Торели уговорил своего друга и даже помог ему продать тбилисскую мастерскую. На прежнем пепелище, тоже, конечно, с помощью Торели, Ваче построил новый дом, и вот из семейного, из родового очага Грдзелидзе снова закурился в небо голубой душистый дымок.

Посадили и новый сад, развели виноградник, и на пустыре, куда забегали только чужие кошки, вновь залаял пес и закричал петух.

Росли, набирая кроны, молодые деревья в саду, росли и дети. Цаго и Шалва все время проводили вместе. Торели приглашал Цаго на уроки, которые он давал своему сыну, ну, а в играх дети и подавно были неразлучны.

Ваче не мог видеть, как резвятся дети, но их голоса постоянно долетали до него, и он думал в это время, что Цаго и Шалва так же дружны, так же любят друг друга, как когда-то дружны были он и та, другая Цаго.

До своей слепоты Ваче очень любил работать в поле или в саду. Теперь он не мог этого делать. Дочка подводила его к дереву, и он, шаря по ветвям, трогал плоды или держал в ладони тяжелую прохладную кисть винограда. Он шевелил губами, молясь богу о плодородии и благоденствии.

Однако совсем бездельничать Ваче не мог. Гончарной мастерской у него теперь не было, и он догадался заняться резьбой по дереву. Сидел у себя на крыльце и целый день что-нибудь вырезал. Его талантливые руки, руки настоящего художника, подчинили себе дерево так же легко, как до этого глину. Он вырезал весьма искусные деревянные чаши, тарелки и другую посуду и утварь.

Когда Торели видел это стремление слепого хоть чем-нибудь заполнить свою жизнь, его охватывала жалость. Что бы ни делал Ваче, он все-таки не жил, а влачил существование, покорно нес тяжелую ношу жизни по дороге, доставшейся ему в удел. Да ведь и сам Торели — разве он жил теперь? Разница была только в том, что Торели видел вокруг себя. Но кто знает, может быть, от этого было еще тяжелее.

Судьба друзей была почти одинакова. Для обоих счастье жизни, радость жизни кончилась тогда, когда погибли их мечты и закатилось солнце их Грузии. Они были рядом, как два дерева, которые хотя и обогревает солнце, и омывают дожди, и обдувает ветром, но на которых не вырастет больше плодов умиротворения и радости.

А на Грузию между тем надвигалась новая беда. Топот и ржанье некованых монгольских коней, казалось, за многие версты достигали ушей Торели и не давали ему уснуть.

Монголы продвигались к Грузии и с юга и с севера. Окотай-хан направил под предводительством Чормогон-ноиона четыре тумена на Иран и Адарбадаган. В то время как Чормогон-ноион покорял эти страны, в Каракоруме на курултае — великом собрании наследников и воинов Чингисхана — было решено идти на Кипчакию и на Русь. Хан Батый, внук Чингисхана, уже раньше бывавший на волжских берегах, снова устремился на север. Севернее Грузии, по ту сторону Кавказского хребта, запылали бесчисленные пожары, все перепуталось и смешалось.

Всегда, как только появлялся враг, с которым справиться не под силу, грузины обращали взоры на север. Первыми ближайшими соседями, у которых можно было позаимствовать военные силы, были кипчаки. Но сейчас им было не до грузин, у них были те же заботы, что и у грузин.

Батый обрушился и на другого, самого могущественного соседа Грузии, на Русь. Войсками, разорявшими Русь, командовал талантливейший из всех монгольских военачальников одноглазый Субудай. Он же был самым жестоким. Субудай громил города и крепости, жег все подряд, казалось — горит сама земля, поголовно вырезал население деревень и сел.

И с юга и с севера долетали до Грузии стоны женщин, плач детей, свист сабель, запах пожарищ.

Монголы разгромили все крепости в Иране и в Адарбадагане. Крепостные стены сровняли с землей. Тех, кто сопротивлялся, татары убивали в бою, тех, кто покорялся, они убивали после боя. Народам, которые оказывались на пути монголов, предстоял выбор: сопротивляться или сдаваться. Но и в том и в другом случае все равно настигала смерть. У сопротивляющихся было хотя бы то преимущество, что они погибали в сражении, в горячке боя, с оружием в руках, то есть умирали славной смертью; покорившиеся же умирали бесславно, после того как у них отбирали все имущество, ставили их на колени и тогда уж рубили головы.

Как вселенский мор, катилась лавина неподкованных коней, и оголенные сабли сверкали из облаков пыли. Впереди этой лавины катилась другая, незримая, она далеко опережала первую, она была — страх и ужас перед монголами.

Ваче никогда не видел татар, но слухи о их беспощадности и неминучести доходили до него, и он метался, не зная, что делать, более беспомощный, чем другие люди.

— Что со мной, Турман, — говорил он, — я боюсь. Я чувствую страх в своем сердце. Казалось, чего бы мне бояться, я и так давно прошу у господа смерти. Мне безразлично, где она найдет меня и когда. Упаду ли я, оступившись, со скалы, или меня зарубит татарин, чего мне бояться? Но я боюсь, или, может быть, это страх за Цаго. Что будет с детьми, когда придут монголы и убьют нас, взрослых людей?

— Да, детей надо спрятать, — согласился Торели. — Где-нибудь найдем надежное убежище и спрячем там.

— Говорят, от них не спрячешься ни в каком убежище…

Монголы заняли Тавриз, разорили Хлат и Валашкерт, сровняли с землей Бардав и подошли к Гандзе.

После взятия Гандзы наступила очередь Грузии. Сначала монголы небольшими отрядами начали совершать набеги на владения пограничных эристави, потом двинулись внутрь Грузии, осаждая по пути города и крепости.

Монголы широко разлились по долинам Грузии.

Торели видел, что монголы пришли сюда не как хорезмийцы под началом Джелал-эд-Дина. Те носились по Грузии из конца в конец, хватали, что плохо лежит, грабили, жгли и уносились прочь, чтобы грабить и жечь в другом месте. А в конце концов и вовсе унеслись, оставив после себя золу и кровь.

Монголы пришли не просто ограбить и потешиться, но и покорить. Они обстоятельно обосновывались в каждой завоеванной крепости, оставляли в ней войска, облагали население данью. Они устанавливали в стране такие порядки, при которых можно получить побольше прибыли. Как видно, они не собирались уходить отсюда, напротив, они везде говорили, что их господство не кончится никогда.

Торели понимал также и то, что отчаянная борьба грузин бессмысленна. Свои сомнения он таил про себя, не желал вносить смуту в ряды самоотверженных. Торели вел себя так, как будто он больше всех других уверен в победе.

Но в конце концов монголам надоела, как видно, эта затянувшаяся война, и они двинули на юг Грузии большие войска. Вода в реках Грузии замутилась от крови, а небо заволокло багряным дымом.

Грузины убедились, что сопротивляться бесполезно, и решили, по примеру других, покориться монголам, выхлопотать у них помилование и мирную жизнь.

С караваном, пришедшим из Антиохии, приехал и армянский купец, который снабжал монастырь книжными новинками со всего мира.

После нашествия монголов связь коренной Грузии с очагами грузинской культуры в Иерусалиме, Антиохии, Афоне, Петризоне почти прекратилась. Монголы перекрыли все караванные пути, они стремились выйти к побережью Черного моря, и если бы им это удалось, Грузия оказалась бы отрезанной от остального цивилизованного мира.

При таком положении дел всякая весточка из западных стран была большой радостью, ибо грузинские ученые, писатели и философы не могли существовать без связей с философами и богословами других просвещенных стран.

Павлиа раньше других узнал о приезде армянского купца и, набив суму свежими книгами, ехал к себе в монастырь. Он торжественно восседал на муле, он был весел, предвкушая ни с чем не сравнимую радость листать драгоценные книги, заочно беседовать с умнейшими и образованнейшими людьми своего времени.

Павлиа спешил. Его слуга едва поспевал за ним. Наконец показался и монастырь. Но тут навстречу путникам попался пеший монгол. Он шел по дороге, стуча о сапог рукояткой камчи, и оглядывался по сторонам. Повстречавшись с монахами, монгол остановился и улыбнулся, точно нашел то, что искал всю жизнь. Щелочки его глаз, и без того узкие, совсем смежились, но все-таки в глубине их мерцал огонек довольства и ехидства. Монгол схватил мула за уздечку и что-то закричал по-монгольски, очевидно предлагая слезть.

Павлиа не понял монгольской речи, он обратился к монголу по-персидски, сказав ему, что он смиренный служитель бога, монах, и просил уступить дорогу.

Теперь монгол, в свою очередь, не понял Павлиа. Книжник повторил все сказанное по-турецки и по-арабски. Но монгол из всего сказанного понял только то, что монах не понял его. Поэтому он прибегнул к более простому языку — дернул Павлиа за рукав, предлагая спешиться и освободить мула. Павлиа поднял правой рукой крест, как бы останавливая монгола от дальнейших посягательств, но монгол и не посмотрел на него. Напротив, он уставился на большую суму с книгами, на хурджини, который раньше, очевидно, не заметил. Он вдруг так проворно бросился к хурджини, сорвал его с седла и начал развязывать, что можно было бы рассмеяться, если бы в хурджини было что-либо менее драгоценное, чем новые книги.

Слуга тоже бросился к хурджини, но Павлиа остановил его:

— Не надо. Он думает, что в суме еда либо ценные вещи. Сейчас он увидит, что книги, и сам оставит его.

Монгол достал одну книгу, повертел ее так и сяк, даже понюхал и наконец со злостью швырнул о камни. Книга распалась, ее листы рассыпались и, подхваченные ветром, полетели к краю скалы. Слуга бросился со всех ног, бегая за каждым отдельным листом и ловя его на лету. Монголу понравилась эта забава. Он начал разбивать книги о камни, чтобы много листов летело по ветру. Слуга, растерявшись, не знал, за каким листом бежать, он прыгал из стороны в сторону, падал на листы плашмя, и это было еще смешнее. В конце концов монгол бросил весь хурджини со скалы, и он покатился вниз, рассыпаясь сначала на книги, а потом на многочисленные листы.

Монгол покатывался со смеху, глядя, как монах прыгает по скале, а Павлиа весь горел, видя, как развевается по ветру ни с чем не сравнимое богатство, и бесился от того, что у него нет ног и что он не может бежать вслед за монахом и собирать книги. Он громко закричал на монгола:

— Что ты наделал, невежда? Будь ты проклят на веки вечные, и будь проклято потомство твое!

Крик Павлиа напомнил монголу о муле. Он подошел и сердито дернул Павлиа, предлагая освободить место. Руки у Павлиа были сильные. Он протянул их навстречу монголу и начал обороняться. Монгол отскочил на один шаг и хлестнул Павлиа камчой по лицу. На щеке выступила кровь. Тогда Павлиа разозлился тоже. Он схватил монгола за шиворот и притянул к себе. Монгол сначала не обращал внимания на бестолково суетившегося и барахтающегося монаха. Но теперь, когда он почувствовал железную хватку рук бедного калеки, он постарался вырваться и начал бить Павлиа кнутовищем по голове. Но Павлиа тоже не мог остановиться, он добрался до горла своего врага и, наверно, задушил бы его, но юркий монгол, почувствовав смертельную опасность, вывернулся, упал и покатился кубарем по земле. Вскочив на ноги, он выхватил саблю и ринулся на калеку.

Прислужник к этому времени собрал часть книг и, кое-как в беспорядке затолкав их в хурджини, вышел из-под скалы на дорогу. Он увидел и окровавленное лицо настоятеля, и саблю, занесенную над ним. Схватив камень, он подскочил к месту схватки. Павлиа видел и монгола с поднятой саблей, и своего слугу с камнем в руке. Он хотел крикнуть что-то обоим сразу, но не успел. Камень, брошенный удачно, угодил прямо в затылок врагу. Монгол упал как подкошенный, с расколотой головой. Сабля выпала из рук, жалобно звякнув о дорогу.

Слуга увидел расшибленную голову монгола, побледнел и встревоженно уставился на своего настоятеля. Настоятель тоже был бледен, растерян и ничего не мог сказать. Он только перекрестил убившего.

Слуга наконец понял, что произошло. Он зарыдал, завопил, потом что есть мочи вдруг пустился бежать к монастырю. Павлиа кое-как поднял на седло брошенный хурджини и затрусил вдогонку за убежавшим.

Монастырь был недалеко. Слуга первым делом бросился к распятью молиться. За этим занятием и застал его Павлиа. Оба не ели целый день, но теперь забыли о голоде. Павлиа тоже подполз к распятию, и они вместе читали молитвы и клали земные поклоны.

Быстро темнело. Павлиа наконец тронул слугу за плечо и приказал подняться. Монах повернулся к Павлиа и припал к полу в земном поклоне.

— Кроме господа и тебя, никто не знает о содеянном мною. Бог свидетель, что я не хотел убивать. Не виновен я в пролитии крови. Не отдавай меня монголам, заступись за меня перед богом.

— Успокойся, сын мой. Молись усерднее, бог простит. Я буду свидетельствовать перед ним и перед всеми людьми, что ты невинен.

Он несколько раз перекрестил несчастного монаха и отпустил его спать.

У себя в келье Павлиа зажег свечу и развязал хурджини. Почти все книги оказались на месте. Он уложил их в стопу у своего изголовья и хотел почитать, но не мог сосредоточиться после всей этой истории с монголом.

Каждый день перед сном Павлиа раскрывал летопись и записывал в нее несколько строк. Последнее время он писал о жестокости, о злодеяниях, о насилии монголов, о том, что видел сам или слышал от людей, которым можно поверить. Пока Павлиа писал, все затихло в монастыре, монахи помолились и отошли ко сну.

Вдруг залязгали, загремели железные входные ворота. За окошком кельи замелькали факелы, шум и крики донеслись до ушей настоятеля. Калека перестал писать и прислушался, но еще раньше, чем прислушаться, он понял, что произошло и что будет дальше.

Шум приближался. Ворота, как видно, были сломаны, трещали двери и окна в самом монастыре. В коридоре послышался топот ног, брань, крики, вопли. Павлиа понял, что час настал. Он сложил летопись и воздел руки в последней своей молитве. В то же мгновение дверь кельи распахнулась, и на пороге появились монголы. Глазки монгольского ноиона разъяренно сверкали из узких щелочек.

— Ты настоятель монастыря? — спросил ноион по-персидски.

— Я, — ответил Павлиа, беспомощно опуская руки.

— Кто убил нашего воина?

— Мое дело заботиться о спасении своей души и о спасении душ моих братьев. В мирские дела я не вмешиваюсь, а тем более в дела войны.

— Не прикидывайся овцой. Мы точно знаем, что нашего воина убили твои монахи. Сейчас же позови сюда убийц. А если хочешь, чтобы мы ушли и оставили монастырь в покое, ты отдашь нам также все золото и серебро, которое хранится в твоем монастыре.

— Здесь нет никакого убийцы. И золота с серебром у нас в монастыре тоже нет. Откуда у нас золото, мы нищие слуги нашего господа. Все наше богатство — это книги. И на этих полках до самого потолка, и в этих сундуках. Здесь одни только книги. Золото мудрости, серебро знаний. А больше у нас ничего нет.

— Ну-ка, посмотрите, что в сундуках, — приказал ноион.

Монголы сорвали крышки с сундуков и начали выбрасывать оттуда книги. Ноион поморщился.

— Ладно, хватит. Слушай, монах, я не умею много и красиво говорить. Пока я буду считать до десяти, ты скажешь мне, кто убил нашего воина, а также согласишься отдать все золото и серебро. После десятого счета пеняй на себя. Мы, монголы, шутить не будем, от всей твоей обители не останется камня на камне. Раз… два… три…

С каждым счетом ноион загибал палец, а взгляд его, остановившись на Павлиа, с каждым счетом накалялся все больше. Павлиа не двигался и молчал.

— …десять, — выкрикнул ноион и, увидев, что Павлиа все еще сидит, озверел. — Как ты смеешь сидеть передо мной, встать!

— Я калека. С детства у меня не двигаются ноги. Я езжу на этом вот стуле с колесиками.

Ноион уставился на странный стул.

— А ну садись. Я хочу поглядеть, как ты ходишь при помощи этого стула.

Видимо, монгола искренне, как ребенка, заинтересовала непонятная игрушка. С помощью воинов Павлиа пересел на стул. Один из них покатил стул от стены к стене кельи. Ноион глядел и смеялся.

— А ну-ка, быстрее. Быстрее его катите, — приказал он своим воинам. Раскатите, а потом отпустите.

Воины толкнули стул что было силы. Он раскатился и сильно ударился о стену. Павлиа грузно шлепнулся на пол.

Вдоволь натешившись над калекой, монгольский ноион стал злым…

— Последний раз спрашиваю: кто убил нашего воина?

— Я его убил, — спокойно ответил калека, вытирая кровь с рассеченного лба.

— Ты, безногий калека, его убил?

— Да, я его убил. За насилье, за жестокость, за невежество.

— Не рассказывай сказки! Как ты мог его убить! Ты, видно, хочешь спасти убийцу, надеясь, что тебя, как настоятеля, мы не тронем. Но в «Яссе» Чингисхана ничего не сказано о настоятелях монастырей. Мы наказываем всех. Перед нами все равны — цари и рабы, настоятели и простые монахи.

— Вашего монгола убил я, — спокойно, но упрямо повторил Павлиа.

Ноион вдруг каким-то чутьем понял, что монах, может быть, и не врет.

— Хорошо. Сейчас мы тебя накажем. А чтобы не было ошибки и чтобы настоящий убийца не остался без наказания, мы так же, как тебя, накажем и всех остальных монахов.

— Виноват один только я, за что же наказывать остальных?

— Они виноваты уж тем, что служили и подчинялись такому настоятелю, как ты, настоятелю-убийце. Огня! — крикнул ноион, и нукеры, подстегнутые приказом, бросились вон из кельи.

Через некоторое время в окне показался огонь. Настоятель повернулся окровавленным лицом к распятью и начал молиться. Все вокруг него перестало существовать.

Монгол некоторое время с удивлением глядел на молящегося калеку, какая-то коварная мысль промелькнула у него в голове, и он сказал:

— Эй, вы, посадите его на то высокое кресло, на трон настоятеля монастыря.

Павлиа посадили.

— Выкатите кресло на середину. Так. Хорошо. Привяжите его покрепче. Нукеры выполняли каждое приказание своего начальника. — Обложите его со всех сторон драгоценными книгами. Сейчас он ими подавится.

Нукеры засуетились. Они срывали с полок и вытряхивали из сундуков тяжелые книги в дорогих и красивых переплетах. Для них это были просто непонятные предметы, которые могут гореть. А это были сочинения Аристотеля, Платона, Прокла Диадоха, блаженного Августина, Петрэ Ивери, Иоанэ Петрици… Некоторые книги раздирали на листы, некоторые клали целиком, стопками, обкладывая ими со всех сторон связанного монаха. Получилась пирамида из книг, поверх которой виднелась только голова настоятеля.

— А теперь зажигайте!

Трое воинов поднесли свои факелы к подножию чудовищной пирамиды, и тотчас взметнулся огонь. Пламя скользило поверху, к лицу Павлиа оно подобралось быстрее, чем к ногам. Старик закусил губу от боли, но тут же взял себя в руки и, обратив лицо к распятью, начал молиться:

— Благодарю тебя, господи, что удостоил меня мученической смерти. Прости их, господи, ибо не ведают, что творят.

Огонь постепенно разгорался. Пергаментные листы сильно дымили, по келье хлопьями носилась черная сажа. В завихреньях черных хлопьев и красных отблесков скакали и бесновались вокруг огня, гримасничали похожие на чертей казнители. Не скакал только ноион. Он не спускал глаз с лица монаха. Неужели не застонет, неужели не выдаст боли?

Павлиа скосил глаза на книги. Вот он увидел, как загораются переписанные красными чернилами листы «Одиссеи», вот начала коробиться на огне книга великого Руставели.

«Еще ни один мученик не удостаивался гореть на столь священном огне», — мелькнуло в сознании Павлиа.

Летопись Грузии, на которую он потратил всю свою жизнь, горела тоже.

«Пусть погибает и эта книга. Пусть. В ней свидетельство нашего падения и позора. Пусть она не дойдет до потомков. Пусть они ничего не будут знать о падении великого Грузинского царства. Буду терпеть, пока не догорит эта книга», — загадывал Павлиа и терпел. Потом он переводил взгляд на другую книгу. Сгорая, книга сохраняла свою первоначальную форму, хотя она была уже не книга, а только пепел.

Павлиа, со всех сторон охваченный огнем, вдруг привстал. Конечно, привстать, безногий и к тому же привязанный к стулу, он не мог, но он рванулся вверх, и в это время ему показалось, что он поднялся на ноги. Из дыма и пламени вдруг загремела песня: «Достоин воистину, коль славим его».

Монголы, потрясенные мужеством калеки, остолбенели, прекратили свои пляски, они смотрели затаив дыхание. Павлиа пел всей душой, всем сердцем. Он чувствовал свою близость ко всем тем, кто до него уже пожертвовал собой и принял мученическую смерть во имя бога или родины. Боль была где-то там, внизу, в руках, в ногах, вовне. В сознании же Павлиа не было никакой боли. В его сознании осталась только одна вера. Тело его было еще живо и болело, но душа была уже выше своего неуклюжего вместилища, выше огня, выше тлена. Она была около бога.

Подожженный со всех сторон, монастырь пылал, как свеча.

Монгольские отряды не осмеливались переходить по другую сторону Лихского хребта, или, может быть, им пока это было не нужно. В Восточной же Грузии они утвердились прочно. Ввели свои порядки, ввели десятки никому не ведомых до сих пор налогов. Чиновники по сбору налогов рыскали по деревням, отбирая у крестьян коней, быков, последний кусок хлеба. Грузия обнищала. Исчезли богатства и достаток. Зато расплодилось много бродяг и нищих. То и дело попадались на дороге люди, протягивающие руку за милостыней.

И все же тяжелее всего другого была воинская повинность. Насильно забирали молодых и сильных мужчин, отрывая их от семей, от родины и угоняя за тридевять земель завоевывать чужедальние страны. Повинность эта была бессрочной, она кончалась только смертью угнанных.

Под тяжким ярмом монгольского ига народ глухо бродил и волновался. Тетива терпения была натянута сверх всяких пределов. Мужчины, чтобы избежать воинской повинности, уходили в леса. Гнев назревал, но его нужно было направить.

Сначала царский двор, укрывшийся за Лихскими горами, искал поддержки в других странах. Была еще раз предпринята попытка собрать войско из народов, живущих по другую сторону Кавказского хребта, но из этого ничего не вышло. И за Кавказом хозяйничали монголы.

Тогда грузинская царица обратилась за помощью к султану Египта и к папе римскому. Она слала в Египет и Рим послание за посланием.

Монголы со своей стороны пытались склонить царицу к покорности. Через Авага Мхаргрдзели они передавали великие клятвы в том, что не тронут царицу и что она по-прежнему останется царицей, но будет царствовать в Грузии открыто и свободно, сидя в Тбилиси, а не за какими-то Лихскими горами. Но слухи о монголах пугали царицу. Она была уверена, что если попадет в руки к монголам, то они зажарят ее на огне и съедят.

Между тем царский двор из Кутаиси по мере сил пытался направить действия многочисленных отрядов повстанцев. Не привыкшие к рабству грузины восставали то в одном, то в другом месте. Правда, эти мятежи тотчас карались и затухали. Но и с юга, из Ирана, доходили слухи о восстаниях против монголов. Так, в Иране и Адарбадагане главари восстаний часто присваивали себе имя Джелал-эд-Дина, для того чтобы авторитетом этого имени привлечь к себе больше народу.

Единого плана действий не было. Мятежи вспыхивали и гасли, а мрак ночи после этого становился еще черней.

Монголы обосновались прочно. Политика кнута и пряника им была не чужда. Наиболее покорных и смирившихся князей и султанов они стали приглашать в свою столицу — в Каракорум.

В каракорумском дворце всякий прибывший на поклон властитель страны или княжества утверждался в своих владениях и в своей власти. С почестями его отпускали обратно. С почестями его встречали ноионы, когда он возвращался к себе домой. По приказу верховного хана его личность и его имущество становились неприкосновенными.

Хотя Аваг Мхаргрдзели первый покорился монголам, хотя он служил даже посредником между монголами и царским двором, все же он был для монголов лишь презренный грузин, и спокойной жизни в своих владениях он не знал. Как бы ни угождал монголам Аваг, как бы смиренно он себя ни вел, видно было, что ноионы не верят ему и считают его затаившимся врагом.

Владениями Авага монголы управляли, не спрашиваясь и не церемонясь. Аваг чувствовал, что если они захотят его арестовать — арестуют. Если захотят убить — убьют. Захотят унизить — унизят. И некому заступиться, не к кому идти жаловаться. В поисках покровительства Аваг невольно обратил свои взгляды к монгольской столице Каракоруму. Он стал искать грузина, который хоть немного знал бы монгольские обычаи, а также язык, чтобы такой грузин мог сопутствовать ему в далеком и опасном путешествии. Все указывали ему на Торели. Аваг написал поэту письмо, приглашая его погостить в Биджниси.

Торели давно не видел Авага, и теперь его ровесник показался ему сильно постаревшим и надломленным. Аваг в первый же день стал жаловаться Торели, что монголы его ни во что не ставят, и поведал о намерении съездить в Каракорум за поддержкой главного хана.

Князья уселись над картами. Мерили, рассматривали дорогу туда, на другой конец света, обратно домой, все прикинули и оробели. Оказывается, прежде чем попасть к главному хану, полагается обязательно побывать у хана Батыя. На это уйдет один год. Потом нужно добраться до Каракорума. Если все путешествие будет благополучным, то есть если не убьют разбойники, если не заболеешь в пути, если не утонешь при переправе через какую-нибудь великую реку, если не случится другой дорожной беды, то на путешествие и на пребывание при ханском дворе понадобится два с половиной года.

— Многовато, — признался Аваг. — Два с половиной года мне и дома не протянуть, не то что в дорожных лишениях. Ладно, пойдем к столу.

Тризна получилась печальная. Подняли по одной заздравной чаше, при этом каждый думал о своем.

— Не ехать — беда. А ехать еще хуже, — вслух размышлял Аваг.

— Путь опасен и долог. Кто знает, что будет твориться здесь в эти два с половиной года. Все же монгольские ноионы относятся к тебе лучше, чем к другим грузинским князьям. Если не будет притеснений больше, чем теперь, я бы не советовал отправляться в такое рискованное путешествие.

— Да, видно, уж не поеду. Но и здесь жить нет никакой мочи. О достоинстве князя я уже не помышляю. Хоть бы относились просто как к человеку. Хозяйничают в моих владениях, ни о чем меня не спрашивая…

Дверь в комнату, в которой трапезничали друзья, распахнулась. На пороге появился монгольский сотник. Сразу было видно, что он сильно пьян. Мутными глазами он долго смотрел на застолье, как бы соображая, что видит перед собой, и вдруг одним прыжком подскочил к столу, очутился перед Авагом.

— Как ты смеешь сидеть в моем присутствии, грузинская скотина, — и тут же ударил Авага по голове рукояткой камчи.

Торели схватился за кинжал, но Аваг опередил это движение и встал между Торели и сотником, так что пьяный монгол не успел ничего заметить.

За спиной сотника появились вооруженные нукеры. Для них избиение камчой грузинского князя было, как видно, забавным зрелищем. Сотник еще раз замахнулся камчой. Кончик ее с крепким, как железка, узелком задел за ухо Торели.

Сотник оттолкнул ногой стулья от стола, и нукеры набросились на еду и на вино. Набив себе рты, остальное похватали, сколько могли захватить в руки, и ушли, оставив двух грузинских князей в полной растерянности.

Бледный, дрожащий от злости Торели потрогал ухо. Из него текла кровь.

— Зачем ты остановил меня?

— Если бы ты успел пошевелиться, мы оба лежали бы сейчас на полу с раскроенными черепами.

— Туда нам и дорога. На что еще мы годимся после такого позора и унижения. Лучше смерть, тысячу раз лучше смерть, — застонал поэт и закрыл лицо руками.

Впервые за все свои взрослые годы плакал Торели. Он ревел в голос, не стесняясь Авага, но и не отнимая ладоней от глаз, чтобы не глядеть на столь оскорбленного и униженного первейшего князя Грузинского царства, наследника великих рыцарей Мхаргрдзели.

— Лучше отправиться в самый ад, чем терпеть такое. Завтра же поедем в Каракорум, и я поеду с тобой.

— Да, лучше в ад. Поедем, — подтвердил и Аваг, у которого от злости и горя не нашлось даже слез.

В сопровождении небольшой свиты Аваг поехал в Кутаиси к царице. Упав перед ней на колени, он взмолился:

— О, как ты мудра, венценосная, что не покорилась жестоким и коварным монголам. Они вероломны, и впредь не доверяй их лести и обещаньям, не подвергай опасности себя и надежду всей Грузии. И я виноват перед тобой, что советовал поклониться монголам и переехать в Тбилиси, дабы восседать на троне в настоящей столице Грузии. Хорошо, что не послушалась меня. Не слушай, что говорят их ноионы, не верь обещаньям до тех пор, пока не получишь клятву о неприкосновенности от самого главного хана.

— К большому хану, Аваг, я поехать не могу. Это путешествие не для слабой женщины. Да и боюсь довериться им, отпустят ли они меня обратно из своего Каракорума?

— Не ты, царица! Разве можем мы отпустить тебя к вероломному хану. Я, я решил отправиться в орду, чтобы выпросить у властителя монголов милость для тебя и для всей Грузии!

— Что ты, Аваг! Как мог ты подумать о поездке в Каракорум, ужаснулась царица.

— Я это решил не сегодня. Я много думал и считаю, что другого выхода нет. Сначала я поеду к хану Батыю, а потом уж к высочайшему повелителю всех монголов, наследнику Чингисхана.

— Как ты решился на такую жертву? Или тебе не дорога жизнь?

— Лучше уж смерть, чем это подобие жизни.

— Воистину это так. Бог свидетель, что я день и ночь молюсь о смерти, умоляю пресвятую деву поскорее взять меня к моей блаженной великой матери, — сказала царица, и голос ее задрожал. — Есть только одна забота, она-то и удерживает меня на земле — мой сын Давид. Он еще малолеток, и если я лишу себя жизни, то царство останется без хозяина, без головы. Буду влачить свое существование до тех пор, пока Давид войдет в совершенные лета и можно будет короновать его на престол Грузинского царства.

— Да продлит господь твои дни, царица. У грузинского народа осталась одна надежда, одно солнце, одна мать — это ты. Разве можешь ты обречь народ на сиротство?!

Русудан понравились слова Авага, она сквозь слезы улыбнулась ему.

— Не могу больше скрываться в горах. Надоело жить в страхе. Хочу спокойного царствования в Тбилиси. Монголы шлют ко мне одного посла за другим, зовут, уговаривают. Но я не могу решиться. Мне кажется, что одного моего унижения им будет мало, они разорвут меня живую на части. На примере русских князей мы видим, как трудно доверять монгольским ханам.

— Бог не допустит, чтобы ты попала к ним в лапы, не приведи господь. Осквернена грузинская земля, не хватает только, чтобы они осквернили и царицу. Нужно немного потерпеть. Вот я поеду и обо всем поговорю с главным ханом. Я привезу тебе ярлык на царство, и тогда ты будешь открыто царствовать в Тбилиси и тебя никто не посмеет тронуть.

— Уж если ты решился пожертвовать собой для грузинской царицы, молю тебя об одном, добейся, выхлопочи у монгольского хана, пусть признает царем моего сына Давида.

— Или я привезу милость хана для всех грузин, ярлык для тебя и твоего сына Давида, или не вернусь совсем, и тогда помяните меня здесь, на грузинской земле, в своих молитвах как погибшего за свою царицу и за свой народ. — Аваг потянулся поцеловать подол царицы, но Русудан обняла его как брата и вновь расплакалась. Аваг ведь знал ее с детства.

Проститься с Авагом и Турманом пришли все князья Грузии. Каждый принес им что-нибудь в дорогу: оружие, подарки на память и, конечно, снедь. Когда караван тронулся, то не только родственники вышли их проводить, но выходили на дорогу целые деревни. Знакомые и незнакомые бежали за караваном, воздевая руки к небу, били себя в грудь, по голове, царапали себе лица, одним словом, прощались так, как прощаются с отправляющимися на тот свет.

Большинство провожающих не представляло, куда уходит караван, увозящий первого рыцаря Грузии и первого поэта, героя Гарниси. Ходили слухи, что идут они на жертву ради спасения царицы и страны, едут в неведомую даль, куда отправлялся кое-кто и раньше, но откуда не возвращался еще ни один человек.

Прощались, просили прощения, если когда-нибудь пришлось невзначай обидеть. И снова били себя по голове, и снова до крови царапали себе лица, обнимали, рыдали и целовали. По таинственному пути растянулся караван, по неведомому, по нехоженому пути отправлялись первые высокопоставленные грузины в Каракорум.

Каракорум! Столица необъятного чудовищного монгольского государства. Все богатства: золото, серебро, драгоценные камни, государственная казна бесчисленных стран и княжеств ручьями стекались сюда, чтобы образовать то, что теперь называется Каракорум!

Самые лучшие мастера покоренных стран, каменщики и плотники, ювелиры и гончары, были согнаны сюда победителями.

Каракорум не походил на монгольский город — временное становище больших и маленьких быстро устанавливаемых и быстро разбираемых юрт. В столице монголов появились прямые улицы, широкие площади, прочные строения: дворцы и базары, караван-сараи и чайханы.

У кочующих дикарей, занимающихся к тому же грабежом, обычно скапливается много золота, но сразу бывает видно, что они еще не знают ему настоящей цены. Золото не прибавляет дикарям тонкого вкуса и не умеет в их руках превращаться в искусство.

Безвкусица бросается в глаза каждому и везде. И в быту монгольских князьков, и при высоком дворе самого хана, и в устройстве столицы. Напоказ выставлено то, что кричит. Ни в чем нет чувства меры, тонкости, благородства. Наибольшим уважением пользуется то, что ярче бросается в глаза.

Каракорум как новый Вавилон, в нем смешение многих языков и нравов. По улице снуют люди разных национальностей и религий. Каракорум галдит на всех языках мира.

Русские князья, индийские магараджи, армянские и греческие купцы, французские миссионеры, тибетские бонзы ходят, кружатся и в одиночку и группами, привлекая внимание других прохожих своими одеждами, своим обличьем, своим поведением.

Кипит жизнь в монгольской столице Каракоруме. Ей ничто уж не чуждо: ни турниры западноевропейских рыцарей, ни восточные гаремы, ни крайняя утонченность Европы, ни крайности азиатской пресыщенности.

Столица только отпраздновала восшествие на престол верховного властителя бескрайних монгольских владений от границ Чехии до Японии Гуюк-хана. Столица полна еще участвовавшими в параде войсками, участвовавшими в торжествах гостями. Развлечения все еще продолжаются. По улицам ходят заносчивые хозяева города, подвыпившие монголы.

Перед въездом в столицу по обеим сторонам дороги расположены воинские части. Тут тоже смесь племен. Среди желтолицых монголов мелькают и русые и рыжеволосые воины. Монгольское войско уж не то, что водил не так давно Чингисхан. Теперь в монгольских войсках чаще всего монголы только командиры, остальная масса набрана из покоренных народов. Группами стоят воины — армяне, грузины, иранцы, кипчаки. Вот один из них, грузин, взмахнул руками и побежал к дороге.

— Бьюсь об заклад, что это грузины! — закричал он.

По улице шли грузинские князья. На груди у них висели золотые пластины. Прохожие уступали им дорогу.

— Грузины, ей-богу же, это наши! — закричал и другой воин.

— Разрази меня гром, если это не Аваг Мхаргрдзели, сын атабека Иванэ.

— Да они и есть, грузинские князья Аваг Мхаргрдзели и Турман Торели. Мне вчера еще один купец сказал, что из Грузии к хану приехали два князя. Это они и есть.

— Что здесь делать грузинским князьям?

— Теперь цари и князья маленьких царств и княжеств обитают при дворе великого хана. Они приезжают, чтобы хан даровал им власть в их собственных владениях и странах.

— Может быть, князья знают что-нибудь о наших семьях. Сколько лет уж как мы ничего не слыхали, как там дома.

— Что они могут знать, если сами они уже два года в пути?

— Видите, у них на груди золотые пластины. Значит, уже были у хана и добились ханской милости. Теперь им открыты все пути от восхода солнца и до заката.

— Счастье людям. А кто еще с ними, этот монгол гигантского роста?

— Это ноион Шидун, близкий родственник хана. Говорят, первый князь Грузии так пленил сердце хана своим обхождением и щедрыми подарками, что хан пожелал породниться с ним и дал Авагу в жены дочь ноиона Шидуна.

Аваг и Торели между тем поравнялись с воинами.

— Откуда вы, братцы? — спросил у воинов Аваг, тоже с первого взгляда признавший в них соотечественников.

— Я из Хачена, — ответил по-грузински армянин.

— Я из Аниси.

— Я из Артаани.

— Я из Каспи.

Странно звучали здесь, в отдаленных монгольских степях, на краю света родные названия. Аваг и Торели со всеми поздоровались за руку.

— Давно вы здесь?

— В этой проклятой Монголии?

Аваг осторожно оглянулся, нет ли наушника, и строго поправил:

— Я имел в виду в монгольском войске.

— Пятый год как меня забрали и увезли из Грузии силой.

— А я служу седьмой год.

— Отпустят ли нас когда-нибудь домой?

— Хоть бы умереть под небом Грузии.

— Нет, живыми они нас не отпустят. Умирать будем в чужих краях. Хоть бы потом лежать в родной земле.

— Чего захотел. Повезут тебя, дохлого, в Грузию, если до нее нужно ехать два года!

— Трудно вам, братцы? — сочувственно спросил Аваг.

— Нам-то всегда трудно. Но здесь мы мечтаем о смерти. В боях нас гонят первыми, и первыми мы погибаем. Города и крепости берутся нашими руками, из добычи же не достается нам и десятой доли.

— Подозревают на каждом шагу, все им мерещатся измены да восстания.

— Лучше, и правда, восстать бы. Все равно, в каком бою умирать. Лучше бы в бою за свободу.

— Тише, услышат, вам же будет хуже, — одернул Аваг разговорившихся воинов.

— А что — тише? Нет никакого терпения.

— Злость кипит на сердце.

— А что у нас дома? Как в Грузии?

— Откуда нам знать, сами два года не видели грузинского неба. В тяжелом пути два года растянулись и кажутся целым веком.

— Вам хорошо, вы скоро поедете домой.

— Да, через два дня мы отбываем. Да и хватит уж с нас мучений, которые пришлось пережить за эти два года.

Ноион Шидун, ушедший вперед, нетерпеливо дожидался своих спутников. И они заспешили распрощаться с земляками.

— Ладно, братцы, будьте здоровы, не робейте.

— Будьте благоразумны, не губите себя даром.

Дав эти два наставления, князья обнялись с воинами и ушли своей дорогой. Оставшиеся проводили их взглядами, полными тоски. У многих текли слезы.

— Хорошо вам говорить «будьте благоразумны», вам бы побыть в нашей шкуре, — проговорил сквозь слезы один воин, так что слова долетели до слуха Турмана.

А ноион между тем был весел. Он показывал друзьям знамена полков, рассказывал о жизни и боевых делах багатуров. Он умел рассказывать смешно, но сам смеялся больше, чем слушатели.

Вышли на обширную площадь. Под богатым навесом сидели монгольские сановники и наблюдали за состязаниями. Простые воины сидели на земле, образовав огромный круг.

Шидун-ноиона и его друзей встретили с почетом, проводили на подобающие места. На мгновение все отвлеклись от состязаний и смотрели на гостей. По кругу пронесся шепот.

Вскоре всадники закончили игру в мяч, и на поле вышли стрелки из луков. После лучников состязались охотники. На поле выпустили лис и зайцев, в небо — прирученных беркутов. Все вскочили на ноги, все кричали «алай, алай». Хищные птицы, взмыв вверх, остановились, выбирая добычу, и, словно камни, пошли вниз. Обезумевшие от страха звери бросались к людям, но люди отпугивали их, отшвыривали обратно на середину круга и, наверно, казались бедным зверькам страшнее беркутов.

Один за другим беркуты когтили добычу и тут же на поле начинали расклевывать, раздирать и пожирать ее. Тысячи зрителей с вожделением смотрели на кровавое пиршество орлов. Монголы в это время были сами как орлы, с глазами, налившимися кровью, только не на кого им было бросаться и некого терзать. «А если бы подвернулась добыча, если бы, — подумал Торели, — выпустили сейчас их с Авагом, грузинских князей, на круг и крикнули — терзай! Все набросились бы, как один, и разодрали бы в клочья, и хищные птицы-беркуты позавидовали бы человеческой жестокости и кровожадности».

После охоты началась борьба — излюбленное зрелище монголов. Все сидящие широким кругом вскочили с мест, перебежали вперед и образовали более узкий круг.

Сначала в круг вышли монголы. Они были из разных туменов, поэтому каждый, выходя на поле, оглянулся на тот шатер, где сидели старшие его тумена. Борцы долго пыхтели, схватив друг друга за пояса, но ни тот, ни другой не мог осилить противника. Не могли они показать и красивой борьбы. Скоро всем надоело смотреть на ленивую и бесплодную возню незадачливых борцов, и их растащили в стороны.

Вторая пара была из других туменов. Ноионы в шатрах бились об заклад, кто победит. Низкорослый коренастый монгол не долго возился со своим долговязым противником. Он изловчился, перекинул его через себя и бросил на землю на обе лопатки. Поднялся неистовый шум, свист, крики, гиканье. Ноион тумена, к которому принадлежал победитель, вскочил, махал руками и кричал больше всех. Он радовался, ликующе бил по плечу хозяина побежденного воина.

Но вот крики сразу утихли. На поле вышла новая пара. Против монгола стоял громадного роста и прекрасного телосложения иранец. Его мускулистое тело блестело на солнце. Монгол тоже был рослый и широкоплечий, но по сравнению с иранцем выглядел все же ребенком.

Тысячи глоток поощряли монгола. Он без страха подбежал к великану и начал его трясти. Иранец от внезапности покачнулся, но тут же восстановил равновесие и встал так прочно, что нечего было и думать уложить его на лопатки. Почувствовав преимущество иранца, все зрители вскочили на ноги и начали потрясать кулаками и камчами в сторону того шатра, где сидели прибывшие в монгольскую столицу иранские султаны и атабеки. Соотечественники великана-борца оробели, побледнели, втянули головы в плечи в ожидании неминуемой расправы. Наверно, они молили своего бога, чтобы их великан-иранец был побежден.

Монгольский борец суетился, бегал вокруг иранца, наскакивал и отскакивал, в то время как иранец лениво перетаптывался на одном месте. А если противник попадал ему в клещи, то вместо того чтобы закончить прием, позволял противнику ускользнуть. Вдруг монгол встал на колено, перевалил кое-как иранца через себя и шлепнул его, как мягкую лепешку.

Шапки и камчи полетели кверху. Монголы из передних рядов бросились качать победителя. И теперь грозили кулаками и кнутами в сторону иранского шатра, но теперь в этой угрозе не было обиженности, а было только ликующее торжество превосходства. Благородные султаны и атабеки униженно улыбались разразившейся буре.

Когда иранец распластался на земле, Торели шепнул Авагу:

— Уверен, что этот буйвол лег нарочно.

— И хорошо сделал. Что было бы, если бы он победил!

— Что ты говоришь, князь? — вспылил Торели и даже побледнел. Настоящий мужчина бросил бы на землю эту кривоногую обезьяну и тем самым заткнул бы глотки этим тщеславным зверям.

Между тем вышла новая пара. Теперь все смотрели на турецкий шатер. Турку понадобилось меньше времени, чем иранцу, чтобы сделаться побежденным. Он кое-как удержался после двух подножек монгола, потом взял противника на прием через бедро, но вместо того чтобы перебросить его через себя, сам упал на спину.

Восторгам зрителей не было предела. Турецкие султаны и мелики сидели, опустив головы, бледные от переживаемого позора. Зрители орали, свистели, размахивали камчами, как пьяные или обезумевшие.

Ноион Шидун пошептался о чем-то с сидящим рядом с ним другим ноионом, а потом отдал распоряжение окружить своим туменом всю площадь. Сотник, получив распоряжение, ушел. Немного погодя Шидун встал и увел с собой Авага. На освободившееся место сел монах в черном одеянии. Народ на площади волновался, кое-кто расчищал место для новой пары.

В круг на этот раз вышло сразу четверо борцов: два монгола, грузин и армянин. Чужеземцы должны были бороться против монголов. В борцах Торели узнал тех воинов, которые недавно разговаривали с ним и с Авагом. Вновь поднялись кулаки и камчи над толпой. Торели поискал глазами, куда все глядят и кому грозят, и похолодел: все грозили ему, грузинскому князю Торели.

Черный монах тихо сказал:

— Если монголы не победят, вас убьют. Лучше вам отсюда уйти.

— Нет, я хочу, чтобы победили наши, и хочу видеть, как они победят.

Борцы схватились. Было видно, что теперь борцы не играют в поддавки, и с первых минут монголам пришлось не сладко. Толпа ревела на каждый ловкий маневр одного или другого монгола. Но ловких маневров у них было мало. Чужеземцы одолевали. Из толпы начали доноситься выкрики:

— Бей его в живот!

— Ногой, ногой его!

— Перегрызи ему горло.

Понукаемые публикой монгольские борцы не жалели сил. Нарушали правила борьбы, грубили, но с противниками ничего не могли поделать. Вот-вот должна была разразиться беда.

Монах в черном встал, взял Торели за руки и сказал:

— Уйдем отсюда, ничего хорошего здесь не будет.

Но Торели как завороженный смотрел на борьбу. Ему казалось, что он борется сам, что борется вся Грузия и вот побеждает, значит, можно, можно же победить монгола! Он отстранил руку монаха и даже не услышал его слов. Грузин был, как выяснилось в недавнем разговоре, георгицминдец, то есть из селения, носящего имя святого Георгия. Теперь Торели казалось, что на поле не просто спортивная борьба, но светлая сила Георгия побеждает темную силу змия. Уже дважды георгицминдец бросал своего противника на спину, но все же не на обе лопатки. Тот изворачивался и выскальзывал.

Так же и другой борец, армянин, настолько измотал своего монгола, что тот опустился на колено и казалось, вот-вот сам ляжет от изнеможения. Все видели и понимали, что монгольские борцы сдают. На поле не было ни одного сидящего человека, все были на ногах. Но не было и криков, все замерло, затихло, как перед бурей, перед взрывом, все повисло на волоске, и волосок должен был лопнуть.

Один только Торели радовался, как ребенок. Вдруг все, что жило в душе, в последнее время присмирев и не показываясь наружу, расправило крылья и ощутило себя в свободном и радостном полете. Все унижения, которые пришлось испытать, все желание отплатить обидчикам, вся жажда возмездия, все воплотилось в одном человеке, борце-грузине из селения Георгицминда.

Торели и сам глядел орлом. Забыв, что он один среди скопища врагов, что рядом с ним нет даже и Авага с новоявленным родственником.

Грузин на поле поднял монгола высоко над землей и грохнул его на землю на обе лопатки. Воцарилась могильная тишина. Она продолжалась несколько мгновений, но Торели показалось — очень долго. Совпало так, что именно в мгновение затишья лег на лопатки и второй монгол. Под его шлепок о землю тишина вдруг лопнула, раскололась, тысячи и тысячи бросились в середину круга. В это время победители стояли еще коленами на груди у побежденных. Они, видимо, знали, что будет дальше, и хотели продлить эти сладкие мгновения победы и гордого попрания поверженных.

Торели не успел даже восторженно вскрикнуть, увидев победу соплеменников, тотчас все смешалось на поле. Он схватился было за саблю, но что-то тяжело упало ему на голову, и день погас.

На площадь ворвались конные войска ноиона Шидуна.

— Именем великого хана разойтись, — кричали воины, лупя камчами направо и налево.

Они старались пробиться к тому месту, где недавно еще была арена борьбы.

Сам Шидун в сопровождении воинов ворвался в шатер, в котором избивали Торели. Кое-как ему удалось разогнать разъяренных монголов, топтавших и пинавших ногами бедного поэта. Его подняли с земли, обмякшего как тряпка, окровавленного, с пробитой головой. Четверо бегом потащили его в юрту Шидуна.

Когда же рассеялась свалка, на месте круга предстала страшная картина. На площади валялись разбросанные так и сяк руки и ноги борцов, позвоночники их были переломаны, а головы размозжены. Кровь, мозги, земля — все это перемешалось в отвратительную тошнотворную кашу.

Торели не считали живым. Побежали искать врача, но никто не шел. Аваг беспомощно окидывал взглядом всех, кто стоял вокруг. Из толпы вышел черный монах, тот самый, что во время соревнований советовал Торели уйти с ристалища. Он подошел к умирающему, осенил его крестом и опустился на колени, чтобы его выслушать. С трудом нащупал пульс.

— Он жив, — ободрил монах Авага.

Аваг тоже стал на колени, но не для того, чтобы слушать больного, а чтобы взмолиться перед монахом.

— Ради всего святого, ради креста, который у вас на груди, спасите его.

— Я не врач, а всего лишь монах. Я посол папы римского при дворе великого хана. Но мы умеем врачевать не только душевные, но и телесные раны.

— Спасите его, и я отдам вам все, что у меня есть.

— Мне ничего не надо. Все в воле господа и его спасение тоже.

— Стану твоим слугой, твоим рабом…

— Посол святого папы Джованни Пиано Карпинэ давно отказался от своих слуг, а также от своего имущества, и по примеру Франческа Асизского роздал бедным и нищим все, что имел. С тех пор, как я иду по пути Христа, моя радость в одном — помогать ближнему. Вот и сейчас я приложу все силы, чтобы спасти этого страждущего.

Святой отец обмыл раны Торели, наложил лекарства и повязки.

Наружные раны Торели зажили быстро, но оказалась отбитой одна почка. Веки Торели поэтому всегда были опухшими, как после долгой ночной попойки. Кроме того, начались перебои в сердце. Даже при полном покое Торели вдруг начинал задыхаться и жадно, судорожно, как рыба, выброшенная на горячий песок, хватал воздух широко раскрытым посиневшим ртом. Католик уверял, что пройдет и это, нужен только длительный покой и чистый воздух.

Авагу хотелось в Грузию, но он все откладывал отъезд, дожидаясь, пока окрепнет здоровье его друга, хотя Торели каждый день умолял трогаться в путь.

— Поедем, — говорил он, — если мне суждено поправиться, то исцелит меня только воздух Грузии, только ее солнце, только ее небо. Если же я обречен, то меня хотя бы похоронят в родной земле. Не хочу лежать в этих проклятых степях, где вместо хрустальной росы сверкает под луной злая соль. Здесь все соленое, все злое, все колючее. Не хочу оставаться здесь, отвези меня в родные края. Я знаю, в дороге мне будет легче, потому что я буду надеяться.

Аваг все медлил, терпеливо дожидаясь поправки друга. Тогда Торели начал заставлять себя больше есть, чтобы хоть немного выглядеть лучше, и действительно, дело двинулось с места. Но перебои в сердце и одышка не уменьшались.

Аваг заметил старания Торели поскорее поправиться и дружески его упрекал:

— Очень ты скор и нетерпелив. Сам торопишься и меня торопишь, но совсем не думаешь, чем это кончится. Я хочу довезти тебя до Грузии живого, здорового, чтобы ты жил, любовался своим сынком. В земле еще належаться успеешь. У тебя на первом месте сердце, а не разум. Это тебя чуть не погубило во время состязаний. Если бы ты послушался Джованни, внял голосу разума, то мы давно бы уж были дома. Вот как плохо следовать сердечным порывам.

— Да, я согласен. Сердце не пустило меня тогда, не мог я уйти, не увидев нашей победы.

— Победы! Хороша победа. Их, между прочим, тоже погубило сердце. Если бы они были поумнее, потрезвее разумом, порассудительнее, они легли бы, как иранец и турок. Тем самым они спасли бы свои жизни. Да и в мире, как видишь, от их победы ничего не перевернулось.

— Не то говоришь, Аваг. Если человеку раз в жизни представляется случай сделать то, о чем он, может быть, мечтал всю жизнь, разве может он оттолкнуть этот случай и пройти мимо? Разве жизнь стоит того, чтобы ради нее отказаться от исполнения заветной мечты? И разве исполнение заветной мечты не есть сама жизнь? Может быть, пройдет еще столетие и за все это время никто не осмелится так оскорбить и унизить наших врагов, как это сделали наши ребята. Монголы считают себя хозяевами всего мира. Они говорят, что все народы только затем и появились на свет, чтобы быть их рабами. Они не представляют, что кто-нибудь может осмелиться поднять на них руку или хотя бы перечить им. И вот чужеземцы, те, кого они не считают за людей, повергают их на землю и наступают ногой на грудь. Это герои. Их победа стоит больше побед, великих сражений.

— Не спорю, Турман. Наверно, это было красиво, когда грузин и армянин стояли, наступив им на грудь. Но это было одно мгновение. За него несчастные поплатились жизнью, да и сам ты едва не погиб.

— Если бы я умер тогда, я был бы счастлив, потому что я умер бы в минуту гордости и наслаждения победой, а не в минуту унижения, позора и горечи. Мне казалось: не просто монгольские борцы лежат на земле, не просто наши борцы наступили им на грудь, но повержены все монголы, все они лежат у ног наших народов, а наши народы гордо возвышаются над ними в торжестве победы.

Святой отец Джованни часто приходил побеседовать со своим пациентом. Эти беседы были для Торели целебнее всех лекарств. Он упрашивал итальянца рассказать о его родине, городах и храмах Италии. И тот рассказывал о Перудже, о Риме, о Флоренции, он рассказывал об итальянских долинах, реках, холмах и храмах, а Торели видел в воображении холмы и храмы Грузии.

Джованни с удовольствием беседовал с просвещенным грузином. Он давно уже находился послом в этом диком варварском стане, истосковался по разговору с европейски образованным человеком. Он не только рассказывал об Италии, но и с удовольствием слушал о красотах Грузии, о славном прошлом грузинского народа.

Отец Джованни, оказывается, был друг и сподвижник святого Франциска Асизского. С воодушевлением он рассказывал об удивительной жизни и о сказочных подвигах асизского чудотворца.

Франциск был сыном богатого купца из Умбрии и француженки из Прованса. Не зная ни в чем отказа, он рос изнеженным, избалованным, капризным, самовлюбленным. Он мечтал стать бесстрашным рыцарем, чтобы воевать, побеждать, проливать кровь. Однажды он заболел. Во сне и в бреду явился ему господь и велел отказаться от роскоши, от рыцарской славы, от светской жизни. И до этого был случай, когда Франциск обменял свои богатые одежды на лохмотья одного бедняка. Теперь же, после видения, он роздал все, что у него было, возненавидел богатство и вступил на трудный путь спасения.

Еще в колыбели Франциск слушал дивные песни народных певцов Прованса — трубадуров. Потом он и сам стал сочинять стихи и сочинил много прекрасных псалмов, которые теперь с благоговением поют по всей просвещенной Европе.

— Спойте хоть одну песню на своем языке, — начал умолять Торели.

И вот уже седовласый, важный, воспитанный при папском дворе святой отец точно стряхнул с себя и годы, и седину, и важность. Глаза его загорелись лукавым огнем, и он запел песню, вовсе не подходящую его возрасту и сану, песню о пламенной любви рыцаря к прелестной даме сердца.

— Как красив язык, — восторгался Торели. — Он, наверно, слаще, чем пение райских птиц.

— Итальянский язык самый красивый и благозвучный из всех языков, на которых говорят сыны Адама. — И отец Джованни запел снова:

«Слава тебе, боже, за сестер моих — за луну и звезды, светлыми, красивыми ты создал их на голубых небесах!

Слава тебе, боже, за братьев моих, за ветер и воздух, за облака и тишину, за то, чем живет все сущее на земле! Слава тебе, боже, за нашу сестру-воду, ибо она добро наше — безвредное, драгоценное, чистое!

Слава тебе, боже, за брата нашего, за огонь, ибо светом огня озаряется темнота ночи, красив он, радует глаз человеческий, яростен он и непобедим!

Слава тебе, боже, за нашу мать-землю, ибо она кормит нас, взращивает плоды, взращивает цветы и травы!»

Завороженный музыкой чужого языка, Торели глядел, не отрываясь, боясь пошевелиться и спугнуть столь сладостную и столь необыкновенную песню.

Монах допел псалом до конца, а потом перевел его на греческий. Ему трудно было переводить сразу, бегло, но Торели догадывался и сам подсказывал нужное слово.

— Слава тебе, господи, за луну и звезды, за ветер и воздух, за облака и за тишину! Как хорошо сочинил ваш святой отец, — воскликнул Торели, луна и звезды — сестры его, ветер и облака — братья. Как проста и возвышенна благодарность за тишину, за воду, за огонь, за земные плоды, за цветы и травы.

— После бедных людей цветы и птицы были главной заботой святого. Он разводил в монастыре цветы и сам поливал их, а птицы так любили его, что садились к нему на руки и клевали из его ладоней, если даже это происходило на улице многолюдного города… Не знаю, приведется ли мне перед смертью еще раз пройти по этим улицам.

— Должно быть, желание проповедовать веру Христа, нести его свет по земле привело вас в такую даль и в такую дичь. Ради другой цели вы, наверное, не оставили бы своей прекрасной родины.

— Проповедовать учение Христа этим дикарям очень трудно. Боюсь, что семя веры Христовой не нашло бы благодатной почвы, не проросло бы в их обросших шерстью сердцах. Они алчут и жаждут. Они алчут добычи и жаждут крови. Не всякий человек достоин учения и веры Христа. И не поехал бы я на край света обращать их, но долг перед своей страной, перед своим отечеством обязал меня. Ты, наверно, догадываешься, что я приехал в этот забытый богом край не только ради духовных дел.

— Догадываюсь, святой отец. Папу волнует то же, что и всех государей Европы. Монголы дошли до Чехии и только от ее границ откатились обратно. Временно откатились или насовсем? А если временно, то надолго ли? Не собираются ли они снова устремиться на Европу и какими силами располагают? Все это не может не интересовать каждого европейского государя и, конечно, папу.

Отец Джованни опустил глаза и с улыбкой ответил:

— Для того чтобы узнать намерения монголов, не нужно забираться к ним в логово. Они трубят на всех перекрестках, что мир уже принадлежит им. Теперь у меня есть письмо Гуюк-хана к папе. Этот варвар пишет главе христиан: «Волею бога весь мир от восхода и до захода принадлежит нам. Все должны добровольно признать себя нашими данниками и отдать нам все лучшее, что у них есть. Папа должен внушить всем государям, чтобы те явились ко мне с изъявлением покорности…»

Дальше идут ругательства и поношения, которых нельзя произносить вслух.

— Неужели монголы и правда завоюют Европу?

— Бог милостив. Наш долг молиться и внушить всем христианам, что они должны соединенными усилиями преградить путь этой страшной желтой волне.

К границам Грузии подошел немногочисленный караван. На родину возвращались те, кто был давно уж оплакан всеми родными, а многими и забыт. Обросший бородой, преждевременно постаревший, запыленный Аваг Мхаргрдзели погонял усталую лошадь. Он хоть и был измучен, но возвращался довольным. Счастье уж одно то, что удалось снова увидеть родную землю. Что теперь все лишения, тревоги пути, оскорбления и унижения, которые довелось испытать! Под ногами грузинская земля, а над головой грузинское небо. К тому же выполнена цель путешествия. Хан пожаловал царице Грузии ярлык на царствование. Авага он признал и утвердил наследником отца, с наследованием титула атабека Грузии, а также должности амирспасалара.

В путь отправлялся длинный караван из верблюдов, мулов и коней. Верблюды и мулы были тяжело гружены имуществом и снедью. Многочисленная свита следовала за Авагом и Торели в дальние, неведомые края.

На обратном пути всех людей можно было пересчитать по пальцам. И не было у этих людей ничего, кроме их душ. Во время странствия растаяли несметные богатства Авага и его пышная свита.

Торели выехал в путь, не оправившись от болезни. В пути ему стало еще хуже, и теперь его везли лежащего на конных носилках.

Отправляясь в столицу монгольского хана, он не надеялся там ничего приобрести. Так и вышло, что ничего не приобрел, кроме болезни и старости. Он отощал, осунулся, сделался ко всему безразличен, не спрашивал уж, как сначала, много ли проехали и далеко ли еще до Грузии. Безучастно смотрел он прямо в синее беспристрастное небо.

Аваг спешил. Он то и дело погонял свою лошадь, подгонял окриками свою поредевшую свиту. Он надеялся, что вид родных мест, воздух Грузии, свежесть ее трав, прохлада ветерка, прилетевшего с отдаленных гор, пение голубой воды по разноцветным камням, зелень тенистых рощ — что все это оживит Торели, вдохнет жизнь в его измученное, больное сердце. Аваг верил в это и потому спешил.

И вот они вступили в Грузию. Люди спешились. Они падали на колени, целовали землю, каждую травинку, каждый камень, наслаждались и не могли насладиться видом родных долин и гор. Дорога проходила через деревни. Торели приободрился и начал смотреть по сторонам. Селения как будто обстроились. На месте пепелищ стояли дома, из труб вились дымки, из-за оград лаяли, прыгая передними лапами на них, злые собаки.

Вдруг раздался истошный женский крик. Около одного дома собралась почти вся деревня. Правда, люди не смели подойти к дому, а смотрели издали, стоя по другую сторону дороги.

Аваг решил поинтересоваться, что тут происходит. Оказывается, монгольские сборщики налогов отнимали у крестьянки корову. Они били корову кнутом, тащили ее за веревку, а женщина в черном, с распущенными волосами, загораживала им путь, цеплялась за рога коровы руками, не отпускала ее.

— Убейте лучше меня и всех моих детей. Все равно они умрут с голоду. Не дам! Последняя кормилица… Не дам! Убейте лучше меня!

Вокруг бегали маленькие ребятишки и ревели во весь голос.

Монголы оттолкнули женщину, она упала, и дети бросились к ней. Монголы повели корову со двора. У ворот они передали ее двум воинам-грузинам, а сами вскочили на лошадей и поскакали вдоль деревни. Корову повели в ту сторону, куда только что ускакали монголы. Аваг загородил им дорогу.

— Вы грузины? — спросил он у растерявшихся и оробевших воинов.

— Грузины.

— Где же ваша грузинская честь? У вдовы отнимают последнюю корову, лишают ее последнего куска. И вам не стыдно!

Воины покраснели, они не смели поднять на Авага глаз. Один наконец невнятно оправдался:

— Стыдно… Но мы воины. Если не послушаемся, нас убьют.

Второй воин вскинул вдруг глаза и сердито ответил:

— Стыдно должно быть тому, кто вовлек нас в это ярмо. Мы невинны. Позор тому, кто отдал нашу страну, нашу Грузию этим нехристям. Открыли ворота крепостей, надели нам на шею ярмо, а теперь спрашивают стыда и совести. Где вы были раньше? Почему вы не спросили у нас, хотим мы или не хотим быть рабами?

— Они и тогда были господами, — осмелел и первый воин, — и теперь разъезжают на конях.

В свою очередь, Аваг опустил глаза в землю. Он не поднял своих глаз даже тогда, когда воины, обойдя его стороной, повели корову. Жители деревни бросились через дорогу на двор пострадавшей, и улица наполнилась причитаниями сострадающих.

Караван к этому времени прошел вперед. Аваг догнал своих спутников и поехал в хвосте каравана. Он ехал, оглушенный увиденным, убитый горем. Торели со своих носилок тоже видел, как грабили бедную женщину. Когда Аваг поравнялся с носилками, Торели сказал:

— Совсем убило меня горе этой вдовы.

— Не говори, Турман. Ударь меня сейчас ножом, не вытечет и капли крови, так я зол. А с какой ненавистью смотрели на нас воины и крестьяне, словно мы повинны в несчастьях всей нашей страны.

— Мы и повинны, Аваг. Никто не виноват, кроме нас. Воин сказал правду. И ты знаешь, что он сказал правду. Иначе ты им ответил бы. Но тебе нечего было отвечать. Словами этих воинов нас обвиняет и настоящее и будущее Грузии. Запомни это, Аваг.

Аваг хотел что-то возразить, но взглянул на Торели и промолчал. Лицо Турмана стало землистым, со лба текли крупные капли пота. На щеках они смешивались со слезами.

Гонец с радостной вестью о возвращении князей всего лишь на полдня опередил караван. Он прискакал в Тбилиси в полдень, а под вечер и Аваг и Торели увидели с холма столицу Грузии.

Оказалось, что царица Русудан, потеряв надежду на возвращение князей, послала в Каракорум своего сына Давида. Не имея от него вестей и тоскуя в разлуке, царица скончалась от горя. О наследнике же и по сей день не поступило ни одной вести. Грузия осталась без царя. Ею правили временщики, возвышенные и поддерживаемые монголами. Турман Торели и дня не захотел оставаться в Тбилиси. Он не захотел даже отдохнуть с дороги. Он попросил тотчас увезти его в родное имение — в Ахалдабу.

Подъезжая к селу, Торели не узнавал окрестностей. Наполовину вырубленные, одичавшие сады стояли без плетней. Виноградники заросли высокой травой. Лозы, оставленные без присмотра и хозяйского ухода, расползались по земле как попало. Полуодичавшая скотина ходила по ним и топтала их.

Сердце у Турмана билось все чаще и все тяжелее. Он нашел силы оставить носилки и побрел вдоль деревни. Под деревом на камне сидел слепой Ваче. Греясь в лучах заходящего солнца, слепец, как видно, дремал. Однако, услышав шаги, он вскинул голову и прислушался.

— Кто тут? — спросил он с тревогой в голосе.

Турман подошел и обнял бедного Ваче.

— Это я, Турман Торели.

Руки слепого судорожно зашарили по человеку, обнявшему его. Друзья разрыдались.

— Турман, да ведь мы тебя давно уж похоронили. Неужели вернулся и живой?

— Вернулся живой. А вы-то, вы-то как, все ли живы и здоровы?

— Да вот я… жив. Смерть, видно, забыла обо мне. Никому я не нужен, даже смерти.

— А Цаго… Где твоя Цаго, наверно, уж вышла замуж!

— Цаго… Если бы Цаго… Разве я мечтал бы о смерти.

— Но где она и что с ней?

— Да правда, откуда ты можешь знать. Вот уж год, как нет у меня Цаго. А я все еще жив. Потерял первую Цаго и остался жив. Потерял жену мою Лелу и остался жив. Потерял глаза и остался жив. Потерял мою дорогую Цаго и все еще остаюсь живым! Где же справедливость, Турман, где же бог?

Слепец отдышался и начал рассказывать по порядку:

— Цаго выросла. Я сам не мог видеть, но все говорили, что она красавица. Многие хотели взять ее в жены, но всем она отказывала наотрез. Она говорила: у моего слепого отца нет никого, кроме меня, как же я могу его бросить? Но она, оказывается, любила твоего Шалву. И Шалва тоже любил ее. Оттого-то она и отказывала всем другим женихам.

Ваче вздохнул и замолчал. Может быть, он ждал, что Турман спросит о чем-нибудь. Но Турмана не было слышно.

— В прошлом году проезжал мимо монгольский ноион. Увидел мою Цаго, а вечером прислал своих воинов, чтобы ее похитить. Она входила в ворота, когда они набросились на нее. Связали, кинули на коня и увезли. Цаго кричала, я вопил и метался по двору, натыкаясь на стены, но что я мог сделать. Никто из деревенских жителей не пришел к нам на помощь. Все боятся монголов.

Шалвы в это время не было дома, но вечером он появился. Ему удалось уговорить нескольких отважных мужчин, и они погнались за похитителями. Говорят, что в поле они догнали татар. Некоторых поубивали, некоторые татары спаслись бегством. Но и Цаго и Шалва с тех пор исчезли. Одни рассказывают, что они скрываются в лесу, а другие говорят, что Цаго убита в той схватке с татарами. — Слепец неожиданно улыбнулся. — А Шалва твой в лесу. Все обездоленные и обиженные, оскорбленные, все настоящие грузины бегут к нему. Он у них предводителем. Отряд большой. Монголы боятся Шалвы. Шалва убивает каждого монгола, которого только увидит. Он нападает на их отряды, отнимает у них награбленное и раздает бедным.

Молчаливо слушавший Торели заговорил:

— Напрасно он это делает. Что даст нам убийство нескольких монголов, если их тьмы и тьмы. Каждое убийство еще больше озлобляет завоевателей. Они еще свирепее будут расправляться с нашим народом.

— Это правда, расправляются. Наше село дважды сжигали дотла. И твой дом тоже сожгли.

— Пойдем, поглядим хоть на золу, — сказал Торели и помог слепому подняться.

Друзья, один слепой, другой едва передвигающий ноги от болезни, печально побрели по улицам.

— Да… Значит, мой дом сожгли. Это так. Монголы злы, и нельзя их злить еще больше. Я их видел, я знаю. Они могут перебить всех до последнего грузина, а на месте грузин поселить других.

— Возможно ли это, Турман? Нельзя перебить целый народ.

— Для них нет ничего невозможного. Они не отвечают ни перед богом, ни перед людьми. Для них нет ни законов, ни правосудия. Они завоевали почти весь мир. Многие народы, гораздо сильнее нашего, покорны им. Их владения растянулись на год пути. Для них мы — капля в море. Они могут сдуть нас с лица земли, и что им какой-нибудь Шалва со своим отрядом. Нет, Ваче, каждый, кто любит свой народ и думает о его будущем, должен смотреть вперед. Разъярять татар не стоит. Свободы мы не добьемся. Разъярив же такого мощного врага, мы можем навеки погубить свою Грузию.

— А что же делать ожесточившимся и готовым к битве?

— Из битвы ничего не получится. Надо терпеть, чтобы сохранить себя.

— До какого дня сохранять? До каких пор терпеть?

— До подходящего дня. До лучших времен.

— А наступят ли эти лучшие времена?

— Наступят. Ждать их придется долго, но они наступят. Монголы нахватали себе слишком много земель и народов. Они не справятся с ними. Наследники Чингисхана враждуют между собой. Чем дальше, тем грызня будет злее. Когда ханы бросятся друг на друга, тогда и покоренные народы начнут восставать один за другим. Монгольское государство рассыплется снова на разные страны и народы. Вот до этих-то пор мы и должны сберечь себя и свои силы. Тогда мы ударим по врагу и наша сабля будет разить не как сейчас.

— А мне кажется, что свобода не придет никогда. Точно так же, как не смогут видеть мои глаза, так не наступит дня после этой ночи, опустившейся над Грузией.

— Ночь будет долгой, но рассвет придет.

— Мы помним, что было светло. Мы помним солнце над Грузией. На наших глазах стемнело. Не знаю, вернет ли Грузия ясное синее небо. Говорят, для народа небо открывается один раз. Если народ прозевает его, не успеет укрепить себя навечно, обеспечить себе могущество и бессмертие, то потом будет поздно.

— Грузия бессмертна. Немало рассветов ждет ее впереди.

— Может быть, может быть. Но мы-то с тобой не дождемся хотя бы одного.

— Мы не дождемся. Мы самое несчастное поколение грузинского племени. Поколение, которое видело торжество и блеск Грузинского царства, поколение, на глазах которого наступила долгая и темная ночь. Мы оказались беспечными, избалованными, слабыми. Мы не сумели противостоять судьбе.

— Но я думаю, что, если рок вверг Грузию в темную пучину истории, он же ее и возродит. Возродится, расцветет новая Грузия. Она будет сильнее, мудрее нашей, и сыны ее будут не столь беспечны, как мы.

— Ты думаешь, родится еще новый Давид Строитель и снова настанет золотой век?

— Думаю и не сомневаюсь в этом.

— Нам-то с тобой не дожить. Я себя давно уж считаю мертвецом. Моя жизнь кончилась в ту минуту, когда у меня отняли мои глаза. Солнце исчезло для меня, ушла и жизнь. А все, что могло бы остаться от меня потомкам, погибло в огне пожара, когда горели палаты Русудан.

— Да, Ваче. Мы давно не живем, а только так… существуем. Ты слеп, и тебя окружает тьма. Но ведь и я живу во мгле. Я зряч, у меня есть глаза. Но и для меня, как и для каждого грузина, вокруг — мгла долгой ночи.

В это время они подошли к бывшему дому Торели. Среди обугленных стен лежали горы холодной золы. Это все, что осталось. Даже деревья, даже трава вокруг дома обгорели и умерли. Турман почувствовал, что ему не хватает дыхания, остро кольнуло в сердце. Он покачнулся, но Ваче поддержал его. Слепой шарил вокруг себя палкой.

— Зола?

— Зола.

Они уселись на камень среди пожарища. Оба уставились впереди себя невидящими глазами, оба не шевелились, оба были похожи на черные обгоревшие пни. Их белые бороды, седины на их головах лежали, как пепел на обгоревших пнях.

Вдали зародилась песня.

— Шалва! — встрепенулся слепой. — Я знаю, это Шалва со своими удальцами.

Торели не отвечал. Но слепой и не ждал ответа, он говорил про себя: «Слышишь песню? Говорю тебе, это Шалва. Я уже слышу конский топот. Едут всадники. Впереди Шалва с белым знаменем, а рядом с ним моя Цаго. Ветер развевает ее косынку и треплет волосы. А ты слышишь топот коней? А ты видишь белое знамя? Ты счастлив, ты можешь увидеть его, Шалву и его молодцов всегда узнают по белому знамени. Оно ведет их сквозь ночь. Все говорят, что белое знамя Шалвы светит в ночи. Говорят также, что оно развеет всю тьму. Ты слышишь топот коней? И песню? Я даже разбираю слова:

Вы слышите, Шалвы призыв Гремит среди долин. Жену забыв, детей забыв, На бой вставай, грузин!

Турман, ведь это твои стихи они поют! Это твоя песня ведет их под белым знаменем сквозь черную долгую ночь. Неужели ты не слышишь этой песни, неужели ты не видишь этого белого светлого знамени? Турман, где ты, почему ты молчишь?! Ну вот, и он ушел от меня…»

На самом же деле Турман никуда не ушел. Он лежал рядом у ног слепого. Он замолк, чтобы никогда ничего не сказать. Он закрыл глаза, чтобы никогда ничего не увидеть.