Тбилисские события разгневали Джелал-эд-Дина. Султан решил во что бы то ни стало окончательно сломить дух грузин. Он оказался перед двойной задачей: чтобы свободно действовать в Грузии, ему нужно было спокойствие на юге. Чтобы воевать на юге, необходимо покончить с Грузией. Он метался, не зная, на что употребить усилия в первую очередь, но захват грузинами Тбилиси, а затем и сожжение его решили дело.

Джелал-эд-Дин был осведомлен о том, что существует зародыш союза Грузии с соседними мусульманскими странами, направленного против засилия пришельцев из Хорезма. Этот союз нужно было пресечь в самом начале, пока он не проявил себя как сила, с которой придется считаться.

И, наконец, хотелось наказать царицу Тамту за вероломство, за нападение хлатцев на войско визиря Шереф-эль-Молка.

Походя султан разрушил крепость Варама Гагели. На это ушла одна ночь. Крепость была взята, владения были разорены, пленных отправили на юг, на базары, где торгуют рабами. Походя же он хотел расправиться еще с несколькими крепостями, но те оказались покрепче, нужно было бы стоять под ними, а терпения не было. К тому же визирь доносил, что по ту сторону Лихского хребта собирается большое грузинское войско. Царица Грузии будто бы призывает кипчаков из-за Дарьяла, и если кипчаки успеют прийти раньше, чем султан расправится с Грузией, будет плохо. Султан устремился в сторону Лихских гор.

Джелал-эд-Дину давно не давали покоя Лихские горы. Он понимал, что, пока он не придет туда и не разорит этого грузинского гнезда, Грузия будет жива. Кроме того, там, в горах Сванетии и Хвамли, грузины хранят свои основные сокровища. Они таковы, что огромная добыча, взятая при разорении Тбилиси, не стоит и разговора. Там, за горами, основной грузинский клад, и его нужно взять во что бы то ни стало.

Войска султана были бесчисленны, как и тогда, когда он подошел к Гарниси. Но теперь хорезмийцы были вооружены легко, чтобы удобно было действовать в диких горах с отвесными скалами, с узкими тропинками по закраинам бездонных угрюмых пропастей. Сам султан находился на этот раз позади своих войск и даже в некотором отдалении от арьергарда. Далеко вперед он выслал легкие разведывательные отряды.

У грузин в горах было большое преимущество. Тут была их родная стихия, в то время как степнякам-хорезмийцам нужно было соразмерять каждый шаг. Грузины по самым непроходимым горам, по самым узким и опасным тропинкам передвигались так же легко и свободно, как по ровному месту. Для хорезмийцев же каждый камень был опасным врагом, грозившим либо обвалом при одном неосторожном движении, либо меткой стрелой, пущенной из-за него.

Грузины своевременно узнали о походе Джелал-эд-Дина. Намерения врага были ясны, оставалось не спускать с него глаз, следя за каждым шагом.

Из-за быстрого передвижения войск Джелал-эд-Дина осетины и джики могли не успеть на подмогу грузинам, тем более некогда было думать о переходе через Главный Кавказский хребет кипчаков. Приходилось рассчитывать на свои собственные силы, то есть опять встречаться с превосходящими силами врага.

И Джелал-эд-Дин, и грузинское командование знали, что бой, если он будет, будет неравным. Но грузины надеялись, что если сражение будет развиваться по плану, который составили они, то победа может оказаться за ними. Предполагалось заманить хорезмийцев в теснины около перевала, где большому войску трудно развернуться для боевых действий и воевать в полную силу. Драться смогут только первые ряды, тогда как основная масса войск будет бесполезно тесниться сзади. Быстро передвигаться и маневрировать не удастся. Но осаду нужно было устроить так, чтобы враги не могли уйти обратно. Грузинские войска тайно двигались сзади хорезмийцев почти по самым пятам, ничем не выдавая, однако, своего присутствия и даже своего существования. Этими войсками командовали Аваг Мхаргрдзели, Варам Гагели и Эгарслан Бакурцихели.

Все, кто был еще жив на грузинской земле, следили за передвижением войск султана, и все сведения стекались в главную ставку. В то же время никто ничего не мог доложить Джелал-эд-Дину о действиях и маневрах грузинских войск.

Мать Цаго начала поправляться. Произошло настоящее чудо: сама Цаго, не отходившая от постели больной днем и ночью, избежала заразы и не заболела.

Как только мать стала приподыматься и даже вставать на ноги, Цаго осмелилась отойти от нее и вышла из дому на улицу. Мимо дома тянулись беженцы из Тбилиси. Цаго расспрашивала каждого, но никто ничего не знал ни о ее братьях, ни о маленьком сыне. Тогда Цаго пришло в голову справиться о Павлиа в монастыре. Может быть, туда дошли какие-нибудь слухи и монахам хоть что-нибудь известно о своем настоятеле.

Монастырь находился далеко от Ахалдабы. Те края, по слухам, были наводнены хорезмийцами, да и сам путь небезопасен в такое время. Но Цаго жаждала узнать о судьбе брата и сына. Никакие опасности ее не могли остановить. Где обходом, где по ночам в темноте пробиралась она от села к селу, от развалины до развалины.

В монастыре ничего не могли сказать о судьбе ребенка, но зато у монахов было письмо, тайно переправленное от Павлиа из-за Лихских гор. Значит, Павлиа жив. Но если спасен ее брат, то, может быть, и сыночек Шалва тоже с ним. Надежды окрылили Цаго. Жизнь снова обрела и смысл и цель. А там, может быть, объявится и Турман, никто ведь не говорил ей, что он мертв.

Цаго вернулась в Ахалдабу, собрала у соседей немного денег, еды и на приблудившейся низкорослой лошадке отправилась в дальний путь за Лихский хребет на поиски сына и брата. Она ехала по узким тропинкам от деревни до деревни, от опустевшего села до опустевшего села. Всюду были следы огня, разбоя и кровопролития. Людей не встречалось на пути, и Цаго перестала опасаться, ехала в открытую, не таясь. Вдруг всадник, выехавший из-за кустов ежевики, загородил ей путь и схватил за узду. За ним выехало и еще несколько всадников.

— Ты кто и куда едешь на этой хорезмийской лошади? — строго спросил тот, кого по поведению можно было принять за старшего.

— Я христианка, грузинка, зовут меня Цаго. Я хочу перебраться через Лихский хребет, чтобы найти там сына и брата.

Всадники посовещались и приказали поворотить коня.

— Поезжай за нами.

Вскоре задержанная предстала перед грузинскими военачальниками. Аваг Мхаргрдзели и Варам Гагели с первого взгляда узнали Цаго, жену их хорошего друга Турмана.

— Что тебе не сидится на месте, Цаго? — начали они увещевать молодую женщину. — Один раз ты уже была в плену, и спасло тебя только чудо, зачем ты снова едешь в пасть к тому же самому льву?

— Я иду за Лихский хребет. Я потеряла в Тбилиси ребенка. Может быть, там его найду.

— Да разве ты не знаешь, что подступы к Лихскому перевалу заняты войсками Джелал-эд-Дина. Если бы тебя не остановили наши люди, ты к вечеру очутилась бы в расположении хорезмийских войск.

— О горе мне, откуда же я могла знать! Значит, опять я теряю надежду отыскать сына! Но если хорезмийцы так близко, что же вы делаете здесь?

— Нас ждет великая битва. Здесь тебе нельзя оставаться. Здесь не место женщине. Сейчас мы дадим тебе надежного человека, и он проводит тебя назад в Ахал-Дабу.

— Нечего делать мне в моей деревне, — взмолилась Цаго. — Где вы, там останусь и я. Если бог дарует вам победу, то и я попаду в Лихтимерети, а если нет… то и я. В чем-нибудь пригожусь, буду перевязывать раненых, носить им воду.

Цаго разрешили остаться в арьергарде войск.

Хорезмийцы растеклись по садам предгорий. Здесь султан разделил свои войска на два потока. Один он двинул в сторону Сурамского перевала, а другому приказал двигаться по направлению Черетхеви.

Сам султан с небольшим отрядом расположился в деревне, утонувшей во фруктовых садах. Он намеревался догнать основные силы, когда будет получено известие о преодолении перевалов. Руководить взятием и сокрушением Кутаиси, этой второй грузинской столицы, Джелал-эд-Дин собирался, конечно, сам.

В эту ночь Джелал-эд-Дин рано лег спать. Но сон не шел. Все его войско брошено вперед в незнакомые горы. Позади осталась выжженная, обезлюдевшая земля. Все грузины в горах, нигде нет никаких признаков хлопотливой деятельности человека.

Джелал-эд-Дин не знал страха в бою. Но теперь в укромном ночном шатре в его сердце закрался страх. Зачем он пришел сюда? Что ему, властелину безграничных степей, вольному степному орлу, эти угрюмые чужие горы? Среди нелепого нагромождения этих скал, среди этих ущелий и пропастей, наверно, только черти да еще грузины могут чувствовать себя привольно. На каждом шагу отвесные горы загораживают небо. Взгляд, привыкший свободно лететь до самого горизонта, все время упирается в камни. Ущелья размыты дождями и горными реками. Нельзя предвидеть, на каком месте поскользнется нога, на каком месте сорвется с высоты камень, из-за какого поворота ударит враг.

Но все это, говорят, еще ничто по сравнению с тем, что начнется за Лихским перевалом. Там по-над пропастями проложены такие тропы, на которых не разминутся два человека. Как же по этим тропам провести многочисленные войска. На такой дороге один воин с полным колчаном может из хорошего укрытия перестрелять столько человек, сколько найдется у него стрел. Несколько человек в силах остановить движение войска. На таких тропинках грузины могут устраивать и завалы, и каменные осыпи. Не поторопился ли султан окончательно расправиться с грузинами? Может быть, нужно было терпеливо выманивать их из этих проклятых гор на равнину, где ветер свистит в ушах, когда несутся кони, и свист сабель вторит ему.

Кто из предков Джелал-эд-Дина, властелинов Ургенча, Самарканда и Бухары, мог подумать, что их наследнику, согнанному со своих коренных земель и мечущемуся по земле в поисках пристанища, приведется коротать бессонную ночь в горах, о которых предки, наверное, никогда не слышали.

Даже ветру не долететь из Хорезма до этих гор. Он рассеялся бы, ослаб и потерялся по дороге. А султан прошел все это расстояние и вот мучается бессонницей в чуждых и страшных горах. Да, ветры Хорезма не прилетят сюда. Там они сухие, горячие, пахнущие прокаленным песком пустынь. А здесь, в горах, влажные и прохладные ветерки. Не похожи друг на друга даже ветры. Ветер Хорезма не смог бы прижиться в этих каменных ущельях гор. Как же свыкнуться с горами степному человеку, привыкшему вольно скакать на коне, не глядя под ноги. Придется ли еще когда-нибудь проскакать вот так Джелал-эд-Дину по полям Ирана и Мавераннахра, насладится ли когда-нибудь его глаз многочисленными табунами, пасущимися на неоглядных равнинах и по брюхо утопающими в степной весенней траве.

Он, султан, властелин степей, степи его родная стихия, и все победы ждут его в степях. Много раз он представлял себе, как на широкой равнине сходятся его войска с полчищами Чингисхана. Это будет где-нибудь на просторах Ирана или Хорезма. Ради этой последней битвы с монголами султан и торчит здесь в Грузии, в горах.

Расчеты султана не оправдались. Он надеялся отдохнуть в цветущей Грузии, собраться с силами, а вместо этого приходится то карать мятежников, то наказывать хлатскую царицу. Грузины не покорились его мечу и все время грозятся ударить с тыла. Если бы Грузия была равнинной страной, султан сумел бы покончить с ней одним ударом. А теперь вот приходится карабкаться по горным тропинкам. В горах на скалах расставлены крепости, в скалах расположены пещерные города. Как воевать с ними, как победить, как отобрать золото?

Правда, при разгроме Тбилиси в руки султана попала богатая добыча, в том числе много золота. Но вместо того чтобы это золото обратить против монголов, приходится тратить его на тех же грузин. Одну половину добычи приходится расходовать ради второй половины.

Может быть, это последнее испытание и после окончательного овладения Грузией вся земля будет расчищена для султана и только два войска останутся на ней друг против друга: хорезмийцы Джелал-эд-Дина и монголы Чингиса? И тогда в сражении решится судьба. Джелал-эд-Дин снова сядет на трон своего доблестного отца — великого Мухаммеда.

Тогда на своем троне в блеске славы и могущества султан, может быть, и не вспомнит, что где-то на земле обитают эти проклятые грузины и существуют ужасные горы, у подножья которых приходится коротать беспокойную ночь.

Утомленный думами, султан наконец уснул.

Перед утром грузины, которые до сих пор скрытно шли по пятам хорезмийцев, напали на лагерь султана. Султан, обычно просыпавшийся и вскакивавший при малейшем шорохе, на этот раз проснулся позже других. Звон сабель и стук щитов разбудили его тогда, когда лагерь был на ногах и шла сеча. Едва султан начал одеваться и схватился за оружие, как пола шатра откинулась и в шатер вошел грузин, держащий на руках раненого. Видимо, грузин думал, что все живые давно выбежали из шатров и палаток, чтобы сражаться, и что шатер пуст. Входящий задел головой за полу шатра, шлем его соскочил и по плечам рассыпались длинные волосы. Султан растерялся, увидев перед собой женщину с распущенными волосами и раненым воином на руках. Женщина растерялась, увидев не кого-нибудь, а самого султана. Их взгляды встретились. В сознании султана промелькнуло, что где-то он уже видел эту женщину, не то наяву, не то на картине, не то во сне. Но минута была не такая, чтобы предаваться воспоминаниям.

Женщина мгновенно опустила раненого на землю, выхватила у него из ножен саблю и, видимо, готова была к прыжку. Но стрела султана опередила прыжок. Женщина, так и не успев распрямиться, ткнулась лицом в землю и распласталась ниц.

Султан забыл о своей переливающейся драгоценными камнями короне, он схватил пояс с прикрепленным к нему кинжалом и, перепрыгнув через грузина и грузинку, бросился из шатра. Конь, ждавший всегда под седлом у входа в шатер, был на месте. Султан вскочил в седло и огляделся, чтобы понять, что происходит, и оценить свое положение. Оказывается, бой уже откатился от султанова шатра, чудом не задев сам шатер. Джелал-эд-Дин понял, что он только что находился на волосок от смерти, но что стрела судьбы и на этот раз просвистела мимо.

Нападение грузин было так неожиданно, что никто из хорезмийцев не успел опомниться. Им пришлось либо лечь под саблями врага, либо бежать. Многие были перебиты прямо в палатках. Только кое-где стучали сабли о сабли, это кучки отчаянных храбрецов продолжали сопротивление.

Джелал-эд-Дин сразу оценил обстановку. Он понял, что грузин гораздо больше и что если один раз смерть пронеслась мимо, то незачем вторично испытывать судьбу. Откуда ни возьмись, как только султан появился на коне, возникли около него несколько эмиров. Все они, с султаном во главе, повернули коней, пришпорили их и поскакали в сторону Тбилиси.

Хорезмийцы еще продолжали сопротивляться, когда пронеслась весть, что султан покинул лагерь, бросив на произвол судьбы свои войска. Кто мог, разбежался, иные побросали оружие, чтобы сдаться в плен.

Победившие грузины вдруг поняли, что они в горячке боя не сделали главного, не поймали Джелал-эд-Дина. Варам Гагели, как был с обнаженной саблей, ворвался в шатер султана. Ему представилась следующая картина. Постель разбросана, на столе корона вся в драгоценных камнях, около постели валяются в беспорядке султанские нарядные одежды, обувь. Недалеко от входа, лицом кверху лежит раненый грузинский воин, а поперек него, ничком, неподвижная женщина. Варам Гагели перевернул женщину и тотчас узнал Цаго. Он выдернул стрелу из ее груди, Цаго застонала и открыла глаза.

— Султан… Здесь султан, держите его, — забормотала Цаго не то наяву, не то в бреду.

— Султан бежал, — ответил ей Варам Гагели.

Цаго снова закрыла глаза, и голова ее бессильно упала.

Всех раненых, в том числе и Цаго, грузины поручили жителям из деревень Картли, а сами, с добычей и пленниками, через ущелье Куры и через Зекарский перевал пошли на ту сторону Лихского хребта.

Основные хорезмийские войска подходили к перевалам через хребет, когда до них дошла весть о бегстве Джелал-эд-Дина. Тотчас они повернули обратно. Грузинская армия, находящаяся в Лихтимерети, устремилась за ними. Пока не кончились горы, грузины преследовали хорезмийцев, нападая на них в узких теснинах и неудобных для боя местах, но как только началась равнина, грузины прекратили преследование, ибо на равнине многочисленность хорезмийцев вновь становилась их преимуществом.

Позорное бегство Джелал-ад-Дина привело его в сожженный Тбилиси. Здесь все же осталось несколько домов и даже некоторые части дворца Давида Строителя и Тамар, в которых можно было жить и в которых располагался теперь Шереф-эль-Молк. Визирь подобострастно встретил Джелал-эд-Дина и простодушно спросил, где же корона, уж не случилось ли несчастья и не потерялась ли корона в пути.

Джелал-эд-Дин бросил на визиря мрачный взгляд исподлобья и быстро прошел мимо в двери дворца. В покои осмелился последовать за султаном только Орхан, разделивший со своим повелителем горечь поражения и бегства.

— Визирь издевается над нами, спрашивая про корону. Лучше бы поинтересовался, как мы спасли свои головы.

У султана было плохое настроение, и Орхан, давно ненавидевший визиря, решил использовать удачный момент.

— Визирь больше всех ратовал за поход в Лихтимерети. Интересно, почему он не пошел с нами, а остался отсиживаться в тылу?

Стрелы Орхана попадали в цель. В спокойном состоянии духа султан прежде всего подумал бы о том, что визирь и Орхан враждуют и что к словам Орхана нужно относиться осторожно, а еще лучше вовсе пресечь его болтовню. Но сейчас слова Орхана ласкали слух султана — причина поражения перекладывалась на другого человека. Это было султану по душе, и он слушал Орхана не перебивая.

— Как и в Хлате, мы готовились к этому походу в глубокой тайне. Грузины не скоро узнали бы о наших намерениях. Нас выдали грузинам. А выдать мог только высокопоставленный, хорошо осведомленный человек, только приближенный султана. — Орхан говорил, а сам поглядывал, какое действие производят его слова.

Султан кипел и бесился. В конце концов он прогнал Орхана, закрылся в комнате, и никто не смел не только войти к нему, но и приблизиться к порогу.

Неизвестно, чем кончился бы этот день для визиря, но тут произошло событие, рядом с которым все остальные показались мелкой возней.

Около полудня в город с разных сторон прискакало несколько гонцов. Все они соскочили с коней возле резиденции султана и стремглав взбежали по ступенькам, чтобы скорее передать весть, которую принесли.

Весть была велика. Она уже потрясла весь мир, всех, кто успел о ней узнать. Однако гонцы не могли проникнуть дальше Орхана. Как верный пес, он оберегал порог Джелал-эд-Дина. Он ни за что не посмел бы войти в этот день к султану, но весть была такова, что с ней можно было войти, в каком бы состоянии ни находился Джелал-эд-Дин. Если бы даже он размахнулся в этот миг, чтобы рассечь в слепом гневе саблей, то, вероятно, опустилась бы рука и султан забыл бы даже, зачем он замахнулся и на кого.

— Государь, — крикнул Орхан, вбегая и бросаясь на пол в ноги Джелал-эд-Дину. — Слушай, слушай самую добрую весть, какая только может быть, слушай и пребывай счастливым в веках. Умер проклятый Чингисхан, умер владыка монголов, умер бич народов. Душа его в эту минуту уже горит на вечном огне.

Джелал-эд-Дин и действительно забыл про все.

— Повтори, что ты сказал. Как это умер Чингисхан? Как это он мог умереть?

— Да, — растерянно повторил Орхан, — как ни странно, но Чингисхана больше нет на земле.

Джелал-эд-Дин медленно опустился на трон.

— Когда и от чего скончался повелитель монголов и властитель мира?

Ввели гонца. Гонец распростерся рядом с Орханом.

— Год назад Чингисхан увидел сон, из которого узнал, что смерть его близка. Ему шел семьдесят третий год. Исполняя последнюю волю Чингисхана, смерть его пытались сохранить в тайне. Весь тангутский народ, на земле которого умер Чингисхан — он с ними воевал в тот год, — перебили и всю страну сровняли с землей. Когда везли тело Чингисхана, убивали всех встречающихся в пути. В далекой Монголии в тайном месте останки повелителя были преданы земле.

Джелал-эд-Дин ушел в свои мысли и не слушал гонца, но тот продолжал говорить:

— Своим преемником Чингисхан оставил сына Окотая. Остальные сыновья должны подчиняться ему.

Султан сделал нетерпеливый жест, приказывая гонцу убраться. Стражники бросились, подняли гонца с земли и под руки вывели из зала.

Джелал-эд-Дин поднял голову и, не глядя на Орхана, сам для себя начал медленно говорить:

— Скончался великий человек. Окончилось время больших событий.

— Тому, кто первый принес эту весть, полагается награда, — попытался вставить свое слово Орхан. — Если бог смилостивился и умер проклятый Чингис…

Джелал-эд-Дин продолжал про себя, не слушая ничтожной и низменной болтовни лукавого царедворца:

— Жизнь потеряла смысл. Жизнь отныне становится скучной, не будет больше в жизни ни великих огорчений, ни великих радостей. Нет больше Чингисхана. Быть ему другом или смертельным врагом было одинаково достойно и почетно. Зачем мне все эти жалкие победы и что стоят все эти жалкие неудачи, если я отныне лишен возможности встретиться и скрестить оружие с Чингисханом. Зачем попусту бряцать оружием, если за моими поражениями и за моими победами не следит Чингисхан.

В тот же день Джелал-эд-Дин послал за Несеви. Он велел секретарю срочно прибыть в Тбилиси и привезти с собой книгу о жизни покойного повелителя мира.

В канцелярии Несеви соседом Торели был монгол. На досуге этот пленник обучал Торели монгольскому языку. На первых порах обучение продвигалось медленно, потому что монгол не знал ни одного грузинского слова. Он показывал на какой-нибудь предмет, на голову, на руку, на коня, на стул и произносил слово, а Торели это слово запоминал. Когда у обучаемого накопилось достаточно монгольских слов, дело пошло быстрее, и два товарища по несчастью смогли разговаривать, обмениваясь мыслями.

Монгол уверял Торели, что не сегодня-завтра Чингисхан настигнет Джелал-эд-Дина, убьет его как собаку и тогда все пленники будут свободны. Сам монгол мечтал снова сесть на коня, чтобы слиться незаметной каплей с потоком монгольской армии. Вместе с этой армией монгол собирался покорить весь мир, чтобы править всеми народами, населяющими его.

Работы в канцелярии Несеви было много. Пленные трудились, мало интересуясь тем, что происходит за стенами канцелярского шатра. Только один монгол старался все время разузнать все новости, прислушивался к тому, что говорят, старался разговориться с каждым новым человеком.

Когда Несеви узнал о смерти Чингисхана, он щедро наградил гонцов, принесших добрую весть, и устроил пир. Тотчас эта весть дошла и до пленников. Монгол рассердился, настолько нелепым ему показались разговоры о смерти своего богоравного вождя. Монгол горячился и пытался доказать, что Чингисхан не может умереть, что слухи о его смерти распространяют враги монголов.

Но все другие пленники — уйгур, индиец, адарбадаганец и грузин сделались грустны, потеряв надежду на скорое освобождение из плена. Их настроение постепенно передалось и монголу. Он заставил клясться своих друзей по несчастью в том, что они говорят правду, они клялись, и монгол вдруг поверил. Он сразу изменился, как будто что-то погасло в нем, перестал есть, разговаривать и даже глядеть на других людей.

Однажды он вышел из шатра. Сразу же около входа в шатер с наружной стороны поднялся шум. Со всех сторон сбегались хорезмийские воины. Несеви, подошедший узнать, в чем дело и что случилось на пороге его канцелярии, увидел, что на земле лежит монгольский летописец, пронзенный копьем стражника, караулившего вход в шатер. Стражник рассказал, как было дело. Оказывается, монгол неожиданно вырвал копье у стражника из рук, тупой конец его опер о землю, а на острие налег животом и пронзил себя до спины, насквозь.

Несеви взял себе то, что монгол успел уже написать о жизни Чингисхана, и с этими бумагами уехал в Тбилиси, как то предписал ему Джелал-эд-Дин.

В Тбилиси стояла жара, к тому же кругом лежал пепел. Джелал-эд-Дин приказал поставить шатер на высокой горе, подымающейся над Тбилиси. Грузины называют эту гору Табори. Там всегда прохладно, потому что тянет свежим ветерком.

Наслаждаясь прохладой, Джелал-эд-Дин возлежал и слушал секретаря. Несеви читал своему повелителю «Яссу» — книгу законов, которую продиктовал Чингисхан.

— «Каждый, кто наведет порядок в своем доме, в своей семье и в своих владениях, достоин быть и хозяином целой страны. Каждый, кто сумеет объединить вокруг себя десять человек и сделать из них хороших воинов и предводительствовать ими в бою, достоин быть предводителем и десяти тысяч».

— Истинно говорит великий Чингисхан. Кто может править десятью человеками, тот управится с тысячью. А кто не может вести за собой десяток, тому нельзя доверить и одного человека. Продолжай, Несеви, мы насладимся мудростью Чингисхана.

— «О качествах мужчины нужно судить по его жене. Если жена глупа, неразумна, плохо себя ведет, значит, она попала в руки плохого мужчины и негодного мужа.

Горе народу, у которого сыновья не слушаются отцов, младшие братья не слушаются старших братьев, муж не доверяет жене, жена не подчиняется мужу, сильный не защищает слабого, малый не верит большому, большой не уважает малого, вельможи пользуются богатством страны, а сами страну не обогащают. Горе народу, который не соблюдает обычаев и законов. Таким народом овладевают обманщики и ростовщики».

— Истину говорит великий Чингисхан. Так было всегда и везде. Так будет впредь. Продолжай, Несеви, а мы насладимся мудростью Чингисхана.

— «Когда человек затуманивает свой рассудок вином, он становится глухим и слепым. Он не может не только видеть и слышать, но и отвечать. От вина не прибавляется ни богатства, ни разума, ни здоровья, ни отваги, ни доблести, ни добычи.

В опьянении совершаются дела, которых постыдился бы всякий трезвый мужчина. Настоящее мужество расходуется на бессмысленные мелочные драки. Пьяный человек лишает себя радости знаний и искусства. Властелин, любящий вино, не совершит ничего, достойного славы.

Если же человек не в силах противостоять вину, то он должен ограничиться тремя возлияниями в месяц. Если же он напьется только два раза в месяц — хвала ему. Если же он напьется один раз в месяц — двойная хвала. Если же он не напьется совсем, значит, он достоин уважения. Но где такой человек, покажите мне».

— Есть такой человек, — прервал султан чтение секретаря. — Это ты, Мохаммед Несеви. Ты не выпиваешь не только раз в месяц, но и раз в год.

— Да, мой повелитель, я с самого начала не пристрастился к возлияниям. Мне не только противно пить вино, но даже и видеть. Я сожалею об этом, но это так.

— Не о чем жалеть. В вине и правда нет никакого проку. Послушаем мудрого Чингисхана. Он говорит, что такой человек, как ты, достоин уважения. Продолжай, Несеви, а мы насладимся мудростью Чингисхана.

— «Самое первое назначение мужчины — сокрушить сопротивление врага, победить его, вырвать с корнем и завладеть всем, что у него есть.

Самое первое наслаждение для мужчины — заставить горько плакать жен врагов, заставить под собой ходить коня, взлелеянного врагом, заставить радоваться плачущих жен врага, груди их сделать своей подушкой, касаться их щек и пить сладость из их рубиновых уст».

— Чингисхан исполнял этот мужской закон. Он разъезжал на лучших конях моего отца, и лучшие красавицы из наших гаремов служили ему подстилкой. Султан остановился и перевел дух. — И только меня не мог искоренить Чингисхан. Он ненавидел меня, но и уважал. Если бы я попался ему в руки, он не доверил бы никому, он убил бы меня собственноручно.

— И ты убил бы его, государь.

— Убил бы и я. Но, признаюсь, Мохаммед, убивать такого человека не легко. Может быть, убивать его было бы жалко. Вот пришла весть о его смерти. Я должен бы ликовать. А я печалюсь, мне грустно, Мохаммед, мне горько, и горечь моя неподдельна.

Горько оттого, что такой сильный человек умер, не довершив своего дела — завоевания мира. Горько и оттого, что умер он не от моей руки, не как подобает воину и мужу, но умер в постели, как последняя баба.

Признаюсь тебе, Мохаммед, умер Чингисхан, мой великий враг, и жить стало скучно. Разве обрадует меня победа в бою, если о ней не узнает и ее не оценит тот, кто лучше всех знал цену моему мужеству и моей непокорности.

— Да, повелитель мой, но смерть Чингисхана должна вселить в нас великие надежды. Его сыновья и наследники не смогут держать в своих руках такого необъятного царства, всех земель, по которым проскакали кони Чингиса. Народ начнет восставать, в том числе и наша родина, Великий Хорезм освободится от монгольского ига.

— Освобождение может произойти, только если я поведу войска. Разве ты не видишь, что во всех порабощенных монголами странах не нашлось, кроме меня, ни одного человека, который бы до конца сопротивлялся ему. Я мог бы возглавить теперь освобождение всех народов, которых затоптал в земную пыль Чингисхан. Но мне, Мохаммед, больше не хочется воевать. С кем воевать? С его щенками? Разве они мне ровня?

— Но, мой повелитель, наш святой долг вернуть свободу своей стране, возвратить хорезмийцам наши исконные земли. Какая разница, о чью голову ты разобьешь наши оковы, о голову самого Чингисхана или о головы его сыновей.

— Так-то оно так, Мохаммед, но лишь достойный противник воодушевляет настоящего воина, тогда можно получить наслаждение в бою.

— Огромное царство Чингиса не распадется само собой. Народам понадобится предводитель. Султан сам сказал, что у всех народов пока что не нашлось мужественного человека, дух которого не был бы сломлен вождем монголов. После смерти Чингисхана народы нуждаются в тебе, султан, больше, чем при его жизни. В своей «Яссе» Чингисхан завещал сыновьям, что они останутся непобедимыми только до тех пор, пока будут чтить и исполнять законы отца и пока будут продолжать его дело в завоевании мира.

Он пишет в «Яссе»: «Пролетят пятьсот и тысячи лет. Наши потомки будут сменять один другого на ханском троне. Небо будет помогать им править мудро и жить весело, если они будут исполнять наши законы и не преступать их».

Мудрость, заключенная в «Яссе», не должна достаться лишь наследникам Чингисхана. Многое должны перенять и мы, многому будут подражать разумные государи в будущем. К этому я отношу прежде всего строгое соблюдение законов и обычаев, уважение старшинства в государстве и в армии, объединение народа вокруг вождя.

— Надоело мне учиться, дорогой Мохаммед. Надоела мне и борьба. Я все чаще думаю, не прав ли был покойный Узбег. Может быть, этот мир действительно не достоин того, чтобы на него смотреть трезвым взглядом. Может быть, истина в том, чтобы не противиться судьбе, а искать счастье в забвении от всех треволнений и бед.

Надоело мне не только бороться, но и просто жить. Наверное, я устал. Убежать бы мне куда-нибудь на пустынный остров, как это сделал мой отец. Сабля моя не знает ножен. Ни одного дня я не прожил без проклятой войны. Теперь вот Грузия. Завоевав ее, я надеялся отдохнуть, собраться с силами. Но отдыха нет. Золото, добытое здесь, тает. Вместо того чтобы стать сильнее, я слабею. Я жалею, что связался с грузинами, потому что не вижу конца этой воине. Но сожалеть поздно, придется воевать до конца.

Джелал-эд-Дин прошелся по шатру и, стоя спиной к секретарю, добавил:

— Чувствую свою погибель, Мохаммед. Чувствую, что умереть мне придется на этой проклятой грузинской земле.

Торели давно не видел своего господина. Несеви возвратился из Тбилиси изменившимся. Он похудел, осунулся, казался усталым, надломленным. Но Торели он встретил радушно.

— Входи, дорогой поэт. Я был в Тбилиси и привез оттуда грузинского вина. Хочу, чтобы ты попробовал и вспомнил вкус твоей родины. Проходи и садись за стол.

— Вино в Грузии хорошее, это я знаю. Но какие вести привез из Тбилиси мой господин?

Торели нетерпеливо уставился на Несеви, готовясь на лету схватить каждое слово.

— Вести плохие. Очень даже плохие вести, Торели. Вкусим сначала то, что хорошо.

Несеви до краев налил чашу и протянул ее Торели. Но Торели не смотрел на вино, он смотрел на своего господина, на его исхудалое лицо, на его запавшие глаза, оттененные темно-коричневыми глазницами.

— Пей, Торели, скорее, а то и я соблазнюсь. Грузинским вином не грех и соблазниться, настолько оно хорошо.

Торели отпил половину чаши.

— Если бы вы когда-нибудь провели в плену столько времени, сколько я, вы понимали бы мое нетерпение. Что нового в Грузии, мой господин?

— То и новое, что вы, грузины, своим упрямством решили погубить и себя и нас.

Действительно, для Торели это было ново. Обычно Несеви в беседах предрекал гибель только одним безрассудным грузинам. Теперь он проговорился и насчет возможных неудач своего султана.

— Если бы ваша царица была умнее, она давно была бы женой Джелал-эд-Дина. Страна осталась бы цветущей, неразоренной, жили бы все в беззаботной радости. И нам было бы хорошо, мы не заботились бы о тыле, действовали бы в южных странах. Но она не захотела Джелал-эд-Дина. Вы, грузины, вместо того чтобы породниться с нами, затеяли эту войну. И вот плоды. Озлобленный султан направо и налево все разрушает и жжет.

— Это не ново.

— Ново то, что султан считает войну с Грузией роковой для себя и жалеет, что пошел на Грузию. С тех пор как его нога ступила на вашу землю, он потерял покой. Раньше ему нужно было смотреть только в одну сторону на монголов, а теперь приходится вертеть головой туда и сюда, потому что вы, грузины, только и ждете случая, чтобы вонзить меч в спину. Эта бесконечная война, это собирание войска, эти внезапные налеты… Мало того, взялись ссориться с султаном соседние мусульманские страны. Вы объединяетесь с ними, чтобы вместе бороться с Джелал-эд-Дином. Но знайте, что султан непобедим. Если он Грузию считает для себя роковой, то и грузины должны считать роковым султана. Прежде чем погибнуть, он уничтожит всех грузин, так, чтобы не осталось на этой земле человека, говорящего по-грузински, и чтобы исчезло из памяти народов само воспоминание о них.

— Трудно и даже невозможно уничтожить целый народ.

— Для нашего султана нет невозможного. У него теперь только два выбора: или грузины полностью покорятся ему, или он должен вырезать их всех до одного.

Несеви нервничал, говорил раздраженно, и хотя после этих слов он старался изменить направление разговора, но все равно задушевной беседы не получилось. Торели не прикасался к угощению. Оба чувствовали себя натянуто и отчужденно. Расстались холодно.

В свою комнату Торели вернулся в плохом настроении. Из летописцев Несеви он оставался теперь один. Другие рабы закончили истории своих стран и народов, и Несеви некоторых отпустил на свободу, а некоторые были проданы другим хозяевам.

Торели тоже закончил описание Грузии, и делать ему было нечего, но Несеви почему-то все еще держал его около себя.

Несеви всегда вел беседу ровно, спокойно, мудро. Таким рассерженным, как сегодня, Торели не видел своего господина никогда. «Значит, — думал Торели, — правда плохи дела у хорезмийцев в Грузии. Но если Несеви прав и если султан прежде, чем погибнуть, решится на полное уничтожение Грузии и грузинского народа, то что же может спасти родную страну и родной народ? Если все дело в одном Джелал-эд-Дине, в его капризах и в его воле, то неужели не найдется человека, который ради спасения целой страны не пошел бы на героическую жертву?» Торели, пожалуй, сам решился бы на убийство султана, но как к нему подступиться? Султан теперь далеко, а если бы и был близко, всегда он окружен многочисленной и надежной стражей. Разве подпустят близко к султану пленного грузина?

Отчаянье все больше одолевало Торели. Родину его растерзали, из плена ему не вырваться, жизнь опостылела, ее не жалко. Как бы вот только отдать ее, принеся тем самым пользу Грузии. Крепко задумался бывший придворный поэт, и в душе его зрело постепенно тайное решение.

Победа у подножия Лихских гор окрылила грузин. Надежда на изгнание ненавистного врага сменилась уверенностью. С новой энергией они взялись за собирание и укрепление войска. В земли, расположенные по другую сторону Кавказского хребта, полетели гонцы. Грузины решили нанять воинственных горцев, чтобы укрепить свою армию. Гонцы скакали и в противоположную сторону: к мелику Хлата и к султану Иконии.

Послы под усиленной охраной повезли к будущим союзникам корону Джелал-эд-Дина, захваченную в последнем бою. Уж если султан потерял корону, значит, действительно ему пришлось туго, значит, победа грузин не выдумка, а быль.

Хлат и Икония подтвердили готовность помочь Грузии. Договорились о численности войск, которые они выставят, условились о времени и месте сбора союзных армий. Грузины двинулись прямо к месту сбора. Их армия была многочисленна, потому что к отрядам грузин присоединились отряды леки, аланов и других горцев. Задача состояла в том, чтобы соединить все армии тайно, пока не узнал об этом Джелал-эд-Дин, и двинуть против него объединенные силы.

Однако лазутчики вовремя оповестили Джелал-эд-Дина. Он поспешно двинулся наперерез грузинам, отрезал их от союзников, которые были еще очень далеко, и навязал грузинам сражение, напав на их лагерь под Болниси.

Грузины сражались мужественно, и очень долго победа не клонилась ни на ту, ни на другую сторону. Но у султана войск было больше. Грузины устали, их ряды поредели, а Джелал-эд-Дин бросал в бой все новые и новые свежие и яростные отряды.

В конце концов сопротивление сломилось, и вся грузинская армия была побеждена: много было убито, остальные попали в плен.

Без всякого промедления Джелал-эд-Дин напал на Хлат. Он окружил город, подвез стенобитные машины и начал осаду. Теперь султан был уверен, что никто его не потревожит со спины, и можно было спокойно, не торопясь, разделаться с хлатцами.

Осада тянулась долго. Но все понимали, что Хлат обречен. В крепости нашлись предатели, и хорезмийцы в конце концов ворвались в город. Султан все больше поражал очевидцев бессмысленной жестокостью. Город Хлат он уничтожил полностью и сами хлатские стены сровнял с землей.

Хлатский мелик Эль-Ашраф все еще предавался радостям жизни в Сирии. Разрушение Хлата наконец привело его в себя. Ему удалось убедить правителей Сирии и Иконии, что султан, разделавшись с Грузией и ее окружением, перекинется дальше и что лучше предупредить султана и самим выйти ему навстречу, навязав тем самым свою волю, чем ждать, пока султан приготовится к спокойному и верному осуществлению своих замыслов. К сирийским войскам Эль-Ашрафа присоединилась армия Кей-Кубада, и поход начался.

Джелал-эд-Дин встретил этих новых неожиданных для себя врагов около Эрзинджана. Союзные войска выстроились для боя. Джелал-эд-Дин поразился не столько численностью войска, вернее, его малочисленностью, сколько видом. Тридцать тысяч прекрасно вооруженных воинов сидело на породистых арабских конях. В чем, в чем, а в лошадях Джелал-эд-Дин понимал толк. За каждую лошадь вражеской армии султан отдал бы сотню низкорослых хорезмийских лошадок. Да что лошадок, наложниц из своего гарема не пожалел бы султан! Виделась даже издали стройность и резвость арабских коней. Сбруя и вся выкладка войск очаровала султана. Ему хотелось не сражаться с вражеской армией, а командовать ею. Да, встать во главе этих тридцати тысяч и выйти навстречу монголам. Кто устоял бы тогда против этих всадников на конях, которые кажутся крылатыми, настолько они легки и неутомимы. Эта крылатая армия смела бы, подобно тому как ветер сметает мусор и сухую листву, всех монголов, сидящих на их кургузых, низкорослых, некованых лошадях.

Как чревоугодник мучился бы, увидев изысканную редкую пищу, как женолюб предвкушал бы сладкую ночь с невиданной до сих пор красавицей, так Джелал-эд-Дин мучился от желания иметь такую армию, которая теперь выступала против него самого.

Но вместо того, чтобы командовать столь образцовым войском, Джелал-эд-Дину предстояло сражаться против него. Оно готово двинуться с минуты на минуту, ждет только сигнала, и тогда…

Джелал-эд-Дин оглянулся на своих хорезмийцев и побледнел. Его войско перед лицом стройных и четких колонн было похоже на сбившийся в кучу табун или, еще вернее, на отару. Впервые в жизни султан почувствовал около сердца неприятный, липкий, сосущий холодок страха. Ему вдруг расхотелось принимать участие в предстоящем неизбежном сражении, ему вдруг вообще расхотелось воевать, и, если бы была хоть какая-нибудь возможность, султан постарался бы избежать навязанного ему сражения. Но ничего нельзя было сделать в эту минуту, потому что там, где стояли враги, взметнулись облака желтоватой пыли, это значит, враги пошли и нужно вынимать саблю из ножен.

Еще пять минут назад Джелал-эд-Дин мечтал развеять войска монголов, подобно тому как ветер разметает сухие листья и мусор. Теперь он убедился, что атака арабских коней и правда похожа на сильный ветер, но только роль сухих листьев и мусора пришлось играть хорезмийцам. Они в одно мгновение были смешаны, сметены и обращены в бегство.

Джелал-эд-Дину приходилось бегать от монголов и даже, как это было недавно, от грузин. Но никогда еще он не показывал спину единоверцам. Словно вихрь закружил его в своей воронке и, безвольного, бессильного, понес по степи, так что ничего не оставалось, кроме как надеяться на судьбу.

Поняв ли бессмысленность всех своих войн, султан почувствовал тяжелую тягучую усталость, от усталости ли все его войны показались ему бессмысленными, только султан Джелал-эд-Дин понял, что ему надоело все. Эти нелепые сражения в горах, у жалких грузин, эти мелкие войны с ничтожными меликами, имена которых неизвестны никому на свете, кроме подданных в их крохотных государствах!..

Был Чингисхан, был враг, с которым надлежало сразиться, но теперь поле битвы опустело для Джелал-эд-Дина. Конечно, можно иной раз и от ничтожества получить пощечину, можно и наказать его примерным образом. Но это все мелкая возня. Нет достойного противника, нет и охоты воевать. А так как до сих пор весь смысл жизни для Джелал-эд-Дина был в войнах и вся его жизнь была одна беспрерывная война, то с потерей вкуса к войне он потерял вкус и к самой жизни.

Освобождение родины и спасение исламского мира! Эта заветная цель стала вдруг почему-то неинтересной и ненужной. Точно лопнула внутри какая-то жилка, какая-то струна, и все в душе султана обмякло, ослабло и разболталось.

Перестав глядеть вдаль, султан придирался ко всему, что было вблизи, перед глазами. Он сделался мелочным без причин, досаждал своим приближенным придирками. Эти придирки, подкрепленные властью, превращались в непонятную жестокость. Если раньше придворные трепетали перед султаном, то теперь они его стали просто бояться. У султана появилась излишняя подозрительность, он странно присматривался к каждому из приближенных, словно бы догадывался о чем-то и опасался чего-то.

Особенно подозрительно и придирчиво относился султан к своему старому «ангелу-хранителю», визирю Шереф-эль-Молку. Усомнившись однажды в его верности, Джелал-эд-Дин уж не мог быть доверчивым со своим соратником, хотя жизнь и не подтверждала затаенных сомнений. Все, даже выражение верности, раздражало Джелал-эд-Дина и приводило в ярость, которая усугублялась тем, что ее приходилось сдерживать.

Султан замкнулся, отстранился ото всех. Все казались ему заговорщиками, недоброжелателями, ждущими смерти своего повелителя, а может быть, даже собирающимися ускорить ее приход. Султан с каждым днем увеличивал охрану, а мамелюкам приказывал шпионить друг за другом.

В Квабтахевском монастыре монахи хлопотали над излечением раненой Цаго. Лекарь-монах не отходил от больной, и дело шло на поправку. Рана затянулась, больная заметно ожила, чувствовалось, что сила в ней прибывает с каждым днем.

Но чем дальше уходила болезнь, чем здоровее становилась Цаго, тем больше и мучительнее она думала о потерянных муже и сыне. Каждый день она расспрашивала у монахов, не слышно ли чего о судьбе родных, но никто не мог ее обнадежить, никто не мог порадовать доброй вестью. В конце концов она отвернулась к стене и перестала принимать пищу.

Ее пытались поить и кормить насильно. Но если удавалось влить ей в рот немного влаги, то с едой было труднее. Больная начала слабеть. Совсем было зажившая рана открылась снова. Напрасно лекарь прикладывал к ране разные целебные травы, напрасно умащал ее разными хитрыми мазями. Болезнь шла изнутри, от души, от сердца, и с ней ничего нельзя было поделать при помощи мазей и трав.

Цаго перестала не только есть, но и спать. Вернее, она все время находилась в каком-то оцепенении, в полузабытьи. Иногда ей мерещились муж и сын. Она поворачивалась, встрепенувшись, но, видя все того же лекаря, снова сникала, и ей становилось еще хуже.

Иногда ей мерещился Джелал-эд-Дин с луком в руках. Он прицеливался в нее, чтобы застрелить, и тогда она вскрикивала в ужасе, начинала плакать и кричать, проклиная себя в этих причитаниях за то, что не сумела убить султана и упустила его из шатра живым.

Цаго чувствовала, что она не жилица на этом свете, и ей очень захотелось увидеть свою родную Ахалдабу. Горько было бы умереть, не взглянув еще раз на милые места, где прошло детство, на отчий дом, не прикоснуться к холодным камням порога, не прикоснуться щекой к шершавой коре старой айвы…

Больная попросила через лекаря, чтобы пришел игумен, и, когда тот пришел, начала говорить:

— Все равно мне никогда не отплатить вам добром за добро, которое вы для меня сделали. Видно, уж не успею. А беспокойства со мной и так вам хватило. Зачем я буду лежать здесь и утруждать вас, когда все равно конец мой известен. Отпустите меня домой. Я возьму в дорогу ваших лекарств, там, в деревне, у меня есть мать, она будет ухаживать за мной. В родном доме и стены помогают, говорит поговорка, я верю, если я подышу воздухом моей Ахалдабы, то мне станет легче. Отпустите меня домой.

Игумен посоветовался с лекарем. Они ушли в соседнюю келью и долго там совещались. Лекарь сказал, что надежды на излечение все равно нет никакой, так что хуже не будет. Но, может быть, перемена места отвлечет больную женщину от ее тоски, съедающей организм, и выйдет польза. Игумен возвратился в келью Цаго, чтобы сообщить свое решение.

— Мы отпустим тебя, если ты так настаиваешь. Может быть, и правда руки матери и воздух детства помогут больше, чем мы и наши лекарства. Но только не отказывайся от лекарств. Возьми их с собой. Принимай, как скажет лекарь, а больше всего уповай на бога. Молись, и он пошлет тебе исцеление. Бог с тобой, иди с миром. Я скажу, чтобы проводили тебя.

В дороге Цаго приободрилась и уговорила провожатого повернуть обратно с половины пути. Но бодрость ее оказалась обманчивой. Постепенно долгий путь утомил Цаго, и ей становилось все хуже и хуже. Ее начало знобить, во всем теле она почувствовала ужасную слабость, последние силы уходили, и удержать их было нельзя. В ушах начало монотонно звенеть, а глаза застлало туманом.

Едва держась на лошади, с усилием поднимая голову, чтобы оглянуться вокруг, Цаго в сумерках кое-как доехала до Ахалдабы. Она узнала родное село. Розовели призрачные, словно висящие в небе, очертания гор, от зеленых садов тянуло душистым дымком, и на какое-то мгновение Цаго почувствовала в себе свежие силы. Губы ее тронула слабая улыбка. Цаго отпустила поводья и распахнула руки, словно хотела обнять и этот ветерок, и эти сады, и эти далекие горы и все, что дорого было с детства. Но тут в глазах потемнело, горы странно покачнулись, Цаго сползла с седла и упала на землю около смирно стоящего коня. Конь, почувствовав недоброе, начал бить копытом, потом громко и жалобно заржал.

На земле Цаго пришла в себя. Она лежала неподвижно, глядя в небо, в котором кое-где зажглись звезды. На земле стояла тишина. Цаго подумала, что так неподвижно она могла бы пролежать долго, долго, что лежать так лучше, чем ехать на коне или делать что бы то ни было. Прямо над Цаго мерцала голубенькая звездочка. Если она сейчас упадет, загадала Цаго, то я умру, и стала не отрываясь глядеть на звезду. Вдруг издалека донеслось бренчание пандури и зародилась тихая песня:

Ахалдаба, Ахалдаба, Вдали рублю врагов, Осталась девушка одна У милых берегов.

Цаго подумала, что это ей снится детство, и она снова девочка, и это звездное небо — ее вышивка, и нужно вышивать небо, расстелив, расправив его на коленях. А соседский юноша Ваче поет эту песню, и можно тихонько подпевать ему, не оставляя вышивки.

В зеленом платьице она, Как гибкая лоза, Нет, не враги убьют меня, Пронзят ее глаза.

Цаго казалось, что она поет, хотя на самом деле она только шевелила губами. Вдруг в сердце ударила такая боль, точно снова вонзилась стрела султана Джелал-эд-Дина. Цаго громко крикнула, а потом застонала.

Нет, песня не приснилась бедной Цаго. Слепого Ваче прибило наконец к родному дому, и он жил теперь в Ахалдабе. Подолгу он бродил вокруг деревни по тропинкам, бренча на пандури и что-нибудь напевая. Сквозь бренчание пандури Ваче услышал крик и стон. Он перестал играть на пандури, перестал петь, прислушался. Стонали совсем близко, стонала женщина. Ваче расслышал даже, что женщина назвала как будто его, Ваче, имя. Значит, попавшая в беду женщина видит меня, подумал Ваче, и зовет на помощь. Живее застучал он вокруг себя палкой, обшаривая землю, выбирая путь. Вот фыркнула лошадь, вот зазвенела уздечка. Каждый звук различал Ваче. Вот снова охнула от боли женщина, и снова послышался протяжный стон.

— Кто ты, где?

Ваче отбросил палку и начал шарить по земле руками. Однако под руки попадали только камни да трава, пробившаяся между ними. Стон раздался левее. Ваче тоже начал шарить левее. Он полз теперь на коленях, а руками искал, обшаривая вокруг себя и спрашивая в темноту:

— Кто ты, где?

— Ваче, это я. Это я, Цаго. Помоги мне. Я здесь лежу на земле, здесь, левее, иди сюда.

— Цаго! Что с тобой, как ты здесь очутилась?

Руки Ваче все продолжали лихорадочно шарить, а сам он торопливо продвигался на коленях по жестким камням и наконец упал, запнувшись за крупный камень. Но упал он так, что его руки уже достали до бедной Цаго. Он начал ощупывать шею, уши, лицо. Лоб Цаго был весь в липкой испарине. Он поднял голову больной и уставился пустыми глазницами, словно вечная темнота должна была расточиться в этот миг, рассеяться как дым перед великим, пронзительным желанием Ваче — увидеть.

Цаго открыла глаза и увидела устремленные на себя жуткие пустые глазницы.

— Ваче! Как ты был красив, какие у тебя были глаза, Ваче!

В сознании Цаго мгновенно пронеслись картины детства и юности, и повсюду, что бы ни вспомнилось, присутствовали глаза Ваче, прекрасные глаза, в которых всегда была какая-то робость, что-то невысказанное и, кроме того, глубокая затаенная ласка.

Цаго потянулась ладонями к лицу Ваче, чтобы загородить ужасные пустые глазницы, но у нее не хватило сил приподняться, она снова откинулась на спину, и руки ее упали, как тряпочные.

— Ваче! Я умираю, я сейчас умру.

— Что ты, Цаго, зачем ты так говоришь. Я сейчас позову народ, сбегаю за твоей матерью, мы унесем тебя в деревню, в твой дом.

— Не надо, никого не зови. Пока ты сходишь, я умру. Я не хочу умирать одна.

— Хорошо, я не уйду, но чем же тебе помочь?

Ваче беспомощно суетился, ощупывал Цаго и наконец, верно почувствовав что-то, замер, держа в своих руках руку умирающей Цаго. Он услышал, как из руки уходит жизнь.

— Ваче, прости меня, — прошептала Цаго, и это были ее последние слова.

— За что, за что простить, что ты такое говоришь? Разве ты в чем-нибудь передо мной виновата?

Но Цаго уже не слышала. Еще беспомощнее Ваче повернул голову к дороге. Но по дороге никто не шел и не ехал. Тишина стояла вокруг, только звякала уздечка да фыркал в стороне конь. Ваче снова ощупал лицо Цаго и понял, что она ушла. Скорее прижал он ухо к груди. Тишина стояла и в Цаго. Мертвая черная тишина воцарилась вокруг. Если бы Ваче мог видеть, он увидел бы, подняв голову, что как раз над умершей светится и мерцает небольшая голубая звездочка, на которую еще так недавно загадала Цаго свою жизнь или смерть. Может быть, небо не показалось бы Ваче похожим на пеструю детскую вышивку, но звезду он увидел бы обязательно, потому что она стояла как раз над тем местом, где лежала Цаго, как раз над ее лицом.

Неожиданно к Торели зашел хозяин. Обыкновенно, если было нужно, Несеви вызывал поэта к себе. Не было еще ни одного случая, чтобы начальник канцелярии султана приходил в шатер к пленным. Несеви показался Торели еще более хмурым и раздраженным, чем в прошлый раз.

Торели, растерявшись, не успел даже предложить гостю сесть, как Мохаммед сел сам. На стол перед Торели он положил большую тяжелую книгу.

— Что тревожит моего счастливого господина? — спросил Торели неожиданного гостя.

— У такого верного слуги, как я, могут быть только те же заботы, что у повелителя и господина. Я болею болезнями султана, думаю его думами, печалюсь его печалью. Когда бог разгневается на человека, он шлет одну беду за другой. Мало было несчастий великому, благородному Джелал-эд-Дину, обрушилось еще одно несчастье: умер самый любимый сын султана, и эта печаль теперь для него острее ножа.

Торели догадывался, что султан где-нибудь здесь, поблизости. Каждый раз перед его приездом появлялось много новых людей, высматривающих, выспрашивающих и вынюхивающих все вокруг, потом появлялась и личная вооруженная стража. Вот уже два дня, как мамелюки наводнили лагерь.

— Про какого сына вы изволите говорить, господин? — спросил поэт.

— Самым любимым сыном султана был Душхан. И вот он неожиданно умер. Все знают, нечего скрывать и от тебя, что Душхана родила жемчужина султанского гарема — красивейшая из земных женщин. Когда султан увидел, что лучшая его наложница забеременела, отдал ее рабу своему Акашмолку в жены. Значит, Душхан родился как бы сыном Акашмолка. Но все знали, что она родила через шесть месяцев после свадьбы. Да и ребенок, когда подрос, сделался вылитым Джелал-эд-Дином. Султан любил его больше всех своих законных детей. Султан не чаял в нем души, и вот любимец неожиданно скончался. Врачи не сумели помочь больному мальчику, и Джелал-эд-Дин велел зарубить всех врачей.

— Но может быть, врачи не виноваты?

— Э… В гневе султан не знает ни виноватых, ни правых. В этом его, в этом и наша беда. — Несеви тяжело вздохнул. — Сейчас султан не помнит ни времени, ни самого себя. Он не отходит от тела сына, все время плачет и скрежещет зубами.

Несеви пододвинул книгу к Торели.

— Неудачи султана, превратности судьбы ввергли меня в раздумье. Ты поэт и знаешь, что ничем нельзя так облегчить душу, как высказав свою печаль другим. Если же человек изольет свою душу в стихах, то это еще лучше. Ты сейчас удивишься и, может быть, даже подумаешь что твой хозяин выжил из ума. Но удивляться нечему. Иные топят свое горе в вине, стараются забыться в кутежах и развлечениях. Другие ищут забвения в чтении книг, третьи пишут сами.

Эти стихи я пишу для себя. Я не хочу, чтобы они ходили по свету. Наше время богато настоящими поэтами. Кого же я удивил бы моими беспомощными худосочными творениями. Слова в стихах должны звенеть как сабли, состукивающиеся в бою, а мои стихи похожи, верно, на скрип покривившегося колеса. Но все же ты, как поэт, знаешь, что если уж человек занимается стихоплетством то непременно рано или поздно он покажет кому-нибудь свои каракули. Я первому и последнему хочу показать стихи тебе, Торели. Ты будешь их первый ценитель. Ты прочитаешь эту книгу и скажешь, чего стоит это мое увлечение, оправдано ли чем-нибудь появление этих стихов на свет, кроме того, что они утоляют мою печаль в то время, когда я их сочиняю.

Торели смутился и ничего не ответил. Он испугался, вдруг стихи очень плохи, а придется говорить правду. Или придется лгать, чтобы не обидеть своего хозяина, от которого он в общем-то не видел зла.

В то же время Торели с надеждой подумал, что Несеви — опытный, мудрый человек, не может быть, чтобы он написал какую-нибудь глупость, как это случается с иными старцами. У Несеви хороший вкус на чужие стихи. Наверное, в своих он сумел бы отличить хорошее от плохого, не принес бы постороннему человеку явной дряни. Торели, не торопясь, начал листать книгу. После первых же стихов он понял, что догадки его верны. В стихах Несеви оказалось много точных наблюдений и глубоких мыслей. Глубокомыслие стихов было облечено в строгую стройную форму. Сочинитель их был умудрен не только житейской и философской мудростью, но и мудростью художника, понимающего красоту сопоставления, противопоставления, контраста, резкого смещения или, напротив, плавности. В стихах Несеви было все, что можно было найти у самого блестящего и прославленного поэта. Но не было в них одного — полета, порыва, самозабвения, того восторга и того самозабвения, которые владеют творцом, когда он пишет стихи, и которые чудесным образом передаются читающему и овладевают им.

Стихи Несеви были как бы чучела птиц, где уцелело каждое перышко, где все так же изящно, как у живой птицы, но полета нет и никогда уж не будет, но горячего трепетания под перьями нет и никогда не будет, но огня в глазах нет и никогда не будет. В стихах Несеви было все, но не было жизни.

Книга элегий Несеви была навеяна и проникнута печалью, вызванной сознанием тщеты жизни, непостоянства судьбы, бесполезности и бессмысленности труда и борьбы, а также и самоотречения во имя якобы высоких идеалов.

Бесконечные сетования придавали книге монотонность, делали ее однообразной, если не скучной. Однако Торели внимательно прочитал все от строки до строки, не поднимая головы, не отрывая глаз. Когда же поднял глаза, смутился и растерялся. Вместо властного хозяина, старого делового человека, отягченного мудростью, наделенного многими достоинствами и трезвым чувством собственного достоинства, перед Торели сидел провинившийся ребенок, ждущий с робостью, накажут его за проказу или простят. Несеви виновато глядел в глаза поэту, точно от слов поэта зависело, быть Несеви дальше или не быть.

Смущение Торели Несеви понял по-своему. Поэтому он торопливо предупредил:

— Не говори сейчас ничего. Не надо. Я оставлю эту книгу. Прочитай ее еще раз, а мнение свое напиши. Говорить правду в глаза всегда труднее, чем излагать ее на бумаге, поэтому прошу тебя не как пленника и раба, а как коллегу и друга, напиши все, что думаешь, только всю правду, и плохое и хорошее. Ты поэт и понимаешь, что значит искреннее, правдивое слово. Я не честолюбив, лесть мне не нужна. Я ее ненавижу, как чуму, и еще хуже чумы. Скажи мне правду.

Несеви поднялся, встал и Торели.

— Если ты не совсем уморился за чтением моих стихов, проводи меня, пройдемся по свежему воздуху.

Не дожидаясь согласия, Несеви пошел к выходу.

На небе светила луна. В безмолвном зеленом свете спали шатры лагеря. На каждом шагу бодрствовали стражники. Они заступали дорогу идущим, но, узнав Несеви, кланялись и пропускали секретаря вместе со спутником.

Вдруг началось некоторое смятение. Несеви резко остановился и прошептал:

— Спрячься куда-нибудь. Султан!

Торели юркнул в складку шатра, оказавшегося поблизости, и спрятался там за мохнатый полог. Сердце Торели колотилось бешено. Он дышал, как будто пришлось бежать на высокую гору. Вот уже пять лет мечтал Торели об этой встрече, сколько раз представлялось ему в одиноких мечтах, как он бросается на султана, хватает его за горло так, что никто ничего не успевает сделать… Или нет. Он выхватывает из ножен собственную саблю султана и прокалывает ему горло, потому что, может быть, под одеждой кольчуга, а тут нужно действовать быстро и наверняка. Представлялось по-разному, но всегда одно и то же: он, Торели, за позор своей родины, за ее разорение, за кровь и слезы… И вот когда действительно представился случай, тот же самый Торели, как жалкий трусишка, юркнул в какой-то темный шатер, сбежал, вместо того чтобы встретиться лицом к лицу.

У входа в шатер прошелестело, обдало ветром от движения человека, прошедшего мимо. Вошедший прошел на середину шатра и зажег небольшой светильник. И тогда Торели увидел, что посредине шатра стоит маленький гробик, а вошел не кто иной, как султан Джелал-эд-Дин. Султан стоял лицом к Торели. До него было два прыжка. Только бы не споткнуться обо что-нибудь на полу, о складки кошмы, о низкий столик. И сразу в горло, обеими руками. Повалить на землю. Главное, чтоб не успел крикнуть. Сейчас или никогда.

Джелал-эд-Дин вдруг повадился на колени и, раскачиваясь из стороны в сторону, начал бить себя кулаками по голове. На коленях он ползал вокруг гробика, ударялся о землю головой, потом вдруг начинал целовать маленькие пальчики сына, его вьющиеся волосы, закрытые глаза.

Только сейчас еще тело Торели было как сильно сжатая пружина, готовая разжаться и стрельнуть в султана всей своей упругой силой. Но вот пружина странно обмякла. Поэт опустил руки от груди, ноги странно онемели, а к горлу поэта подкатились слезы. Поэт даже всхлипнул невольно, и этот всхлип услышал Джелал-эд-Дин.

Султан резко отпрыгнул от гроба, выхватил саблю и огляделся. Ничего не было видно. Ловко поворачиваясь на месте вокруг себя, Джелал-эд-Дин начал подвигаться к выходу. Теперь, с какой стороны ни прыгай, все равно наткнешься на острую саблю султана, настолько быстро он поворачивался, защищаясь саблей. Дойдя до выхода, султан выскочил из шатра.

Торели облился холодным потом. Как все было возможно. Минута, мгновение, человеческая жалость погубили все. А теперь надо исчезнуть, потому что шатер сейчас окружат, и тогда гибель, гибель бессмысленная, бездарная и напрасная. Поэт нащупал ту же складку в шатре, через которую вошел, и выскользнул наружу. Несеви, не видевший ничего, что произошло в шатре, был уже здесь. Он схватил Торели за руку и увлек его в тень другого шатра, а затем и дальше. Умудренный царедворец, он знал, что не всегда следует попадаться на глаза своему господину.

Все тираны кончают одинаково. До последнего дыхания, со все возрастающим фанатизмом они стараются идти вперед, продолжают дело, которое уже проиграно. Почему-то они последними понимают, что дело их проиграно и что нужно либо уходить, либо менять игру. Уже все поняли бесполезность борьбы, бессмысленность жертв, бесплодность усилий, и только кому надлежало бы понять все это в первую очередь, упорствуют и с прежней волей двигаются сами, увлекая за собой все окружение, а иногда и целые народы, хотя движение это по наклонной, вниз, к неизбежной пропасти.

То, что дело проиграно, они чаще всего не понимают до конца, до последней минуты, когда уже поздно, когда уже не успеешь отшатнуться от разверзшейся бездны.

Во время головокружительного всеобщего движения к гибели редеют ряды сопутствующих. Те из царедворцев и соратников, кто похитрее, поосторожнее, стараются вовремя отдалиться, отойти в сторону, в тень, зацепиться за камень или куст, чтобы повелитель, а вместе с ним и все его окружение катились дальше одни. В это время тираны особенно жестоки к колеблющимся и пытающимся остановиться. Они беспощадно расправляются с изменниками, а на их месте появляются новые люди, карьеристы, временщики.

Первыми покидают властелинов те, кто стоял к ним ближе всего, кто был связан с ними всей жизнью, с кем делились и радости побед, и горечь поражений. Отступничество самых близких соратников — верный признак того, что дело обречено и гибель его близка. Но тираны не задумываются над истинными причинами отступничества соратников и друзей. В измене они видят только измену. В предательстве видят только предательство и поэтому наиболее жестоко карают тех, кого до этого больше любили, кто не раз рисковал жизнью ради того же общего дела, пока оно было еще крепко, а не клонилось к закату, не катилось вниз.

Джелал-эд-Дин обосновался в Тавризе. Утихла острая боль, вызванная смертью сына. Жизнь вошла в берега. Султан женился на дочери атабека Саади, затмевавшей своей красотой всех девушек Тавриза.

Юная красота молодой жены, ее неопытность в делах любви, ее наивность, непосредственность странно омолодили султана, вернули ему пылкость юноши, влили новые силы, на которые, по правде сказать, давно уж не рассчитывал султан.

Джелал-эд-Дин предался любви. День и ночь проводил он в опочивальне с молодой женой, забывая о своей армии, о всех государственных делах и о всем белом свете.

Но однажды ему приснился сон, который сразу заставил вспомнить всю прошедшую жизнь, а заодно и подумать, как жить, что делать дальше.

Джелал-эд-Дину приснился Судный день. Как известно, придется проходить, согласно учению Магомета, по узкому мосту над вечной огненной пропастью. И вот султан смело взошел на узкий мостик, и тотчас невероятная тяжесть навалилась на султана. Невозможно было сделать ни одного шага. Скрепы мостика затрещали, готовые разорваться, и мост прогнулся, грозя рухнуть.

В это время раздался голос бога, спрашивающего Джелал-эд-Дина о его земных делах и грехах. Джелал-эд-Дин стал вспоминать и перечислять всех, кто погиб от его сабли и от сабель всех его воинов, всей его армии в бесчисленных кровопролитных боях.

Бог выслушал и сказал:

— Ну, что ж, для того и война, чтоб убивать людей. Отпускается тебе этот грех.

Немного полегчало на плечах султана, но по-прежнему скрипели скрепы моста и по-прежнему не было сил ступить ни шага.

Тогда Джелал-эд-Дин стал вспоминать и перечислять всех, кто был убит по его личному повелению у него на глазах. Видя, как туманится лицо аллаха, Джелал-эд-Дин оборвал перечень имен и закричал:

— Но я же, господи, приказывал убивать только врагов истинной веры, только врагов Магомета, который сидит сейчас по правую сторону от тебя.

Магомет в это время наклонился к аллаху и попросил:

— Прости его, господи, ибо он приказывал убивать только врагов истинной веры.

Бог сказал:

— Прощаю тебе и эти грехи.

Еще немного полегчало на плечах, но странно, что по-прежнему тяжесть была велика и нельзя было разогнуться под ней, нельзя было идти, а мост трещал все сильнее и как будто становился все тоньше и тоньше.

Стал вспоминать Джелал-эд-Дин другие свои грехи.

— Грешен я в том, что случалось казнить невиноватых.

— Цари не могут царствовать и не казнить. А где казнят виноватого, могут казнить и правого. Отпускаются тебе и эти грехи.

Казалось бы, теперь-то можно было вздохнуть полегче и распрямиться и с гордостью пройти по мосту над ужасной огненной бездной. Султан и хотел шагнуть, но мост затрещал, сделался еще тоньше, совсем как жердинка. У султана закружилась голова, и он чуть не упал с моста.

— Так в чем же еще мои грехи, господи?!. — в отчаянии завопил султан.

— Я простил тебе все, всю кровь, которая лежала на тебе, кровь и правых и виноватых. Но есть на тебе грех, который я не могу и не хочу простить.

— Какой, о господи?!

— Ты посягнул на глаза, в которых горел мой огонь. Ты ослепил их, хотя через них я сам иногда пытался глядеть на мир. Сейчас ты увидишь предмет своего греха. Этого человека я вознесу сейчас высоко в лазурь, чтобы он, ввергнутый тобой в темноту, увидел теперь, как будешь ввергаться ты сам в вечное пламя ада, в вечные нестерпимые муки.

Откуда-то из бездны, с земли вдруг вознесся, окруженный светом, придворный живописец грузинской царицы, которого султан действительно приказал ослепить, когда чинил суд над жителями Тбилиси. По правую и по левую руку от живописца вознеслись вместе с ним две красивейшие женщины, как две капли воды похожие друг на дружку. Султан догадался, что одна женщина ожившее изображение, которое он видел на стене во дворце грузинской царицы, а другая женщина та, с которой писалась картина. Теперь они обе живы. Значит, это художник вдохнул жизнь в свою картину, и вот они обе рядом с ним.

Джелал-эд-Дин вспомнил также, что именно эта женщина внесла однажды на своих руках раненого в его шатер. Это было у Лихских гор, когда на лагерь султана неожиданно ночью напали грузины. Женщина, как помнится, схватила саблю у раненого из рук или из ножен, но султан успел пустить стрелу. О дальнейшем он ничего не знал. Навек ли закрылись тогда глаза красавицы или светят еще где-нибудь на земле?

Живописец, вновь по воле бога обретший глаза, смотрел вниз, на маленького жалкого человечка, забавно балансирующего на мосту. А мост все утончался, и вот он стал как волос из гривы коня, вот он оборвался, и человек, взмахнув руками и дико закричав, полетел в вечный огонь, обреченный на бесконечные муки ада.

Султан проснулся в холодном поту и в отвратительном состоянии духа. Ему вспомнились все подробности того случая. Судилище, когда он судил, восседая на вершине христианского собора, смерть любимого белого коня, изыскание мучительной казни для раненого грузинского художника. Шереф-эль-Молк посоветовал ослепить грузина. Конечно, во всем виноват визирь. Сам Джелал-эд-Дин никогда бы не додумался до такого страшного наказания. Самое большее он отрубил бы виновному голову. Султан хлопнул в ладоши и приказал позвать визиря Шереф-эль-Молка.

Визирь и сам в это время ждал в приемной, когда проснется султан. Он пришел с плохой вестью. Монголы уже близко. Если промедлить хотя бы день, не уйти совсем.

«Нет покоя ни во сне, ни наяву, — подумал про себя султан, выслушав доклад визиря. — Во сне было плохо, но и явь не лучше».

Визирь ждал распоряжения султана после своего доклада. Султан же, помолчав, вдруг спросил:

— Что стало с той пленной грузинкой, изображение которой нарисовал на стене художник, наказанный нами столь жестоким способом?

Визирь смотрел на своего повелителя, ничего не понимая. Монголы стучатся в дверь, каждая минута стоит жизни. Нужно думать о том, как спасаться самим, а султану вспоминаются какие-то пустяки шестилетней давности, какая-то пленная грузинка. Если вспомнить о каждом и о каждой, кто погиб за эти шесть лет… Все же он сдержался и спокойно ответил:

— Грузинку, о которой изволит спрашивать султан, мы отправили тогда в Адарбадаган, дабы она украсила собой султанский гарем. Но по дороге на караван напали грузины. Дальнейшая ее судьба неизвестна. Ходили слухи, будто ее настигла стрела, выпущенная правоверным где-то у подножия Лихских гор в ночном бою. Помнится, тогда грузины неожиданно напали сзади и султану пришлось…

— Помню, — рыкнул султан. — Отберите тысячу лучших воинов на лучших конях. Пойдем в Мугань. Да скорее!

Теперь, когда распоряжение было получено, визирь не медлил ни секунды. Кланяясь, отступая задом, он выскочил из шатра.

В который раз приходилось султану покидать насиженное место, срываться в поспешности, бежать, оставлял врагу на разграбление свои богатства, свой гарем, свои войска.

Только тысяча воинов сопровождает его. Но много ли в этой тысяче преданных султану до конца жизни? Хорошо, если наберется десяток. Старых соратников, друзей больше нет. Одни погибли в боях, других испугала безнадежность борьбы, обреченность султана, и они ушли под другие знамена. Пожалуй, один только есть человек, верный султану, несмотря ни на что, обожающий султана, — его секретарь Мохаммед Несеви.

Джелал-эд-Дин спешил в Мугань. Он понимал, что это конец. Чего только не делал султан, чтобы остановить набегающую на него все время монгольскую волну, но волна разливается по земле, ползет, и, кажется, нет на свете сил, которые могли бы воспротивиться ей. Все время приходилось от нее убегать, все время она наступала Джелал-эд-Дину на пятки, и вот остается одна Мугань. Последнее пристанище, мир кончается, на земле не остается места, где можно бы было прийти в себя, отдышаться, собраться с духом. Мугань — край земли, впереди вода, со всех сторон враги, — сзади волна, заливающая землю кровью, чернотой и мраком.

Султану сделалось зябко. Где он не скитался! Приходилось спать на голой земле, преодолевать ледяные реки, а сушиться после этого на скаку, на холодном ветру. Никакая болезнь никогда не брала султана. Он знал только слово «лихорадка», а что это такое, не знал.

Теперь султана лихорадило. Откуда-то изнутри, от сердца распространялся по всему телу холод, заставляющий дрожать и стучать зубами. «Уж не смерть ли приходит?» — подумал султан и приостановил коня. Он потребовал вина, и ему поднесли серебряный кубок, в который налили из большого серебряного кувшина. Султан судорожно выпил весь кубок до дна и подставил снова. Он пил жадно, большими глотками, закатив глаза и уставившись в одну точку в бездонном и чистом небе. Он пил, а в голове роились, все убыстряя и убыстряя свое движение, мысли о погибших женах, о детях (сколько их было за всю его жизнь!), о расточившемся богатстве, о золоте, о драгоценностях (сколько их прошло через руки, через казну султана!), о величии, сходящем на нет (как сияло оно по всем странам Востока!), о рухнувших надеждах (как ярко светили они впереди!), о мужестве… Пожалуй, только мужество одно не изменило султану. Да, он еще мужчина, еще воин, еще султан. Но тут вдруг к глазам подступило что-то теплое, в горле застряло вино, и слезы вдруг хлынули из глаз султана. Он никогда не плакал и не знал даже, что такое слезы. Сколько раз он чувствовал невыносимую тоску, невыносимую сердечную боль, сколько раз слезы просились на его глаза, но он умел вовремя взять себя в руки, укрепиться, и глаза оставались сухими, а злость и тоска заливались чужой кровью и чужими слезами.

Не зная слез, не знал султан и того, что они приносят облегчение. Они текут, льются и точно омывают сердце теплой волной. Пропадает тяжесть, размягчается жестокость, затихает боль. Точно каждый нерв расслабляется, точно ослабевает натянутая до предела тетива. Султан не знал ничего этого, потому что всегда умел взять себя в руки. И теперь он хотел сдержаться и не мог. Помимо его воли слезы хлынули из глаз, и он плакал на виду у приближенных, как последняя баба.

Это все не к добру. Когда мужчина не может сдержаться и ревет, он перестает быть мужчиной. Он становится плохим, слабым мужчиной. Плохой, слабый, сломленный, плачущий мужчина не годится в цари, в вожди, в полководцы.

В Мугань прибыли потемну. Султан лег было спать, но очень скоро проснулся и почувствовал себя в хорошем настроении, так бодро, так легко, как будто все начинается сначала и он полон сил и надежд, чтобы все начать сначала, и не было недавних слез и мрачных мыслей о близкой смерти.

Султан позвал Несеви и продиктовал ему несколько писем к хлатскому мелику и к султану Иконии. Он просил их перед лицом надвигающихся монголов позабыть свои домашние распри, соединить войска и объединенными силами противостоять монголам.

Несеви отнес письма к визирю Шереф-эль-Молку, чтобы тот распорядился срочно разослать их, кому они предназначены.

Визирь Шереф-эль-Молк стоял к Джелал-эд-Дину ближе, чем кто бы то ни было. Он лучше других чувствовал и видел, что звезда султана стремительно падает за горизонт. Судьба не милостива к Джелал-эд-Дину. Она посылает одно бедствие за другим. Но испытывать немилости судьбы приходится и его приближенным, может быть, даже в первую очередь его приближенным. Как же быть? Нужно перестать разделять судьбу султана.

Бывает, дереву, очутившемуся на краю пропасти, кажется, что оно стоит по-прежнему крепко и продержится так еще целый век. Однако птицы перестают вить на нем гнезда и даже покидают гнезда, свитые раньше.

Кроме того, Шереф-эль-Молк по натуре оказался больше домоседом, чем вечно скитающимся воином. Его постоянно тянуло к оседлой жизни, к тишине и покою. Кроме того, внешне кичливый визирь в глубине существа своего был трусом. Он всю жизнь избегал прямых схваток с врагом, не любил и боялся игры со смертью. Он был храбр лишь по отношению к пленным, безоружным врагам. Здесь его жестокость и его изобретательность не знали себе предела.

При всем том Шереф-эль-Молк был богобоязненным человеком и за чтением Корана забывал все свои мирские дела.

Шереф-эль-Молк устал от вечных скитаний с султаном от одного убежища к другому. Хотелось остановиться. Но Джелал-эд-Дин остановиться, как видно, не хочет. Жизнь, войны, удары судьбы ничему не научили предводителя хорезмийцев. Чем хуже его дела, тем он становится упрямее. Советов визиря и других приближенных не слушает совсем. От раз принятого решения не отступает, хотя бы и видел, что ради успеха нужно от него отступиться. На поле боя он стремится, словно ищет забвения и смерти. А если кто из приближенных выскажет осторожное суждение или призовет султана к осторожности, такой человек кажется султану изменником.

Может быть, Джелал-эд-Дин ничего не видит для себя впереди. Он устал и доверился судьбе, и ему ничего не нужно, кроме смерти. Но у Шереф-эль-Молка есть еще время впереди. Султан не хочет одуматься и взяться за ум, значит, нужно одуматься и взяться за ум без султана.

До сих пор Джелал-эд-Дин распоряжался судьбой Шереф-эль-Молка, не пора ли визирю распорядиться своей судьбой самому. Вместе с султаном вышли они на перекрещение двух дорог. Одна дорога — жизни, другая дорога смерти. Что ж, пусть султан выбирает себе какую хочет, а Шереф-эль-Молк выберет дорогу жизни и будет жить, хотя бы от султана не осталось даже воспоминаний.

Кроме того, визирь Шереф-эль-Молк — главная и, может быть, последняя башня в укреплениях Джелал-эд-Дина. Если эта башня выбросит белый флаг и откроет ворота, враги как следует оценят такой поступок.

Шереф-эль-Молк уничтожил письма, которые прислал ему султан для отправки. Вместо этих писем он написал свои тем же людям, то есть мелику Хлата и султану Иконии.

«Достойно сожаления, — писал Шереф-эль-Молк, — что Джелал-эд-Дин, султан Хорезма, изгнанный из своих земель монголами и вынужденный скитаться по чужим странам, не оправдал доброго отношения к нему со стороны правителей мусульманских стран. Они встретили его по-братски, всячески ему помогали, видели в нем объединителя и защитника всех мусульман, твердого поборника истинной веры. Вместо того чтобы по достоинству оценить помощь и дружелюбие, действительно объединить и действительно возглавить мусульманские народы в борьбе с нашествием монголов, неразумный Джелал-эд-Дин начал нападать на единоверных братьев. Вместо того чтобы принять их добровольную помощь и видеть в них равных союзников, он захотел покорить их сам и господствовать над ними, как над всяким побежденным и покоренным врагом. Он решил покорить и поработить меликов и султанов восточных стран, которые своим благородством и доблестью не только не стоят ниже хорезмшаха, но и превосходят его.

Высокомерный и недальновидный Джелал-эд-Дин сам вырыл себе могилу. У него нет больше ни союзников, ни верных друзей, ни войска. У него нет даже убежища, постоянного пристанища, клочка земли, которую он мог бы считать своей. Власть некогда могущественного и доблестного хорезмшаха распространяется только на его слуг и приближенных.

В интересах веры и благополучия народов мы, Шереф-эль-Молк, визирь Джелал-эд-Дина, могли бы навести порядок в Адарбадагане, а также установить добрые отношения со всеми соседями, в особенности с благородными великими правителями Хлата и Иконии.

Мы беремся пленить Джелал-эд-Дина и предать его справедливому суду и достойной казни. За эту услугу Эль-Ашраф и Алладин признают законной нашу власть над Адарбадаганом. Тем самым будет искоренена смута среди мусульманских стран, недоверие между мусульманскими народами и их предводителями и установится искреннее содружество, столь необходимое для ведения священной войны против ненавистных монголов».

Шереф-эль-Молк запечатал свои послания и с надежными людьми отправил их по назначению.

Но Джелал-эд-Дин был еще жив, и он еще был султаном, и когти его были еще остры. Оба письма в день их отправки оказались в руках султана и были читаны им три раза подряд, настолько невероятным, неправдоподобным показалось ему все в них написанное.

Но написано было черным по белому, и пришлось поверить. Низкий раб, которого Джелал-эд-Дин поднял из грязи жизни и так возвеличил, раб, который не умел ни читать, ни писать, который все, что у него есть, получил благодаря милости и щедрости султана (кроме черной его продажной души), этот раб, эта низкая тварь устанавливает теперь тайную связь с врагами султана, обещает им его голову, просит у них власти над Адарбадаганом, хочет своего господина и благодетеля схватить словно зверя и в клетке выдать врагам, продать по цене, не столь уж и дорогой!

Перед султаном промелькнули все его неудачи за последнее время. Может быть, визирь и не был в них виноват, но теперь, освещенные новым светом, они все предстали как дело рук визиря, как результат его предательской деятельности, его подлой измены, его грязного, черного обмана.

Не зря возникали подозрения, не зря намекал на измену визиря верный Орхан. Да, так оно и есть. Именно визирь натравил султана на Хлат. Если бы визирь не пошел самовольно на Арзрум и не вступил на обратном пути в сражение с хлатцами, то и султану незачем было бы нападать на Хлат, не за что было бы мстить. Да, именно по совету визиря султан предпринял поход за Лихский хребет. А чем это кончилось? Султану пришлось бежать от подножия Лихских гор в Тбилиси, а все войска вернулись с перевала ни с чем. Хорошо еще, что Джелал-эд-Дин не попал в плен к грузинам, в том проклятом ночном бою. А как узнали грузины о выступлении Джелал-эд-Дина, кто им донес? Да визирь же и донес! Недаром он сам не пошел в поход, а чем-то отговорился и остался отсиживаться в Тбилиси. И ведь были тогда подозрения на Шереф-эль-Молка, и Орхан намекал, не послушался султан Орхана!

Все, что было хорошего в отношениях с визирем, Джелал-эд-Дин забыл. Вся служба Шереф-эль-Молка выглядела теперь как сплошная измена, как непрерывное предательство, лишь прикрываемое личиной преданности и верности.

А сколько людей, близких султану и любимых им, погубил визирь своими наветами, доносами, лжесвидетельствами. Он умел убедить султана в их вине, в заговорах, в покушении на жизнь повелителя, в тайных сношениях с врагами. Впоследствии султан убеждался в невинности этих жертв, но было уже поздно. Мертвых не воскресишь, а признаваться в своих ошибках султану не следовало. Перед самим собой приходилось оправдываться тем, что укрепление власти требует жертв и что лучше казнить трех правых и одного заговорщика, чем этого заговорщика оставить в живых и на свободе вместе с тремя правыми.

Каждый месяц визирь раскрывал ужасные заговоры против султана. Каждый месяц лилась кровь, уходили верные люди. На их место визирь подбирал и ставил своих людей. Он окружил таким образом султана глухой стеной недоброжелательства, сквозь которую не доходило никаких слухов о несправедливостях визиря, о его притеснениях, о его корысти, казнокрадстве, о всех его самочинствах.

Ангел-хранитель! Изобличитель мнимых заговоров! А сам оказался тайным и страшным заговорщиком.

Джелал-эд-Дин вгорячах хотел тотчас расправиться с визирем, привязать его к конскому хвосту и волочить по степи, пока его поганая кровь, его поганое мясо не перемешаются со степной пылью. Но благоразумие взяло верх. Султан вызвал Несеви и долго с ним советовался. Несеви советовал проявить выдержку, спокойствие, предусмотрительность, не подавать вида. Нелегко было Джелал-эд-Дину прятать свой гнев за личиной спокойствия и доброжелательства. Но в конце концов это ему вполне удалось.

В ознаменование благополучного прибытия в Мугань, Джелал-эд-Дин устроил пир и пригласил, конечно, и визиря, как будто ничего не произошло. Визирь прибыл с богатыми дарами. Он был настолько уверен в своей тайне, что не взял даже личной охраны. В этом, конечно, тоже была своя хитрость. Визирь боялся, что вооруженная охрана наведет султана на какие-нибудь подозрения. Он видел султана у себя в руках и теперь боялся не его власти, но боялся его спугнуть.

Пировали долго. Визирь сидел рядом с султаном. Они все время дружелюбно разговаривали, и только один Несеви знал, что этот разговор есть не что иное, как соревнование в двуличии и коварстве.

В этом соревновании каждый из них старался соблюсти чувство меры. Султан боялся казаться милостивее, чем всегда, ибо излишняя милостивость могла заронить сомнение в сердце визиря. Визирь, со своей стороны, боялся перегнуть палку в лести, ибо чрезмерная лесть всегда подозрительна.

Султан смотрел на визиря и думал: «Зубы твои белы, но душа черна и сердце полно мерзости и смрада». Визирь смотрел на султана и думал, как подействуют его письма на Эль-Ашрафа и Алладина. Скоро ли он получит их согласие. Он представил себе, как он схватит султана, гордо восседающего теперь во главе пира, как отошлет его, связанного, лишенного чести и могущества.

Визирь рассчитал про себя, что гонцы приближаются теперь к Хлату и Иконии. Он и не подозревал, что письма, на которые он так надеялся, находятся сейчас совсем рядом, стоит только протянуть руку, — за пазухой у султана.

Султан, улыбаясь, косил глазом на дверь: скоро ли принесут весть о взятии под стражу всех мамелюков, верных визирю Шереф-эль-Молку.

И тот и другой много пили. Оба пьянели — и Джелал-эд-Дин и Шереф-эль-Молк. Но ни тот, ни другой так и не вызвали подозрений друг в друге. Когда расходились, облобызались как верные друзья. Визирь клялся в верности до последнего дыхания, а султан убеждал в своих неизменных милостях.

Визиря проводила до шатра стража султана. Охмелевший, он прошел в свою опочивальню, не заметив никаких изменений, происшедших во время долгого пира. Не вызывая слуг и не раздеваясь, визирь лег и тотчас уснул.

Джелал-эд-Дин не знал, кому теперь можно верить, и позвал человека, в верности которого никогда не сомневался, то есть секретаря Несеви.

— Ты все знаешь об измене визиря. Мы приговорили его к смерти. И тебе поручается привести в исполнение наш приговор. Подбери надежного человека.

Рука секретаря, книжника, летописца, тайком сочиняющего элегии, была больше привычна к перу и к государственной печати, нежели к кинжалу и сабле. Редко он брал в руки оружие, только в самых крайних случаях, когда нужно было защищать жизнь и не было другого выхода, кроме как брать оружие и убивать людей.

Но теперь, когда на глазах у него совершилось столь подлое и черное предательство, а жизнь его обожаемого султана повисла на волоске, он готов был не только взять в руки саблю и убивать, он пошел бы теперь в огонь и в воду, дабы наказать отступника и исполнить волю Джелал-эд-Дина.

Мысленно Несеви подбирал себе помощника. Он перебрал в уме всех мамелюков султана и не нашел подходящего. Тогда он послал за Торели.

— Оружие у тебя есть? — спросил он у поэта, едва тот переступил порог шатра.

— Если вы спрашиваете о пере и чернилах, то я сейчас схожу и возьму, я ведь не знал, что придется что-нибудь писать.

— Забудь про перо и чернила, сейчас не до них. Я спрашиваю, есть ли у тебя кинжал или сабля?

— Вам лучше знать, мой господин, что с тех пор, как я в плену, моя рука не прикасалась ни к какому оружию. Думаю даже, что я отвык от кинжала и от сабли; если бы они мне теперь попались в руки, я, верно, не смог бы ими владеть, как подобает мужчине и воину.

— Дайте ему кинжал и саблю.

Стражники тотчас принесли оружие.

— Теперь ступайте и оставьте нас одних. Больше вы мне не нужны.

Когда стражники ушли, Несеви, обращаясь к Торели, сказал:

— Надень оружие на себя. Вероятно, ты не забыл еще, как это делается.

С этими словами Несеви и сам стал вооружаться.

Торели растерялся, не знал, что подумать и как поступить. Может быть, его просто испытывают. Видя растерянность своего пленника, Несеви решил приоткрыть тайну.

— Могу ли я на тебя положиться? Могу ли я доверить тебе тайну первостепенной важности?

— Мое тело и моя душа — твои, господин.

Несеви взял саблю и сам перепоясал Торели.

— Этой ночью мы должны выполнить важное поручение. Выполнение его я не могу доверить одним мамелюкам султана. Ты грузин, и ты благороден. Ты дал мне слово, я верю тебе, я знаю, что ты не изменишь. Дело тяжелое и кровавое, но справедливое. К тому же, если мы его исполним, вся Грузия и каждый грузин в отдельности будут нам благодарны. Помни же, что я полагаюсь на тебя.

— Ты мне подарил жизнь, вырвал меня из когтей султана тогда, у Гарниси. Прошло много времени, но жизнь эта по-прежнему твоя, располагай ею как хочешь.

Несеви знал, что грузины люто ненавидят своего карателя Шереф-эль-Молка. Султанский визирь жег села, деревни, всю покоренную часть Грузии, да и самому Тбилиси от него досталось немало. Имя визиря упоминалось в Грузии не иначе как с проклятиями. Его смерть будет встречена с ликованием, и Несеви это знал. В этом был его дополнительный расчет. Он был твердо уверен, что рука грузина, занесенная над Шереф-эль-Молком, не дрогнет.

Шереф-эль-Молк проснулся не то от шума в голове, не то от шума в своей опочивальне. Привстав и оглядевшись, он увидел, что его окружает стража султана. В тот же миг на пороге появился Мохаммед Несеви с непокрытой головой, вооруженный, точно воин перед сражением. Череп его был длинен, гол и блестящ, а из-под нависших густых бровей грозно сверкали большие черные глаза.

Книжный червь, канцелярская крыса, секретарь, которого визирь старался не замечать и не считал за мужчину, показался теперь Шереф-эль-Молку грозным великаном, в котором все дышало решимостью и возмездием. С неотвратимостью самой смерти медленным шагом приближался Несеви к постели визиря.

За спиной Несеви возвышался, держа руку на эфесе сабли, широкоплечий статный воин. Где-то Шереф-эль-Молк видел этого человека, похожего на грузина, но теперь не мог вспомнить где.

Визирь все еще не понимал, что происходит, но появление в его шатре вооруженного грузина не предвещало ничего хорошего, и сердце визиря сжалось от предчувствия самого худшего, что только может быть.

— Великий султан Джелал-эд-Дин, — воздев руки кверху, торжественно произнес Несеви, — да вознесет его господь еще выше, да удлинит господь его тень, да умножит господь его благодеяния, — повелел: смерть изменнику бога и государя Шереф-эль-Молку.

Шереф-эль-Молк привскочил на ложе. Оружия не оказалось под рукой, стражников не было поблизости, западня захлопнулась плотно. Визирь сжался, стал маленьким и жалким, глаза забегали, заметались, как мечется мышь, попавшая в мышеловку. Было видно, что мозг визиря некоторое время лихорадочно работал, ища выхода, но кругом была глухая, непроницаемая стена, и мозг сдался, обмяк, а вместе с тем обмяк и сам визирь, сидящий на неприбранной постели.

Торели с интересом наблюдал за этим грозным временщиком, попавшим в смертельные сети. Куда делись высокомерие, кичливость, надменность. Всю жизнь ставил капканы и рыл ямы для других и вот сам попал в капкан всеми четырьмя лапами. Не выбраться.

Еще вчера сидел на пиру по правую руку от султана и улыбался и в сердце своем плел хитрые сети против своего господина. И вот теперь, непревзойденный вязатель сетей, сам запутался, и как жалко он выглядит. Оказывается, других убивать легче, чем подставлять под меч свою собственную голову. Оказывается, легко смотреть, как по твоему приказу убивают тысячи беспомощных женщин и детей. Погляди-ка теперь в глаза собственной смерти.

Торели сделалось противно и тошно смотреть на душевную наготу этого низкого человека, но нужно было твердо до конца исполнять поручение. Да и то сказать, дай ему сейчас возможность уйти от смерти, дай ему снова власть, как он тотчас переменится, преобразится, надуется точно индюк и снова недрогнувшей рукой прольет столько крови, сколько ему понадобится для собственного благополучия или даже удовольствия.

Несеви прочитал приговор. Первый испуг у визиря прошел, и теперь он сидел спокойно, оглядывая всех и ожидая, что будет дальше. Он, видимо, понял, что нет никакого смысла ни сопротивляться, ни просить помилования и, собрав остатки мужества, решил встретить смерть болте достойно, чем думают эти палачи.

Теперь он с усмешкой смотрел на пришедших в шатер. Как прилежно они выполняют приказ султана. Как будто смерть, которую они принесли на остриях своих сабель, никогда не коснется их самих. Еще вчера визирь думал, что и его смерть далека. И вот чего стоят наши думы! Какое шутовство жизнь! Еще вчера эти, пришедшие его убить, почитали за счастье лобызать полу его халата. Еще вчера достаточно было ему, визирю, шевельнуть пальцем, и их головы полетели бы с плеч. Да, как высоко он находился вчера и как низко упал сегодня. За одну ночь он преодолел расстояние, на которое ему потребовалась целая жизнь и которое эти жалкие рабы не смогут преодолеть даже во сне.

Оказывается, власть отдаляет людей друг от друга. И чем дальше отстоит властелин от народа, чем недоступнее, недосягаемее он для народа, тем он кажется величественнее, необыкновеннее, тем священнее трепет перед ним.

Но стоит самому величественному господину, самому могучему тирану потерять власть, как он предстает перед толпой обыкновенным человеком, жалким в своей низвергнутости и униженности. И тогда непонятно людям, что же его возвеличивало, что поднимало над ними его, который не хуже и не лучше любого из людей.

Люди начинают догадываться, что лишь волей случая он оказался у власти, получил в руки мощь владыки, а затем уж стал употреблять эту власть для того, чтобы казаться выше всех, лучше всех, умнее всех, как будто есть особая сладость казаться выше других людей.

Удивительнее всего, что в конечном счете люди сами создают себе кумиров, идолов, которым поклоняются до времени и которых сами же потом ниспровергают. Но, пожалуй, самое удивительное состоит в том, что при низвержении люди испытывают такой же восторг, как и во время поклонения кумиру, и может быть, даже с большим наслаждением они низвергают, нежели поклоняются.

Правда, потом, когда проходит время и люди оглядываются на свой путь, они испытывают некоторое разочарование, потому что все-таки очень грустно, когда постепенно, одно за другим все теряет цену, лишается своего временного и дешевого блеска, своей мишуры. Может быть, людям бывает даже немного стыдно за самих себя, что поклонялись они жестокости и деспотизму.

Шереф-эль-Молк совершил омовение теплой водой. Потом он спокойно вынул из-под подушки свой любимый Коран и открыл его на любимом месте.

Слезы навернулись на глаза приговоренного к смерти, голос его задрожал, еще немного — и он, пожалуй, разрыдался бы, как слабая женщина. У мамелюков тоже покраснели глаза. Под влиянием торжественных слов Корана и усердия молящегося их сердца оттаяли. Некоторые отвернулись, чтобы не выдать своей растроганности.

Несеви жестким взглядом оглядел своих мамелюков. Ну, мамелюки понятно, но и грузин едва сдерживается и готов превратиться в бабу. Дрожащей рукой держится за эфес сабли. «Так, чего доброго, я расчувствуюсь и сам», — подумал Несеви и твердым голосом оборвал молитву:

— Время кончилось, пора начинать.

Мамелюки стряхнули с себя минутную слабость и решительно подошли к визирю.

— Пусть приговоренный сам выберет себе смерть: удушение или отсечение головы, — разрешил Несеви.

— Отсечение, — не задумываясь, выбрал визирь.

— Разве не известно бывшему визирю, что людям благородным и высокопоставленным голов не отсекают. Люди благородные и высокопоставленные предаются смерти путем достойного их удушения, — скучно и даже монотонно разъяснил Несеви, как будто речь шла не о выборе способа казни, а о выборе белого или красного вина к обеду.

Шереф-эль-Молк понял, что даже выбор смерти сделан заранее без него.

— Пусть будет так. Делайте, как решили.

Визирь лег на спину, расстегнул и распахнул воротник рубашки и раскинул в стороны руки. Двое мамелюков тотчас схватили каждый по руке, навалились на них, один сел на ноги визиря, а третий ловко взобрался верхом на живот приговоренного и руками, медленно, но крепко сжал горло. Визирь захрипел, лицо его побагровело, глаза полезли из орбит. Затем багровость перешла в синеву, хрип прекратился, глаза остановились и остекленели.

Удушитель повернул к присутствующим лицо визиря, чтобы все убедились в совершенном им, затем отнял руки от горла, зачем-то близко поднес их к глазам, как будто что-то на них можно было разглядеть, несколько раз медленно сжал и разжал пальцы.

— Пойдемте, — приказал Несеви всем, и все по одному, не оборачиваясь на жертву, но как-то на цыпочках, точно боясь разбудить спящего человека, вышли из опочивальни визиря. Притворив за собой дверь, остановились, чтобы вздохнуть полной грудью и оглядеться. Однако стояли не глядя друг на друга.

— Голову полагается отсечь, — не то напомнил, не то спросил тот, кто удушил.

— Да, голову мы должны доставить султану.

— Нужно дать остыть, чтобы не лилась кровь.

— Пусть остынет.

— Подождем.

Стояли и ждали молча, не переговариваясь, не обсуждая происшедшего. Удушитель все время глядел на свои руки и все сжимал и разжимал пальцы, словно они затекли. Потом он спросил:

— Хорошо бы немного вина.

— Потом напьешься, — ответил ему Несеви.

— Наверно, еще не остыл.

— Подождем еще немного.

Вдруг Торели, как будто его толкнули изнутри, повернулся и, никому ничего не сказав и быстро подойдя к двери, резко распахнул ее. Все поглядели туда и отшатнулись. Удушенный перед этим визирь сидел на постели и держался за голову руками, точно она у него нестерпимо болела. Голова качалась, и сам визирь тоже качался. Когда распахнулась дверь, визирь посмотрел на испуганных и жалко, странно улыбнулся. В этой улыбке была и какая-то виноватость за то, что вот теперь будут лишние хлопоты, как будто от визиря зависело, очнуться ему или нет, и вместе с тем робкая мольба о пощаде. Торели отвернулся и даже загородил руками глаза.

— Отсеките ему голову! — закричал Несеви.

Один мамелюк подскочил к визирю, молниеносно блеснула сабля, и голова, только что покачивавшаяся на ослабевшей шее, мягко упала на постель. Улыбка, то ли виноватая, то ли взывающая к милости, так и осталась на губах.

Мамелюк ловко завернул голову в платок и, не глядя ни на кого, быстро вышел. Все почти бегом устремились за ним, торопливо вскочили на коней и поскакали как от зачумленного места.

Султан не знал, как ему быть. Монголы неотвратимо надвигались. Сидеть здесь, на краю света, в Мугани, не значит ли беспрекословно покориться судьбе. Султан же был сторонник быстрых и решительных действий. Но как ни оглядывался он по сторонам, не на что было опереться, негде было взять ни денег, ни войск. Кроме того, всегда должен быть путь к отступлению, которого не было здесь, в Мугани.

Один только багдадский халиф мог помочь хорезмшаху. Глава ислама лучше других, вероятно, понимал, какую опасность для истинной веры представляют из себя надвигающиеся монголы. Если же халиф хоть немного думал о монгольской опасности, значит, он должен знать, что хорезмшах единственная реальная сила, которая может защитить мусульман, возглавить борьбу против монголов, отбросить их назад, в свои полупустынные степи. Но если халиф все это понимает, значит, он должен помочь Джелал-эд-Дину в борьбе против общего врага.

У багдадского халифа несметно и войск и золота. Но дороже золота слово халифа, способное всколыхнуть на священную войну весь магометанский мир.

Джелал-эд-Дин все обдумал, рассчитал и собрался ехать в Багдад, как вдруг к нему самому прибыли послы от Моджафера — властителя Амида. Моджафер предлагал свои войска и даже свое предводительство этими войсками с одним лишь незначительным условием, чтобы Джелал-эд-Дин помог покорить Арзрум.

Джелал-эд-Дин ухватился за предложение Моджафера. Разгром Арзрума, недавно отложившегося от султана, был бы благим делом. Все соседние мелики, вся эта мелкота, снова почувствовали бы силу хорезмшаха, и тогда с них, напуганных арзрумским походом, можно было бы легче потребовать и золото и войска. Джелал-эд-Дин решил, что сама судьба посылает ему Моджафера в столь трудный час, снялся из Мугани и направился в Амид.

Ночь застала султана в маленькой деревушке. Он приказал ставить шатер и располагаться на ночлег. Гарема не было при султане. Его гарем остался в Тавризе, а нового он не хотел заводить. В Муганский поход он взял с собой только юную свою жену, дочь атабека Саади, внушившую ему, пожилому уже человеку, поистине юношескую страсть.

Она была нежна и застенчива, как цветок. Часы, проведенные с ней, словно очищали султана от скверны, коварства, жестокости и разврата, в которых погрязают все люди вокруг и которых достаточно налипло на самом султане. Обнимая ее, султан забывал о своей обреченности. От прикосновения к ней в него вливались свежие силы и снова хотелось жить, действовать, бороться, быть выше и могущественнее других людей.

Лагерь постепенно затих, успокоились кони, уснули люди. Юная жена султана тоже легла спать, хотя в шатре султана только еще накрывали стол для ужина.

Джелал-эд-Дин стоял у входа в шатер на воздухе и глядел на ночную деревню. Деревенька спала. Ни на земле, ни на небе не видно ни огонька, весь мир утонул в теплой бархатной мгле.

Недалеко за деревней послышался вой шакала. Ему откликнулась собака. Сначала она тявкала надтреснутым дрожащим голосом, словно причитала, а потом это тявканье перешло в надсадный вой. Казалось, это не собака воет, а причитает и вопит по покойнику женщина. Султану сделалось жутко от этого воя, по телу пробежала зябкая дрожь. Среди этой бесконечной и полной темноты он почувствовал себя одиноким, сердце заныло, захотелось скорее в шатер, где горит светильник, и слуга хлопочет около стола, и спит юная женщина, жадная на ласки султана и щедрая на свои.

Султан вошел в шатер и присел около спящей жены.

Жена проснулась и тотчас обвилась руками вокруг шеи султана, горячая особенным, сонным, постельным теплом. Под этой лаской забылись сразу и ночная темнота, и жуткий вой собаки, похожий на плач одинокой несчастной женщины, и тоскливое одиночество в бескрайнем мире, и ощущение беспомощности перед беспредельностью и темнотой.

Султан сам подивился быстрой перемене своего настроения и тому, что это могла сделать слабая, хрупкая женщина, былинка, нежный цветочек, вчерашняя девочка, не знавшая и не испытавшая ничего в жизни: ни радости великих побед, ни горечи поражений, ни самого страшного — крушения надежд, ощущения беспомощности и близящегося конца.

Женщины любили Джелал-эд-Дина. Коренастый, смуглый, черноволосый и весь точно литой, он чем-то неотразимо притягивал к себе женщин. Весь он был налит какой-то тревожной, никогда не успокаивающейся силой. Каждый мускул его был всегда напряжен, играл, как у породистой лошади. Видимо, эту силу даже на расстоянии улавливали и чувствовали женщины, и их тянуло к нему.

Привлекала не только нежность, но и жестокость султана, ибо нет женщины на свете, которой нравились бы спокойные, уравновешенные, чуждые волнения мужчины, которых ничем и никогда нельзя вывести из состояния покоя и уравновешенности и которые не способны на порыв, не способны забыться в объятиях женщины.

Женщины не забывали Джелал-эд-Дина, не могли забыть. Ночь, проведенная с ним, стирала из памяти все остальные ночи, сколько бы их ни было, а если и вспоминались другие мужчины и другие объятия, то как бледные, даже неприятные воспоминания. Женщина, разделившая ложе с Джелал-эд-Дином, помнила о нем всегда и даже на пороге гибели, горя в огне или утопая в бурном потоке, молила аллаха не за свою судьбу и не за свое спасение, а за спасение и судьбу султана.

Но, пожалуй, ни одна женщина не любила султана так пылко, как его новая, юная жена, дочь атабека Саади. В его сильных, порывистых, но и нежных объятиях, она пробудилась от своего девического полусна и познала радость женщины. Она узнала всю тяжесть, весь гнет желания и всю легкость, всю сладость утоления его. В этом была вся ее жизнь, ничего в мире не существовало, кроме этого. Она не разбиралась в том, что происходит вокруг, почему теперь поскакали в Мугань, а не в Тавриз, но особым женским чутьем она чувствовала, что в мире что-то неладно, неблагополучно, что счастье недолговечно и что предстоят большие невзгоды. Но чем меньше оставалось в сосуде ее благополучия, тем жаднее она припадала к нему, используя каждую свободную минуту султана.

В первый день, когда ее привезли и сказали, что она будет теперь женой великого, доблестного и благородного Джелал-эд-Дина, она удивилась: где же у властителя мира хрустальные дворцы, бесчисленные жемчуга, табуны арабских лошадей и пышные сады, в которых поют соловьи над розами? Ее муж ночевал то в лесу, то в степи, а иногда и всю ночь проводил в седле, торопясь быстрее преодолеть расстояние от одного места на земле до другого.

Но удивление скоро прошло. Более того, дочь атабека сама очень скоро привыкла к образу жизни султана, к постоянным опасностям, к беспокойному сну то в лесу, то среди полей, к внезапным пробуждениям и к бегству на конях в кромешную тьму.

И где бы ни остановился султан, первым делом устанавливали шатер для его молодой жены, так что ей никогда не приходилось ждать и прямо с коня она переходила в свой привычный шатер, как будто все на том же месте, и не было скачки, и не осталось за спиной расстояния, преодоленного быстрым конем.

Ну, а шатер, где бы он ни стоял, был убран роскошно, достойно царицы, и всегда перед сном была широкая горячая грудь султана, его объятия, после которых спится так спокойно и крепко.

Чем хуже складывались дела султана, тем чаще и жаднее обращался он к своей последней любви, стремясь не то забыться, не то насладиться за все те будущие годы, которые могли бы быть, но которых, как говорило предчувствие, не будет.

Но любовь не ослабляла тоски, и приговор судьбы не отдалялся после любовной ночи.

И сейчас, войдя в шатер, султан набросился на сонную молодую жену. Ее тепло, тепло постели, тепло сонного женского тела ударили в голову темным дурманом. Никогда еще его ласки не были столь ненасытны и требовательны, и никогда еще молодая жена не отвечала на них столь самозабвенно и щедро.

Отдыхая, женщина пригубливала шербет, отщипывала понемногу от крыла турача. Султан же ел жадно, как будто три дня ничего не было во рту, и пил из большой чаши, то и дело наполняя ее душистым красным вином.

Они не знали, что это была их последняя ночь.

Захмелевшему султану захотелось видеть перед собой сотрапезника, собутыльника, собеседника. Он, покачиваясь, вышел из шатра и отправился к Несеви. Чутье кошки, чутье ночного зверя подсказало ему, что как будто кто-то из темноты следит за каждым его движением и готов наброситься, но хмель притупил инстинкт самосохранения, к тому же шатер Несеви был рядом, и султан ввалился в него.

Мохаммед сидел за столом и писал послание, которое следовало отправить в Иконию и Хлат. Джелал-эд-Дин бесцеремонно тяжело сел, почти упал на стул против Несеви, сгреб одной рукой листы бумаги с невысохшими чернилами на них, смял и швырнул в темный угол шатра.

У Несеви слезились глаза от бессонных ночей, проводимых за бумагами султана. Он схватил было повелителя за руку, когда тот скомкал все его старания и труды, но тотчас отдернул руку, как от раскаленного железа, и, оправдываясь, сказал:

— Это письма к правителям Иконии и Хлата, мой господин.

— В тартарары Иконию и Хлат! Нашему делу не помочь. Прикажи-ка лучше накрыть на стол. — Султан первый захлопал в ладоши, вызвал слуг.

За столом сидели двое — султан и его верный, пожалуй, самый верный, единственный верный слуга и летописец Несеви. Султан пил, потеряв всякую меру. Одну за другой он опрокидывал в себя чаши, полные терпкого вина. Мохаммед был непривычен к вину, с отвращением он подносил к губам чашу, немного отхлебывал от нее. Но так как подносить чашу к губам приходилось часто, то у Мохаммеда появилось тошнотворное чувство, как будто он отпивал из чаши не дорогое вино, а отвратительную отраву.

Султан позвал музыкантов. Сначала он заставил их играть, а потом начал поить вином. Музыканты отказывались, но султан чуть не насильно вливал им в глотки вино из своей огромной чаши. Наконец ему надоело упрямство музыкантов, и он выгнал их из шатра, наподдав каждому ногой.

Казалось, разум совсем покинул Джелал-эд-Дина. Он говорил бессвязно, перескакивая с одного на другое, но неожиданно угомонился, пододвинул свой стул к Несеви, обнял его за плечи и тихо заговорил:

— Вот уж пятую ночь не отстает от меня мой отец, великий, доблестный хорезмшах.

— Что ему надо от тебя, — нахмурился Несеви, — хорезмшах принял мученическую смерть и теперь блаженствует в обители аллаха в одеждах, сотканных из света…

— Нет, как только закрою глаза, так он тут как тут. Он по-прежнему властитель мира, но зовет меня зачем-то на остров, где пирует с рабами, покрытыми проказой, и мне предлагает место на этом ужасном пиру. Ха-ха-ха-ха-ха! Джелал-эд-Дин, пирующий с прокаженными рабами, разве не великолепная картина, разве не достойный конец хорезмшахов — отца и сына?!

— Великий хорезмшах действительно умер на острове среди прокаженных. Но такова была, значит, воля аллаха, может быть, это было наказание хорезмшаху за все его земные грехи, дабы пройти через скверну, очиститься от грехов и вознестись к престолу аллаха, где вечное сияние и вечные радости.

— Ха! Наверно, аллах хочет, чтобы и я, вслед за отцом, сбежал на пустынный остров, питался там хлебом из рук прокаженных и заживо превратился в гнилое мясо. — Султан вдруг что было силы ударил кулаком по столу. — Аллах несправедлив, слеп и жесток. Я не хочу, я не пойду на остров в Каспийское море, я не хочу к прокаженным, я не хочу… — Султан сгреб Несеви за воротник, но тут же отпустил, оттолкнул ногой стул, опрокинул стол с вином и яствами, сам свалился на пол и захрапел.

В это время у входа в шатер послышалась какая-то возня. Несеви высунулся из шатра. Мамелюки — телохранители султана — держали за руки поэта Торели. Один упирал схваченному в грудь острое копье, другие ременной веревкой вязали руки. У ног Торели валялся обнаженный кинжал. Турман пытался вырваться, но попытки его были беспомощны и жалки. Несеви сразу понял, что произошло, и поглядел на своего пленника не то с презрением, не то с жалостью.

— Ведите его за мной, — приказал Несеви мамелюкам и пошел вперед.

Дойдя до шатра Торели, он снова приказал:

— Развяжите его. — Мамелюки беспрекословно повиновались, — а теперь идите и охраняйте султана.

Когда мамелюки ушли, Торели и Несеви вошли в шатер. Торели отводил глаза от глаз Несеви, смотрел в сторону. То ли ему было стыдно, что он решился на такой поступок, то ли ему стыдно было, что он не сумел его исполнить. Не хватило ловкости либо мужества.

В шатре Несеви сел, а Торели остался стоять. Несеви говорил:

— Я тебя спас от смерти, это верно. Но помиловал тебя по моей просьбе султан. Сейчас ты догнивал бы там, у Гарнисских скал, со всеми вместе. И вот как ты нас отблагодарил.

Торели все ниже, словно провинившийся ребенок, опускал голову.

— Я мог бы ждать подобной неблагодарности от какого-нибудь простолюдина, от бесчувственного скота, но ты, придворный поэт и рыцарь, решился поднять руку на султана, даровавшего тебе свет солнца и звезд.

Торели молчал.

— Не так уж плохо поставлено дело при дворе султана, чтобы всякий прохожий, кто только пожелает, а тем более его пленник мог бы походя зарубить его. Но ты, поднимая руку на султана, поднял ее и на меня. Потому что я взял тебя на поруки, твоя вина легла бы на меня еще большей виной. Убивая султана, ты одновременно погубил бы и меня, не говоря уж о себе самом.

— Перед вами я виноват, господин мой. Но любовь к родной Грузии и долг патриота… Эти обязанности превыше всех. Вот почему я решился взяться за оружие и поднять его на султана.

— Долг перед родиной… Тогда не надо было служить мне верой и правдой столько лет. Вон монгол сам воткнул себе копье в живот, как только узнал, что великий вождь Чингисхан скончался. Да и чем бы ты теперь услужил Грузии, убив Джелал-эд-Дина?

— Вы же сами говорили, что Джелал-эд-Дин — злая судьба Грузии, ее рок и что султан не отступится от моей страны, пока не разорит ее до конца и пока не истребит весь народ до последнего грузина.

— Вы виноваты сами. Все ваши беды от вашей недальновидности, от вашего безрассудства. Если бы вы были умнее, вы избежали бы войны с хорезмийцами, вы снабдили бы султана золотом и войсками и мы вместе с вами, плечом к плечу, воевали бы с нашим общим врагом — с монголами. Теперь монголы надвинулись, и, если бы ваша страна была вовсе не тронутой Джелал-эд-Дином, все равно она была бы сокрушена и разорена монголами. Против них ли вам устоять?

— Монголы когда-то еще придут, а Джелал-эд-Дин терзает мою страну сегодня. И долг каждого грузина уничтожить тирана и спасти народ.

— Потому вы и страдаете, что не хотите видеть дальше одного дня. Если бы вы по-настоящему заботились о благе своей страны, то должны были бы понять, что нашествие Джелал-эд-Дина — есть мгновение, мимолетная тень по сравнению с той долгой и непроглядной ночью, которая надвигается в виде монголов. Джелал-эд-Дин — волна, которая перекатилась через вас и отхлынула снова. Монголы же — океан, которому нет конца ни вглубь, ни вширь, ни во веки веков.

— Может быть, все будет так, как говорите вы. Но все же только господь знает, что будет завтра. А мой народ страдает сегодня, и мой долг был избавить Грузию от тирана, терзающего ее.

— Долго же ты собирался… герой. Завтра наши головы отрубят вместе. Я думал, ты хоть пожалеешь, что так получилось, раскаешься, ибо я ни в чем не виноват, попросишь прощения. Да, видно, нет на земле человека, который заплатил бы за добро добром. Ну да ладно. Пусть исполнится воля аллаха и приговор судьбы. — Несеви встал и, не глядя больше на Торели, как будто его уже не было, вышел из шатра.

Шатер окружила усиленная стража, состоящая из мамелюков Джелал-эд-Дина…

Торели задумался, вспомнил, как все произошло.

Он не знал, почему хорезмийцы метнулись снова на север. Он думал, что они затеяли новый набег на Грузию. Трудно было точно представить себе, где сейчас находится лагерь хорезмийцев. Но Торели чувствовал, что Грузия где-то совсем близко, и если бы удалось бежать и предупредить соотечественников и рассказать им, что Джелал-эд-Дин не тот, что был раньше, и справиться с ним не так уж трудно… Кто знает, может быть, тогда снова привелось бы встретиться Торели с ненавистными хорезмийцами, но только по-другому, не пленником, живущим тише воды, ниже травы, но свободным воином на боевом коне с мечом в руках, в боевом грузинском строю.

Когда как следует стемнело, Торели немного отодвинул полу шатра и увидел, что стражи поблизости нет. Не зная еще, что будет дальше, пленник сунул себе за пазуху кинжал, оставшийся от того времени, когда ходили казнить Шереф-эль-Молка. Несеви тогда был так обрадован удачным завершением столь неприятного поручения, что не обратил внимания на недостачу кинжала, и Торели припрятал его на всякий случай. Теперь, сунув этот кинжал за пазуху, Торели выскользнул из шатра. Ночь была такая, когда ничего не видно в двух шагах. Странно, что около шатров не было стражи.

Вдруг почудилась тень человека. Торели припал к шатру и обнажил свое оружие. Тень поравнялась с Торели, и он узнал султана. Джелал-эд-Дин шел напевая, как видно, пьяный. Остановился, махнул рукой на телохранителей, бесшумно передвигавшихся следом.

— Убирайтесь прочь, оставьте меня в покое. Всюду тащутся по пятам, надоели!

Тени телохранителей согнулись до земли и, отступив задом, растаяли в темноте. Султан пошел дальше. Торели, видя, что телохранители отстали, тоже пошел вперед по следам султана. Джелал-эд-Дин как будто почувствовал, что за ним крадутся, убыстрил шаг и поспешно скрылся в шатре Несеви. Торели подкрался и приник ухом к стене шатра.

Кинжал по-прежнему был в руках. Конечно, Торели ничего не стоило сейчас прыгнуть в шатер. Но он слушал беседу Джелал-эд-Дина с Несеви и так увлекся ею, что забыл про свое намерение. Однако, когда султан схватил Несеви за воротник, Торели сорвался с места и стремительно прыгнул к входу. Откуда ни возьмись и спереди и по бокам как из-под земли выросли стражники. Видимо, они, несмотря на то что господин их прогнал, добросовестно несли свою службу, охраняя предводителя хорезмийцев. На своей груди Торели почувствовал острие копья. Руки заломило от боли, кинжал выпал на землю. Знать, не судьба была пасть Джелал-эд-Дину от руки поэта. И ведь один на один были среди ночи за миг перед тем, как султану уйти в шатер. Для кинжала и нужен один миг. А теперь завтра отрубят голову, и, точно так же, как тогда у Шереф-эль-Молка, лязгнут зубы, когда голова упадет и покатится по земле.

Торели чуть не заплакал, вообразив себе, как все это завтра будет, и удивился. Сколько раз, живя в плену, он мечтал о смерти. Когда он думал о несчастьях своей Грузии, о ее терзаниях и о своем бессилии, ему хотелось немедленно умереть. Теперь, когда смерть так близка и даже неотвратима, оказывается, не хочется умирать, жалко расставаться с жизнью. А что жалеть?..

Глубокой ночью Торели услышал слабый шум. Душераздирающе завыла собака. Торели казалось, что собака воет на смерть, которая медленно движется, гремя белыми костями, а путь ее — к шатру, где сидит в одиночестве он. Торели отодвинул полость, выглянул. Стража исчезла. Торели вышел.

Вой собаки слышал и Несеви. Но ему не спалось по другой причине. Он был возмущен неблагодарностью и вероломством этого грузина, к которому он, Несеви, привязался за эти годы, как к родному, хотя и не признавался себе в этом. Но теперь, пожалуй, все равно — будет ли жить Торели, будет ли жить сам Несеви, будет ли жить султан. Всему приходит конец. Судьба приговорила, и ничто и никто не в силах изменить приговора судьбы. Что из того, что Несеви не спал ночей, сочиняя послания соседним странам, дабы спасти султана. Что из того, что стражники вышибли кинжал из рук Торели и тем самым продлили султану жизнь. Надолго ли они продлили ее?

Все заранее решено. Предрешена была бурная жизнь, неутомимая деятельность Джелал-эд-Дина, предрешены и ослабление этой деятельности, и ее закат.

Людям только кажется, будто они действуют самостоятельно, живут, борются, завоевывают земли, покоряют народы. Им кажется даже, что они не только управляют своей судьбой, но и распоряжаются судьбой других людей. Наивность и тщета! Вся деятельность человека — беспомощное барахтанье в могучих руках судьбы. Она двигает человеком, как шахматист передвигает фигуры. Иногда и пешки выходят в ферзи. Но разве сами? И разве тот же игрок не смешает потом все фигуры в одном ящике или не расставит их снова на доске, чтобы начать новую партию. И вряд ли одна и та же пешка вторично станет ферзем.

Вот и Джелал-эд-Дин, как только он ни сопротивлялся судьбе, но ничего не смог. Ни личная отвага, ни ум, ни хитрость не помогли остановить монголов. Умер Чингисхан, султан оказался на краю света, но монголы по-прежнему неотвратимы, и нет силы, чтобы остановить их.

Так бывает всегда. Где-нибудь вдалеке, в землях, о которых никто почти ничего не слышал, вдруг возникает, зарождается злой, разрушительный дух войны. Он крепнет, растет, вовлекая в разрушение все новые и новые просторы, и, наконец, срывается с места, и, подобно урагану или смерчу, устремляется вдаль. Бесполезно его утихомиривать, бесполезно ему противостоять. Тщетны все попытки задержать его или поворотить в другую сторону. Этот мятущийся, по неведомым законам возникающий дух успокоится и утихнет сам. Но он должен отбушевать, должен истратить ту силу, которая вызвала его из небытия, взметнула его и гонит неведомо куда. Постепенно его порывы будут становиться все слабее, и наконец он замрет, как будто его и не было, и только следы разрушения, как это бывает после всякого урагана, останутся на земле. Бесполезно бороться с этим смерчем, но бесполезно и отстраняться, чтобы спрятаться в стороне. Это тоже не зависит от воли человека, но зависит единственно от судьбы.

Отец Джелал-эд-Дина, великий Мухаммед, хотел отстраниться, бежал от Чингисхана, но бегство не помогло ему. Сам Джелал-эд-Дин решил сопротивляться, бороться и победить. Не помогло и такое решение. Выбор сына оказался не лучше выбора отца. И разве не все равно, где придется умирать, и разве все мертвые не равны между собой: Чингисхан, Джелал-эд-Дин, враги и друзья, немощные старцы и крепкие отроки, красавицы и уродки. Всех уравняет смерть.

Жизнь настолько разочаровала султанского летописца, настолько разуверился он в конечном торжестве добра, которого почти не встречал на земле, над злом, которое царит повсюду, что не хотелось и потусторонней жизни, обещанной пророками. Хватит того, что было здесь. Несеви не хотелось ничего бесконечного, даже бесконечного райского блаженства. Только полное забвение, только полное небытие без проблесков мысли и чувства. Оно-то теперь и подползает к нему. Хоть бы уснуть и не проснуться, было бы так легко и просто.

Но после наступления темноты приснился сон. На своих коленях Несеви держал свою собственную голову. Она была без волос, без бороды, точно ее отрубили и палили на огне.

Несеви проснулся в настроении еще худшем, чем засыпал. Свое сновидение он истолковал так. Голова — это султан. А раз голова явилась во сне отсеченной и безволосой, то, значит, и гибель султана близка и неминуема. Волосы бороды — это приближенные султана, а волосы головы — его богатства. И того и другого не было, значит, и то и другое будет потеряно вместе с гибелью султана.

Обо всем этом Несеви думал в странном полусне и не успел еще раз все обдумать и взвесить, как в шатер ворвался Торели. Он закричал:

— Вставай, господин, монголы напали на лагерь!

Не дожидаясь, пока Несеви сообразит, что произошло, пленник совал ему в руки одежду и помогал просунуть руки в рукава. Руки старца дрожали. Одевшись и схватив оружие, Несеви даже не взглянул в сторону сундука, где хранилось его богатство (султанский секретарь был отнюдь не беден), но взял лишь две книги, переплетенные в кожу.

Торели знал эти книги. Это была летопись жизни хорезмшаха в двух экземплярах. Долгие годы, всю свою жизнь, несчастный Мохаммед Несеви скрипел пером, создавая летопись и считая эту работу главным делом жизни и единственным оправданием своего путешествия по земле. И теперь, когда дорого каждое мгновение и сама жизнь повисла на волоске, он заботился больше не о спасении жизни, а о спасении книг. На ходу, застегивая пояс и прицепливая саблю, Несеви говорил:

— Неизвестно, что ждет меня впереди. Мне хотелось успеть написать эту книгу до смерти. Но, как видно, завершение моей жизни и завершение жизни султана, а значит, и завершение летописи наступит одновременно. Возьми второй список моей книги и сохрани его. Может быть, спасенный тобой, он дойдет до потомков. За спасение моей летописи тебе скажут спасибо не только все мусульмане, но и твои соотечественники, грузины. Ибо народы должны хорошо знать не только историю друзей, но также историю врагов.

Тем временем они выскочили на улицу и сели на коней. Несеви оглянулся на шатер султана и увидел, что шатер окружен отрядом монголов. Видимо, султан еще спал после вчерашнего пьянства и не знал, что происходит вокруг шатра.

Внезапно налетели султанские мамелюки. Изрубили и рассеяли вражеский отряд, несколько мамелюков бросились в шатер и вывели оттуда султана в ночной одежде, но в шлеме. На ходу, пока шли до коня, султан все еще продевал в рукава руки. Затем на ходу же он опоясался большим золотым поясом, на котором даже теперь, ночью, мерцали ряды драгоценных камней. Затем он вскочил на коня, что-то тихо сказал одному из командиров, натянул поводья, отпустил их, и конь прыгнул в ночь.

Несеви и Турман тоже сорвались с места, но их кони мчались не в ту сторону, в которую ускакал конь Джелал-эд-Дина. Всем в этом бегстве руководил Торели, и направление выбирал тоже он. По звездам Несеви определил, что они скачут на север. Разбрызгивая воду, миновали мелкую речушку. Стороной обскакали лес. Долго ехали по ровному полю. Когда снова попалась на пути река, Торели остановил коня.

— Немного отдохнем. Погони не слышно. — Оба спешились, разнуздали коней, отпустили подпруги. — Хорошо мчались наши кони, пусть немного отдохнут. Погони не слышно, наверное, они отстали и потеряли наш след.

— За нами никто и не гнался. Кому мы нужны. Все монголы погнались за султаном. Хотел бы я знать, удалось ли спастись моему повелителю?

— Наверное, спасся. У него конь лучше наших. Вряд ли монголы успели за ним на своих коротконогих лошаденках. К тому же, прежде чем устремиться в погоню за султаном, нужно было перебить отряд телохранителей, да и другие отряды.

— Никто не знает, все в воле божьей. Без него и волос не упадет с головы человека.

При упоминании о волосах Несеви сразу вспомнил свой страшный сон. Может быть, в эту минуту голова боготворимого им султана уже валяется на земле и монгольский ноион небрежно поворачивает ее с боку на бок носком сапога либо рукояткой камчи.

— Здесь наши пути расходятся, дорогой Турман. Ты поезжай к себе на родину, в Грузию. А я…

— Нет, и вы поедете со мной. Мой родной дом будет вашим домом. Грузины гостеприимны, когда видят в человеке не врага, а друга. Я расскажу им, и вы увидите, как вас примут.

— Ничего этого не нужно. Джелал-эд-Дин и Шереф-эль-Молк добились того, что теперь каждый хорезмиец — кровный враг каждого грузина. К тому же я хочу отыскать след султана. Вся жизнь моя прошла рядом с ним и была посвящена ему. Зачем же умирать я должен отдельно. У тебя есть родина, и она близка. Тебе хорошо. Я же не могу возвратиться на родную землю, а уж если умирать не на родной земле, то не все ли равно где… На берегу этой реки или другой, в лесу или в поле.

— Но где же искать следы султана? Ведь неизвестно, куда унес его быстрый конь.

— Поеду в Амид, к Моджаферу. Если только Джелал-эд-Дин спасется, то убежище себе он будет искать в Амиде.

— Воля ваша. Я готов служить вам по-прежнему верой и правдой.

— Я знаю, дорогой Торели. Но твоя служба мне больше не нужна. На этом месте наши пути расходятся, чтобы никогда не сойтись.

— Тогда возьмите свою книгу. Вам теперь ничего не грозит, и вы сами сумеете сберечь ее.

— О какой безопасности ты говоришь? Вокруг монголы, разве известно, где и когда настигнет смерть?

— Пусть сохранит вас всевышний в пути и поможет напасть на след султана.

— Смерти я не боюсь. Одно горько, что умирать приходится вдали от родины, что не видно конца мраку, окутавшему ее. Не брезжит во мраке рассвет ее освобождения. Вспоминаю стихи вашего грузинского поэта. Хорошо он сказал:

Что ты вертишь нас и крутишь, бессердечный мир земной? Всякий, кто тебе поверит, будет сетовать со мной. Ты откуда нас приводишь, где сровняешь нас с землей? Только бог один заступник всем, отвергнутым тобой!

Стихи Руставели Несеви прочитал по-арабски, нараспев. Из-под полуоткрытых век во время чтения потекли слезы.

— Давай обнимемся на прощанье, друг Торели. Забудем вчерашнюю обиду. Может быть, на твоем месте и я поступил бы точно так же. Иногда и очень благородных людей жизнь заставляет совершать не очень благородные поступки. Теперь все уже позади.

Обнимаясь, оба растрогались. Перед ними пробежали дни и годы, проведенные вместе, бессчетные ночи, которые они просидели за одним столом, переводя творение Руставели. Прощались не господин со своим рабом, не победитель с побежденным, но отец с сыном. Расцеловались еще раз, и Несеви вскочил на коня. Не оборачиваясь больше к Торели, он взмахнул плеткой, и конь понес его вдоль берега реки на запад, за те холмы, за которыми в этом месте заходит солнце.

Второй день одиноких скитаний Торели подошел к концу. Торели устал за это время. На всем пути не повстречалось ему ни одного очага, камни которого были бы теплы. Ни постоялого двора, ни жилища с людьми, у которых можно было бы попроситься на ночлег, тоже не попалось ему. Отдыхал он в безлюдных, безжизненных развалинах домов. За их стенами, под их полуобрушившимися кровлями все же можно было укрыться от жары или от ночной росы. Но не было нигде человека, который мог бы дать кусок хлеба и показать дорогу.

На реках не уцелело ни одного моста. Приходилось подолгу ехать вдоль берега либо вверх, либо вниз по течению в поисках брода. Стояла осень. Время зрелого винограда, веселых хлопот на виноградниках, время брызжущего виноградного сока и виноградарей, поющих свои длинные многоголосные песни. Время плодов, отягчающих ветви, время довольства и благополучия в каждом доме.

Но нигде не было видно ни одной виноградной лозы. Сады и виноградники были вырублены, обезображены, вытоптаны конями, сожжены. Даже на развод не осталось нигде ни одного плода. Цветущие некогда деревни обезлюдели и пребывали в запустении. Люди в них либо вымерли, либо угнаны в плен, либо убиты, либо убежали в горы.

Почти семь лет не видел Торели родной земли. Он слышал о жестокости Джелал-эд-Дина, знал о зверствах, творимых Шереф-эль-Молком. Но все же он не представлял, что можно до такой степени ограбить, разорить целую страну.

Иногда вдали на развалинах показывался человек, но, увидев всадника, тотчас исчезал, как будто проваливался сквозь землю, либо убегал без оглядки к густому лесу. Торели в этих случаях кричал, умолял остановиться, звал на помощь, но все его призывы были напрасны, ни один не оглянулся, не остановился, не вернулся обратно. Сначала Торели не мог понять, почему его так боятся, а потом, взглянув на себя, увидел хорезмийские одежды и все понял. Он тотчас отбросил шапку и широко распахнул халат, чтобы хоть немного нарушить вид заправского хорезмийца.

У одной речки Торели увидел трех пареньков, старательно удивших рыбу. Они так увлеклись своим занятием, что не слышали, как к ним со спины подъехал всадник.

Торели окликнул их:

— Ребята!

Но ребята тотчас бросились врассыпную и проявили такую прыть, что, пожалуй, не догнать бы и на коне.

— Стойте, вернитесь, я грузин, христианин, я такой же, как вы.

Но юные рыболовы не слышали этих призывов Торели. В корзине, брошенной ими, была живая форель. Турман встал на колени перед корзиной и долго разглядывал красивых рыб, серебристых, усыпанных красными крапинками. Поодаль лежал небольшой хурджини, из которого выглядывал небольшой бурдючок. Торели не ел три дня. При виде свежей форели и бурдючка с вином у него закружилась голова. Можно было бы, конечно, без промедления развязать хурджини и достать вино. Наверно, и еда есть в нем сыр, хлеб, вяленое мясо. Но после этого ребята окончательно убедились бы, что всадник, вспугнувший их, — враг, хорезмиец. Торели догадался, что рыбаки не убежали далеко, но спрятались где-нибудь в кустах и следят за каждым движением незнакомца. Вот почему Торели не стал развязывать брошенного мешка. Он, напротив, снова начал призывать людей:

— Где вы, люди, грузины, христиане? Я тоже грузин и христианин, как вы.

Никто не ответил и на этот призыв. Тогда Торели лег на траву и негромко запел, хотя хотелось ему в эту минуту не петь, а плакать. Он запел песню, знакомую каждому грузину от мала до велика:

Ничего прекрасней нет на свете Золотого солнца на рассвете. Храму Джвари не отыщешь пару, Нет цариц, похожих на Тамару.

Хитрость Торели удалась. Не успел он спеть свою песню до конца, как из кустов появились рыболовы. Они робко, поглядывая друг на друга, подошли поближе к поющему Торели и остановились в отдалении.

— Эй, дядя, ты, правда, христианин?

— Ну конечно, христианин, разве вы не видите?

— А ты, правда, грузин?

— Самый настоящий грузин. Если не верите, то смотрите. — Торели встал на колени и трижды осенил себя крестным знамением. Крестясь, он каждый раз приговаривал: — Всеми святыми клянусь, что я грузин.

Парни немного осмелели после такого решительного поступка незнакомца и подошли поближе.

— Вы здешние? — спросил у них Торели.

— Мы-то здешние, — отвечали они, — но в этих местах никто теперь не живет, все скрываются в лесу. Мы тоже пришли из леса.

— Три дня я ничего не ел, — сообщил им Торели, выразительно поглядывая на хурджини с бурдючком.

Ребята развязали хурджини и на зеленой траве разложили еду: вареную курицу, хлеб. Торели не стал ждать особого приглашения. Тотчас подошел он к самобранному столу, сел тут же на камень, переломил хлеб, вырвал у курицы ногу и стал есть так жадно, что хозяева только переглядывались. Незнакомец торопился, будто боялся, что сейчас у него все отнимут и он снова останется без пищи. Сами хозяева хурджини к еде не прикасались сидели в некотором отдалении.

— Может, выпьешь вина? — спросил один из них.

— Как не выпить, если бы вы оказали такую милость.

— Так кто тебя знает, некоторые мусульмане не пьют.

— Какой же я мусульманин! Говорят вам, я настоящий христианин. Вы не глядите на мою одежду. Я действительно жил среди мусульман. Семь лет я находился в плену у султана хорезмийцев Джелал-эд-Дина.

— Семь лет!

— Да, доходит седьмой год, ни много и ни мало. — Торели принял в руки полную чашу. — Да благословенна будет благодать этого вина. Пусть вечно здравствует народ и процветает страна, дающая это вино. Пусть минует их черное горе, пусть окружают их светлые радости. Ах, что за вино!

Торели перевел дух, вытер усы и снова принялся за еду.

— Сам-то откуда? — спросили они его, в свою очередь.

— Сам я из Тори, из Ахалцихского края.

— Шалва Ахалцихели, говорят, был из Тори, — осведомленно сообщил один из ребят.

— Все торцы и Ахалцихели погибли у Гарниси, — еще осведомленнее объяснил второй. — Ни одного не осталось в живых.

— Кто выжил, тот оказался в плену, — сокрушенно покачал головой Торели. — Вот и я тоже. Шалва Ахалцихели был вместе со мной, но я вот остался жив и пью ваше вино…

— Правда, что Шалву замучили злые нехристи?

— Да, правда, отрубили голову нашему Шалве.

— А ты как спасся?

— Долго рассказывать. Всякого я повидал за эти семь лет. Но, верно, суждено мне было снова увидеть родную землю.

— В народе ходит слух, что Шалву Ахалцихели постигла в бою у Гарнисских высот какая-то неудача. А если бы не это, то хорезмийцы и шагу не ступили бы по грузинской земле.

— Говорят еще, что была измена. Правда ли, что была измена?

— Трудно теперь сказать.

— Как это трудно сказать, если ты там был и даже попал в плен.

— Да, я там был, но я сражался в рукопашном бою с хорезмийцами. Нам некогда было оглядываться по сторонам. От нас, с переднего края, не видно было, что происходит в ставке амирспасалара.

— Что же там могло произойти?

— То-то и оно, что об этом никто ничего не знает. Я был в ту ночь вместе со всеми моими земляками в передовом отряде. Когда рано утром хорезмийцы напали на наше укрепление, мы первыми, как тигры, бросились на врагов. Сначала мы даже оттеснили их, но их было так много, что наш передовой отряд был поглощен их лавиной, как одну каплю поглотило бы нахлынувшее море. Главное грузинское войско стояло позади нас, на самых Гарнисских высотах. Там же была и ставка амирспасалара. Что там у них произошло, никто ничего не знает. Известно только, что братья Ахалцихели много раз посылали гонцов, прося подмогу, но подмога не пришла, главное войско не вступило в бой. Они и пальцем не пошевелили, когда избивали нас, передовой отряд. Вскоре та же участь постигла и их самих.

— Что тут думать, ясно, что была измена, — принялись обсуждать юнцы, как заправские воины и стратеги.

— Амирспасалар пожертвовал вашим отрядом, ясно как белый день.

— Эх, быть бы мне там на вашем месте! — сжал кулаки третий.

Торели между тем доел второе крылышко и спохватился:

— Что я наделал, съел всю курицу один и оставил вас голодными.

— Ешь на здоровье, мы уже поели.

— Мы и рыбы сварили бы тебе, да боимся разжигать костер. Хорезмийцы, как только увидят дым, сразу наскакивают на конях. Понимают: где дым, там и еда.

Действительно, не успели ребята пожаловаться на хорезмийцев, как показались всадники. Рыболовы вскочили и снова, как час назад, бросились прятаться в кусты. Торели пригляделся к всадникам. Их было пятеро, и, по всему судя, это были хорезмийцы. Но всадники, видно, и сами стали бояться людей. Они потоптались на месте, повернули обратно и пустились вскачь.

Торели думал, что юнцы сами выбегут из укрытия, но они не показывались. Он звал их, они не шли. Тогда Торели решил двинуться в путь и сел на коня. Парни, увидев, что их новый знакомый сейчас уедет, вышли из укрытия.

— Пора мне ехать, — сказал Торели. — Не знаете ли, где можно поблизости переночевать?

— В деревнях никто не живет. Если только поднимешься в монастырь.

— Неужели монастырь уцелел?

— Да. Только один этот монастырь и остался на всю Грузию.

— Каким же чудом?

— Одни говорят, его спасла молитва монахов. На самом же деле — сон Джелал-эд-Дина.

— Да, сон, — подтвердил и другой парень. — Джелал-эд-Дину приснился Магомет, сидящий верхом на льве. Явился и говорит, что я, мол, нахожусь в таком-то монастыре и чтобы Джелал-эд-Дин прибыл в этот монастырь, поклонился Магомету и принес пожертвование. Джелал-эд-Дин нашел монастырь и увидел на церкви точь-в-точь такое же изображение Магомета, какое видел во сне. Султан подарил монахам много золота и драгоценностей, а своим хорезмийцам приказал не тревожить монастырь. Погрозился отрубить голову каждому, кто обидит монахов.

— Это все сказки. Откуда в христианском монастыре взяться изображению Магомета?

— Ничего не сказка. Мы видели сами. На куполе храма изображен Магомет верхом на льве, а под ним надпись непонятными буквами.

— Ну ладно, поеду погляжу. Как думаете, доеду я дотемна?

— Как будешь ехать. Не будешь прохлаждаться, доедешь.

Торели пожал рыболовам руки, поблагодарил за еду и поехал по дороге, как показали ему ребята.

Совсем стемнело, когда показались стены и ворота монастыря. Монахи долго не открывали ночному путнику, расспрашивали, кто и откуда, а потом, расспросив, ушли докладывать настоятелю. Настоятель, услышав имя Торели, так обрадовался, что привел в изумление смиренных монахов. Он велел как можно скорее привести к нему путника.

Торели как вошел, с порога узнал Павлиа, хотя мудрец весь поседел, а борода его выросла и закрывала всю грудь. Почтенный брат несчастной красавицы Цаго и ее несчастный муж обнялись, точно были родными братьями. Торели начал расспрашивать первым:

— Ну как все наши, как они пережили все эти невзгоды? Все они живы?

— Живы, — тихо ответил настоятель, отводя глаза подальше от глаз Торели. — Мальчик подрос за это время, вполне здоров.

— Но Цаго, Цаго?!

— Цаго… тоже… Хотя я слышал, ей нездоровилось в последнее время.

Павлиа не знал, куда девать свои глаза, шарил ими по полу, по темным углам своей настоятельской кельи.

— Павлиа! Ты от меня что-то скрываешь. — Торели бросился в угол, взял там икону с изображением архангела, поднес ее перед самое лицо Павлиа, поднял его подбородок, заставив таким образом взглянуть на икону. — На этой иконе поклянись, что моя Цаго жива и здорова. Поклянись!

Вместо клятвы и вообще какого-либо ответа Павлиа уронил голову на стол и начал рыдать, колотясь о доску стола головой и еще ударяя себя по голове тяжелыми кулаками.

Когда оба выплакались и немного успокоились, их беседа вошла в колею. Рассказывали друг другу о многом, что было пережито за эти страшные годы, разговор сам собой все время сворачивал к началу, к истоку всех бед — к Гарнисской битве.

— Что же все-таки произошло у Гарниси? Семь лет меня мучает этот вопрос, но сколько я ни думал, не нахожу ответа. Неужели нас и вправду предали и обрекли на гибель Мхаргрдзели и остальные военачальники?

— Не думаю, Турман, чтобы это было так. Не посмел бы амирспасалар на глазах у целого грузинского войска совершить такое большое, такое явное преступление.

— Мхаргрдзели враждовал с братьями Ахалцихели, он им завидовал.

— Все равно. Не верю я, что он мог из-за личной вражды поступиться судьбой всего царства. Да если бы он и захотел, ведь рядом были другие военачальники: Цотне Дадиани, Эгарслан Бакурцихели, Варам Гагели, Сурамели… Они разодрали бы его на части, если бы только заподозрили измену.

— Братья Ахалцихели много раз посылали гонцов Мхаргрдзели. Под конец сам Иванэ, потеряв терпение, помчался в главную ставку, но был убит по дороге. Говорят, его убили камнем, брошенным из нашего грузинского лагеря.

— Не все тут ясно. Все, кто был в то время в лагере амирспасалара и кому удалось спастись, рассказывают одинаково, не могли же они сговориться. Они рассказывают, что за день до рокового сражения в наш лагерь приходили караванщики из Ширвана. У них были какие-то торговые дела к Мхаргрдзели.

— Нашел когда торговать!

— Они поднесли ему дорогие подарки, а также много вина. В это время все еще праздновали рождение наследника, и вино было кстати. Затеяли новый пир. Все много пили. А в вине оказался дурман. После пира все уснули как мертвые. Сам Иванэ Мхаргрдзели то ли потому, что был посильнее других, то ля потому, что пил поменьше, всю ночь не спал, но его беспрерывно рвало, а в желудке были дикие боли.

Братьев Ахалцихели, как известно, на пиру не было. Нашлись люди, которые даже это толкуют превратно, будто бы братья знали, что вино отравлено, но не предупредили амирспасалара и других.

— Несусветная ложь, — возмутился Торели, — я все время был рядом с ними в тот последний день. Мы расстались в полночь. Братья и знать не знали не только о вине, но и о самом приезде караванщиков.

— Так и было. Ширванских караванщиков подослал Джелал-эд-Дин. Они сделали свое дело и той же ночью ускользнули из лагеря. Когда начался бой, все мертвецки спали, одурманенные отравленным вином. И сам Мхаргрдзели был полуживой, хотя и не спал. Садясь на коня, он упал от слабости и не смог подняться. И конь его упал, потому что у него были перерезаны сухожилия. Как только амирспасалар упал, поднялся крик: «Спасайтесь, убит Мхаргрдзели! Убит Иванэ Мхаргрдзели». Началась всеобщая паника. Все в лагере смешалось, и в это время хорезмийцы ворвались в укрепление. Растерянные, никем не ведомые грузины сразу показали спину. Бежали, обгоняя друг друга, кто пеший, а кто на коне, но и тех и других настигали упоенные победой хорезмийцы. Во время бегства каждый думал только о своей жизни, брат не узнавал брата, отец забывал про сына. Тем более никто не думал остановить всех бегущих, организовать войско и дать отпор. Амирспасалара спас слуга. Он посадил его полуживого на коня и умчал с поля битвы. И получилось так, что большой, прекрасно укрепленный лагерь, наполненный отборными войсками, достался врагу без боя. Джелал-эд-Дин потом, осмотрев наши укрепления и поле боя, сказал, что взять такой лагерь было бы выше человеческих возможностей, если бы не судьба, не аллах.

— Все это так. Но битва при Гарниси — это только одна битва. Лишь через полгода после нее Джелал-эд-Дин осмелился подступить к Тбилиси. За это время можно было опомниться, собраться с духом, составить новое войско и встретить врага как полагается. Однако ничего этого не было сделано.

— У Гарнисских высот закатилось солнце великой и могучей Грузии. Эта битва была не сама болезнь, но лишь признак, следствие некоего тайного недуга, который давно уж подтачивал силы нашего царства. Эта болезнь ослабление силы государственной власти, влияния и могущества царя. Как только ослабла царская власть, начался разброд среди грузинских правителей и эристави. Большим несчастьем нужно считать преждевременную смерть царя Лаши. После него у власти оказалась красивая, но слабая женщина. Она не унаследовала от великой блистательной Тамар ни светлой мудрости, ни железной воли. Царедворцы, почувствовав, что узда ослабла, начали забывать, что их единственная обязанность — служение трону, а тем самым всему Грузинскому царству, всему народу. Каждый начал думать о расширении своих владений, о приумножении своих богатств.

— Дело не только в ослаблении царской власти. Среди приближенных царицы нет больше сильных разумных мужей, готовых жертвовать своими интересами и даже жизнью ради общего блага. Нет таких верных трону визирей и вельмож, какими были братья Ахалцихели или Захария Мхаргрдзели. На них ведь опиралась, совершая свои великие дела, солнцеподобная царица Тамар.

— Горе Грузии, но это так. При дворе больше думают о развлечениях и лицедействах, нежели о защите царства и о его усилении. Прямые наследники доблестных Мхаргрдаели — их сыновья Аваг и Шамше — стараются увильнуть от забот о троне. Им бы только наслаждения, охоты, пиры, на глазах измельчали люди, и нет больше тех мужей, которые создали и хранили великое Грузинское царство.

— Значит, погибла Грузия. Если царь перестает быть истинным предводителем своего народа, царство гибнет. И вот мы свидетели этой гибели. Можно сказать, что мы сами, своими руками погубили свою страну.

— А ведь потомки нам этого не простят. Кто знает, может быть, никогда уж не воссияет снова солнце могучей Грузии. Может быть, оно закатилось навеки и наш народ отныне будет влачить зависимое горькое существование. И жить грузины будут одними лишь воспоминаниями о лучших днях, годах, веках.

— Да, едва-едва воссияло солнце Грузии, как мы возгордились, зазнались и утратили способность здраво и действовать и рассуждать. Говорят, что человеку только один раз в жизни открывается небо и рука господня благословляет его. Но встретить это мгновение человек должен быть готовым всю жизнь. То же и для народа. И вот мы прозевали это великое мгновение, проразвлекались, пропировали, и небо закрылось для нас и, вероятно, больше никогда не раскроется.

— Потомки будут проклинать наши имена, если только они дойдут до них.

— Сейчас на земле поднялись со всех концов и пришли в движенье стихийные силы, великие ураганы, и такому народу, как мы, нужно много мудрости, терпенья и сил, чтобы уберечь себя, выжить, спастись во время всемирной бури и выйти из нее способными к дальнейшему существованию. Мы не смогли прозреть будущее и правильно распределить свои силы в этой борьбе за существование. Большую часть своих сил мы растратили на борьбу с хорезмийцами, а теперь, когда еще более страшный враг подступает к нашим пределам, мы не можем не только остановить его, но и оказать хоть какое-нибудь сопротивление.

— Если бы нас не разгромили у Гарниси, страна не была бы разорена, и мы теперь могли бы встретить монголов достойно, лицом к лицу, как мы встретили их во времена Лаши. Теперь хорезмийцы выпустили растерзанную Грузию из своих когтей. Обессилели и разжались сами собой лапы хищника. Может быть, монголы нападут не завтра, и мы успели бы собрать хоть какие-нибудь силенки. О чем думают наши князья и сама царица? Где она? Где ее правая рука — Мхаргрдзели?

— Царица укрылась за Лихским хребтом. А Мхаргрдзели… Мхаргрдзели я сам закрыл глаза в этом монастыре, сам принял его исповедь, сам проводил в последний путь.

— Как, Иванэ Мхаргрдзели скончался?!

— Да. Умер послушником этого монастыря.

— Мхаргрдзели постригся в монахи! — все больше и больше удивлялся Торели, не веря своим ушам.

— В годовщину Гарнисского сражения он прибыл в наш монастырь. Привез великие дары, взмолился, чтобы мы его постригли в монахи.

— Да ведь он же был некоронованным царем Грузии. У него было все. Видно, нечиста была его совесть перед Грузией, видимо, великие грехи мучили его душу, если он решился на такой шаг.

— Не знаю, дорогой Турман, ничего не могу сказать. На исповедях он не раскаивался ни в каких необыкновенных грехах, кроме присущих всем нам, грешным. Молился ревностно, послушание нес легко. Больше всего сидел один в своей келье. Там-то в одиночестве он и раскаивался и молил господа отпустить его грехи. Однажды ночью я услышал сквозь стену громкие возгласы и причитания. Тотчас я выкатился на своем стуле из кельи. Стенания доносились из кельи Мхаргрдзели. Я прислушался, но это была просто молитва. Мхаргрдзели ударял себя в грудь и ревностно восклицал: «Блаженны те, кому не послал господь испытание грехов и чей дух далек от коварства. Господи, тяжела стала твоя рука для меня. Стал я нищий и утратил свет, стал хуже слепого, ибо не вижу ничего впереди себя. Но покаялся в грехах моих и не скрыл даже самого страшного греха — неверия моего. Вот стою я перед тобою, господом своим, прости ты мне темноту сердца моего, прости мне безбожие мое, в котором погрязал, приумножая грехи свои». Старец молился жарко, его басовитый голос звучал надтреснуто и больше был похож на плач, чем на простую молитву. Потом он услышал, должно быть, скрип моего стула, замолк, появился на пороге и спросил в темноту:

«Кто здесь?»

«Это я, — ответил я, смутившись, точно застигнутый за чем-нибудь нехорошим. — Не спалось, вот и выкатился я подышать и услышал твою молитву. Что не спишь, брат?»

«Спокойствие и сон души давно ушли от меня. Все ночи я молюсь, дабы очистил меня господь от всех грехов моих, а пуще того, чтобы скорее принял мою измученную душу. О смерти молюсь от вечера до утра».

«Господь милостив. В руце его и живот и смерть».

На другой день в келье Мхаргрдзели было тихо, обитатель ее не показывался до позднего вечера. Я приказал сходить и узнать, здоров ли он. И точно, его нашли в сильном недуге, он отказался от пищи, от воды и только тихо стонал. Я отправился проведать своего необыкновенного послушника. Старик метался в постели, его как будто сжигало изнутри сильным огнем. Он весь был в жару, часто дышал. Этот некогда статный могучий великан показался мне маленьким и жалким старичком. Только в глазах по временам вспыхивал и метался еще тот огонь, который раньше вел полки и направлял жизнь целого государства. «Прости, отец», — прошептал больной старец.

«Бог простит».

«Услышана молитва моя, ибо вступил я под конец своей жизни на путь праведный. Услышана молитва, и призывает господь, посылая смерть». Больной помолчал, как бы собираясь с силами, и вдруг спросил: «Правда ли, отец, что пишешь ты летопись грузинской земли?»

«Надоумил господь и вразумил. С божьей помощью взял я на себя этот нелегкий крест».

«Тогда напиши там, что каждый человек должен служить своему отечеству, как умеет и насколько хватает сил. И я служил, пока мог, своей стране, Грузии, жизни не щадил ради ее могущества и славы. И не говори обо мне худого слова. Чужие грехи принял я на себя».

«О каких грехах говоришь?»

«Чужая измена тенью легла на меня, и я теперь выгляжу виноватым перед народом и перед царицей. А ведь я ничего не знал о предательстве, которое погубило столько лучших грузин, из-за которого упало и рассыпалось сияющее величие Грузии… — Послушник закашлялся, полежал некоторое время, бессильно откинувшись на подушки, и продолжал: — Да, я был атабеком, опорой трона. Царь, воспитанный мною же, шагу не ступал без моего совета и ведома. Я был и предводителем, амирспасаларом грузинского войска. Значит, чья бы ни была вина, чья бы ни была измена, в ответе перед богом, царицей и народом один только я. „В чужом бою каждый мудр“ — так говорит наш народ, так повторил эту мудрость и наш великий певец Шота. Другие лучше меня смогут потом разобраться во всем, что я сделал, будучи атабеком. Но судить легче, нежели делать. Об одном только прошу, святой отец, будешь писать, гляди на все мои дела и свершения, помня, что и я старался быть бескорыстным и честным».

Несчастный замолчал. После полудня ему стало еще хуже. Ни лекари, ни лекарства ему уже не могли помочь. Мы его соборовали, и при заходе солнца он скончался.

— В чужом бою каждый мудр, — как эхо повторил Торели народную мудрость, когда Павлиа кончил рассказывать про Мхаргрдзели, — так он и сказал?

— Да, так и сказал. И, признаться тебе, дорогой Турман, после разговора с Мхаргрдзели охладел я к своей летописи, не лежит душа и не поднимается рука. Только подумай: великаны с львиными сердцами кидают друг на друга несметные полчища. Побеждает то один, то другой. Иные рассеиваются в прах, иные торжествуют победу. А какой-нибудь калека, ничтожный калека, вроде меня, ни разу в жизни не державший меча, не познавший его остроты и тяжести, берется судить об их делах. В тишине монастырской кельи он разбирает, кто прав, кто виноват, и выносит им приговор. Бумажный червь судит львов, орлов, тигров, богатырей. Разве не смешно, если я буду копаться во всем, что сделали Мхаргрдзели и Ахалцихели, и вынесу их деяния на суд потомков уже со своим приговором, в который потомки, безусловно, поверят.

— Всегда было так. Одни писали историю своей страны боевой саблей, другие пером. Потомки по достоинству оценят и того и другого. Горе таким, как я, кто не сумел послужить отчизне ни пером и ни саблей.

— Ты не можешь этого сказать про себя, дорогой Турман. Ты как раз владел и тем и другим.

— А что толку! Где плоды моей службы? Разоренная страна, утраченное могущество, ослабленная власть царя.

— Это не только твоя вина. Виновато целое поколение. Что мог поделать ты один, Турман Торели.

— В том-то и дело, что я принадлежу к поколению, которое будет проклято потомками в бесчисленных коленах наших родов. Ярмо, приготовленное дедами, всегда наминает шею внукам.

Наступило печальное молчание. Оба собеседника были согласны с тем, что говорилось о судьбе Грузии. Наконец Торели спросил:

— Мхаргрдзели умер, кто же теперь амирспасалар?

— Аваг Мхаргрдзели наследовал должность отца.

— Как?! Аваг Мхаргрдзели — амирспасалар? Этого не может быть, он мой друг, я его хорошо знаю. Правда, он честен, но беззаботен и беспечен. Он изнежен, он любит развлеченья. Не этими качествами подобает обладать амирспасалару. Аваг совсем не подходит к этой роли.

— Увы. Царица назначила его амирспасаларом как прямого наследника Иванэ.

— Наследовать могут одни цари. По наследству могут передаваться казна, драгоценные камни, но для верховного командования всеми войсками Грузии требуются качества, которые никому нельзя передать по наследству. Поэтический дар не переходит от отца к сыну. Точно так же и талант полководца. Разве нельзя было пожаловать осиротевшего Авага какой-нибудь иной должностью при дворе, если уж царице хотелось оказать ему милость. Разве мало военачальников, достойных получить амирспасаларство? Тут ведь судьба страны.

— Он сам умолял царицу.

— Мало что умолял. Давид Строитель, царь царей, учил, что выбирать визирей государь должен по уму, по мужеству, по опыту. Если царь не может назначить себе визиря и передает эту должность по наследству, значит, он сам не уверен в своей силе. Захария и Иванэ Мхаргрдзели были крупными деятелями Грузии, но в то время, как они воевали, проливая кровь, их сынки Шамше и Аваг развлекались, охотились, пировали, нежились в объятиях красавиц. Разве могут сыновья, привыкшие к беспечности, взвалить себе на плечи бремя, которое несли их отцы, разве они могут понести его дальше? Нет, Павлиа, чтобы править страной, нужна разумная, трезвая голова, нужна железная рука, иначе все рассыплется, как игрушечный домик из дощечек.