По просторной поляне, по свежескошенной душистой траве мальчик гонялся за светлячками. У него уж много их было в шапке, но хотелось поймать еще одного, а он не давался. Мальчик выбился из сил, да и светлячок уж едва светился, но все же вспархивал опять и перелетал на новое место. Наконец около куста мальчик накрыл ладошкой упрямца, бережно подобрал и опустил в шапку. После этого он помчался к стогу сена, где сидела кормилица, лаская на коленях его сестренку. Кормилица сидела, прислонившись к стогу спиной, а девочка лежала к звездному небу личиком. Когда подбежал брат, она села. Тогда мальчик всех светлячков, что были в шапке, высыпал на голову сестренке, на ее густые темные волосы. Голова девочки заблестела и засияла.
— О, как ты вся засветилась, Тамар! — воскликнула женщина. — Словно звездное небо. Словно царица в славе!
Вспомнив про небо, и женщина и мальчик посмотрели вверх.
— А все же звезд больше, чем моих светлячков. И они ярче...
— Ничего, Тамар сама будет сиять, как звезда. Поверь мне. А звезд, правда, много. Помнишь ли ты стихи, которым я научила тебя? А ну, повтори.
Мальчик одним духом прочитал напевные строки:
Бжа диа чкими,
Тута мума чкими,
Хвича-хвича мурицхепи,
Да до джима чкими [1] .
— Молодец, помнишь.
— А я которая звездочка, няня?
— Ты? Ты вот та звезда. Как раз она над тобой.
— А сестренка? Где-нибудь рядом?
— Тамар? Да. Ближе всего к тебе. Видишь, светится и горит голубым огнем. Очень яркая звезда у Тамар.
Тишину ночи нарушил громкий квакающий голос лягушки. Тотчас целый лягушечий хор загремел на разные голоса. Повеяло легким, но свежим ветерком, который словно раздул, как угольки, светлячков в волосах девочки. Они засветились ярче. А саму ее сморил сон. Цотнэ еще раз прошептал, глядя в звездное небо:
Бжа диа чкими,
Тута мума чкими,
Хвича-хвича мурицхепи,
Да до джима чкими.
На поляну вышел мальчик лет пятнадцати, сын кормилицы.
— Гугута, помоги мне. Возьми девочку, она спит.
Гугута принял спящую маленькую княжну, бережно устроил на руках, прижав к груди. Кормилица взяла за руку Цотнэ, и все четверо пошли к дворцу, сверкающему огнями...
...Но не поляну со светлячками видит ночью мальчик Цотнэ.
Вот прикованный цепями к высокой скале Кавкасиони дремлет он, опустив голову и смежив веки. Как ни странно, улыбка играет у Цотнэ на губах. Он давно уж привык к цепям. Они врезались в его тело, срослись с ним и стали частью его самого. От них уже нет никакого неудобства. Холодное вначале железо давно нагрелось от теплоты его тела. Теперь от железа исходит тепло, проникает в Цотнэ приятной, сладкой истомой. Да, цепи срослись с телом, проникли в него до костей. Нескончаемая мука превратилась в блаженство, и герой, прикованный к скале Кавкасиони, недоумевает: как же должно исполниться пророчество, как же спадут в конце концов эти цепи, сковывающие его с незапамятных времен, и как же он будет жить без них? Но до этого еще далеко. К тому же наступает четверг, кузнецы опять застучат по наковальне, и цепи, истончившиеся и ослабевшие за неделю, опять восстановятся во всей толщине и крепости.
В небе зашумело, и прикованный приоткрыл глаза.
Первые лучи солнца осветили снежные пики Кавкасиони. По земле движется широкая тень. Она движется, покачиваясь и вздрагивая. Прикованный к скале понимает, что это летит орел. Летит, чтобы терзать его печень. Так присудили боги.
Было время, когда одна мысль об этом орле приводила героя в ужас. Но с тех пор протекли столетия. Сначала осужденный просто свыкся с тем, что орел каждую ночь должен терзать его печень, а потом это терзание, эти муки, как ни странно, превратились в потребность.
И вот вместо того, чтобы ужасаться прилету орла, прикованный к скале жаждет этого прилета. Он предвкушает терзание собственной печени, словно острое наслаждение.
Тень совсем накрыла прикованного, и он снова закрыл глаза.
Орел опустился, вцепился лапами в плечи, отыскал вчерашнюю рану, разодрал ее клювом, углубился и начал высасывать кровь. Цотнэ чувствует, как убывает кровь из его тела, как вместе с кровью убывают и силы, как охватывает его слабость, и он почти теряет сознание.
Но удивительно, что вместо боли его охватывает приятное опьянение. Он будто в дурмане. Это чувство в малолетнем мальчике связывается с воспоминанием об единственном наивысшем блаженстве, и внезапно все изменяется.
Только что он видел себя во сне Амираном, прикованным к скале, а сейчас уже превратился в младенца, прильнувшего к материнской груди. Молоко матери приятным теплом наполняет тело. Ничего не существует для него, кроме груди. Да он и сам превратился как бы в часть ее, и пьянящая влага дурманом переходит из одной плоти в другую.
Мать внезапно пошевелилась.
Маленькому Цотнэ почудилось, что содрогнулась земля. Он проснулся.
Светало.
Мальчик встрепенулся, как птичка, наспех оделся и вылетел из комнаты. Ему хотелось скорее увидеть настоятеля дворцовой церкви.
Пастырь Ивлиан вставал с петухами и каждое утро, по его словам, видел, как, шелестя крыльями, направляется орел к дальним вершинам Кавкасиони терзать прикованного к скале Амирана.
Вот уж несколько лет пастырь Ивлиан увлеченно рассказывает своему ученику, княжичу Цотнэ, о благородстве и человеколюбии прикованного к скале героя и о том, как его нескончаемые мучения оборачиваются блаженством.
— Величайшее счастье, когда горечь страдания превращается в наслаждение, — учит Ивлиан. — Но это происходит тогда, когда человек привыкает к боли и глубоко проникается сознанием, что страдает он для блага родины, ради счастья всего человеческого рода.
Боги обрекли Амирана на мучение только за то, что он принес людям огонь и тем самым всех их чуть было не сравнял с богами.
У каждого человека должен быть свой орел, терзающий его сердце. Этот орел — забота о родине, о народе. Тот, кого не тревожат эти раздумья, не достоин называться человеком.
Так неоднократно говорил своему ученику мудрец Ивлиан. Но тотчас он вспоминал о возрасте Цотнэ и прерывал свои глубокомысленные размышления.
— Несозревшему разуму отрока не понять всего этого, — как бы извиняясь, говорил пастырь. — Но только знай, что и Христос и Амиран терпели муки ради людей. Ты должен последовать их примеру. Ты должен ради своей страны стать самоотверженным и даже сложить голову, если господь сочтет тебя достойным. Если это произойдет, то орел прилетит и к тебе, чтобы терзать, но ты испытаешь блаженство, недоступное для других. Я, княжич, этого не смог, но ты должен, ты обязан стать героем ради родины, ради людей и веры.
По-разному рассказывал пастырь об Амиране наследнику правителя Одиши.
— Видишь вон ту двуглавую вершину? — спрашивал Ивлиан, приставляя одну руку к глазам, а другою указывая на вершину Кавкасиони.
— Вижу, учитель, — кивал годовой Цотнэ и тоже глядел на раздвоенную снежную вершину.
— Говорят, боги приковали Амирана к этой горе. Говорят и такое, что сначала приковали его к железному колу, потом прикрыли сверху горой. Это место недалеко отсюда, Зовется оно Абрскиловой пещерой. Еще и теперь некоторые уверяют, что Амиран прикован к железному колу как раз в этой пещере.
По-разному расцвечивал свои рассказы об Амиране и орле Ивлиан, но всегда они пробуждали в сердце маленького княжича одну и ту же мечту повидать вершину Кавкасиони с прикованным Амираном и пещеру Абрскила. Каждое утро Цотнэ прямо с постели бежал на улицу, чтобы увидеть пролетающего к горам орла, но каждый раз — получалось — вставал он поздно. Голодный орел пролетал над Одиши до восхода солнца, а мальчик просыпался обычно, когда солнце уже било в глаза.
Теперь, проснувшись после чудесного сна раньше обычного, мальчик стремглав бросился искать Ивлиана. Ведь впервые он встал до солнечного восхода.
Пастырь Ивлиан, закончив утреннюю молитву, прогуливался по двору, расчесывая черную, но уже седеющую бороду.
Гугута, как видно, поливал Ивлиану, когда тот умывался, и теперь стоял в сторонке, держа в руках полотенце и кувшин.
Заслышав шаги мальчика, Ивлиан обернулся.
— Доброе утро, княжич. Сегодня ты настоящий герой. Поднялся до солнца.
— Я хочу увидеть, как орел летит терзать Амирана. Где орел?
— Да вот он! — закричал вдруг Гугута. — Это он, — орел Амирана!
Все трое смотрели на небо, вскинув головы. А в небе и правда летел орел. Размахивая огромными крыльями, он точно и не летел, а плыл по небу, подобно сильному кораблю.
— Да, это он. Вот видишь... я тебе говорил... В ту сторону и летит.
Мальчик, не отрывая глаз и не переводя дыханья от удивления и восторга, смотрел на орла.
— Голоден и спешит, — говорил Ивлиан. — Теперь он и правда похож на царя птиц и прекрасен. На обратном же пути он сыт и доволен. Тяжело машет крыльями, будто и летать ему надоело, да и жить опротивело.
Восходящее солнце окрасило орла в красноватый цвет.
Солнечный луч, проникнув через окно, коснулся лица девочки с надутыми от обиды губками. Маленькая, пухлая ручка сжалась в кулачок и потерла глаза. Девочка поглядела на соседнюю кровать у стены и увидела, что на ней никого нет. Между тем она привыкла, как только откроет утром глаза, видеть своего братца Цотнэ. Братец, подняв голову от подушки, улыбается ей, глядит на нее сквозь пальцы, словно прячется за ними, и кричит: «Ку-ку». А сегодня ни братца, ни его голоса. Девочка нахмурила бровки, насупилась, и на глаза ей набежали слезы. Она стала звать няню, но и няня появилась не сразу. Только когда уж девочка села в своей постельке и заревела в голос, в спальню вошла Уду. Она словно засветилась вся при виде девочки — и ее седина, и большие коричневые глаза, и большой чистый лоб.
— Проснулась, моя радость? Откуда слезы в этих глазах? Не жить бы твоей няне на свете!.. — Она обняла рыдающую девочку.
— А Цотнэ где? — спросила Тамар сквозь слезы.
— Княжич нынче рано поднялся.
— Без меня сбежал?
— Куда он мог сбежать?
— Мы собрались сбежать в Тбилиси, к великой царице Тамар. Цотнэ и Гугута хотят вступить в войско царицы и сражаться с врагами Грузии. — Девочка понизила голос. — Давно уж мы собираемся бежать. Каждую. ночь, когда ты думаешь, что мы уже спим, мы только притворяемся спящими. Закрываем глаза и ждем, когда ты выйдешь. А как только ты поцелуешь нас и на цыпочках удалишься, Цотнэ подходит к моей кровати, садится у изголовья, и мы начинаем мечтать.
— А ты-то куда собралась, мой ангел? И ты на войну?
— Нет, я останусь при дворе Тамар, в свите царицы.
— Это вы хорошо придумали. Ну, а со мной что будет? Меня с собой не возьмете?
— Тебя?.. О тебе мы не подумали.
— Как я буду без вас одна? А ну, вставай, дорогая, оденемся и пойдем искать Цотнэ.
— А если он сбежал?
— Догоним и вернем обратно.
— Только не скажем маме.
— Нет, не скажем. — Смеясь, кормилица одевает и целует девочку.
Одевшись, Тамар вылетела из комнаты, точно камешек из пращи, нарушив обычай. Полагалось войти в спальню большой госпожи, пожелать ей доброго утра и поцеловать ее. Вместо этого девочка промчалась по двору и скрылась. Кормилица от нее отстала. Тамар бежала, оглядывая все вокруг. Дворовые уступали ей дорогу, глубоко кланялись и улыбались.
Во дворе Цотнэ не оказалось. Девочка хотела спросить, не видел ли кто-нибудь ее братца, но боялась выдать тайну, а поэтому, не говоря ни слова, пробегала мимо слуг, как сорвавшийся с привязи козленок.
— Тамар! Подожди, я совсем заморилась... — окликала ее няня, но Тамар припускалась еще быстрее. Наконец, обегав почти весь двор и сама утомившись, Тамар в замешательстве остановилась.
— Чертенок ты, а не девочка! Совсем задыхаюсь от этакой прыти. — Запыхавшаяся кормилица, едва переводя дыхание, бледная, опустилась возле Тамар и присела на камень.
— Как же я забыла! Ведь мы собирались бежать на белом коне. Если белый конь в конюшне, то и Цотнэ не уехал!
Конюх вел белого коня княжича. Раздувая ноздри, жеребец гарцевал, будто не касаясь земли ногами.
— Отиа, не видел ли ты княжича Цотнэ? — окликнула кормилица конюха.
— Не видел, госпожа, — ответил конюх, кланяясь. — Доброе утро.
— А я знаю, где он! — воскликнула вдруг Тамар. — Он у пастыря, отца Ивлиана, —девочка схватила кормилицу за руку и повлекла за собой.
— С этим пастырем он и нас всех забыл — только к нему и тянется.
— Это хорошо, дорогая! Счастье, когда отрок любит воспитателя. Научится закону божьему, узнает, что такое добро, что такое зло на этом свете. Наследнику лучше быть образованным и знающим, чтобы управлять государственными делами.
— Отец Ивлиан не закону божьему обучает, а рассказывает греческие и латинские сказки про царей и про войны. Цотнэ потом их мне пересказывает. Не дает спать до полуночи.
— И это надо знать княжичу. Когда он возмужает, будет общаться с князьями и царями. И воевать придется и пройти через многие невзгоды.
Из-за угла церковного здания послышались голоса.
— Что ты говоришь, Гугута! Как же это может быть чтобы все, кто живет на земле, изъяснялись по-грузински! — смеясь, говорил восседавший на треногом стуле Ивлиан.
В тени церкви у стены сидели пастырь Ивлиан, Гугута и княжич. Пастырь держал в руке палку и чертил ею по земле.
— Как различна природа в разных краях земли, так различны народы и языки. У каждого народа свой, непонятный другим язык.
— А как они разговаривают друг с другом? — спросил Гугута.
— Изучают чужие языки. Того, кто знает больше языков, больше и уважают. Вот, княжич Цотнэ ведь знает греческий язык! Научим его персидскому, арабскому, и когда он явится ко двору великой Тамар, то не ударит в грязь лицом. Никто не скажет из просвещенных царей, что у одишского князя необразованный сын.
— А сколько всего языков на свете?
— Много. Сколько народов, столько и языков.
— А народов сколько?
— Кто их сочтет, батоно. Некоторые народы многочисленны, занимают обширные места на земле. Множество людей говорит на этих языках. Но есть и совсем небольшие племена. Я сам их видел. В горах Кавкасиони в некоторых уголках проживают такие народы, что, кроме одной-двух деревень, никто во всем мире и не говорит на их языке.
Ребята глядели на чертеж учителя на земле: два моря, а над ними толстая извилистая линия.
— А морей-то сколько в мире, учитель? И морей много?
— Моря можно по пальцам сосчитать. И два из них прилегают к Грузинскому царству. — Учитель между двух морей нарисовал палкой круг. — Испокон веков наша земля на западе касалась Черного моря. Грузины из века в век прилагали все старания, чтобы и на востоке выйти к Каспийскому морю, расправить крылья меж двух морей. Теперь эта вековая мечта грузим сбывается. Давид Строитель создал могучее Грузинское государство. Обретя силу, грузины упорно продвигаются на восток и на юг. На севере наша естественная граница —хребет Кавкасиони. — Ивлиан второй раз провел палкой по толстой извилистой линии. — На западе — берег моря. Если мы и на востоке дойдем до такого же естественного рубежа, то для дальнейшего расширения своих земель нам остается только юг.
— Черное море принадлежит только нам, грузинам? — опять спросил Гугута.
— Нет. Оно принадлежит и грекам и другим народам.
— Почему оно принадлежит другим? Оно же у наших берегов?
— Так-то так. Но Черное море большое, и мы владеем лишь частью его берега. Раньше наш берег был еще меньше, но венценосная Тамар расширила и усилила свое государство. Грузинская доля береговой линии удлинилась, и теперь наше море достигает Трапезунда и Синопа,
— Это далеко?
— Очень далеко. — Учитель обвел палкой изрядную часть побережья.
— Эти земли населены лазами. У лазов и язык наш, и обычаи наши, но их исконные земли были захвачены корыстолюбивыми греками. Царица царей Тамар отвоевала у греков наше побережье, и теперь на трапезундском престоле восседает родич Багратионов — Комнин.
— А это, второе, море? — спросил Цотнэ, вглядываясь в извивающийся подобно шелковичному червю участок побережья.
— Это море преимущественно принадлежит персам, хотя частью его владеют верные грузинской короне Ширваншахи. Настанет время, это море полностью будет нашим. Персия ослабела, у нее нет больше сил противостоять грузинам. Поэтому так победоносно Мхаргрдзели и твой доблестный отец вторглись в Казвин и Ромгур. Гляди, какой они прошли путь! — Ивлиан длинной линией изобразил на песке путь, пройденный грузинским войском.
— До этих городов гоже очень далеко! Давным-давно уж гонец принес из Хорасана радостную весть о победе, а войска возвратились только неделю тому назад.
Гугута что-то заметил на земле и глазами показал Цотнэ. Мальчик наклонился, осторожно снял с травинки божью коровку и посадил ее себе на ладонь.
Наставник, увидев, что княжич отвлекся, нахмурился и замолк.
— Лети, лети, божья коровка, — запричитал Цотнэ, не сводя глаз с сидящего у него на ладони красивого жучка. — Жить или умереть... или на небо лететь, жить или умереть, или на небо лететь... — Но божья коровка не собиралась ни ползти, ни падать на землю, ни расправлять крылья.
— Вот, оказывается, где они! — раздался голос кормилицы.
Увидев Тамар и кормилицу, княжич просветлел, глаза у него загорелись.
— Давно уж ищем тебя. Где ты пропал? И лица не умывал, и не завтракал...
Цотнэ не слушал кормилицу. Вытянув руку с божьей коровкой на ладони, другой рукой прикрывая находку, чтобы не улетела, Цотнэ подошел к сестре.
Тамар надувшись смотрела в другую сторону.
Цотнэ поцеловал ее в щеку и открыл ладонь:
— Погляди!
Девочка по-прежнему дулась и упорно не хотела оборачиваться к братцу.
— Это твоя! Я для тебя ее подобрал!
— Почему ты меня не разбудил?..
Неизвестно, долго бы продолжала дуться девочка на Цотнэ, но тут раздались на дворе радостные крики: «Едут! Едут!»
Всадник осадил взмыленного коня около самых ворот, спешился и, войдя во двор, громко возгласил:
— Великий князь изволил пожаловать!
Сразу во всех концах двора зашумели, загомонили.
Из кухни, из пекарни, из конюшни выбегали слуги и домочадцы. Поднялся гвалт. Все взволнованно заметались. Кого-то искали, кого-то звали, кого-то куда- то посылали с поручениями.
Супруга князя Натэла вышла на балкон с непокрытой головой, выслушала известие о приближении князя и сейчас же удалилась в покои.
Княгиня была еще молода. Она не ждала столь внезапного возвращения князя и теперь растерялась. Служанки суетились вокруг нее, помогали одеться, спешили причесать, но взволнованная Натэла то и дело оглядывалась на ворота. После долгой разлуки князь не должен застать ее неодетой и неубранной.
Госпожа охорашивала брови и ресницы, гляделась в зеркало, не забывая распорядиться об одежде детей и о порядке встречи князя: кто должен приветствовать, как и где накрыть стол, что подать для утоления жажды с дороги, кого пригласить на пир.
Натэла еще раз оглядела себя в зеркало и удовлетворенная вышла из спальни. Кормилица подвела к ней по-праздничному одетых и аккуратно причесанных детей.
Мать приласкала близнецов, оглядела их одежду, расцеловала и, взяв за руки, двинулась по лестнице.
Конский топот послышался уже совсем близко. В широко растворенные ворота въезжал князь. Слуги бросились к стременам и узде. Шергил спешился и, склонив голову, подошел было под благословение к настоятелю дворцовой церкви, но тут налетели дети, Повисли на руках отца. Они хватались за одежду, путались в ногах.
Шергил взял ребят на руки, те, визжа, прильнули к нему, запыленному с дороги, загорелому великану-отцу. Князь, крепко прижимая детей к себе, ласкаясь лицом и головой, подошел к супруге. Ему хотелось крепко обнять жену, но он сдержался и, поставив детей на ноги, только приложился к ее плечу.
Соскучившийся по близким и домочадцам, он со всеми сердечно здоровался за руку, некоторых обнимал и целовал, раскланивался направо и налево и улыбался.
В тот же день князь и княгиня роздали много милостыни сиротам и вдовам.
Поспешно забивали живность, накрывали пространный стол.
Во время пира князь острил и смеялся, дабы казаться веселым, но все заметили, что веселье князя какое-то принужденное. Да он и сам чувствовал, что происходит с ним что-то неладное. Начала болеть голова, появился жар. Княгиня тотчас же заметила и помутневшие глаза, и раскрасневшееся лицо мужа. Прикоснувшись к нему, она почувствовала, что он весь горит. Князя клонило ко сну. Необъяснимая слабость разлилась по всему телу. Он старался сидеть, возглавляя пир, достойно и прямо, но невольно размяк, сгорбился, то и дело старался сесть поудобнее, тяжело дышал.
Все с тревогой глядели на странное поведение князя, который обычно был душой каждого пиршества и был известен как беспечный и удалой весельчак.
— Не чувствуешь ли ты себя нездоровым? — робко осведомилась княгиня, видя, что князь собирается встать и произнести новый тост.
— Да, мне что-то не по себе. Должно быть, устал в пути.
Шергил улыбнулся жене, но улыбка у него получилась вымученная и жалкая. Кое-как, заплетающимся языком он произнес тост и опорожнил чашу. Тотчас закружилась голова. В глазах затуманилось. Он встал, извинился перед сидящими за столом и ушел в покои, Перепуганная Натэла пошла за ним.
Началась рвота. Бледный и обессилевший князь покрылся холодным потом. Его уложили в постель и позвали врачей. Сначала стали грешить на пищу, думая, что он съел что-нибудь дурное. Два дня лечили его от отравы, но больному не стало легче.
Его беспрерывно тошнило, появилась ломота в костях, прибавилось жару. Кто-то высказал мысль, что князя сглазили. Привели заклинателей.
На коленях, с вервием на шее ползали заклинатели вокруг церкви, молились, но ничего не помогало. На четвертый день по всему телу князя высыпала черная сыпь. Только теперь догадались, какая это болезнь. Запретили Натэле прикасаться к больному, детей в сопровождении кормилицы отправили в Кутаиси, а в столицу послали гонца с известием о болезни.
Венценосная, сердобольная Тамар была крестной матерью маленького Цотнэ. Царицу опечалила весть о болезни ромгурского героя и одного из вернейших трону князей. Она сразу же отправила в Одиши придворного лекаря. Увидев больного, царский лекарь изменился в лице.
— Как раз то, чего я боялся, — сказал он. — Несколько воинов, вернувшихся в Кахетию и в Картли из иранского похода, уже заболели этой болезнью. От нее не помогает ни одно из известных лекарств.
Чтобы не сеять страха, лекарь под большим секретом сообщил княгине, что болезнь эта весьма заразна и что к больному никого нельзя допускать. Но Натэла и без того никому не уступала места у постели князя.
По-прежнему не утихала головная боль. Потом началась резь в глазах. Князь не выносил света и по крайней мере неделю лежал с закрытыми глазами. Обессилев от жара и от боли, потеряв желание сопротивляться болезни, князь лежал, не думая, не разговаривая, не двигаясь. А когда однажды утром попробовал открыть глаза, то ничего не увидел.
— Когда рассветет, лекарь? Как нескончаемо тянется ночь!
— Давно рассвело, князь.
— Почему я ничего не вижу? — В голосе его появилась тревога.
Лекарь склонился к больному и пригляделся.
— Глаза у меня как будто открыты...
— Оба глаза открыты, князь.
— Почему же я ничего не вижу?
В дверях стояла испуганная Натэла.
— Не вижу ни тебя, ни жены... Ничего не вижу... Неужели... Неужели я ослеп?! — Голос князя дрожал, казалось, суровый воин сейчас заплачет.
— Не извольте переживать! Наверное, у вас на время застлало глаза, потом пройдет, — забормотал лекарь, сам не веря в свои слова и испуганно глядя в потерявшие зрение, бессмысленные глаза князя. Князь глухо застонал, укрылся с головою одеялом, и приглушенно зарыдал.
Вскоре жар у больного спал. Он начал постепенно поправляться, и у лекарей появилась надежда на его выздоровление. Но зрение не возвращалось. Лекари по- прежнему обнадеживали больного. Но Шергил уже не верил им. Он понимал, что никогда больше не увидит ни белого света, ни своих близких.
Однажды и Натэла не смогла подняться с постели. Тошнота и головная боль ничего хорошего не предвещали. Княгиня заболела той же болезнью, что и ее муж.
Княжеских детей сопровождала не только кормилица, поехал с ними и Гугута. Вокруг Гелати, где им теперь пришлось жить в имении брата Натэлы, склоны гор покрыты садами и виноградниками. А где нет садов — зеленые поля и холмы, заросшие лесом. Красивые окрестности манили к себе детей. Им не сиделось дома. Но гуляли они везде в сопровождении Гугуты, который ради княжеских детей готов был в огонь и в воду. Никто бы даже и из взрослых не мог быть вернее и преданнее.
Когда мать Гугуты взяли во дворец Дадиани, мальчику было три года. У него народилась сестренка, которая и стала молочной сестрой княжеских близнецов потому что у самой Натэлы молока для двойняшек не хватало. Так и получилось, что Гугута с трех лет рос во дворце. Шергил и Натэла не отделяли своих детей от детей кормилицы, а дети тем более сдружились между собой. Маленькая Тамар и шагу не хотела ступить без Гугуты. Зато и он любил девочку самозабвенно, был для нее и братом, и слугой, и защитником. Он был, правда, всего лишь на три года старше своих друзей, но вполне освоился с ролью покровителя и держался с ними как взрослый.
Теперь, когда ему пришлось сопровождать княжеских детей без их родителей, он вполне сознавал, что княжеская семья оказала ему большое доверие. Он тенью следовал за княжичами, постоянно был начеку.
Деревенский подросток, он знал, где находятся все пещеры и птичьи гнезда. У него всегда в запасе было много сказок, а для всех подходящих случаев он сразу же вспоминал строки Руставели.
— Гугута, расскажи нам сказку! — умоляла его перед сном Тамар. Цотнэ вторил вслед за ней:
— Ту сказку, про жемчужные слезы.
Гугуту не надо было долго просить.
— Было это или не было, но жил певчий дрозд... — заводил он с увлечением и переносил слушателей в далекие сказочные страны, где герои побеждали девятиглавых дэвов, где Нацаркекия выжимал из камня воду, а красавицы летали по небу на коврах.
В день Преображения семья Марушиани отправилась в Гелати. Маленькой Тамар с утра нездоровилось, но она никому не сказала, что у нее болит голова—боялась, что ее не возьмут к обедне, и она не побывает в Гелати. Праздничная обедня затянулась. Девочка утомилась, сильнее прежнего у нее закружилась голова. Помутневшими глазами уставилась она на милостиво смотревшую на нее с потолка богородицу. Изображенная софийскими камушками святая дева странно покачивалась, и вслед за ней беспокойно бегали глаза девочки. Тамар то вся пылала, то ее знобило. Лоб покрылся холодным потом. Испугавшись, что ее здесь стошнит, она, пошатываясь, пошла из храма.
Взрослые не заметили ее ухода. Только верный Гугута, увидев, как с трудом пробиралась малышка между молящимися, последовал за девочкой и нашел ее уже упавшей на землю у входа в храм. Недолго раздумывая, он поднял ее на руки и помчался к дому.
Вся семья Марушйани всполошилась.
Тамар лежала обессилевшая от жара, ослабевшая от тошноты. Она бессмысленно поводила вокруг ничего не видящими глазами и задыхалась, как после бега. Встревоженные дядя и тетка не отходили от больной, испуганно переглядывались и чувствовали безмерный страх перед какой-то большой бедой.
Признаки болезни Тамар в точности совпадали с тем, что было известно о заболевании владетеля Одиши и его супруги. Было отчего перепугаться. Тамар сейчас же отделили от Цотнэ и от других детей. Молебнами пытались умилостивить господа, молили его о выздоровлении невинного младенца.
На четвертый день жар у больной уменьшился.
Все с облегчением вздохнули, подумав, что опасность миновала. Разрешили брату повидаться с больной девочкой.
Как только Цотнэ переступил порог, Тамар замахала руками:
— Не подходи близко, не касайся меня, а то заплачу.
Цотнэ смутился и растерянно остановился.
Тамар, поняв, что неловко выразилась, сказала:
— Я очень по тебе соскучилась, Цотнэ, но все равно близко не подходи. Как бы тебе не заразиться.
Цотнэ засмеялся:
— Ты уже здорова, как же я заражусь? Скоро ты подымешься, и будем вместе бегать.
— Возьмешь меня в Гелати?
— Конечно, возьму, только бы вылечилась.
— Какой, оказывается, красивый Гелатский храм!
В тот день я не успела его хорошенько рассмотреть.
— Сколько было народу! Ты, наверное, не видела, как несли плоды для освящения! Весь двор полон был вина, хлеба и фруктов.
— И виноград был?
— И виноград. В день Преображения его, оказывается, освящают, и потом уже можно есть.
— Вот бы и мне поесть!
— Очень хочется?
— Очень!
— Хочешь принесу?
Тамар поднесла пальчик к губам.
— Т-сс. Я уже попросила Гугуту, и он обещал принести.
Той же ночью у девочки расстроился желудок и опять началась рвота. У изголовья больной нашли несколько виноградных зерен. Стали расспрашивать, но Тамар так и не сказала, кто ей принес виноград.
Прошло три дня. Больной становилось все хуже и хуже. Не зная, как поступить, дядя и тетка сообщили обо всем владетелю Одиши. Еще не прошел испуг, вызванный болезнью Натэлы, когда из Кутаиси пришло известие о болезни Тамар. Как явствовало из письма, а также из рассказа посланца, Тамар занемогла той же болезнью, которая сразила ее родителей.
Охваченная ужасом и отчаянием, Натэла решила, что все они — и супруг, и дочь, и она вместе с ними обречены и надо спасать хотя бы наследника. Она наказала привезти Тамар в Одиши, а Цотнэ немедленно отправить к сестре князя в Сванетию.
Несчастная мать думала, что чем дальше в неприступные места отправит она сына, тем надежнее он укроется от заразной болезни.
Для Тамар оборудовали арбу, устроив в ней постель, и так отправили в Одиши. Цотнэ тем временем умчали в Сванетию. Боясь заразы, близнецам не дали проститься. Только издали помахал братец рукой, а ручонки сестры были слабы даже и для такого прощания. Гугута долго шел за арбой на некотором отдалении. Сердце его болело и печалилось, словно предчувствуя вечную разлуку.
— Если с Тамар что-нибудь случится, я или убью себя, или уйду куда глаза глядят, — прошептал он, прощаясь с Цотнэ.
Ослепший Шергил избежал смерти, выжила и его супруга. Лишиться пришлось самой невинной и любимой — маленькой Тамар. Мать ее еще только выздоравливала и не вставала с постели. Девочку провожал в последний путь горемычный отец. У людей слезы наворачивались на глаза при виде несчастного Шергила, ревущего, словно бык, которого ведут на заклание. Только в том и было утешений, что хоть не видел он своего ангелочка лежащим в гробу.
Находясь в Сванетии, Цотнэ ничего не знал о своих близких. Но душа его была неспокойна. Странно, что он в эти дни совсем не печалился о родителях, но думал только о своей сестричке Тамар. Только о ней он думал и тосковал. Перед его глазами постоянно возникало измученное болезнью лицо несчастной девочки, и Цотнэ каждую минуту молил бога, чтобы тот спас Тамар от смерти.
Цотнэ мучили не только черные мысли, у него болела не только душа. В эти дни томилось все его тело, ныло сердце, больно было дотронуться до кожи, резало глаза при виде света и солнца, Тело Цотнэ как будто знало, что гибнет его другая половина, его повторение в этом мире, он сам, только случайно раздвоившийся в утробе матери.
Не прошло и двух недель после переезда в Сванетию, как из Одиши прибыл гонец. Вестника не подпустили к Цотнэ, не дали ему поговорить с княжичем. Тетка и дядя выслушали его. Но хотя Цотнэ и был далеко от них, все-таки и до его слуха донеслись причитания тетки. В тот день к наследнику князя относились с особой предупредительностью, ласкали, заботились, улыбались. Но трудно было им скрыть, что едва сдерживают слезы жалости.
На следующий день тетка и дядя облачились в траур и объявили Цотнэ, что отправляются в Лечхуми оплакивать внезапно скончавшегося родственника.
У вернувшейся с похорон тетки все лицо было исцарапано, а голос так охрип от воплей и причитаний, что она едва говорила.
Время шло. Цотнэ не призывали в отчий дом. Сердцем отрок чуял, что там случилась какая-то беда. Сам он не мог отправиться в такую даль, а на все его просьбы находили тысячи причин для отсрочек и проволочек. Княжич оставался один на один со своей печалью в суровых и неприступных Сванетских горах. Ничем он не мог никому помочь и день и ночь молился только об одном. Он молил Ленджерскую и Ипарскую иконы, всесильного Квирикэ, чтобы смерть взяла вместо всех его близких одного его, чтобы она отступилась от матери, отца и Тамар, чтобы они остались счастливо жить на земле, а он распрощался бы с этим миром, не взяв собою ни печали, ни радостей.
Через два месяца в Сванетию за княжичем прибыли двоюродные братья князя.
Они ничего не сказали ему о смерти Тамар, но, увидев их, Цотнэ и сам тотчас догадался, что дома произошло несчастье.
Ни разу не улыбнулись они за весь длинный обратный путь. Обычно, въехав на сельскую улицу, двоюродные братья запевали проникновенную мегрельскую песню. Теперь же они ехали, не только без песен, но ни разу даже не заговорили с княжичем.
Шергил и его супруга с малой свитой выехали встречать своего наследника.
Слепой Шергил нетвердо, расслабленно сидел на лошади. Впереди шел конюх Отиа и вел коня.
И родители и свита, все были одеты в траур. Кони накрыты траурными попонами.
Удивленно глядел Цотнэ на печальное шествие. Он хотел спросить, что обозначает этот траур, но боялся произнести даже слово и, онемев, приближался к свите князя. Они остановились невдалеке и спешились.
Рыдая и царапая лицо, подошла мать. Она обняла сына и долго целовала его. Причитая, то и дело упоминала Тамар. Цотнэ старался хоть что-нибудь разобрать и понять.
Бледная, с исцарапанным лицом, изможденная Натэла только отдаленно напоминала прославленную своей красотой, прекрасную женщину, которая два месяца назад встречала из похода своего князя. Наплакавшись, Натэла уступила место Шергилу. Отец долго обшаривал мальчика руками, будто старался убедиться, что действительно обнимает сына. Потом завопил и крепко сжал Цотнэ своими огромными ручищами.
— Почему не я умер, я, принесший вам несчастье и гибель?! Для чего я остался живым, и вы не меня зарыли в землю? Если бы бог судил справедливо, не лежала бы моя Тамар в земле, а мне бы не ходить на этом свете!— Шергил плакал, причитал и бил себя кулаками по голове.
Пораженный всем услышанным, Цотнэ выскользнул из рук великана Шергила, отстранился и пригляделся к отцу: бессмысленный взор незрячих, лишенных бровей и ресниц глаз потряс Цотнэ. Но еще больший ужас тотчас заставил его забыть первое потрясение.
— Не надо мне ни глаз, ни головы! Сама жизнь больше мне не нужна. Что порадует меня после гибели моей Тамар! Убил бы ты меня, судящий всех господь, только не отнимал бы ее у матери...
— Где Тамар? Что с ней? — еле выговорил Цотнэ.
Не увидев ответа в незрячих глазах отца, он кинулся
к матери.
— Где Тамар, мама?
Мать хотела что-то сказать мальчику, но слезы и рыданья не дали ей выговорить ни одного слова.
С плачем и причитаниями зашли в церковный двор. Приблизившись к маленькому холмику возле церкви, Натэла и Шергил опустились на колени, упали на землю и горько зарыдали. Стиснув губы, Цотнэ уставился на маленький могильный холм. Земля на могиле еще не совсем просохла. В изголовье стоял небольшой деревянный крест. Сухими глазами глядел Цотнэ на могилу и не верил, что тут похоронена Тамар. Он не видел ее мертвой в гробу, не был здесь, когда засыпали ее землей, а поэтому и не верил в смерть Тамар, в то, что ее нет и никогда больше не будет.
Плач родителей как-то не доходил до его сознания, не затрагивал сердце. Они кого-то оплакивали. Но этот кто-то не мог быть Тамар. Тамар, веселая и нежная, безмерно любящая и верная брату, наверное, дома, в княжеском дворце ожидает Цотнэ.
Дворец встретил Цотнэ холодный и молчаливый, точно гробница. Веселый шум, смех и песни покинули его.
При виде Цотнэ слуги не могли скрыть слез. Смущенно приветствовали они наследника, принужденно улыбались ему.
Скорбь воцарилась во дворце. Она изменила не только людей. Все изменилось тут, все было объято печалью и трауром.
Княжич не мог привыкнуть и к тому, что напротив его ложа не стояло больше кровати Тамар. По утрам, окинув взором опустевшую комнату, или ночью, разбуженный каким-нибудь сном, он не мог понять, где он, и думал, что находится в чужом доме.
Не слыша щебетания Тамар ни перед сном, ни утром во время пробуждения, он боялся оставаться один и все просил кормилицу, чтобы она поставила кровать Тамар на прежнее место.
— В кровати Тамар гнездилась зараза, ее сожгли, — доложили наследнику.
С этого дня ему постоянно мерещился пылающий огонь, и он не мог спать один.
Удивило мальчика и то, что он не видел во дворце ни кормилицы, ни Гугуты. Ему объяснили и это. После смерти Тамар, мол, кормилицу ничто больше не удерживало здесь, и она возвратилась в дом мужа. Да и тяжело бы было ей жить там, где каждая вещь напоминала о любимице.
— А Гугута тоже ушел с матерью? — спросил Цотнэ.
— Гугута бесследно исчез. Никак не могут понять,
где он. Здоровый и крепкий мальчик, не болел. Сколько ни искали — напрасно.
Цотнэ вспомнил, как однажды, когда Тамар только еще заболела, вернее, когда болезнь ее осложнилась после кисти винограда, принесенного ей, Гугута сказал: «Если случится что-нибудь с Тамар, или убью себя, или уйду куда глаза глядят».
— Может, он уехал куда-нибудь? — спросил Цотнэ.
— Кто его знает. Родители плачут по нем, словно по покойнику, ты же слышал, как говорят в народе: «Что смерть, что чужбина — все равно».
— Говорили и такое — Гугуту обвинили в том, что он принес больной девочке винограда, и разгневанный отец избил его до полусмерти. Избитый Гугута ушел из дому, а после этого его и след простыл.
От горя Цотнэ целый день проплакал у себя в спальне. Под вечер Натэла послала к нему другого паренька, сына домоуправителя, в надежде, что он хоть как-нибудь заменит княжичу Гугуту и развлечет его.
Вата вошел на цыпочках, остановился у дверей и тихонько кашлянул.
Цотнэ раскрыл глаза и удивленно уставился на незнакомого парня.
— Не спишь, княжич? — улыбнулся вошедший. Потом он, подобрав под себя ноги, сел на ковер у постели, раскрыл расшитый кисет и высыпал содержимое на ковер. Разноцветные камешки и невиданные раковины рассыпались по ковру.
— Как красиво! — вырвалось у Цотнэ.
— Если нравятся, пусть будут твоими.
— Моими? — Цотнэ удивленно взглянул на парня.
— Да, твоими, — подтвердил обрадованный Вата.
— Долго собирал? — спросил Цотнэ, не сводя глаз с раковин.
— Долго?.. Нет... Я всего месяц пробыл в Анаклия. До тех пор, пока отца не взяли домоуправителем к великому князю. Знал бы, что тебе они понравятся, еще больше бы собрал. Когда отец возьмет меня снова в Анаклия, я тебе привезу...
Цотнэ не знал, ни где находилась эта Анаклия, ни этого мальчика, ни его отца.
Вата заметил его растерянность.
— Моего отца князь Шергил взял в домоуправители, и я переселился сюда. Мы тут же и живем, позади княжеского дворца. Пойдем к нам?
В знак согласия Цотнэ кивнул головой и вскочил.
— Зовут меня Вата, — болтал сын домоуправителя. — Я все птичьи гнезда знаю.
— Неужели!
— Я и на охоту хожу с отцом. Раньше с дядей Кочоба ходил.
— Кочоба был твоим дядей?
— Да. Братом моего отца. Когда умер домоуправитель Кочоба, князь на его место взял моего отца.
Некоторое время оба молчали.
— В шахматы играешь, княжич?
— Играю. Но не так, чтобы...
— Хочешь, сыграем?
Цотнэ кивнул головой. Но играть им в этот день не пришлось.
Ребята прошли через княжеский двор, поднялись на горку, и перед ними открылся вид на широкое ущелье.
На берегу реки толпился народ. Со всех сторон продолжали сбегаться люди — и стар и млад, женщины и мужчины. До стоявших на холме ребят донеслись звуки какой-то странной музыки. Ребята помчались по спуску. Образовав круг, зеваки напирали друг на друга, пытаясь пробиться вперед, становились на цыпочки. Вата решительно прорвался вперед.
— Княжич! Дорогу княжичу! — кричал он, расталкивая людей.
Люди узнали наследника и, сняв шапки, уступили ему дорогу.
Цотнэ не хотелось беспокоить людей, привлекать к себе их внимание, но Вата, ухватив за руку княжича, тянул его за собой. Они увидели факира, сидевшего с поджатыми ногами. Факир грязным рукавом вытер пот с коричневого лба, обвел глазами зрителей, пристроил дудку к губам и заиграл. При звуках музыки в корзине, стоявшей перед факиром, что-то зашевелилось. Из корзины подняла голову кобра. На мгновение оцепенела, потом опять вздрогнула и, постепенно вытягиваясь, извиваясь, начала подниматься.
Цотнэ, как зачарованный, смотрел на застывшую перед факиром змею, но в то же время он чувствовал и на себе чей-то пристальный взгляд. Он поглядел по сторонам и встретился с глазами девочки, которая стояла у входа в шатер, прислонившись к дереву и скрестив на груди руки. Черные от загара, исцарапанные колени ее блестели. Густые рыжие волосы падали на плечи, голубые глаза лучились.
В груди у Цотнэ заныло. Он не выдержал сияния голубых глаз и смущенно склонил голову, но чувствовал, что глаза девочки продолжают глядеть на него. Цотнэ хотелось взглянуть на девочку, но непонятная робость заставляла его еще ниже наклонять голову и не поднимать глаз от земли. Какое-то незнакомое до тех пор чувство овладело Цотнэ, по телу пробежала приятная дрожь.
Факир перестал играть на флейте. Кобра качнулась раз-другой, извиваясь и покачиваясь, убралась в корзину.
Старик поднял валявшуюся на земле шапку, протянул ее к зрителям и опять опустил на землю. Кто-то бросил в шапку медную монету, и это послужило знаком — со всех сторон дождем посыпались маленькие серебряные и медные монетки.
Цотнэ пошарил по карманам и, не найдя там денег, смущенно опустил руки.
Длинноногая девочка еще раз пронзила взглядом покрасневшего от смущения Цотнэ и ушла в шатер. Немного погодя из шатра выскочила обезьянка. Вышла опять и девочка. Одной рукой она держала веревку, обвязанную вокруг живота обезьянки, а в другой бубен. Обезьянка под звуки бубна начала скакать, пританцовывать и, забавно кривляясь, смело направилась к зрителям. Некоторым она протягивала свою мохнатую лапу, словно для рукопожатия, некоторых хватала за бороду. Раздавался смех. Люди хохотали, отстраняясь от обезьянки, с отвращением вытирали места, которых она коснулась.
Девочка позванивала поднятым вверх бубном, обезьяна прыгала на одной ноге и кувыркалась. Под конец закончив все фокусы и уловки, она выхватила из рук девочки бубен и, протянув его, обошла всех зрителей. Мелкие монеты, звякая, падали в бубен. Те, у кого не было денег, клали яблоко, сласти.
Обезьяна остановилась против Цотнэ и уперла бубен ему в грудь.
Цотнэ, все еще одурманенный взглядом, а теперь и близостью девочки, покраснел больше прежнего. Еще раз он обшарил пустые карманы и, опять не найдя ничего, схватился за золотую цепочку, снял нагрудный крест и бросил его в бубен.
Зеваки, разинув рты, уставились на золотую цепочку и крест, ни за что, ни про что доставшиеся бродягам.
— Что ты делаешь? Как не жалко дарить такую дорогую вещь неизвестно кому! — прошептал Вата и потянулся было за крестом.
Цотнэ схватил его за руку. Вдруг в глазах у него потемнело — девочка приблизилась к нему и поцеловала в Щеку. Точно огнем обожгло и без того пылающее лицо. Он схватился за поцелованное место, а ноги у него подогнулись.
Девочка и обезьяна тем временем обошли весь круг и скрылись в шатре.
Зрители смеялись, делились впечатлениями, понемногу начали расходиться.
Вата, как видно, злился на княжича за его непонятную щедрость.
Но Цотнэ все еще был как в тумане. Мальчики молча пошли вдоль берега. Сзади себя они услышали крик.
Цотнэ обернулся и увидел, что девочка, поцеловавшая его, бежит в их сторону и размахивает руками.
— Нас зовет!
— Что ей надо?
Запыхавшись от бега, девочка приблизилась к ним.
— Почему ты не сказал, как тебя зовут?
— Меня? Цотнэ.
— А меня Аспасия. Я тебе нравлюсь?
Цотнэ застыдился и вновь покраснел. Аспасия рассмеялась.
__ А ты и правда княжеский сын?
— Да.
— Счастливый, — вздохнула Аспасия.
— А ты его дочь? — Цотнэ показал рукой на шатер.
— Нет! Он купил меня на невольничьем рынке. Меня пятилетней похитили разбойники. Мои родители, наверное, были греки — раз дали мне греческое имя. Я тебе нравлюсь, Цотнэ? — смело, с непринужденным смехом спросила Аспасия.
Цотнэ опять зарделся.
— Если нравлюсь, возьми меня с собой.
Цотнэ опустил голову.
— Возьми меня в прислужницы.
— Куда я тебя возьму? — развел руками Цотнэ.
— Во дворец. Буду прислуживать твоей матери. Все буду делать. Только избавь меня от этого факира, — непринужденный смех Аспасии угас. На большие голубые глаза навернулись слезы.
— Как же я тебя избавлю?
— Пусть твой отец купит меня.
— Как это — купит? — удивился Цотнэ.
— Купил же меня факир!
— Я должен спросить отца с матерью...
— Возьми меня, я сама попрошу, сама расскажу о своем несчастье. Они пожалеют меня.
— Нет, ты подожди пока здесь.
— Никто меня не жалеет. Никому я не нужна, — зарыдала вдруг Аспасия и опустилась на землю.
— Не плачь, Аспасия... Успокойся...
— Прочь от меня! У вас у всех не сердца, а камни! бесчеловечные вы все! — Аспасия рыдая бросилась к шатру.
— Видал? Просится в княжеский дом! — злорадствуя, заметил Вата, провожая удалявшуюся Аспасию злым взглядом.
Вечером Натэла зашла в спальню Цотнэ, проведать как обычно сына перед сном, пожелать ему спокойной ночи, перекрестите и поцеловать. Наклонившись, она как бы случайно расстегнула верхние пуговицы на рубашке мальчика.
— Лучше спать с расстегнутым воротом, — ласково сказала она, погладила сына по голове и вдруг спросила: — А куда ты дел крест, да снизойдет на тебя его благодать?
— Крест?.. — растерялся Цотнэ. — Не знаю, кажется, где-то потерял... наверное, цепочка оборвалась.
Мать побледнела, но, промолчав, поцеловала сына и вышла из спальни.
Утром наставник Ивлиан взял Цотнэ в Чкондиди. Весь день они пробыли там. Отстояли обедню, причастились. На другой день осмотрели храм, а в полдень вернулись во дворец.
Под вечер забежал Вата.
— Как жалко, что тебя не было с нами! — восторженно сказал ему Цотнэ. — Какой, оказывается, замечательный храм в Чкондиди!
— Как же мне было ехать, если отец два дня гонялся за беглецами.
— За какими беглецами?
— Разве не знаешь? Цабо, прислужница госпожи, сбежала из дворца.
— Цабо?
— Да, служанка большой госпожи... Это не все! Вместе с ней исчезли драгоценности госпожи.
— Неужели Цабо могла украсть? Не может быть!
— Как же не может быть, если в тот день во дворце никого из посторонних не было. Цабо убрала комнаты, заперла дверь. А теперь и сама она и драгоценности бесследно пропали.
— Куда она могла деться! Цабо сирота! У нее нет ни родителей, ни родственников, ни близких.
— В том-то и дело, что она сбежала с каким-то конюхом.
— С Отиа?
— Да, с конюхом Отиа. — Вата понизил голос. — Вчера мой отец схватил его и бросил в темницу. Сегодня отец его допрашивает. Хочешь, зайдем и тайком поглядим на допрос?
Цотнэ, кивнув головой, согласился.
Вата повел княжича в свой дом. Они спустились по лестнице в нижний этаж, а потом и в подвал. Тут было полутемно и прохладно. Пройдя небольшой коридор, мальчики очутились над круглым залом. В подземелье. Горели свечи, на скамье сидел мужчина с расстегнутым воротом.
— Это мой отец, — шепнул Вата.
Цотнэ пригляделся. Лицо широкоплечего мужчины горело от злобы, он взволнованно крутил усы. Глухим голосом он спросил у человека с засученными рукавами:
— Ну что, не признался?
— Отказывается, не признается.
— Все применил?
— Все. И руки крутил, и щипцами... Стоит на своем.
— Введите его!
Копейщики ввели несчастного и встали по сторонам.
— Лучше признайся. Даром мучаешь себя, да и у нас отнимаешь время. Мы и без тебя все знаем. Но если ты сам скажешь, где припрятал наворованное, князь и его супруга смилостивятся и облегчат наказание.
— Я ничего не знаю.
— Ты же увел Цабо из дворца?
— Я увел.
— Обвенчались?
— Обвенчаться не успели.
— Врешь!
— Не вру, господь тому порукой!
— Значит, Цабо не успела стать твоей женой? Домоправитель скрыл довольную улыбку и вновь жестко обратился к заключенному:
— Скажешь ты или нет, куда вы дели золотой крест?!
— Ни я, ни Цабо того креста не брали, даже не видели. Не знаем, кто его украл.
— То, что крест взяла Цабо, доказано, — решительно отрезал домоправитель. — И то, что ты являешься соучастником, ясно...
— Мы не виновны, ни я, ни Цабо, — Отиа воздел руки к небу.
— Вот выколют тебе глаза, отрубят руки и ноги, тогда скажешь правду, только будет уж поздно, — погрозил кулаком домоправитель.
— И тогда скажу, что Цабо не виновна.
— Если не виновна, где же золотой крест?!
Цотнэ начал смутно о чем-то догадываться, и сердце у него похолодело.
— Не знаю... Ни я, ни Цабо к тому кресту не прикасались.
— На иконе поклянешься?
— И на иконе поклянусь.
— Пытку каленым железом и кипятком вытерпишь?
— Вытерплю. Чем хотите пытайте.
— Каленого железа! —приказал домоправитель.
Слуга откуда-то бегом принес орудие пытки. Он нес в вытянутой руке железный прут, держа его за деревянную рукоятку. Конец прута был добела раскален и слепил глаза.
Палач приблизил железо к Отиа. Тот раскрыл левую ладонь и протянул ее к пруту. Зашипело и задымилось. Конюх вздрогнул и крепко обхватил пальцами уже лежавший на его ладони прут. Он весь напрягся от боли, глаза округлились, но из груди не вырвалось ни крика, ни стона.
— Куда ты дел золотой крест княжича? — услышал Цотнэ, уже как сквозь сон. Голова у него закружилась, в глазах потемнело, и он упал на каменный пол.
— Помогите! — закричал Вата и опустился на колени перед княжичем.
Домоправитель вскочил. Палач отпрянул от несчастного конюха. Забегали стражники, поднялся переполох, который очень скоро переметнулся и во дворец.
Оказывается, что Шергил и Натэла ничего не знали о том, что Цабо и конюх находятся под стражей и подвергаются пыткам.
— Как он посмел применять раскаленное железо! — кричал в ярости князь. — Разве не знает, что царицей Тамар запрещены отсечение конечностей, калеченья и вообще всякие пытки?
— Как он посмел без моего ведома хватать и бросать в темницу мою служанку?! — негодовала и княгиня.
Тут же оказался и священник Ивлиан. Он первый разъяснил, как все получилось на самом деле.
— Я сам, хотел прийти к вам и обо всем рассказать, но колебался, боялся нарушить тайну исповеди. Цабо и Отиа давно уже любят друг друга. Но девка — ваша служанка — приглянулась новому домоправителю. С первого дня он стал к ней приставать и последнее время не давал проходу. Я-то почти не бываю в покоях дворца и не знал бы ничего, но Цабо обо всем рассказывала мне на исповедях. Она говорила, что не хочет впутывать в это дело госпожу, и намеревалась даже покончить самоубийством. Потом они с конюхом решили бежать. Ночью явились ко мне и попросили их обвенчать. Я отказался. Без ведома господ в их собственной церкви! — «Рассветает, — сказал я им, — попросим разрешения, и я вас обвенчаю». Утром домоправитель, узнав, что у княжича пропали крест и цепочка, раздул дело, будто похищены драгоценности. Послал погоню. Беглецов схватили и заключили в темницу. Тогда он стал их пытать... Хоть бы княжич не видел этого. Мог ли невинный отрок, агнец, вынести зрелище пытки раскаленным железом!
Велико было возмущение князя и княгини. Они хотели тотчас покарать своевольца, но болезнь Цотнэ отвлекла их, и они отложили решение судьбы домоправителя.
Между тем Цотнэ пришел в сознание и тут же впал в крепкий, тяжелый сон. Во сне он учащенно дышал и обливался потом. Родителей объял страх. Они подумали, не вернулась ли в дом страшная болезнь, уже поразившая почти всю их семью, но врачи, осмотрев мальчика, как будто не нашли признаков именно той болезни.
Среди всего этого переполоха Вата проговорился кому-то, каким образом исчез крест у княжича. Слух дошел до княгини, княгиня рассказала князю. Убедившись, что Цабо и Отиа ни в чем не виновны, их обвенчали, щедро одарили и разрешили уйти, куда они сами хотят.
Княжич болел еще три дня, временами спал, временами впадал в беспамятство и бредил:
— Не жгите меня, я все скажу! Не надо каленого железа... Я сам скажу... — кричал Цотнэ во сне. Он сбросил одеяло, махал руками и беспокойно метался.
— Цотнэ, сынок, проснись! — уговаривал его стоявший над ним Шергил.
Княжич открыл глаза и бессмысленно огляделся. Лоб его был в испарине. Грудь учащенно поднималась.
Увидев отца, Цотнэ смутился.
— Я не бредил во сне? — спросил он.
— Да, ты что-то говорил, наверное, под впечатлением пытки.
— Что будет с Отиа?
— Ничего с ним не будет. Я его освободил, они поженились с Цабо, мы дали им денег и отпустили.
— Это правда, папа?! Какой ты добрый и мама тоже... Но рука...
— Руке уже не поможешь. Заботой не обойду. Поселю его где-нибудь, устрою. Но жизнь однорукого человека... Пусть грех падет на тех, кто его загубил.
От этих слов сердце Цотнэ замерло. Он закрыл глаза, обливаясь холодным потом.
— Отец, ты вытерпел бы испытание каленым железом? — немного погодя, робко спросил он.
— Наверное вытерпел бы, если бы был уверен в своей правоте, а также если бы знал, что своим признанием погублю соратника или человека.
— Отиа был прав и потому выдержал пытку. Так? Если бы он под пыткой признал себя виновным, то погубил бы близкого человека.
— Так бы оно и было.
— А я бы не выдержал...
— И ты бы выдержал, если бы был прав и верил, что этим спасешь других.
— Мне стало дурно.
— Что поделаешь, сынок. Ты еще отрок. Слаб и неопытен в жизни. Вот возмужаешь, сердце твое окрепнет, не будешь робеть и смело встретишь любое испытание... Жизнь полна испытаний. Мужчина для того и рождается на свет, чтобы одолеть их все. А справиться с испытаниями может только тот муж, который прав и который принимает страдания за родину и веру. Ложь вредна. Неправда проклята богом и людьми. Солгавший наказывается на этом свете, и на том свете не миновать ему ада. — Шергил замолк, а Цотнэ задумался.
Оказывается, ложь ради своего спасения — губительный грех. Ложь Цотнэ чуть не погубила двух человек! Отиа и Цабо спаслись, но ведь конюх остался одноруким. Разве это жизнь! А как теперь жить самому Цотнэ? До смерти он будет нести на себе клеймо своей лжи, потому что она причинила страдания другим людям. Какими глазами будет глядеть теперь Цотнэ на родителей, а тем более на Цабо и Отиа? Как забыть шипение живого мяса на раскаленном железе и запах горелого? Как забыть безумный огонь в глазах у конюха, когда его рука сгорала заживо?
Цотнэ тихонько встал с постели, упал на колени перед распятьем и, воздев к нему руки, начал молиться.
— Господи! Великий боже! Награди несчастного конюха радостью. Не наказывай моих родителей за пытки невинного человека. Обрушь весь гнев на меня. Я солгал, меня и накажи. Моя ложь принесла страдания людям. Боженька, я больше не буду. Клянусь жизнью отца и матери, клянусь душой моей сестренки Тамар никогда в жизни не лгать. Буду говорить только правду. До конца моих дней.
Беззвучно, не произнося ни слова, молился перед господом отрок Цотнэ, но если бы перевести движения его сердца на слова, то они сложились бы в такую молитву. Это был первый осознанный им грех и первая молитва об искуплении этого греха. Постояв еще некоторое время на коленях, Цотнэ тихо лег. Молитва успокоила и облегчила его. Он закрыл глаза и уснул.
Шергил Дадиани был вспыльчив, самолюбив. Он нелегко забывал обиду и наказывал за непочтительное обращение. С детства воспитанный в страхе божьем, он не пропускал церковных служб и не нарушал поста. Но достаточно было ему разгневаться, как он забывал и самого себя, и церковь, и бога.
А такие взрывы были нередки в жизни одишского князя. Чувствуя себя виновным и нагрешившим, он безропотно смирялся с несчастьями, которые считал божьей карой, мужественно терпел, молитвой и постом старался облегчить свою вину. Но если он верил в свою невиновность и приговор всевышнего считал несправедливостью, тогда возмущению не было предела. Не в силах стерпеть эту несправедливость, он не владел собой, терял чувство меры и зачастую доходил до явного богохульства.
Он еще смирился бы с постигшей его после возвращения из дальнего похода болезнью, за которой последовала слепота. Во время войны, в разгар горячего боя меч воина часто не разбирает, кто прав и кто виноват. Одинаково жестоко обрушивается он на правого и неправого. Но война на то и война, чтобы убивать людей, и если ты не убьешь, то убьют тебя. На войне некогда разбираться, рассуждать и проявлять милосердие. Его с тебя никто и не спрашивает.
Но если с первым несчастьем князь смирился кое-как, то смерть невинной, безгрешной Тамар казалась одишскому владетелю непонятной несправедливостью.
Господь ослепил его и тем самым уже наказал. Гибель же невинного ребенка была столь нелепой и ненужной жестокостью, что на это не имел права даже всемогущий бог. Бог был безжалостен и несправедлив. Поэтому возмущению наказанного не было предела. Взбунтовавшийся раб разбил иконы, растоптал их ногами и во всеуслышание отрекся от бога.
Бледная, дрожавшая от страха Натэла глядела на безумие мужа, не смея подать голос, и только беспрерывно крестилась. Решили, что князь сошел с ума. Боясь, что он может сделать что-нибудь с собой, приближенные с разрешения княгини навалились и связали своего господина.
Но владетель Одиши не лишился разума, хотя сумасшествие, быть может, было бы самым легким выходом из такого тяжелого душевного потрясения. Сокрушение икон и поругание святынь не успокоило восставшего против бога владетеля Одиши. Спор с символами не мог смирить его возмущения. Ему хотелось схватиться с самим несправедливым богом и либо умереть, либо доказать побежденному всю бессмыслицу, весь ужас им содеянной несправедливости.
Но бог или был трусом и боялся вступить в единоборство с Шергилом, или уж был настолько велик и могуществен, что не посчитался с вызовом восставшей против него букашки. Или, может быть, он был увлечен в это время наведением порядка в беспредельном мире и не заметил нарушившего порядок отдельного существа, не посчитался с его возмущением и бунтом.
Иконы были разбиты и растоптаны, но бог не отвечал на вызов, ничего больше не случилось с Шергилом и вокруг него, и тогда человеку, не утолившему свой бунтарский порыв, для подавления нечеловеческой душевной боли оставался один выход — убить себя, отделить душу от плоти и прекратить страдания. Самоубийство было бы к тому же высшим проявлением душевного бунта, его верхней точкой, полнейшим изобличением жестокости бога, исходящим от существа, которое прилежно соблюдало все заповеди, а теперь потрясенному бессмысленностью божьей кары, а затем и безразличием бога к человеческой душе, его бесчувствием.
Владетель Одиши под горячую руку мог убить себя, но этого не допустили. Тем самым был отрезан этот единственный путь сведения счетов с несправедливым богом. Слепого не оставляли одного, следили за ним. Человек даже во время сильнейших душевных взрывов остается человеком. У душевных потрясений есть свой логический ход, и когда они достигают высшей точки, сильнейшего накала, как правило, наступает естественный спад. Огонь постепенно утихает, крайнее напряжение слабеет. Время все исцеляет. Все, что во время бури спасается и уцелевает, постепенно возвращается к естественному состоянию и примиряется с тем привычным распорядком жизни, который был и раньше, из которого мощное, внезапное сотрясение на время выбило, короче говоря, бог победил. Шергил не смог покончить с жизнью и продолжал влачить жалкое существование.
Оказалось, что избавиться от жизненного ярма совсем не просто. Не всегда это зависит от желания человека. Рабу, поднявшемуся разбить это ярмо, остается заняться объяснением и толкованием несправедливости судьбы и постепенно вступить на трудный, но единственный путь — путь смирения и примирения с богом.
Мгла, в которую попал Шергил в результате сильного душевного потрясения, оказалась гораздо тягостнее, чем та, которая воцарилась вокруг него после потери зрения. И выбиться из нее, казалось бы, невозможно. Но через эту мглу его повел проводник. Этим проводником оказался настоятель одишской церкви Ивлиан.
Обжегшись на молоке, дуют на воду. Так произошло и с родителями Цотнэ. Простую лихорадку, которая была повсеместна и обычна на Одишской равнине, сочли за новую вспышку той пагубной болезни, которая унесла жизнь Тамар и ослепила Шергила. Впрочем, излишняя осторожность и страх за жизнь сына не осудительны для родителей, у которых остался единственный наследник.
Трое суток Цотнэ нещадно трясло и бросало из жара в холод. Он изошел потом и ослаб. На четвертый день жар спал, и больному полегчало.
Тогда поняли, что это была обыкновенная лихорадка, начали усиленно кормить больного и допустили к нему близких.
Шергил во все дни болезни не выходил из комнаты сына. Он прислушивался к бреду ослабевшего мальчика. Ребенок непонятно и путано, обрывками фраз бредил то о трупе, вынесенном полноводной рекой, то о заговоренной чертями виноградной грозди, то об огне, сжигающем плоть. Князю не удавалось связать воедино отдельные, бессвязные для постороннего слуха слова, и он принимал их за обычный бред, за бессмыслицу. С некоторых пор, а особенно, когда исчезла опасность заразиться загадочной болезнью, пастырь Ивлиан не оставлял Шергила в одиночестве. Они сидели, устроившись в уголке, и не нарушая покоя больного, тихо беседовали.
— Любовь к господу богу — особенная любовь, — слушал Цотнэ, притворяясь спящим и лежа с закрытыми глазами.
— Истинная любовь к господу — это такая любовь, когда человек забывает о себе, не заботится о своем существовании и ниспосланное ему господом добро или зло принимает с одинаковой благодарностью, как обязательное и непреложное. Мы благодарны господу, когда он милостив к нам, когда отводит от нас смерть и болезни, одаривает нас счастьем. Но счастье всегда временно. Его сопровождает несчастье. Избалованные судьбой удачливые люди не помнят о том, что их радость временна и преходяща. Счастье и радость они принимают как должное, если же обрушивается беда, то они почему-то считают это несправедливостью. Но разве это несправедливость, что после дня бывает ночь, а после хорошей погоды дождь и ветер? Иногда этот приговор судьбы бывает бесспорно жестоким и безжалостным. Человек не может примириться с внезапной гибелью невинного малолетнего ребенка. Смысл и глубина такого приговора недоступны для нашего понимания. Нас возмущает смерть невинного младенца, но мы не задумываемся, мы не постигаем того глубокого смысла, который, может быть, заложен в этой жестокости.
Мы не видим оборотной стороны жестокости — вечного добра. Мы сами похожи на нетерпеливых детей. Вместо того, чтобы постепенно постигать мудрость всевышнего, мы спешим, сразу забываем все блага, дарованные нам, отчаиваемся, порицаем и отрекаемся. Поскольку любовь к всевышнему — это забвенье самого себя и полное растворение в божественной сущности, то человек лишь к этому и должен стремиться. Слияния же с божеством человек достигает только ежедневной молитвой и постом, долготерпением и смирением. На этом свете человек обязан безропотно принимать божий суд, подчиняться ему, а не вмешиваться, не пытаться внести поправки в божественный порядок управления миром. Противоборство, отрицание того, чего даже и не понимаешь, никогда не принесет человеку успокоения и удовлетворения. Напротив, склонившись перед богом, покорившись ему, постигнешь высшую справедливость, высшее добро, возвратишь себе равновесие и душевное спокойствие, испытаешь блаженство великой любви и единения с всевышним. Возлюбят бога только люди сильные духом, твердые характером, те люди, для которых вера стала смыслом жизни. Таков был Иов. Ты, верно, помнишь его из Ветхого завета?.. Жил непорочный и праведный человек Иов. Был он счастлив, обладал несметным имуществом. Он глубоко верил в господа и любил его. Никогда он не забывал о всевышнем и никогда не преступал его заповедей. Однажды, когда благополучные дети Иова пировали, а сам Иов приносил жертву господу и возносил молитвы, около всевышнего собрались ангелы. Но тут же появился и дьявол, сатана.
— Вот, смотри, — сказал бог сатане. — Вот праведник Иов. Он любит меня, верит в меня, и ничто не может поколебать его веры.
— Легко любить господа, когда и он любит тебя. Семья его счастлива, здоровье завидно, богатства несметны. Много у него и сыновей, и рабынь, и скота всякого. Если бы ты отобрал у него все это, посмотрел бы я, как он стал тебя любить, — сатана даже захихикал от удовольствия, представив себе заранее возроптавшего Иова.
И решил господь испытать любящего раба своего. Неисчислимые бедствия он послал на Иова, отнял у него богатство, отнял жену, детей. Оборванный, полунагой Иов посыпал пеплом главу, упал на колени и вознес богу хвалу: «Нагим вышел я из чрева матери, нагим и уйду из этого мира. Бог дал, бог и взял. Хвала тебе, господи, да святится имя твое!»
Господь возрадовался твердости Иова и посрамлению сатаны, но дьявол продолжал говорить свое:
— Да, он все потерял, но он здоров. То ли он запоет, если болезни обрушатся на него и плоть его будет изъязвлена.
И решил господь вторично испытать любящего раба своего. Он навлек на Иова страшную болезнь. Все тело его покрылось язвами, струпьями, а в струпьях кишели черви, Иов страдал, но ни разу не вырвалось у него слово упрека по отношению к господу, ни на мгновение не утратил он веры и любви. Он всегда говорил, что божий суд мудр и справедлив, но только не дано нам понять его тайного и великого смысла.
И убедился господь в крепости веры этого человека и явился ему в образе тучи во время бури и сказал, что испытания кончились. Возвратил господь Иову здоровье, наградил детьми и богатством пуще прежнего. Так и тебе надлежит, князь, терпеть ниспосланные небом испытания. Бог дал тебе дочь и бог взял ее. Мы не ведаем, зачем он дал ее тебе, нам не постичь и того, за что он отнял ее у тебя. Молитвой и постом, пожертвованиями монастырям, строительством новых храмов ты должен смягчить разгневанное сердце всевышнего. Ты должен молить господа, чтобы он удостоил и водворил тебя вместе с дочерью в царстве небесном...
— Ты говоришь, бог дал, бог и взял. Уж лучше было бы не давать. Если же дал, справедливо ли отнимать ее? Не ожесточал бы меня, не доводил бы до возроптания и проклятия.
— Мы не в силах понять его мудрости. Отнять волен только тот, кто дал. Для чего он дал и почему отнял, знает только он сам. Он хранит это в тайне от нас. Добрых и невинных он любит больше. Возлюбил он дочь твою и взял к себе. Беспредельно и нескончаемо блаженство ее. Твоя дочь счастлива. Она была ангелом на земле, с ангелами же находится и на небе. Моли господа, чтоб отпустил грехи твои и возвратил дочь твою, как возвратил он Иову его сыновей и дочерей.
— Разве можно возвратить с того света?
— Для бога нет ничего невозможного. Ты должен сеять добро, отринуться ото зла, чистотой помыслов и благочестием ускорить возвращение дочери. Для тебя ведь неведомо, где и как вернется она к тебе. Может быть, она вернется к тебе новой дочерью или славой твоего сына.
— Я хотел покончить с собой. Думал, если убью себя, то последую за Тамар. Но и это оказалось не в моей воле.
— Самоубийством, князь, ты еще больше отягчил бы свои грехи. Еще больше бед навлек бы на свою жену и наследника. Лишился бы этой жизни, не удостоился бы и царства небесного.
— Хочу постричься в монахи. Пойду в какой-нибудь глухой монастырь, куда не достигают мирская суета, зло и мерзость этого света. Неустанным постом и умертвлением плоти буду замаливать грехи. Быть может, господь простит меня.
— Постричься в монахи это ты хорошо придумал князь, но...
— Знаю, что скажешь. Скажешь, что преждевременно, что я еще молод.
— Нет, князь. Чем раньше начинать служение господу, тем лучше. Если бы ты в отрочестве, в возрасте твоего сына вступил в монастырь, для господа это было бы еще приятней, ибо господь больше прислушивается к невинным...
Мальчик чутко вслушивался в каждое слово. Он почувствовал, что последние слова наставника как бы отвечают голосу его сердца, смутно забрезжил ответ на мучительный вопрос, приоткрылся путь, вступив на который, можно обрести покой и отраду. Мальчик затаил дыхание, чтобы не пропустить ни одного слова, но волнение было сильным, затаенное дыхание не удалось задержать, и оно вырвалось шумным вздохом.
— Кажется, сынок простонал, — встрепенулся Шергил, все время прислушивающийся к дыханию мальчика.
— Наверное, видит сон. Сны ребенка чисты и невинны,— шепотом объяснил Ивлиан. — Некоторым праведникам бог является во сне и внушает вступить на путь святости. Счастливый удел избранников! По внушению господа они с детства избирают путь чистоты, покидают дворцы и отвергают беспечную жизнь, дабы заслужить на том свете вечное блаженство и заступничеством своим облегчить нам наши грехи. Счастливы эти отроки. Печаль родителей, вызванная их уходом, скоро сменяется слезами радости, ибо они постигают высокий удел своих детей, отказавшихся от собственного счастья, чтобы молиться о счастье других, заботиться о чужих душах, а иногда, чтобы взойти ради людей на мученический крест и тем самым навсегда утвердиться около бога. Вступить на путь святости никогда не поздно, и в твоем возрасте многие славные и великие люди, выдающиеся правители и воины, шли в монастырь. Но на тебе, князь, лежит иная обязанность. Наследник княжества, будущий его властелин, пока еще отрок. Ему пока нужен заботливый отец и воспитатель, который направил бы его способности и таланты на благо родины. Исполни, князь, этот долг, воспитай для трона великой Тамар и Христовой веры надежного защитника. Когда Цотнэ возмужает и сможет управлять княжеством, ты уйдешь из мира, если захочешь, и посвятишь себя заботам о спасении души.
Пастырь замолчал. Молчал и Шергил, уйдя в свои думы. Потом Ивлиан поглядел в окно.
— Уж полночь минула, — вставая и позевывая заговорил он. — Утомил я тебя, князь, своей болтовней и не дал поспать.
— Твоя беседа, отче, была полезна. Постараюсь сердцем вникнуть в твои наставления, буду соблюдать заветы господа, исполнять свой долг.
Ивлиан осенил князя крестным знамением, дал приложиться к своей руке, удалился.
Князь упал на колени, горячо молился перед сном и уснул с успокоенным сердцем.
Цотнэ, притворившийся спящим, внимательно прислушивался к беседе пастыря и отца. Многое для него было непонятно, но то, что он понял, принесло облегчение его взволнованной душе. Одишский князь думал об очищении от грехов и о вечной жизни, он стремился к встрече со своей маленькой дочерью. Постом и молитвой хотел Шергил Дадиани достичь этой желанной цели. А исполнение этой мечты, как понял Цотнэ, можно было ускорить, уйдя в монахи, удалившись в монастырь. Но свершению этого шага препятствовала забота о воспитании наследника. Если б не было Цотнэ, князь завтра же удалился бы в монастырь, отказавшись от этого бренного мира, от всяческой мирской суеты и обретая путь к вечной жизни. Оказывается, чем раньше праведники или грешники вступают на путь спасения, тем они угоднее богу. Оказывается, некоторые покидают богатство и роскошь, беспечную жизнь и приносят в жертву вере все свои настоящие и будущие жизненные радости, все блага жизни. Они оставляют себе только одну радость — радость смирения, радость душевного покоя, радость общения с богом. Так делают по внушению бога благополучные и счастливые отроки, не успевшие еще сотворить на земле никакого зла. Тем более должен встать на этот путь наследник одишского князя отрок Цотнэ, потому что ложь, пусть и без злого умысла сорвавшаяся с его губ, сделалась причиной чужого несчастья. Оказывается, господь некоторым уже в детстве внушает встать на путь святости. Почему же Цотнэ не может стать одним из них? Почему молитвой и постом не искупить ему свой, пусть и невольный, грех? Ведь он готов положить голову за Христову веру, а если будет на то воля божья, то и понести муки. Господь благ и великодушен, и если Цотнэ искренне покается, если он очистится от грязи и скверны суетного мира, то он не оставит отрока своей милостью, не закроет ему путей к блаженству. Только нужно своевременно сделать этот решительный шаг.
Оказывается, уйти в монастырь и раскаяться в грехе— единственный путь, на котором можно найти спокойствие в этой жизни, освободиться от терзаний совести. Этот шаг будет вдвойне хорош, ибо он и отца освободит от забот по воспитанию сына, развяжет ему руки и даст возможность тоже вступить на путь спасения.
У Цотнэ было слабое здоровье, но развитый и впечатлительный ум. Мысль уйти в монастырь, запавшая ему в сердце, уже не давала покоя ни днем, ни ночью, всюду преследовала его. Постепенно зыбкая мечта, причина раздумий, превратилась в твердое решение. Он расспрашивал отца и священника, где какие есть монастыри, далеко ли они от княжеского дворца, чем прославила себя та или иная обитель.
Пока Шергил Дадиани не ослеп, ему было не до того, чтобы посещать затерянные в неприступных горах монастыри, беседовать с монахами о чудесах и читать их книги. Если не было войны, то время, остающееся от забот о княжестве, отдавалось пирам и охотам. Конечно, случалось, если охота затягивалась дотемна, заночевать в каком-нибудь монастыре. Но наутро, хорошо выспавшись, поблагодарив монахов за ночлег и гостеприимство и богато одарив их, князь бодро садился на коня и опять гонялся за сернами и турами. Его больше увлекали звуки охотничьего рога, лай и тявканье гончих, ему больше нравилось любоваться гордым туром, стоящим на высокой скале, нежели слушать бормотание древних старцев и глядеть на одетых в лохмотья отшельников.
Но, утратив зрение и потеряв дочь, князь приблизился к церкви. Покорившись судьбе и обретя душевное спокойствие в молитве, Шергил обратил свой внутренний взор на церкви и монастыри, богато одаривал их, и скоро это стало основной целью его жизни.
В Одишском княжестве было несметное количество храмов и разного рода монастырей. Большинство из них было разбросано в неприступных горах и ущельях. Сама дорога к ним была Шергилу неведома. Он даже и не слышал о спасающихся там монахах и настоятелях, о чудесах, приписываемых тамошним иконам. Поэтому трудно было удовлетворять любознательность сына, так что, когда Цотнэ спрашивал князя о прошлом какого-нибудь монастыря или о чудотворной иконе, то князь немедленно звал пастыря, обращался с этим вопросом к нему, и вместе с сыном они внимательно слушали рассказы о жизни тех церквей и храмов, где после молитв о благоденствии царя всея Грузии, поминали и князя Одиши, молили господа о счастии его семьи.
Пастырь Ивлиан подробно описывал местоположение каждого монастыря. Он знал не только, каким чудом или святостью какого старца знаменит тот или иной монастырь, но рассказывал и о том, какое языческое капище было там до принятия христианской веры и какому явлению природы поклонялись в те времена жители Одиши.
В тени огромного развесистого ореха сидели князь, его наследник и пастырь Ивлиан. Ивлиан сетовал сам на себя за то, что, отдав так много времени изучению философии в Афинах, Константинополе и Антиохии и службе при дворе, он не смог своевременно отойти от светских дел, в тщетной суете истратил много лет, которые мог бы, живя отшельником, отдать заботам о душе, провести в молитвах.
— Я еще надеюсь, что моя жизнь отринется от тщеты, — тяжко вздохнул Ивлиан. — Пробуду здесь до возмужания княжича, закончу его воспитание и обучение, а затем, с разрешения князя, покину дворец, отыщу далекую укромную обитель и в уединенной келье, предавшись мыслям и заботам о вечности, закончу свое земное существование. Лучше было бы, если б я с детства вступил на этот путь, но всевышний и от старого меня примет искреннюю молитву, простит грехи. И сын индийского царя Иодасаф не был малым ребенком, когда отрекся от трона, отказался от несметных богатств и всех радостей земных ради веры.
— Как это произошло, отче? — оживился Шергил.— Расскажи нам. Эта повесть достойна сердечного внимания твоего ученика и богом наказанного князя.
— Жил в Индостане некий царь в местности, именуемой Болат, и имя ему было Абенес...
Отец и сын слушали затаив дыхание. Лицо пастыря запылало. Глаза засияли душевным огнем, когда он начал повествовать о единственном сыне индийского языческого царя Абенеса.
— Одно только печалило могучего и славного царя— не было у него наследника. Наконец бог внял его мольбам и дал ему сына. Царевича нарекли Иодасафом. Среди прорицателей будущего царского наследника оказался один, который предсказал Иодасафу, что да, он достигнет величия, но только это будет не мирское величие, и что царский сын станет провозвестником для жителей-язычников этого царства истинной веры. Испуганный царь решил помешать исполнению предсказания. Он выстроил наследнику престола отдельный дворец и, дабы защитить его от взаимоотношений с проповедниками, приказал слугам не допускать к наследнику никого постороннего.
Иодасаф рос, и разум его развивался. Все больше и больше ему хотелось побывать за пределами дворца, в котором ему был устроен сущий рай, ибо исполнялось каждое желание его, яства и сладости всегда находились в изобилии, никакие заботы, треволнения, беды и болезни не проникали за золотую завесу.
Но вот однажды он сумел выйти в город. На один только день. И что же он там увидел? Немощи, страдания и саму смерть. Он ничего не знал о смерти, даже понаслышке, так оградил его отец от всего, а теперь он увидел, что человек умирает и превращается в ничто.
— И я так же умру? — спросил Иодасаф.
— И ты так же умрешь, — ответили ему слуги.
Иодасаф вернулся во дворец потрясенным. Мог ли он теперь так же беспечно пользоваться всеми благами, если результат будет один — смерть. И стал он задумываться о жизни и смерти, и проник к нему во дворец бывший приближенный царя, а теперь живущий в изгнании отшельник Балавар, которого изгнали из дворца за то, что принял христианскую веру. И рассказал Балавар Иодасафу о Иисусе Христе, о его смерти, воскресении и о царстве небесном. И уверовал Иодасаф и решил покинуть дворец.
Отец был в отчаянии. Единственный наследник бросает все и уходит в монахи. Он старался соблазнить его новыми удовольствиями, подсылал обольстительнейших женщин, и они соблазняли его, но Иодасаф проявил твердость духа и отверг все соблазны.
Тогда отец отдал Иодасафу полцарства и разрешил управлять им, как тот захочет. Иодасаф мудро управлял народом, обратил всех подданных в истинную христианскую веру, а государство обогатил и усилил.
В конце концов и сам царь Абенес уверовал в Христа, и вся страна полностью стала христианской. После смерти Абенеса Иодасаф решил осуществить свою давнишнюю мечту. Он покинул дворец и вместе со своим наставником Балаваром уединился в пустыне, где начал новую жизнь.
Спустя много лет Иодасаф был признан святым и обрел себе жизнь вечную в царстве небесном наравне с господом богом.
Пастырь Ивлиан с увлечением рассказывал о жизни и о приключениях святого. Описывая хитрости, к которым прибегали прелестницы, чтобы соблазнить царевича, он понижал голос, и на лице его изображалось омерзение. Излагая божественные притчи, он сам испытывал удовольствие, улыбка освещала лицо, как будто сила веры Балавара переходит на него самого. Он начинал возбужденно и убежденно проповедовать. А когда рассказывал о кончине святого, то голос у него задрожал, а на глазах появились слезы.
— Совершил ли царевич какой-нибудь грех? — немного помолчав, спросил Цотнэ.
— Был он безгрешен и невинен, ибо рос в уединенных палатах, в отдалении от мерзостей этой жизни. Поэтому он не знал ни счета времени, ни болезней, ни дурных помыслов.
— А если был бы грешен Иодасаф, простил бы его господь, удостоил бы царства небесного?
— Бог милосерден и великодушен. Покаяние грешника и обращение его на путь истинный радуют господа. Много было язычников, проливавших по неведению христианскую кровь. Потом, когда глаза у них открылись, они искренне каялись в содеянном и святостью своей удостоились вечной жизни.
Цотнэ радовался этим словам. Если господь прислушивается даже к язычникам, проливавшим христианскую кровь, и прощает им содеянное зло, тем более он отпустит невольный грех неразумному отроку.
Князь и княгиня каждый день ходили в храм и всегда брали с собой Цотнэ. Проходя мимо могилки Тамар, Цотнэ часто видел там распростершуюся ничком на траве кормилицу Уду, и каждый раз, когда он видел ее, сердце у отрока замирало, лицо начинало пылать, он отворачивался и старался побыстрее пройти мимо.
С самого начала он ни умом, ни сердцем не мог поверить в смерть сестры, а поэтому холмик земли, который назывался могилой Тамар, не вызывал у мальчика никаких чувств. Для него Тамар оставалась по-прежнему все такой же живой резвуньей, которая пока исчезла куда-то, но вот-вот опять попадется навстречу и они будут вместе играть и бегать.
Но Гугута... О Гугуте Цотнэ вспоминал совсем по-другому. Оживала в сердце затаенная боль, напоминавшая о том, что в исчезновении Гугуты есть доля вины Цотнэ.
И сегодня, едва войдя во двор храма, он тотчас же увидел кормилицу Уду. С заплаканными глазами, с исцарапанным лицом она сидела около могилы и глядела куда-то вдаль. Взгляд ее казался бессмысленным. Но глаза оживились, как только женщина увидела Цотнэ.
— Иди, иди сюда, княжич! Поплачем вместе о твоей сестренке и о твоем молочном брате. Из-за вас обоих пропал Гугута. Иди сюда, поплачем о нем! — женщина раскрыла объятия, будто собралась заключить в них не только Цотнэ, но и весь храм.
Княжич хотел, но не мог сделать и шагу. Он отлично видел, что кормилица раскрыла объятия, чтобы обнять его, но ноги не шли. Он смущенно поник головой и, сам не понимая, что делает и зачем так делает, вдруг сорвался с места и побежал в церковь.
Может, он вспомнил обычай, что если преступник успеет зайти в церковь, то преследователи не имеют права его схватить? Нет, конечно, его бегство было необдуманным, неосознанным. Он отдышался и огляделся вокруг. В пустом храме стояла таинственная тишина. Огоньки нескольких слабо мерцавших свечек тонули в лучах солнца, падавших через окна.
Холод и тишина, царившие в храме, вместо того, чтобы успокоить Цотнэ, еще больше смутили его. Он стоял, прижавшись к стене, и не знал, как поступить.
— Эге-ге-е! — раздался вдруг откуда-то сверху зычный голос. Цотнэ вздрогнул. Поглядев наверх, он под самым куполом увидел художника, лежавшего на спине на подмостках. Живописец держал в руке кисть и покрывал краской одежду нарисованного на потолке святого.
— Кто это там?—спросил художник и, повернувшись, посмотрел вниз.
— Это я, Цотнэ! — прокричал снизу княжич, обратив лицо к куполу и выходя на середину храма.
— Привет княжичу! — поздоровался художник. Теперь он уже сидел на помосте, положив вымазанные красками руки на колени и ласково улыбаясь.
Цотнэ не отрывая глаз смотрел на изображенного в куполе Иисуса Христа. Господь одной рукой благословлял, а в другой держал раскрытую книгу. Большими удивленными, спокойными глазами всепрощающе глядел он сверху, словно с неба, на каждого находящегося в храме. В возбужденном взоре отрока отразились восторг и удивление.
— Поднимись сюда, княжич...
Цотнэ оживился и тотчас забыл все недавнее беспокойство, которое загнало его сюда. В мгновение исчез для него весь мир. Очарованный творческой силой живописца, он вступил на леса.
— Поднимайся поосторожней, неровен час, как бы чего не произошло!
— Поднимаюсь, дядя Макариос.
— Сколько раз надо тебе говорить, что я не Макариос, а Махаробел! — с упреком сказал художник, протягивая руку мальчику, уже достигшему верхнего яруса, и помогая перейти на полку, где стоял сам.
— Я тебе раз уже говорил, что Макариосом назвали меня греки, которым трудно было произносить имя Махаробел. Вот они по-своему и переиначили его. Садись, вот здесь чистый тюфяк. — Мастер подвинулся и уступил место на тюфяке. Поднявшись на леса, Цотнэ очутился под самым изображением господа. Снизу спаситель не казался таким большим. Его голубые одежды сейчас синели еще ярче. Одна рука по сравнению с другой показалась мальчику длиннее. Не подсохшие еще краски слепили своей яркостью. Глаза, которые привлекали снизу его внимание тем, что излучали доброту и спокойствие, оказались необычайно большими.
Краски наложены были так густо, что исчезало впечатление пространства и воздушности, и от недавнего впечатления почти ничего не осталось.
— Дядя Макариос...
— Махаробел, сколько тебя просить!
— Дядя Махаробел! Одна рука у господа длиннее другой?
— Э, да ты заметил! Это заранее так обдумано и рассчитано на то, что смотрят-то издали. Один и тот же предмет виден вблизи так, а издали совсем по-другому. Я этому искусству научился от венецианских мастеров. Разве снизу руки казались тебе разными?
— Нет...
— И не могли показаться. Для такого положения руки как раз нужна лишняя длина. Когда глядишь снизу, расстояние и угол зрения скрывают эту разницу, и руки кажутся одинаковыми. Так же и цвет красок. Одна и та же краска вблизи видна по-другому, а издали по-другому. Расстояние усиливает или ослабляет резкость цвета.
— Какие большие глаза у Христа! Когда я стоял внизу, он ласково смотрел на меня. Я думал, он зовет меня к себе, и поднялся наверх. А теперь он не обращает на меня внимания, будто не видит.
— И это должно быть так. Взор Спасителя также рассчитан на расстояние и высоту. Глаза молящихся обращены к куполу. Господь отсюда должен сразу всех одинаково оделять взором, всем даровать надежду и милость. И мой господь таков. В каком бы углу храма ты ни стоял, он не сводит с тебя глаз. Раньше, когда я был таким же неопытным, как ты, меня тоже поражало, как это Христос смотрит на всех одинаково. Но когда потом, в Константинополе и Антиохии, Иерусалиме и Венеции, я пригляделся к работе тамошних великих мастеров, поработал возле них, послушал их советы, я и сам постиг многие секреты живописи.
— Ты и там рисовал Спасителя, дядя Махаробел?
— И Спасителя, и Богоматерь, и ангелов и чертей.
— Чертей тоже? — поразился Цотнэ.
— И чертей! Без чертей ни в художестве, ни в жизни не обходится. Вообще-то человек одинаково склонен как к добру, так и ко злу. К добру его направляют ангелы, а ко злу склоняют черти. Сатана соблазнил Еву, и с тех пор потомство Адама совершает всевозможные грехи. Где нет ангела, там черту полное приволье.
— А ты видел черта, дядя Махаробел?
— Нет. Живого черта с хвостом и рогами, вот такого, каким его рисуют, не видел. Но на всем своем длинном пути мне приходилось встречаться со многими чертями. Некоторые из них пытались меня совратить и совращали, случалось. Но потом, одумавшись, я отрекался от сатаны, замаливал грехи, получал прощение и, встав на путь истинный, оглядывался назад. Ведь самые сладостные воспоминания в моей жизни связаны с искушениями, в которые вовлекал меня черт. Если б на свете не было черта и соблазнов, жизнь потеряла бы свою привлекательность, лишилась бы удовольствий, стала бы нудной и однообразной. Творец хорошо это знает. Нас, людей, он наделил тем, чего самому ему не хватает. Сам он держится в стороне и свободен от всех соблазнов и мирских искушений. И вот, чтобы восполнить этот недостаток, он породил сатану и приставил его к человеку для соблазнов и искушений, С тех пор как сатана искусил Адама и Еву, их потомки, то есть мы, люди, отведали много горечи. Человек понял, что нельзя поддаваться искушениям, что надо сопротивляться, но оказался слабым, бессильным, ибо борьба с сатаной — это борьба с божьим замыслом. Да и трудно сопротивляться, если в искушениях и соблазнах таятся удовольствия и наслаждения. Кто хоть раз поддался соблазнам, тот никогда уж не забудет их сладость, он будет желать все новых и новых наслаждений. Горек бывает конец, печален итог, ядовитым оказывается плод, преподнесенный сатаной, но сам путь от падения к падению, от удовольствия к удовольствию сладок и привлекателен. Бог не только терпит сатану, но считает необходимым его для мира и жизни. Не зря же черти бессмертны, подобно ангелам.
Черт, конечно, подчиняется богу, но он не был бы чертом, если бы смирился с таким своим положением. Самому богу он повредить не может, но чтобы хоть как-то насолить ему, он соблазнил человека и толкнул его на подражание всевышнему. Он внушил, будто человек сам нисколько не хуже бога, будто он сам может творить, создавать и даже превзойти бога в своих созданиях. Он внушил также, что в своих творениях человек бессмертен, подобно богу.
Как только человек проникается этим сознанием, он пропал. Ему уже нет спасения. То он из безликого камня пытается вытесать живые образы, то при помощи линий и красок тщится создать то, что уже создано богом: людей, зверей, деревья, картины природы, то, сочетая звуки и тона, он надеется достичь небесной гармонии.
Сатане кажется, что тем самым он уязвляет господа, мстит ему, но всемогущему творцу и создателю эти потуги людей кажутся детской игрой и забавой.
У заболевших творческим недугом людей проявляется и еще одна болезнь. В своем вдохновении они стремятся к совершенству, а ведь совершенство доступно только богу. Некоторые художники сознают свое бессилие, и это сознание посещает в первую очередь самых талантливых из талантливых. Сомнения в собственных силах и возможностях постоянно угнетают их, разъедают сердца и души. Неукротимое чувство неудовлетворенности гонит их вперед. Они затрачивают лучшие годы жизни на погоню за недостижимым, на бесконечные поиски несуществующего. Под конец, перед тем, как навеки закрыть глаза, они догадываются, что попытка сравняться с богом была самообманом и что совершенен и бессмертен один только бог. Это — горькая истина, не сладко тому несчастному, который, подобно мне, проникнет в нее и поймет ее.
Цотнэ слушал, но мало что понимал из всего сказанного художником, ибо сказанное превосходило возможности его понимания.
Увлеченный своей работой и своим красноречием, мастер говорил, не считаясь с тем, слушает ли его княжич.
Цотнэ присел на полке, кашлянул, и только после этого Махаробел вспомнил о своем слушателе.
— Садись на тюфяк, княжич... Вон на той стене я изобразил господа, создателя мира сего, — воодушевившись, художник показал рукой на противоположную стену. Там босой бог шел по облакам и одним глазом поглядывал на грешную землю, где черт, обернувшись красивейшей женщиной, явился перед монахом и соблазнял его.
— Видишь, как наблюдает бог за искушением человека? Сердце и разум, плоть и душа человека борются друг с другом. Богу совершенно безразлично, кто победит, плоть или душа, но он смотрит на эти сладостные муки, ибо сам лишен способности переживать их. Поэтому-то и глядит он как будто одним глазом на эту волнующую картину, а у самого на лице играет улыбка, ибо он наслаждается чужими страданиями. Бог одной рукой создавал ангела, другою лепил черта. Он не вправе был наказывать Адама и Еву или же осуждать Каина, так как и то и другое сделано с его ведома. Когда бог создавал сатану, он уже подразумевал неизбежность этих грехов, ибо без воли господней не падет и волосок с головы человека. Все человеческие грехи заранее предопределены. Бог не должен бы осуждать за то, что. им же самим и узаконено. Поэтому я не люблю бога-отца. Зато Иисус Христос — праведный и милостивый. Он принял муки ради избавления людей, осудил зло и порок, сразился с несправедливостью. Спаситель не поступал двулично, он изобличал виновных и указывал им путь к раскаянию. Он объявил войну фарисеям, принял на себя бремя наших грехов и поручился за нас перед господом богом. На всем свете никогда не было учения столь благородного и чистого, человечного и возвышенного. Поэтому я люблю страдальца Иисуса. С юношеских лет я мечтал о создании распятия. Отец мой был священником. Мать была необразованная, но глубоко верующая. С младенчества они внушали мне любовь к Христу, и я искренне поверил в то, что единственная истинная вера это христианская вера. Детство мое было счастливым и беззаботным. Набожные родители только и делали, что внушали, каким я должен стать добрым и милостивым, жалеющим бедняков и сирот, покровителем немощных и беспризорных. Евангелие я знал наизусть.
Я наяву грезил о том, чтобы пострадать за Христову веру. Во сне я видел себя распятым на кресте, Почему-то вместе с детством ушли и те блаженные сны. Потом ни в юности, ни в пору возмужания эти отроческие сны уже не возвращались. Я старался в мечтах восстановить, оживить их, но тщетно... Снился ли тебе, княжич, когда-нибудь Христос? Представлял ли ты себя на его месте распятым на кресте? — неожиданно обратился к Цотнэ художник.
— Христос?.. Нет. Но я видел во сне Амирана.
— О, Амиран был великим героем. Но никто на этом свете не совершил подвига подобного Христову. Геройство Христа не в убийстве кого-либо, не в победе над кем-нибудь, а в самопожертвовании ради спасения людей. Ради избавления их он принял крестные муки.
Создатель мира, бог, холоден к человеческой судьбе, равнодушен. Он знает только наказывать за грехи, созданные им же самим. Он никогда не принимает на себя чужих грехов подобно Христу. Наш заступник и покровитель Христос, поэтому ты должен полюбить Спасителя... Ты же любишь Христа, княжич?
— Верую и люблю, мастер!
— Ну и старайся подражать ему, принять мучения ради других. Никогда не бойся быть распятым ради спасения людей. Постарайся никогда не терять и не забывать эту веру. Потеря веры есть самое большое несчастье для человека. На этом свете необходимо во что-то верить твердо и неколебимо. Свершить великое дело может только тот, кто всем своим существом верит во что-нибудь. Человек должен любить, всем своим существом любить. А какими глазами смотрят другие на его любовь, красивой она кажется им или уродливой, это уже не имеет значения.
Я встречался со многими людьми разной веры. Такова уж была моя судьба. Она провела меня по такому пути, что я рано потерял доверие к людям, я не принял никакой чужой веры, а между тем утратил и свою. Смеяться над чужой верой, оказывается, очень легко. Осуждать других людей за их дела — тоже легко, труднее укрепить свою веру, труднее самому совершить что-нибудь. С тех пор как вера во мне поколебалась, я духовно опустошился. Постепенно я утратил желание к великим свершениям и смелость, необходимую для этого. Как я мечтал написать такое распятие Христа, чтобы самому испытать при этом и горечь страданий и блаженство мук. Но главное, мне хотелось заставить переживать все это и тех, кто смотрел бы на мою живопись. Но с утратой веры пропало все. Угас мой художнический огонь. Мне не только не удалось мое распятие, но я уже и не посмел поднять на него свою кисть. Отроческие сны покинули меня, и Христос перестал являться ко мне. Я по-прежнему любил Спасителя, но только силой разума, а не первоначальной любовью. Если силе разума не сопутствует искренность, то художник не сможет создать что-нибудь великое и значительное. Духовный лицемер, я начал опасаться осуществления своей мечты. Я рисовал Христа, но не распятого на кресте, а в других видах. Зато начал выискивать противоречия в учении о самом господе-боге и обнаружил их. Да, часто бог противоречит самому себе. Вместо того, чтобы защищать свое создание — человека, он подсылает к нему сатану. Вместо того, чтобы простить жертву, совращенную сатаной, бог жестоко карает ее и еще больше отдаляет от себя. Вот потому и кажется мне бог двуличным и лицемерным, поэтому в своей живописи я сделал его похожим на одного из наших...
Будто опомнившись, Махаробел прикусил язык и испуганно поглядел на княжича.
Цотнэ внимал ему, раскрыв рот.
— Глупости болтаю, надоедаю тебе,—сказал, махнув рукой, художник. — Ты же еще несведущий отрок и всего этого не поймешь. Да и не нужно это тебе, княжич. Дам совет — никогда не пытайся разбираться во взаимоотношениях бога и людей. До добра это не доведет. Только утратишь понапрасну душевное спокойствие. Верь в бога, как учит тебя твой наставник, и не старайся разобраться, что там хорошего, а что плохого.
— На кого ты сделал похожим своего бога? Что ты сказал, дядя Махаробел?
Художник смутился. Ясно было, что княжич находится под впечатлением слов, которые неосторожно сорвались у Махаробела с языка. Махаробел испуганно огляделся вокруг, и на лице его появилась принужденная улыбка.
— О чем ты, княжич, кто на кого похож? Никто ни на кого не похож! — Махаробел за беззаботным выражением лица пытался скрыть внутреннее волнение.
— А другого храма ты не расписывал в нашей стране?
У художника немного отлегло от сердца.
— Как же! Возвратившись на родину, я расписал один храм. Пока сооружали этот, я не сидел без дела! Князь повез меня в горы и поручил расписать один затерянный в неприступных горах монастырь. Времени у меня было много, я чувствовал себя в полной силе, истосковался по работе. Я писал увлеченно, и получилось хорошо, но, к сожалению, монастырь расположен в заброшенной местности. Для кого я создавал лучшее свое творение, я и сам не знаю. Зрителей и ценителей у него не будет. Настоятель монастыря, бывший князь и бывший царский визирь Вардан знает цену живописи, но...
— Это какой Вардан? Не мой ли дядя?..
Махаробел опять прикусил язык, но переиначивать сказанное было уже поздно.
— Да, твой дядя, царский визирь. Никто из одишцев не удостоился такой великой чести, никто не был вознесен столь высоко. Царица царей царица Тамар за верную службу в свое время высоко вознесла и усилила Вардана Дадиани. Она даже пожаловала ему поместья в Армении, а также неприступную Каицонскую крепость. Но потом, когда князь дважды изменил ей, сделался приверженцем Георгия русского и потерпел поражение, верные Тамар приближенные требовали жестоко наказать поверженного вельможу. Но мудрая, сердобольная Тамар пожалела бывшего визиря, не обрекла на изгнание или смерть, пощадила его. Вардан взмолился и попросил у царицы разрешения постричься в монахи. Тамар вняла его мольбам и разрешила принять постриг в монастыре, заброшенном в неприступном ущелье, княжество же Одишское передала младшему брату, твоему отцу.
— Далеко ли расположен монастырь моего дяди Вардана?
— Отсюда не так уж и далеко. Только туда нет дорог. Надо пробираться по горным тропам, по лесу, среди утесов и скал. Трудно добираться, но зато попадешь в истинный рай. Красивее места не сыскать в целом свете. Ущелье все заросло самшитовыми и тиссовыми лесами, а где сливаются две реки, есть небольшой островок, а на нем райский сад. Посреди острова вздымаются скалы, а в скалах вырублены кельи монастыря. С каким великим искусством вырублены! Есть там церкви и часовенки, залы и уединенные кельи, зернохранилища и винные погреба. Пещер столько, что можно в них заблудиться. В глубине скал бьют прозрачные родники. Вода скапливается в бассейнах. В кельях отшельников, конечно, тесно и темно, но в главном храме обилие света и чувствуется солнечный жар. Я сам с удивлением глядел на выдолбленные в скале, поднимающиеся ввысь своды. Я внимательно вглядывался, чтобы найти те хитроумные отверстия, через которые благодаря искусным строителям проникает в пещеру солнечный свет. Эти пещеры — чудо, но самое большое чудо монастыря его настоятель. Он уже пожилой человек, этот монах, бывший некогда первым человеком при царском дворе. Бывший визирь, царский министр, а теперь монах. Он много повидал на своем веку, побывал на самом верху жизни, все познал, и человеческие добродетели и пороки. Его теперь ничто не удивляет — ни чья-нибудь мирская слава, ни чье-нибудь падение и унижение, он знает, что за взлетом следует падение, за славой — унижение и что все это есть — суета сует. На все вокруг смотрит он с одинаковой снисходительной улыбкой и даже с усмешкой, точь-в-точь как и написанный мною бог-отец.
Махаробел почувствовал, что опять сказал лишнее и, чтобы скрыть свое замешательство, энергично окунул кисть в краску и лег на спину. Густо наложив краску в двух или трех местах, он немного пришел в себя и, лежа на спине, продолжал:
— Глупости я болтаю. Ты не все слушай. И все за правду не принимай. Я иногда и пошучу. Что поделаешь, постарел я. Стараюсь шуткой облегчить бремя старости.
Усталость и сон одолели Цотнэ. Нескончаемые и наполовину непонятные рассуждения художника утомили отрока. Он присел на разостланный тюфяк, потом посмотрел на Махаробела сонными глазами и спросил:
— Можно, я прилягу?
— Конечно, если желаешь! Только не осуди меня за бедность постели. Знаю, недостойна она...
Цотнэ уже не слышал его. Он положил голову на маленькую подушку и уснул.
— Подобные мне бродячие художники не особенно заботятся о мягкой постели. Тюфяк-то у меня есть, потому что трудно лежать на голых досках, когда рисуешь лежа на спине...
Махаробел поглядел в сторону княжича и замолчал. Он осторожно поднялся, снял висевшую на гвозде бурку и укрыл ребенка.
Цотнэ видел сон. Будто сидит он на царском троне, а на голове у него золотая корона. В зале раздаются приятные звуки музыки, под которую танцуют красивые девы. Слуги разносят различные кушанья и напитки. Поднося Цотнэ первому, они становятся на колени, Цотнэ равнодушно смотрит на поднесенные яства, отщипывает кусочек и нехотя отпивает глоток шербета. Дворец залит светом. Жара. Воздух понемногу накаляется, все труднее дышать. Отяжелела одежда, расшитая золотом и драгоценными камнями. Цотнэ сгибается под тяжестью одежды и чувствует, как она жжет его тело. Золотой венец раскалился и непомерно потяжелел. Будто бьют по голове молотком. В висках учащенно стучит, череп готов взорваться. Цотнэ собирается снять венец, но не может притронуться рукой к раскаленному золоту. Он оглядывается и взглядом просит помощи у близких. Но все завидуют его счастью. Кто может подумать, что ему трудно? Присутствующие с восторгом смотрят на него. В их взглядах совсем нет ни жалости, ни сочувствия. Наоборот, чем больше раскаляется венец, чем душнее становится горячий воздух, тем веселее и с большей завистью глядят люди на восседающего на троне венценосца, словно огонь приносит Цотнэ не мучения, а отраду и невиданное блаженство.
Внезапно мощные звуки музыки потрясли зал. Стар и млад смешались в головокружительном хороводе, в безумном танце. Все перепуталось.
— Цотнэ! Цотнэ! — кричит кто-то на ухо.
Цотнэ оборачивается, но никого не видит.
— Цотнэ, покинь царский трон, дворец и следуй за мной. Освободись от золотых оков.
Цотнэ встал. Невидимый коснулся его руки, пошел вперед, и Цотнэ последовал за ним. Они молча миновали все залы, вышли из дворца и прошли через крепостные ворота. Через некоторое время Цотнэ почувствовал, что он очутился в чистом поле и что он один. Он бесцельно заметался, не зная, как поступить, и пошел наугад через пустынное поле.
Долго ли, коротко ли он шел, но приблизился к огромной скале. Из-под скалы бил холодный ключ. Только Цотнэ склонился, чтобы испить воды, как кто-то потянул его за полу одежды. Цотнэ оглядывается и видит, что его окружает толпа оборванных и нищих. Прикрывая лохмотьями замерзшие тела, дрожа от холода, они галдят на непонятном языке и тянутся к одежде Цотнэ. Тела их покрыты язвами, но Цотнэ они почему-то не противны. У него нет ни малейшего желания удалиться, отстраниться от них. Изъязвленными руками нищие хватаются за драгоценную одежду Цотнэ и срывают ее, но не надевают на себя, а сворачивают в узел, крепко связывают и бросают в пропасть. Потом они сорвали золотой венец с головы Цотнэ и пустили его по склону, как игрушечный обруч. Припрыгивая и галдя, они погнались за ним.
Цотнэ испытал неизъяснимое облегчение. Он глубоко и свободно вздохнул. Голова перестала болеть. Удручающий жар исчез. Голове, рукам, всей коже стало прохладно. Он почувствовал такую легкость, что, кажется, взмахнув руками, мог бы взлететь.
Он приник к ключевой воде. Напился и поднял голову. В скале были выбиты ступени, они вели вверх к пещере. Вокруг зеленела трава, а камни были покрыты зеленым мхом. По ступеням в ослепительных белых одеждах медленно спустился Христос. Он смотрел на Цотнэ спокойными, излучающими доброту глазами. Протянул руку и произнес:
— Встань и следуй за мной. Знай, тебя ждут такие же муки, какие достались мне. Приготовься. Но не бойся их. Страдания ради близких своих — блаженство и наслаждение.
— Как же я могу, недостойный... — заикнулся было Цотнэ.
— Возлюбишь близких и родину. За них пойдешь на крестные муки. Говорю тебе: встань и следуй за мной.
Вдруг слеза сорвалась со щеки Спасителя и капнула на Цотнэ. Он вздрогнул, проснулся. Над мальчиком наклонился Махаробел Кобалиа, живописец, это с его кисти упала на спящего тяжелая красная капля краски.
— Хорошо, что ты проснулся, княжич. Во сне ты очень метался и даже стонал. Но я все равно не хотел тебя будить. Теперь вставай, князь ищет тебя.
Цотнэ протер глаза. Легкость, пришедшая к нему во сне, не покинула и наяву. Хотелось обнять и расцеловать весь свет. Он бросился к мастеру и, порывисто обняв его, прошептал:
— Спасибо, спасибо, спасибо.
— За что это ты благодаришь меня, княжич? — пожал плечами художник, провожая глазами мальчика, спускающегося с лесов.
Цотнэ не видел сестру в гробу, не оплакивал ее, не присутствовал на похоронах, а поэтому никак не мог примириться с ее смертью. Тамар в его представлении была жива, и он ждал ее появления. Но время шло, а Тамар не приходила и к себе не звала. Зато во сне он был все время с Тамар. То, что наяву оставалось неосуществимой мечтой, вдвойне восполнялось во сне.
Только он клал голову на подушку и им овладевал сон, как являлась Тамар и продолжалась та жизнь, которую наяву прервали ангелы. Смерть была бессильна уничтожить мысли и мечты, сны и грезы тех, кто живет, кто существует. Она не могла ни воспрепятствовать им, ни пресечь, ни наложить на них запрета.
Вторая жизнь Тамар, призрачная жизнь в сновидениях и мечтах, была связана с жизнью самого Цотнэ, это была вторая жизнь его плоти и души, недоступная и неприкосновенная для смерти.
Каждая клетка близнеца, только зародившись, уже была создана для совместной жизни, и оставшийся в одиночестве Цотнэ даже не представлял себе жизнь по-иному, не мог по-иному настроить свою плоть и душу. Поэтому сон стал единственным убежищем Цотнэ. В сновидениях и грезах раненный судьбой отрок восполнял то, что незаслуженно было отнято у него роком.
Эта призрачная жизнь длилась столь долго и стала такой повседневной, что Цотнэ уже не знал, какая из жизней была действительностью —та, исполненная скорби и слез жизнь без Тамар, с которой трудно было свыкнуться, или озаренная радостью и исполненная надежд грёза, — жизнь бок о бок с Тамар. Он настолько привык находиться во сне, в сновидениях, вместе с Тамар, беседовать с ней, что в конце концов она и наяву стала являться к нему. Тамар безмолвно возникала перед близнецом и безгласно с ним беседовала. По вечерам, когда Цотнэ готовился ко сну, заканчивая молитву, он вызывал ее в своем воображении и подробно рассказывал все свои дневные приключения.
— Оказывается, ты меня совсем не любила, иначе не покинула бы в одиночестве. Ты говорила, что без меня никуда не уйдешь, а сама ушла с ангелами. Если ты не пожалела меня и маму, хоть из сострадания не покинула бы незрячего отца. Если б ты знала, как он жалок! Он винит себя в твоем уходе, и жизнь ему опостылела. Я все время опасаюсь, чтоб он что-нибудь не сотворил над собой, не отхожу от него ни на шаг, одного никуда не отпускаю. Однажды я едва подоспел — он уже собирался просунуть голову в петлю. В другой раз мама нашла у него тайно приобретенный у кого-то яд. Да, отцу все опостылело, но в моем присутствии он преображается, и порой мне кажется, что этот слепой человек видит, но видит только меня. Он обучил меня стрельбе из лука и владению мечом, и теперь я могу сражаться даже с самыми опытными бойцами. А какие он мне истории рассказывает! Я наизусть помню все великие сражения войск Тамар, когда и где ранили отца, чем и в каком бою он отличился. Он рассказывает обо всем этом с таким увлечением, — будто о сказочном герое. Он сетует о своем померкшем для его незрячих глаз рыцарстве и постоянно внушает мне, чтоб я поскорее удостоился предстать перед царицей Тамар и занял место отца в его победном войске. Мне жаль маму, которую я совсем забросил, находясь неотступно с отцом, я не могу уделять ей внимания, а она то оплакивает тебя, то горюет о несчастье отца. Но, ты же знаешь, какая она несгибаемая женщина! Она редко плачет на виду и постоянно ободряет нас. Отец ослеп, и с тех пор все заботы о семье и княжестве легли на ее плечи. Она за все в ответе и дома, и вне дома, и перед друзьями, и перед врагами. Ей трудно, но что поделаешь?! Если б хоть ты была у нее помощницей и опорой! Лаской бы облегчила ей ношу.
Недавно я рассказывал тебе о художнике, расписывающем наш храм. Рассказал и то, как, к уснувшему, явился ко мне Христос и призывал последовать его пути.
Приключений художника я не знал. Сегодня он сам рассказал о них, а я хочу поведать тебе. Махаробел Кобалиа происхождением из Цаленджиха. В детстве осиротевшего, его воспитал наш дед, а потом он начал учиться в Афинах, у греческих художников, и последовал за ними в Константинополь. Грузинское имя Махаробел он сменил на Макариоса. Опекающий его учитель умер, и он остался не только продолжателем ремесла, но и единственным наследником мастера. Еще при жизни учителя имя Кобалиа стало известно повсюду, его приглашали расписывать храмы и дворцы. Махаробел любил путешествия и скитания. Он обошел Иерусалим, Антиохию и Александрию, везде оставив следы своей кисти, испытал много злоключений. Привыкнув широко жить, он растратил и то, что заработал собственным трудом, и то, что оставил ему учитель.
Устав от жизни, он обратил свой взор к давно покинутой родине. Отец наш Шергил разыскивал живописца, чтобы расписать храм. Получив письмо от Макариоса, он расспросил знатоков и, услышав ото всех похвалу художнику, недолго думая, послал за ним человека. Вернувшись, Кобалиа в первую очередь отыскал развалины своего дома. Проливая слезы, он пожелал восстановить отцовский очаг, вновь стал называться Махаробелом и на развалинах отчего дома начал строить небольшую оду. Наш храм еще не был перекрыт, и отец направил Махаробелу в монастырь дяди Вардана. Там художник расписывал пещеры и обители. За это время закончилось перекрытие нашего храма, и Кобалиа явился к отцу. По поручению господина он приступил к росписи купола и сводов храма рассказами из Ветхого и Нового заветов, а теперь, на остальных стенах, пишет наши портреты — князя, нашей матери и мой. Отец способен часами сидеть без движения и рисовать его нетрудно, зато ни мама, поглощенная семейными заботами, ни я не могли уделить художнику достаточно времени, постоянно принуждали его прерывать работу. Признаюсь тебе, что подолгу стоять неподвижно очень скучно и утомительно. Ни учение, ни игра в мяч не утомляли меня так. Стою, празднично разодетый, с устремленным ввысь взором и протянув в сторону руки, готовые отвалиться от усталости. Ни садиться, ни двигаться нельзя! Хочется убежать, но жалко Махаробела: «Еще чуточку, княжич! Еще немножко, и скоро я отпущу тебя!» — умоляет он. Я стесняюсь, не хочу обижать такого человека, покоряюсь и стою, как наказанный, окаменев. Сам мастер тоже сожалеет, что так долго задерживает меня. Когда он не увлечен работой и, глубоко задумавшись, не занят своими мыслями, он шутит со мной, рассказывает смешные истории, не щадя ни бога, ни людей. Видно, сам он не очень-то верующий и бога не опасается; иногда так насмешливо о нем говорит, отпускает такие шуточки, что вдруг замирает, испугавшись, не подслушивает ли кто.
Ему трудно было нарисовать тебя. Ты же не здесь, и он тебя не видит. Не осталось и твоего изображения, чтобы срисовать с него. Мама и папа сообразили, что раз мы с тобой близнецы и похожи как две капли воды, то разница между нами только в одежде. И говорят ему: «Вместо Тамар нарисуй Цотнэ, только одень его в платье девочки и добавь еще завитые локоны». Мама, плача и рыдая, вынесла твое платье, но я сильно вырос, и оно мне оказалось не впору. Махаробел рисует мое лицо, а когда закончит, вместо моей одежды оденет меня в девичье платье. Это, пожалуй, нелегкое дело, но Махаробел такой искусный художник, что сможет сделать и невозможное. Только мне невмоготу. Едва выстоял, когда он рисовал меня, а теперь надо стоять без движения и за тебя. Но отцу и этого мало. Он приказал на противоположной стороне изобразить, как тебя уносят ангелы.
Все время мы думаем о тебе... Однако я утомил тебя разговорами. Да, чуть не забыл: отец собирается постричься в монахи, а потом уйдет из мира и вступит в какой-нибудь уединенный монастырь, куда не будут доноситься мирской шум и суета. Поделившись со мной своей тайной, он взял с меня слово не говорить ничего матери.
Отец не знает того, что я опережу его, а этим ускорится и его постриг в монахи.
Это мое решение известно только тебе. Теперь я подыскиваю подходящее время и жду случая, чтобы исполнить задуманное, последовать гласу господню и тем самым открыть отцу путь к служению господу.
Рано задумавшись над своей судьбой и будущим, Цотнэ стал уединяться, был задумчив. Он избегал игр с ровесниками, большую часть времени проводил около Ивлиана в изучении истории и закона божьего, астрономии, математики.
После занятий устремлялся к слепому отцу. В опостылевшей для Шергила жизни маленький княжич заменил утраченное зрение. Цотнэ водил слепого отца в сады виноградники, по сельским дорогам. Князь был еще сильным мужчиной. Он мог бы одним ударом меча отрубить голову бычку, а руками согнуть или разогнуть подкову. Но с потерей зрения утратилась жизнерадостность. Князь замкнулся. Вместо того, чтобы радоваться жизни, он жил в ожидании смерти. Весь мир для Шергила превратился в темную, непроглядную ночь. Он бесплодно слонялся в этой ночи, мечтая, споткнувшись о что-нибудь, расшибить себе голову или свалиться в пропасть. В воцарившейся вокруг слепца темноте единственным лучом был Цотнэ. Только им он и дышал, лишь в нем видел смысл жизни. В воспитание княжича вкладывал он всю свою неистраченную энергию.
Раньше Шергил был даже грубоват с детьми. Постоянно находился он при дворе и в походах, а возвратившись домой, все свое время уделял управлению княжеством. Любил охоту, игру в мяч и пиры. Дети же были целиком отданы на попечение и заботы матери, воспитателей, учителей. Правда, Тамар умела найти путь к его сердцу. Очаровательная девочка, неугомонная щебетунья, увидев отца незанятым, сама бросалась к нему, залезала на колени, ласкалась, Угрюмый по природе и огрубевший в походах, Шергил смягчался от ласк маленькой Тамар, терял голову и, как прирученный зверь, становился слепым исполнителем любых ее желаний и причуд.
Цотнэ был более тихим мальчиком. Он не умел непрерывно болтать, как Тамар, или нежно ласкаться. Поэтому затормошенный ласковой девочкой отец иногда даже не замечал своего наследника. Но после того, как девочка погибла, а сам князь потерял зрение, он внезапно переменился. Единственной целью своей жизни Шергил считал теперь воспитание сына. Конечно, и до этого Цотнэ был для отца продолжателем рода, наследником, Шергил считал своей обязанностью оставить ему могучее и богатое княжество. Но сейчас жестокосердый и суровый в сражениях воин, увечный князь, единственной своей целью, своим жизненным призванием считал внушение своему наследнику отваги и рыцарских обычаев, подготовку его к героическим делам.
Шергил наблюдал за занятиями наследника и за учителем, следил, как упражняется мальчик в прыжках, стрельбе из лука, фехтовании, в верховой езде и в игре в мяч. Князь не видел, но опытным сердцем испытанного рыцаря чувствовал, где и в чем испытывают трудности ученик и учитель. Сам брался за меч и хорошо отработанным движением показывал, как надо бить мечом, как отразить удар противника. Чувствительный мальчик видел, что отчаявшийся* в жизни отец, тренируя сына, забывает собственные злоключения, отводит душу и этим вселяет в себя бодрость.
Неразговорчивый князь в последнее время стал с Цотнэ даже красноречивым. Присев где-нибудь вместе с наследником, он с увлечением рассказывал о виденном и пережитом. А рассказывать одишскому владетелю было о чем: о походе на Грецию и взятии Трапизона, о сражениях за Ромгур, Казвин, Ардавел и Хлат, в которых Шергил Дадиани отважно действовал мечом и, вернувшись с победой, не раз удостаивался благодарности великой царицы Тамар, был награжден за свои ратные труды, за верную службу престолу и отечеству.
— После победы под Тавризом двинулись мы в сторону Мианэ, — рассказывал Шергил. — Мианэ это такой небольшой город. Ни мощностью крепостных стен, ни количеством жителей его не сравнить с Тавризом. Мелик и не думал сражаться с грузинами. Подобно тавризцам, он запросил мира и предложил дань. Мы согласились, и мелик явился к нам. Это был красивый и сладкоречивый молодой человек. Он преподнес нам много золота, драгоценных камней и жемчуга, устроил пир и веселился вместе с нами. Он сидел среди наших военачальников, испуганно заглядывал нам в глаза, будто молил о пощаде. Но я тогда уже заметил, что он исподтишка наблюдает за нами, внимательно рассматривает оружие, во время разговора словно невзначай спрашивает, далеко ли мы собираемся идти дальше, сколько у нас лошадей, сколько за нами следует обоза, на сколько людей он должен заготовить для нас провизию.
Мне не понравились вопросы мелика, и я поделился своими сомнениями с Мхаргрдзели.
— О том, что он выведает, пусть похвалится в Исфахане, — ответил мне Захарий и вдвое преувеличил численность наших войск. Таким образом неосторожный вопрос дорого обошелся юному мелику. Откуда было достать столько провианта маленькому городу! Но мы удовлетворились тем, что нашлось, и начали готовиться к выступлению. Для защиты города надо было оставить небольшой отряд. Мхаргрдзели начальником над этим отрядом назначил было меня. Я обиделся — что греха таить! Впереди нас. ждали большие битвы и опасный поход. Я увидел бы много нового. Удивительно ли, что мое сердце стремилось за войском. У меня и в мыслях никогда не было не подчиниться во время похода военачальнику или хотя бы высказать недовольство, но в ту минуту, говорили, я изменился в лице. Мхаргрдзели, по-видимому, заметил, что у меня испортилось настроение. На другой день на рассвете он вызвал меня и, улыбаясь, сказал:
— Я вижу, тебе хочется идти с нами вместе, а не оставаться охранять город. В то время, когда другие в жарком бою будут испытывать силу и ловкость своей десницы, такому юноше, как ты, обидно оставаться пастухом тихого городка. Я понимаю это. Но я решил оставить тебя здесь, потому что ты раскусил здешнего мелика. Впереди нас ждут трудные бои. Пожалуй ты прав, грех оставлять без дела испытанного бойца, а потому я изменю свое распоряжение: ты пойдешь вместе с нами. Охранять город останется твой родич, Георгий — эристав Сванети.
Георгий был моим дядей. Я рос у него в доме. Пожилой эристав устал от продолжительного похода, и остаться охранять город было бы ему только приятно.
— Ты, Шергил, предпочитаешь быть там, а мне лучше здесь. Воина твоих лет привлекают опасности, а в моем возрасте лучше отдых да пиры с меликом. Доброго и победного тебе пути, только береги себя, старайся не попасть в беду, не то всю жизнь буду жалеть, что поменялся с тобой местами, — сказал мне Георгий. Он обнял меня, и мы простились.
Не думал я, что, поменявшись местами с дядей, буду сожалеть я. Кто мог предвидеть, что из жарких боев я вернусь невредимым, а оставшийся в мирном спокойном городе Георгий погибнет от вражеской руки. Я вскочил на коня и окинул взором город. Лучи восходящего солнца отражались на разноцветных минаретах, и те ослепительно блестели.
Мианэ мне понравился. Такого множества минаретов не было и в больших городах.
— В хорошем городе оставляете меня! — улыбнулся эристав.
— Мир с тобой... Да поможет тебе господь! — крикнул я и, двинув коня, помчался догонять войско.
Мы продолжали наш путь на юг и подошли к городу Занган. Город небольшой, но сражение было великое. Чем глубже заходили мы в Иран, тем труднее давались нам победы. Те сражения, которые мы уже выиграли, были по сравнению с Казвинской и Гурганской битвой детскими играми. Мы зашли в такую даль, где не только не бывало никогда грузинского войска, но и редко ступала нога грузина. Нам самим не верилось, какую мы страну разгромили, сколько взяли больших, неприступных городов. У иранцев войска было много, города были защищены мощными стенами, но ничто не могло воспрепятствовать нашему продвижению вперед. Крепости падали, султаны и мелики склоняли перед нами головы и не жалели богатств, только бы мы их мирно покинули.
Добычи было много, обоз растягивался, продолжать поход становилось все труднее, и мы решили его прекратить. С победой двинулись в обратный путь.
Между тем в Мианэ, где остался мой дядя, прошел слух, что грузинское войско потерпело поражение и мы все полностью перебиты.
Не имея о нас никаких известий, мианцы легко поверили слухам. Мелик ночью напал на наш охранный отряд и полностью уничтожил его. В этой резне спасся один-единственный грузин. Ему удалось спрятаться, и он видел, как сдирали кожу с пленных, как вешали их на виселицах. Начальника отряда эристава Сванети Георгия повесили на том самом минарете, красотой которого мы наслаждались при прощании. Мелик пировал и веселился, когда гонец сообщил ему о приближении нашего войска. Ни бежать, ни скрыться он уже не мог. Тогда он решил замести следы. Эристава сейчас же сняли с минарета, перебитых воинов похоронили, приготовились к нашей встрече.
Весь город с подарками и подношениями вышел нас встречать. Двуличный мелик приветствовал нас как желанных гостей, поздравил с победным возвращением и пригласил к накрытым столам.
Не увидев никого из наших воинов и почувствовав недоброе, Захарий справился у мелика об оставленном в городе отряде.
— В Тавриз уехали по приглашению тамошних грузин, — ответил мелик.
Мы поверили было ему, как вдруг появился тот единственный грузин, оставшийся в живых.
Взбешенный Мхаргрдзели приказал жестоко покарать виновных. Грузины перебили всех виновных, разрушили город и только тогда уж отправились на родину.
— Так и надо коварным! — с злорадством сказал Цотнэ.
— Так и надо, потому что вероломство не заслуживает никакой жалости. Им-то мы отомстили, но я всю жизнь жалею, почему не я остался начальником отряда. Я подозревал мелика в коварстве и был бы осторожнее моего дяди. Не так просто было бы нас уничтожить. Хотя, наверное, лучше, если бы я там погиб. Тогда я не вернулся бы на родину и не занес бы сюда этой проклятой болезни.
Во дворце все замечали, что рано повзрослевшего Цотнэ гнетет какая-то постоянная тоска. Отрок грустил, беспрестанно думал о чем-то и все время стремился к уединению. От внимательных глаз матери не ускользнуло, что сын печален. Она призвала ровесников Цотнэ— детей, живущих поблизости верных азнауров, поговорила с ними, и те как могли старались развлечь наследника рыбной ловлей, играми в мяч. Но беспокойство о дальнейшей судьбе сына росло, страх Натэлы удваивался.
Однажды, отправившись с ровесниками, Цотнэ вернулся босым и, не ожидая вопросов матери, объяснил:
— По дороге встретился нищий босоногий мальчик. Ноги у него растрескались. Я пожалел его и отдал свои башмаки.
Натэла нахмурилась, но промолчала и сделала вид, что не рассердилась на сына. В другой раз Цотнэ явился домой в одной рубашке.
— Рыбачили на реке. У крестьянского мальчика вода унесла одежду, несчастный остался совершенно раздетым. Он сидел и горько плакал. Домой ему идти было нельзя. Снял я свое платье и отдал ему. У меня ведь много всего, и я знаю, что мама не рассердится... — Цотнэ обнял мать и прижался головой к ее груди. Натэла чуть не вспылила, но сдержала гнев. Она погладила сына по голове, однако пришлось ему выслушать и упреки.
— Ты скоро снимешь единственную рубаху и останешься голым! Если одевать и кормить всех бедняков, не хватит не только отцовского княжества, но и сокровищ царицы Тамар. Брось ты водиться с деревенскими мальчишками, лучше садись за книжки да поухаживай за больным отцом.
— Я не виноват, мама. Ты же мне сказала — побегай с ровесниками, развлекись.
— Это я тебе сказала. Но я не говорила, чтобы ты разделся и бегал голым.
— Ты и пастырь Ивлиан постоянно учите быть добрым и милосердным, как Христос, помогать бедным и сирым, а имея кусок хлеба, поделиться с голодным.
Натэла ничего не могла возразить. Цотнэ говорил правду. В минуты досуга она читала ему евангелие и внушала подражать Христу, жалеть, как и он, вдов и сирот, давать им милостыню.
— Ты еще отрок и несмышленыш, — смягчаясь, говорила Натэла сыну. — Одаривать других ты можешь только тогда, когда сам заработаешь. Наследнику не подобает рассеивать то, что собрано отцом. Ты должен думать, как приумножить отцовское добро, а не разбрасывать его. Надо усиливать, укреплять свою вотчину, добывать новые земли и новых рабов. Когда же в закромах и сокровищницах у тебя будет избыток, тогда можешь одаривать своей милостью вдов и сирот.
Цотнэ обидели наставления и вразумления матери. Он хотел в свое оправдание привести слова из библии, но, видя, что мать сердита и что это ни к чему не приведет, не произнеся больше ни слова, со слезами на глазах ушел и уединился в своей комнате.
Своими тревогами Натэла поделилась с мужем:
— Сын у нас воистину погибает. Пастырь Ивлиан внушает благодать быть нищим, вот княжич и снимает с себя одежды, раздает беднякам. Если так будет и дальше, то скоро он раздаст все твое имущество.
— Думаешь, он это делает по внушению Ивлиана?— спросил Шергил.
— Нет у него другого наставника. Кто же еще стал бы внушать такое?
— Если так, я сам поговорю с пастырем, а ты пока ничего не говори ни учителю, ни ученику. Доброта сама по себе угодна господу. Божье дело. Если за нее порицать мальчика, не одобрят нас ни господь, ни люди.
Натэла не посмела возразить мужу, но затаила в сердце обиду. Заботы же о сыне переложила на мужа: если умен, то и делай как знаешь.
Пастырь Ивлиан был одним из тех служителей божьих которые не считают, что для спасения души надо отказываться от всех удовольствий жизни. Ивлиан отказался от многого, что называется мирскими благами, но от вкусной еды отречься не мог. Вкусную еду и добрую выпивку он почитал одним из главных жизненных благ, а в оправдание этого любил вспоминать библейские слова о том, что «хлеб и вино радуют сердце человека». Оказывается, в свое время, в молодости, Ивлиан был лучшим игроком в мяч и отличным охотником, да и теперь, когда он, встав на колени, набожно молился перед иконой и слышал вдруг звуки охотничьего рога и тявканье идущих по следу собак, то прерывал молитву и устремлялся во двор, чтобы хоть издали насладиться желанными звуками и вспомнить свою уже забытую юность. Просвещенный пастырь находил философское оправдание и войне. Да и сам он во многом оставался воином. Отправляясь в дальний путь, надевал под рясу железную кольчугу, не забывал прихватить и меч.
Он не раз сопровождал властелина Одиши в походах на Черноморское побережье против турок и греков. И хотя обязанностью слуги божьего была только молитва о даровании победы, частенько, не удержавшись в разгаре боя и выхватив из-под рясы меч, он сам бросался в гущу схватки, мужественно сражался с врагом.
По крайней мере раз в неделю Шергил, отправляясь на охоту, брал с собой и священника. Но с тех пор, как Шергил потерял зрение, жизнь пастыря Ивлиана стала скучной, однообразной. Закончив церковную службу, пастырь постоянно сидел над книгами или, устроившись на длинной скамье, перебирал четки.
Под вечер, обратив лицо к заходящему солнцу, Ивлиан смежил веки и задремал. Седая борода золотилась на солнце, и было впечатление, что старик улыбается. Он лениво перебирал давно уже истершиеся янтарные четки. Пальцы двигались сами собой независимо от дремавшего Ивлиана. Равномерно перебираемые зерна четок стукались одно о другое, падали, как капли воды.
Услышав стук палки по камням, Ивлиан открыл глаза. Он сразу узнал князя, который двигался, нащупывая палкой дорогу, повернулся в его сторону и приготовился к встрече. Слепой почувствовал близость человека и, остановившись, спросил:
— Кто это тут?
— Это я, князь, раб божий Ивлиан.
— Отдыхаешь? Пожалуй, и я посижу рядом с тобой.
— Пожалуйте вот сюда, левее.
Шергил приблизился к скамье и коснулся ее коленями.
— Садитесь, господин! — Ивлиан, почтительно наклонившись, помог князю сесть.
— О чем размышляешь, святой отец?
— Сижу в ожидании, князь...
— Кого ожидаешь?
— Смерти...
Шергила передернуло.
— Что ты говоришь, отче! Время ли тебе умирать?
— Со дня рождения, с появления на этот свет, каждое живое существо ожидает смерти. Некоторые, сами того не ведая, спешат к ней, а некоторые, как я, сидят и ожидают ее прихода.
— В этом ты прав, отец! Все мы смертны, но мыслями об этом не следует омрачать те краткие и быстротечные дни, которые нам дарованы.
— Я и не омрачаю. Сижу себе и жду. Перебираю четки и совсем не думаю о том, что с каждым переброшенным зерном потеряна какая-то частица жизни. Сижу и жду ее, тихо и безропотно, и в этом постоянном ожидании получаю своеобразное удовольствие. Люди рождаются под разными звездами. Иные ждут, иные стремятся.
Я из тех, что сидят и спокойно ждут.
— И в этом ты, по-видимому, прав. Да, люди рождаются под разными звездами. Некоторые родятся в один час и походят друг на друга и растут в одинаковых условиях, и все же судьба у них различна. Замечательный пример тому мои дети! Родились близнецами, вместе росли, уход за ними был одинаковый. Девочка с самого начала была здоровой и жизнерадостной, подвижной, как ртуть, и беззаботной. Мальчик родился хилым и рос болезненным. Может быть, от этого он и стал чрезмерно чувствительным, нежным. Рано стал задумываться. Стремление к жизни в нем ослабло.
— Княжич разумен и впечатлителен. Эта чрезмерная впечатлительность способствует глубокому проникновению и пониманию. В учении он способен и прилежен. Если и дальше пойдет так, то своей ученостью он превзойдет всех и удивит мир.
— Это отлично, отец, но не следует забывать, что Цотнэ единственный мой наследник. Не только я, весь Одиши смотрит и уповает на него.
— Знаю, князь, и меня как раз это и радует, что у тебя растет достойный наследник.
— Изучать наследнику закон божий и другие науки весьма полезно, но если будущий князь не склонен к воинским и доблестным делам, не умеет играть в мяч, не обучен владеть конем, не изучит правил войны и охоты, то он не годится и управлять княжеством. Не служить ему и при дворе наших царей.
— Истинно так, князь.
— А раз оно так, то я иногда думаю, что не однобоко ли мы обучаем княжича. Туда ли ты направляешь его способности и силы.
— Как это, князь?
— А так. Преждевременной заботой о душе да постоянными раздумьями о царстве божьем не притупили ли мы у него чувство ответственности и сознание своих обязанностей перед народом и перед жизнью?
— Не извольте так думать, князь! Я не люблю ничего чрезмерного.
— Наверное, так это и есть. Но он на пороге юности. Пора тренировать его в метании копий, в стрельбе и фехтовании. Надо брать его на охоту, упражнять в верховой езде. Бог наказал меня, и теперь я для этого не гожусь, значит, в этом ты должен заменить меня. Знаю, что учен ты в ратных делах, в мужестве нет тебе равного. Научи мальчика плаванию и владению веслом, приучи его к стрельбе из лука, к обращению с сетями. А по вечерам читайте светские книги. Я думаю, что это большое доверие ты поймешь и оценишь.
— Постараюсь, князь... постараюсь... Благодарю.
После разговора с князем Ивлиан повез княжича в Анаклию, взяв с собой нескольких пловцов и лодочников. Он думал, что княжич новичок в плавании, и, когда тот вошел в воду до колен, дал знак слугам, чтобы взяли мальчика за руку. Цотнэ, обидевшись, ринулся в воду, стремительно поплыл, потом вдруг нырнул и стал невидимым.
Ивлиан растерялся.
— Спасайте, чего вы там стоите! — кричал он пловцам, но юноши стояли и смеялись.
— Княжич в нашей помощи не нуждается. Он плавает не хуже нас, — успокоил Ивлиана один из них. — Сколько раз он прибегал к нам поплавать, а ты и не знал, отец.
Вдали Цотнэ выпрыгнул над водой, как рыба, поплыл дальше и весело прокричал воспитателю:
— В воду спускайся, учитель. Давай наперегонки!
Отпущенный на волю, в море, княжич резвился, и
трудно было выманить его из воды. Ему хотелось затащить в море и учителя, но Ивлиан избегал плавания.
— Куда же мне, пожилому человеку, плавать! — говорил он, махнув рукой, и удовлетворялся лишь тем, что стоял на берегу и волновался за мальчика.
Иногда Цотнэ удавалось все же зазвать его в лодку. Взмахивая веслами, княжич уплывал далеко в море, потом выпрыгивал за борт, нырял, исчезал из виду. Учитель начинал беспокоиться. Волнуясь, он вскакивал, звал исчезнувшего мальчика, взглядывал на берег, чтобы позвать на помощь. Он метался и хватался за борта. Лодка начинала качаться, и окончательно перепугавшийся Ивлиан садился на дно.
Высунув голову из воды, Цотнэ бил кулаком о борт и раскачивал лодку.
— Осторожно, разбойник. Лодку оставь, не переверни! — сердился и умолял Ивлиан. Но расшалившийся ученик не оставлял его в покое, пока самому не надоедало, тогда он залезал в лодку и брался за весла. Над морем разливалась широкая песня. Учитель и ученик пели слаженно. Они уплывали далеко от берега и полностью отдавались чарам беспредельного моря.
Проголодавшись, они удовлетворялись своим же уловом. Рыбы было много и, сварив ее на разожженном на прибрежных камнях костре, они аппетитно ужинали.
Но море им надоело. Ивлиану захотелось побродить по горам и лесам. Собрав лучших гончих, соколов и ястребов, Ивлиан предался охоте. С самыми искусными одишскими охотниками он держал совет накануне охоты, где и на какую дичь устроить охоту, какой выбрать путь, когда отправиться, что взять с собой, где остановиться на ночлег.
Окончив приготовления, этот облаченный в рясу великан взгромождался на коня, осенял крестом себя и княжича, восседавшего рядом на белом коне, и они двигались вперед.
Они ночевали где придется; перед сном, где-нибудь в палатке во время отдыха в древесной тени Ивлиан сажал княжича возле себя и, как бы для развлечения, занимался с ним.
Цотнэ был возбужден. Увлеченно мчался он на охоту, а в ночь перед охотой долго не засыпал.
Родителей радовало такое оживление мальчика и перемена в его настроении. Шергил подробно расспрашивал княжича об охоте, вел счет убитым зверям и птицам, хвалил за меткую стрельбу из лука и тем поощрял к новым подвигам. С надеждой и упованием глядел он на повеселевшего Цотнэ, но он не видел и не знал истинной причины этого увлечения, не ведал, что творится в сердце наследника.
А Цотнэ каждое утро вставал с одним решением — во время охоты проникнуть подальше в горы и найти там глухой монастырь. Увлекаясь охотой, он не забывал этого главного своего желания и, гоняясь за зверем, только и думал о том, как бы оторваться от других и уединиться. Но время шло, а пастырь Ивлиан не отставал от мальчика ни на шаг, точно держался за веревочку.
Если бы дело было только в этом, Цотнэ как-нибудь смог бы обмануть бдительность учителя, но, как нарочно, за все это время ни разу не встретился ему заброшенный в глухом ущелье или в неприступных горах монастырь. Цотнэ выбирал для охоты самые дальние уголки Одиши, но все эти вожделенные пустыни и пещеры куда-то исчезали как назло и не попадались ему на глаза.
Однажды они, убив по одному оленю и одной лани, удовлетворились этим, набили еще куропаток, горных курочек и заблаговременно повернули к дому.
Выехали из леса. Полуденное солнце утомило их, всем захотелось пить. Дорога шла то сенокосами, то по фруктовым садам. На склонах рядами стояли ульи, жужжали пчелы.
Внезапно Ивлиан придержал коня и что-то шепнул княжичу. Цотнэ натянул повод, и вся кавалькада остановилась.
Перед пасекой, на свежескошенном лугу сидел человек. Выпростав из халата одну руку, он держал ее на горячем солнце. Рука сплошь была покрыта пчелами. Свое лицо человек закрыл от солнца большим тыквенным листом. То ли солнце беспокоило человека, то ли укусы пчел — подбородок его дрожал, да и рука вздрагивала.
— Рука у него смазана медом, — шепнул пастырь наследнику. — Потому ее и облепили пчелы.
— Они разве не жалят?
— Не видишь, как он вздрагивает... Жалят, но он терпит.
— Зачем он это? — удивился Цотнэ.
Ивлиан пожал плечами и тронул коня с места. Услышав топот коней, лежащий на солнце человек поднял голову и, отстранив тыквенный лист, поглядел на проезжих.
Цотнэ оглянулся, и человек этот показался ему знакомым.
— Отиа... Наш конюх Отиа,—сказал княжич пастырю. Ивлиан тоже обернулся к ульям, но Отиа сидел по-прежнему, закрывшись листом тыквы.
Проезжая деревней, увидели в одном дворе женщину, которая черпала воду из колодца.
— Не выпьешь ли колодезной воды, княжич? — спросил Ивлиан и, не дожидаясь ответа, крикнул: — Эй, хозяйка!
Женщина оглянулась, оправила платок на голове и поглядела на неизвестных всадников.
— Вот радость, княжич Цотнэ пожаловал! — с восторгом закричала она и бросилась к воротам: — Пожалуйте, княжич! Пожалуйте!
— Цабо! Служанка нашей большой госпожи! — узнали охотники.
— Будь здорова, Цабо! — приветствовал ее и отец Ивлиан. — Задыхаемся от жажды. Будь добра, дай-ка нам холодной воды.
— Не воды, а вина извольте выпить! — Цабо выбежала на дорогу. — Пожалуйте. Сейчас же накрою стол!
— Для вина у нас мало времени, а воды выпьем.
Цабо принесла кружки. От холодной, как лед, воды они сразу же запотели.
— Сначала младшему! — сказал Ивлиан и первый стакан протянул Цотнэ.
— Как отпустить вас, не угостив рак следует? Что муж скажет! Хоть немного побыли бы! — суетилась взволнованная Цабо.
— Так будет лучше, да поможет вам бог! — Ивлиан опорожнил сосуд. — А Отиа где?
— Где ему быть? Кто-то научил его, что укусами пчел можно вылечить искалеченную руку. Вот он каждый день и ходит на пасеку, лечится там пчелиными укусами.
— Как он выдерживает? — спросил Цотнэ.
— Сама удивляюсь. Опухшая рука не дает ему ночью спать, но наутро он опять идет на пасеку, и пчелы опять жалят его. Надеется, что одеревеневшая рука хоть немного будет двигаться. Я его не ругаю. Сами знаете, каково однорукому! Это же полчеловека! Так мне его жалко!
Лицо у Цотнэ горело, а сердце учащенно билось, когда он слушал рассказ о злоключениях человека, пострадавшего из-за его лжи.
— Кто знает, может, пчелы ему помогут? Все средства надо испробовать, — успокоил женщину Ивлиан.
— Дай бы бог! Но пока не замечаю улучшения.
— Ну, бывайте здоровы, привет от нас Отиа. За воду спасибо! — Ивлиан отпустил поводья.
— Да поможет вам господь! Но что я скажу мужу, как объясню, почему отпустила вас без угощения?
Цотнэ приотстал немного, достал кисет с деньгами и незаметно вложил его в руку Цабо.
Цабо отказывалась.
— Напрасно беспокоитесь! Мы и без того облагодетельствованы вашей семьей. Да поможет вам бог!
Цотнэ помчался догонять спутников. Он ехал вперед, а перед его глазами неотступно был Отиа, его смазанная медом рука, дрожащий от боли подбородок и пчелы, жалящие опухшее тело.
Тогда промелькнуло перед мысленным взором раскаленное железо, искаженное страшной болью лицо Отиа. Цотнэ едва не сделалось дурно, но, схватившись за луку седла, он восстановил равновесие. Отец говорил тогда: «И ты бы выдержал. Жизнь полна испытаний. Мужчина для того и родится на свет, чтобы победить все несчастья!»
— Муциус Сцевола! Муциус Сцевола! — бормотал между тем про себя Ивлиан.
— Что ты сказал, учитель?
— Ничего. Вспомнил римского мужа Муция Сцеволу.
— Почему ты вспомнил его, и кто был этот римлянин?
— Напомнила мне о нем выдержка конюха Отиа... Это произошло давно, очень давно. Римляне вели войну с этрусками не на жизнь, а на смерть. Этрусский царь Порсена окружил Рим, и город вскоре должен был пасть. Тогда один римский юноша, Муциус, решил пожертвовать собою ради Рима, прокрасться в этрусский стан и убить царя. Муциусу удалось прокрасться в этрусский лагерь, но по ошибке вместо Порсены он убил лишь одного из вельмож. Убийцу схватили и отвели к царю.
— Я гражданин Рима, — гордо заявил юноша царю этрусков. — Мое имя Гаюс Муциус. Я пришел сюда, чтобы убить заклятого врага моей родины. Я готов ответить за это и умереть. Отважные действия и отважная смерть одинаково характерны для римлян. Я не один, подобные мне придут и убьют тебя. Будь бдителен, царь. Подымется меч, чтобы поразить тебя!
Царь хотел знать, кто пропустил вражеского солдата в лагерь, но юноша не отвечал на вопросы. Тогда Порсена приказал зажечь огонь и стал угрожать юноше пыткой.
— Смотри на меня, тиран! — вскричал юноша.— Смотри и увидишь, как легка смерть для того, кто видит свое бессмертие.
Сказав это, Муциус сунул десницу в пылающий огонь. Очарованный героизмом римского юноши, царь приказал оттащить его от огня, даровал ему жизнь и свободу.
— Вот это герой! — вырвалось у Цотнэ.
— Да, Муциус Сцевола признан выдающимся, исключительным героем всех времен и всех народов.
— Ведь надо было терпеть, пока горела рука?!
— Великая вера и любовь дали ему терпение, княжич, большая любовь к родине и ненависть к ее врагам.
— Неужели так всемогуще это чувство?
— Любовь к родине и верность ей — высочайшее чувство, оно непобедимо! Счастлив тот, кому представится случай испытать это чувство, ибо охваченный им человек не знает страха смерти, а воля его так тверда, что он готов умереть, совершая свой подвиг.
— Сегодня, княжич, тебе надо как следует выспаться. Завтра нам предстоит побывать в отдаленных и диких местах, — сказал после ужина отец Ивлиан.
У Цотнэ же вошло в дурную привычку, что как раз тогда, когда надо было рано встать, он долго не мог уснуть. Думы и воспоминания роились в голове, он вертелся в постели, сон одолевал его только на рассвете.
И на этот раз он не смог совладать с неприятной и утомляющей бессонницей. Чем больше он старался уснуть, тем дальше от него бежал сон. Когда же забылся в конце концов тяжелым сном, опять вдруг послышался, как некогда, внятный голос:
— Встань и следуй за мной!
И опять появилась во всем теле неизъяснимая легкость, будто выросли крылья и тело, утратив весомость, вот-вот готово взлететь.
Княжич встрепенулся, открыл глаза.
Над ним стоял Ивлиан, выспавшийся и отдохнувший. Румяное лицо, добрые, улыбающиеся глаза.
— Довольно спать, пора в дорогу. Уже светает!
Цотнэ поглядел в окно. Небо уже затуманилось и поголубело. Ржанье и фырканье коней, лай собак и петушиный крик будоражили спящие окрестности и нарушали мирный сон людей.
Отбросив одеяло, Цотнэ вскочил. Он совершенно не чувствовал усталости от бессонницы, наоборот, откуда-то влилась в него бодрящая тело и душу сила, и будто было это продолжением сна. Необычайная легкость влекла к полету. Он и сам не понимал, почему при виде родителей на глаза навернулись слезы, куда настойчиво звали мечты и мысли, куда тянули ставшие безраздельными сон и действительность.
Скакали, пока не кончилась равнина. Потом дорога пошла на подъем, и Цотнэ перевел коня на шаг. Проголодавшись, они спешились в тени дубов, разостлали на траве скатерть и приступили к завтраку. Княжич ел мало, все его существо устремлялось куда-то вдаль, в нетерпении он спешил продолжить путь.
Пастырь Ивлиан взял рог и произнес здравицу в честь царицы. Опустошив сосуд, он вновь наполнил его и протянул было следующему застольнику, но вдруг сидящий около него княжич перехватил рог и взял его из рук опешившего от неожиданности пастыря.
Цотнэ никогда еще не пил вина. Ивлиан испугался, что вино повредит мальчику, но запретить не посмел и только взмолился:
— Не выпивай до конца, княжич, ты же непривычен.
Цотнэ будто не слышал предупреждения пастыря, прильнул к рогу и, не переводя дыхания, опорожнил его до конца. Щеки у него заалели, а глаза возбужденно загорелись.
Ивлиан испугался, что княжич и еще выпьет, а поэтому, отложив рог, решил закончить трапезу. Выпили последний тост, отряхнули полы одежд, свернули скатерть и вскочили на коней.
С широкой дороги перешли на петлявшую меж колючих кустарников едва заметную тропку. Долго ехали по ней то в гору, то под гору, то между скал и наконец выехали к заросшему густым лесом укромному ущелью. Стали объезжать растущий в пойме дубняк, окружили его. Заиграли охотничьи роги, залаяли спущенные собаки, всполошились птицы, свечками взлетели в небо фазаны. Словно камни, они посыпались с неба, и лучники радостно кинулись к первой добыче.
Между тем из леса двинулись первые вспугнутые собаками животные.
Прильнув к шершавому дубу, собравшись словно для прыжка, княжич ожидал появления зверя.
В двадцати шагах от него Ивлиан с луком наготове тоже ждал, когда явится зверь. Вдруг все охотники переместились в сторону, дальше по опушке дубравы, куда устремилась вся собачья свора. Должно быть, целое стадо оленей попало в окружение собак, охота удалялась от Цотнэ, и шум ее затихал.
Цотнэ огляделся вокруг и увидел, что остался один. От непривычки к вину у юноши кружилась голова. Он испытывал неизведанное чувство удовольствия и восторга. Он стоял возбужденный и растерянный, не знал, как поступить—скакать за оленями, как и все, или махнуть на охоту рукой и оставаться не месте, не лишаясь блаженного сладостного покоя.
Вдруг перед ним появилась лань. Неизвестно, откуда она взялась. Было похоже, что она либо выросла из-под земли или спустилась с неба. Она казалась испуганной и в то же время шла прямо на Цотнэ, на охотника, на его приготовленную стрелу.
Цотнэ стоял и смотрел как завороженный, не шевелясь, не дыша. Тем не менее лань будто почуяла опасность, на мгновение приостановилась, замерла на месте, потом, резко изменив направление, ринулась в сторону, в кусты, и сразу исчезла. Но Цотнэ успел выпустить стрелу и чутьем охотника понял, что стрела, если и не попала как следует, то все же задела убегающее животное. Он бросился в кусты, где только что прошла лань, и увидел на земле тоненькую цепочку красных капель. Охотничий азарт овладел отроком, он пустился по кровавому следу. Все дальнейшее происходило с ним, как во сне или в сказке. По его предположениям лань должна была ускакать далеко, а между тем, как только он устремился за ней, увидел ее вблизи, пересекающей поляну.
Стремительно летит лань, без устали гонится за ней Цотнэ. Цепочка крови на земле становится все явственнее, и княжич видит, что лань долго не выдержит, обессиленная, упадет и станет его добычей. Вот она опять кинулась в сторону, выскочила из густого леса, помчалась по кустарнику, между скал.
Цотнэ уже не разбирался в происходящем. Иногда он оказывался так близко от раненой лани, что казалось, можно протянуть руку и схватить ее, но от необычного возбуждения он забыл о цели преследования, осталось только необъяснимое желание бесконечно мчаться вот так, соревнуясь с раненым животным.
Долго продолжался стремительный бег двух существ. Но эти прыжки то вверх, то вниз, это продирание сквозь колючий кустарник наконец утомили охотника. Давало знать о себе и вино, голова не переставала кружиться.
Кустарник понемногу редел. Вместо отдельных невысоких скал появились неприступные утесы. Труднее стало следить за кровавым следом среди огромных, до неба вознесшихся громад. Пот ручьем льется с лица Цотнэ. Тяжело дыша бежит лань. Она лучше преследователя проскальзывает в знакомые ей расщелины. Но странным образом не отрывается от охотника, держит лишь его на расстоянии, чуть-чуть превышающем дальность полета стрелы. Знала бы она, что Цотнэ и в голову не приходит натянуть лук. Вот она все ближе и ближе. Сейчас упадет, обессиленная, и достанется торжествующему охотнику. На краю скалы мелькнули ее бурые бока и маленький черный хвостик. Цотнэ стремительно ринулся туда и закружил в растерянности. Только сейчас была здесь раненая лань. Дальше бежать она не могла — так куда же она делась? И цепочка красных капель оборвалась на камнях. Не сквозь землю же она провалилась. Или все же прыгнула вниз? Охотник подошел к краю пропасти, посмотрел и глубоко внизу, в зеленой, похожей на чашу котловине увидел работающих людей. А точнее монахов, черноризников. Их было много. Одни собирали плоды, другие ухаживали за лозами. На склонах, на окружающих котловину зеленых, пестрящих разноцветными цветами холмах, как грибы, стояли бесчисленные пчелиные ульи.
Воздух гудел от мириадов жужжащих пчел. Цотнэ казалось, что это не пчелы жужжат, а гудит сам нагретый солнцем воздух. Он проследил взором и выше холмов увидел вздымающуюся до небес отвесную островерхую скалу, а в ней множество отверстий, казавшихся отсюда маленькими. Но Цотнэ сразу понял, что это пещеры, что это и есть один из скальных монастырей. Правее в скале виднелась многоступенчатая, узкая, с поворотами, лестница. Она вела из зеленой долины к пещерам.
Цотнэ поглядел еще правее. Там вилась дорога, заканчиваясь у железных ворот.
Цотнэ, прыгая по скалам, побежал вниз. Послышался шум текущей воды,
Оглядевшись по сторонам, отрок увидел, как мощная струя воды выбивается из скалы, собираясь в небольшом бассейне. Переливаясь через край бассейна, вода превращалась в ручей, орошающий сады и виноградники. Цотнэ опустился перед ручьем на колени и вволю напился. Он пил бы еще, но вдруг услышал около себя незнакомый голос:
— Как ты здесь очутился? Откуда пришел? — Монах снял со спины корзину, полную плодов, и присел на камень. Взяв одно румяное яблоко, протянул отроку.
После целого дня утомительной погони Цотнэ проголодался и не заставил себя просить.
— Куда направляешься? — снова спросил монах, утирая потное лицо.
— А ты кто? — ответил Цотнэ вопросом на вопрос.
— Я недостойный послушник этого монастыря.
— В этих пещерах монастырь? А кто начальник?
— В монастырях начальников не бывает. Наш настоятель в миру был знаменитым одишским князем, эриставом эриставов и бывшим визирем великой Тамар — Вардан Дадиани.
— Вардан Дадиани? Бывший князь? — спросил Цотнэ с заметной тревогой в голосе.
— В миру был Вардан, а ныне зовется Кирионом. Знаменит наш настоятель своей святостью и усердием.
Цотнэ удивился. Сама судьба как видно привела его, сбившегося с дороги, к вратам того самого монастыря, о котором ему рассказывал Махаробел Кобалиа. Словно пудом Цотнэ оказался в обители своего дяди. Но это значит, что мечта его не исполнилась. Теперь он точно птица, попавшая в сеть. Завтра отец пришлет своих людей, и старший брат, в миру Вардан, а ныне игумен Кирион, собственноручно вернет отрока одишскому князю, чтобы навеки закрылся путь служения господу.
— Ты так и не ответил, откуда ты и к кому пришел?
Цотнэ очнулся от дум.
— Давно ты монахом в этом монастыре?
— Давно. Я был твоих лет, когда меня привели сюда.
Я рано осиротел, бездомного ребенка поручили монастырю.
— Кто тебя привел?
— Родственники.
— Господь не призывал тебя?
— Господь? Нет, господь не призывал.
— А мне приснился господь. Во сне я видел и этот монастырь. Господь спустился с облаков, коснулся меня и сказал: «Встань и следуй за мной».
— Правду говоришь? — монах разинул рот от удивления.
— Клянусь господом!
— Ты видел во сне этот монастырь?
— Этот самый... Эти пещеры. Этот родник и эту лестницу...
— Неужели?
— Давно уж я его видел, но не знал дороги, а то пришел бы сразу.
— А сейчас как добрался?
— Не поверишь... Точно в сказке... Я был на охоте. Меня привела сюда раненая лань, привела, а сама исчезла, точно ее поглотила скала. Не знаю, куда она делась.
— Воистину чудо! Куда она могла исчезнуть?! Но еще большее чудо, что раненая лань привела тебя к монастырю, на путь господен.
Монах очарованно глядел на незнакомого отрока, призванного самим господом. В его сознании Цотнэ уже был окружен ореолом святости.
— Раз на то воля господня, пойдем, я провожу тебя в монастырь. Игумен сейчас на вечерней молитве. Когда он закончит молитву, ему доложат о тебе. А пока пойдем, отдохнешь в моей скромной келье.
Монах взвалил корзину на спину.
— Следуй за мной.
В знак уважения он согнулся вдвое и пошел впереди отрока, призванного в монастырь самим господом.
Весть о том, что в обитель явился чудесный юноша, мгновенно распространилась по всему монастырю. Поглядеть на «святого» потянулись монахи со всех сторон. Они не решались зайти в келью, а тем более заговорить с пришельцем и лишь разглядывали издали да расспрашивали друг друга, а потом, переиначив и преувеличив, благоговейно пересказывали другим.
Доложили настоятелю.
Бывший визирь счел появление отрока за великую милость монастырю со стороны господа бога. Он приказал зажечь свечи и во главе всей братии с песнопением направился к уединенной келье. На пороге настоятель упал на колени и воздел руки к небу.
Озадаченный чрезмерным вниманием Цотнэ забился в угол.
Лицо торжественно молящегося игумена, озаренное мерцающим светом свечей, смутило отрока. Как грива старого льва, на плечи старца спускались седые волосы. Эта грива, судя по рассказам, была когда-то рыжей, каштановой. Так и есть, еще и теперь кое-где проглядывали красные волосы, а когда Кирион воздел руки к небу и поднял лицо, Цотнэ окончательно был пленен величественной внешностью старика. Настоятель закончил благодарственную молитву и направился к отроку.
Свечи слепили мальчика. Он испуганно оглядывался по сторонам и мечтал только о том, чтобы дядя не догадался, кто он, и не отправил бы обратно домой. Он надеялся на то, что дядя не узнает его. Главное — не проговориться. Настоятель отпустил монахов и остался с отроком наедине. Осторожно расспросил обо всем и внимательно выслушал всю историю о видении во сне, о преследовании лани и об исчезновении ее у скального обрыва.
— Это чудо, большое чудо! Поэтому все должны узнать о нем. Завтра же рано утром я сообщу обо всем одишскому князю и его супруге, накажу, чтоб явились вместе с приближенными и собственными глазами увидели тебя.
При словах об отце и матери Цотнэ побледнел и тотчас опустил голову, чтобы проницательный игумен не прочел смятения в его глазах.
— А ты какого рода, сынок? По одежде ты сын какого-нибудь вельможи, — сказал настоятель, оглядывая отрока с ног до головы.
Настоятель не дождался ответа — отрок безмолвствовал.
— Родители знают, что господь призвал тебя? — спросил бывший визирь.
Цотнэ готов был провалиться сквозь землю.
— Я должен сообщить обо всем твоим родителям, если они не знают. Я позову их в монастырь, только скажи, где их искать.
— Не надо, отец! — Цотнэ сполз со скамьи, встал на колени и обнял ноги игумена.
Настоятелю было неловко, что чудесный отрок сам упал ему в ноги. Он обнял его за плечи и попытался поднять.
— Что тебя тревожит, сын мой? Боишься родителей? Опасаешься, что не разрешат?
— Да, настоятель, не разрешат.
— Никто из смертных не должен препятствовать воле господа и велению судьбы. Скажи мне, кто твои родители. Я поклянусь на кресте, что не позволю тебя увести.
— Правда, отец? Правда, не отдашь меня? — Цотнэ поднял лицо и умоляюще посмотрел в глаза дяди.
— Клянусь верой Христовой, не дам увести тебя отсюда. Успокойся. Помолимся господу, сын мой, дабы внушить твоим родителям благие мысли. Кто твои родители?
— Шергил Дадиани и супруга его Натэла...
Настоятель подскочил, словно укушенный змеей.
Крепко схватился он за подлокотники кресла, а глаза его чуть не вылезли из орбит. Потом лицо его мертвенно побледнело.
Цотнэ испугался, не умирает ли настоятель. Вскочил, увидел на окне кувшин, налил воды на ладонь и брызнул на игумена. Старик встрепенулся, схватил мальчика за руку:
— Не нужно...
Глубоко вздохнул, откинувшись на спинку стула, и еле слышно проговорил:
— Опасался и сбылось!
Несколько минут настоятель сидел, словно окаменев, с остекленевшими глазами. Потом поднялся и медленно поплелся к дверям.
Цотнэ хотел помочь ему, подставить плечо, но старик отстранил отрока и тихо сказал:
— Теперь уже поздно. Завтра будет день и будет злоба его. Ложись, отдыхай до утра, — он перекрестил гостя и, пятясь, вышел из кельи.
На дворе бушевала буря. Молнии извивались в небе. Гром сотрясал землю. Хлынул проливной дождь, и мрак еще больше сгустился.
Кое-как добравшись до своей кельи, игумен упал перед распятием и начал молиться.
— Отпусти мне последний грех, тягчайший из всех моих прегрешений, ибо не избавился раб твой от помыслов о величии государства и от забот о делах царства. Отпусти грехи и прими мою душу, господи.
Он приглушенным голосом твердил молитву, бился лбом о каменный пол и крестился.
Наконец, укрепившись в вере и набравшись сил, старец сел к столу и принялся писать. Закончив письмо, позвал послушника.
— Дождь перестал?
— Перестал, отче,
— Сейчас же возьмешь мула и отправишься во дворец князя Одиши. Лично княгине вручи это письмо. Передай только ей в руки, не показывай никому.
Послушник поклонился, облобызал полу рясы. Настоятель благословил его. В это время отдаленный шум достиг опочивальни игумена. Кто-то ломился в ворота монастыря, кричал, вызывал привратника. Потом все затихло, очевидно, стучавшего впустили в обитель. Игумен хотел было узнать, в чем там дело, но послышались шаги и в дверь постучались.
— Кто там?
— Я это, наставник княжича Цотнэ, раб божий Ивлиан.
— Да святится имя твое, господи! — перекрестился настоятель. — Отдай! — он протянул руку к послушнику и отобрал у него письмо...
...Цотнэ долго не мог уснуть. Ему казалось, что страшная гроза — это гнев господен на его голову. Он дрожал и крестился.
Потом, когда дождь уже перестал, раздался стук в ворота монастыря. Через некоторое время в монастыре начался какой-то шум. По коридору быстро ходили, бегали то туда, то сюда. Наконец в двери кельи постучались, и на пороге появился монах.
— Настоятель призывает тебя.
Цотнэ поднялся.
— Весь монастырь всполошился, неужели ты не слышал?
— Что там произошло?
— Игумен... — начал послушник и зарыдал. — Плохо ему. Очень плохо. Уже принял святое причастие...
— Что ты? — Цотнэ поспешно собрался. Монах шел впереди, показывая дорогу, и княжич едва поспевал. Монах рассказывал:
— Обрадовавшись твоему появлению, настоятель, оказывается, всю ночь не спал. На рассвете ему стало совсем плохо. Среди наших монахов есть лекари. Они применили все свое искусство, но ничем не смогли помочь. Игумен твердит, что это господь призывает его. Составил завещание, принял святое причастие и велел привести тебя.
Цотнэ понял, что нарушило мирную жизнь настоятеля. Приход племянника, испуг, который он испытал, как видно, сразили старца. Если б не Цотнэ, кто знает, сколько бы еще прожил он! Послушник открыл дверь, и взволнованный Цотнэ осторожно вошел в келью настоятеля.
На постели, учащенно дыша, лежал старец с закрытыми глазами. Руки бессильно протянуты поверх одеяла.
В углу кельи, опустив голову и сложив руки на груди, сидел Ивлиан. При виде его у Цотнэ задрожали колени. Старец приоткрыл глаза и улыбнулся вошедшему.
— Пришел, сынок? Садись вот здесь,— шевельнув рукой, вымолвил он и одним глазом поглядел на Ивлиана. Воспитатель Цотнэ понял, что надо оставить дядю с племянником одних. Проходя мимо Цотнэ, он на мгновение задержался и проговорил:
— За что ты обрек меня на эти мучения? С какими глазами я вернусь к твоим родителям!
— По божьей воле пришел княжич в монастырь, я тебе это все уже сказал. Родители не должны упрекать его, — жестко произнес игумен, указывая племяннику на сиденье.
— Прости, отче! — Ивлиан отвернулся и покинул келью.
Цотнэ сел на стул.
— Господь призывает меня, сын мой! Куда? Никому неведомо. Откуда же знать мне грешному? Ты единственный наследник владетеля Одиши эристава эриставов Дадиани. Мое последнее слово все равно было бы обращено к тебе. И вот судьба привела тебя сюда. Велик был мой грех перед господом и перед венчанной моей царицей. Но богу ведомо, что не было в моем сердце измены. Только жажда возвыситься отдалила меня от трона и сделала изменником. Алчность ослепила меня, заставила забыть бесчисленные милости царицы царей и поднять меч против того, чему я посвятил все свои силы и способности. Тогда эту борьбу я не считал изменой. Я думал, что, возведя на грузинский трон русского царевича, сделаю доброе дело для моей родины, так как верил, что, укрывшись за спиной русских и сделавшись фактическим правителем страны, я укреплю наше царство, смирю разнузданных вельмож, сломлю их своеволие и во главе могучего войска двинусь за пределы Грузии, чтобы завоевать новые земли, приумножить могущество родины. Я был чист перед своей совестью, ничем не погрешил против нее, но я не понял того, что борьба против Тамар была борьбой против единства и могущества Грузии. Я не понимал, что вероломство по отношению к трону было вероломством и по отношению к стране. Если появилась хоть одна трещина, если человек отступил от своей веры, то он зачеркнул все, за что боролся в течение жизни.
Старик дрожащей рукой потянулся к стакану и, освежив запекшиеся губы, продолжал слабым голосом:
— Мое несчастье было в том, что я с детства не верил в бога и не любил рода Багратионов. Правда, я любил родину, но еще больше я любил власть. Вот уж не думал я никогда, что, потерпев поражение на государственном поприще, буду искать утешения в религии. Но я оказался в монастыре. В Христе я начал искать утешения и пристанища, когда потерял все, что имел, когда утратились все надежды. Сперва я на все здесь смотрел с сомнением, свысока, осуждал, смеялся в душе, был не прилежен. Даже в монастырской тишине не находил пути к богу, а вместе с тем и душевного спокойствия. Мало, оказывается, молиться, соблюдать посты, умерщвлять плоть, главное, оказывается, в человеке не плоть, а душа. А я не мог очистить душу от скверны мирских соблазнов. Меня снедала тоска по власти. Хоть раз вкусив власти, человек навсегда теряет покой. Хоть осыпь его золотом, все равно он будет недоволен, желание снова взять в руки бразды правления не покинет его. И я был заражен этим недугом. Я очень старался излечиться от него и не смог. Во время молитв я невольно, помимо желания, неотступно думал о том, кто из нашего рода должен продолжать борьбу за трон и венец. Мой младший брат Шергил отличный муж и воин. Но теперешний правитель Одиши и во сне не помышлял о короне Грузии. У него нет моей отваги и честолюбия. Одна у меня была надежда — на тебя. Ты был еще совсем маленьким, когда я тайно поверял свои мысли твоей матери. Она часто посещала монастырь. Я постоянно наставлял ее воспитывать в тебе наследника престола, внушать, что Багратионам трон и корона даны богом не на вечные времена. Воспитатели должны были убедить тебя, что ты ни Чем не хуже Багратионов и, будучи хорошо обучен, имел бы такое же право претендовать на трон Грузии, как потомки Тамар, потому что еще недавно Багратионы были такими же князьями, как и мы. Неустанным усердием, умелыми действиями, упорным стремлением добились они своего и овладели троном и короной всей Грузии. Добродетельная, разумная Натэла внимательно слушала мои наставления и старалась внушить тебе мечту о грузинском троне. Поэтому именовали тебя наследником и другим велели исподтишка называть тебя царевичем. Так это было?
— Да, меня называли так.
— Так вот, совершенно не ожидал я у взращенного таким образом отрока стремления к монашеству. Поэтому точно молния сразила меня, когда я узнал, кто ты и что намерен принять постриг. Наверное, пастырь Ивлиан сбил тебя с толку?
— Пастырь Ивлиан не виноват, — вздохнул Цотнэ.
— Взволнованный твоим приходом, я всю прошлую ночь неустанно молился. Наконец господь вразумил меня сообщить обо всем Шергилу, вызвать твоих родителей. Когда я писал письмо, меня ужасало, что действую против воли господней, гублю отрока, вступающего на путь истинный. Явился Ивлиан, и я вздохнул с облегчением. Я понял, что господу угодно твое возвращение домой, а не вступление в монастырь. Не плачь, княжич... Дай мне высказаться до конца. Самое великое служение господу — это служение государству. Царицу Грузии теперь все называют мечом Мессии. Поэтому служить ей и значит служить господу. Ибо грузины трудятся мечом не только ради расширения границ государства. Расширение наших пределов сегодня является и распространением учения Христа. Кто проливает кровь за это, тот проливает кровь за веру Христову и добывает себе не только счастье на этом свете, но и царствие небесное. Ты, наверное, знаком с жизнью святых Балавара и Иодасафа?
— Знаком, настоятель.
— Во времена Иодасафа веру Христа принимали только избранные. Они делали это тайно, потому что власть имущие преследовали проповедников истинной веры. В те времена цари и их наследники должны были показывать пример, отрекаясь от мирского величия, отрекаясь от тронов, отвергая беззаботное житье. Пример Иодасафа и ему подобных обратил в веру бесчисленное количество идолопоклонников и неверующих. Теперь, когда вся Грузия служит Христовой вере, кому ты послужишь примером, покинув дворец и вступив в монастырь?! Или же, если, глядя на тебя и следуя твоему примеру, все двинутся в монастыри, кто останется защищать мечом учение Христа? Грузия ослабеет, а увидев ее обессиленной, враги Христовой веры с огнем и мечом ринутся на нашу страну и уничтожат грузинское племя не только в городах и селах, но и в монастырях, а тех, кто останется в живых, принудят принять нечестивую магометанскую веру.
Настоятель утомился, немного передохнул, отпил воды.
— Ты еще отрок, еще не в силах сам разумно решить, что лучше для страны. Поэтому должен прислушиваться к мнению людей, более опытных и желающих тебе добра. Каждый шаг надо хорошо взвесить и только потом уж действовать. Искренне служить господу можно и вне монастыря. Ты, князь, из великого рода и если разумно используешь свои силы и влияние, то службой при дворе принесешь больше пользы, нежели затворившись в темной келье монастыря. Знай, что Грузии сейчас нужен меч и государственные способности, а не одиночные молитвы, ибо наша родина, подобно островку, окружена морем ислама, напор которого сдерживается только твердостью и мужеством грузинских рыцарей. Как только ослабнет их стойкость и поколеблется их вера, взбушевавшееся магометанское море затопит наш остров и смоет неприступную твердыню христианского мира — Грузию вместе с дворцами и монастырями.
Дрожащей рукой настоятель опять потянулся к воде.
— Хорошенько поразмысли над моими словами, сынок, ибо перед лицом смерти меня побуждает говорить, только искренняя любовь к нашему народу. Подумай и не спеши. А войдя в разум, быть может, и сам решишь по-другому. Излишняя поспешность вредна и пагубна.
Я знаю это по своему горькому опыту. В жизни человека настают иногда решительные, роковые минуты. От принятых в те минуты решений зависит не только судьба одного человека, но честь и будущее целого народа. Человеку великой души в эти роковые минуты внутренний голос или внушение свыше подсказывают единственно правильный поступок. Потом он становится предметом гордости будущих поколений. Такой решительный момент в жизни отдельной личности или целого народа настает только для избранных. Из всего видно, сын мой, что ты избранник божий. Хорошенько это запомни. Не дрогни, когда придется идти на самопожертвование. И в моей жизни были такие мгновения. Но честолюбие и властолюбие преобладали во мне, я не превозмог себя и не смог пожертвовать собой ради родины. А без жертвы никогда не свершалось ни одного великого дела, достойного потомков. Никто без этого не достигал бессмертия, — старик тяжело вздохнул. — Я не смог. Дай бог, чтобы в решительную, роковую для народа минуту ты принял правильное решение и предпринятый тобой шаг стал бы гордостью и величием народа.
Кириона похоронили с великими почестями. Оплакать бывшего визиря потянулся народ со всей Грузии. Из Тбилиси прибыл католикос, а сама царица царей Тамар выразила соболезнование, в котором с благодарностью вспомнила старые заслуги Вардана перед троном и родиной и высказала надежду, что господь простит покойному его прегрешения.
Не понадобилось долго уговаривать Цотнэ. Он последовал домой за родителями. Откровенный разговор с настоятелем глубоко запал ему в душу и заставил призадуматься. И действительно, какой смысл в том, чтобы единственный наследник правителя Одиши постригся в монахи, когда Грузии больше нужны воины, чем проповеди и молитвы? Если Грузия потерпит поражение в кровавой схватке с бесчисленными мусульманами, ее церкви и монастыри будут разгромлены, а грузин принудительно обратят в магометанскую веру. Истинная вера в Грузии окрепла, но она нуждается в новых приверженцах. Первые проповедники христианства обращали в свою веру людей личным примером, отказываясь от власти и богатства. Но теперь — другое. Воевать за расширение границ Грузии значит воевать за расширение всего христианского мира. Главное служение Христу теперь — это борьба с язычниками и мусульманами. Отказ от этой борьбы — не только измена родине, но и вероотступничество.
Если нужно служить истинной вере мечом, то разве, находясь на пороге юности, наследник владетеля Одиши не должен стремиться к мечу?!
Ведь и несчастные родители единственным оправданием своей жизни считают воспитание сына как владетеля княжества. Они хотят, чтобы Цотнэ как можно скорее вступил в непобедимое войско Тамар и занял в нем место безвременно выбывшего отца.
Верно служа кресту и родине, Цотнэ покажет даже лучший пример соотечественникам и, возможно, именно силою меча вымолит у господа прощение за невольные прегрешения. А если будет на то воля божья, постричься в монахи, запереться в монастыре, как сказал настоятель Кирион, всегда успеется. А пока Цотнэ должен стать крестоносцем и воевать за освобождение могилы Христа.
Пастырь Ивлиан на примерах из мировой истории убеждал его, что цари многих стран достигли святости как раз на поле боя, воюя с идолопоклонниками и иноверцами.
Ивлиан восторженно рассказывал о подвигах великого деда Тамар и его преемников.
— То, что не смогли западные крестоносцы, должны совершить грузины. Мы обрушимся с тыла на мусульман, занятых войной с крестоносцами. Грузинские войска первыми вступят в Иерусалим и освободят от неверных святые земли. Великая Тамар давно думает о дальнем и доблестном походе. С тех пор, как пала мощь Византии, на Ближнем Востоке нет силы, равной Грузии. Грузинское войско должно освободить могилу Христа и присоединить Иерусалим к нашему государству. Это наш величайший долг. В исполнении этой миссии должен участвовать каждый грузин.
Княжич с восторгом слушал проповедь Ивлиана. Он с нетерпением ждал похода Тамар на Иерусалим. Он расспрашивал пастыря, какими путями должны грузины двинуться на Иерусалим, где надо плыть, а где продвигаться по суше. Где и какие войска придется сокрушать, какие земли подлежат присоединению к Грузинскому царству.
Паломники, прибывшие с далекого Запада, еще больше окрылили Цотнэ.
— Начинается новый, невиданный доселе поход, — говорили они. — На войну с неверными собираются отроки, твои ровесники. Во Франции объявился некий двенадцатилетний пастух по имени Этьен, которому во сне явился господь и указал путь к освобождению Иерусалима. Теперь этот Этьен ходит по селам, свершает малые и великие чудеса и призывает своих ровесников в крестовый поход.
— И много их присоединяется к пастуху? — спросил внимательно слушавший Цотнэ.
— Много... Со всех краев земли с крестами и знаменами двинулись твои ровесники, чтобы образовать воинство юного пророка. Этьен обучает их стрельбе из лука, владению мечом и скоро поведет в далекую Палестину.
— А как поведет свое воинство Этьен, по суше, или они поплывут морем?
— Из Франции до Палестины легче добраться морем. Христос сказал во сне Этьену, что волны морские расступятся перед его воинством и откроют путь юным крестоносцам.
— А нас, грузинских отроков, не возьмет с собою французский пастух освобождать Иерусалим?
— До Франции отсюда далеко. Вам туда не добраться. Но если грузинское воинство будет готово к войне с сарацинами, мы сможем с юга, пройдя через Ирак, внезапно появиться в тылу врага и с божьей помощью первыми овладеем Иерусалимом. Освободив святые места от неверных, широко раскроем врата города и со знаменами Горгасала и Давида встретим войско Этьена.
— Неужели все так и будет? — восторженно вырвалось у Цотнэ.
— Непременно будет! Только и вы не должны сидеть сложа руки. Вы, грузинские юноши, наследные принцы, княжичи и сыновья правителей, должны принять участие в священной войне.
— Но как же, если невозможно соединиться с Этьеном?
— Вы должны склонить ваших отцов к крестовому походу, должны способствовать, чтобы царица Тамар ускорила поход на Иерусалим.
— Тамар далека и недоступна... — с сожалением сказал Цотнэ Ивлиану.
— Скоро ты увидишь ее вблизи. Князь хочет послать тебя ко двору. Великая Тамар зовет своего крестника во дворец...
— Неужели это правда? Отец ничего не говорил мне.
— Правда. При дворе Тамар ты будешь в большом почете. Окажись же достойным своих родителей и воспитателей.
С этих пор Цотнэ начал мечтать о скором отъезде в Тбилиси, об участии грузинских крестоносцев в походе на Палестину.
Цотнэ грезились поход грузинских отроков через Иракскую пустыню, взятие Багдада и Иерусалима, встреча с грузинскими стягами войск Этьена. Он представлял, как наяву, удивление французов. Но что поделаешь, если освобождение могилы Христа досталось грузинам. Этьен спешится и преклонит колени перед грузинскими отроками.
Цотнэ благодарил судьбу за возвращение из монастыря. Наследник владетеля Одиши не мог лучше послужить господу, нежели принять участие в освобождении могилы спасителя, и он нетерпеливо ждал осуществления этой величайшей мечты христианского мира.
Долго готовили и собирали Цотнэ перед отправкой в Тбилиси. Сшили ему одежды, достойные царевича, выделили свиту, которая должна была сопровождать княжича, обмундировали и снарядили ее, обновили конскую сбрую.
Правитель Одиши был уверен, что его наследник обратит на себя внимание двора и царицы воспитанностью и образованностью. Цотнэ был стройным, красивым юношей и, если предстал бы перед двором с подобающим ему блеском, то пленил бы царицу.
Пока шли приготовления, завершено было украшение и оборудование родового храма. На торжество освящения новой церкви ждали визиря Чкондидели, и все Одиши встало на ноги. Убирали и украшали дворец и все дороги к нему. Готовясь к пиру, отбирали овец, бычков, птицу. Все было обдумано, рассчитано, взвешено, и только Махаробел Кобалиа никак не мог закончить роспись одного угла храма. Его торопили, да и сам он спешил, работу начинал спозаранку, а когда ночь заставала его за работой, то продолжал писать при свете свеч.
Утомляясь, Кобалиа подкреплял себя вином к поэтому, покачиваясь, спускался с лесов. В эти дни он словно испытывал судьбу. Он писал положение в гроб и постоянно твердил, что здесь найдет свое успокоение. Глядя на красное от возлияний лицо мастера и не замечая на этом лице каких-либо страданий, никто не хотел верить его словам, но предсказание неожиданно сбылось...
Семья князя со свитой приближалась к храму. Уже издали Цотнэ заметил, что у входа в храм толпится народ.
— Там что-то произошло — сколько людей собралось, — сказала озадаченная Натэла и придержала коня.
— Наверное, Махаробел закончил работу. Сейчас откроют двери. Все стремятся первыми войти в храм,— успокоил ее Шергил.
Между тем люди бежали к храму со всех сторон.
— Что случилось? — спросила княгиня у одного из бежавших.
— Художник упал с лесов...
— Господи помилуй! — запричитала Натэла, устремляясь к храму.
— Как он? Не расшибся ли? — спрашивал и взволнованный Шергил.
— При последнем издыхании, — доложили ему.
— Священника позвали? Успели причастить?
— Священник здесь. Но Махаробел отказался от исповеди и не принял причастия.
Толпа расступилась, и князья вошли в храм.
У стены на тюфяке лежал на спине Махаробел-Макариос. Это был как раз тот тюфяк, на котором он расписывал потолок и купол храма.
— Закончил работу, князь. Нет у меня перед тобой долга, — еле проговорил Махаробел.
— Время ли говорить о долгах, мастер! Как себя чувствуешь?
— Врагам твоим пожелаю так себя чувствовать, — не сказал, а простонал Махаробел. Хотел махнуть рукой, но только бессильно пошевелил пальцами.
— Не бойся, поправишься, — ободрил его Шергил. — Эй, лекаря позвали?
— Я здесь, князь, — отозвался бородатый старик и, поклонившись, подошел к князю.
Посторонние вышли из храма. Лекарь шепотом объяснял князю, и Цотнэ удалось расслышать несколько слов: «Лекарства теперь бессильны... Внутренности оборвались».
Потрясенный Цотнэ шагнул вперед, отстраняя стоявших вокруг, и остановился около умирающего. Люди говорили:
— Какой был мастер! Вино сгубило несчастного!
— Очень уж он пил в последнее время.
— С такой высоты не то что пьяному, а и трезвому...
Махаробел открыл глаза. При виде Цотнэ взгляд мастера просветлел.
— И ты пришел, княжич, поглядеть, как я умираю? Трудно умирать, если не веришь в бога. — Видно было, что художник напрягает последние силы и старается успеть выговорить все, что у него на душе. — Мне кажется, будто падаю в темную пропасть, лечу и ничего не оставляю за собой. Лучшие годы я провел на чужбине, служил чужим. Моя капля ничего не прибавила к чужому морю, ничем не обогатил я и свою страну. Даже имени своего не оставляю. Сколько ни старайся для чужих, своих они всегда предпочтут, а тебя быстро забудут. Кто сочтет, сколько церквей и дворцов расписал я в Сирии, в Греции! Платили много, уважением я пользовался, но нигде меня не полюбили, потому что я не был им родным. Если человек не посвятит полностью жизнь и силы своему народу, на чужбине его труд все равно никто не оценит. Я, несчастный, поздно понял это, поздно вернулся на родину, Все, что я сделал на чужбине, потеряно для меня и для моей страны. Здесь же, если бы мне удалось зажечь хоть одну свечу, народ бы не забыл и сохранил бы мое имя для потомства. Но теперь поздно...
Бессмертие человека в его любви к родине, — продолжал Махаробел. — Все остальное суета сует. — Художник закрыл глаза, возбуждение прошло, он затих. Как видно, боли усилились, лицо его исказилось.
Вскоре он опять открыл глаза, бессильно протянул руку, будто указывая на что-то на стене. Цотнэ понял, что он показывает на изображение бога-отца.
— Кончил он меня истязать. Видишь, как беспечно улыбается, будто сам он тут ни при чем. Несправедлив он был ко мне. Не простил грехов, на которые сам же все время толкал меня. Не было мне душевного покоя!
Никто, кроме Цотнэ, не понял смысла сказанного. Все удивленно переглядывались.
Бог вон тот правый и милостливый, всепрощающий, ему подражай, княжич...— бормотал Кобалиа, указывая пальцем на купол.
Цотнэ посмотрел вверх. Добрые глаза спасителя милостиво смотрели на всех присутствующих, не выделяя и не отличая никого, каждому посылали надежду и прощение.
— Суета сует и всяческая суета! — отрывисто пробормотал художник. Лицо его исказилось от нестерпимой боли, он вытянулся, и его душа отлетела.
С тех пор, как Цотнэ помнил себя, он ежедневно слышал имя своей великой крестной. Во дворце князя повсюду можно было видеть портреты царицы Грузии, либо написанные прямо на стенах, либо вышитые на ткани, либо исполненные чеканкой по металлу. Мать Цотнэ хранила кольцо с изображением на драгоценном камне царственного лица, а на кинжале отца чернью написана хвала царице. Жнецы и сеятели, конники и лодочники в своих песнях воспевали величие Тамар, музыканты и певцы превозносили ее.
Одним словом, с той минуты, как у Цотнэ открылись глаза, он видел лицо Тамар, слышал расточаемую ей хвалу, поэтому в его представлении Тамар была олицетворением всего прекрасного, мудрого и благородного. И все же, когда Цотнэ переступил порог тронного зала и увидел восседавшую на троне венценосную царицу, в глаза у него потемнело. Столь совершенная красота показалась ему не от мира сего. Божественная, небесная красота!
Княгиня вела Цотнэ за руку. Юноша сбивался с шагу, ему казалось, что все глядят на него. Приблизившись к трону, Натэла упала на колени, заставила и юношу опуститься на ковер рядом с собой. Склонив голову, он ничего не слышал и ни о чем не думал, но от прикосновения руки очнулся, поднял голову. Перед ним стояла великая Тамар. Царица обняла за плечи мать и сына, призывая их встать. Натэла облобызала полу платья царицы.
— Добро пожаловать, — царица подставила щеку для целования. Юношу она поцеловала в лоб, оглядела и осталась довольна.
— А он благолепен у тебя, сестра, мой крестник.
Натэле было приятно, что царица назвала ее сестрой и что похвалила княжича. Она вся просветлела и поблагодарила царицу.
Цотнэ горел, как в огне. Не знал, куда спрятать пылающее лицо. Взглянуть на царицу он не смел. Тамар обоих повела к трону.
Лаша и Русудан приветствовали юношу, поставили его между собой сзади трона, приласкали, приголубили.
Цотнэ старался держаться с царевичами достойно, отвечал вежливо и скромно.
Великая Тамар выразила соболезнование о смерти дочери княгини, своей маленькой тезки.
— Я хотела приехать на погребение, но была занята государственными делами. Однако заказала панихиду в Сиони и молилась за упокой ее души.
Божественными звуками доносились до Цотнэ слова царицы. Он наблюдал за сидящими и стоящими придворными. Визири и эриставы располагались по чинам и достоинству, кто поближе к царице, кто подальше. Стены и арки были расписаны, покрытые золотом своды потолка и колонны сияли, озаряемые светильниками.
Цотнэ вспомнил рассказы пастыря Ивлиана. Тот живо описывал дворцы греческих императоров и венецианских дожей. Тогда Цотнэ думал, что в мире ничто не сравнится с ними. Но сейчас, оглядывая дворец Тамар, он убеждался, что прекраснее и богаче этого дворца нет в целом свете. Ведь в тех, других дворцах, не было Тамар, а без нее не может быть такого блеска и красоты.
Вспомнив о пастыре, Цотнэ поискал его взглядом среди людей, находящихся в тронном зале. Он обвел глазами зал и, увидев гриву настоятеля Ивлиана, обрадовался. Плечистый великан был на целую голову выше стоявших вокруг него придворных. Улыбаясь, он смотрел в сторону княжича, а когда они встретились глазами, кивнул ему головой, как бы ободряя воспитанника.
Цотнэ улыбнулся в ответ, он почувствовал себя спокойнее и увереннее.
Семью одишского князя поселили в царском дворце. В первую ночь Цотнэ не спал почти до утра. Переполненный дневными впечатлениями, он видел перед собой только прекрасноликую Тамар. Ее улыбка, тепло и ласковость взора согревали и озаряли его душу.
Только под утро юноша уснул, но и во сне перед ним опять возникла Тамар. Ему снится, что он возмужал. Он во дворце, он направляется к трону. Вслед за наследником Одиши движутся свита и воины. У всех у них на спине изображены кресты в знак того, что этот отряд во главе с Цотнэ отправляется освобождать святые земли от неверных.
Тамар поднялась.
Ослепительно блестит на голове царицы украшенный драгоценными камнями венец, но еще ярче сверкают глаза царицы. Тамар передала Цотнэ царское знамя, благословила поход в Иерусалим, поцеловав в лоб предводителя крестоносцев.
У Цотнэ потемнело в глазах, но тут он увидел, что перед ним не царица, а его двойняшка Тамар. Удивительно повзрослевшей и прекрасной показалась ему сестра. На голове девушки блистает золотой венец. Цотнэ обнял и расцеловал сестру.
Потом все вокруг опять изменилось: сестра Цотнэ растаяла, исчезла, а перед воинами — царица с молитвенно воздетыми вверх руками.
Цотнэ опустился на колени, приложился к знамени и трижды поцеловал полу платья царицы.
Царица подняла его.
— Где ты был до сих пор? Ты же мой братец, часть моей души и моей плоти?! Отныне не покидай меня. Будем постоянно вместе, как были безраздельны во чреве матери...
В эту ночь закончилось отрочество Цотнэ. Утром наследник Одиши проснулся уже юношей, безумно влюбленным в царицу царей, в прекраснейшую из всех цариц.
Понемногу Цотнэ освоился во дворце. Сыновья вельмож не оставляли ему времени для грусти. Приглашали на охоту, играть в мяч, в шахматы, брали на загородные прогулки.
Мать и сын почти каждый день виделись с Тамар. Она приглашала их то на пир, то на прием в тронный зал. Эти дни были самыми счастливыми в жизни Цотнэ. Исподтишка он взглядывал на царицу, и этого было достаточно, чтобы его сейчас же бросило в жар, чтобы дрожь пробежала по всему телу. Царица казалась уставшей и грустной. Она похудела против обыкновенного и была бледна. Это не мешало ей оставаться красивой и обаятельной. Не только поэтов и панегиристов, но и простых бесхитростных людей, далеких от стихов и поэзии, ее неповторимая краса настраивала на поэтический лад, вдохновляла на сочинение стихов и песен.
— Удивительно прямо, — сказала раз после очередного приема Натэла. — Царица никогда не была так прекрасна, но никогда в глазах у нее не было столько грусти и никогда не была она так бледна.
Натэла, будто забыв о присутствии сына, подошла к иконе богородицы, опустилась на колени, стала молиться:
— Божья матерь, светлая дева Мария, рассей мои сомнения. Пошли здоровья и долголетия великой Тамар, не поколебай мощи грузин и сохрани их надежду!
Сын тоже встал возле матери. Натэла вспомнила, что она не одна, и уже шепотом продолжала молитву.
Цотнэ не понимал, какие сомнения просит рассеять его добрая мать, но заметил, что ее что-то тревожит и что она чего-то боится. Непонятная тревога передалась и ему, и он горячо, всем сердцем отдался молитве.
Натэла была довольна. Новая жизнь Цотнэ начиналась точно так, как об этом мечтали Шергил и его супруга. Наследник одишского правителя прилежно посещал церковную службу, участвовал наравне со всеми в состязаниях, одним словом, ни в чем не отставал от других. Одно только и было, что он часто грустил и в минуты задумчивости искал уединения.
Печаль своего сына Натэла объясняла просто: юноша, видно, грустит о родном крае, о сверстниках. Свыкнется с царским двором, и печаль рассеется.
Над верхней губой у княжича постепенно начало чернеть, и мать радовалась, что ее сын мужает. Она знала и то, что юношеский возраст принесет наследнику новые увлечения и его навсегда покинет мысль о пострижении в монахи. Натэлу не столько беспокоило будущее сына, сколько положение мужа, оставшегося в Одиши. Слепому трудно без нее управляться с делами. Поэтому она попросила у царицы разрешения вернуться домой, а сына оставить при дворе.
Тамар уважила просьбу гостьи.
— Тебя тянет к мужу, я не вправе препятствовать твоему отъезду. Слепота Шергила и нас тревожит. Поезжай, да поможет господь вашему дому и роду. О моем крестнике не печалься. Он будет у меня наравне с царевичем. Не оставлю его без внимания. Одна только просьба у меня к моему крестнику — быть братом и рыцарем моей Русудан. Цотнэ и Русудан почти ровесники. Я замечаю, что они подружились, и хочу, чтоб их братская близость укрепилась еще более. У Лаша будет жена, своя семья, он будет занят государственными делами, а у царской дочери должен быть пока один верный рыцарь, которому она может полностью довериться, как брату.
Натэла встала на колени, тотчас и Цотнэ опустился возле нее.
— Если ты считаешь достойным моего сына и окажешь ему такую честь, царица, то для нас это будет высшей наградой. — Расчувствовавшаяся Натэла потянулась целовать полу царицы.
— Все мы смертны, — продолжала Тамар.—Только господь один бессмертен, а мы находимся в его власти. Другим я не признавалась, тебе открываюсь первой. Последнее время я все чаще думаю о смерти. Мой Георги уже возмужал, и я верю, что судьба царства будет в надежных руках. А Русудан мне жаль. Она изнеженная и доверчивая девочка. В жизни много испытаний. Боюсь, что ей, слабой и привыкшей к беззаботности, придется трудно. Поэтому я хочу, чтоб около нее, как второй брат, стоял бы ваш сын.
— Не дай, господи, ни Грузии, ни всему христианскому миру остаться без тебя и осиротеть. Как ты могла это даже вымолвить! — возроптала в ужасе Натэла.
— Никто не в силах изменить судьбу, и никому не дано знать, что принесет завтрашний день!.. Мой крестник добродетелен. Мужества и бодрости духа ему не занимать. Поэтому я избрала его рыцарем-покровителем моей дочери...
— До смерти будет верен тебе и твоей дочери, — опередила Натэла сына. — Поклянись, сын, великой и милостивой царице, что вечно будешь верен трону и ее наследникам!
— Клянусь, царица! — с трудом выговорил Цотнэ и, чтобы скрыть подступившие к глазам слезы, склонил голову в глубоком поклоне, поцеловав ковер у ног царицы.
Хотя царевна была на три года старше Цотнэ, к нему, крестнику матери, она относилась как к сверстнику. Во время приемов и прогулок, игр и развлечений ни на шаг не отпускала его от себя. Без него не выходила из дворца. Русудан нравился воспитанный, искренний и безыскусный юноша.
Со своей стороны и Цотнэ пленился веселым характером Русудан, ее добротой и непосредственностью, ее благородной простотой. Одишский княжич смотрел в глаза своей молодой госпоже и готов был в любую минуту отдать за нее жизнь, Когда он думал об этом, то испытывал двойную радость: во-первых, это было бы самопожертвование ради Русудан, а во-вторых, Тамар узнала бы, что избранный ею для своей дочери рыцарь исполнил долг, защитил, спас, избавил от опасности свою обожаемую подопечную.
Русудан была уже девушка на выданье. Из разных заморских стран, из-за тридевяти земель прибывали посланники царей и императоров, султанов и меликов сватать дочь могущественной грузинской царицы.
Тамар не спешила. Она любила свою дочь, и ей трудно было бы расстаться с ней.
Да и не следовало спешить. Русудан стояла на пороге юности и по-настоящему только сейчас начинала расцветать, с каждым днем становилась она все краше и привлекательней.
Красота царской дочери была поистине сказочной. По белизне кожи и по румяности Русудан походила на мать, но и от отца взяла она мягкость черт лица, вызывающий взгляд и неутомимое стремление к жизни.
Между тем паломники, посланцы из разных земель, французские и итальянские миссионеры, постоянно привозили новые вести о крестоносцах. Христианская Европа с воодушевлением готовилась к походу невинных отроков, возлагая на этот поход большие надежды. Все новые и новые отряды вливались в войска Этьена. Пастырь Ивлиан следил за новостями и рассказывал своему воспитаннику о каждом шаге крестоносного войска.
Цотнэ не нуждался в поощрении учителя. Он и без того мечтал о походе в Палестину и при каждом подходящем случае умолял Русудан обратиться к матери, чтобы та ускорила поход.
Однажды в присутствии царевичей Тамар начала говорить:
— Наследник правителя Одиши, мой любимый крестник, просится в поход для освобождения Иерусалима. Об этом же пекутся мои визири и вельможи. Но я уже не могу взвалить на себя такую тяжесть. Исполнить эту искреннюю мечту грузин придется, сын мой Лаша, тебе, новому царю Грузии. Ты поведешь грузинских крестоносцев в Иерусалим. Ты освободишь могилу Спасителя. Умоляю тебя об одном, и это первейшее мое завещание: возьми мои бренные останки и похорони их в грузинском Крестовом монастыре.
— Бог не допустит, чтобы ты умерла! — вскричал Лаша и обнял мать.
— Что ты говоришь, мама, — заплакала Русудан.
Тамар осушила набежавшую слезу, принужденно улыбнулась и прикрикнула на них:
— Что вы расхныкались! Вставайте, посмотрите вокруг, может ли быть что-нибудь лучше жизни! — и она всех троих проводила до дверей, напомнив сыну уже на пороге:
— Когда господь призовет меня, не забывай моего завещания...
В своей загородной резиденции Начармагеви Тамар постоянно была занята государственными делами. Визири и вельможи, церковные иерархи и руководители обеих академий постоянно пребывали в палатах Начармагевского дворца.
Царица и ее соправитель Лаша-Георгий с утра садились за обсуждение и решение разных государственных дел. На это уходило много сил и времени. Совещания с визирями и эриставами, прием послов, отправление посланников, сооружение каналов и дорог, возведение крепостей, и подготовка войск... Каждое дело доходило до Тамар, все более или менее значительные дела решались с ее согласия.
Остальное время царицы уходило на церковную службу, на чтение книг и рукоделие.
С некоторых пор она стала чувствовать себя плохо, заметно худела. Головная боль и слабость нападали на нее в те часы, когда невозможно было оставить дела. Она терпела, думая, что слабость пройдет, скрывала от всех свою немочь. Изнуряли не столько труды, сколько бессонница. Не умея бороться с ней, царица до полуночи вязала и вышивала, до рассвета читала книги, а на следующий день не узнавала сама себя — все было трудно: и сидеть на троне, и стоять, и читать, и писать.
Поблекла зелень лесов, а местами вкрались в листву желтые и огненные краски. Затихли виноградники, улегся шум в деревнях. Вино перебродило, и страсти улеглись. Околачивающийся по деревням пьяный Дионис мирно спал.
Настала пора поздней, но сухой, солнечной осени. Нежно веющий ветерок еще не приносил морозного дыхания с гор, земля дышала уже ослабевшим, но приятным теплом. Солнце утратило свой жар, оно уже не было жгучим, а приятно грело.
После полудня Тамар заседала в дарбази. Уже с утра царица чувствовала себя плохо. Она задыхалась, но, привыкнув не откладывать государственных дел, она долго не решалась встать и покинуть совет. Наконец заседание кончилось.
Царица пожелала совершить прогулку на свежем воздухе. Подали оседланную лошадь.
В сопровождении детей и визирей она направилась к опушке леса. Не отставая от Русудан, Цотнэ не сводил глаз с царицы. Тамар, не уступавшая ни в чем лучшим наездникам, теперь как-то вяло сидела на своем белом коне, она ехала, опустив поводья.
Цотнэ не верил глазам, ему казалось, что Тамар едва удерживается в седле. Встревожившись, он догнал Русудан.
— Посмотри на царицу, — сказал он, — мне кажется, она плохо себя чувствует.
Цотнэ не договорил своих слов, как Тамар покачнулась и начала сползать с седла. Едва подоспевший Лаша поддержал мать и помог ей усидеть в седле. Но царица все равно была в обмороке. Пришлось ее снять и положить на землю. Свита мгновенно окружила царицу. Пронзительно закричала Русудан:
— Мама, мама! Помогите!
Срывали с седел подушки, чтобы устроить на земле подобие ложа. Кто-то кричал «воды!», кто-то распоряжался скакать за лекарем. Пока что терли ей виски и брызгали на лицо водой.
— Мама-а... Горе мне, мама-а... — причитала Русудан, била себя кулаками по голове и царапала щеки.
Цотнэ сам готов был заплакать.
Машинально посмотрел он в сторону протекавшей поблизости реки. Ему казалось, что он не перенесет смерти Тамар, побежит к воде и бросится в волны.
Еще обрызгали царицу водой. Она шевельнулась, ресницы дрогнули. Медленно Тамар приходила в себя. Бледные щеки покрылись крупными каплями пота.
— Мама! Мамочка! Посмотри на меня, — взывала в отчаянии Русудан.
Тамар раскрыла веки, взглянула на плачущую дочь и опять закрыла глаза.
Русудан целовала матери руки. Насупивши брови, окаменев от горя, стоял Лаша. Приближенные не сводили глаз с дороги. Наконец царица глубоко вздохнула и оглядела присутствующих.
— Что с вами, государыня? — почтительно спросил Мхаргрдзели. Тамар не ответила. Увидела хмурого Лаша и видно, желая ободрить его, слабо улыбнулась, потом положила руку на голову рыдающей Русудан.
В это время, гоня во весь опор, примчались из дворца. Лекарь опустился на колени и осторожно притронулся к запястью Тамар. Пульс бился слабо, с перебоями. Лекарь дал больной укрепляющего, распорядился отвезти царицу во дворец и уложить в постель.
Лаша кивнул в знак согласия. Раскрыли носилки, осторожно уложили больную женщину и двинулись в сторону дворца.
Визири обсуждали между собой происшествие. Врач упомянул о неизлечимой болезни, и это заставило побледнеть всех приближенных.
— И по цвету лица ее заметно. Мы каждый день видим ее, привыкли и не замечаем перемены. Но если приглядеться, сразу бросается в глаза. Кожа приняла восковой цвет. Первейший признак этой пагубной хвори.
— Почему не лечили до сих пор?
— Болезнь давно уж гнездится в плоти, а сейчас внезапно усилилась и быстро одолела больную.
— Что делать? Какие лекарства добывать? Чем помочь?
— Горе нам! Мы бессильны, и любое лекарство бесполезно. Надо уповать на волю господа. Господь велик и не покинет нас, — крестясь, сказал врач, подымая руки к небу. — Помолимся Спасителю и святой деве Марии, чтобы вразумили нас и научили, как вылечить царицу.
Царица слабела с каждым днем. Боли вместо того, чтобы утихнуть, усиливались. Она теряла силы и таяла, как свеча. Ее привезли в загородную резиденцию под Тбилиси, и перемена воздуха как будто немного помогла, но оказалось, что временно. Со всех краев везли искусных врачей, доставляли разнообразные лекарства, все государство поднялось на ноги.
Каждый день все засыпали в надежде, что утром царице будет лучше. В церквах беспрерывно шли молебны. Ночные бдения и принесение жертв, беспрерывный колокольный звон — все это выражало народное отчаяние. Всю страну охватил ужас.
Русудан только ненадолго допускали к умирающей. В остальное время царевна сидела у дверей опочивальни, стенала и билась головой о стену. Цотнэ не оставлял в одиночестве свою названую сестру. Похудевший от горя, он не мог смотреть в испуганные глаза Русудан. Как тень, следовал юноша за выходящими из опочивальни царицы врачами в надежде услышать что-нибудь обнадеживающее. Но господь отказал Грузии в надежде! Ночью, даже в минутном сне, он видел, что теряет какую-то драгоценность, что-то роняет из рук, упускает в бездну.
Иногда ему снилась и сама прекрасная царица. Она являлась перед ним по-прежнему блистательная и воздушная, звала его вверх, к облакам. Цотнэ порывался вслед за ней, но, не имея крыльев, не в силах был оторваться от земли. Тамар, улыбаясь, отдалялась, раскрывала крылья и исчезала в небе.
Время шло. Болезнь усиливалась, и беда приближалась. Весь народ замер в ожидании неотвратимого. Площадь перед царским дворцом всегда была заполнена толпой, желавшей узнать о здоровье царицы.
«Всеобщее бессилие овладело всеми, — сокрушенно пишет летописец. — Не ведая, что делают, вельможи били себя по лицу, бедняки колотились головой о землю, посыпали головы пеплом и пылью. Атабеки и прочие обращались к господу с молением взять их самих и детей ихних — «осталася бы только она, уничтожь нас всех», — взывали они, окружив палаты, где лежала несчастная, тщетно желая не допустить в них смерть... Стояли они взывающе к богу у дверей и бессильны были перед божьим промыслом».
Этими словами летописец выражает безнадежность и человеческое бессилие перед лицом божественного приговора. Все оказалось тщетным, не смогли помочь ни молитвы, ни ночные бдения, ни церковные службы, ни лекарства. Наступил роковой час. «И Тамар уснула сном праведницы, и сокрылось солнце Картли».
Как будто уже смирились все с неизбежностью, и все же весть о смерти Тамар разразилась, как гром, и оглушила всех в Грузии от мала до велика.
Тамар ведь была защитницей веры. Она была вознесена силой грузинского меча и собственного разума. Царица была милостивой судией и стояла на стороне добра. Она запретила отсекать члены и наказывать смертью. Она установила и упрочила для грузин доблестную, благополучную жизнь. И разве только для грузин? «Свидетелями тому являются дом Ширваншаха и дарубандцы, хундзы, овсы, кашаги, карнугородцы и трапизонцы, которые от нее имели свободную жизнь и были беззаботны от врагов». Щедрость ее была превыше щедрости всех христиан. Широко раздавала дары и пожертвования и не только из царской казны. Покончив с государственными делами и оставшись наедине, тотчас принималась за рукоделие, пряла, вязала и шила, а плоды своего рукоделия дарила и делила между бедными и обездоленными. Как же бог отдал смерти такую царицу — защитницу веры и сеятельницу добра?
Этот несправедливый приговор у некоторых грузин поколебал саму веру. Иные вслух порицали всевышнего, отрекались от него.
В Грузинском царстве и за его пределами все видели, что вместе с Тамар окончился большой и значительный период жизни Картли. Грузинское царство теряло тот ореол, свет которого простирался далеко, сказочным источником которого были слава красоты, могущество, мудрость и добродетель грузинской царицы.
Но Тамар была еще чем-то большим.
Это большее он осознал, почувствовав ее телесное обаяние, ее земную красоту и привлекательность, и это произошло как раз тогда, когда кончилось отрочество Цотнэ и для него начиналась неведомая до тех пор жизнь, и он вступал в для него еще непонятный, сложный и исполненный бурных потрясений, возраст.
Тамар была для Цотнэ первой женщиной, на которую вчерашний отрок взглянул глазами мужчины. Лицо Тамар, которое до тех пор в сердце и разуме юноши запечатлелось как холодный, бесчувственный образ, теперь преобразилось. Одного взгляда царицы, чисто женского земного взгляда было достаточно, чтобы оживить это лицо, обратить во плоть, наполнить радостью и несознательным желанием продления жизни. Иногда, думая о Тамар, он испытывал такой же восторженный подъем и душевное успокоение, как при искренней, жаркой молитве, когда душевное возбуждение охватывает всю плоть и всем своим существом воссоединяешься с божеством.
Навязанный ему во сне и безраздельно связанный с образом его близнеца, в сердце и разуме образ царицы понемногу превратился в нестихаемую боль, и каждый раз, вспоминая одну или другую, юноша испытывал боль, будто у него отсекли часть тела.
Цотнэ ни разу не взглянул на покойницу. Он боялся даже бросить взгляд в сторону гроба, и какая-то робость сковывала ему ноги. А раз он и не видел усопшей, то его божественная царица так же сохранила свой живой образ, как и маленькая Тамар: она в мечтах и мыслях юноши осталась прелестной царицей.
Рано погибшая маленькая сестренка в представлении брата также обосновалась, как живая. Обе Тамар, самые близкие и самые любимые, продолжали жить бок о бок, но слившись в одно существо. Две Тамар были двумя крыльями жизни Цотнэ. Во сне и в мечтах эти два крыла подхватывали его и влекли ввысь, к облакам, в царство солнца и добра, и тогда Цотнэ испытывал безграничное счастье. Но даже незначительного удара судьбы, мгновенного исчезновения мечты, отрезвления от нее было достаточно, чтобы юноша почувствовал всю нечеловеческую боль, причиненную ему потерей этих крыльев, тяжесть падения на землю и бессмысленность продолжения жизни.
В сердце Цотнэ тоже оборвалось что-то невозместимое. Тамар для него была все — и родина, и вера, и смысл жизни, и надежда на будущее.
Утром, вернувшись после занятий конным спортом и фехтованием, Цотнэ вместе с ровесниками сидел на уроке.
Специально приглашенный из Афонского Иверского монастыря Евграфий рассказывал юношам, сыновьям вельмож, о жизни и философии Блаженного Августина.
— Все мудрецы искали местопребывание нашего господа бога; кто искал его в небесах, кто в воде и в земле, а некоторые в огне и в воздухе.
Тогда вопросил святой Августин.
— Ты наш господь бог? спросил у земли.
Она отвечала:
— Не я твой господь бог.
— И не мы, — отвечали твари, живущие на земле.— Не мы господь бог, ищи его выше нас, в высоте, на небесах.
Спрашивал у ветра дующего, и ответил весь воздух, со всеми тварями в нем сущими:
— Не говорит истины Анаксимен, не я являюсь господом богом.
Обратился с этим вопросом к небу, солнцу, луне и всем светилам.
— Не мы есть бог, которого ты ищешь, — ответили небесные светила.
Так же вопрошал у всех окружающих предметов. А те отвечали:
— Не мы есть господь бог!
Умолял у всех предметов:
— Скажите мне о боге нашем!
И все они в один голос отвечали:
— Господь бог, — который создал и породил нас.
И тогда вопрошал самого себя:
— Скажи, кто ты есть?
И отвечал сам себе:
— Я есмь человек, ибо плоть и душа всегда со мной, первая вне меня, а вторая — во мне.
И в которой из двух должен был искать бога, что искал я повсюду от земли до неба, куда только мог достичь взор, чтобы узнать и сообщить мне?
Но предпочтительна та, которая во мне, ибо к ней стремится ее плоть, моя внешность, стремящаяся познать ответа неба и земли и всех существ, которые отвечали:
— Не мы есть бог, а бог породил нас!
Каждый человек внутренним чутьем с помощью внешнего познает, и я познал; а душу познал с помощью чувств, взывающих вне плоти моей...
Внезапно загудевшие колокола смутили и учителя и слушателей. Сначала загудел большой Сионский колокол, потом, будто ждали его знака, во всех концах города зазвонили малые и большие колокола.
Затаив дух слушал Евграфий некоторое время этот звон, глаза его заволоклись влагой. Он обвел взором своих слушателей, совладал с волнением и дрожащим голосом спросил:
— Вы наверное знаете, почему звонят колокола?
Ответа не было.
— Если не знаете, то должны знать. Сегодня утром пришло известие, что на христианский мир обрушились новые испытания — войско юных крестоносцев под водительством Этьена полностью погибло в море.
— В каком море? — спросил, побледнев, Цотнэ.
— В Средиземном море. Подойдя к берегу, юные крестоносцы ожидали, что море расступится и пропустит их, подобно тому, как в свое время пророка Моисея пропустило оно, Долго, оказывается, ждали Этьен и его войско исполнения чуда, но море не расступилось и суша не показалась. Что оставалось делать юным воинам? Они погрузились на корабли и отправились вплавь к Иерусалиму. По пути их застала буря, и море поглотило все войско отроков.
— Достоверно ли это известие? — спросил опять Цотнэ.
— Истинно так. Царь получил письмо от папы римского. По всему христианскому миру звонят колокола и объявлен траур.
— Неужели господь нарушил завет и не выполнил своего обещания? — робко, еле слышно проговорил Цотнэ и сам испугался своего вопроса.
— А кто слышал, как он обещал? — воскликнул с места Бека Цихисджварели.
— Слышал сам Этьен. Ему Христос явился во сне и дал чуть ли не письменное обещание. Это письмо Этьен носил с собой, давал всем читать, когда собирал войско.
— Раз господь не выполнил обещания, крестоносцы должны были отказаться от своего похода! — воскликнул Торгва Панкели, расхохотался и торжествующе оглядел присутствующих. Дескать, смотрите, какие у меня умные мысли.
Но смеха никто не поддержал. Торгва понял, что пошутил некстати, и замолчал.
— Время расходиться, ибо церковный колокол призывает всех христиан к молитве и уединению. — Евграфий перекрестил своих учеников и первым вышел.
— Я молиться не пойду, — решительно заявил Бека и испытующе поглядел на товарищей.
— И я не пойду...
— И я...
Цотнэ все еще колебался.
— Пойдем, не бойся, деньги у меня есть, — сказал Бека и подтолкнул его рукой.
Цотнэ даже не спросил, куда они идут.
Ровесники окружили его и увлекли за собой. Выйдя на площадь, юноши увидели, что она запружена народом. Незнакомый священник стоял на возвышенности и громко проповедовал. Он усиленно размахивал руками и зло кричал. Юноши смешались с толпой.
— Это настоятель грузинского монастыря в Константинополе, — узнал проповедника Саргис Тмогвели.
— Когда франки заняли и разорили престольный город Византии, — продолжал тот, — то разграбили и грузинский монастырь. Наши монахи надеялись, что их-то не тронут. Но крестоносцы хватали золото и серебро, а чье оно, об этом не спрашивали. Разбойники франки очистили наш монастырь. Что можно было взять, взяли, а под конец подожгли и саму обитель. Настоятель едва унес ноги. С тех пор он только и делает, что проклинает крестоносцев. Кому он только не жаловался на французов и венецианцев, дошел до папы римского. Но там ли он искал правды, если взятие Константинополя и разграбление православных церквей происходило с тайного согласия и с ведома Рима?
— И ты веришь, Саргис, этому богохульству? — обиделся Цотнэ.
— Не богохульство, а истина. В этом никто уж не сомневается. Франки-крестоносцы признались, что действовали с благословения и по совету папы римского,
Цотнэ недоверчиво поглядел на Саргиса и пожал плечами.
Проповедник между тем продолжал вещать:
— Рим и для Нас готовит то же самое. Хотят вовлечь нас в крестовый поход, а тогда на правах союзников войдут в Тбилиси, глядя на наше богатство, душа у них не вытерпит. И придется нам хуже, чем Константинополю. Ограбят, сожгут и поработят. — Настоятель задыхался от возмущения. Он перевел дух и завопил с новой силой: — Все беспорядки и злодеяния на свете посеяны папой римским. Он замешан во всех тягчайших преступлениях. Это он науськал верующих отроков Запада на Крестовый поход. Как могли несовершеннолетние, безоружные отроки взять Иерусалим, когда даже вооруженные, закованные в латы рыцари не могут осилить сарацин? Папа Иннокентий хорошо понимал бессмысленность этого похода, но что для корыстного сребролюба гибель тридцати тысяч невинных отроков? Это он, коварный глава Рима, обещал Этьену и его невинному воинству, что пред ними расступится море и пропустит их как посуху, а потом посадил юных крестоносцев на корабли и загубил всех.
— Врет! — завопил кто-то в толпе и с поднятыми кулаками двинулся на проповедующего монаха.
— Пусть говорит!
— Не мешай, дай сказать!
Площадь зашумела. Заволновались разгоряченные и взбудораженные проповедью слушатели.
— Не допущу возведения напраслины на светлейшего папу! — кричал все тот же старец и, кое-как пробившись сквозь толпу, влез на возвышенность.
— Узнал? Это глава грузин-католиков, патер Джованио, — прошептал Саргис.
— Да, это он. Я его видел у нас, в Цихисджвари, — кивнул головой Бека.
Юноши протолкались вперед и поднялись на цыпочки, чтобы лучше видеть происходящее.
— Вот он — грязный хвост коварного папы!—завопил константинопольский настоятель, показывая на патера — Это он проповедует единение грузин с Римскои церковью и готовит для нас то же, что уже получили греки. Говори, Иуда, за сколько сребреников продал родину и Христову веру!
— Ты сам Иуда и Вельзевул!—завопил патер и, схватив старика за рясу, рванул ее. Старик покачнулся и упал. На помощь ему бросились из толпы попы и монахи. Еще немного, и патера растерзали бы, но и у него нашлись защитники. Началась свалка. Обезумевшие от гнева монахи дрались, вырывали друг у друга клочки волос, рвали одежду. Постепенно в схватку ввязались и зрители. Вся площадь забурлила и взбудоражилась.
Пойдем. Здесь ничего хорошего не дождешься, — Бека взял Цотнэ за руку, и юноши, плечами раздвигая толпу, кое-как выбрались из гущи. С четырех сторон на площадь въехали всадники.
— Именем государя! Разойтись! — кричал начальник отряда, и всадники окружили дерущихся.
Юноши поспешно покинули площадь.
— Зайдем ко мне, поужинаем, — пригласил Бека.
Долго уговаривать не пришлось. Слуга открыл двери визирского дома. Навстречу юношам выбежала пятилетняя девочка.
— Мама, мама, Бека пришел! Гости пришли! — кричала девочка, повиснув на шее у Бека.
— Зачем беспокоишь маму? Ты сама хозяйка, сама и встречай гостей. — Бека обнял девочку и бережно опустил на пол.
— Это моя сестренка Краваи — радость нашего дома, — знакомил Бека гостей. — А это домоправитель отца, Абиатар, он же муж бывшей кормилицы нашей девочки.
Гости познакомились с Абиатаром, приласкали шалунью, та потянулась к Цотнэ.
— Ого, тебе повезло, ты ей понравился! — засмеялся Бека.
Узкоглазая, как монголка, Краваи, прижалась к Цотнэ, словно к давнишнему другу, и затихла.
— Как тебя звать?—начала она допрашивать Цотнэ, устроившись у него на коленях.
— Его зовут волк, и он ест таких, как ты, ягнят. Ты же маленький ягненок, — пошутил Саргис.
— Ты из зависти не пугай ребенка. Не слушай его, детка. Меня зовут Цотнэ.
— Обманываешь, неправда. Где это слыхано, чтобы такой большой был Цотнэ*.
*Цотнэ — от грузинского цота — мало, близкое к русскому малыш.
Цотнэ удивленно переспросил:
— А какой же должен быть Цотнэ?
— Цотнэ должен быть маленьким, совсем маленьким.
— Вот меня и назвали Цотнэ, когда я был таким же маленьким, как ты. А теперь я подрос. Не переименовывать же меня!
Краваи засмеялась, не поверив.
В зал вошла хозяйка, одетая в траур. Гости поднялись, приветствуя ее.
— Пойдем, дочка, не беспокой гостей, — мать насилу отрывала от Цотнэ обидевшуюся девочку.
Юноши постепенно начали хмелеть.
— Напрасно кичатся эти франки. У них и образования нет, и в искусстве они ничего не понимают. Что такое игла? Иглы не оставили, когда грабили Константинополь. Остальное поломали, уничтожили. Разбили бесценные статуи старых греческих мастеров. Это такое же варварство, как и разрушение церквей, разграбление дворцов, — возмущался Саргис Тмогвели, отпивая вино.
— Удивляюсь я тебе, Саргис, — засмеялся Бека. — Не тащить же им с собой тяжелые мраморные изваяния? И для чего это надо было, когда каждый нахватал столько же по весу золота и серебра.
— Это не совсем так, — заметил Цотнэ. — Венецианский дож, Дандоло вывез из Константинополя знаменитую квадригу Лисипа, перевез ее в Венецию и воздвиг на площади Святого Марка. В Константинополе она украшала ипподром.
— Слава богу, хоть не разбил, а просто увез. Но я говорю не об этом поступке дожа. Я говорю о падкой до наживы франкской толпе, которая накинулась на Константинополь, как варварское полчище, и все, что не смогли взять с собой, превратили в развалины и пепел.
— Просвещенностью похвалиться не могут. Да и служителям Римской церкви гордиться нечем. Сколько времени прошло, как взяли Константинополь, но не могут обратить тамошних христиан в католическую веру. До сих пор во всех богословских диспутах и спорах победителями выходят византийцы, потому что они гораздо образованнее своих римских просветителей и более глубоко знают святое писание.
Успех греческого духовенства зависит не только от их образованности, а от того, что греческий народ сам убедился, каковы служители Римской церкви. Не укради и не убий, проповедовал Спаситель, а служители Римской церкви ограбили храмы и без всякой причины уничтожили несметное количество невинных правоверных христиан. Чего стоят после всего этого их проповеди? Естественно, что византийцы привержены своим священнослужителям и не верят в святость коварной, а по сути дела преступной Римской церкви.
Юноши чокнулись стаканами, выпили.
— Меня удивляет не коварство папы римского, не алчность и жадность крестоносцев. Они такие же люди, как и все. Меня удивляет сам господь. Неужели Христос мог соблазнить невинного отрока Этьена, неужели он дал ложное обещание, а потом отказался его исполнить? — вслух размышлял Цотнэ, уставившийся на стакан с вином.
— Люди многие свои бессмыслицы сваливают на бога, — объяснил Саргис, — Вера говорит нам, что причина причин и начало начал есть бог. Вот мы в минуты безнадежности за все наши несчастья и спрашиваем с бога.
Но достаточно божьей каре обрушиться на праведного, по нашему разумению, и безгрешного человека, чтобы мы сразу встали в тупик. Наш ум, не находя связи между причиной и следствием, теряет равновесие, отрекается от бога, отказывается от того, что было бы оправданием всех злоключений и несчастий. Ныне нас возмущает несправедливая гибель тридцати тысяч невинных отроков — крестоносцев Этьена. А разве справедлива вообще смерть хотя бы одного невинного ребенка? Вот теперь мы здесь сидим и ублажаем себя вином, а в эту минуту невинные дети умирают и там и тут. Справедливо ли это, объяснимо ли? А кто отвечает за эту несправедливость? И какого ответа можем требовать мы, простые смертные, у того, кто бессмертен невидим и непостижим разумом?
Цотнэ вспомнил свою маленькую сестренку. Он не думал, что когда-нибудь перед ним опять встанут те вопросы, на которые он как будто получил однажды ответ, слушая беседу Шергила и пастыря Ивлиана об испытании святого Иова.
Слеза повисла на реснице Цотнэ, он мог бы и зарыдать, как вдруг Торгва запел:
Все в жизни — солома, сгорит на ветру.
Вина и красавиц — пока не умру.
— Да поможет бог и даст он радость тому, кто сложил эту песню! Забудем всю мудрость в местах иных, ребята. Ибо мудрец только тот, кто знает цену вину и женщинам. За ваше здоровье! — Бека поднял чашу, и все дружно и весело выпили.
Утром Цотнэ проснулся поздно. Голова трещала с похмелья. Прежде чем открыть глаза, он зевнул и блаженно потянулся. Рука коснулась чьего-то голого тела. Цотнэ встрепенулся и с удивлением уставился на озаренное счастливой улыбкой лицо женщины. Вчерашнее вспоминалось, как неприятный сон. Кое-что он смутно припоминал, но никак не мог понять, где он находится и откуда появилась в его постели голая женщина. Между тем женщина отбросила одеяло.
В ложбинке между полными ее грудями Цотнэ сразу увидел золотой крест на длинной цепочке. Не узнать его было нельзя. Это был тот самый крест, который Цотнэ когда-то своей рукой отдал бродячей девочке.
— Аспасия?
— Да, милый мой. Я — Аспасия. — Молодая женщина обняла Цотнэ, прижалась к нему.
— Откуда ты здесь? Где мы находимся?
Вместо ответа Аспасия еще сильнее прижалась к юноше и стала его целовать в щеки и в шею.
Цотнэ освободился от крепких объятий и огляделся вокруг. На глаза ему попалась грязная рубашка Аспасии. Он неприятно поморщился. Вся комната была неприглядна, неряшлива. На стульях и на полу в беспорядке валялись чулки, платья, туфли, вся одежда Цотнэ.
Цотнэ сам себе стал противен. Он осторожно отстранил руку женщины, встал и начал одеваться.
— Не уходи, ведь еще рано, побудь немного! — Аспасия опять потянулась к Цотнэ.
— Значит, ты теперь этим живешь?
— Этим и живу, господин Цотнэ. Жалеешь меня?
— Жалею.
— А если жалеешь, то не покидай меня, помоги. Возьми к себе в прислужницы. Ноги буду целовать! — Аспасия обняла его ноги.
Юноша опять отстранился.
— Узнаешь крест, который ты мне подарил? Помнишь, как я умоляла взять меня к вам в дом? Когда мы покинули владения твоего отца, факир отнял у меня этот крест. Не помогли ни плач, ни угрозы. Но я не могла смириться с потерей креста. Выбрала время, выкрала, и пришлось мне сбежать. Каких я только трудностей не испытала, через какие злоключения не прошла, но крест сохранила.
— Что крест! Лучше бы тебе умереть, чем позориться и пасть так низко!
— Ты прав, Цотнэ. Но я была бессильна и одинока. Каждый, удовлетворив желание, отворачивался от меня. Некому было направить меня на правильный путь, а своего ума не хватило. Лишь одна надежда не оставляла меня. Почему-то я верила, что придешь ты и поднимешь меня из грязи.
Аспасия, рыдая и всхлипывая, рассказывала о своих злоключениях. Эта искренняя исповедь потерянной, неприкаянной женщины смягчила Цотнэ. Ему стало жаль эту растоптанную несправедливостью жизни, заклейменную грехом, красивую женщину.
— Если бы вы тогда меня купили и взяли в дом служанкой, я была бы счастливою теперь.
Цотнэ, вспоминая Аспасию, и сам часто упрекал себя, что не помог несчастной девчонке. Он видел и свою долю вины в падении Аспасии.
Хотелось добром искупить эту вину. Но он понимал, что не в силах ничего сделать. Это угнетало его. Он огляделся вокруг и уже безвольно опустил плечи, когда вспомнил про деньги и, оживившись, опустил руку в карман. Кошелек оказался на месте. Это обрадовало Цотнэ, он достал кошелек и положил его в изголовье постели.
— Здесь столько, что хватит тебе на всю жизнь. Возьми и живи. Только не оставайся такой. Постарайся вернуться на честный путь, — Цотнэ говорил, отвернувшись от Аспасии, стараясь не глядеть на ее обнаженную грудь.
Аспасия открыла кошелек. При виде такого количества золота у нее потемнело в глазах.
Она поспешно завязала кошелек и радостно спрятала его под подушку. Потом с сомнением поглядела на Цотнэ.
— Это все мое?
— Все твое, только уезжай отсюда скорее. Ради бога! — с брезгливостью говорил Цотнэ, опоясываясь и вешая на себя кинжал.
Аспасия вскочила с кровати, догнала в дверях Цотнэ, бросилась ему в ноги и обняла колени.
Цотнэ чуть было не расчувствовался, но совладал с собою, отстранил Аспасию и выскочил в дверь. На лестнице его остановила старуха.
Схватившись за карман, юноша нашел еще несколько золотых монет, не считая, бросил их старухе и, не помня как, оказался на улице.
И этот день и следующая ночь прошли в кутежах. Как-то получалось, что поводы возникали сами собой и не было им конца. Неделя промелькнула, словно одно мгновение. Где-то спал, где-то и просыпался. Утром, вспоминая события минувшей ночи, проклинал сам себя, давал обет прекратить бражничество, не встречаться с дружками и не водить с ними компанию. Но сверстники сами находили его, а потом... беседа, тосты, кубки. Цотнэ не чувствовал того момента, когда следовало остановиться, отказаться от выпивки и застолья.
В ежедневных встречах и развлечениях расширялся круг знакомых, возникала дружба, и часто, проснувшись утром, Цотнэ сам мечтал о встрече с приятелями, скучал без них, будто не виделся целый год.
Кто знает, до каких пор продолжались бы эти кутежи, если бы в один прекрасный день Саргис Тмогвели не заявил:
— Все. Кончились мои праздники! Завтра отправляюсь в Антиохию.
— Надолго, Саргис?
— По крайней мере на год. Там живет мой учитель, философ. Сколько раз я просил у него разрешения приехать, но он не давал согласия. Писал, что на Средиземном море беспокойно. Мусульмане и крестоносцы словно соревнуются в грабеже путешественников. Сама Антиохия все время переходит из рук в руки, и ехать туда опасно. Но сейчас как будто наступило спокойствие, и учитель зовет меня к себе.
— Поезжай, Саргис, не гляди на нас. Наши кутежи тебе впрок не пойдут! — махнул рукой Бека. — Да и мне пора браться за дело... Хотя бы войну где-нибудь начал царь. Последовал бы я за отцом и получил бы боевое крещение.
— Войну государь пока не начнет — еще ведь не кончился траур по венценосной царице.
— Правильно, Саргис, еще и годовщину не отметили. Но Лаша все равно думает о войне. Ведь он самостоятельно еще и не воевал. Я с детства полюбил меч и коня, и от этого мне никуда не уйти. Радость воина в войне. От мирной жизни ржавеет не только меч, но и сердце снедают печаль и скука. Ты счастливец, Саргис. Везде, где найдешь хорошую книгу и образованного собеседника, всюду тебе утеха. Вот и сейчас стремишься в Антиохию, а там, помимо философов, познакомишься, наверное, с арабскими и французскими поэтами.
— На это я надеюсь. Ведь за крестоносцами следуют свои поэты.
— И мы тут не будем сидеть сложа руки. Хотя перед тобой хвалиться сражениями не приходится. Когда надо, ты и мечом работаешь не хуже других.
— Что поделаешь, Бека, сейчас ведь ни у кого нет спокойной жизни. Когда в мире тревожно, хоть запрись в монастырской келье, тебя и там найдет враг. И если ты не опередишь его, он сам опередит и убьет тебя. Так ли, Цотнэ?
— К сожалению, так оно и есть.
— И ты это должен знать лучше нас. Ты ведь, кажется, готовился к затворнической жизни?
— Да, собирался...
— Ну, теперь, связавшись с нами, ты в монахи уж не годишься...
Цотнэ покраснел.
— Отец ослеп. Вотчина требует внимания, княжеством надо управлять, да и за калекой отцом нужен уход...
— Правильно. Мы должны следовать по отцовскому пути. Будем приглядывать за своими владениями, служить царю и воевать с врагами Грузии. Видишь ведь, как идут дела. Папа римский и тот призывает к уничтожению врагов. Прощает даже уголовников, только бы они стали крестоносцами и отправились в поход на Иерусалим. Никто уж не помнит о заветах пророков, ни христиане, ни мусульмане. Ради собственной выгоды каждый прикрывается верой, А мы почему не должны думать об укреплении нашей страны?
— Вот мы и думаем! Трудимся и учимся, чтобы служить своей родине.
— За родину и за трон! — поднял чашу Бека.
В ту ночь друзья поклялись друг другу в верности, пожелали доброго пути Саргису Тмогвели и разошлись на рассвете.
Утром Цотнэ первым делом решил вымыться в бане. Он прикрикнул на терщика, и тот старался за пятерых. Сразу перестала болеть после вчерашнего голова, рассеялось дурное настроение. Вместо вялости во всем теле почувствовались легкость и бодрость, утраченные во врёмя бессонных ночей и выпивок. После бани, освеженный и взбодренный, Цотнэ собирался прогуляться, но тут явился гонец из дворца. Царь звал к себе.
Цотнэ оделся, как для самого торжественного случая, однако соблюдая траур, как и полагалось скорбящему крестнику умершей. Он надел пояс, украшенный агатами, повесил кинжал и так явился к царю.
Царь был печален. Он приветствовал княжича по-родственному, приказал накрыть малый стол, усадил Цотнэ возле себя.
— На днях годовщина смерти моей матери, и ты, надеюсь, вместе с нами примешь участие в поминальной церемонии, отдашь последний долг своей великой крестной.
— Даже если б меня не было здесь, я был бы обязан явиться, государь! Слезы не высыхают на моих глазах. Каждую неделю я получаю письма от матери. Эти письма окроплены слезами. Скорбит не только наш дом, но и все Одиши. Все Лихт-Имерети предается неутешному горю.
— Знаю, Цотнэ! Знаю, как искренне любила нашу царицу вся ваша семья. И то знаю, что ее смерть повергла в уныние весь христианский мир, направлявшийся ею на счастливое и беззаботное существование. Но постоянно проливать слезы и предаваться горю нельзя. Да и не поможем мы ей ничем. Это было бы вопреки завещанию нашей богом венчанной царицы. Ты, верно, знаешь желание царицы царей — перенести ее останки в Иерусалим и предать их священной земле в грузинском Крестовом монастыре?
— Слышал, государь, и от самой венценосной царицы, и от царской сестры, и от визирей.
— Воля нашей матери священна не только для нас, но является неукоснительной для каждого жителя всех семи княжеств нашего государства, мы обязаны ее выполнить. Судьба возложила на меня тяжелое бремя оберегать и приумножать богатства возвеличенной нашей матерью Грузии, стоять на страже неприкосновенности государства. Я не в силах буду выполнить свои обязанности, если мне не помогут правители всех семи княжеств и все сподвижники великой Тамар.
Царь, задумавшись, помолчал. Потом обратился к Цотнэ с неожиданным вопросом:
— А море ты любишь, княжич?
Цотнэ чуть было не растерялся от внезапности вопроса, но упоминание о море напомнило ему родной край, и он ответил:
— Очень люблю. Больше жизни люблю, государь.
— А плавать?
— Рыба любит не больше, чем я...
— Грести умеешь?
— Меня пустить, так я до Константинополя догребу, — оживился Цотнэ, ободренный вопросами царя.
— На больших кораблях приходилось ли плавать?
— Плавал, государь. И на военном корабле бывал. Но по малолетству руля мне не доверяли и управлять кораблем не умею.
— Морской бой приходилось видеть?
— Нет, государь, откуда? У нас военных кораблей нет. В нашем море господствуют греческие и венецианские галеры.
— Правильно, Цотнэ. У нашего государства до сих пор не было военных кораблей. Да и не было в них нужды.— Царь опять задумался, желая что-то сказать, потом вернулся к прежнему разговору. — А ты знаешь, что лучшими моряками у греков были ваши соплеменники, лазы?
— Слышал от отца, государь. Пока лазы верно служили греческим императорам, чужеземные суда без ведома Константинополя и/носу не показывали в Дарданеллы и Босфор. Но потом зазнавшиеся греческие цари невзлюбили окраинные народы своей империи, начали их притеснять. В это время царица царей Тамар основала Трапизонское царство. Лазы отложились от Константинополя. Что произошло в результате этого, ты знаешь. Венецианцы легко разбили греков на море, уничтожили их корабли и, почти не встречая сопротивления, вошли в Босфор.
Царь вернулся к прежнему разговору:
— А в Трапизона и Константинополе ты бывал?
— Нет, государь, когда же?..
— И я не бывал. Блаженной памяти наша мать все думала отправить меня в Рим для заключения тайного союза с папой римским. Оттуда я должен был поехать в Иерусалим, доставить дары и помолиться в святых местах. Но пока я был отроком, на путях к Иерусалиму было неспокойно, и она не решалась отпустить меня, а когда я возмужал, то лишился матери. Теперь я сам стал венценосным царем, теперь куда хочу, могу отправиться по своей воле. Поездка в Рим и Венецию необходима, но туда поедут мои послы. Сам я могу вступить в Иерусалим не иначе, как во главе победоносных грузинских войск. Вступить в город Христа и предать кости моей богобоязненной матери святой земле, освобожденной грузинскими войсками.
Увлекшись мечтами, царь говорил возбужденно. Потом вдруг поглядел на Цотнэ и, спохватившись, не сказал ли чего лишнего, замолчал, улыбнулся сыну одишского князя, пытаясь рассеять неловкость.
— Мечты далеко унесли меня. А главного я и не сказал. Вот справим годовщину смерти великой Тамар, и собираюсь посетить Одиши. Давно хочу повидать твоего отца.
— Неужели удостоимся такого счастья? — обрадовался Цотнэ.
— Я виноват перед правителем Одиши. До сих пор ни разу не навестил верного слугу, послужившего нашему трону и потерявшего зрение. К тому же у меня дела в Лихт-Имерети.
— Государь один изволит пожаловать в Одиши, или сестра царя тоже облагодетельствует нас?
— Нет, на этот раз я буду один. В сопровождении нескольких приближенных.
— Верно, государь разрешит мне заранее уехать в Одиши дабы предупредить родителей и подготовиться к приему столь желанного гостя?
— Этого как раз и не следует делать. Я еще скорблю, и не подобает мне разъезжать по пирам. Приказываю тебе, чтобы о нашей сегодняшней беседе и о моей поездке в Одиши никто не знал.
— Воля царя —закон для верного раба. Пусть моя молодость не смущает властителя. Царские слова я похороню в сердце и буду хранить как святую тайну.
Лаша приподнялся, чтобы встать, Цотнэ тотчас вскочил.
— Увидимся на годовщине смерти царицы. Тогда же условимся о дне выезда.
Царь протянул руку. Цотнэ облобызал ее и преклонил колено.
Еще не пропел петух.
Из летней Дигомской резиденции в сопровождении пяти слуг выехал царь. С ним были его визири — Мхаргрдзели и Ахалцихели, а также наследник одишского правителя.
Царь ехал впереди.
Немного поодаль следовали приближенные. Между Мхаргрдзели и Ахалцихели ехал на породистой кобыле маленький тщедушный человек. Визири вполголоса беседовали с ним. Ехавший невдалеке от них Цотнэ никак не мог понять, о чем они говорят, он только изредка мог расслышать некоторые слова и догадывался, что разговор идет на греческом языке.
В этой, обставленной тайной поездке, все поражало Цотнэ. Сначала распространился слух, будто царь едет в Кахети на храмовый праздник Алаверды. Как бы в подтверждение этих слухов в Кахетию из дворца заблаговременно двинулись груженые верблюды и арбы. Но вчера ночью, в разное время, в Дигомскую резиденцию прибыли Цотнэ и царские визири. Теперь вот еще не рассвело, они двинулись в путь. Наследник правителя Одиши гордился, что путешествует с царем и его прославленными визирями — Мхаргрдзели и Ахалцихели. Зрение и слух у юноши обострились. Он старался ничего не упустить, присматриваясь к поведению царя и его придворных. Но вот его внимание привлек маленький человечек, ехавший между визирями. Он по-гречески рассказывал им какие-то веселые истории. Не дожидаясь, когда засмеются другие, сам умирал со смеху. Человечек был похож на одишца. Шустрый и подвижный, он ловко сидел на лошади, сверкал живыми, маленькими глазками.
Немного погодя Шалва Ахалцихели оглянулся, осадил коня и уступил место Цотнэ.
— Почему отстал, Дадиани? Догоняй, поговори с нашим гостем.
— Си лази рэ? (Ты лаз?) — спросил, обернувшись, Хвича, и лицо у негр просветлело.
— Нет, я одишец, сын правителя Одиши.
— Откуда же ты знаешь наш язык? Не учился ли в Трапизоне?
— Нет, батоно. Я говорю с вами на нашем языке. Я слышал от отца, что лазский и мегрельский языки очень близки.
— Ко... Ко... (Да... да...) И я слышал. Один раз мы были в Хопе, там все говорили по-нашему, — подтвердил по-мегрельски Хвича и сейчас же, чтобы понятно было царским визирям, перевел сказанное на греческий язык.
— Что Хопа! Побывал бы ты выше по побережью! Поезжай в Фазис, тебе покажется, что ты в своей деревне, в самой гуще Лазики. Не захочешь оттуда уезжать! — смеясь, сказал Мхаргрдзели.
Царь придержал коня, повернулся и приказал Цотнэ:
— Поезжай рядом со мной, — и опять двинул коня.
Цотнэ быстро догнал царя, но не посмел сравняться с ним и ехал чуть приотстав.
Тогда царь сам поравнялся с Цотнэ и тихо заговорил:
— Слушай меня, Цотнэ! То, что я не смог сказать в тот день, расскажу сейчас. В Одиши мы затеяли одно важное дело. Вот уже два года, как на Фазисе, при впадении его в море, мы тайно соорудили верфь. Об ее существовании, кроме самих строителей, никто не знает ни в Одиши, ни в Тбилиси. Шергил тебе ничего не говорил?
— Нет, государь, ничего.
— Теперь настало время, и ты не только должен знать, но и принять участие в этом деле. Ты должен возглавить наше судостроительство, должен на военных кораблях научиться ведению морского боя. Мастера корабельщики тайно привезены из Трапизона и Константинополя. Этот лаз, что едет с нами, настоящий морской волк. В свое время на греческом флоте он был первый мастер морского боя. Потом он ушел от греков и на своей родине служил Алексею Комнину. Комнин уступил его нам, и теперь он едет с нами в Фазис, чтобы обучать наших моряков. Ты станешь его учеником. Посмотрим, как ты себя проявишь. Я так думаю, Цотнэ, если ты как следует овладеешь искусством морского боя, быть тебе главой грузинского флота. Станешь амирбаром. Ты сам увидишь, сколько мы строим кораблей и какое войско обучаем. На флот мы возлагаем большие надежды. Построенные на Фазисе корабли и подготовленные там войска должны стать основой мощи и славы Грузии. Одних этих кораблей для большого похода, вероятно, не хватит. Но мы тебя пошлем в Венецию — закупить для нас новейшие военные суда. Для этого не пожалеем ни золота, ни сил. Ты не бойся, что молод. Два-три года проведешь на Фазисе, возмужаешь. Большие дела всегда делают молодые. Геройство и дерзание — удел молодежи. Для геройства необходимы решительность и беззаветность.
Я сам молод и, пока есть на то силы и смелость, хочу раздвинуть границы Грузии. Для нашей страны никогда еще не было такого выгодного момента. Иран раздроблен и находится как бы в летаргическом сне.. Византийская гордыня низвергнута. Турки и малые греческие государства ведут между собой борьбу не на жизнь, а на смерть. Мы должны воспользоваться этими благоприятными для нас условиями. Когда крестоносцы пойдут на Иерусалим, мы должны с тыла ударить на мусульман, взять Багдад и, опередив французов, вступить в Иерусалим. Мы должны усилить Трапизонскую империю.
На Константинопольский трон мы возведем законного греческого императора Алексея Комнина. А когда он сядет на трон по ту сторону Босфора, грузинские войска займут восточное побережье моря, ибо это побережье всегда принадлежало родственным нам племенам, да и сейчас населено лазами. Ну, Дадиани, как тебе нравятся наши намерения?
— Замечательно, государь! Все обдумано и достойно славных Багратионов.
— На первый взгляд свежему человеку кое-что покажется невозможным, неправдоподобным. Но такое большое дело в один день не осилить. Нам предстоит великий труд. Понадобится великое прилежание, чтобы претворить в жизнь эти замыслы. Ты, конечно, догадываешься, какое значение будет иметь грузинский флот в осуществлении этого трудного плана.
— Догадываюсь, государь. Готов голову положить ради всемерного усиления Грузии.
Уже стемнело, когда царская кавалькада приблизилась к дворцу правителя Одиши. Издали был виден стоявший на возвышении дом. В этом огромном дворце освещено было только одно-единственное окно, Цотнэ не удивило, что княжеские хоромы не залиты светом. Одишские владетели скорбели по венценосной царице. Да и без этого слепому Шергилу белый свет не мил, ради чего освещать дворец?
— Если государь позволит, я поеду вперед и обрадую князя, — попросил Цотнэ.
— Поезжай, только не поднимайте шума. Не сообщайте никому, кроме домашних, не будоражьте деревню.
— Знаю, государь. Все будет исполнено по вашему желанию. — Цотнэ поклонился, хлестнул коня и, оторвавшись от свиты, во весь опор помчался по знакомой дороге.
Сначала залаяли собаки, привязанные у ворот. Казалось, готовы от ярости перескочить через забор, но, заслышав знакомый голос, успокоенно заскулили. Во дворе засуетились, засветили лучину. Железные ворота медленно приоткрылись, прежде чем широко распахнуться. Княжич спешился у ворот, обнял давно не видевших молодого наследника слуг, бросил одному из них поводья и бегом кинулся ко дворцу.
— Кто это там? — спросил стоявший на молитве Шергил.
— Это я, отец! — откликнулся с порога Цотнэ и кинулся обнимать его.
— Что тебя привело так поздно? Почему не сообщил заранее? Нет ли какой беды?
— Не беда, отец, а радость! К нам пожаловал государь со своими визирями!
При входе государя Шергил запричитал:
— Музыкой и пением должен бы я встречать моего государя. Однако господь не только ослепил меня, но и сделал свидетелем затмения солнца всего христианского мира, смерти великой Тамар. Горе мне, обиженному судьбой Шергилу! Справедливее было бы, если б ты, государь, прибыл оплакивать меня, а твоя мать была бы жива.
Искренне, от чистого сердца плакал Шергил, заставив прослезиться и царя. Наконец успокоились, расспросили друг о друге, поделились новостями. За это время накрыли на стол.
— Прошу прощения. Не ждали вас и встречаем не так, как подобает, государь. Никого из местных князей и азнауров не пригласили, вы сами ведь пожелали, чтоб никого из посторонних не было при встрече царя.
— Правильно, князь. Наше посещение должно остаться без огласки. Мы едем на Физис осмотреть судостроительную верфь на Палеастомском озере. Хотел повидать тебя, князь, и переговорить с тобой об этом деле.
— Раз дело секретное, не лучше ли... — Шергил посмотрел на сына.
— Княжич может присутствовать. Ему уже все известно. Да и как мы можем без него решать его собственную судьбу, — царь улыбнулся.
— Воля ваша, государь! Но молод княжич, мал, чтобы оказывать ему столь великую честь. Боюсь, по молодости и по неопытности не сможет он руководить флотом.
— Мы все взвесили, обсудили и решили так: два-три года он пробудет на Фазисе, освоит науку строительства кораблей, поупражняется в мореходстве. За это время он окончательно возмужает, съездит в Венецию и Геную для ознакомления с тамошним мореходным искусством, и все, что увидит там нового и полезного, переймет и перенесет к нам.
— Создание грузинского флота великое дело, уважаемый Шергил, — добавил к царским словам Мхаргрдзели, — чтобы довести это дело до конца, одного или двух лет недостаточно. Ваш наследник обучится мореходству у трапизонских и греческих мастеров, а к тому времени, когда адмиралтейство будет создано, у нас будет уже обученный и возмужавший адмирал. Для этого у наследника Одиши есть и способности и возможности. Мы надеемся, что он прославит грузинский меч на море, так же, как на суше прославили этот меч его предки. Царь уже ознакомил со своим намерением твоего наследника, и княжич благодарен ему за столь великое доверие. Но лучше пусть он сам скажет об этом.
— Цотнэ, решается твое будущее, твоя судьба, что ты молчишь? — обратился Шалва Ахалцихели к красному от смущения юноше.
Тот покраснел еще больше и в замешательстве робко ответил:
— Постараюсь оправдать великую честь и верной службой трону отблагодарить за все. Раз царь так решил, я готов выполнить это большое поручение. Даю слово царю и его визирям положить голову ради этого дела, не опозорить имени моего отца, князя Одиши.
— Благословляю тебя, сын мой, на царскую службу! — дрожащим голосом произнес взволнованный Шергил, делая знак сыну подойти ближе. Цотнэ подошел, преклонил колено и почтительно облобызал отца. Правитель поцеловал его в лоб, утер набежавшую слезу и, подозвав слугу, о чем-то распорядился.
Слуга вышел в соседнюю комнату и принес оттуда золоточеканный меч.
Шергил взял клинок в руки.
— Этот меч был любимым мечом великого отца нашего царя, Давида Сослана. В последний раз он доблестно владел им в Шамхорском бою. В этом бою и я проявил себя. Царь наградил меня своим любимым мечом. Герой Шамхорского победоносного боя — Иванэ и Шалва, наверно, помнят это.
— Помним!
— Как не помнить!
— Этим мечом я сражался в Казвине и Гургане. Но слепота заставила меня забыть про войну, и меч остался без дела. Благодарю господа за достойного сына, хочу этим мечом благословить его. Сын мой Цотнэ! С божьей помощью достойно носи этот меч. Да не устанет твоя десница трудиться на службе государю и да не заскучает твой меч! — Шергил протянул меч наследнику. Цотнэ почтительно поднес клинок к губам и приложился к нему.
До Палеастоми оставался час езды, когда царя встретил управляющий судостроительной верфью Уча Антиа.
Он попросил прощения за то, что не успел переодеться и явился в рабочей одежде.
— Нам приятнее видеть тебя таким. Ведь я приехал посмотреть на твою работу. Делается что-нибудь? — улыбаясь спросил царь.
— Делается, и много, государь. Сначала было очень трудно. Рабы, привезенные из Ирана, перемерли от лихорадки, как мухи.
— В прошлом году, когда я был у вас, эти проклятые комары так набросились на меня, что глаз не дали открыть. А что, сейчас их меньше стало или кусать разучились? — пошутил Иванэ Мхаргрдзели и тотчас замахал рукой, отбиваясь от легкого на помине комара.
— И меньше и послабее стали. После того, как мы начали осушать болота и прорыли каналы, меньше нас беспокоят.
— А эти деревья, привезенные из Синопа, привились?
— Растут, государь. Мы их посадили вдоль дорог. От них такой запах, что комары не приближаются на расстояние полета стрелы.
— Хорошие деревья. Но и деньги хорошие взял за них наш родственничек, трапизонский император.
Ехали по щебневой, хорошо уплотненной дороге. По обеим сторонам еще много было покрытых зеленой ряской, окруженных тростником болот. Местами казалось, что лужи посыпаны отрубями и затянуты пленкой.
— Посыпаете чем-нибудь? — спросил Ахалцихели.
— Да, князь, воюем понемногу, постепенно гоним отсюда комаров.
— Ты, Антиа, кажется, предпочитал воевать с вражескими войсками, нежели с комариными полчищами! — пошутил царь.
— Истинно так, государь. Врага убьешь, или он тебя убьет. Комар же подкрадется и не заметишь. Не только человека, слона осилит.
— В последнее время прислали новых рабов, нам стало полегче, а то от лихорадки несли такой урон, что рабочей силы совсем не осталось. Еще бы немного, и пришлось бы просить одишского и абхазского правителей выводить крестьян на повинность.
— Этого делать нельзя ни в коем случае! — рассердился Мхаргрдзели. — Крестьяне разойдутся потом по своим домам. Разве сохранишь тайну! Весь мир узнает, что на Фазисе строятся корабли!
— Этого мы и боялись. Но тут подоспели присланные вами рабы.
Чем дальше они ехали, тем больше редел лес. Наконец он совсем кончился, и засверкало Палеастомское озеро. Вдоль берега на огромных стапелях возвышались строящиеся корабли. Плотники и кузнецы непрерывно стучали топорами и молотками. Неохватные стволы деревьев лежали кучами. В лесопильнях визжали пилы.
— Пригодилось негниющее дерево? — спросил царь, слезая с коня.
— Замечательно, государь, лучшего не найдешь.
— Греки думали, что если не купим у них лесу, то и лодки не сможем построить! За ливанский кедр запросили сказочную цену, будто бы потому, что из-за войны с мусульманами затруднена торговля. С божьей помощью, одишские и абхазские деревья ни крепостью, ни выносливостью ничем не хуже знаменитых иноземных корабельных лесных пород.
— Видно, что-то почуяли, — тихо проговорил Ахалцихели. — Недавно венецианский посол заговорил со мной как раз об разработке лесов в Абхазских горах. Дорог нет, и дорого, говорит, обойдется, а мы, говорит, хорошо заплатили бы.
— А ты что ответил?
— Начисто отказался.
— Не нравится мне этот разговор венецианца... Не проник ли сюда, в ваши края, кто-нибудь посторонний? — повернулся царь к Антиа.
— Никого здесь не было, государь. Местность так обособлена, так отрезана от всего мира, что без нашего ведома сюда даже птица не залетит. Мы сами наполовину в лесу живем, а тот берег Палеастомского озера, который ближе к морю, совсем зарос лесом. Сколько бы с моря не подглядывали, все равно ничего не разглядеть.
Царь поднялся на стапеля. С высоты хорошо было глядеть на заросшие лесом берега озера.
— Моря отсюда не видно, — сказал Лаша, заслоняясь рукой от солнца.
— Это, государь, и есть основное благо, — подтвердил Мхаргрдзели. — Если будем хранить тайну, никому из врагов Грузии и в голову не придет, что мы на озере строим военные корабли. А в один прекрасный день несколько десятков судов нашего флота выйдут в Черное море, будто свалятся с неба.
__ Где корабль, купленный у Дандоло? — спросил царь.
— Стоит на озере. Мы им двояко пользуемся. Нашим строителям он служит образцом, а моряки обучаются на нем морскому бою. Красивый корабль! Загляденье!
— Хвича! — вспомнил вдруг царь трапизонского морского волка.
— Хвича уже там, на корабле! — доложил Ахалцихели. — Как только увидел корабль, сейчас же бросился к нему.
— Пойдем и мы туда, — приказал царь и начал спускаться.
Шли, останавливаясь, глядели на роящихся, как муравьи, рабочих. Некоторые корабли уже обретали форму, некоторые только что были заложены.
Цотнэ насчитал до пятнадцати кораблей. Эта цифра показалась ему огромной, и он оробел. Не напрасно ли он взялся за руководство таким большим делом. А вдруг он, взвалив на себя такую большую ответственность, опозорится перед царем и страной!
Будто догадавшись, Шалва Ахалцихели взял его под руку и ободряюще сказал:
Ты, Дадиани, часом, не испугался ли?
— Да трудно мне будет, князь... Я их насчитал пятнадцать...
— Еще пятнадцать будет... Нам нужно снарядить по крайней мере тридцать боевых кораблей, — сказал царь. — Но ты напрасно задумался. Ты, наверно, не совсем точно понял свои обязанности. Пока не научишься строить корабли и управлять ими, ты не будешь начальником. Ты обучишься ремеслу плотника, кузнеца, другим ремеслам кораблестроителя, пройдешь все ступени этих ремесел, а также научишься управлению кораблем и правилам ведения морского боя. Для этого будешь трудиться как простой моряк. Научившись одному делу, перейдешь к другому и только потом в торжественной обстановке примешь амирбарство. Здесь твоими учителями будут греческие и лазские мастера. У них и знания большие и опыт. Постарайся полностью перенять и то и другое, превзойди их, усовершенствуй свое искусство.
— Постараюсь, государь! — уже смелее ответил Цотнэ, обрадованный тем, что не сразу возлагается на него тяжелая ноша адмиралтейства.
Невдалеке от берега стоял венецианский корабль. На двух взметнувшихся в небо мачтах висели белые паруса. При дуновении ветра паруса наполнялись, и тогда корабль будто покачивался на волнах. На палубах были установлены камнеметные и осадные машины.
Сказочно красивым показался Цотнэ покачивающийся на синих волнах озера этот белый корабль, будто готовый взлететь в облака на своих парусах. Юноша никогда еще не видел такого судна. На нем, наверное, разместится целое войско, подумал он и про себя стал считать весла. Насчитав тридцать по одному борту, он сбился со счета.
— Ну как корабль, Хвича? — Еще издали спросил царь у лаза, увлекшегося осмотром и оценкой покупки.
— Великолепный корабль. Но у Венеции есть и поновее, помощнее суда. Дорого заплатили, государь?
— Дорого?.. Сколько мы. дали, Шалва?
— Взяли с нас как за пять кораблей, государь. Но если б и больше запросили, не пожалел бы. Прекраснее этого я ничего ни видел. Надо видеть его в бою! Какой он подвижный и легкоуправляемый. Такая махина, а поворачивается и крутится, словно малая шлюпка.
Хвича рассматривал каменные ядра.
— Хорошие машины, но не ухожены.
— Это не от неухоженности, — обиделся Антиа.— Я уже докладывал, что на корабле проводим учения.
— На веслах у вас рабы?
— Нет, государь, своих обучаем и весельному делу, и управлению парусами, и камнеметанию.
— На веслах особого обучения не требуется. Посади его за весло и прикажи. Посмотрим, как это он не будет грести! Трудно управлять кораблем, разворачивать его, уходить от столкновения. Здесь рулевому помогают не только знания, но и большой опыт. В бою редко что повторяется. В каждом сражении возникают все новые и новые задачи, и принимать решения надо не по готовому образцу, а сообразуясь с обстоятельствами и по собственному чутью.
— Сколько бойцов было у крестоносцев при взятии Константинополя?
— Самих крестоносцев было немного. Победу обеспечили венецианские корабли. Говорят, на этих кораблях было тридцать тысяч воинов.
—А у греков сколько было?
—У греков вообще не было ни одного приличного корабля для решающего боя. Когда крестоносцы приблизились, в греческих портах стояло около двадцати кораблей, но все двадцать нуждались в основательном ремонте. Император приказал поспешно ремонтировать суда, но в путанице уже некому было выполнять это приказание. Вместо того чтоб ремонтировать корабли, греческий адмирал Михаил Стринфа продавал снасти с боевых кораблей за золото. Греческий флот не оказал никакого противодействия вошедшим в Босфор кораблям Венеции.
— Так оно и бывает, Хвича. Когда страна ослаблена внутренними неурядицами, она не в состоянии побеждать ни на суше, ни на море. По-разбойничьи отнеслись к грекам единоверные крестоносцы, но кто пожалел о падении Византии! Бог весть, сколько совершила она несправедливости по отношению к грузинам, армянам, сербам и болгарам. Жаль только, что свергнувшие несправедливость сами оказались несправедливыми и корыстными. Крестоносцы вместо того, чтобы установить законность и порядок, стали именем Христа чинить новые беззакония и беспорядки. Но посмотрим. Бог велик и никому не простит несправедливости! — Царь воздел руки к небу, перекрестился и покинул корабль.