Все реже стучит волна в борт баржи, слабеет плеск дождя. Федор Бочаров в последний раз глядит в зябкую темноту ночи и раздвигает брезент. Вытянув вперед руки, он пробирается к нарам, где уже спит его бригада. Сейчас и он ляжет, надо и ему выспаться. Утро будет горячее: как только придет катер с плотниками и будут установлены последние звенья запани и коридора в устье срединного притока Унжи, начнется пропуск леса для формировки плотов.

Только бы ночь переждать, только бы она не подвела. Грозовой ливень, шумевший более суток, сделал свое. Река поднялась, разорвала тесный ворот высоких берегов и пошла гулять, заливая поймы, низины. Со всех верхних плотбищ тронулся лес и, набирая силу, устремился к устью. Река стала черной от него.

Сейчас Федор с ужасом подумал: что было бы, если бы бригада не успела перекинуть через разбушевавшуюся реку стальную перетяжку и закрепить главные звенья запани… Вообще-то это не его дело: он прислан на формировку. Но плотники, работавшие здесь, потребовались на основной рейд, что стоял на самой Унже, ниже притока, где тоже не все было готово к приему древесины. Ранний разлив опрокинул все сроки подготовки. Пришлось выручать.

Ничего, утром плотники вернутся. Горелов, начальник сплавучастка, обещал сам приехать с ними. А до утра но так уж далеко.

Горелов, Горелов… Федор и сейчас, в этой темноте, еще видит его белесые, с холодком глаза. Как он утром в конторе прощупывал ими бригадира, всего, с ног до головы.

— Явился? Ну что ж — давай, без дела не оставлю…

И наказал смотреть в оба. Да еще напомнил: ты, мол, на уральских реках был, знаешь, как их укрощать…

А людей дал в обрез. Ну, да ладно. Спасибо и на том, что доверяет. Ведь мог бы и попрекнуть или спросить: можно ли положиться на беглеца?..

Федор не спеша, тихо снял намокшую робу Но прежде чем лечь, прильнул к стеклу, вделанному в брезент Темень вроде бы еще больше сгустилась. В черноте ночи растворилось все — и скопище леса, и запань, и утлые лодчонки, шлепающие днищами по воде. Только чуть-чуть проглядывалась неровная кромка противоположного берега.

Ветер совсем стих, но баржа еще качалась. Стояла она рядом с запанью, заменяя собой недостроенное береговое общежитие. Слышно было, как от натуги вызванивала перетяжка и глухо поскрипывали подбитые к ней лесины. Перед закатом старый Елизар подсчитал, что к перетяжке прибило не меньше двадцати тысяч кубометров. А теперь, еще больше. Ничего, сталь должна сдержать напор.

Не отрывая взгляда от едва видимой кромки берега, Федор раздумчиво, вслух сказал:

— Сталь-то должна выдержать. Да не все стальное…

Он уносился мыслями к своей семье. Еще днем вот по тому берегу проходила Варя, вернее — уходила. Как он ждал ее, а она только появилась и исчезла. Так же, как все тут в этой кромешной тьме.

Спит ли она сейчас? Может, еще горит огонек в крайнем бревенчатом домике сельца, что на унженской круче? Далеко отсюда сельцо, не увидеть. Может, она тоже стоит у окна и думает о так нелепо кончившейся встрече.

«Не хочу и слушать беглеца!» Она не постеснялась, прямо, не в пример начальнику, выпалила.

Удержать бы надо ее, не отпускать так скоро домой. И все из-за этой проклятой грозы, из-за перепутанного Никиши. Как бешеный заорал с запани: «Скорей, бригадир! Разносит все к чертям…»

На запань-то поспешил, а Варю упустил. Эх! Ведь хорошенько даже не разглядел ее. Только глаза и запомнились. Недоверчивые, печальные. Не было в них прежнего блеска. Еще заметил тонкий прочерк складки на лбу. Даже челка, такая же густо-смолевая, как и год назад, не могла ее закрыть.

К себе она не позвала. А когда он спросил про сынишку Вовку, резко бросила: «В таком отце он не нуждается». И заплакала: «Одна мука с тобой. Не зря сказали…» Он не успел спросить, что сказали. Ушла.

Эх, Варя, Варя!

Федор прислушался последний раз к утихающему шуму реки и лег на нары. Закрыл глаза, но сон не приходил. Слыша, как реже и слабее бьет волна о борт баржи, и уверившись, что опасность миновала, он снова задумался.

Какой тогда, прошлогодней весной, был вечер? Да вот так же шел дождик, но теплый-теплый. Федор еще подумал: сморчки теперь пойдут.

Легко было на душе: раньше всех провел по Унже большегрузный плот, чуть ли не полукилометровой длины. Не часто такие огромные плоты пускались по бурной, извилистой реке. Начальник вначале побаивался ставить Федора на такое дело. Опыта, дескать, маловато. А он упросил его. И сделал свое. Вот обрадуется Варя!

Только жаль: в спешке не сумел сообщить ей — не выйдет на берег. Но в такой поздний час, да при дожде, это, пожалуй, и ни к чему. Наверное, уже спит. Ничего, дома будет встреча! Вот сейчас, как только буксир пристанет к берегу, он закинет мешок за плечо — и на кручу, к крайнему домику. Постучит, и тотчас же откроется занавеска, раздастся радостный голос:

— Федя!

Обязательно и сынишку разбудит. Вставай, мол, папа приехал. Наш плотогон!

Любила так величать его, высокого и кряжистого, человека той крепкой русской стати, что шла еще от дедов и отцов, бывалых унженских плотогонов. И Федор гордился этим. После смерти отца, старого сплавщика, он один в роду Бочаровых оставался продолжателем этой фамильной профессии. От отца и дом остался ему в наследство.

Ох, как не терпелось Федору скорее перешагнуть через родной порог. Но, подбежав к дому, он увидел: из бокового окна льет на улицу свет, за столом, рядом с Варей, какой-то гость. Кто это?.. Федор остановился в недоумении, чувствуя, как по спине пробежал неприятный холодок. Когда гость повернулся к Варе, он узнал: Родька Горелов!

Ах, вот кого она встречает!..

У Федора невольно сжались кулаки. Опять этот красавчик, начальнический сынок, встал на его дорожке. Но что теперь-то ему надо? Ведь Варя сама сделала выбор. Уже три года прошло, как она стала Бочаровой, его женой.

Любит? Не может забыть ее? А-а, пустое. Шашни, и все! Что ему, девок свободных не хватает? Чепуха! Ничего другого Федор не мог сейчас допустить. Да и Варя с тех пор, как вышла замуж, ни разу не заговаривала о Родьке. Все, казалось, было кончено, и он был спокоен за свою судьбу. К тому же Родька вскоре после их свадьбы уехал из сельца в районный городок, откуда только в отпуск наезжал ненадолго домой. Работал он в леспромхозе, и, как доносила молва, им там дорожили. Родькин отец, правда, долго сердился на Варю. Ишь какая: моего сына променяла на простого сплавщика. А тоже еще заносилась: первая певунья на селе. Запоешь теперь у Федора!..

Но в конце концов вроде бы и начальник смирился.

Как же все-таки Родька очутился под его, Федора, крышей? От кого он узнал, что Варя одна, что муж в пути? Но плохо, видно, рассчитал: вот он, Федор, здесь! Раньше срока вернулся! Хватит, помок под дождем, позяб на ветру — пора и в тепло! А непрошеный гостек пусть убирается туда, откуда пришел.

Не мути воду, не ходи по заказанной дорожке!

Но что же Варя? Почему она так рада ему? Вон и чаем угощает. И приоделась — в новом платье, чистенькая, нарядная, веселенькая. А он-то, он как оперился: белая рубашка, черный, старательно выглаженный костюм, пышная прическа. Весь так и цветет и глаз с нее не сводит. Пришел в чужой дом, к чужой жене, и нате вам: шуры-муры. Ишь как обрадовались, забыли даже занавеску закрыть.

Да полно, уж явь ли это, не мерещится ли ему, Федору?

Он шагнул поближе к окну. Отсюда все стало еще виднее. Вот Родька взял Варину руку в свою, заглянул ей в глаза. Она не оттолкнула его, только опустила голову.

— А-а! — вдруг вскрикнул Федор.

Тенью метнулся он к плетню, выхватил палку и с яростью начал крестить окно. Потом, горбясь, бросился на крыльцо, с грохотом проскочил через темные сени и, распахнув дверь в избу, грозной глыбищей навис над порогом.

— Не ждали? Намиловались? Теперь давайте рассчитываться!..

Он замахнулся на оторопевшего Родьку и стоявшую в оцепенении Варю, но в это время за перегородкой в испуганном плаче зашелся сынишка. Федор бессильно опустил руку.

— Ладно, в другой раз!..

Взглянув напоследок на мертвенно побелевшие губы жены, мотнул головой в сторону перегородки.

— Что стоишь? Иди дите успокой.

И сам повернулся к выходу. На улицу, под дождь, который был сейчас не такой уж теплый, каким показался вначале…

А утром он пришел в контору, к начальнику. Горелов, пригладив седые виски, сказал:

— Ну, здравствуй! — Как всегда, поприветствовал кивком. — Так вот — за проводку плота спасибо. Показал себя. А за… — Горелов помедлил, прикуривая от одной папиросы другую, — за то, что ты натворил дома, придется тебе, дорогуша, отвечать.

— Спасибо и вам, Василий Егорыч! — разжал плотно стиснутые зубы Федор. — Позаботился! Вместе с сынком, выходит…

— Что? — ткнул Горелов папиросу в пепельницу, полную окурков.

— Говорю, постарались!

— А ты погоди. За такие слова я могу и…

— Уволить? — Черные дуги бровей Федора переломились.

— И уволить! — повысил голос Горелов. — В дуроломах не нуждаемся! Вот так! — нацелил он на Федора белесые глаза, и от них повеяло холодом.

Федор стоял перед ним, отчаянно комкая кепку: «Доработался! Его сынок ворвался в мою семью, а я же и виноват. Отблагодарил!..»

— Что ж, Василий Егорыч, увольняй, раз заслужил!

Он повернулся и, широко распахнув двери, вышел вон, разгневанный, злой. Не оглядываясь, прошел через весь поселок, а оттуда повернул на тропу, что вела на полустанок.

Поехал в поезде дальнего следования. Куда? Вначале он и сам не знал. На полустанке транзитные поезда не останавливаются, он на ходу вскочил на подножку последнего вагона к оробевшей проводнице, стоявшей с флажком в руке, и попросил приютить его.

Часами он сидел и бесцельно глядел в окно вагона. Мимо проплывали северные деревеньки, купающиеся в лужах, солнечные пригорки с первыми зелеными побегами, оживающие леса, окутанные серой дымкой. Но его ничто не радовало. На крючке болтался вещевой мешок, повешенный поверх жесткой робы.

Слух был как бы выключен. Воспринимался только стук колес, в котором слышался все один и тот же зов: подальше, подальше…

* * *

Тихо под пологом брезента. А там, в ночи, снова нарастает шум. Ясно: продолжает прибывать вода. Скрипит, напрягаясь, запань, в обшивку баржи бьют лесины. А вот где-то гулко ухнуло, должно быть, лопнули стяжки пучков.

Федор встал. Надо выйти посмотреть.

— Подожди, вместе, — кто-то удержал его за руку.

Человек этот тут же пошарил под изголовьем, доставая кисет, и стал пробираться вперед. Запнувшись за что-то, зажег спичку. Огонь на мгновенье осветил его лицо.

— Дядя Елизар! — узнал Федор старика. — Ты-то что не спишь?

— Выспался. И тебе надо бы трошки соснуть.

— Не могу никак, — признался Федор.

В ответ старик только покряхтел.

Вышли. Стылый ветер ударил в лицо. Федор поднял воротник, огляделся. Лес, лес. Черные горбы его поднимались теперь не только в самом устье, но и много дальше. Река бурлила, несла новые вереницы пучков.

— Не прорвало бы… — забеспокоился Федор.

— Ничего… Сию пору удар с верховьев принимает не столько запань, сколько стор… Он, гляди, с берегами сросся. Вторая, значит, сила, — пояснил Елизар. — Однако поглядывать надо. Ты давай иди поспи, а я подежурю. В случае чего — подниму… Валяй.

— Не гони, дядя Елизар. Не уснуть мне сегодня.

— Да-а, — протянул Елизар и предложил: — Можа, покурим?

Федор согласно кивнул.

Сели на сходнях баржи. Темень понемногу начинала редеть. Но небо по-прежнему было в облаках. С непонятной торопливостью бежали они, низко опустив свои растрепанные космы.

— Того гляди, снова соберется дождь, — заметил Елизар. — Большая ноне вода. А ты как теперича к нам, — вдруг повернулся он к Федору, — насовсем или на один сгон плотов?

— Хочу насовсем.

— Был ли там, в сельце?

— В этот раз нет. Начальник с ходу меня сюда.

— Да-а, — опять со значением протянул Елизар. — А она, Варюшка-то, должно, ждет.

— Ха, ждет! — обозлился Федор. — Не видел, что ли, как давеча повернулась?

— Ну и что? — спокойно возразил Елизар. — Ты не гляди на это. Можа, не все перегорело вот тут, — постукал он по груди. — Ты какую нанес ей обиду? Подумал, нет об этом? Ну-ка, с колом…

— Хватит, дядя Елизар! — резко махнул рукой, Федор.

— Нет, не хватит, а слушай, что старшие говорят.

— Старшие, старшие! — перебил Федор. — А мы кто? Сосунки? Ничего не умеем? Да вам еще и не приходилось водить такие плоты, какие мы водим.

— С этим не спорю, — согласился Елизар. — Тут вы действительно повыше поднялись, можа, дальше и видите. Но высота эта — отцовы плечи. На них ведь стоите, а с них, конечно, виднее.

И Елизар неторопливо, со значением провел прокуренным пальцем по усам.

Федор вспомнил, что так же делал покойный батя. Не у него ли и перенял Елизар? Батя трогал ус, когда настаивал на своем, уверенный в своей правоте.

— Извини, дядя Елизар, я погорячился, — тронул его за плечо Федор.

— Вижу, что мечешься, потому и говорю. — Елизар затоптал цигарку, обернулся к Федору. — Ты вот что, сынок, — голос его потеплел, — ужо, после работы, махни в сельцо. По прямой тут недалеко.

— Подумаю.

Встав, Елизар посмотрел на небо, покряхтел.

— Пойду. Ежели что — буди, подежурю.

— Ладно.

Федор тоже встал. Потом закурил новую цигарку, сошел на берег, посмотрел еще раз на лес.

Река выше затора неумолчно бормотала, слышались всплески плывущих лесин, негромко подавали спросонья голоса потревоженные камышовки.

А с вышины по временам доносился свист упругих крыльев. Утки. Должно быть, на свои исконные гнездовья спешат. Еще слышался шорох кустов и что-то похожее на пощелкивание семячек. Видно, лопались набухшие почки. Воздух был напоен пряным духом земли, свежестью реки и оживающих кустов.

Весна! На память пришли запомнившиеся с детства строчки:

Улыбкой ясною природа Сквозь сон встречает утро года…

Федор вздохнул и повернул к барже.

* * *

…В поезде к Бочарову подсел демобилизованный солдат. Ехал тот домой куда-то под Пермь. Узнав, что Федор сплавщик, солдат затеребил его:

— Слышь-ка, давай к нам. У нас тоже есть сплавные реки.

— Какие?

— А хоть Чусовая, хоть Сылва. Выбирай любую.

О Чусовой Федор слышал. А Сылва… Чудное какое-то название. Нет, ничего не знал он о такой реке. Но что делать: надо где-то бросать якорь. В конце концов для него сейчас самое главное — забыться, успокоиться.

Утром они сошли с поезда. А через день Федор был на одном из самых верхних ставежей, недалеко от гор. Поначалу досталась немудрящая работа — сбрасывать лес в реку для молевого сплава. Ничего, терпел. Жил он тут же, в береговом общежитии.

Вставал рано, ложился поздно. Был неразговорчив, задумчив. Как-то на закате он вышел покурить и увидел: над зеленым лугом, недалеко от прибрежной рощицы, летают хохлатые чибисы и разноголосо заливаются: пиль-пиу, пиу-пиль-пиу… Незамысловато пенье, но Федору почудилось в нем что-то родное. Вот так же, бывало, весной над лугами и полями своего сельца носились чибисы и с азартным озорством оглашали все вокруг своим пиликаньем. Должно быть, за это их и называли дома пигалицами, добрыми вестниками.

Федор пошел на зов пигалиц. Не с родных ли мест прилетели, не привет ли принесли? Шел и слушал, слушал их. Под ногами причмокивала мокрая трава, а он глядел на птиц, на рощу.

Долго звенел над ним теплый вечер. До глубоких потемок, до последнего крика чибиса бродил он по опушке. Разволновался. В общежитие не хотелось возвращаться. Сейчас бы домой! Хоть бы на часик! Вовка, наверное, заждался. В окно поглядывает, мать спрашивает: где папа-плотогон? А что она ответит? Уехал твой папа, скрылся!

Да, да — беглец! Но из-за кого? Федор начинал мрачнеть. Из-за кого пришлось из своего дома уйти?.. «Эх, Варя, Варя, как я тебе верил! А ты? Ладно, мешать не буду. Ни тебе, ни Родьке. Но Вовка, Вовка…»

Даже стон вырвался при мысли о сынишке.

Медленно как неприкаянный брел он в общежитие.

Неожиданно, когда вышел на тропку, кто-то окликнул его. Оглянулся: догоняла Ксюша, молодая повариха.

— Парубкуешь? — подстраиваясь под его шаг, спросила она.

— Так хожу… — неохотно откликнулся Федор.

— Все один?..

— Один.

— И не скушно?

— Скушно.

— Отчего?

Что ей ответить? Не говорить же про Варю. Он поднял голову и, увидев вдали темный гребень гор, сказал:

— Местность не та. У нас — ровнота, а здесь вон какие горбы. Так и давят. К тому ж и работенка…

— С непривычки не по нутру горы-то. А работа… Завтра-послезавтра вниз, на рейд пошлют. Там — ого-го!

— Верно? — обернулся к ней Федор. — Может, и плоты дадут водить?

— Попросись.

— Да, да, надо, — качнул головой Федор. — Спасибо тебе.

— За спасибо — спасибо! — усмехнулась Ксюша и кивнула: — Мне сюда, бывай здоров! — свернула к столовой, помещавшейся в низенькой избушке с тесовым крылечком.

Через день и впрямь все береговики снялись с насиженного места. Рейд встретил их шумом лебедок, катеров, сплоточного агрегата. На запань напирала огромная масса леса.

«Ого-го и есть! — отметил про себя Федор. — Подходящий рейд!» Ему повезло: назначили в одну из бригад для сопровождения первых плотов. И куда! С выходом на Каму, сестру Волги, где он бывал в прошлые навигации. Может, доведется повстречаться там со своими, унжаками.

На этом же плоте ехала и Ксюша. Старые плотогоны не брали ее: баба на плоте — быть беде! Но людей не хватало, пришлось смириться, взять. Ксюша могла не только кухарничать, но и багром орудовать похлеще иных мужиков.

По вечерам, накормив людей, она выходила из палатки, садилась на бревно у края плота и, глядя на зеленую закинь берегов, прислушиваясь к тихому плеску воды, начинала петь. Пела про Днепр широкий, про коханочку Галю, про хлопцев чернооких.

Раз подсел к ней Федор. Сам он не мастер был петь, но слушать любил. Сел, локтями уперся в колени, голову положил на ладони и слушал, слушал. Хоть не все слова он понимал — пела Ксюша на украинском, — но песня растрогала его, унося, как и в тот вечер, в родной край, в домик на круче.

— Що присмирел? — спросила Ксюша.

— Я… я еще слушаю… — Повернулся к ней. — А почему ты все по-украински?

— Так я ж украинка, — подняла она черные брови.

Взгляд Федора задержался на ее лице. «Ох, и приглядна же ты!»

— А на Урале как очутилась? — поинтересовался он.

— Про то долго говорить, — вздохнула Ксюша. — А коротко — вот: за мужем подалась. Гарный был мой Грицко. Такой чубатый, господи! А поставили головой бригады — запил. Сегодня горилка, завтра горилка. Ну, потянул и селянское — колхозное. Говорю: кончай! Он плюется, не встревай, мол. Другой раз припугнула: докажу. Так он с кулаками на меня, сдурел совсем. Тогда уж и я: а, щоб тобе! И гукнула зараз по злу. Остальное понятно: тюрьма! Допыталась, что в здешние места отправили. И вдогонку. Жалко, ридный же. А он при первом же свидании очи в сторону. «Що тоби? Не знаю такую…»

Несколько минут сидели молча. С наступлением темноты реку окутала тишина, слышалось только глуховатое тутуканье буксира и шепот волны, разбегавшейся по обе стороны плота. Вода густо чернела, будто кто-то невидимый заливал ее тушью, лишь вдали дрожала слабая полоска света, не успевшая погаснуть после растаявшей зари.

Тянуло сыростью, холодком. Ксюша, поеживаясь, натягивала на плечи теплый платок.

— Поговорили, пора и спать.

Но тут же опять села.

— А разумиешь, почему я с плотом поехала?

— Почему?

Она скосила на Федора глаза и то ли в шутку, то ли всерьез сказала:

— Тебя жалко стало. Вижу — тоже один!..

— Чудная ты, Ксюша.

— Какая есть. Но зови меня лучше Оксаной, по-нашему…

И снова легко поднялась. Он пошел рядом с ней, но, увидев кормового, отстал: еще зубы скалить будет. Женщина подождала его у своей, отдельной, палатки. Платок съехал с ее плеч. Федор неловким движением поправил его, задержал руку на ее чуть вздрогнувшем плече.

— Ладно, до побачения!

И, наклонившись, шагнула в палатку. А Федор какое-то время еще стоял, слыша, как она расправляет постель, раздевается…

«Вот шальная».

* * *

В окошечко внезапно плеснул пучок света, выхватив из темноты край нар, чьи-то ноги, свесившиеся с них, и высветлил медные пуговицы на тужурке, висевшей напротив оконца. Федор встрепенулся. Что это — зарница или огонь катера? Не начальник ли едет?

Подошел к окошечку, взглянул. Как бы в ответ откуда-то издалека докатился гром.

— Вот так начальник!

Он выскочил вон из-под брезента. Все вокруг было пепельно-серое — и нависшее над рекой небо, и мелко дрожащая запань, удерживающая теперь, наверное, уже десятки тысяч кубометров леса, который все теснился, натужно ворочался, скрипя и грохоча.

— Прорва! Но неужели там, в верховьях, не видят и не могут поставить страховую перетяжку?

Вдали снова вспыхнула молния; сейчас в свете ее резко обозначился зубчатый, как углем вычерченный, гребень перелеска и широкий изгиб реки ниже запани, сверкнувший крупной рыбьей чешуей.

Федор сбежал на берег. Звонить, звонить! Но, вспомнив, что телефонная линия еще не подведена к реке, он растерянно остановился. Никого ни о чем не может попросить. Вода отрезала его бригаду от всего живого.

Что же делать? С минуту стоял, глядя на грозное скопище леса. Не выдержит запань, перепускать надо пучки. А коридор еще не готов. Почему же не едет Горелов с обещанными плотниками? Может, забыл? Наказ сделан: «Гляди в оба!» Чего еще?

И все-таки он пошел по берегу, чтобы поглядеть, не едет ли. У изворота поднялся на высокий откос, откуда далеко просматривалась река. Вчера тут, через откос, проходила и Варя, она еще немного замедлила шаг, но не оглянулась; последнее, что заметил тогда Федор — отчаянно затрепетавшие на ветру кончики красного платка ее…

До боли в глазах глядел он сейчас и на реку, залившую все поймы, и на тропу, по которой вчера шла Варя в сельцо. Но все было пустынно — и река, и тропа. Никого!

До него опять докатился гром, теперь уже густой, басистый.

* * *

…Кажется, на седьмой день пути он нес внеочередную вахту на кичке плота. В этот раз пришлось вести плот по трудному участку реки: перекаты, мели, стиснутые крутыми берегами коридоры. Пока светило солнце, Федор хорошо ориентировался на местности.

Но к концу дня с гор начал спускаться холодный туман, река быстро поседела.

А буксир шел, продолжал тянуть плот, подавая предостерегающие гудки. Он и не мог остановиться до выхода на спокойный плес.

Федор усиленно нажимал на кормовик, стараясь держать плот на фарватере, подальше от притаившихся в путанице тумана каменистых берегов! Но плот плохо слушался его. На каждом повороте хвост сильно заносило, слышно было, как нижние бревна скрежетали, наскочив на отмель.

Сырость тумана пронизывала до костей: Федор был в одной гимнастерке. Переодеться, накинуть на себя хотя бы пиджак некогда. Вообще-то он и не думал, что придется держать эту вахту, вторую за сутки. Не успел еще после первой отдохнуть. Но что сделаешь: старший плотогон заболел, малярия начала трепать.

Впрочем, об этом и не жалел Федор. Одно было на уме: как провести сквозь подстерегающие опасности большегрузный плот.

Да что ему осталось теперь, как только не это, не работа. Утром у какого-то поселка к плоту пристала моторка, передавая почту: газеты, письма. Письма получили все, за исключением его. И винить некого: кто знает, где он?

Сам написать домой он не мог. Кому он будет кланяться? Той, из-за кого пришлось сняться с родных мест, кто променял его на начальнического сынка? Нет уж, этому не бывать!

В то же время чаще и чаще в душу западала мысль: а серьезно ли все было? Может, во всем виноват один Родька? Пришел — не гнать же! Не могла же она сама зазвать его. Ведь три года прошло после свадьбы. Три года жили душа в душу, ладно, дружно. И всегда были вместе. Вместе и в кино, и на концерт, и в город за покупками. И еще вспоминалось: бывало, как маленького, усаживала его, Федора, на диван и давай напевать ему новенькую песенку. Если песня нравилась ему, она радовалась: эту и буду петь в клубе! Ох ты, певунья, певунья…

— Эй-эй, Федор! — услышал он голос из тумана.

Узнал: бежала, спотыкаясь о лесины, Оксана. Спасибо, живая душа объявилась!

Подбежав, она закричала, дернув Федора за плечо:

— Спускай лоты! Запасные! Скорее!

«Запасные? Но как же, старший не велел даже подходить к ним. Предупреждал не раз: ты на наших реках новичок, так учти — лишняя тормозная тяжесть на таких быстринах может разорвать плот». Он непонимающе взглянул на Оксану. А у нее и глаза округлились.

— Какого же ты… не чуешь — болтает плот. Лоты, лоты!

И сама бросилась к ним. Федор оттолкнул было ее, но Оксана стукнула ему по рукам и приказала:

— Помогай!

Когда железо торкнулось о дно, плот, напружиниваясь, стал выравниваться. Оксана же, шагнув к Федору, сжалась, как бы еще в предчувствии беды, сложила руки на груди, затаила дыханье и даже закрыла глаза. Потом, через какие-то доли минуты, облегченно тряхнула головой:

— Слава богу, обошли камни!

Перехватив удивленный взгляд Федора, махнула рукой.

— Чого дивуешься? Будто впервые здесь я… Милые! — вдруг спохватилась она. — Ты ж в одной рубашке. От дурень! Ну-ка, выбирай железо, а я…

Она кинулась назад. Принесла ему свитер и робу. Постояла, поглядела, как он одевается, затем снова шагнула к лотам.

— Ты чего? Иди отдыхай! — мотнул Федор головой в сторону палатки.

— Погоди. Последние камни не миновали…

Она глядела на приближающиеся кручи берегов, теснившие русло реки. Глядела и думала о чем-то своем. Может быть, вспоминала родную Полтавщину, родной колхоз, прожитые вместе со своим Грицко годы.

Вдруг обернулась к Федору и спросила:

— Слышь, а какая она, твоя жинка? Красивая?

«К чему это она?» — подумал Федор. Помедлив, ответил:

— Вроде тебя — черноглазая…

— Очи черные, очи яснии… — с грустью пропела она. И, снова взглянув на притихшего Федора, с укором бросила: — Дурень ты, як мой Грицко!

Федор хотел что-то возразить, но Оксана, заметив опасность, толкнула его плечом:

— Камни! Держись!

Сама она с прежней проворностью стала спускать добавочный лот, спасая плот от разворота на опасную мель. Вода кипела, булькала, железо со скрежетом чертило дно. А когда камни остались позади, Оксана выпрямилась.

— Теперь доведешь. Все!

И пошла, но, оглянувшись, сказала:

— Озябнешь — заходи. Чаем напою…

* * *

Никого, сколько ни жди. С откоса Федор сразу на баржу. Разбудив бригаду, спросил:

— Плотники есть?

Никто не откликнулся.

— Ну, кто хоть немного умеет махать топором?..

Вышел дядя Елизар:

— Попробую.

За ним человека четыре. Мало, ох как мало! Может, все-таки подождать? Должен же приехать начальник. Обещал.

С новым раскатом грома брызнул дождь, холодный, въедливый. На реке заплясали пузыри. Федор знал — это к затяжному ненастью. Значит, ждать нельзя. В конце концов начальника могли задержать дела на других участках.

— На запань! — приказал он. — Будем сами делать коридор.

— Опять под дождь гонишь? — по-птичьи семеня, подкатился к Федору Никиша. — Ты что — за людей нас не считаешь?

— Отойди, Никиша, не мешай, — легонько оттолкнул его Елизар. — Пошли, мужики!

Федор оказался в середине идущих. Оглядываясь, считал. Одиннадцать человек. Все, за исключением Никиши. Черт с ним. Пусть сидит под брезентом.

— Эх, и шпарит, — зябко ежились спросонок сплавщики.

— Ничего, дождь не дубина, а мы не глина, — отшутился дядя Елизар.

Начали дружно. Одни подводили к запани готовые звенья коридора, другие делали новые, временные.

Вскоре на стук топоров притащился и Никиша. Посмотрел, спросил:

— Где мне вставать?

— Что, скушно одному? — поглядел на него бригадир.

— Дык как не подчиниться?..

— Только по подчиненью и можешь?

— Ты погоди, Федор, — поднял Никиша руку-коротышку. — Я, милок, не токо тебя, а и покойного батьку твово знаю. Тоже, бывалочи, больше всех ему надо было. А что заколотил, какие палаты каменные?

— Батю ты не трогай, Никиша! — повысил голос Федор. — Ха, палаты! Он за свою жизнь не меньше миллиона кубометров леса провел по реке. Это подороже всяких палат.

Никиша потоптался и отошел от бригадира. Кто-то сунул ему в руки багор и послал на подмогу к Елизару, который делал новое звено.

Под дождем скоро намокла тужурка. Никиша хныкал, ворчал.

Елизар не вытерпел, бросил сердито:

— Всю душу ты вымотал мне своим нытьем. Перестань!

— Заноешь! Ему-то, Федору, что: выслуживается перед начальством. Явился, мол, заметьте меня… Ну и нажимает на всех.

Егор выпрямился и закачал головой.

— Паскудный же ты мужичонко, Никиша. Ох, и паскудный. Уйди лучше. Сделай милость, не мозоль глаза. Ну, брысь!

Никиша попятился. Поглядел на других мужиков, ища сочувствия у них. Но ни у кого в глазах не увидел этого сочувствия. В бессильной злобе сжал кулаки: «Ладно, мокните тут, мокните. Все равно ничего у вас не выйдет. Ничего!»

Ушел.

А вдогонку ему доносился стук топора, перебивающий шум дождя.

* * *

…Оксана, Оксана, добрая душа! Где ты теперь?

После первого рейса она снова уехала кашеварить на одно из верхних плотбищ, а Федора оставили на нижнем рейде формировать новые плоты.

Уехала — и никаких вестей. Как в сказке: ласточкой влетела в жизнь Федора, немножко растопила горе и улетела.

Но, может, это и лучше? Вспоминал, как она говорила последний раз: «Жинку не забижай — пиши ей!»

Написал и деньги послал. Да вот ответа никакого. Хоть бы одну-единственную строчку! Он-то переборол себя, взялся за карандаш, а она не стала. Так кто же кого «забижает»?

По-прежнему он рано вставал, отрабатывал день на рейде и вечером возвращался в общежитие, занимавшее двухэтажный бревенчатый дом на главной улице поселка. Шумливые молодые соседи оказались на этот раз у него. Переоденутся и уйдут на весь вечер то в пивную, то в буфет. Вернутся, начнут подтрунивать над ним:

— Что сиднем сидишь? Деньги бережешь? Жадюга.

— Потише! — вставал Федор во весь свой внушительный рост.

Задирать его в таком случае было опасно. Но однажды соседям удалось увести его в пивнушку. На диво им он много пил — и пива, и водки, но не пьянел, только чувствовал, как тяжелела голова.

— Это дело! — восхищалось им застолье. — А то совсем скис…

— Наливай, наливай! — все больше входил Федор в азарт.

— Пожалуйста! Скоко душе угодно! — Застолье было к его услугам. — Развеселились, чего там! А то сидел на своих деньгах…

— Ладно, слышал, — отмахивался он.

— А чего? Был у нас один такой в прошлом году. Берег каждую копейку, жинке посылал, а она там на эти денежки ухажерчика поила…

В этих словах он почуял недобрый намек в свой адрес. Перед глазами вставал Родька со своей всегдашней ухмылочкой. Брови у Федора мрачно стали сходиться одна к другой. Вдруг он поднялся и пошел вон, задевая за стулья, за столы.

На другой день он явился в контору с заявлением об отлучке и, получив разрешение, выехал домой. Разузнать, все-все разузнать про нее и про ухажерчика. Раз не отвечает, — значит, не зря. Теперь уж на один конец!..

Все в нем кипело.

Как и в тот раз, поезд не остановился на полустанке, только немного замедлил ход. Федор спрыгнул.

А через час с небольшим уже подходил к сельцу. Осталось только поле перемахнуть. Вот оно, нагретое солнцем, медово пахнущее цветущей рожью, белым придорожным кашником. Ветер поднимает с колосьев пыльцу и несет но волнистой зыби стеблестоя, наполненного пчелиным звоном и многоголосым стрекотом кузнечиков. Федор и слышит и не слышит это гуденье поля. Он быстро-быстро шагает по тропинке, раздвигая колосья. Над головой взлетели пигалицы, заголосили. Не узнали ли его?

Но вон и конец поля, вон и воротца, стерегущие въезд в сельцо. А там, на круче, — боже ты мой! — там и домик показался. Конек, крыша, маленький мезонинчик, фасад, три оконца в завитках наличников.

Почувствовал: неуемно колотилось сердце. Сейчас он увидит и ее, и сынишку. Как начать разговор? С чего? Он даже остановился в полной растерянности. Но дом звал к себе. Нет, надо идти, идти. Чтобы скорее попасть, он пошел не улицей, а гумном, тут было ближе. Вот и тын, и поленница дров, оставшаяся, как машинально он заметил, еще с прошлого года, и проулок, усыпанный зелеными бубенчиками низко стлавшейся травы, пахнущей яблоками, и крыльцо… Он снял с плеч мешок, одернул пиджак, шагнул на крыльцо. И замер: на дверях висел замок.

Где же она, где Вовка? Огляделся. На веревке, протянутой от крыльца к березе, висело белье. Вовкины штанишки, майка, ее белое платье, то самое, в котором три года назад шла с Федором в сельский загс. Бережет? Память? Мгновенно вспомнил: тогда она все спрашивала его: «Правда, красивое? Тебе нравится?» Он в ответ целовал ее в ухо, в щеку. А она, рдея от смущения, боясь, что их увидят, шептала:

— Не надо, Федечка. Потом…

Когда ветер заколыхал платье, Федор заметил, какое оно легкое, воздушное. И она тогда была в нем вся легонькая, трепетная, белая, как майская березка. Да, было…

Но где, где же она?

Нет и Вовки. Что же это?

Раньше Варя иногда оставляла его у тетки Василисы, старенькой, подслеповатой бабки, что жила на другом краю. Может, у нее и сейчас?

Невелика улица сельца. Федор за минуту промерил ее широкими шагами. Подойдя к Василисиному дому, прислушался, потом постучал в окошко. Никто не отозвался.

Вдруг услышал голос, донесшийся с задворок. Его, сынишкин голос! У Федора замерло сердце. Сын, сын! Он повернул на голос. Увидел Вовку, босого, в коротенькой рубашонке, выбившейся из-под запыленных, в колючках, трусов. Мальчик куда-то бежал среди репейника, кого-то зовя.

— Вова! — голос Федора сорвался.

Мальчик услыхал. Остановился, глядя на Федора, морща лоб и курносый нос.

— Это я, твой папа!

Вовка потер кулачком глаза, посмотрел еще на него и наконец сказал:

— А мама говолила — плопал папа…

— Я приехал. Вот я, сыночек, — приближаясь к нему, продолжал поспешно объясняться Федор. А в голове стучало: «Только бы не отмахнулся, не убежал…»

Нет, Вовка не тронулся с места. Напряженно, как бы заново узнавая, глядел и глядел на отца. Но вот в глазах словно лучик блеснул. Федор, обрадованный, подхватил его на руки, пыльного, потного, прижал к себе, целуя в грязные щеки, в лоб, в шею. Руки тряслись, губы дрожали, и он ничего не мог сказать, только без конца гладил его по вихрастой голове да целовал. Наконец выдохнул:

— Ждал меня?

Сынишка кивнул. Федор увидел, как у него часто-часто замигали глаза.

— Ты того, не плачь, мужчиной будь! — хотел приободрить он малыша, а у самого уже текла по огрубевшей щеке, исхлестанной ветром, горячая-горячая слеза.

Смахнув ее рукавом, он понес сынишку домой. Вдогонку закричала бабка Василиса, выбредшая откуда-то в проулок, зовя к себе Вовку. Но ни Вовка, ни отец не откликнулись, только прибавили шагу. А когда бабкиного голоса стало не слышно, Федор спросил сынишку, где мама.

— Она на лаботе.

— В воскресенье-то?

— Дядя плиехал, велит — чик-чик…

— Считать? А какой дядя — не Родя? — тихо спросил Федор и весь сжался в ожидании ответа.

— Ревизол у них.

— Ну, давай ждать, — подходя к дому, сказал отец. Больше спрашивать сынишку о «дяде Роде» он как-то не осмелился.

Федор посадил Вовку на ступеньку крыльца и стал развязывать мешок с гостинцами.

Варя пришла вечером. Была она усталая и, казалось, меньше, чем прежде, ростом. Спросила, не поднимая глаз:

— Явился? Зачем?

— Как зачем? — растерянно переспросил он. — Надо ж поговорить. И вообще…

Пропустив его с Вовкой в избу, затем уложив сынишку в постель, отрезала:

— Не о чем нам говорить. Ославил — хватит!

— Я ославил? — начал хмуриться Федор. — Она тут с Родькой, и я же виноват! Хорошенькое дело!

— А что с Родькой? Может, ему больнее было, когда я с тобой в загс пошла. А зашел — что ж из того?

— Подожди, подожди — он только тогда?.. — как бы нащупывая что-то спасительное, спросил Федор.

— Тогда, но тебе-то что теперь? — сердилась Варя. — Деньги тоже прислал. Пожалел! Но я их обратно тебе послала. Проживем как-нибудь!

— Варя!..

— Что Варя? Думаешь, мне тут легко было? Да я не знала, как в глаза соседкам взглянуть. Стыд-то какой! А кто опозорил? Тот, на кого я чуть не молилась, с кем хотела всю жизнь…

Она заплакала.

Федор попытался успокоить жену:

— Ладно… Ну что ты, ну…

Она отвела его руки, вытерла слезы, выпрямилась.

— Уходи! Не томи душу!..

Надев пиджак и закинув за плечо пустой мешок, Федор, тяжелю ступая, так, что заскрипели половицы, вышел на улицу. Там постоял, оглянул дом, сельцо и повернул к тропе, которая вывела его в поле, утихшее, облитое лунным светом. Росные колосья ржи хлестали его по ногам.

Его путь лежал на знакомый полустанок…

* * *

— А-а, черт! Ничего не видно!

Голоса доносятся все чаще и чаще. Они пробиваются к бригадиру сквозь плотную стену ливня. Ведь вот же как все неладно идет: люди ждали рассвета, думая, что он сотрет с неба тучи, а вышло наоборот — ливень еще больше разошелся.

Федор видел: все вымокли до нитки. Давно уже пробило и у него брезентовую куртку. Вода струйками стекала за воротник, холодя шею, спину, хлюпала в сапогах.

Эх, дать бы команду: ребята, кончай, пора погреться, отдохнуть. Как бы все обрадовались. Но нельзя: река бурлит, вода поднимается на глазах, кажется, вот-вот скроется берег, у которого стоит баржа, где лежат круги троса. Пришел в движение весь стор леса.

— Бригадир, хоть бы покурить…

Только покурить? Да, хоть бы две-три затяжки сделать. По себе понимает Федор: трудно терпеть. Но кричит, чтобы слышали все:

— Подожди, мужики. Нам бы еще пару звеньев, только два остались…

Замолчали. Лишь топоры: тук-тук. И еще пилы: шшу-шшу… И всех громче стучит рыжеватый Иван Игнатов, самый молодой в бригаде. И вчера, и сегодня Федор не услышал от него ни одного слова. Он и видел его впервые. Елизар говорил, что парень приехал из-под Юрьевца.

Топор в руках у Вани послушен. Уже которое бревно он ровно, будто по линейке, тешет. Хороши такие лесины для звеньев. Федор подмигивает ему: молодец! И спрашивает:

— Давеча не откликнулся, а ведь плотник?

— Не, столяр.

— А на сплав как попал?

— Так, захотелось…

— И угадал вот в такую закипь. Не жалеешь?

— А ты?

«А я? Жалею ли я? Странный вопрос!»

— Я, если хочешь знать, спал и видел эту реку… Но ладно, теши, у тебя выходит…

* * *

…Спал и видел. Еще на обратном пути в поезде приснилось ему, будто он вовсе не в вагоне трясется, а едет на лодке. И река такая широкая, что не видно берегов, и тихо кругом, солнечно. Сам он на веслах, а напротив — она, Варя, и просит: «Потише греби, посуши весла». Поднимет их, взглянет: с весел-то не вода, а чистейшее серебро стекает. Поглядит на Варю: и она вся серебряная, красивая.

— Зачем ты уезжаешь? Такую красоту оставляешь… — говорит она тоскливо.

— Но ты же велела…

— Я простила тебя…

Проснулся: нет ни Вари, ни лодки, ни солнечной реки.

Но потом на месте, на прикамском рейде, опять приходил похожий на этот сон. Да и так, без сна, он все время мысленно видел и реку, и Варю, и сынишку.

Вот вспомнилась ему Варя, еще девушка-десятиклассница, стоявшая на берегу с раскрытой книгой. «Посмотри, что тут написано: «Еще думал нынче о прелести — именно прелести — зарождающейся любви. Это вроде того, как пахнет вдруг запах зацветающей липы или начинающая падать тень от луны».

Он читал, а она радостно, с восторгом глядела сияющими глазами на окружающий ее мир. И такая она была в ту минуту счастливая, трепетная.

— Как хорошо! — наконец сказала она. — Это Толстой про нас… Как подглядел…

Он слушал ее и как бы не совсем узнавал ее. Ты ли это, Варюшка? Откуда ты такой хорошей явилась? Росла она без отца и матери у вдового дяди — скопидома, который не давал ей без дела минуты посидеть, а за обедом в рот глядел — боялся, чтобы лишнего куска не съела. От беспрестанной работы в хлеву, в огороде, у корыта у нее огрубели руки. Но душа оставалась нежной.

В школе она сидела вместе с Федором за одной партой. Как-то она не пришла в школу. Федор прибежал к ней домой. Варя была больна, не могла спину разогнуть. Скопидом заставлял ее таскать тяжелые мешки картошки на машину, отправлявшуюся на базар, и надсадилась. Ох, и накричал он на Вариного дядюшку. Пришлось тому тотчас же отправиться за доктором.

А однажды, вскоре после женитьбы, пришел Федор домой, а Варя в слезах. Негодует: «Это разве люди? У людей должна быть совесть, а у них…» Рассказала, как один бригадир велел ей уточнить сведения — приплюсовать «сотенки две кубиков», чтобы «округлилась» месячная выработка. «Как, врать?» — возмутилась она. Бригадир по плечу похлопал: «Ой, насмешила. Мы тут тысячами ворочаем, а она о сотне заревела. Да мы в другой месяц с лихвой покроем…» Отказалась. Вызвал начальник рейда и начал внушать, что-де ты подводишь людей, из-за тебя люди могут остаться без премии. Она и тут отказалась. Так не заботятся о людях.

— Ведь я права, Федечка? — утирая слезы, спрашивала она его. — Я не побоялась и угрозы. Меня не разлучить с рекой!

Федор глядел на нее, худенькую, хрупкую, и с гордостью думал: какая ты молодчина, умница!

«Не разлучить с рекой!» Так говаривал не раз и батя. Вспомнился и он. После последнего рейса, уже больной, старый плотогон наставлял его: «Я, видно, свое отходил, оттопал. А у тебя вся жизнь впереди. Не отлучайся от реки нашей. Дед твой, и прадед, и я — все ей служили, гоняли плоты. Она, вишь, как раз на середку России идет, по кондовым лесным урочищам. Без нашего леса, может, не было бы и древних волжских городов, и теперешней бумажной Балахны. Смекай!» — И покрутил ус.

Все-все приходило на память. И все звало домой. Звало наперекор Вариному «уходи!». Федору хотелось верить, что она действительно простит: хорошие сны сбываются! Да, теперь он сам ждал прощения.

Родька? Она еще жалеет его. Бабья жалость не скоро кончается. Но теперь-то Федор хорошо знает, что это только жалость и ничего больше. В конце концов есть за что и пожалеть Родьку — так и остался «неженатиком». И не сразу она сделала выбор между ним, Федором, и Родькой. С полгода они и провожали ее по очереди, ревнуя друг друга к ней.

Как-то, уже после женитьбы, Федор спросил Варю, за что она полюбила его и предпочла Родьке.

— Не знаю, — ответила Варя.

А когда родился Вовка, сказала, что любовь будет делить пополам — на него и сына.

— Тут я ревновать не буду, — засмеялся он тогда.

Что сейчас осталось в душе Вари для него? Пусть бы хоть искорка теплилась, бывает — из искорки и огонь вспыхивает.

Мучительно долго тянулось время вдали от всего родного. Уже через две недели после возвращения на прикамский рейд он пошел к начальнику.

— Отпустите домой.

— Но ты только что был.

— Насовсем! Сердце болит, не могу…

Начальник не признавал такой болезни у молодых. Не отпустил.

Через месяц Федор опять пошел к нему. Начальник рассердился.

— Ты что — не видишь, сколько леса в воде? А скоро «белые мухи» полетят. Это ты можешь понять?

Понять-то он мог. И, может, не меньше начальника знал, что такое «белые мухи» для сплавщиков. Однажды из-за ранних заморозков на Унже остались зимовать сотни тысяч кубометров, из-за чего вставали заводы. Все это он знал. Но не знал, как заставить сердце «замолчать».

Хоть бы послали в новый рейс. В плаванье быстрее летит время.

В новый рейс его не послали, велели стоять на формировке плотов. Он несколько дней нервничал, потом махнул рукой: ладно — формировать так формировать. Работал напористо.

Вначале он видел в этой работе на рейде только одно — спасительное средство, чтобы забыться, подавить тоску. Но со временем пришел и вкус к ней — знакомое чувство истинного труженика. Вскоре начальник рейда назначил его звеньевым. В звене его оказались ребята — соседи по общежитию. Не очень-то охотно пошли они под начало Федора, побаивались: измучит! Федор, что называется, ломил, не давая стоять без дела и ребятам. Те сначала сердились: «Медаль, что ли, хочешь заколотить?»

Он непонимающе смотрел на них: «При чем медаль? Лес надо спасать, чудачье!»

Работа увлекла его. Ведь это похоже на чудо: по его воле, руками его и ребят бесформенная масса леса, частью уже полузатонувшая, превращается в плоты, огромными прямоугольниками вытягивающиеся за чертой рейда. Когда он смотрел на только что сформированный плот, покачивающийся на волнах, то большие глаза его теплели. Вытирая пот со лба, говорил громко:

— Живи теперь!

А когда приходил пароход и уводил в дальнюю дорогу плот, он, стоя с багром в руке, долгим взглядом провожал свое детище. Двойственное чувство овладевало им: гордость, что это сделано им, его звеном, жалость, что приходится расставаться с плотом, в который он вложил часть своей души, своего умения.

Но проходили минуты, плот скрывался за поворотом реки, пароход посылал последний прощальный гудок, и Федор снова кивал своим:

— Давай, ребята!

Как и раньше, он чуть ли не все деньги посылал домой. А как-то отправил домой и посылку: Варе — вязанную из шерсти кофточку, Вовке — теплый костюмчик.

Варя ничего больше не возвращала. А однажды прислала ему сынишкин рисунок, который обозначал что-то похожее на елку. «Вовка соскучал по тебе», — написала она внизу, под рисунком.

Он носил этот рисунок в нагрудном кармане, часто смотрел на елку, перечитывал строчку о соскучившемся сынишке. И снова стало нестерпимо тоскливо. Да, да, не только Вовка, а и она, как теперь думал Федор, ждет его.

С наступлением зимы он снова зачастил к начальнику с просьбой о расчете.

— Мы хотим сплоточную бригаду дать тебе с новым трактором и прочей техникой, а ты — «уезжать». Не дело, брат, нет. Оставайся, не отказывайся от почета.

— Семья же у меня там.

— А ты перевези ее. Квартиру дадим, участок, все такое.

«Эх, начальник, начальник! Не понять тебе меня и Вари тоже. Разве она поедет к беглецу!..»

Написал Горелову. Попросил вытребовать его, сознаваясь, что не может больше жить вдали от всего родного.

Горелов не ответил.

Ребята, с которыми он теперь работал на сплотке леса, посоветовали написать «по партийной линии». Он отнекивался: «Я же беспартийный». — «Ну и что?..»

Кому же «по партийной линии»? Разве новому секретарю партбюро сплавучастка Макарову? Но где тому знать какого-то непутевого сплавщика. Федор только однажды и видел его, когда отплывал с плотом, да и то издалека. И запомнился он потому, что сильно прихрамывал на левую, с протезом, ногу. На войне, сказали, потерял он ее. Федор даже не знал, как зовут секретаря.

Долго раздумывал, не решался. Наконец написал. И стал ждать. Прошла неделя, наступила вторая — ответа не было. Ясно: какое дело незнакомому человеку до беглеца…

Вдруг начальник сам вызвал к себе Федора.

— На, почитай, — протянул он ему мелко исписанный листок. Письмо было от Макарова. Заступился!

— Жаль отпускать. Но что делать, заканчивай дела — и в добрый путь! — сказал начальник.

На улице его оглушил грачиный грай, шум апрельского ветра, звон ручьев. Весна. И хотя она уже давно объявилась, Федор полно ощутил ее только сейчас.

Через несколько дней Федор снова был в дороге. И стук вагонных колес, и покачивавшие ветвями деревья, и колодезные журавли в придорожных деревнях — все напутствовало его: домой, домой!

Он ехал и думал о встрече с Варей и сынишкой. Утром войдет в дом, не успеет снять вещмешок, как Вовка бросится к нему с широко и радостно открытыми глазами, а Варя будет стоять, не зная еще, что ей делать. Ничего, он сам подойдет к ней и первым протянет к ней руки.

Но встреча не состоялась. Зайдя прямо с полустанка в контору, чтобы поблагодарить секретаря партбюро, он в коридоре натолкнулся на Горелова.

— К Макарову? А ко мне уж не хочешь? — прищурил один глаз Горелов.

— Да нет, почему? Вот приехал.

— Вижу. — Горелов открыл дверь в свой кабинет, пропустил вперед Федора. — Садись! — указал на щербатый стул, стоявший у стола, и тут начал прощупывать пришельца белесыми глазами. — Одумался, значит? Что ж, мы люди незлопамятные; давай берись за дело. Сию же минуту! Река, смотри, взбесилась. Иди на баржу, катер скоро поведет ее в устье. А Макарова не жди: все до выгреба уехали на плотбища, сейчас и я двину на Унжу.

— А домой?

— Потом. Не теряй время, иди! — Как раз тут Горелов и сказал Федору комплимент насчет его уменья обуздывать уральские реки и наказал смотреть в оба…

* * *

— Бригадир, Федор, сюда!

Звал Елизар, указывая на трос, державший запань. Федор подбежал, увидел: в одном месте трос надорвался, ощетинившись обрывками проволоки.

— Все ясно, дядя Елизар. Спокойно… Следи, дежурь здесь. А я с ребятами на берег. Будем новый круг разматывать.

— Бери поздоровше кого, — наказал Елизар.

— Ладно, ладно, — повернулся Федор. Холст дождя хлестнул его по спине, по ногам.

Потом увидел Елизар спины рыжеватого Вани юрьевецкого, двух сельповских мужиков и еще чьи-то. Скоро все исчезли из виду. Только голоса прорывались сквозь муть и шум дождя.

«Скорей бы, скорей!..»

Сзади кто-то положил тяжелую руку на плечо Елизара.

— Куда они?

— Кто еще там? — не оборачиваясь, бормотнул Елизар. — Придут, делай свое…

— Погодь, а чего ты закрываешь? Ой, трос-то!.. — испуганно вскрикнул Никиша. — Чего же ты, Елизар? Бежим, а то раздавит тут нас. — И он было зашлепал резиновыми сапогами по бревнам.

— Стой! Не паникуй! — остановил его Елизар. — Сейчас они вернутся с новым тросом, помогать будем.

Они и впрямь не заставили долго ждать себя, вновь появились на запани, таща трос. Впереди шагал Федор, за ним Ваня. Проходя мимо Елизара, бригадир, покряхтывая под тяжестью толстого, похожего на удава, стального троса с петлей на конце, мотнул головой:

— Подержись еще маленько, отец. Сейчас мы…

Двигаться было тяжело. Все лесины запани были напряжены до предела, при каждом шаге отдавали дробным толчком в ноги. На средине вода уже хлестала через запань, ноги с трудом нащупывали опору, скользя, срываясь.

Но вот уже недалеко и берег. Вон и врытый в землю мертвяк. Только бы успеть пробиться к нему и накинуть петлю. Федор не отрывал взгляда от этого мертвяка, даже руку протянул, как к спасительному маяку.

Вдруг позади раздался громкий хлопок. Под ногами дрогнули лесины. Федор понял: ослабший трос еще надорвался. В то же мгновенье он услышал голос Елизара:

— Торопись, ребята!..

У берега зияла брешь — целое звено вырвало течением из запани. На момент Федор остановился, глядя на кипящую воду. Но ждать нельзя, некогда. Пошел по прижатой к тросу шаткой лесине. Шаг, второй, третий… А стальная петля давит на плечи, тянет в сторону.

— Шест! Шест скорее! — командует Ваня.

Поздно: потеряв равновесие, Федор сорвался в реку. Но тут было неглубоко, он удержал в руках трос и двинулся к берегу, а своим крикнул:

— Я сделаю… вы тут крепите…

Вот он, вот спасительный мертвяк. Федор, выбросившись из воды, обхватывает его, словно боясь, что мертвяк может исчезнуть, затем накидывает на него петлю. Одеревеневшие от студеной воды руки никак не могут подогнать ее под желобинку. Нервничает. С запани не сводят глаз с него.

Наконец Федор поднимает правую руку, красную, как зарево.

— Готово!

И в то же мгновенье над рекой раздался треск и острая, жгучая боль пронзила левую руку, которую еще не успел отнять от петли. Он дернул ее, но петля еще туже, намертво сдавила всю кисть так, что захрустели кости…

Федор не вскрикнул, только стиснул зубы и заметил, как все поплыло перед глазами. На запани не сразу догадались, что бригадир попал в беду. Какое-то время там с опаской разглядывали, как новый трос, закрепленный Федором за береговой мертвяк, принимал на себя после старого, лопнувшего, огромное скопище леса.

— Успел, молодец, а то бы!..

— На уральских реках был…

— Ой, гляди-ка, что с ним?.. — Ваня бросился к Федору.

…В окно палаты льет солнечный свет. И тихо кругом. Только и слышен щебет воробьев, слетевшихся спозаранку на железный лист окна склевать хлебные крошки. Еще вчера вечером, после ужина, накрошил их сосед Федора по койке Степан Панкратович, пожилой, однорукий, очень словоохотливый. Себя он считал ветераном палаты. Когда вчера привели Федора после операции и уложили на койку, Степан Панкратович подошел к нему и зарокотал:

— Старший оперировал? Теперь заживет. Только, друг, того — держись, голову выше!

Федор ничего не ответил. Он смотрел на забинтованную култышку и, морщась от боли, думал лишь о том, что теперь уже вовсе отвернется от него Варя. Надо же было так…

Он долго не мог заснуть. Только глубокой ночью, когда сестра сделала укол, начали тяжелеть веки и закрылись глаза. Он впал как бы в забытье. Последнее, что выключилось из сознания, — это шум дождя за окном.

Разбудил Федора воробьиный щебет. Открыв глаза, он сразу зажмурился — солнце слепило. Непонятно даже: давно ли лил дождь, везде громыхало, с Унжи дул холодный ветер, и вдруг стало так солнечно. Повеселить бригадира, что ли, захотело светило?

Бригадир? Нет уж, отбригадирил! Приподнял забинтованную руку. Тупая боль снова охватила ее. И странно: боль ощущалась в пальцах, которых уже не было. Нет, не бригадир ты, а инвалид. Новое звание! Все-таки знает ли о случившемся Варя?

На память опять пришел позавчерашний короткий разговор. «Одна мука с тобой. Не зря сказали…» Вот и отмучилась! Да, а что ей сказали, что?..

Он шумно, с пристоныванием вздохнул.

Сладко сопевший Степан Панкратович пробудился, повернулся к нему:

— Что, больно?

— Терпимо… — отозвался Федор.

— Тогда все в порядке. Жена-то знает?

— Нет. Она, она… далеко.

— А ты все равно сообщи. У меня тоже далеко, но приезжала. А скоро и сам к ней в полном параде пожалую.

Федор отвернулся к стене. Хорошо Степану Панкратовичу, его ждут, о нем думают.

— Ну, что притих? — опять обратился он к Федору.

— Так, — неохотно откликнулся Федор. — Завидую вам…

Вошла сестра.

— О, уже пробудились. Кстати, кстати. К вам, Бочаров, гости.

Она посторонилась и пропустила вперед Варю. Та, перешагнув низенький порожек и увидев Федора, остановилась. Взгляды встретились. Неужели это она, Варя? Федор торопливо закрыл забинтованную руку одеялом, пригладил встрепанные волосы. А Варя стояла не шелохнувшись, все всматривалась в Федора широко раскрытыми глазами.

Но вот дрогнули ресницы, и она, вытянув перед собой руки, шагнула к нему и опустилась перед ним на колени. Припав к небритому, щетинистому лицу Федора, Варя, не сдержавшись, заплакала.

— Что ты, что… — через силу отглотнув подступивший к горлу комок, начал успокаивать ее Федор.

— Молчи, тебе же больно… — зажала Варя его губы своими, размазывая по щекам слезы.