Убийство в Рабеншлюхт

Аболина Оксана

Маранин Игорь

Предисловие

 

 

I

К тому моменту, как в коридоре резко и протяжно взвыл звонок, в моем лексиконе вообще не осталось приличных слов. Только редкостные заковыристые буквосочетания — по три, по четыре, по пять штук в ряд. Их было настолько много, что мне чудилось — еще немного и взорвусь, если не выплесну их наружу. Но приходилось терпеть, заткнув их шомполом здравого смысла в глотку — в углу кухни сидел, съежившись, соседский Васька. Загнать его в свою комнату мне мешала сопливая интеллигентская слабохарактерность. Жалко было, засранца. Братан перед тем, как уйти в путягу, сообщил ему потрясающую для неокрепшего детского невротического сознания новость — что с кладбища, которое видно из окон нашей квартиры, приползают покойнички, они, дескать, проникают сквозь невидимые щели, когда никого нет дома, и утаскивают с собой в могилы маленьких детей. Я ожесточенно драила плиту и думала все, что я скажу Севастьяну, Васькиному братану, когда он заявится. И плевать, что он меня слушать не будет, а только осклабится в кривой дурацкой ухмылке. Так и хочется всегда вмазать половой тряпкой по этой идиотской роже. Но — черт побери! — у нас в стране демократия. И для дебилов, к сожалению, тоже. Только тронь придурка — мамаша расплещется, как море широко, по родной русской речи. А застревать на коммунальной кухне, выясняя с ней отношения — да еще чего, обойдется! Только помимо демократии у нас все же есть еще свобода слова. Так что, много хороших слов услышит Васькин братан сегодня. И пусть мамаша только что вякнет — буду я тогда нянчиться с перепуганным до полусмерти недомерком, как же! Сама пущай с ним сидит, пока садик на карантине.

Но напуганный Васька — это совсем не беда еще. Это так, маленький довесочек ко всем прочим радостям. Вы и вообразить не сумеете, как начался мой сегодняшний день. Разумеется, не сможете. У современного горожанина — про деревенских разговор вообще не идет — воображалки не больше, чем извилин у курицы. Кстати, а это интересно: сколько у курицы извилин? Я уж, было, собралась лезть в холодильник проверить, но вспомнила: а-а-а, в последние годы кур продают лишь безголовых. Черт побери, ну что это такое? Поветрие прямо: мода на безголовость даже на кур переметнулась. Ну и шут с ними.

Да, так вот. Утро мое началось, как всегда, в два часа дня… А сейчас пять. И уже столько всего случилось. Самое скверное — винт сдох. На этот раз окончательно и бесповоротно. Вздохнул в последний раз и, не дождавшись, пока я сниму с него хоть какую инфу, окочурился. А я-то уж, дура, тянула-тянула-дотянула, надо было раньше думать. Неделя работы — псу под хвост. Да-да, тому самому соседскому Хану-засранцу, за которым хозяйка не убрала и на работу унеслась, она, видите ли, опаздывает — а Петрович в эту лепешку вляпался. И ладно бы скандал устроил — мол, кто у нас в квартире дежурный. Я бы ему сказала насчет дежурного. Все бы сказала. Но он же разнес дерьмо по всей квартире. А убирать-то все-таки мне. И это уже два. Потому что — раз, это был винт, не забывайте о нем. И где деньги доставать на новый — убей Бог, не знаю. Жалкая тыща, но уже по три раза у всех денег переодолжено. А сегодня сдавать корректуру — ага, выйдет у них газета без опоздания, как же. Короче, три — это то, что хоть никто этого еще не знает, — а я теперь без работы. И сидеть на бобах для меня сейчас — мечта розового идиота. Потому что кроме безголовой курицы у меня в холодильнике ничего нет, и в ближайшее время не предвидится. А еще четыре — пока я со всем этим разбиралась, — не заметила, что у меня труба на батарее лопнула. И озеро разлилось на полкомнаты. Паркет — словно Парнас — дыбом встал. А пять — это то, что ввинченную вчера в ванной лампочку кто-то ночью опять на перегоревшую поменял, а меняет у нас их в квартире дежурный. Но фиг они от меня третью на этой неделе дождутся. Все же устрою я им вечером головомойку на коммунальной кухне. И все скажу, все поведаю, что думаю. А шесть — это Васька, который сидит, ноет, дрожит от страха и думать не дает. А мне сейчас очень крепко подумать надо, как выкрутиться с деньгами. И где халтуру найти хотя б на ближайшие дни. И чтоб при этом денег в кредит хоть пару тыщ на винт кинули. И не надули бы — ха! Где теперь в хаосе развивающегося капитализма такое найдешь? Вот удивительно — почему у народа если и есть на что воображение, то исключительно на то, как надуть ближнего своего, а потом сбегать в церковь, свечку для очистки совести поставить, и — с новыми силами — вперед, и с песнями, в атаку на нищих лохов, обремененных семьями. Меня, слава Богу, эта радость миновала — хоть за себя только отвечаю. От моей глупости, кроме меня, любимой, никто голодать не будет.

И вот — звонок. Перебрав в уме всех, кто мог придти в такое время, мягко говоря — неурочное, прихожу к выводу, что только соседи снизу. По поводу протечки. Водопроводчик не мог. Он никогда не приходит в тот же день, что вызывали. А значит, я делаю решительную зверскую рожу, сжимаю для острастки в кулаке самый длинный хозяйственный нож, и иду, страшно цыкнув зубом, на увязавшегося хвостом Ваську, открывать. Но он, сукин сын, все равно предпочитает идти за мной следом, чем сидеть в одиночестве. Я с ножом и зверской рожей предпочтительней гипотетических покойников. Дурак ты дурак, Васька, когда ты поймешь, что страшнее человека, нет ни зверя, ни нечисти?

Открываю дверь, а там…

 

II

Вряд ли есть что-то более жалкое, чем ужимки старого ловеласа. В такие моменты Индюков ненавидел сам себя. То, что в юности было игривой улыбкой, падая в зеркало, оставляло нынче за собой блеклый морщинистый след. А главное, эта зализанная редкими волосами лысина! Она портила все. Ему бы пышную шевелюру, пусть даже с редкой сединой — утомленный поэт ищет свою Музу — но, увы. Лысина расползалась по голове, упрямо завоевывая все новые и новые территории и плевать ей было с высокой макушки на душевные муки поэта Индюкова. Поэта… Если не кривить душой хотя бы перед собою, то какой из него поэт? Несколько десятков юношеских стихов — сырых, но с претензией на оригинальность рифм и образов — вот и все его поэтическое наследие. Лермонтов, ёкэлэмэша…

Молю тебя, молю, хранитель мой святой, Над яблоней мой тирс и с лирой золотой Повесь и начерти: здесь жили вдохновенья!

Умел, Михаил Юрьевич, умел, а он… Не жили с ним вдохновения уж лет пятнадцать, как минимум. Девочки, что когда-то восторгались его талантом, выросли и вышли замуж за брокеров и коммерсантов. В крайнем случае за менеджеров среднего звена… Тьфу! Как звучит-то противно для поэтического сердца — менеджер среднего звена. Индюков презрительно плюнул под ноги и только тут заметил, что подошел к старому, почти заброшенному, кладбищу. Обошел убитую безголовую ворону, лежавшую прямо на дорожке, машинально перекрестился, хоть верующим и не был, и двинулся вдоль железной кованой ограды по направлению к Кулацкому поселку.

— Удобно жить, — забормотал под нос Индюков. — Жить удобно… последний путь будет краток…

Он вертел эту фразу и так, и эдак, но шутка про жилье по соседству с кладбищем никак не складывалась. Ах, какие раньше были шутки! И ведь само… само откуда-то бралось. Экспромтом. А сейчас приходится придумывать заранее. Хорошо еще до парика не скатился. Нет… никогда… Это все равно, что выдавать чужие стихи за свои. А чужое брать поэту Индюкову гордость не позволит. Подписаться под чужим сочинением все равно, что публично в импотенции признаться! Ёкэлэмэша…

Нужно все же начать разговор с шутки. Хорошая смешная шутка разрядит напряженность, все-таки столько лет не виделись. Что-нибудь вроде:

— А ты неплохо устроилась — кладбище рядом…

Тьфу! Далось ему это кладбище!

Навстречу Индюкову вдоль ограды неторопливо двигался мальчишка лет шестнадцати с огромной шевелюрой рыжих кудрей. В ушах, как ныне водится, спрятались наушники — вид у юноши был озорной и веселый. По-хорошему хулиганский был вид, стильный. Индюков завистливо посмотрел на паренька, машинально снял кепку и пригладил ладонью редкие волосы.

— Васильковый переулок далеко? — спросил он, поравнявшись.

— Какой номер? — остановился тот. — Тут все дома как попало разбросаны.

Индюков вытащил из кармана листок с адресом.

— Шестнадцатый…

— А… — обернулся парень и указал рукой вдоль дорожки. — До угла дойдете, там направо и первый дом от кладбища. Там еще ментовка рядом, не пройдете.

Пройти мимо, действительно, было трудно. У ментовки орала целая толпа пьяных мужиков, пытаясь впихнуться в помещение. Как ни странно, мент, стоявший в дверях — здоровенный и наголо выбритый сержант — казалось, был не особо этим обеспокоен. Он лишь не пускал толпу внутрь, что-то терпеливо объясняя особо горластым и настырным. Осторожно обойдя пьяных, Индюков свернул за угол, обошел дом и направился к дальнему подъезду. Остановился, поставил на пустующую у подъезда скамейку полиэтиленовый пакет с бутылкой шампанского и коробкой дешевых конфет, и, достав сигарету, закурил.

Какая-то бабка выползла из подъезда, подслеповато прищурилась и, шамкая беззубым ртом, поинтересовалась:

— Ты шлучаем не новый шантехник?

Индюков поморщился и отрицательно покачал головой.

— Шошедей-то наших опять, говорят, шверху затопили, — сообщила ему бабка. — Ох, и беда ш этими из вошемнадцатой! Так ты точно не шантехник?

— Нет, я не Байрон, я другой, еще неведомый избранник, как он гонимый миром странник, но только с русскою душой, —

усмехнувшись, продекламировал Индюков.

— Чаго? — удивилась бабка. — Чаго ты шказал?

— Это не я, — ответил Индюков обескураженной старушке и шагнул мимо нее в подъезд. — Это Лермонтов.

И только в подъезде понял, что ему как раз и нужно в «вошемнадцатую». Поднялся по разбитым ступенькам лестницы, осторожно взялся за висевший на оголенном проводе звонок и нажал кнопку.

Не открывали долго. Уже хотел развернуться и уйти, как дверь внезапно распахнулась и на пороге возникло нечто растрепанное и свирепое с огромным ножом в руках. В первый момент Индюкову даже показалось, что с ножа капает кровь. Воображение тут же дорисовало ужасающую картину: расчлененный труп в квартире, безумная ночная оргия, закончившаяся поножовщиной, лужи крови по давно немытому полу…

— Это ты новый сантехник? — рявкнула на него женщина. Да-да, это была все-таки женщина, вон и пацаненок маленький из квартиры выскочил, прижался к ее ноге. — Что ж вы сволочи с нами делаете? Когда еще батарею обещали поменять?! Кто мне тут клялся-божился осенью, что до Нового года все сделают, а? Не ваше начальство? И кто теперь отвечать будет?

Вид пацаненка и посыпавшиеся градом вопросы слегка успокоили Индюкова. Мыльный пузырь воображения лопнул, окровавленные трупы испарились, а нож оказался девственно чистым. Более того, Индюкова вдруг посетила странная мысль, что эта женщина и есть та, к которой он шел. Как ее? Нина? Нана? Нет, Нана это группа была, когда он зубной пастой в девяностые торговал. Хорошее было время, только безденежное.

Поэт, торгующий пастой зубной, о чем ты мечтаешь на хладном ветру?

Мда… не Лермонтов. Даже не Индюков — тот, который ранний. Но девушкам нравилось. Тогда еще девушкам нравилось.

Женщина с ножом тем временем не унималась.

-..я его самолично засуну головой в…

— Нина здесь живет? — не будучи полностью уверен, что видит перед собой ту, к которой пришел, осторожно прервал ее Индюков. Он все еще с опаской косился на нож, кто их знает, этих жителей Кулацкого. Самый криминальный район в городе, говорят.

— Какая еще Нина? — запнувшись на очередной угрозе, растерялась женщина.

— Э… или Нана?

— Нонна! Я Нонна. Чего надо?

— Иван, — покосившись на пацаненка, произнес гость. — Иван Индюков, поэт. Помнишь?

— Индюков? — уточнила женщина. — То есть ты не сантехник? Нет, не помню.

— Ну, как же! — растерялся гость. То, что его запросто могут не узнать, как-то не приходило в голову. — Мы с тобой в одном лито занимались — «Тонкое перо». Вспомнила?

— Сигареты есть? — неожиданно спросила Нонна.

— Конечно! — Индюков выдал самую обаятельную улыбку на которую был способен. Достал из кармана сигареты, эффектным щелчком выбил из пачки ровно на четверть сигарету и протянул хозяйке… Пацаненок отчего-то захныкал и спрятался за женщину. Та в ответ хмыкнула и забрала пачку целиком. Закурила, выпустила струйку дыма, убрала тыльной стороной ладони упавшую на лицо прядь и принялась изучающее рассматривать гостя.

— В «Тонком пере», говоришь? — спросила она и потрепала пацаненка свободной рукой по макушке. — Не бойся Васька, это не покойник. Это поэт Индюков собственной персоной пожаловал. Классег отечественной литры. Ну, чего пришел классег?

— Я… — снова растерялся Индюков. — Я… можно войти?

Вместе с воспоминаниями о канувшем в лету литературном кружке ему вдруг припомнилось, что именно с этой Нонной он никогда не мог поговорить по-человечески. Уж на что у него был подвешен язык, а вот на тебе. Да ладно бы влюблен в нее когда был, так ведь нет. Просто ее дурацкая манера речи…

— Ну, если бутылку принес — проходи, — хмыкнула Нонна и искренне удивилась, когда он достал шампанское из пакета.

 

III

Ах, вы желаете к нам впереться? Ну щас войдёоооооте. В следующий раз крепко подумаете, прежде чем вторгаться на территорию осьмнадцатой квартиры. Мой дом — отнюдь не крепость, и не надейтесь! Что такое жалкая средневековая крепость перед нынешней артиллерией? Мой дом — это бункер, последнее слово современных технологий. Километр железобетона во все стороны. И — ни щёлочки как в допотопном танке, этой примитивной груде бесполезного металлолома. Танк уязвим, мой бункер — вечен.

Сделав зверскую рожу и выставив вперед нож, открываю дверь. Васька сзади вцепляется в штанину моих закатанных до колен треников. И штанина подозрительно начинает трещать. Пацаненок нервничает. Мои предварительные приготовления к приему непрошенных гостей ему явно не нравятся. Я подмигиваю:

— Не бойсь, Васятко, мы им покажем, этим покойничкам! Будут знать, почем фунт лиха у нас с тобой.

За порогом стоит франт. Плешивый, круглый, молодящийся старый хлыщ. Точно не из тринадцатой — там одни дикари. Там цивилизацией и не пахнет. Иногда мне кажется, что в тринадцатой заселились сбежавшие из зоосада год назад шимпанзе. Их ведь так и не нашли, говорят… А этот — этот точно не оттуда. Он явно прямиком из лакейской девятнадцатого века. С распомаженной гладкой улыбочкой, которая, как воск, стекает с лица, обозначая ранние посталкогольного синдрома борозды. Бульдожьи обвислые брыли предательски выдают если и не полный, то близящийся полтинник.

Но что такое: ежели франт — так не мужик, что ль? Мужик! А раз мужик, и раз не из тринадцатой, значит, все-таки водопроводчик. Мало у нас спившихся интеллигентов по котельным да жактам ошивается? Небось, мозги все пропил, пару баб обрюхатил, дождался, что из дому вышвырнули, а теперь за подсобку при нежилом фонде с бомжами-таджиками конкурирует. На всякий случай реву изо всех сил: «Это ты, мерзавец — новый сантехник?!» — и чувствую, что если Васька еще сильнее дернет за штанину, чем сейчас, то треники разъедутся при всем честном народе, ославив меня до конца жизни. А славы мне и без того хватает. Так что я для острастки успокаивающе лягаю Ваську ногой и, не давая франту передохнуть, наезжаю на него изо всех своих слабых дамских сил. Мало ли что, всегда лучше если инициатива в разговоре в моих руках, а не в чужих. Пусть знают, кто в доме хозяин: я или клопы!

И тут эта пропитая физиономия на глазах опять превращается в вылизанную, лакированную и начищенную розовой, поросячьего цвета, мастикой. Ах, это Индюков! Ванечка Индюков! Собственной персоной! И он, заразо, даже не помнит, как меня зовут! То Ниной называет, то Наной! Да я его, гада… Стоп-стоп-стоп. Не теряй инициативы, Гусева! И я делаю вид, что знать не знаю, ведать не ведаю, что это за тип такой. Ах, мы занимались вместе в «Тонком пере»? Да мало ли я с кем занималась, так уж всех упомнить должна! Что ему, интересно, надо?! Кой черт притащился?! И так день неудачный, а тут еще Индюков, заразо! Дай-ка я с него хоть пачку сигарет выцыганю. Без еды можно прожить, а без курева — ни-ко-гда. Без курева мои мозги отказываются шевелить своими извилинами, слипаются, как ириски в кармане. А стрелять у малолеток хабарики по дворам и парадным в моем возрасте несолидно уже как-то.

Короче, пачкой кэмела я разжилась. Глянула в мешок к Индюкову, а у него там шампанское и конфеты местной подпольной фабрики — «кондитерские изделия — бэ у», ха-ха. Вот жмотина. Однако, делаю вид, что удивляюсь расточительности Индюкова и пропускаю его в квартиру. Похоже, потрепало нашего классика изрядно по жизни. И если разорился на вино и конфеты — значит, на меня виды какие имеет. А если имеет виды, то явно не в долг просить. А если ошибаюсь и попросит, то полетит с третьего этажа ангелом небесным. Ишь, лысину какую нарастил. А она ему идет, между прочим, на колобка похож становится, пухленький такой, домашний. Волосатых вообще не люблю — грубые они, неотесанные. Тьфу на волосатых! Они только воображают, что чем больше на них растительности, тем они аппетитнее выглядят. Как же, павианы косматые, разбежались! С лысым всегда можно договориться. И лохануть лысого легче. Сейчас мы попробуем этого сделать.

Васька по-прежнему хвостиком за мной, в сторону — ни чуть-чуть. Шаг влево-шаг вправо… На Индюкова подозрительно смотрит. Не верит ему Васька. И я не верю. Но выжать что-нибудь надеюсь.

— Ну дык, чего надо? — спрашиваю Индюкова, усадив его в старинное кресло с выскочившей пружиной — пусть почувствует себя неуютно. Кого на кол посадили — сговорчивей бывает, чем тот, кто расслабился и думает, что раз впустили, так он все может. А мне нужен сговорчивый Индюков, другого какого себе забирайте, если вам хочется, а вообще-то мне вовсе не Индюков нужен, мне новый винт нужен, остро — как пружина в заднице. И желательно, чтобы деньги потом не отдавать. Интересно, сумею с него пару тыщ выжать? Ну не две, ну полторы хотя бы, а?

Индюков мнется, устраиваясь поудобнее. Но у него слишком круглый зад, чтобы пружина могла его миновать. Покрутившись слегка так-сяк, он встает и говорит:

— Нонна, я не просто так, собственно, пришел.

— Я тоже так думаю, — отвечаю я. А потом заставляю его покраснеть и довольно, и противно внутри себя ухмыляюсь: — Что ж это ты весь извертелся так? Мало ли что у меня кровать не прибрана? Ты же не предупредил, что заявишься. Учти, Индюков, если насчет секса, то и не заикайся. Ни сейчас, и никогда. Такие, как ты, мне как мужики не нравятся по определению.

— Я по делу, я и ничего такого… — он сбился и смотрит на меня так, словно у меня рожки на макушке выросли.

— Ах, по делу… — так, Гусева, кончай ехидничать, перегибаешь! Тебе нужны полторы тыщи али нет? Смотри, сбежит ведь. Будешь, как последняя дура, у разбитого винта сидеть. — Надеюсь, ты не в долг пришел у меня просить?

— Нет-нет-нет, — ну слава Богу, только не это, а остальное мы переживем. — я к тебе с предложением. Ты не хочешь ли книгу написать?

— Ну-ну-ну, и что за книга?

— Детектив. Сейчас я тебе все расскажу…

— Погоди-погоди, если аванса не будет, то и разговора не будет.

— А сколько ты хочешь вперед?

— Пять тыщ, — ляпнула я наугад, гадая, умотает он сразу или начнет торговаться.

— Рублей, надеюсь?

Я почувствовала, как желудок встрепенулся и восторженно затанцевал джигу. Старательно пряча алчность, тут же, как прыщ, выскочившую мне на морду, я монотонно и равнодушно тяну:

— А что, есть вариант с валютой?

— Может, и будет, — торопливо заверил меня Индюков. — Ты, может, помнишь, я поэт, поэтому мне нужна твоя помощь. Я прозаик ведь никакой, поучусь у тебя маленько. Я тут об одном конкурсе зарубежном узнал. Конкурс детективов. Можно на русском присылать, только тема — Германия девятнадцатого века. Главный приз — пять тысяч евро. Соглашайся, а? Вместе мы с тобой такого понапишем!

— Представляю, — хмыкнула я. — Такого понапишем о немцах. — Я сразу поняла, что Индюков — лох. Но не до такой же степени. Как же, победят два писаки с помойки в немецком литературном конкурсе. Ладно, Индюков, либо ты такой лох, что мне тоже тебя грех вокруг пальца не обвести, либо ты меня хочешь отчаянно надуть, как — не знаю, потом разберусь. Но за пять тыщ рублёв прямо сейчас наличными я что хочешь напишу.

— Пять тонн наличными сейчас, и под ногами не путайся. Сама тексту накатаю. Можешь на титуле ставить свое имя, мне это даже не обязательно.

Тут Индюков повел себя донельзя странно. Он гордо выпятил грудь, которая все равно была меньше его расползшегося, как тесто, пуза, и заявил:

— Нет, я так не могу! Это дело принципа. Мы будем писать вдвоем. И наши имена будут стоять рядом.

— Ну да, научная монография «Скотный двор Оруэлла», авторы Индюков и Гусева — великая радость для читающей публики. Нам для компании Уткина не хватает только. — кажется, Индюков начал слегка обижаться, и я решила остановиться и поприжать слегка свой язвительный характер. Книгу писать — еще отыграюсь. Весело будет Индюкову со мной вместе работать. — Так когда деньги будут?

Он достает из широких штанин… Гкхм… бумажник он достает, бумажник! Вот она, радость моя! А там как раз пять тысяч. Похоже, они у Индюкова последние, пальцы его дрожат. Совесть хочет что-то вякнуть, но я успеваю на нее цыкнуть первой, и она затыкается в тряпочку. Правильно. Знает, что со мной лучше не связываться. Все равно, моя возьмет, чего зря нервы трепать? У меня будет винт, с винтом я денег заработаю, а писать могу в свое удовольствие, пущай надувают.

— Детектив так детектив, — говорю я. — Вон кладбище за окном. Поко… — испуганно поглядев на Ваську, я делаю не совсем плавный мыслительный изгиб в сторону. — В детективе должны кого-нибудь убить. Это отлично, так как заставляет задуматься о вечном. Всё, садись, за стол, Индюков, покажи, на что ты способен.

— Как, прямо сейчас?

— А когда же еще? Напиши первую главу, а я продолжу. — я нагло достаю из пакета бутылку шампанского, открываю его, оно пенится и несется стремглав из бутылки, как водопад, я не могу позволить себе такую роскошь, как стирать свои треники в шампанском. Я перехватываю пенящуюся струю ртом. Хлебаю из горла. Индюков смотрит на меня то ли с ужасом, то ли с благоговением. Я вытираю горлышко рукавом. — Будешь? Ты извини, была на прошлой неделе попойка, все стаканы перебили. — Васька хочет возразить, он знает, что я вру, потому что жадничаю, но я опережающее злобно цыкаю зубом, и он затыкается. А Индюков начинает что-то строчить на листе бумаги… Взять, что ли, Ваську, да сходить пока в булочную перекусить? Как-то нехорошо… шампанское… натощак… Но я засыпаю, и сквозь слипающиеся веки вижу, что пишет… трет потную лысину платком, думает, и строчит. Ладно, посмотрим, что он там такого накатает.

 

IV

Вместо одной из ножек под маленький диван в углу комнаты было подложено несколько толстых томов Роберта Льиса Стивенсона. Отпив из бутылки, Нонна устроилась на диване и тут же уснула. В потерявшей цвет тельняшке, со злым выражением, так и не стертым с лица, она больше походила на дочь Джона Сильвера, чем на писателя. А если она не захочет ему помогать? Эта мысль, словно черная метка, настолько поразила воображение Индюкова, что дешевая пластмассовая ручка хрустнула между пухлых пальцев и надломилась. Поэт беспокойно оглянулся на Нонну. Вот это влип! Еще четверть часа назад он мог плюнуть на все с этой… как ее… высокой телебашни и покинуть сию коммунальную юдоль нищеты и скорби с гордо поднятой головой. Но ведь он отдал деньги! И ответственная юдолесъемщица Гусева вряд ли их отдаст. Что же делать?

Вслед за испугом неожиданно пришла злость. На себя, на жизнь, на свое творческое бессилие. Индюков достал из сломанной ручки тонкий синий стержень и решительно перечеркнул то, что уже написал. Н-е-ет, подумал он, я от тебя, коза драная, просто так не отстану. Взяла деньги? Как миленькая писать будешь! Дочь Джона Сильвера… Пятнадцать человек на сундук мертвеца и бутылка шампанского. Одним глотком чуть не половину. Так, что там в детективе? Покойники? Трупы? Сейчас он точно кого-нибудь пришьет этим синим стержнем.

— А Сева говорил, вы страшные, — послышалось от двери.

Индюков вздрогнул и резко обернулся. У входа в комнату, прижав к себе плюшевого медведя с полуоторванной лапой, сидел позабытый всеми ребенок.

— Кто это мы? — выдохнул Индюков. С детьми он разговаривать не умел. И оттого, предпочитал держаться от них подальше.

— Покойники, — тихим голосом произнес мальчишка, отрывая лапу окончательно.

Впечатлительная натура поэта тут же нарисовала ему страшную картину сумасшедшей семейки, убивающей гостей и вывозящей трупы безлунными ночами на соседнее кладбище. На огромном ноже, с которым его встретила Нонна, проступили засохшие кровавые пятна, а воздух наполнился запахом смерти и гниения. Но злость была сильнее. Индюков решительно стер все эти ужасы и отвернулся. С чего же все-таки начать? Детектив… убийство… труп… дохлая ворона на дорожке у кладбища… Много дохлых ворон.

— А лысым в могиле не холодно? — мальчишка за спиной осмелел, отложил искалеченного медведя и встал, с любопытством посматривая на странного гостя.

Поэт не прореагировал. Писать стержнем оказалось неудобно, он сгибался в пухлых пальцах и все время норовил испортить и без того малопонятные закорючки, возникавшие на бумаге. Каким лысым? В какой могиле? Как вообще можно творить что-то вечное, сидя в кресле с выпирающей пружиной, когда к тебе пристают с дурацкими вопросами?! Злость на себя вернулась с еще большей силой, и вдруг… в голове поэта прозвенел маленький колокольчик. Индюков даже вздрогнул от неожиданности. Так бывало раньше, давно, в юности… Тогда ему казалось, что это приходит Муза. В длинной греческой тунике, с распущенными длинными волосами и колокольчиком в руке. Окружающий мир исчезает, в пустой белой комнате остаются только Муза и он. Она стоит за его плечом, и поэт чувствует ее теплое дыхание. А на стенах смутными нечеткими контурами сменяют друг друга образы. И когда появляется тот, которого он ждет, за спиной звенит колокольчик.

Старые выцветшие обои растаяли вместе с коммуналкой, спящей Нонной, недопитым шампанским и медведем с оторванной лапой. Индюков сидел в пустой белой комнате, чувствуя теплое дыхание, изломанный стержень превратился в перо, а по клетчатому листу, вырванному из школьной тетрадки, бродил скучающий юноша с роскошной шевелюрой волос. Он спотыкался и падал, мысли его путались, окружающий пейзаж смазывался неловкими словами, но он был живым. При желании Индюков мог прикоснуться к юноше рукой и почувствовать тепло. Всё остальное ерунда. Слова станут на место позже. Как же давно у него не рождались живые образы!

Вслед за исчезнувшим пространством для поэта исчезло время. Не тикали часы, не двигалось за окном солнце, замерли звуки и голоса. Один лишь стержень стремительно двигался по маленьким клеточкам, оставляя за собой следы-буквы. Индюков не заметил, как закончился лист, как был вырван из первой попавшейся тетрадки новый… Вместе со стержнем поэт блуждал между клеток, останавливаясь и возвращаясь назад, а затем вновь покоряя еще не исписанное пространство. Выметая неудачные слова и целые предложения, перечеркивая абзацы и сочиняя их заново. Вырвал из тетради четвертый листок, переписал набело, удивился, как мало оказалось написано, но это было начало! И оно ему нравилось. Возможно, завтра, на свежую голову, ему покажется, что все написанное чистый бред. Но как упоительно сидеть в белой комнате и слышать позабытый звон колокольчика.

Колокольчик стих, белая комната медленно растаяла, Индюков снова сидел в кресле с вы-пирающей пружиной, от дверей за ним с настороженным любопытством следил мальчиш-ка, а Нонна по-прежнему спала на диванчике. Индюков поднялся, подошел к диванчику, поднял с пола бутылку шампанского и жадно приложился к горлышку.

— Йо-хо-хо! — громко произнес он, утирая текущую с подбородка пену. — Хватит спать!