Глаза века

Абрамов Александр

Абрамов Сергей

Глава четвертая

 

 

1

А река времени, возвращенная назад, опять набирала скорость.

По закону подобия я догнал Зиночку у ближайшего подъезда на улице.

— Куда вы, Зиночка? Я провожу вас.

— Нет-нет, не провожайте!

— Но почему?

Она ускорила шаг. Я снова нагнал ее:

— Зиночка…

— Я, право, не виновата, но не надо, не провожайте. Позже я вам объясню.

— Когда позже?

Она оглянулась. Никого, кроме Володьки, сзади не было.

— Сегодня у всенощной, — сказала она и прошла вперед.

Володька тут же подошел ко мне.

— Твоя? — спросил он.

— Она похожа на Катю Ефимову, — почему-то сказал я.

— А кто это?

— Катя? — удивился я. — Это необыкновенная… не девчонка, нет — она совсем взрослая. И она замуж выходит.

Я сказал о Кате Ефимовой совсем не то, что хотел.

— А тебе-то не все равно? — спросил Володька.

Я не ответил, потому что увидел Сашка. Он сидел за зеркальным стеклом пивной Шаргородского, у самого окна, и делал мне знаки.

— Иди за мной, — сказал я Володьке.

Мы вошли. Сашко подвинул к столу два свободных стула и произнес:

— На пирожные не рассчитывай. Наличность кончилась, а эти последние. Он выразительно показал на пару пирамидальных пивных бутылок, окруженных блюдечками с воблой и моченым горохом.

Я не обиделся. На Сашка бессмысленно было сердиться — он не считался с чужими обидами.

— Зачем звал? — спросил я.

— А ты занят?

— Нет.

— Гулял?

— У Колосова был. А нас выгнали. Из кадетов выгнали, — пояснил я.

— Каких кадетов?

— Ну, партия. Не знаешь, что ли?

— А ты при чем?

— Для комитета работал. Листовки носил. Ну, а потом надоело, — я умолчал о встрече с Егором, — да и партия мне не нравится.

— Правильно, — засмеялся Сашко, — дрянная партия. Монархисты на английский манер. Все для крупных фабрикантов. А в земельном вопросе наездники. Верхом на мужичке.

— Вы эсер? — вдруг спросил Володька.

— Был, — сказал Сашко. — А ты почему догадался?

— О рабочих забыли.

— Наверно, отец эсдек?

Володька молча подавил улыбку.

— Бросьте, ребята, политику. Мой совет: бросьте. Я и то бросил. Женюсь, слышал?

Я кивнул.

— Потому и позвал. Мне мальчик нужен.

— Какой мальчик? — не понял я.

— Который впереди с иконкой идет. Шафера у нас есть, а мальчика нет. Согласен?

Смущенный неожиданной перспективой показаться во всем параде во главе свадебной процессии — как это Сашко не понимал, что я уже слишком вырос для таких представлений, — я спросил:

— Когда?

— Завтра у Благовещенья. За Катей в карете заедем. В закрытой — чтоб не глазели.

— А разве эсеры верующие? — спросил Володька.

Но Сашко не удостоил его ответом.

— Без венчанья отец ни копейки не даст, а у него, между прочим, собственный дом в Сокольниках. Шутка, а? — хохотнул он и вдруг совсем другим тоном, резко-резко, мне даже показалось, что с затаенной тревогой, спросил, как выстрелил: — А ты Егора давно не видел?

Я даже не удивился, я испугался. Откуда ему известно, что я знаю механика? Ведь он никогда не видел нас вместе. И почему он спросил меня об этом? В знакомом, казалось, до мелочей облике Сашка вдруг проступили таинственные белые пятна. Рассказывать о своих встречах с Егором мне не захотелось, и я спросил, чтобы оттянуть ответ:

— Какого Егора?

— Не притворяйся — «какого»! Из котельной.

— Давно. А что?

— Он в Москве или уехал куда?

— Не знаю.

— Мой соперник, — принужденно засмеялся Сашко. — Тайно в Катю влюблен большевистский Демосфен. Хорошо бы угнали его куда-нибудь.

Я опять промолчал, хотя отлично знал, что Егора в этот момент уже в Москве не было. Но у меня были свои причины молчать.

— Завтра в половине девятого, ладно? У магазина, — сказал Сашко.

Я выдавил из себя улыбку, но даже на улице постарался пройти мимо окна, не оглядываясь. Тут меня Володька и спросил о Егоре.

— О ком это вы говорили?

— Так один…

— А кто он?

— Ты же слышал.

— Большевик?

Меня передернуло: еще допрос!

— А я знаю?

— Он-то знает, — усмехнулся Володька, подразумевая Сашка. — Что-то есть у тебя с этим Егором. Крутишься ты, я смотрю.

 

2

Меня действительно скручивала нечистая совесть. Сегодня я должен был отвезти Кате письмо Егора. Я твердо обещал ему это. Вчера вечером у меня и мысли не возникало, что я могу его обмануть.

И вот — обманул.

Письмо свое Егор не завернул и не заклеил. Он просто сложил его четвертушкой и сунул мне в руку, никак не оберегая его тайны.

А тайны там были. И не одна. Я читал и перечитывал это письмо, ничего не понимая, словно оно было написано шифром. И так долго читал его, что, проснувшись утром, вспомнил весь текст, не притрагиваясь к бумажке.

«Не считай меня клеветником, — писал Егор, — ты знаешь, на такое я не способен. Но скрыть от тебя то, что узнал, не могу. Тем более сейчас, накануне твоей свадьбы. Помнишь, я рассказывал, как провалился побег Глеба и Муси. Мы так и не дознались, кого благодарить, только кличку и узнали: Чубук. А потом группу разделили — Кравцова и Мельника перевели в Морозовскую, а Томашевичу сократили срок. Тогда он под другой фамилией жил. В Морозовской дядя Вася разведал, что Чубук — это Выспянский, с ним был связан провал Лабзина в Москве, но оказалось, что и Выспянский кличка. А вот недавно выяснилось, что из охранки в Гнездниковском дело Лабзина исчезло, а вместе с ним еще два дела, связанных с тем же Выспянским. Ты знаешь, кто возился в архиве? Веревкин исключается: он всего первокурсник, тогда был мальчишкой. Остается Томашевич. Обязательно повидай дядю Васю, он только что вернулся из Питера, виделся с Лабзиным и знает теперь много больше. И ты должна все это узнать до того, как пойдешь в церковь. Говорил ведь тебе: не верь эсеру!»

С вечера я вложил эту записку в томик рассказов Чехова, который читал всю ночь. Утром вспомнил текст, но не побеспокоился о письме, а после отъезда отца вдруг обнаружил, что книжка исчезла. Оказалось, что отец взял ее с собой в дорогу. Письма Егора я теперь доставить не мог.

Все это я рассказал Володьке.

— Нехорошо, — сказал он.

Я вздохнул.

— Обманул, значит?

У меня и без того сосало под ложечкой, я молчал.

— Знаешь, как это называется?

— А что поделаешь, — возразил я, оправдываясь. — Теперь уж ничего не поделаешь. Да и стоит ли? Егор влюблен в Катю, а она любит Сашка. Зачем им мешать? Может быть, Сашку все рассказать?

— А кто это Томашевич?

— Сашко и есть.

Володька свистнул.

— Неужели ничего не понял?

— Нет, а что?

— И что Сашко об этом рассказывать нельзя, не понял?

— Не понял.

— А письмо верно цитируешь?

— Слово в слово.

— Тогда все ясней ясного, — сказал Володька. — Предатель твой Сашко. Шпик.

Мне показалось, что меня ударили. И так больно и неожиданно, что я задохнулся.

— Почему? — прохрипел я. — Ты с ума сошел!

— «С ума сошел»! — передразнил он. — Соображать надо. Если побег провалился, значит, кто-то выдал. Свой, кто с ними был. Егор так и пишет. Кого благодарить, не дознались, только кличку и узнали: Чубук.

— Почему кличку? — сопротивлялся я. — Кто дал кличку?

— Кто дал? Охранка, конечно. У них все под кличками. А у этого даже две.

— Выспянский — вторая, — подсказал я.

— Он и в Москве кого-то выдал?

— Лабзина.

— А почему его дело из охранки пропало? Соображаешь? Кому-то оно мешало. Егор об этом и пишет. Он знает кому.

— Сашко! — прошептал я, холодея. — Что же делать?

Мне еще не был ясен ответ. Я не понимал этой логики, этого метода мышления, выводов, продиктованных азбукой революционной борьбы. Я не знал даже ее азов.

— Что же делать? — повторил я.

— Отвезти письмо — ясней ясного.

— Так нет же письма.

— Ты его знаешь. Слово в слово — сам сказал.

Я испугался. О том, что мог бы поехать к Кате и без письма, я подумал тотчас же, как обнаружил отсутствие книги. Но тут же смутился. Что-то помешало мне сделать это. Может быть, чувство стыда за то, что не сумел сохранить письмо, мальчишеская боязнь показаться смешным и глупым в глазах взрослой девушки, тайный страх, что она не поверит мне, подумает, что напутал, не поймет, как не понял его и я. Мысль о том, что Катя знает много больше, чем я, даже не приходила мне в голову. И было жаль Сашка. Я понимал, конечно, что письмо направлено против него, и чувство непреодоленной симпатии подымалось в душе на защиту моего веселого друга. Оно и сейчас удерживало меня от решения, подсказанного Володькой.

— Ты знаешь адрес? — спросил, он. — Тогда поехали.

 

3

И мы поехали. На четвертом трамвае в Дорогомилово, к самой заставе, где жила Катя. В вагоне было пустынно и тихо. Мы сидели у окон друг против друга, разделенные эмалированной дощечкой с надписью: «Не высовываться». Трамвай привычно скрежетал и погромыхивал по обкатанным рельсам, то и дело разбавляя это громыхание и скрежет гулкими звонками, когда кто-либо впереди по забывчивости или по рассеянности выходил или заезжал на рельсы. То извозчик зазевается, то велосипедист замедлит свернуть на мостовую, то старуха с кошелкой начнет метаться взад-вперед, дурея от набегающих звонков и трамвайного громыхания. За окнами тянулся невзрачный строй не то выцветших, не то обгоревших домишек на длинном бугре над узеньким тротуаром.

— Варгунихина гора, — пояснил я. — Сейчас будет мост через Москву-реку.

— Тоже мне гора! — пренебрежительно фыркнул Володька. — Срыть бы ее к чертовой бабушке.

— Как срыть? — не понял я. — Чем?

— Не лопатой, конечно. Экскаватором.

— Чем, чем?

— Я и забыл, что ты еще маленький, — сказал Володька и замолчал.

Мы проехали мост, бани, переулочки, бурлящие предвокзальной суетой, и вылезли у темной кирпичной церкви, грузно подымавшейся над соседними бревенчатыми домами, выкрашенными однотонно густо — «под свинец». В одном из таких домишек с крохотными, подслеповатыми окнами за церковью и жила Катя Ефимова.

— Проходным двором пойдем или переулком к вокзалу? — (Просил я Володьку.

— Не все ли равно?

— Вокзал посмотришь.

— Киевский?

— Брянский, — поправил я. — Новый. Недавно построили.

— Знаю, — сказал Володька, — пятьдесят лет стоит — все такой же.

Загадочность его слов не удивила меня — я просто не вслушивался: неудержимое желание вернуться, уехать, не встретившись с Катей, ничего не сказать ей, сковывало движения и мысли. Ах, как хотелось, ни о чем не думая, вскочить в тот же трамвайный вагон, уже повернувший назад у заставы и со знакомым звоном приближающийся к остановке! В то далекое воскресенье, тень которого вдруг снова приобрела блеск и движение, я так и сделал. Поехал, чтобы рассказать все Кате, и с этой остановки вернулся обратно. Я не мог, не мог признаться ей в том, что потерял записку Егора.

Но сейчас надо мной тяготела воля Володьки.

— Что стоишь? — строго спросил он. — Идем.

Во дворе за глухой дверцей в воротах на нас пахнуло таким стойким запахом выгребной ямы, от которого молодые побеги единственного здесь тополя, казалось, свертывались и жухли. Ни травинки не пробивалось вокруг него на бурой земле. Перевязанный по узловатому, искривленному стволу толстой веревкой, он походил на умирающее в неволе животное.

На веревке, протянутой к дому, простоволосая женщина в шерстяном платке, наброшенном на плечи, развешивала только что отжатое, выполосканное белье. Она стояла спиной к нам и не обернулась на скрип калитки. Но я знал, что это была Катя. Именно такой я и запомнил ее здесь, когда привез как-то письмо Сашка.

— Катя, — позвал я робко.

Она обернулась.

— Шурик? — удивилась она. — Что-нибудь случилось?

— Вы понимаете, — начал я, подбирая тяжелые, как булыжники, слова, Егор, наш истопник, написал вам записку, а я…

— Тихо! — строго оборвала Катя. — Давай записку.

— Нет ее, — не глядя на Катю, пробормотал я.

— Потерял?

— Нет, но…

— Где же она?

Я объяснял, путался и краснел. Поняла ли она что-нибудь, не знаю, только Володька, перебивая меня, сказал:

— Он ее наизусть выучил.

— Да-да, — подхватил я, — ей-богу. От слова до слова.

— Говори, — поощрила она сдержанно.

Строгие ее глаза смотрели осуждающе и настороженно.

Я повторил текст записки так, как его запомнил. По лицу ее будто скользнула тень — мне даже показалось, что оно осунулось и постарело.

— Ты ничего не перепутал? — спросила она.

— Нет.

— Тогда иди.

Но я не двигался, словно надеялся услышать еще что-нибудь. И услышал.

— Иди, иди. Передавать нечего. Томашевичу сама скажу.

Она впервые назвала Сашка по фамилии. Сухо, жестко, даже сквозь зубы. А ведь она любила его. Значит, в словах Егора, неприветливого, колючего, несимпатичного человека, было что-то сильнее этой любви.

Если б я понял это в тот далекий, невозвратимый день, все произошло бы именно так. Катя впервые бы назвала Сашка по фамилии, в словах недобрых и жестких, но, может быть, наиболее нужных именно в эту минуту.

Но ее не было, этой минуты.