Шел третий час ночи. Конечно, можно еще и до дома добраться, и соснуть часок-другой, но Иван стоял под козырьком подъезда, слушал шум разохотившегося дождя, смотрел на пузырьки, покрывшие мазутно-черную лужу. Не лужа — всеобщее жизнеописание. Только у людей не поверху пузырьки, в глубине растут и лопаются. У каждого, у каждого. Не каждый их замечает, не каждый с ними считается, не каждому они мешают, но есть они у каждого. Разные, но есть. Снаружи не видно, вот в чем фокус. Люди небось думают: ах, какой несгибаемый дуб этот Иван Стрельцов. Все ему ясно и понятно, везде у него складно и чисто. А спросить вас, люди, отчего тоска, как вот пузыри по луже, всю душу искляксала? Или рассказать вам? Так вы не поймете и не поверите. А поймете, все равно не поможете. Никто тут не поможет. Никто и никак. Даже сам себе. И впервые, ошеломляюще отчетливо подумалось, что у Егора Тушкова тоже пузырьки, он тоже не в силах сладить с ними. А люди сверху причесывают да приглаживают его, люди не хотят да и не могут увидеть то, где все равно они беспомощны. Откуда у Егора такое? Кто ж поймет, если он и сам не понимает.

«А ведь дед ждет. Не спит небось», — подумал Иван. И устыдился. Первый раз за сутки вспомнил. А он живой, добрый, одинокий. Сидит под своим тополем, думает о чем-то. Трудно ему. Старость.

И, не раздумывая, снял туфли, подвернул для успокоения совести штаны чуть не до колен, накинул на голову «болонью» и зашагал. В городе кое-где еще светились дежурные фонари, но когда ступил на Отрадную, когда притиснулся к складскому забору, — как в деготь окунулся. Зато вспомнился недавний случай с полосатеньким кошелечком, и что-то теплое, как угасающий уголек под слоем пепла, шевельнулось в душе. Зойка. Чудачка. Совсем несмышленыш. В сварщицы ей захотелось. Оно так — всякое дело можно полюбить, но полюбится ли… И ухнул именно в ту колдобину, в которой тщетно и долго искали вместе с Зойкой ее кошелечек. Рванулся напролом, выскочил, опять ахнулся на четвереньки. Не лужа — капкан. Как не было фонарика. Ну да теперь ладно, дальше не так опасно. Пусть растет. Глянут завтра люди, а тут деревце, и на каждой веточке по новенькому фонарику.

Пообещав что-то боговой канцелярии, Иван перелез через забор вокруг особняка Федора Мошкары и рысцой, под яростный гвалт собак, миновал пустырь, где по праздникам ставили качели и «гигантские шаги» для слободской детворы, сунулся было прямиком через огород, увяз в глинистом месиве, вернулся на тропинку и обнаружил, что дождь перестал. Он всегда так, лудит, пока спрятаться некуда. Как на крылечко ступишь — он молчок. Зато собаки взялись вовсю. У них, знать, перекличка бывает, нельзя же поверить, что они так на одного человека взъярились.

На шатком крылечке Иван долго возился, смывая и соскабливая липкую грязь, прислушиваясь к звукам в .слободских проулках и к шорохам в домике.

Осторожно приоткрыл дверь, благо они тут сроду не запирались, на цыпочках прошел в свой угол за печкой, на ощупь разместил мокрую обмундировку, сунулся к холодильнику.

— Там чайник еще теплый, — совсем не сонным голосом оповестил с печки дед. — Слышь-ка, Ванек, а это что там стряслось такое?

— Какое? Где? — екнуло сердце у Ивана. Знает! Ну, что ему сказать, как объяснить? — Дед. Слышь-ка, дед.

— Аюшки.

— Скажи честно, у тебя бывало так, что самому себе по мордам нашвырять хочется?

— Так это — сколько разов. Я в молодости не то чтоб шибко, но, как говорится, после третьей не закусывал. Ну и назавтра сам себе противней дохлой крысы.

— Не то, дед, не то. Ладно, спи. То дело давнее. Спи! Четвертый час.

— Ты вон что, купи будильник. Умру как-нибудь, а ты на работу опоздаешь. Да, чуть не забыл. Тут к тебе Ефимиха была. Сидела, плакала, на Серегу жалобилась. Все же трудяга она.

— Вот ты скажи, дед! — опять вскинулся уже задремавший было Иван. — Вот ты сидишь с хорошими людьми за праздничным столом, а к вам вваливается… такой фрей: ха-ха, туда-сюда и поливает тебя и твоих товарищей, как ему вздумается. Вот ты, как бы ты?

Долго молчал Гордей Калиныч. Ответить было просто. Сам он никогда не был начальником дружины, да и дружины той не было вовсе. Другие были порядки и правила. Случись тогда такое, взял бы того фрея и турманом с радицкого откоса. Это просто. Было. Теперь иначе. Да и спросил Иван неспроста.

— Так это… — начал дед твердо. — К порядку, и все такое. Ты, мил человек, законы соблюдай, чтоб людям от тебя без толку не кашлять, чтоб покой был. Сволок бы куда надо.

— Хитрюга ты, дед, — понял уловку Иван. — Сволок бы ты?

— Погоди-ка, погоди! — заерзал дед на печи. — Я сказал что? Я никуда не сволок бы, чой-то я к городовому поволоку! Я сказал, если по нынешним временам и порядкам. Да. Все властя на местах, будь добрый. А морду набить да с радицкого косогора спустить дурак сумеет.

И опять понял Иван, что дед хитрит. Но было в его интерпретации что-то правильное, в самом деле под сегодняшние порядки. Ну, набил морду Егору, ну, шугнул его под горячую руку. И что? А это уже произвол…

И все равно не хотелось думать об этом. Лучше спать.

— Мы ить как, мы вас с Машей-то посменно растили, — опять свернул дед на свое. — Она дома, я тебя на закорки да к ней. У меня труба печная дымит, она ко мне шать-мать. Выросли. Теперь что же, клычку в доме затевать? Житья нет. Говорит: в суд подам. А что нам тот суд? Это дело постороннее. Сходил бы. Она к тебе с уважением. Сходи, а!

— Сейчас, что ль, бежать?

— Зачем? Как время выпадет. Да! А еще дочка Володея Порогина про тебя спрашивала. Говорит: мы вместе с Иваном в институт будем поступать. Душевная девчонка. Не гляди, что матерь ейна в молельню ходила, это она от лишнего несчастья. Они хорошей породы. Выучились бы, определились бы по начальству, квартирку бы с ванной… Спишь, что ль?

— Сплю.

— А все же сходи к Ефимихе, поддержи ее. Невестка попалась — тигра, хуже собаки Мошкаровой. Сожрет Машку-т, а она трудяга.

— Она и меня сожрет.

— Зубы повыщербит! — вскрикнул дед, как видно, опять входя в раж, — Нету таких пока. Я потому и опасаюсь, что вовсе не женишься, нету пока такой бабы, чтоб… нашу породу обратать. Ну, спи, спи, это я так. У каждого своя стезя. Только, это, купи как-нибудь будильник. А то умру тут, а ты на работу не поспеешь.

И еще говорил Гордей Калиныч. О том, что Зойка Володеева — вполне степенная и уважительная, что Володей-то в двадцать лет стал партизанским комиссаром. Говорил и о том, что, может, не надо бы в институт, дело важно не по названию. Говорил, что мечтает и очень хочет увидеть правнука. Смело говорил, зная, что Иван спит и ни за какие слова ругать не будет.