Стрельцов стоял на самом верху металлической стремянки и маленьким молоточком сбивал шлак с только что сваренного шва. Тюкал осторожно, будто шов по стеклу, то и дело наклонялся, высматривал что-то, удовлетворенно улыбался, кивал, будто разговаривал с этим своим швом. Сбив шлак, сунул молоточек в нагрудный карман брезентухи, взял металлическую щетку и принялся надраивать, будто чистильщик — лаковый сапог. Потом протер рукавицей, потом погладил пальцами. Не вытерпела Зоя, постучала кулаком по стремянке, окликнула:

— Эй, творцы чудес! Можно вас на минутку?

Посмотрел Иван на Зойку, улыбнулся, просветлев лицом. Посмотрел в сторону стеллажа, где трудился Федор Фролов, помрачнел. Накинул на голову защитную маску, взял «колчан» с электродами, намотал на левую руку провод с держателем и начал спускаться, чуть не на каждой перекладинке останавливаясь и оглядываясь. В чем, дескать, дело? В разгар рабочего дня ко мне на свидание? Или там у вас что-то не то? А когда ступил на гофрированный стальной лист эстакады, вымолвил ворчливо:

— А клеймо-то забыл поставить.

Оказывается, он тоже умеет забывать. Усмехнулась Зойка, тряхнула головой, дунула на локон, вопреки инструкциям выбившийся из-под косынки, сказала задиристо:

— На вас тут на самих пора клейма ставить. Очень деловитые.

— А вы, значит, по цеху гуляючи, денежку гребете?

«Ну а чего улыбаюсь я? Небось рот, как ворота, — подумал одновременно Иван. — Радости-то сколько, сияния некуда девать. Ваня. Ну-ка сморозь что-либо такое насчет луны и кипарисов. Может, споешь? Серенаду. Как это: «О, Мери-Анна, выдь под окошко, месяц сияет сквозь старый каштан…» Ну, шуруй…»

— Иван, а я насчет кронштейников разобралась, — выпалила Зоя, зардевшись непонятно от чего. — Федор за десять минут до смены начал, а накидал сто сорок штук. Мошкара принял все до единого и наряд подмахнул. Сто сорок. Получается нескладно.

— И все? — спросил Стрельцов, с какой-то летучей цепкостью рассматривая Зою. Не мальчишечка, не глупенький, не впервой видит, как девчонки краснеют. И слезы на глазах от досады, что не может скрыть смущения, и радость в зрачках. Губы пунцовые, шевелятся. И робостно девчонке, и не может не смотреть. И откровенности такой боится, и недосказанности не хочет. Они такие — девчонки.

— Не все, — наконец-то потупилась Зоя. — Ты же сказал: вместе в институт будем готовиться.

— Когда?

— Что… когда? Вечером. По воскресеньям.

— Когда я тебе говорил про это?

Опешила Зоя. И щеки, и уши сделались рубиновыми, губы задрожали, будто ее очень больно обидели, протестующе взметнулась рука. Ну, что ему сказать, что? И припустилась на свой участок, яростно подфутболивая кем-то оброненные в пролете концы.

Видал ты! Умеет. Вон какая. И смотрел, смотрел Иван вслед, будто ребенок, впервые в жизни увидавший заводную игрушку.

«В воскресенье непременно начнем, — твердо решил он, все еще не вспомнив, когда это он говорил насчет совместных занятий. — С математики начнем. Щегольну своими бывшими пятерками».

А еще подумал Иван с осуждением: «Больно мастер ты вопросы задавать. Это же правда, что за одним дураком сорок умных отвечать не управятся. Кто, да когда, да почему?»

Подошел Гриша Погасян, похлопал Стрельцова по плечу, сказал с подковыркой:

— Не надо морщиться, Ваня. Тебя навестила такая девушка, а ты, как у зубного техника. У нас в Ереване в таких случаях говорят: с тебя бутылка, друг.

— А у нас на Радице в таких случаях говорят: не лезь не в свое дело, друг. Да еще ситцевый!

А чего сердиться-то? Гриша прав. И остепенился Иван. Отвернулся, вспомнил, что получилась у него полнейшая неувязка, пожалился:

— Ляпнул сейчас: в воскресенье будем вместе готовиться. А у нас в это самое воскресенье сбор хоккейной команды, совет дружины, пленум завкома плюс заседание комиссии по… господи! Да я и не знаю, как она называется, та комиссия! — потряс он сжатыми кулаками. — Ну, почему я должен там заседать?

— Зачем заседать — не надо заседать, — рассудил Гриша. — Что сказал девушке — свято и нерушимо. Ну-у, Оганес, держи хвост бирюлькой. Подошла бы ко мне такая девушка! — и чмокнул в сложенные щепотью пальцы. — А теперь пошли.

— Куда?

— Сдавать острый пар, — развел Гриша руками. — Работа сначала, потом… как это поется у летчиков? Девушки потом. Товарищ Мошкара ждать не любит.

— Э-э, тормозни! — крикнул издали Павлов, суматошно сигналя обеими руками. Подбежал, пощупал рукав Ивановой спецовки, зачем-то заглянул в «колчан» с электродами, сделал Грише жест: погуляй. Сказал, умоляюще заглядывая в глаза:

— Ванек. Дело такое, понимаешь ты. Особой важности. Да. Я на сбор не приду. Дела у меня.

— К экзаменам готовиться? — наугад спросил Стрельцов.

— Ну и что? — мгновенно взъерошился Павлов.

— Вместе с Галкой?

— Тебе какое дело?

— Да видишь ты, я тоже. Вместе с Зойкой. Наверно, плакал наш первый сбор. А? И второй, может, плакал. А?

— Ты чо, взаправду? — недоверчиво, но с желанием поверить посмотрел Павлов в глаза Стрельцова. И сам ответил: — А что? Хватит! Пусть Генка шайбу увечит. Мне двадцать восемь. Вековуха. Хватит!

— Хватит так хватит, — покладисто согласился Иван. — Думаешь, если мне всего двадцать семь, так я куда там? Ну и лады, Миша, лады. До воскресенья у Галки. Мошкара ждет. Ну-у! — и так огрел Павлова по плечу, что бедняга присел и ахнулся затылком о вагонную раму.

Догнал бригадир Стрельцова у собранного под испытание трубопровода острого пара. Опять пощупал рукав спецовки, попросил тихонечко:

— Вань… Ну-ка дыхни.

— Отвяжись! — стряхнул Иван руку бригадира.

— Вань. А нас не вздуют за самоуправство?

— Мы сами кого хочешь вздуем.

— Вань. А Зойка что — за этим и прибегала?

— У тебя много таких вопросов?

— До черта. Ты не кипятись. Я ведь ни в какие институты поступать не собираюсь, — признался Павлов. — Это мне, как зайцу насморк.

«Так ведь и я тоже», — чуть не признался Иван. И хорошо, что удержался. Слишком много таких признаний — это не на пользу.

«В понедельник пойду к Терехову и скажу: складываю свои несносимые нагрузки, надоело жить по принципу некрасовского Савки. Надоело в пугалах красоваться…»

Но и только. Наверно, не шибко много собралось лишнего пара, коль хватило всего на десяток слов. Да и ладно. В запальчивости и не такое можно брякнуть.

И все же так и не сумел Иван до самого вечера ввести свое настроение в нормальную колею. Возвращаясь домой, уговаривал себя, как ребенка капризного. Дескать, мало ли чего не бывает в жизни, нельзя на каждый пустяк тратить нервные клетки, до свадьбы утрясется и дальше в этом духе, испытанным путем. Странно, нехитрый такой метод не сказать, чтоб успокаивал, но как бы раскрывал неприглядность чрезмерной гневливости, несуразность претензий без всяких причин. Разве Терехов принуждал брать на себя те нагрузки? Разве, освободившись от них, станет веселее или спокойнее? Ну а то, что часто не выспавшись на работу идти приходится, тут виноваты собственная безалаберность и неорганизованность.

У своей калитки остановился, оглядел ее со смешанным чувством вины и недоумения. Как же так? Калитка есть, а забора нету? По той пословице: дом продали, ворота купили. Спросил деда, смирно прикорнувшего на королевской сидушке:

— Дед. А если мы ее на растопку пустим? На три затопа хватит?

Ничего не ответил Гордей Калиныч. Может, правда, прикорнул или задумался шибко. Бывает с ним и то, и это. Подошел Иван, сел рядом, положил руку на костлявое сутулое плечо, произнес шутливо:

— Когда-нибудь уснешь тут — Оська с Тоськой за ночь всего искляксают. У них теперь семья.

— Там, если хочешь, консерва осталась, — тихо, как больной, вымолвил дед. — А еще вон как, сходи ты к ней. Опять прибегала. Кричит: руки на себя наложу. Ну, сходи, долго тебе.

— Схожу, — согласился Иван. — Высплюсь и пойду. Только знаешь… Ты больше не встревай. Люди — они…

— Люди хорошие! — твердо, с неслыханной властностью отрезал Гордей Калиныч. — Которые наши, все хорошие.

— Все до единого?

— Все. Ты тоже поймешь, как вот я, в старости. Толку мало будет. Ты теперь поверь мне. На то я век прожил. Понял вот, а сил нету. Ну, что я теперь? А вы хорохоритесь, присматриваетесь, не верите. Оно так, мы тоже не верили, так при нашей молодости кто с нами жил? Каких-никаких живоглотов топталось, да и наши кто в лес, кто по дрова. Теперь выровнялось…

— Дед.

— Чо?

— Не выровнялось еще.

— Ну-к скоро вовсе выровняется, — чуток уступил Гордей. — Не важно, если кто повыше, кто пониже. Одного поля — вот главное направление всей политики.

— Эх, дед, дед. Из-под тополя хорошо рассуждать. Ну а почему я вчера всю ночь валандался? Для чего мне это?

— Тебе надо, всем надо, — опять окреп голос Гордея. — Это кажется, что зря. Обидно, я понимаю. Ток вон что, ты пойми, для дела все. Чтоб лучше было. Всем. Не тебе, а всем. Если одному тебе, так и рыпаться нечего. А что не сразу видно, так большое дело всегда так. Взять, к примеру, нашу Радицу. Ну, жили бы здеся одни Носачи с Мошкарой в обнимку, до ких пор гноились бы тут?

— Ладно. Все ясно и понятно, — встал Иван. — Пойдем ужинать. Сыру принес, ты чай с сыром любишь. Пошли.

Гордей поставил чайник, достал завернутый в тряпочку, чтоб не сразу черствел, пшеничный батон. Недавно початую банку бычков в томате, сахар, стаканы, ложки.

Чай пили долго, истово, до двенадцатого пота. И сахар кончился, и заварку в малом чайнике прополоскали до белого, а дед все доливал туда и доливал, пыхтел, как разогнавшийся под горку паровоз, то и дело утирал лицо и шею вафельным, вконец застиранным полотенцем и приговаривал сладко-блаженным голосом:

— Чай пить — не дрова пилить, да и не часто мы такую парню устраиваем. — Но и опять не вытерпел, напомнил: — Ты это, Вань, ты все же сбегай к Ефимихе.

Понимал дед, не шибко нравится Ивану мотаться везде и всюду. Есть у него другие дела, другие дороги. Потому для успокоения совести добавил:

— И вон что, Зойка мимо нас теперь ходит. Говорит нынче: «Добрый день, дедушка…» Да ты не смурься, я ить что, у меня и мозгов-то осталось на один понюх. А девчонка она душевная.

«Мозгов у тебя слава богу, — ухмыльнулся Иван. — Будешь долбить в макушку, пока своего добьешься. Но Зойка и в самом деле…» И не осмелился высказать окончательно. Сказать: просто хорошая, хуже, чем вовсе ничего. Хороших на дровяном складе кубометрами. Душевная? Ну, это деду в самый раз, да и то понимает, наверно, что ни страхолюднее, то душевнее девчонка. Нет, пусть то слово останется несказанным. Да, возможно, его и нет такого, окончательного. И впервые чуть не с сотворения здешнего мира сам Иван затеял:

— А если женюсь, как мы дальше пойдем?

— А как? Да очень просто, — обрадовался Гордей Калиныч. — Я вам в помеху не буду, не оглядывайтесь на меня. Жить, может, поживу еще, туда незачем торопиться, а мешать зачем же. Пригляжу. Дом пригляжу, маленького тоже… А что? Я еще… ты не смотри. Бывало, вскину тебя на закорки…

— Все, дед, будя! — погладил Иван себя по животу. — Крой на печерские лавры. Крой, крой, не то опять проспим завтра… — и опустил голову на тяжелую, пахнущую свежей заваркой столешницу.

Дед тряс Ивана так, что у парня голова моталась. И твердил, как ребенку:

— Ване-ок, да нельзя же этак-то. Отоспишь башку аль сосуд какой нужный, черта я тогда делать буду. Ване-ок. Вались в кровать, тут же рядом. Ване-ок…

— Ты чо, дед? Кто? Куда нельзя? — прохватился Иван.

— Дак это, вона, — помог Гордей перебраться разоспавшемуся внуку на кровать. — Вота. Спи теперь хоть до загвен. К ним туда шибко рано незачем. Пущай приберутся да пыл потравят, натощак она тама злее басурмана. И это — насчет женитьбы… Ты это, ты если всамделе, я как-либо матерь Зойкину повидаю, чтоб это, по-людски…

— Угомонись, дед, — попросил Иван. — От таких твоих речей мне всегда ведьма на помеле снится. Помолчи до утра, немного осталось.