Всего полгода и не был-то Ивлев в цехе, а вот отвык. С отвычки грохот пневмозубил и сиренное завывание абразивов, вспышки яростного пламени и клубы сизого дыма Глушили и слепили. И когда выбрался за ворота, тишина приятно ошеломила. Конечно, и тут гремит, но не так близко, и тут суета, но не такая. Тут воробьи суетятся, тут солнце слепит. Полированная листва тополей, запах сирени, смешанный с заводскими гарями, зеркальца ряби на лужах вдоль шпал. Рельсы серебряные звенят балалаечными струнами. Окна в кирпичном корпусе заводоуправления радужные, веселые. И зацветающая яблонька на перекрестке аллеи. Чуткая душа посадила. Глянул на этакую красу, и нет в душе ни забот, ни напряжения.

«А черемуха отцвела, — откликом смутных желаний мелькнуло в мыслях. — Бобрики еще цветут, ландыши бубенчики набирают. Построю шалаш над Окой, повешу котелок на таган… А что, не могем разве?»

Но и грустновато немного. Так оно так, кончились шесть вполне трудных лет. Шесть лет фактически в две смены работал. Одна — в цехе, нелегкая смена, вторая в институте, тоже стой — не лежи. И все же светлое это житье — студенческое. Веселый нищий — звали когда-то студента. Виктору Ивлеву в нищих ходить не пришлось, заработки от учебы не страдали, но весело было в самом деле. Как пойдет теперь, дальше, в начальстве? И покосился на ромбик на лацкане новенького светлого костюма. Вписался ромбик. В самый раз там.

Примерившись, прыгнул на выступающую из лужи шпалу, замахнулся на воробьев, прикрикнул начальственно:

— Эй, шайка! Уймитесь, не то дружинников позову!

Пошел неторопливо, иногда прыгая через две шпалы, радостно вдыхая запах пропыленной заводской полыни, прислушиваясь к звукам, растекающимся над заводом и над городом, втихомолку напевая: «А ты пиши мне письма мелким почерком…»

Перед проходными приосанился, бестрепетной рукой вынул и показал вахтеру новенький итээровский пропуск, вышел на широкую площадку перед заводоуправлением, огляделся и сник. Все это хорошо: и ромбик на лацкане, и пропуск с правом входа-выхода в любое время суток, и новенькая светлая тройка, какие носят только большие ученые да еще дикторы Всесоюзного телевидения. Но грустно, еще как грустно. Сварщиком Ивлев пошел не с бухты-барахты. Он с мальчишества мечтал именно об этой профессии, он любил и свою профессию, и свою работу. И вот как теперь, как дальше получится — трудно сказать. Инженер-технолог тоже профессия не плохая, но ради нее надо расстаться с любимым делом. И впервые за много лет подумалось, что, быть может, поторопился он однажды, подав документы в институт. Очень уж крупная волна захлестнула тогда всех. Учиться, учиться, непременно добиваться диплома… У сварщика Ивлева теперь было два диплома. Он имел право варить все, что вообще можно сварить. А технолог может получиться средненький. Грустно.

И пошел Виктор дальше, свесив голову, будто не с бывшей профессией — с юностью прощался. Постоял перед тумбой, хаотично оклеенной всякими афишами и плакатами, пощурился на накалившееся солнце, в тройке стало жарковато, подсвистнул бойкому репелу, обжившему не по росту огромную скворечню. Достал монету и направился к автомату газированной воды на противоположной стороне улицы. На самой середине мостовой что-то тонко и натужно скрипнуло, буквально впритир, чуть не зацепив штанину, остановилась голубенькая машина, старенький «Москвич», заботливо вымытый и ухоженный. Распахнулась передняя дверца, и хорошо знакомый, милый голос спросил:

— Вы что это, дорогой товарищ-гражданин, под чужие автомобили бросаетесь? Купите себе, тогда и бросайтесь сколько душе угодно.

— Танюша… — оторопел Ивлев, не сразу уразумев, что же произошло. — Ты? За рулем? Боже, и в самом деле под колеса лягу.

— Не надо под колеса, садись, — указала Таня на место рядом с собой. — Ты сейчас такой элегантный, такой загадочный, что я чуть не врезалась в тумбу, на тебя загляделась. Садись, садись!

Три года ходил по пятам за этой девушкой Виктор Ивлев. И в институте, и в прочих местах, где только случалось, говорил ей всякие слова, но ни разу не услышал вот такого ласкового. Обошел Виктор «Москвич», открыл дверцу, окинул беглым взглядом и окрестности, и обивку в машине, и Таню. Долго на нее засматриваться нельзя. Не любит. Но сейчас встретила его взгляд улыбкой. Опустила тяжелые ресницы, чего-то застеснялась, сказала тихонько:

— Мне сегодня двадцать. Ровно двадцать. И вот видишь я одна.

«В каком смысле?» — хотел спросить Ивлев. Слава богу, утерпел.

— Приглашаю тебя, товарищ инженер, — еще пуще засмущалась Таня. Виктору в голову не пришло, что ее смущение деланное, что она почему-то хочет сейчас казаться робкой девочкой. — Будем отмечать эту круглую дату на лоне природы.

— Вдвоем? — вырвалось у Виктора.

— С мамой-папой и с тобой, — вдруг помрачнела Таня. — Указом по гарнизону отменены всякие шумные торжества, объявлено чрезвычайное положение…

— А причины? — заглянул Ивлев Тане в глаза. Печальные глаза у нее сегодня. Что-то стряслось, коль они такие печальные.

— Причины банальные, — вздохнула Таня. — Вчера я упустила такого леща… раз в сто лет такие попадаются. А я упустила, как дура.

Не понял, не поверил Ивлев. Да и ладно. Таня любит загадочные ситуации, а когда не случается загадочных, сама их выдумывает. И сказал довольно банально:

— Танюша. Ты… прелестна. Ох, пропала моя голова!

Таня тронула машину умело, плавно переехала какой-то двор, загроможденный контейнерами для мусора, точно провела свой лимузин мимо кособокого столика, за которым, как видно, местные жильцы бьют неубиенного козла, выехала на широкую улицу, профессионально огляделась и направила машину к навесу автобусной остановки.

— Гараж-то у нас на куличках, — пояснила, останавливая машину. — Я в гараж, мама-папа — сюда автобусом. А теперь вот — все званые-желанные в сборе.

Все же расстроена она. Очень. И что это за лещ, которого она вчера упустила?

— Танюша. Я ошеломлен и растерялся. Надо же подарок тебе, надо что-то пить-есть, — поняв суть происходящего, лепетал Виктор. Он в самом деле растерялся и с каждой секундой чувствовал себя все хуже. Нет, не в том смысле, что ему было плохо, ему было очень даже хорошо, но как же так? А если у нее действительно день рождения? Двадцать лет. Цветы нужны, шампанское нужно.

— Витя, не теряй свою трезвую голову, — рассудительно, даже назидательно посоветовала Таня. — Сейчас познакомлю с мамой-папой. Держись молодцом. К столу у нас припасено все, а цветы подаришь мне в лесу. Живые, если хорошенько поищешь.

Мама и папа стояли под навесом автобусной остановки как-то настороженно. Это было видно сразу, издали. Это было понятно без комментариев. И Виктор оробел еще пуще. Как примут званого-желанного и совсем незнакомого? Как вести себя с Таней в их присутствии? Вот уж действительно, как снег на голову.

Таня открыла свою дверцу, шепнула Виктору:

— Выйдем. Неудобно знакомиться сидя.

Вышли одновременно. Встали у переднего бампера. Таня взяла Виктора под руку и произнесла ровным спокойным тоном:

— Это Витя. Мы давно знакомы по институту. Мои мама и папа, — с еще пущим спокойствием, почти скучающе, добавила она, улыбнувшись Виктору ласково и ободряюще. — Любите, жалуйте, так будет лучше. А теперь прошу в ландо.

Танина мама выглядела подавленной. Пыталась улыбнуться, и у нее не получалось, хотела что-то сказать, но не сказала, направилась было к передней дверце, но остановилась. Поглядела на дочь страдальчески, оглянулась на мужа.

— Захар Корнеевич, — протянул Танин папа цепкую большую руку. Виктор оценил: тон доброжелательный. Ну а внешность обманчива, это знают даже муравьи.

— Виктор Ивлев, — пожал и легонько встряхнул руку Захара Корнеевича. — Мы с Татьяной Захаровной знакомы много лет… — И повернулся к Таниной маме. Поклонился.

— Надежда Антоновна. — И добавила вдруг совсем раскованно: — У нас есть тут и еще один хороший человек. Вот, — раскрыла она сумку. — Таран. Но что он протаранит, такой малюсенький.

Собачка была если чуть побольше обыкновенной крысы. Да и вообще никаких собак Виктор не любил. Но погладил Тарана по торчащему ушку, умиленно поцокол языком, тоном знатока заявил:

— Занятный песик.

Захар Корнеевич в обыкновенном шевиотовом, справленном, возможно, еще до войны костюме. На локтях блеск, отвороты белесые, брюки на коленках пузырями. Рубашка тоже повседневная. Желтовато-оранжевая клеточка по синему полю. Воротник свиными ушками. Ботинки на толстой подошве, недавние, надежные. Крякнул, снимая со скамьи тяжелую сумку. Виктор бросился помогать, Захар Корнеевич отстранил его, Таня открыла багажник. Там уже были какие-то свертки и узел, перетянутый бельевой веревкой.

Виктор и не подозревал, что старенький «Москвич» способен развивать такую головокружительную скорость. Таня неосмотрительно, рискованно проскакивала какие-то перекрестки, не снижая скорости, одолевала крутые повороты, на подъемах так понукала свое ландо, что машина почти пищала.

На каком-то повороте задним колесом зацепила бордюр, на перекрестке чуть не угодила под двухэтажный БелАЗ, а на подъеме обогнала «Волгу». Виктор знал: Таня — девчонка озорная. Может отмочить такое, что хоть за уши хватайся, умеет взять рюмку с коньяком, не стесняется двусмысленностей и за словом в дальний карман не лезет. Но вот этакое уже сверх всяких рамок. Папа выпятил подбородок, напряг дряблую шею, навострил желтый глаз. Готов остановить свою таратаечку, не сходя с места. У мамы округлились глаза и так туго сжались в общем-то обыкновенные губы, что она стала похожа на своего супруга. И вдруг машина остановилась. Так резко остановилась, что Надежда Антоновна через спинку сиденья навалилась на Ивлева грудью, Захар Корнеевич сполз ногами под сиденье. Где-то невнятно пропищал Таран. Таня сняла перчатки и спокойно вымолвила:

— Там должны быть бобрики. Витя, ты знаешь, что такое бобрики?

— Конечно.

— Папа, разбивай лагерь хотя бы вон там, — указала рукой на песчаную пролысинку под старой сосной. — Или там, — неопределенно кивнула в сторону дубняка. — Мы найдем бобрики и вернемся.

— Мы же на Оку собирались, — напомнила Надежда Антоновна.

— Ока здесь, — топнула Таня ногой, будто стояла на берегу. — Я же не ограничиваю. Пройдите немного, посмотрите. Виктор! Найди мне хотя бы пять, хотя бы два бобрика.

Ивлев оглянулся на маму-папу, оставшихся в недоумении на песчаной полянке, прислушался к таинственным шорохам леса, мимоходом сорвал березовый листок, понюхал и, осмелев, спросил:

— Танюша. Не обижайся, но я… не совсем понимаю тебя.

— А хочешь понять? — остановилась и оглядела Виктора Таня.

Подумал Виктор. Вздохнул. Кивнул и произнес шепотом:

— Ладно, ты права. Но ты же знаешь… я люблю тебя. Давно, окончательно и бесповоротно. Нет, я… ты не подумай, но это правда.

Лепет. Какой беспомощный треп! Ну а что сказать, что сделать?

— Все это очень сложно, слишком сложно, — выдохнула Таня. — У меня, Витя, такой странный характер, что другой раз мне, например, хочется выть, кусаться, бить казенные зеркала… Нельзя, за такое судят, но хочется. И сейчас мне хочется чего-то… такого. И ты не задавай больше вопросов. Ищи бобрики. Фиолетовые такие, с золотистой серединкой. На пригорках ищи.

На косогоре ветер гулял свободно, смешивая запахи вешних трав, речной рыбы, нагретого краснотала и Таниных духов. Солнце простреливало пространство летуче и смело, раскрывая непривычно далекое, таинственное, желанное. Мягко светились воды Оки, дремотно и песенно кивали красноголовые бакены, в ряби Москвы-реки, как нарисованные, держались рыбачьи плоскодонки, предвещая хорошую погоду.

— Танюша… Таня!

Вот оно. Кончилось. Поворачивай, паря, свои оглобельки. Хочешь, иди к папе-маме, хочешь — прямиком восвояси, а хочешь — и еще дальше. Но зачем же было затевать? Таня? Или все это не так, не понял я?

Увидал проталинку среди зарослей ежевичника. Куда-то торопящиеся буквы и веточку вместо восклицательного знака:

«Ищи!»

Виктор понимал, что Таня не могла уйти далеко, но у нее одна дорога, а у него — много. Где она прячется? Но искать надо, придется. Где? И еще раз оглядел он и надпись на песке, и туманные окрестности, где можно спрятать хоть две дивизии. Подумал мимолетно: «А если она теперь на биваке? Сидит с папой-мамой и пьет кофе из термоса. А я, глупее не сыскалось, шарашу тут по кустам и мочажинам. Завтра анекдот расскажут…»

Разозлился Виктор, не на Таню, скорее на себя, смахнул с плеч пиджак, скомкал его в жгуток. Взмахнул, решительно прыгнул в самые заросли ежевичника, бегом прохватил через редкий подлесок, вступил в низинный ольшаник. Оглядел землю, ветки, дальние окрестности.

Таня стояла, прислонившись к старому, но невысокому вязу с множеством темных дуплышек и омытыми ручьем корнями. Виктор увидел все сразу: и ее лицо, ее глаза, ее губы. И эти дуплышки, и причудливо искривленные сучья, и ручеек позади Тани. Тихий лесной ручеек, испятнанный солнцем, таинственный и манящий. Таня держалась за нижнюю ветку и как-то странно смотрела мимо Виктора. Горячие, теперь совершенно черные глаза ее раскрыты широко, ожидающе, губы вздрагивают, пальцы шелушат лепестки вязовой коры. Три пуговички на куртке расстегнулись, сиреневая кофточка с глубоким вырезом. И совсем непонятный шепот:

— Не подходи, не смей. Слышишь…

А почему, собственно, такие строгости? Приблизился Виктор, пристальнее посмотрел в глаза, взял Таню на руки и понес вверх по травянистому склону.

Возможно, он что-то говорил, но едва ли это были слова. И поцеловал он Таню сначала не по-настоящему. Просто прикоснулся губами к ее раскрытым губам. Близко они, как не прикоснуться. Руки ее, сцепленные на шее ее пальцы напряглись и мгновенно расслабились. Ресницы опустились, прикрыв беснующиеся в глазах искорки, губы шевельнулись и прикоснулись к губам Виктора.

Тесный хоровод елочек, упругая трава, дурманяще пахнущая земляникой, какой-то сумбур в тесноте радужного тумана. И тонкий истошный лай. Кто-то вцепился в штанину, тянет куда-то и, яростно взвизгивая, царапая ногу, лает, лает пронзительным и острым голосом.

— Уйди! — сдавленно выдохнула Таня, толкнув Виктора в грудь. Вывернулась, вскочила, смятенно поправляя волосы и озираясь.

Отцепившись от Викторовой штанины, Таран победно прыгал вокруг Тани, норовя достать до ее лица, скользя коготками по желтым ее брюкам, взвизгивая, барабаня лапками по земле, опять прыгая и о чем-то быстро-быстро рассказывая на своем преданно-собачьем языке…

Уходил Ивлев, не видя дороги. Стыд, отвращение к себе, покаяние и страх гнали его, не давая опомниться. И до чего же отвратителен этот мир. Ну, чего осматривают его люди, что им надо, что им интересно? Усмехаются, будто им что-то известно. Да, может, упал человек нечаянно, может, у него обморок был. Ну, испачкал, испачкал хороший костюм, так не ваш же, какая вам забота? Ну, пьян, пьян. Швыряйтесь камнями. Вы только и способны — швыряться камнями.

И не знал Виктор, куда деваться, куда укрыться от любопытствующих сограждан. Бежал, прыгал через какие-то заборчики, опрометью пересекал газоны, пряча лицо, сгорая от стыда.

Разве может быть так стыдно человеку, если он ничего плохого не сделал? Оказывается, еще как может быть. Не потому, что сделал, а потому, что намеревался сделать.

Как за спасение, ухватился Виктор за скобу двери. Рванул изо всех сил, не удержал равновесие, шлепнулся в мусор, собранный хозяйкой у приступок, вскочил, сунулся в темь коридора, споткнулся о невысокий порожек и окунулся в безмолвное спасение. Слава богу.

И до чего же захотелось умереть. Да, умереть. Совсем. И ничуть это не смешно.