Два узла на полотенце

Абрамов Сергей Александрович

Охота

 

 

1

— Что ж теперь делать будем? — спросила Михеева, проводив незваных гостей.

Востоков молчал. Ярость все еще клокотала в нем.

— Может, щи подогреть? Ведь не обедали же.

— Какой тут, к черту, обед! Я в себя никак прийти не могу. Как твоя мать нас надула!

— А кто знал? Хорошо еще, что мы до милиции тайник не трогали! А если бы он был полон?

— Где ж теперь искать ценности будем? В доме их нет. Два обыска было, и ни шиша не нашли.

— Где-нибудь хранятся. Только где?

Востоков постучал костяшками пальцев по столу. Такая у него была привычка, когда незадача в делах случалась.

— Может, любовнику своему отдала? Поди ищи теперь!

— Старая она. Какой уж в эти годы любовник.

— А псаломщик? После смерти отца говорили, что он к ней шастает.

Екатерина даже рукой махнула:

— Ему уже сто лет в обед.

Востоков молчал. Он думал. Искал ниточку. А следователи небось тоже ищут. И найдут, если он с Катериной промажет.

— Значит, она пустую коробку спрятала, — наконец сказал он. — Нас, что ли, хотела обмануть? Или в последний момент передумала? Должно быть, так. Выходит, кому-то отдала на хранение. Мужику не отдала: пропьет. Значит — бабе. Были ведь у нее дружки-подружки?

Задумалась и Екатерина.

— С кем-то в хоре шушукалась. Васса, кажется, была — Огуревна по прозвищу. Нинка-молочница. Чувыриха-богомолка, не помню фамилии. Клавка-просвирница. Просвирки пекла и потом продавала. Я почти их не помню: в школу еще бегала. Да и не поют они уже. Какие голоса у старух? Даже в церкви никого не видала. Небось дома лампадки перед иконами жгут…

У Востокова мысли роились быстрее.

— Вот что, сестричка, — сказал он, загибая на руке палец за пальцем. — Адреса их всех завтра же вызнай. Спешить нам надо, пока угрозыск не догадался…

— Я к Чувырихе пойду, адрес-то я ее знаю. Ей, пожалуй, мать могла довериться: десять лет назад они с матерью как друзья-неразлучники жили.

— А если не доверилась?

— Тогда по адресам пройду. У дьяконицы спрошу: где кто живет. Она все про всех знает.

— Главное — поспешить, — повторил Востоков.

 

2

Фамилия Чувырихи была Чувырина, а имя-отчество — Авдотья Тихоновна. Об этом сказала она сама — старушка годами за семьдесят, со сморщенным лицом и с жидкими, голубовато-седыми, скрученными в пучок волосами.

— А я тебя, милочка, с малых лет помню, когда ты еще в детских платьицах бегала. Давненько не виделись. А за то, что о старухе вспомнила, спасибо скажу. Слыхала и о горе твоем. Жалко мать небось. Ведь ни за что ни про что отдала богу душу.

— Мне и Василия жалко, — поставила Екатерина точку, снимая вину с Михеева.

Но старуха не согласилась.

— Убивец он, твой мужик. Яко зверь в нощи.

— Да ведь нечаянно он, — смутилась Михеева. — В сердцах был. Ну и подвела рука. Думаю, и на суде это учтут.

— Ты простила, а бог не простит. Все господь видит: и доброе, и злодейское.

Не понравилось Михеевой такое начало встречи. Захотелось снять эту накипь. Не проповеди ждала она от Чувырихи, а доброго ответа на свой главный вопрос. Не здесь ли хранятся отцовские ценности? Прямо так и спросить? Обидится. Придется исподволь, издалека…

— Что это с вами, Авдотья Тихоновна? Я что-то давно вас в церкви Не видела. Вот и зашла навестить: не захворали? Или случилось что?

— Я, милочка, всегда к обедне хожу. Всенощную долго стоять приходится. А ноги не держат.

— У меня к вам просьба есть. Не великая, но памятная.

— В поминанье, что ль, записать? За упокой души? На похоронах я ведь не была: все ногами маюсь. А тебе стыдно! В хоре поешь, за здравие пишешь, а за упокой убиенной к богу не обращаешься. А я вот Марьяну-мученицу сразу же записала. И поминаю, конечно.

— Спасибо, Авдотья Тихоновна. Другое у меня дело. Не оставила ли мать у вас отцовский дар, мне предназначенный?

Старуха сразу умолкла, поджав тонкие без кровинки губы. И молчала так, должно быть, минуты две. А Екатерина ждала: скажет или не скажет. Только зачем ей держать церковную утварь, или кресты наперсные, или панагию с каменьями? Никакой корысти у нее нет, продавать не будет: верующая и богобоязненная. Но почему молчит?

Чувыриха сомневалась. Вспомнила слова Марьяны: «Спрячь у себя в киоте. А дочери отдашь после моей смерти. Сейчас недостойна она: в соборном хоре поет, а в бога не верит». И спрашивала себя старуха: отдать или не отдать? А вслух спросила для верности:

— На страстной седмице говела?

— Из церкви не выходила.

— И причащалась?

— Я православная, бабушка. И крещеная, и богомольная. И в хоре по субботам пою на всенощной.

Так уклонилась Михеева от ответа. Но старуха поверила.

— Есть дар отца Серафима. Храню.

И вынула из киота икону в окладе из серебра.

Трудно описать смятение чувств, охвативших Екатерину. Было тут и горечь обманутой в своих ожиданиях женщины, и сдержанный гнев против фанатично религиозного отца и поверившей ему матери, и жалость к пошедшему на убийство Василию, и страх перед обманутым вместе с нею Андреем.

— И это… все? — прошептала она, именно прошептала: голоса своего даже сама не слыхала.

А где же панагии с бриллиантами, наперсные кресты в золотых окладах с драгоценными каменьями, где золотые чаши для причастия, большие блюда для пожертвования?

— А разве этого мало? — нахмурилась Чувыриха. — Чудотворная ведь икона. Не сумлевайся. Из новгородского подворья твой дед отцу Серафиму привез.

«Черта мне в ее чудотворности!» — хотелось крикнуть Екатерине. Но сдержалась. Провела рукой по выпуклой серебряной ризе. Хоть бы золотая была!

А старуха все говорила и говорила, словно ворожея недуг заговаривала:

— Древняя икона, девонька. Прадеды наших прадедов ее чтили и к ней прикладывались. И отец Серафим эту икону в Загорске у патриарха показывал. Только ты оклад не сымай — грешно. И Марьяна не сымала. Так для тебя и оставила. После смерти моей, сказала, отдашь дочери. Вот, значит, ее наказ я и выполнила.

В превеликом страхе вернулась Екатерина домой. Андрей ждал. Икона была завернута. Старуха аккуратно упаковала ее. Но ведь это только икона. И даже в серебре, а не в золоте.

— Вот все, что отец мне оставил, — произнесла шепотом — опять подвел голос.

Андрей молча развернул икону. Так же молча оглядел серебряный оклад, посмотрел, как он прикреплен к доске и, осторожно вынимая ножиком гвозди, снял инкрустированную ризу с иконы. На белом полотенце, окаймленное позолоченным венчиком, виднелось только лицо Христа. На удлиненном, писанном охрой лике горели будто совсем живые глаза. Печаль страдальческая светилась в них, доходя почти до экстатического напора. Узлы скрученного по углам полотенца были повязаны лентами, писанными густым кармином. Краски потускнели, поблекли, словно высветлены в манере, присущей художнику, но все же сохранили свою первозданную красоту.

Андрей, все еще не произнося ни слова, долго рассматривал икону, то приближая ее к лицу, то отстраняясь, наконец сказал как бы сам себе:

— А ведь отец говорил, что это — сокровище… Может быть, и действительно так.

— И ты в это веришь?

— А почему бы и нет?

— Серебро на десятки рублей считай. Больше не выручишь.

— Почему? Раритеты в любом виде искусства есть.

— Не понимаю.

— Ну, раритет. Особо ценная вещь. Диковинка.

— А кому ты продашь эту диковинку? Икона — икона и есть. Протоиерей и тот не возьмет. У него полный иконостас в Соборе.

— Протопоп нам не потребуется. Я в Москву продавать поеду. Старые связи порастрясу. Помозгуем.

— В Москву тебе не уехать. Узнают — следить станут.

— А я без огласки. Потихоньку. Подумаешь, преступление!

Екатерина молча взяла икону. Поразглядывала и так, и этак. Хмыкнула. Андрей с презрением взглянул на нее.

— Ты когда-нибудь о Рублеве слыхала? — спросил он. — Ему в Третьяковке целый зал отведен. Я понимать, конечно, не понимаю в этом деле, но думку имею. Протопоп сокровищем лубок называть не будет. И еще. Мы теперь вроде чисты. Для милиции. Мы с тобой. Они ж сами видели: тайник не вскрывался, а там — пусто. Кто камень кинет, что из-за корысти мать прибили? Не было корысти. Случай был, как и задумано… А икону тебе Чувыриха сама отдала — как ей мать велела. Твоя она, и государству до нее интереса нет. Что хотим, то и сделаем. Хотим — продадим. Хотим — на стенку повесим. Для интерьера…

— Так чего ж тогда скрываться, а, Андрюша? — робко спросила Екатерина. — Раз икона-то наша, законная, то мы и продать ее законно сможем…

— Кому, дура? Музею? Много ль там за нее дадут?

— Как положено…

— Как положено, — передразнил ее Востоков. — Кто обещал Ваське ничего не предпринимать до его возвращения?.. А если узнает и заложит?

— Дрянь ты, Андрей! Васька не такой…

— Все не такие… Заложить, конечно, не заложит: это ему тоже боком выйдет. Но и мы о нем помнить станем. Дороже продать — вот что сейчас главное.

— А кому?

— Кому — подумаю. Для того и в Москву тронусь. И потом: где гарантия, что папаня эту икону в свое время от государства не утаил? Нет? То-то и оно…

 

3

Чувыриху старший инспектор отыскал уже после того, как обошел Огуревну и Нинку-молочницу. Их ему назвал псаломщик, с трудом вспомнивший старых хористок. Нинку-молочницу Саблин нашел на рынке, где она торговала не молоком, а клубникой. Сначала она и говорить с ним не захотела — болтун, а не покупатель. А потом смягчилась и скороговоркой объяснила, что и в церковь она уже не ходит, и Марьяну сто лет не видела, и никаких икон та ей не давала. Второй визит оказался столь же безрезультатен. Васса — Огуревна в компании трех старух «забивала козла» в палисаднике и попросила его малость обождать, когда окончится партия. А узнав, что ему нужно, ответила примерно то же, что и Нинка-молочница. Только посоветовала ему к Чувырихе сходить, «ежели та не померла, часом с квасом».

С таким напутствием Саблин и зашел к Авдотье Тихоновне: он уже знал от Вассы ее имя-отчество. И как говорится, попал в точку.

Но ждало его здесь нечто совсем уже неожиданное.

— Была у меня эта икона, сынок. «Спас нерукотворный» зовется. Все верно. Принесла мне ее Марьяна с благословения отца Серафима. Сохрани, сказала, ее у себя в божнице, пока живу. А после отдашь, когда я спрошу или дочь придет, если меня не будет. Вот так и случилось. И Марьяны нет, и дочь пришла за иконой.

— И вы отдали?

— Отдала. Вчера и отдала. Вечерком после всенощной. Когда сумерки полегли.

Ничего больше Саблин не спрашивал. Да и незачем: ведь икона-то есть. И где находится сейчас, известно. Не могла же Михеева, гуляя по улице, тут же ее продать. В собор она не пошла. Да и кто из клириков рискнет приобрести эту музейную редкость? Все они, кроме протоиерея, живут не бедно, но и не так богато, как он. У нового протоиерея, может быть, и есть свободные средства, но древних икон он не собирает и даже осуждает это модное собирательство. Вероятно, икону получит Востоков, и он же постарается ее повыгоднее продать. Что же делать теперь ему, Саблину? Просить санкцию на арест Востокова и Михеевой? А на каком основании? За то, что у них в руках музейная редкость? А если эта редкость, будучи собственностью отца Серафима, вполне законно, как дар, перешла в собственность Марьяны Вдовиной, а от нее к дочери, Екатерине Михеевой? Тогда ты скажешь прокурору, что арестуешь их, как соучастников злоумышленного и заранее запланированного убийства Вдовиной. А есть ли у тебя, товарищ Саблин, достаточно веские доказательства такого убийства? Есть, товарищ прокурор, есть мотив заранее задуманного убийства. Из-за желания овладеть раритетом высокой, даже очень высокой ценности. В десятки, может быть, даже сотни тысяч рублей оценил ее патриарший профессор Смиренцев в Загорске. Тогда мотив не в самой иконе, Саблин, а в ее рыночной стоимости. Вот и проследи пока ее путь…

С такими сомнениями и пришел Саблин к Михеевой. Ему долго не открывали, так что пришлось позвонить вторично и не отпускать кнопки звонка, пока не открылась дверь, застегнутая на цепочку.

— А к вам и не попадешь, Екатерина Серафимовна, — сказал он, заглядывая в дверную щель. — У меня вопрос есть.

— Не вопрос, а допрос, — ответили ему неприязненно, но цепочку с двери не сняли.

— На допрос я вас повесткой вызову, а сейчас кое-что выяснить требуется.

— Ну, входите, если за делом пришли, — сказала Михеева, открыв дверь и пропуская Саблина в комнаты.

Он без приглашения присел у стола и проговорил со значением:

— А я к вам от Чувыриной Авдотьи Тихоновны.

— Дознались все-таки? — зло откликнулась Михеева.

— Дознались, — согласился инспектор, — и разобрались, что к чему. Где у вас та икона, какую вы от Чувыриной домой принесли?

— Обознались, товарищ инспектор. И у Чувырихи я не была и, не то что икону — рожу ее сейчас не помню.

Саблин решил прибегнуть к нажиму:

— У нас есть письменные ее показания: и о вашей матери, которая ей передала икону отца Серафима, и о вас, когда вы пришли к ней за этой иконой.

Но Михееву не так-то легко было сломить.

— А кто меня видел, как я к ней ходила и как икону домой несла? Есть у меня материна божница, вы ее видели. А чужих икон нет. Доверчивый вы человек, товарищ инспектор. Мало ли что Чувыриха могла вам набрехать. И письменным ее показаниям та же цена. Брехня!

— А где ваш брат сейчас, Екатерина Серафимовна? — спросил Саблин.

— В Москву уехал. Дружок на свадьбу пригласил.

У Саблина даже горло перехватило: еще одна неудача…