Я просыпаюсь рано, часов в шесть или в семь, не знаю точно, — наручные часы на столе, и очень уж не хочется к ним тянуться. Сквозь зашторенные окна просвечивает мутное, дождливое небо с сизым оттенком воедино смешавшихся моря и туч. Галка спит, уткнувшись носом в подушку, должно быть, еще видит сон — их под утро всегда очень много, сплошная сонная толчея, и так трудно от нее оторваться, да и никак не способствует этому сумрачно-дождливая явь.

Подымаюсь, стараясь двигаться как можно тише, и босой протискиваюсь к окну. У нас в каюте не иллюминаторы, а окна, и море просматривается из них во всю доступную глазу ширь. Но дождливая сетка заштриховывает все, лишь на горизонте растушевка — смутный абрис города, его портовых сооружений, кранов, цистерн, причалов. Я только догадываюсь о них — не вижу: сплошная серая муть, как визитная карточка уже досягаемого, но еще не достигнутого Сухуми.

До завтрака у меня добрых два с половиной часа, можно часок полежать, подумать. Есть о чем думать? Слава богу, мыслей не соберешь, словно броуновское движение молекул. Вот только дельных нет: длинный вчерашний вечер, а информации — кот наплакал. Сахаровых до ужина мы не видели; что они делали в городе, не знали, а у капитана, естественно, ничего обсуждать не могли. Ужин, правда, у него был банкетный, вспоминать о нем — дело зряшное: только слюнки потекут, а разговор за столом обычный: о том о сем — ни о чем, светский разговор достаточно образованных, присматривающихся друг к другу людей. Говорил больше капитан- умница, человек интересный, много на свете повидавший и умеющий рассказать о виденном, да и рассказать так, что заслушаешься. О том, что нас с ним связало, конечно, ни слова, будто и не было на свете никакого Сахарова и никаких переговоров моих в радиорубке не было, и словно знакомы мы с капитаном были не два дня, а лет двадцать. И только тогда уже, когда все было съедено и выпито и закурили мы с капитаном по настоящей гаванской сигаре, он как бы мимоходом напомнил мне о том, что на время ужина спряталось у меня в подсознании.

— А я вашего бородача знаю, — сказал он, подмигнув.

— Вы его за нашим столиком видели?

— Нет, с мостика. На шлюпочной палубе. Вы рядом стояли.

— А откуда же вы его знаете?

— Прошлой зимой в Ленинграде был. Обедал в «Астории», дня три-четыре подряд. Так он в компании немцев тоже обедал. Столы рядом, он ко мне боком сидел. Я его и запомнил — очень уж колоритная внешность.

— Вы сказали: в компании немцев. Каких немцев?

— Туристов из ФРГ. Он сидел между ними как свой. И говорил как немец. Даже с баварским акцентом. Я немецкий знаю, точно.

— Вы не ошиблись? Может быть, случайное сходство?

— Нет, не ошибся. На зрительную память не жалуюсь.

«Выяснить, был ли Сахаров прошлой зимой в Ленинграде», — мысленно отметил я и тут же подумал: а что, если он не подтвердит этого? Тратить время на запросы и розыск? И что это даст? Могла быть, конечно, запланированная встреча, а могла быть и просто встреча случайная. Познакомились в гостинице, и захотелось поболтать на языке, который он считал родным в годы своего гестаповского бытия. Ничем он при этом не рисковал и ничего не боялся: мало ли о чем можно разговаривать за ресторанным обедом. Кстати, я тут же поинтересовался, не слышал ли капитан, о чем они разговаривали.

— По-моему, они интересовались антиквариатом, не то фарфором, не то иконами.

Что ж, это вполне согласуется с новой ролью Пауля Гетцке, в которой он, по-видимому, весьма преуспел. Я сказал об этом Галке, когда мы возвращались от капитана, и она со мной согласилась. Встречи Сахарова, если они и планировались, происходили едва ли в столь многочисленной и шумной компании. Но одно было для меня несомненно: подлинный Сахаров, вырвавшийся живым из концлагеря, едва стал бы искать встречи с боннскими немцами, чтобы поговорить на их родном языке.

И мне ужасно захотелось сказать ему, не подлинному, конечно, а его двойнику, о том, что капитан запомнил и узнал его. Интересно, подумал я, сумеет ли он не вздрогнуть, не смутиться, сохранить свое каменное спокойствие и, должно быть, многократно отрепетированную, равнодушную усмешечку. Случай тотчас же представился. У лифта мы лицом к лицу столкнулись с Сахаровыми, подымавшимися с палубы салонов из кинозала. Я мгновенно сыграл слегка захмелевшего человека, шумно обрадовался и обнял обоих вместе, как старый друг. Сахаров осторожно отстранился, а Тамара спросила:

— Роскошный был ужин?

— Мировой. А какой ром! Блеск. Жидкое золото!

— Красиво изъясняетесь, — поморщился Сахаров. — Предпочитаю всяким ромам хороший армянский коньяк.

— Коньяк тоже был, — продолжал я, умышленно не замечая его насмешливой снисходительности, — а капитан вас знает, между прочим.

Сахаров не вздрогнул, даже не моргнул, только чуть-чуть насторожился.

— Странно, — сказал он, — я даже его в лицо не знаю. Никогда не встречались.

— Встречались. Вместе обедали зимой в ленинградской «Астории».

— Я не обедал зимой в ленинградской «Астории», — отрезал Сахаров. — Капитан ошибся. Мало ли бородатых людей на свете. Со мной часто кланяются незнакомые люди. Я отвечаю — из вежливости.

Тема ленинградского обеда была исчерпана, развивать ее не имело смысла, и мы, недовольные, разошлись по каютам. Он — недовольный тем, что, вероятно, действительно обедал в «Астории» с немцами и об этом стало известно, а я — тем, что мой выстрел прозвучал не громче хлопушки. Но он все-таки попал в цель: Сахаров уклонился от объяснений, предпочел умолчать о пустяковом, но, видимо, существенном для него событии.

— Не спишь? — спрашивает Галка, подымая с подушки голову.

— Не сплю.

— В Сухуми не выйдешь. Дрянь погода.

— Дрянь.

— Ты что так односложен? Все о вчерашнем думаешь?

— Думаю.

— И зря. Ерунда все это.

— То, что он скрыл свои контакты с западными немцами?

— А что подтверждает эти контакты? Свидетельство капитана? Но он действительно мог ошибиться: бородатых людей на свете вполне достаточно для такой ошибки. И вообще, ты только на меня не сердись, Сашка, но дело, как говорится, швах.

— Чье дело?

— Твое. Наше с тобой. Никаких фактических доказательств того, что он Гетцке, а не Сахаров, у тебя нет. На психологических штришках обвинения не выстроишь. Тем более, когда у него непробиваемый щит.

— Мать?

— Да. Я не верю в ее признания, Гриднев. Она не расколется.

— Мы постараемся доказать ей опасность такой позиции.

— На все твои доказательства она будет твердить одно: я мать. Кто лучше матери знает своего сына? Это мой сын — и все. Попробуй опровергни.

— А если доказательства будут неопровержимы?

— A y тебя есть эти доказательства?

— Пока нет.

— Вот я и говорю, что швах дело.

— Я не столь пессимистичен. К тому же у нас в запасе еще три дня. Кое-что выяснится сегодня в Сухуми.

— Пойдешь в город?

— Конечно.

— В такой ливень?

— Подумаешь, ливень. У меня плащ есть.

— А как ты объяснишь Сахаровым свое путешествие? Никто же не сойдет с теплохода.

— Никак не объясню. Дела. И пора уже открывать карты. Пусть настораживается…

В ресторане за утренним завтраком разговор только о дожде. Животрепещущая тема. Подошли к сухумскому причалу сквозь толщу низвергающейся с неба воды. В город входить нельзя.

Сахаровым я ничего не объясняю — объяснит Галка, когда я уже буду на берегу. А пока лениво тянем жвачку разговора, никого и ни к чему не обязывающего, как вдруг Сахаров проявляет неожиданный интерес к профессии Галки. Она охотно посвящает его в детали своих криминалистических экспертиз.

— Интересная у вас профессия, — говорит он, — не то что у вашего мужа.

— Почему? — сопротивляется Галка. — У Сашки тоже интересные дела попадаются.

— У адвокатов по нынешним временам не может быть особенно интересных дел. Интересные дела только у следователей с Дзержинской или Петровки, 38.

Я бы не спрашивал Гетцке о том, что он считает особенно интересным делом, но мне любопытно, что скажет он об этом в роли работника торговой сети.

Он отвечает охотно:

— Крупное преступление на любой полочке жизни. Загадочное или явное, с одним или многими неизвестными, но обязательно крупное по масштабам, по мотивам, по реакции общества, по нравственному уровню наконец, считая, понятно, его снижающуюся шкалу. Я где-то читал, что не может быть создано ни детективного романа, ни детективного фильма, скажем, о краже зонтика. Преступление должно быть масштабным, чтобы заинтересовать публику. И заметьте, что именно наиболее крупные преступления по большей части остаются нераскрытыми, а наиболее крупные участники их доживают свой век безнаказанно. И не только за границей, а, вероятно, и под социалистическим небом. Вам, как адвокату, знать лучше…

Неужели Пауль открывает карты, неужели это откровенный намек на то, что он сам и все им содеянное останется безнаказанным? Неужели это прямой вызов мне в схватке подлости и возмездия, беззакония и закона, преступления и правосудия? Трудно принять сейчас этот вызов. Лучше выждать.

— Мне, как адвокату, известны только дела о разводах и разделе имущества. Крупными их, пожалуй, не назовешь, но интересные были.

— Расскажите, — просит Тамара.

— Как-нибудь в другой раз, — вежливо улыбаюсь я и встаю. — В город не собираетесь? Не надумали?

— С ума сошли! Он же на весь день — типичный сухумский ливень. А мы думали в обезьяньем питомнике побывать — так разве тронешься? Хоть к причалу автобусы подавай — никто не поедет. — Тамара явно расстроена. — Даже в бассейн идти не хочется — солнца нет. Буду вязать что-нибудь, как примерная домохозяйка, или пасьянсы с Мишей раскладывать.

— А вы, оказывается, любитель пасьянсов? — стараясь не быть ироничным, говорю Сахарову.

Вот и подошел мой ход с пасьянсом Бисмарка, но Сахаров предупреждает его:

— В шахматы играете? Хотите партию?

Я с сожалением отказываюсь:

— Не сейчас. Может быть, после обеда или вечером в курительной. Я тут кое-какой материал из Москвы захватил — просмотреть надо. У меня ведь и сухумские клиенты есть, — загадочно говорю я и, не давая возможности Сахарову сделать ответный выпад, ретируюсь в свой коридор полулюксов.

В каюте мы с Галкой устраиваемся на диванчике у окна и молчим. В дождливом мареве сухумский порт выглядит прибалтийским, утратив все обаяние кавказской Ниццы. И пальмы, и портовые краны одинаково серы. Людей не видно. Лишь кое-где пробегают по асфальтовым пирсам портовики в длинных дождевиках с капюшонами.

— Сейчас пойдешь или подождешь, когда дождь кончится? — спрашивает Галка.

Дождя я не боюсь, а подождать подожду. Может, Одесса или Москва вызовут в рубку. Да и Корецкому надо еще подытожить собранные вчера материалы. Часок посижу, подумаю.

— Думай не думай, а его не поймешь, — вздыхает Галка. — Ну с какой стати он о преступлениях заговорил? Зачем? «Крупные преступления по большей части остаются безнаказанными». Что это — блеф или глупость?

— Игра, Галинка, игра. Павлик Волошин всегда любил играть крупно.

— В любой игре нужен расчет. Безрасчетно играют только глупцы. А какой у него расчет?

— Один расчет- выиграть. Но при этом азарт допускает риск. Подразнить противника, ошеломить его неожиданным ходом, смутить, спутать карты. Блеф — тоже прием в игре и порой действует безотказно. Только мы называем все это по-разному: он — игрой, мы — борьбой. Он то осторожничает, то рискует, мы хладнокровно и расчетливо накапливаем шансы. Я почти догадываюсь, зачем он пригласил меня играть в шахматы.

— Зачем?

— Скажу после партии. Хочу проверить свою версию.

— О чем?

— О терпении. Сколько можно безмолвно ждать и тасовать карты… Можно блефовать и сдаваться с закрытыми картами, но игра на выигрыш требует их открыть.

— Темно что-то.

— Подожди вечера — высветлю.

Час проходит, а дождь не кончается и Москва молчит. Вздохнув, преображаюсь в морского волка во время шторма — только капюшон от дождя заменен видавшей виды кепкой — и резюмирую:

— «Пошел купаться Веверлей, осталась дома Доротея». Придумай какое-либо объяснение, Доротея, если спросят о моем внезапном исчезновении. Не зря же я намекнул о мифических сухумских клиентах.

И я окунаюсь в дождь.