Большая комната, зеленый торшерный сумрак, цветной экран телевизора, обстановка «жилой комнаты», чешская или финская, не знаю, но, по-видимому, не так давно купленная. Хозяйка дома стоит передо мной в длинном домашнем халате, высокая, голубовато-седая, как говорят, хорошо сохранившаяся для своих лет, но очень уж прямая и угловатая. Невольно вспоминаешь ермоленковский образ «палки от щетки»-именно палка, вешалка, Полли-параллелограмм — половая щетка, сказочно превращенная в заводную старуху из детской книжки о семи мудрых школярах. Лицо строгое, даже суровое, с синеватой складкой ненакрашенных губ и действительно пронзающими насквозь глазами. Она возвращает мне мое служебное удостоверение и не играя в безразличие, а искренне безразлично спрашивает:

— Где же ордер?

— Какой ордер? — недоумеваю я.

— На арест или на обыск.

— Вы меня не поняли, Анфиса Егоровна. — Я стараюсь быть любезным, но не слишком, а с оттенком деловой суховатости. — Я к вам по делу, очень важному и для меня и для вас, визит неофициальный, необходимость поговорить.

— Значит, допрос?

— И опять ошиблись, Анфиса Егоровна. Просто разговор по душам, без протоколов и записей. Виноват, что потревожил вас поздно, но вы, как я вижу, еще не ложились спать. И телевизор включен. Кстати, вы его выключите, он нам не понадобится.

— Тогда снимите пиджак и садитесь к столу.

— Зачем же пиджак? — удивляюсь я. — Неловко как-то, я в подтяжках, неэстетично. Да у вас и не жарко.

— Но и не холодно. И пусть без эстетики, зато без всяких записывающих приборов — не знаю, что у вас там в карманах. Повесьте пиджак вон на тот гвоздик, от стола подальше.

Я повинуюсь и возвращаюсь к столу; хорошо еще, что подтяжки импортные — белые, как у гимнастов на снарядах: этакий пожилой тренер между двумя занятиями.

— Что же вас интересует? — спрашивает она, оставаясь и на стуле такой же прямой и жесткой. Великолепно «держит спину» — сказал бы о ней хореограф.

— Меня интересует ваш сын после его возвращения с войны, с первого появления в этом доме, с первых минут вашей встречи.

— Я бы хотела знать, почему это вас интересует.

— Я объясню несколько позже. А сейчас попрошу ответить: как прошла ваша встреча? Сразу ли вы узнали его? В чем-то он изменился, что удивило или смутило вас? Каков был, так сказать, эмоциональный тонус этой минуты?

Она недоуменно пожимает плечами.

— Странный вопрос. Очень странный. Встретились, как мать и сын после долгой разлуки. Эмоциональный тонус? Смешно. Я уже и на возвращение его не надеялась. А что удивило? Ничего не удивило. Ну, повзрослел, почернел, отрастил бороду, но как может близкий человек остаться неузнаваемым?

Я вспоминаю слова Ермоленко о двуличности Сахаровой и об ее «речевой манере» с подделкой под народный говорок. Двуличность сразу же подтверждается: речевая манера уже совершенно другая. Сейчас это действительно бывшая учительница, трезво мыслящая, с быстрой реакцией и привычной ей речью вполне интеллигентного человека. Ермоленко она не разгадала, а я ей сразу открылся, ну и сообразила, конечно, в какой манере ей вести разговор.

О Ермоленко, между прочим, и она вспомнила.

— О встрече с сыном я уже, кстати, рассказывала. Спрашивал меня тут один. От вас или из газеты.

— Возможно. Только нынешний ваш рассказ странно не совпадает с рассказом вашей соседки, Аксеновой. Она была невольным свидетелем этой встречи — выстиранное белье развешивала на смежном заборе. По ее словам, вы встретили сына на крыльце, удивленно спросили: «Что вам угодно?» «Мама! — воскликнул он. — Я же Миша, неужто не узнала?» Вы долго всматривались, не спускаясь вниз, потом сказали: «Странно. И голос не узнаю». — «Это у меня после контузии», — пояснил он, взбежал по ступенькам, обнял вас и втолкнул в дверь. Аксенова твердо уверена, что все произошло именно так.

— А вы знаете, что такое Аксенова? Первый кляузник и доносчик в поселке. Ее кляузы уже надоели всем и в милиции и в райкоме.

— Зачем же ей лгать в данном случае? Никакого смысла и никакой выгоды.

— Смысл один — сделать гадость, — брезгливо цедит

Анфиса Егоровна. — И едва ли вас украшают поиски информации на помойке. Да и зачем, собственно, эта информация? Почему ваше ведомство интересуют такие детали, как радостный смех или возглас удивления при встрече? И какая разница в том, узнала ли я сына сразу или спустя две минуты, на крыльце или в доме? И тут я наношу ей свой первый удар:

— Потому что мы располагаем сведениями, что ваш так называемый сын, Михаил Данилович Сахаров, совсем не то лицо, за которое себя выдает.

Она не удивлена, не испугана, только чуть-чуть вздернула брови. Великолепная выдержка, вероятно, заранее обусловленная. Получила телеграмму от Сахарова и соответственно подготовилась.

— Для серьезного разговора, по-моему, совершенно несерьезна постановка вопроса. Вы говорите матери, что ее сын не сын, а чужой дядя. Цирк.

Отвечаю тем же:

— В основе вашей бравады — неправда. Человек, который называет себя Сахаровым, во-первых, не Сахаров, во-вторых, не ваш сын.

— Бред. Я не слепа, не глуха и психически нормальна.

— И все-таки не вы его мать.

— А кто же, по-вашему? Рискнете солгать?

— Рискну сказать правду. Нам известна его настоящая мать. Это Мария Сергеевна Волошина. Живет в Одессе и может дать показания.

Сахарова по-прежнему «держит спину». Ни тени смущения.

— Значит, еще не дала показаний. И не даст, если не идиотка. Проиграет иск в любой судебной инстанции. Конечно, я понимаю, что спрашиваете здесь вы, а не я. Но разрешите все-таки спросить: что общего у взыскания алиментов с задачами государственной безопасности?

— Речь идет не о взыскании алиментов, что вы сами прекрасно понимаете, — говорю я, вкладывая в слова всю необходимую здесь суровость. — Речь идет о розыске давно известного нам военного преступника Волошина-Гетцке.

— Не знаю такого. — Голос ее чуть-чуть хрипнет.

— Вполне вероятно, что такого имени вы и не знаете. Наша обязанность вам это разъяснить. Гражданин СССР, проживающий в Москве с паспортом Михаила Даниловича Сахарова и называющий себя вашим сыном, на самом деле Павел Волошин, русский по национальности, одессит по месту рождения, эмигрант по личному выбору, нацист по убеждению, сумевший сменить русскую фамилию Волошин на немецкую Гетцке, гауптштурмфюрер по званию в годы немецко-фашистской агрессии, гестаповец по месту работы и палач по призванию, на совести которого сотни жертв — повешенных и расстрелянных, угнанных на каторжные работы в Германию и просто замученных пытками в одесском гестапо. Еще в конце войны была подготовлена переброска Волошина-Гетцке в СССР под видом бывшего военнопленного Сахарова, что и удалось ему при вашем вольном или невольном содействии.

— Но где же тогда мой настоящий сын? — Она задает этот вопрос с легким оттенком иронии, так, чтобы вы не подумали, что она вам поверила.

Но я уточняю и уточняю.

— Гетцке и его хозяева полагают, что Сахарова сожгли в лагерной топке. Его и должны были сжечь. Но ему удалось обмануть палачей и бежать. О побеге случайно никто не узнал, а его, истощенного и больного, подобрали и вылечили партизаны Словакии.

— Он жив?

— К сожалению, убит.

— А почему я должна этому верить?

Я вынимаю уже известные мне фотокарточки из папки Корецкого — снимки Сахарова, средний и крупный план, и обелиск с его именем на Братиславском шоссе.

Она долго и внимательно рассматривает фотографии.

— Может, это какой-нибудь другой Сахаров? Может быть, даже не русский, словак? Тут написано не Михаил, а Михал.

— Так его называли в отряде.

— Еще раз повторяю: почему я должна этому верить?

— Дополнительные аргументы потом. Прежде всего сходство.

— Оно не убеждает. Похож, но не очень.

Я кладу перед ней снимок Сахарова из комиссионки.

— Этот более похож?

— Конечно. И шрам заметнее.

— А если этот шрам только результат косметической хирургии? — Докажите. — В свое время и это будет доказано.

— В свое время. А пока вы ничем не доказали, что этот Сахаров с памятника и есть мой настоящий сын. Кто, кроме матери, может знать это? Чей голос для правосудия будет весомее ее голоса?

— Есть такой голос, Анфиса Егоровна. Не обижайтесь, есть. Голос близкого друга и боевого соратника. Есть свидетель, лично знавший Михаила Даниловича, знавший все о нем и о вас, — друг, которому ваш сын перед своим последним боем поручил разыскать вас в Апрелевке и передать свой прощальный привет. Неужели же вы и теперь не верите?

Она молчит. Глаза опущены. Лихорадочно подыскивает новый контраргумент или готова сдаться? Нет, не готова.

— А этот свидетель уже видел моего Мишу?

— Пока еще нет. Но, несомненно, увидит,

— Это у вас называется очная ставка? Допустим, что она состоится. Допустим, что ваш свидетель не узнает в моем сыне своего Сахарова. Но кому же поверит суд? Родной матери, знающей своего сына добрых полсотни лет, или какому-то постороннему человеку, рассказывающему байки о другом постороннем человеке, лично мне неизвестном, но почему-то именующим себя моим сыном? Может быть, кому-то в лагере было выгодно назваться Сахаровым? Может быть, мое имя, адрес и какие-то детали биографии сына он узнал от него самого. А если все это лишь авантюра, смысл которой сейчас уже едва можно раскрыть? Где-то убит и похоронен неизвестный мне человек под именем Сахарова. Есть его имя на камне и свидетельство другого неизвестного мне человека. Но почему я должна верить, что убит и похоронен мой сын, когда он уже четверть века живет и работает рядом? Смешно. У живого человека появился мертвый двойник. Человек-невидимка. Поручик Киже,

— У этого поручика вполне реальная внешность, так что не будем гадать, кому поверит или не поверит суд, — говорю я, укладывая фотокарточки в папку.

— Хотите чаю? — вдруг спрашивает она. — Я сейчас подогрею чайник. Он еще теплый.

— Не откажусь. Разговор наш не окончен.

— А зачем его продолжать? Не к чему. Попьем чайку и расстанемся. Мне вы ничего не доказали. Доказывайте на суде.

И тут я наношу ей второй удар:

— На этом суде вы не будете ни истцом, ни свидетелем. Вы будете сидеть на скамье подсудимых рядом со своим так называемым сыном.

— Это угроза?

— Зачем? Просто предупреждение о том, что на основании не убедивших вас доказательств мы предъявим вам обвинение в укрывательстве государственного преступника.

Я думал, что она испугается, хотя бы вздрогнет. Но она только смотрит на меня в упор немигающими злыми глазами. Какая сила воли у этой женщины и как боялись ее, должно быть, и дети и учителя.

— Прежде чем предъявить обвинение мне, вы должны арестовать моего сына, предъявив обвинение ему. А если вы добиваетесь от меня выгодных вам показаний, значит, оснований для его ареста нет.

— Ваши показания могли бы только ускорить дело, а оснований для ареста у нас достаточно.

— Каких? Что у вас есть, кроме этих не убеждающих фотографий, сплетен соседей и сомнительного свидетельства о бывшем русском военнопленном, явившемся в партизанский отряд без документов, назвавшемся именем Сахарова и не оставившем после своей смерти никаких юридических доказательств того, что он якобы говорил вашему подставному свидетелю?

Не сдается старуха. Может быть, я ошибся, неверно повел разговор, допустил какие-то просчеты, чего-то не предусмотрел? Сахарова по-прежнему убеждена, что ее материнский авторитет прикрывает ее Гетцке несокрушимым щитом. Ну что ж, попробуем еще раз крепость щита.

— Хотите доказательств? — говорю я очень спокойно. — У нас их много. Кроме не убедивших вас, но вполне убедительных для прокуратуры, есть данные графологической экспертизы, подтверждающие идентичность почерков гестаповца Гетцке и работника московского комиссионного магазина Сахарова. Да и сам Волошин-Гетцке уже опознан тремя участниками партизанского подполья в оккупированной Одессе, в том числе и мной лично, его бывшим одноклассником и жертвой его гестаповской активности. Мало того, он и сам узнал меня и в разговоре со мной откровенно и цинично признался в том, что вы его верный друг и союзник.

— И этому тоже прикажете верить?

— Пока я вам ничего не приказываю.

— А разговор, конечно, протекал без свидетелей и никак не записывался?

— Как и наш с вами. Она усмехается.

— Что ж, продолжайте.

— Все это бравада, конечно, — он напуган. Об этом говорит и его отчаянная телеграмма вам. Не делайте удивленных глаз, мы знаем ее содержание и знаем, что вы ее получили. Поэтому и ваше упорство не удивляет. Оно вытекает из того, что произошло между вами.

— Вы, как господь бог, все знаете.

— Если не знаем, так догадываемся. Хотите, я вам расскажу, как вы стали его сообщницей? Сначала вы его не узнали: борода, голос, глаза, манеры — все другое. Не мог так перемениться мальчишка, ушедший из дома пять лет назад. Но он напомнил вам многое, чего не мог знать никто другой, кроме Миши. Смеясь, он вспомнил о пяти двойках по всем предметам за один день, о том, как разделывал говядину и свинину на рынке, как продал там украденные у вас цветные карандаши…

— Вы действительно бог.

— Всё совпадает, да? А между прочим, Сахаров все это сам рассказал Волошину-Гетцке, подсаженному к нему в лагерный карцер. Многое рассказал о себе, и эти байки в частности. Только не все рассказал: карандаши, например, не продал, а подарил, больной девочке. Так что мы знаем даже больше, чем ваш псевдосын. Вас подкупил его рассказ, а главное, подарки — два чемодана продуктов и тряпок. Вот тут-то и погасли ваши сомнения; не все ли равно, какой сын — похожий или непохожий, зато щедрый и уважительный. О вражеском лазутчике вы даже и не подумали: «шпионская» литература еще не появилась тогда на книжном рынке. А когда сомнения вновь возникли и укрепились, было уже поздно: щедрый сын предстал в роли умудренного шантажиста. На явку с повинной вы не решились и потянули лямку сообщницы. Страх заглушил последние остатки совести: вы понимали, что Гетцке не пощадил бы свое прикрытие, если б хоть чуточку в нем усомнился. Вот вам и сказка о доброй бабушке и староватом волке.

Она отодвигает чашку с остывшим чаем и встает из-за стола такая же прямая и угловатая.

— Кстати, последний поезд уже ушел. Интересно, как это вы будете добираться.

— У меня машина. — Я тоже встаю. — Где сейчас Миша?

— На теплоходе. Завтра мы с ним увидимся.

— Передайте привет от матери.

И тут я наношу ей последний удар:

— А не от мачехи?

Она вскрикивает:

— Что?! — И вскрик этот ломает «палку от щетки», спина уже согнута, голова ушла в плечи.

— Вы же не родная мать Михаилу Сахарову, и он знал об этом.

— Неправда!

Она потрясена. Для нее уже ясно, что мы многое знаем, и продолжать лгать рискованно. В глазах откровенный испуг, может быть, потому, что открыта не столь существенная для нее, но, как ей казалось, наиболее сокровенная тайна.

— К сожалению для вас, правда, Анфиса Егоровна. Михаил прочел письмо отца из больницы, которое тот писал вам перед смертью, — холодно разъясняю я.

Вздох облегчения:

— Этого письма давно уже нет.

— Но еще живы соседи, которые знают, как было вписано ваше имя в свидетельство о рождении Сахарова. Легко узнать и о смерти его настоящей матери.

Мы оба молчим: она — взволнованно, я — выжидательно. Наконец она подыскивает какие-то нужные ей слова.

— Допустим, что вы правы. Но какая разница для вас, сын он мне или пасынок? Я его 6 пеленок вырастила.

— Разница есть, увы. И неожиданная для вас. Подлинный Сахаров знал об этом, а фиктивный не знает. Так что подумайте обо всем, Анфиса Егоровна. До свидания.

Она останавливает меня, что-то решившая, снова спокойная.

— А свидание это состоится, вероятно, у вас на Лубянке?

Я не разубеждаю ее.

— Вот тогда и поговорим. Я буду отвечать, а вы — записывать. А разговора по душам, извините, не вышло. Считайте, что его не было.

Меня она не провожает. Я иду по дорожке к калитке с угнетающим чувством не проигранного, но и не выигранного сражения. Не буду же я уверять генерала в том, что это победа.