Поиск-80: Приключения. Фантастика

Абрамов Сергей Александрович

Королев Анатолий Васильевич

Печенкин Владимир Константинович

Яровой Юрий Евгеньевич

Львов Григорий

Другаль Сергей Александрович

Слепынин Семен Васильевич

Слукин Всеволод Михайлович

Карташев Евгений Ростиславович

Дайновский Александр Владимирович

Бугров Виталий Иванович

Багаев Андрей

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

 

 

#img_3.jpeg

 

Анатолий Королев

ЛОВУШКА НА ЛОВЦА

Повесть

Казалось, город не замечал парящую в вышине хищницу, люди редко смотрели в небо. Но ее хорошо видели птицы, и когда гарпия взлетала с балкона на третьем этаже гостиницы «Роза Стамбула», — и без того распуганная войной, птичья мелюзга забивалась по щелочкам.

За три дня охоты на счету гарпии были всего две удачи: голубь-витютень и ласточка. Целый день голодная тварь парила в знойном небе над прифронтовым Энском. Ни взлететь, ни пересвистнуться городским пичугам. Даже редкие глупые куры, припрятанные подальше от солдатских глаз по сараям, и те примолкали, словно бы и они видели, как каждое утро с балкона гостиницы на Елизаветинской вылетает из клетки старая облезлая птица.

Она принадлежала заезжему гастролеру, владельцу передвижного экзотического зверинца-шапито «Колизеум» шестидесятилетнему итальянцу Умберто Бузонни. Она входила в число тех «семи ужасных чудес света», которые возило на показ по России предприимчивое итальянское семейство: Умберто, Паола (его жена), Бьянка (дочь), Чезаре и Марчелло (сыновья), и Ринальто Павезе — племянник Бузонни. Чудеса шли нарасхват. Умберто считал, что в скучной России успех держался на сонме невежд, которые, например, могли клюнуть на такую афишку, отпечатанную в московской типографии О. Н. Филимонова в 1913 году:

«Внимание! Всемирно известный передвижной зверинец «Колизеум» итальянского артиста Умберто Бузонни. Турне по земному шару! Чудеса и химеры животного и человеческого мира. Исключительно для взрослых! Ужасное, завораживающее зрелище. Показывается в самые обычные дни и дает необыкновенные сборы. Исключительная популярность в Париже, Сингапуре и Нагасаки. Редчайший карликовый слон! Двухголовая кобра! Египетские карлики-близнецы! Бородатая женщина! Живая Гарпия — вестница смерти!.. Поражающие весь ученый мир загадки XX века… Умберто Бузонни заслужил высшие награды русской и заграничной прессы. Имеет подарок от великого князя Николая Николаевича в Ташкенте».

Даже в искушенном Петербурге простолюдины валом валили поглазеть на крашенных жженой пробкой, под арапов, «египетских» карликов.

Но времена внезапно изменились.

Если еще в 1916 году на ярмарках Москвы и Нижнего Новгорода к шапито приклеивались длинные очереди любопытных, то осенью семнадцатого разом исчезли и ярмарки, и зеваки. Для Бузонни наступила полоса неудач.

В Рязани пьяный унтер-офицер разбил револьвером стекло террариума и пристрелил кобру — гвоздь программы. Она напугала его спутницу. Здесь же, в Рязани, сдохли от чумки орангутанг и дикобраз.

Жена Паола и дочь Бьянка (обе по совместительству «бородатые» женщины) потребовали от Умберто немедленно возвращаться домой, в Геную, откуда семейство уехало одиннадцать лет назад. И Бузонни нехотя сдался. Уступил ярости жены и слезам дочери. Он еще не хотел верить, что фортуна изменила ему, любимцу русской публики.

Летом девятнадцатого года семейство повернуло на юг, пробираясь либо в Одессу, либо в Крым, лишь бы подальше от красной Москвы, где даже лошадиное мясо стало лакомством. Но злой рок не отставал. В Липецке из труппы сбежали египетские карлики-близнецы, братья Иванцовы. Их сманил румынский цирк лилипутов на богатые гастроли в Польшу. При побеге близнецы прихватили с собой часть реквизита (даже зингеровскую швейную машину жены сперли), не побрезговали мелочью. В Воронеже Умберто Бузонни надул его же давний знакомец, коллега по ремеслу, иллюзионист-эксцентрик Луи Карро. Он предложил, учитывая исключительно трудную конъюнктуру, удар в лоб демонстрацию обнаженной русалки в бочке с водой. Познакомил с девицей Настей Рузаевой, показал образец хвоста — искусно сшитый чехол телесного цвета, обшитый чешуйками перламутра. Наглость Карро, его собачий нюх на загадки русского любопытства, плюс исполинские груди его сообщницы убедили Бузонни войти в долю.

Они тоже сбежали, прихватив столовое серебро, оставив Умберто с дурацким матерчатым хвостом, с которого Настя предусмотрительно спорола весь перламутр.

Но самое страшное было впереди: по дороге на юг, под Рамонью, подвода с остатками передвижного зверинца наткнулась на банду бывшего прапорщика уланского полка Власа Прыгунова. Бандиты смеха ради перестреляли мартышек, сожгли карликового слона (чучело), разграбили остатки реквизита. Женщин, как это ни смешно, спасли от насилия приклеенные бороды. Умберто решил, что пришел конец, но Влас Прыгунов пощадил перепуганных итальяшек (он когда-то читал брошюрку о Гарибальди). Реквизировав в пользу борьбы за победу мировой анархии малиновый бархатный занавес (для знамени и на портянки), экс-прапорщик вернул Бузонни обозную клячу с телегой, на которой одиноко торчала клетка с гарпией. После чего, преследуемый роком, антрепренер свернул резко на восток к губернскому городу Энску, который был занят частями Добровольческой армии генерала Деникина.

Примерно в ста двадцати верстах от Энска проходила линия Южного фронта Советской Республики.

Здесь, в Энске, был порядок.

Здесь Умберто прослезился над словом «паштет» в меню ресторана при гостинице.

Казалось, вернулось доброе старое время: нежно гудело пламя в колонке у цинковой ванны, на стенах висели картины с итальянскими и турецкими видами, зеленая лампа горела спокойным сонным светом, из окна можно было увидеть извозчика, тихо тикали часы с амурами, а охранял весь этот трехэтажный рай желчный швейцар в позументах.

Казалось, можно перевести дыхание после бега, отлежаться в кресле, но злой рок скрестил кривую стезю Умберто Бузонни с линией жизни штабс-капитана Алексея Петровича Муравьева…

Обо всем этом и думал старый антрепренер, когда вечером, запахнув широкие полы купального халата, открывал стеклянную дверь на балкон.

В левой руке Умберто держал миску с кусками сырого мяса. На балконе стояла пустая птичья клетка, валялись перья. Брезгливо ткнув носком туфля оторванное голубиное крыло, Умберто посмотрел в небо. «О, какой сумасшедший мерзавец», — вспомнил он штабс-капитана, а губы его прошептали:

— Сальма, Сальма…

Черная точка в закатном розовом небе вздрогнула.

Птица увидела хозяина на балконе и рассмотрела из поднебесья три куска мяса в оловянной миске. Сложив крылья, гарпия камнем упала вниз.

Мальчишки уже стерегли ее возвращение.

— А ну пошли! — рявкнул швейцар, выходя из двери и тоже задирая голову вверх.

Сквозь решетку балкона было хорошо видно сутулого итальянца в купальном халате.

Но вот по стеклам аптеки Зельдмана пронеслась темная тень, громко хлопнули крылья, и жуткая птица вцепилась в деревянные перила.

Она смотрела на Умберто с пристальным равнодушием. Бузонни поежился от холодной жути ее одновременно и женского и птичьего лица, распахнул клетку.

Он купил ее восемь лет назад в Константинополе. Эта полуручная молодая самка одной из редких разновидностей тропических орлов уже тогда поразила Бузонни мертвящей жутью своего вида. Гарпии, пожалуй, самые сильные из всех пернатых хищников Земли, и эта сила с броской ясностью отпечаталась в облике птицы, полном холодного высокомерия палача и брезгливой королевской спеси.

Нюхом прожженного дельца Умберто сразу понял, что в его пестром зверинце гарпия займет достойное место. Его балагану не хватало привкуса смерти. И Бузонни не прогадал. На «вестницу смерти», на «женщину-птицу» потянулись толпы простаков и зевак. От гарпии исходило магнетическое излучение чего-то ужасного, адского. Когда она начала стареть, это впечатление только усилилось — теперь к высокомерию палача я брезгливости деспота примешался вечный гнев старой девы.

Гарпия спрыгнула на балкон, прошла в клетку, стала клевать мясо. Умберто, держа в руке пустую миску, попятился к двери и поспешно закрыл балкон, откуда тянуло падалью.

«Тварь», — коротко подумал он и стал крутить ручку настенного телефона.

Дежурный телефонист соединил его с кабинетом начальника корпусной контрразведки Добровольческой армии.

— Господин штабс-капитан? — Бузонни сносно говорил по-русски.

— Я слушаю, Умберто, — глухо ответил Алексей Петрович Муравьев.

— Сальма вернулась.

— С добычей?

— Пустая. Голодная очень.

— А если она пообедала им на стороне? Сцапала и пообедала, Умберто? Что тогда?

— Это — нельзя… Я давно знаю Сальму. Я всю жизнь был среди животных. Она не будет есть где попало. Она сначала ощипывает птичку, затем ест ее… Она больше всего на свете любит голубей, особенно белых. И мимо ему не пролететь.

— Я это уже слышал, — перебил Муравьев.

— Ваше благородие, моя голова раскалывается. Я не могу спать, она голодна, всю ночь возится в клетке. Паола тоже не спит, господин штабс-капитан…

— Нет, Умберто, вы будете терпеть до конца недели. Понятно? Она должна быть голодной. Ясно, Умберто? Она должна быть в отличной боевой форме. Способной действовать решительно.

«Тварь», — подумал Бузонни.

«Глупец», — подумал Муравьев и сказал:

— Я думаю — он прилетит завтра.

— Господин Муравьев, Сальма очень дорогая птица, я хочу ее покормить. Она же кормит мою семью! В Москве мне предлагали за нее хорошие деньги. Зачем мне ваша революция? Сальму застрелят русские солдаты, или она подохнет с голода…

— Умберто, — гневно перебил штабс-капитан, — я вас раскусил! Немедленно отнимите пищу!

В разговор вмешался телефонист, сказал штабс-капитану, что ему звонит генерал Арчилов.

Умберто с досадой положил трубку. Ему не нравился капитан Муравьев. Он не верил в его затею.

«А что, если Сальма не перехватит большевистского почтаря? — тоскливо подумал Бузонни. — Правда, Сальма приучена питаться голубями. Она лакомка. Но кто даст гарантию? Бог не станет заниматься такими пустяками…»

Умберто вздохнул.

«О, эта безумная страна, где нет ни бога, ни правительства, где лишь война да разбой, где власть — это сумасшедший штабс-капитан с нелепой муравьиной фамилией…»

Бузонни не стал отнимать мясо у злой и голодной птицы с лицом Медузы-Горгоны. Он знал, чем это может кончиться…

Штабс-капитан Муравьев доложил командиру корпуса генералу Арчилову оперативную обстановку в городе и, получив очередную порцию ругани по адресу «ничертанезнающей разведки», положил телефонную трубку.

«Россию погубит пошлость и глупость, — подумал капитан, — это особенно ясно сейчас, когда как никогда важен расчет стратега, четкость замысла, атака логики против хаоса».

Алексей Петрович Муравьев превыше всего ценил логику, четкую полярность белого и черного, столкновение углов и перпендикуляров, шахматное поле слов и поступков, одним словом, геометрию разумного.

Из всех комнат бывшего Благородного собрания он выбрал именно эту небольшую залу с прямыми углами и тремя узкими высокими окнами.

Он приказал вынести вон всю гнутую мебель и портрет отрекшегося от престола государя, оставив лишь большой конный портрет победителя Наполеона — императора Александра.

У окна был поставлен письменный стол, на зеленом сукне которого он терпел присутствие только трех вещей: телефона, лампы и письменного прибора.

Ему нравилась пустота стола и незаполненность зала, где он чувствовал себя геометром, вонзившим острие циркуля в центр мироздания.

Стул для допросов вестовой приносил из коридора.

Штабс-капитан постарался даже полюбить вид из окна, этот взгляд со второго этажа на Миллионную улицу с салоном дамского портного Абрама Лейбовича и заколоченным кафешантаном «Мон плезир». Правда, ему сначала мешал тополь, закрывавший часть левого окна. Но когда солдаты из караула срубили дерево по его приказу, вид на город стал вполне терпимым.

Смеркалось.

Муравьев включил лампу, достал из верхнего ящика стола серебряный портсигар, вытащил из-за узкой резиночки папиросу и вновь стал раскладывать по полочкам оперативную обстановку в городе…

В задачу начальника корпусной контрразведки Муравьева и подчиненных ему служб входило обеспечение строжайшего (вплоть до расстрела) военного распорядка в городе, истребление большевистской агентуры, пресечение возможных вооруженных выступлений пролетариев, контроль над рабочей массой пущенных с грехом пополам военных заводов Жирарди и Леснера, искоренение бандитизма и анархиствующих элементов.

Муравьев понимал, что только патрульной службой в центре и казацкими нарядами в цехах эту задачу не решить, и на второй день после взятия города начал систематический поиск уцелевших жандармских кадров.

После неразберихи февраля и октября 1917 года, а затем короткого торжества большевизма от жандармерии практически ничего не осталось. Разгромленный особняк на Ямской… Сожженные архивы… взломанные сейфы… Хруст стекла под сапогами… Чудом удалось найти старого, давно ушедшего в отставку начальника жандармской канцелярии Семена Исаевича Раменских. Хитрый и предусмотрительный старик стал поистине неоценимой находкой, первым крупным успехом Муравьева в Энске.

В нижнем ящике комода старик сохранил секретную картотеку жандармской агентуры.

Списки срочно проверили, нашлось всего двое: агент «Сонька», который работал прежде в притонах городской окраины, и особенно важный агент «Писарь», благодаря которому еще в 1913 году местной полиции удалось разгромить подпольную типографию РСДРП и арестовать почти всех большевистских агитаторов. В последние два вихревых года Писарь, пытаясь замести следы, активно участвовал в работе энского Совета, ушел добровольцем в Красную Армию, на фронте был контужен и вернулся на завод.

Когда Писаря привезли ночью в зал-кабинет Муравьева, прямо из постели, он был бледен и не мог говорить от страха. Раменских держался с ним запросто, хохотал, хлопал по плечу, матерился, продемонстрировав тем самым армейскому вояке блеск настоящей работы с агентурой.

В эту ночь Муравьев и узнал о том, что в городе действует подпольный ревком во главе с бывшим комиссаром Петром Ивановичем Колеговым (подпольная кличка — «Учитель»).

Писарь оказался членом подпольного ревкома.

Вот это удача так удача!

Из всех раскрытых Писарем планов подпольного ревкома самым опасным было вооруженное выступление боевых рабочих дружин по сигналу наступающих частей Красной Армии в момент решающего штурма города.

Разумеется, у штабс-капитана были в эти дни и другие дела. С помощью агента Соньки Муравьев разгромил банду Ваньки Колбасьева, накануне дерзко ограбившего пульмановские вагоны союзников на станции (сам Колбасьев был убит в перестрелке). Но главней занозой был подпольный ревком, и с ним дело обстояло намного сложней — у большевиков был профессиональный опыт конспиративной работы.

С Писарем штабс-капитан встречался лично в задней грязной комнатушке-кабинете шумного трактира на Царицынском спуске. Несмотря на охрану двух филеров, Алексей Петрович Муравьев чувствовал себя не очень уверенно среди шума, ругани и объедков, в обстановке смачного хаоса, да еще и переодетым в штатское. Каждый раз ему приходилось брать себя в руки, чтобы неукоснительно выдерживать нужную линию поведения и вести дотошные разговоры с Писарем, этим хитрым трусливым лгуном.

К сожалению, Писарь знал мало. Его данных было вполне достаточно для понимания оперативной обстановки в целом, но явно недостаточно для полного искоренения большевистского подполья.

Все члены организации были разбиты на «пятерки». Количество групп Писарь не знал, но предполагал, что их больше десяти.

«50 человек… это уж слишком!» — все больше тревожился Муравьев.

Руководители «пятерок» в лицо друг друга не знали. Связь шла только через Учителя, судя по всему опытного профессионала конспиратора.

Писарь руководил «пятеркой» на заводе Леснера и был готов выдать контрразведке всех поименно (плюс Учитель). Но шесть человек абсолютно не устраивали штабс-капитана, и он прежде всего занялся карьерой Писаря, которому председатель подпольного ревкома доверял пока ни больше ни меньше, чем остальным подпольщикам. Ради повышения престижа агента пришлось пожертвовать некоторым количеством военного снаряжения с одного из складов.

Писарь сообщил Учителю день и час выхода из города небольшого обоза (две подводы) с плохой охраной, везущего оружие и медикаменты в один из фронтовых полков.

Муравьев лично отбирал «подарки большевикам».

Подпольщики решили рискнуть.

На операцию были брошены три боевых пятерки. В результате был захвачен сломанный пулемет системы «Гочкис», два ящика с револьверными патронами (они подходили только к английским браунингам системы «Лервин»), солдатское обмундирование. Медикаменты, как и предполагал осмотрительный Муравьев, большевики не тронули.

В нападении особенно отличился Писарь.

Он первым бросился из засады на верхового из малочисленного (об этом тоже позаботился Муравьев) конвоя.

«А что если он хотел погибнуть?»

В операции Писарь познакомился с руководителями двух пятерок и при случае уже мог бы опознать человек десять.

«Это уже успех!»

Операция помогла Писарю сделать резкий рывок в карьере подпольщика. Учитель подключил его к созданию подпольной типографии.

А самое главное, Муравьев узнал наконец-то тайну того самого проклятого сигнала, по которому боевые дружины должны были выступить в день Икс, в момент внезапного удара красной конницы.

И то, что узнал штабс-капитан, казалось нелепым и даже смехотворным. Просто-напросто однажды на одну из городских голубятен (как выяснилось, их ровно 132), принадлежащую родственникам неизвестного Писарю подпольщика, прилетит обыкновенный почтовый голубь, к лапке которого будет привязана медная гильза от патрона для трехлинейной винтовки, в которой и будет записка с датой удара Красной Армии в направлении на Энск.

Перехватить почтовика значило не только свернуть голову подполью, но и упредить контрударом прорыв фронта…

Алексей Петрович в возбуждении откинулся на спинку кресла и завертел между пальцев остро отточенный карандашик.

Писарь узнал даже и такую забавную мелочь: имя почтового турмана — Витька…

На столе прозвенел телефон.

Муравьев всегда с удовольствием брал телефонную трубку. Союзники установили отличную связь, и это был порядок.

— Какие новости? — спросил знакомый голос.

Это звонил со станции Черная, из штаба бригады, адъютант полковника Гай-Голубицкого прапорщик Николя Москвин. Они были приятелями еще с киевской гимназии.

— Новость все та же, — ответил Муравьев, — Россию погубит пошлость и глупость.

— Паршивое настроение?

— Не то слово… а что у вас?

— Полк Пепеляева потерял две роты. Убит Колька Рожин, Мельников ранен. Голубицкий — ничтожество и бездарность. Спирт кончился, а союзники сволочи! Все…

— Поменьше соплей, Николя.

— Если Мамонтов не отвернет к нам из Тамбова — пакуй чемоданы. Фронт пальцем проткнуть, не то что.

— Николай, по долгу службы я должен расстрелять тебя за паникерство.

— Сделай милость. А? Не то сам пулю в лоб — ей-богу!

— Ты истеричка или офицер?

— Слушаюсь, господин штабс-капитан! — дурашливо заорал Николя. — Да здравствует самодержавие!

— Ты пьян?

— Так точно.

— Иди спать!

— Меня, между прочим, тоже задело.

— Куда?

— Фуражку пробили, смешно. А я напился.

— Проспись, утром позвоню…

— А ты напейся! — и Николя бросил трубку.

Муравьев с досадой встал и прошелся по залу, разминая затекшие ноги. Свет лампы, срываясь со стола, тревожно мерцал на паркете. На стене, в полумраке, дымным длинным пятном скакал конь под самодержцем.

А между тем идею с гарпией Алексей Петрович про себя считал блестящей… «И отправился Персей в далекий путь в страну, где царили богиня Ночь и бог смерти Танат. В этой стране жили ужасные горгоны. Все их тело покрывала блестящая и крепкая, как бронза, чешуя. Громадные медные руки с острыми железными когтями были у горгон. На головах у них вместо волос двигались, шипя, ядовитые змеи. Лица горгон с их острыми, как кинжалы, клыками, с губами красными, как кровь, и с горящими яростью глазами были исполнены такой злобы, были так ужасны, что в мраморную статую обращался всякий от одного взгляда на горгон. На крыльях с золотыми сверкающими перьями горгоны быстро носились по воздуху. Горе человеку, которого они встречали. Горгоны разрывали его на части своими медными руками и пили его горячую кровь…»

Штабс-капитан деникинской контрразведки Алексей Петрович Муравьев был старшим сыном приват-доцента Киевского университета Петра Ферапонтовича Муравьева, специалиста по древнегреческой мифологии.

Муравьев подошел к окну. Он услышал громкое пение, отдернул штору. Из-за угла на Миллионную выходила короткая колонна юнкеров. В свете фонарей были видны их красные распаренные лица. Они шли из бани. Завтра на передовую.

Жаль Маруське парня, Слезы льет рекой! Пуля ищет дурня…

— горланила колонна.

Над крышами домов, уходя к горизонту, висела темная туша ночи. Этакий исполинский фиолетовый язык. Оттуда наступали рабочие полки, оттуда из Москвы тянуло древним хаосом, азиатчиной. Алексей Петрович поспешно задернул штору и сел в кресло, поближе к покойному теплу и свету электрической лампы.

Итак, идею с гарпией Алексей Петрович про себя считал блестящей.

Вначале, узнав от Писаря об этой нелепой затее большевиков с почтовым голубем, Муравьев растерялся. Голубь мог прилететь на любую из ста тридцати двух (почти опустевших за годы войны) голубятен, он мог прилететь и просто на знакомый чердак, к своему окну, к своему дереву.

Попробуй поймать блоху под облаками!

Нельзя же поставить часовых к каждому дереву!

В тот день Алексей Петрович даже сломал в досаде карандашик.

Подчиненные сделали выписку о почтовых голубях в уцелевшей библиотеке Благородного собрания.

На письменный стол штабс-капитана легла коротенькая справка, отпечатанная на «Ундервуде».

«Первые сведения о почтовых голубях относятся к 3-му тысячелетию до н. э. Современная почтовая порода выведена в Бельгии. За день почтовый голубь способен преодолеть до 300 верст. Зерноядные. Гнезда вьют на деревьях. Тип развития птенцовый, Моногамны (Да что они, смеются надо мной!) Самцы окрашены ярче самок…»

Неожиданный выход подсказала вульгарная афишка некоего итальянца Бузонни, которую принесли штабс-капитану на предмет разрешения для напечатания и расклеивания по городу.

«Внимание! Жуткая вестница смерти. Живая легендарная гарпия. Сильнейший пернатый хищник тропических джунглей и летающий вампир! Показывается всемирно известным артистом Умберто Бузонни в фойе кинематографа «Европа». Желающим продаются фотографии птицы-убийцы…»

«А что если?..»

И на письменный стол легла еще одна короткая справочка:

«Южноамериканская гарпия — самая крупная из хищных птиц. Разновидность хохлатых орлов. Вес до полупуда. Охотится на обезьян, агути, свиней. Перья гарпии очень высоко ценятся индейцами Южной Америки».

Затем в кабинете Алексея Петровича появился и сам владелец опереточного зверинца Умберто Бузонни, заметно струхнувший авантюрист и жулик.

Муравьева интересовал лишь один вопрос.

— Да, — ответил пучеглазый итальяшка, — птица ручная… Последний раз я выпускал ее весной… Иногда она ловит птичек и всегда ест у клетки. Сальма — чистюля.

«Очень хорошо! Устроим соколиную охоту…»

Когда Муравьев впервые увидел гарпию, он вздрогнул от невольного испуга и гадливости. Из груди огромной облезлой птицы вырастали голые по локоть как бы женские руки. Вырастая из птицы дряблыми, старушечьими локтями, они молодели на глазах, набухая внизу четырьмя розовыми пальцами молоденькой пианистки, с четырьмя черными когтями, блестящими, как клавиши рояля. Птица злобно смотрела в глаза штабс-капитану, а нелепый хохолок из перьев на макушке, похожий на чепчик, придавал ее ледяной ярости привкус жутковатого комизма.

Можно было понять тот успех, которым пользовалась птица у рыночной черни.

От нее тянуло сквознячком смерти.

Сделав паузу, штабс-капитан приказал итальянскому антрепренеру Бузонни, за определенное вознаграждение от Добровольческой армии, обеспечить в течение недели, в преддверии возможного наступления красных ежедневное «летание» некормленой гарпии, с целью уничтожения посторонних птиц. Остатки пойманных птиц тщательно осматривать. Особое внимание при этом обратить на голубей. Всевозможные найденные предметы, как-то: гильзы, записки, кольца, метки и прочие устройства — немедленно передавать штабс-капитану в любое время дня и ночи. О результатах патрулирования докладывать ежедневно вечером, либо по телефону, либо лично все в той же гостинице «Роза Стамбула», в номере 21 на втором этаже, куда Алексей Петрович Муравьев приходил ночевать.

Кроме того, Муравьев приказал уничтожить все уцелевшие голубятни вместе с голубями (одновременно патрули стреляли бродячих собак, и объяснение давалось одно: угроза эпидемии) — тем самым штабс-капитан насколько мог «очистил оперативное пространство» для более успешной охоты голодной гарпии на почтаря.

Так коварной затее большевиков была расставлена ловушка в небе…

Муравьев вызвал по телефону караул.

— Докладывайте.

— Спит, ваше благородие… На допрос?

— Нет, я допрошу его утром.

Первым чувством у штабс-капитана после разговора с пьяным Николя было желание спуститься в караул и в упор расстрелять из именного браунинга арестанта.

Караульный положил телефонную трубку на рычаг, подошел к двери и заглянул сквозь наспех проделанный глазок. Там, в бильярдной комнате, прямо на бильярдном столе (это было разрешено) спал внезапно арестованный позавчера председатель подпольного революционного комитета большевик Петр Иванович Колегов.

Но ведь кроме кабинета штабс-капитана деникинской контрразведки А. П. Муравьева, кроме перпендикуляров, параграфов, точек и запятых есть еще бесконечное теплое небо, есть август, есть головокружение, есть, наконец, стремительный полет маленькой птички, бешеный перестук крохотного голубиного сердечка, есть удары двух крыльев о воздух, есть отчаянный лет белоснежного турмана Витьки, к правой лапке которого крепко-накрепко примотана медная гильза от патрона трехлинейной винтовки, а в ней пыжом — обрывок бумажки, на котором рукой комиссара кавдивизии товарища Мендельсона написан приказ подпольному штабу Энского комитета РСДРП. Всего пять слов:

Учителю. 25. Мост. 7. Мсн.

Турман вылетел в полдень.

Комдив Шевчук толкнул руками створки окна. От толчка окно распахнулось во двор. Там, у телеги с брошенными на траву оглоблями, мальчишка-вестовой Сашка Соловьев выпускал из садка почтаря. Он осторожно держал в руке пугливую птицу и проверял пальцем прочность узелков вокруг гильзы.

— А не долетит? — хмуро сказал Шевчук.

Сашка весело оглянулся.

— Домой ведь.

И подбросил турмана вверх.

— Ну, Витька, пошел! Фью-ю-ть!

К комдиву подошел Мендельсон и, заглядывая через плечо во двор, тяжело задышал в затылок.

— Сопливая затея, — сказал комдив комиссару, не оборачиваясь, — я решил Сашку послать.

Комиссар молчал, он думал о Колегове, о последней встрече с ним перед отступлением.

Турман сделал малый круг над двором и, неожиданно спустившись на крышу сарая, стал остервенело клевать гильзу.

— Пшел, кыш-кыш! — смешно подпрыгивал Сашка, пытаясь согнать почтаря.

— Расселся, — хмуро покачал головой Шевчук и, расстегнув кобуру, достал маузер.

— Сашку так Сашку, — согласился комиссар, — он из местных. Пройдет.

Шевчук высунул маузер в окно и бабахнул в небо.

Голубь свечкой взмыл вверх, сделал один круг, второй, третий. Казалось, в солнечном небе раскручивается праща, в которую вместо камня вложена белая птица.

— Жалко Сашку, — сказал Шевчук, толкая маузер назад в кобуру. — Мы в субботу их так ковырнем…

— А река? Всю дивизию утопишь, — возразил Мендельсон. — Нет, нам позарез нужен мост. У Колегова боевая дружина.

— Колегов, Колегов, — передразнил Шевчук, — стратеги в очках… А Соловья хлопнут!

— Хорошего коня дай, — только и сказал комиссар.

Сашка-Соловей смотрел вслед голубю, который, страстно прорвав невидимый круг, летел домой. Сашка щурился от солнца, следя за мельканием белой снежинки под облаками. Он слышал давний голос родной голубятни, бормотание птиц в полумраке…

— Сашко, — услышал он голос Шевчука. Комдив манил его пальцем из окна. Из-за плеча Шевчука печально смотрел комиссар.

А уже через полчаса Сашка Соловьев скакал по проселку на лихом гнедом Стрелке. Шевчук не верил в голубиную затею и приказал Соловью любыми путями пробраться через кордоны белых в город к отцу — члену боевой рабочей дружины Петру Сергеевичу Соловьеву — и через него передать приказ для Колегова: 25 августа в 7 часов утра в момент прорыва к городу красной конницы захватить железнодорожный мост.

А еще через час по станице разнеслись тревожные звуки походной трубы. Сбор! И задымила станица пылью под копытами сотен лошадей, закипела серыми клубами. По коням!

Кавдивизия имени Коммунистического Интернационала двинулась к исходному рубежу, откуда намечено было нанести удар.

За пять часов полета турман пролетел уже половину пути — 60 верст, когда стало темнеть. Он набрал высоту, чтобы поймать еще хоть полчасика солнца, садившегося за круглый край Гнезда (гнездо — по-голубиному — Земля), но почувствовал усталость и стал круто пикировать вниз, скользя грудью и крыльями по отвесным скатам темнеющего на глазах воздуха. Там, внизу, расползался вечерний лес. Лес тянулся к голубю пятернями деревьев. Шелестел темно-зеленой листвой, угрожал куриными лапами ветвей.

Пикируя к чаще, турман внезапно ощутил на себе чей-то жадный, горячий взгляд. Он не успел понять, чей, и, сложив крылья, с отчаянно бьющимся сердечком полетел вниз, нырнул в сердцевину куста, вцепился в сучок. Обмер.

Но его никто не настиг, не схватил.

Только сейчас Витька понял, как устала его тяжелая правая лапка с привязанной гильзой. Во время полета ее приходилось то и дело поджимать, а она вновь отвисала, волочась по воздуху. Да еще против ветра.

Лес между тем набухал ночной темнотой. Мрак густым приливом затопил поляны до самых верхушек деревьев.

Голубь тихо вылетел из куста и опустился к лужице болотной воды, на которую упал свет встающей над лесом луны. Турман глубоко, по самые глаза, опустил клюв в воду и начал пить.

Ци-хррр! Ци-хррр!.. — разнеслось над болотом.

Болото на миг очнулось от дремоты, забулькало, дернулось всей тушей и расквакалось лягушиными глотками.

Витька насторожился.

Кьяуу! Кьяуу! — нагло и громко пронеслось над верхушками.

И стало враз тихо. Замолкли на миг тысячи крохотных глоток, защелкнулись пасти. Перестали скрести коготочки.

Луна осветила голое дерево, и Витька увидел темный вход дупла.

Короткий промельк белой птицы — и вокруг турмана толща ствола.

По мере того как восходящая луна сеяла все обильней свой беспощадный, безжалостный свет, ночной лес наполнялся тенями. Прорастали из мрака чьи-то лапы, качались над горизонтом петушиные гребни, струились в темноте змеиные ручьи.

И вот занавес отдернулся — торжественно и глухо раздалось:

Ху-хуу-уух!

Это неясыть.

Она медленно летит сквозь лес, отлитая из мутного серебра. Поворачивая круглой головой, неясыть перебирает песчинки лесных жизней, взвешивает как бессонный аптекарь на точных весах горячие граммы лесных судеб.

Вот, застыв над поляной, она с сонным оцепенением вампира, так похожим издали на грусть, озирает сегодняшний пиршественный стол, залитый лунным светом. Что приготовлено? Опять одно и то же!.. Вот замер с десяток пугливых мышей, вот пытается спрятаться зорянка, притаилась жирная кукушка. Лоснятся у краешка ночного стола бока двух лягушек. Ничего интересного, кроме, пожалуй, голубя. Неясыть давно забыла его вкус. Глупышка напрасно пытается съежиться в дупле, сдержать оглушительный перестук сердечка. Ничего не скроешь от бухгалтера смерти…

Неясыть качнулась над поляной влево, вправо, как маятник, и полетела напрямик к круглому дуплу.

Мелькнуло в просвете сначала серебряное крыло, затем серебряная грудь, и перед Витькой, заслоняя луну, спокойно уселась сова, не сводя с него страшных, равнодушных глаз. Она глядела на него молча, не мигая. Вот она покрепче уцепилась правой лапой в кору и протянула к голубю когтистую левую…

В этот момент Сашка Соловьев, тихо ведущий за собой под уздцы по лесной тропинке гнедого Стрелка, напоролся на ночной пикет 264-го пехотного полка Добровольческой армии.

Первым его заметил ефрейтор Кузьма Цыганков.

— Стой, гад! — звонко крикнул Цыганков, приподнимаясь из окопчика и стреляя в тень.

Лесная ночь раскололась громом.

Сашка, бросив поводья, упал на землю и пальнул из маузера наугад.

Цыганков промазал. Пуля вонзилась в голое дуплистое дерево. Стрелок шарахнулся в чащу. Сашка — за ним.

Из английской походной палатки выскочили унтер-офицер и двое рядовых. Рявкнули выстрелы двух винтовок. Рядовые били не целясь туда, где сквозь лунные тени и тишину катился по лесу темный клубок. Сова отпрянула от дупла и косо ушла в темноту.

— Кажись, ранил! — крикнул Цыганков из окопчика и лязгнул затвором.

Витька отчаянно вылетел из дупла и, петляя, низко помчался над землей, прижимаясь к кустам, ныряя в лохматые, страшные тоннели, оставляя позади черные пещеры, вылетая на поворотах в шары яркого лунного света и снова устремляясь в спасительную темноту.

Рядовые бросились к коням, тревожно храпевшим на полянке.

Голубь навылет пронзил ночную чащу.

— Отставить! — заорал унтер-офицер. Помолчал, слушая, как все дальше и дальше тает в темноте храп коня и бег человека. Выматерился и нырнул назад в палатку. Через несколько секунд он вновь выскочил оттуда — на этот раз с ракетницей в руке.

Красная ракета вонзилась в небо.

— Уху-ух-ху! — прокричала неясыть.

Через три версты ефрейтор Голобородько, увидев сигнал, выплюнул недокуренную самокрутку и растолкал задремавших хлопцев.

Сашка-Соловей догнал Стрелка у лесного ручья. Обняв шею коня, Сашка долго гладил сырую морду и шептал в чуткое ухо.

— Тихо, Стрелок, тихо, Стрелочка…

Конь стоял передними ногами в светлой воде и иногда тихонько ответно ржал. Светало, и Сашка еще не знал, что жить ему осталось чуть больше часа, до утра, что, когда лес кончится и начнется степь, его заметит с невысокого холмика Голобородько и, подняв страшным криком осоловелых хлопцев, прыгнет в седло, выхватит из ножен острую сабельку и устроит красному коннику лихую, веселую встречу.

Пустит он своих хлопцев на свежих лошадках о флангов, а сам, словно играючи, пришпорит красавца трехлетка донских кровей горячего рысака Турмалина, догонит красноармейца и даже не ударит сразу, а сначала подробно обматерит Советскую власть, а потом внезапно получит горячую пулю в живот и упадет, выронив сабельку, на степную траву с кровавой струйкой из уголка рта.

Сашка будет жить еще минут десять, пока не кончатся патроны, пока его не зарубят озверевшие хлопцы, не стянут с ног добрые яловые сапоги, а затем бросятся в погоню за Турмалином, упустив испуганного Стрелка.

— Жалко Сашку, — сказал вчера корпусный Шевчук.

Но пока еще Сашка-Соловей не спит вечным сном, а стоит, обняв в темноте лошадиную шею, шепчет в чуткое ухо неясные слова. И заплетаются в русалочью косу родниковые струи, и истончается луна перед наступающим рассветом. И вонзается в небо августовский болид, и горит страстным коротким пламенем падающая зеленая звезда. Яростный блеск отражается в испуганных глазах турмана Витьки, он тоже не спит, летя над утренним лесом с гильзой на правой лапке туда, где не спит в гостиничном номере и штабс-капитан Муравьев, мучаясь от кошмаров, то и дело просыпаясь среди скомканных простыней и вдруг замечая, что вся комната залита потоком зеленого света. Не спит, страдая от изжоги, и антрепренер Умберто Бузонни, встает, шлепает туфлями, достает из шкафчика флакон с содой, сыплет белый порошок в стакан и внезапно обмирает, ошпаренный зеленой вспышкой в небе. Не спит в клетке и гарпия, чистит перья, косит ледяным глазом на кипящий небесный огонь. Не спят и Шевчук с Мендельсоном, покачиваются в седлах на ночной дороге, смотрят из гущи идущей маршем дивизии, как нежно догорает в небе зеленая спичка. Все они красноармейцы, лошади, птицы, контрразведчики, комиссары, люди и звери видят в небе падающую звезду и не загадывают желаний.

Не спал и арестованный председатель подпольного ревкома Петр Иванович Колегов. Скорчившись на зеленом сукне бильярдного стола, он в который раз задавал себе один и тот же вопрос: кто выдал его деникинской контрразведке.

«Неужели Чертков? Твой адрес: Малая Ямская, 16, знали только трое — он, Лобов и Фельдман. Все достойны безусловного доверия. Но Чертков слишком горяч. Даже безрассуден. Его все время приходилось удерживать от авантюр — атаковать штаб дивизии, поджечь оперный театр во время премьеры «Аиды», когда в зале собралась военная верхушка Добровольческой армии. Не человек, а динамит. В 1913 году Чертков, тогда еще анархист и совсем мальчишка, делая бомбу для терракта, потерял правую руку. И стал еще яростнее и злей. Как подпольщик он крайне неосторожен. Может вспылить в трактире, ввязаться в драку на улице. Я категорически запретил ему носить оружие. А скольких трудов стоило отговорить его от безумного плана — поехать в Ростов и застрелить Деникина. Нет, нет, Черткова невозможно подозревать. На его лице — все, что думает. Такие в охранке не работают. Он скорее публично застрелит тебя из-за идейных разногласий, но никогда не выдаст исподтишка. Ты всегда разбирался в людях. Ты же любишь Черткова!.. Может быть, арест — чудовищная случайность?.. Нет… Слежку ты почувствовал сразу. Как только подошел к дому. Филер шел навстречу. Он даже не взглянул на тебя. Словно ты пустое место. И прошел мимо… Стоп! Филер слишком притворялся равнодушным, неужели провал? Вот так, врасплох после четырех месяцев активной подпольной работы? Когда не арестован ни один из членов организации… Нужно было сразу через забор — и огородами уходить на Монастырскую к Дыренкову. Но ты не поверил. А в доме, в голбце, типографские литеры, печатные валики. И все добыто с таким трудом!.. Из-за угла — извозчик с каким-то господинчиком в коляске. «Эй, Ванька!» И вдруг: «Здравствуйте, товарищ Колегов». Это сказал господинчик из коляски… «Прошу ко мне». И тут ты узнал Муравьева, а сзади — руку за спину и револьвер в висок. «Здравствуйте, товарищ Колегов…» Но почему в бильярдную? Вон дверь испортили глазком. Почему не в тюрьму? Боится, что ты будешь искать связь с волей? Логично. Тогда почему второй день нет допроса? По слухам, Муравьев капризен, чудак. Но в уме ему не откажешь. Крепкая хватка, «Прошу ко мне»… И как раз накануне операции. Теперь все полетит к чертям. Без тебя, без сигнала никто не начнет… Только без паники. Возьми себя в руки… Итак, совершенно ясно, что арест не случаен. Это первое. Второе — в организации работает провокатор. Он выдал разведке свою пятерку и тебя. Сообщил о готовящемся восстании… Неужели Лобов? Мы всегда недолюбливали друг друга. Он постоянно спорил. Он был против нападения на конвой. Против организации подпольной типографии. Он не верит в Мировую революцию. Считает ее утопией. А не сводишь ли ты личные счеты? Агент не станет вызывать огонь на себя, лезть на рожон. Тем более добиваться недоверия с твоей стороны. Его цель — маскировка… Проклятый стол… Почему не допрашивают? Готовят к публичному расстрелу? Нет. Большевиков они не расстреливают. Расстрел — это почесть… «Пожалуйста, просуньте голову в петельку, Петр Иванович»… Остается Фельдман!.. Но с Яшкой ты вместе сидел в тюрьме. Ты влюбился в его сестру, и если б не война… Колегов приподнялся и сел на стол. Из-под двери сочилась узкая полоска света. Окон в комнате не было, но Колегов чувствовал, что там, на свободе, глубокая августовская ночь… Итак, будем исходить из факта, что тебя выдал просто Икс. Что ему известно? Ему известно все, кроме двух вещей. Первое: он не знает о том, что главная задача операции — захват с деповскими рабочими бронепоезда «Царицын». Затем удар по железнодорожному мосту и прикрытие переправы. Второе: он пока еще не знает, что сегодня вечером на Монастырской состоится решающее заседание ревштаба, где впервые соберутся вместе все «пятерочники»: Лобов, Фельдман, Дыренков, Городецкий и Чертков. Об этом он узнает за час до срочного сбора от посыльного Веньки Смехова. Успеет ли он сообщить о явке Муравьеву? Пожалуй, нет. А команду Смехову ты дал еще три дня назад. Успел до ареста. Товарищи узнают, что ты арестован, и будут действовать сами, — но провокатор!.. Скорей бы допрос, тогда все станет ясно. Одна надежда на «ловушку для ушка»…

За дверью сменился караул, и Колегов забылся беспокойным тяжелым сном. А снилось ему раннее утро и белый голубь, летящий над степью.

Лошадь тихо всхрапнула, обнюхав еще раз мертвого Сашку, и, повернув голову, посмотрела на турмана, вцепившегося коготками в седло. Витька в свою очередь тоже наклонил головку, пристально всматриваясь в огромный, с яблоко, лошадиный глаз. Нет, он не узнал в человеке, лежащем лицом в землю, своего веселого хозяина Сашку-Соловья, но какая-то печальная сила заставила его спланировать вниз, а сейчас удерживала на седле и заставляла пристально вглядываться в зрачки Стрелка. Что они могли сказать друг другу, клюв и лошадиные губы? Слова были чужды им. Оставалась одна надежда — глаза. Так молча они долго, долго косились друг на друга, пока голубь не вздрогнул, словно услышал, как далеко-далеко впереди хлопнула дверца клетки, из которой человеческая рука выпустила гарпию. Вздрогнув, Витька тут же взлетел и, стремительно набрав высоту, исчез в утреннем солнечном небе, как сверкающая игла, в которую снова вдернули путеводную нить. И земля вновь стала географической картой с линиями дорог и зигзагами рек, только сегодня в том месте, где лежал убитый Сашка, бумага подмокла, и на карте расползлось бурое кровяное пятнышко. До Энска оставалось меньше семидесяти верст — два часа полета. С утра дул попутный ветер.

Стул для Колегова ординарец переставлял четыре раза. Муравьеву казалось: то слишком близко, то далеко. Наконец стул встал на нужное место — напротив, глаза в глаза.

— Караул. Ведите!

Колегов сел, внутренне собранный, внешне даже чуть равнодушный.

Муравьеву бросились в глаза его заросшие щетиной синеватые щеки, подбородок.

«Вот оно — лицо хаоса».

В меру участливо:

— Выспались, Петр Иванович?

— Спасибо.

Предложил:

— Курите.

Колегов выбрал из портсигара папироску, помял в пальцах, уткнулся в любезно протянутый огонек зажигалки, глубоко затянулся.

— Да, Петр Иванович, вы угадали, я хочу расположить вас к себе. Даже таким дешевым способом расположить. Разговор у нас сегодня первый и последний. Дорога вам отсюда либо на улицу, либо к праотцам. Честно говоря, в успех своей затеи я не верю, поэтому жить вам осталось от силы (Муравьев взглянул на часы) три-четыре часа, так что курите.

Колегов посмотрел на окна. Сквозь шторы сочился нежный свет утреннего солнца. И это было больно.

— Я весь внимание, господин штабс-капитан.

Муравьев по-птичьи наклонил коротко стриженную головку.

— А у вас есть ирония, товарищ большевик. Умница. Вот и ладушки. Открою секрет — я как раз исхожу из посылки, что вы меня умнее. Так на всякий случай, чтобы не попасть впросак. Итак, карты на стол…

Муравьев извлек из верхнего ящика стола сложенную вчетверо бумажку. Развернул. Достал карандашик.

— Вы — Петр Иванович Колегов, 1887 года рождения, член Российской социал-демократической рабочей партии примерно с 1904 года. В 1906 году за непозволительную политическую агитацию отчислены из Петербургского университета и высланы на Урал, в Пермскую губернию. Работали в конторе железнодорожных мастерских, где вновь занялись агитацией. Второй раз были арестованы в 1908-м, но тут вам удалось бежать. С тех пор вы, Петр Иванович, на «нелегалке». Вы активный член большевистского руководства на Урале, живете на средства партийной кассы. В третий раз были арестованы лишь в шестнадцатом году. До суда содержались в Екатеринбургской пересыльной тюрьме. В феврале семнадцатого были освобождены. Все верно?

Учитель промолчал.

— Дальше в моих записях провал. Сами понимаете, все пошло кувырком, не до учета. Известно только, что вас направили комиссаром на Южный фронт. Когда началось наше наступление, вам было предписано уйти в подполье.

«Все знает, черт».

— Вам, как председателю подпольного ревкома, удалось довольно быстро сколотить среди местных рабочих подпольную боевую дружину. Она разбита на конспиративные пятерки. По моим подсчетам, у вас что-то около пятидесяти человек. Каждый дружинник обеспечен личным оружием. Кроме того, у вас имеется пулемет, правда, он сломан… Починили, Петр Иванович?

— Да, господин штабс-капитан, починили.

«Врет, не могли починить. «Гочкис» тот ни к черту не годен». Муравьев снова пристально посмотрел на заросшее щетиной лицо Колегова, помолчал, затем брезгливо поднял нижнюю губу и швырнул на стол карандашик.

— Фролов! — крикнул он в приоткрытую дверь.

В зал заглянул конвоир.

— Крикни Семена — побрить…

И Колегову:

— Не могу говорить серьезно с небритым, Петр Иванович. Скатываюсь на снисходительный тон. Вы не против… побриться?

— С удовольствием.

В дверях показался удивленный денщик, с прибором и бритвой на подносе.

— Побрить! Быстро! — приказал Муравьев, кивнув на арестованного.

Колетов блаженно вытянул шею. Остро ощутил почти нереальное прикосновение белоснежной салфетки. Затем лицо погрузилось в похрустывающую от лопания пузырьков мыльную пену, и кожа дрогнула от ледяного холода стальной бритвы.

Колегов не мог и припомнить, когда последний раз его брили чужие руки. Кажется, это было в Екатеринбурге… Да, конечно же на следующий день после выхода из тюрьмы, когда он уезжал в Москву. Он вошел в парикмахерскую, заросший по самые глаза. Вместе с ним в чистенькое зальце ввалились шумные уральские товарищи, все с красными повязками на рукавах. Над зеркалом висела олеография «300-летие дома Романовых». Ее тут же сорвали. Напуганный парикмахер побрил и постриг бесплатно…

Семен побрил плохо. Дважды порезал. Ранки прижег терпким одеколоном.

Все это время Муравьев стоял у окна и, отодвинув штору, смотрел в солнечное небо, искал глазами парящую над городом точку.

— Можно идти, ваше благородие?

— Иди, Семен… Совсем другой вид, Петр Иванович, еще бы белую гвоздику в петлицу фрака — и в оперу. Считайте, что это мой подарок перед смертью.

Рассмеялся.

— Вы очень любезны, — усмехнулся Колегов, выковыривая из открытого портсигара еще одну длинную папироску, — разрешите?

— Итак, продолжим. При аресте в подполе вашей явочной квартиры обнаружены типографские принадлежности. Хотели печатать прокламации?

— Мечтал, господин штабс-капитан.

— Слова, слова, слова, — язвительно протянул Муравьев, — когда же они очистятся от лжи и крови? Маркс ничего не писал об этом, Петр Иванович?

Колегов промолчал. Это понравилось Муравьеву.

— Вместе с вами, Петр Иванович, в подпольный ревштаб входят, — Муравьев заглянул в бумажку, — рабочий завода Жирарди Фельдман, сапожник Чертков, служащий конторы завода Леснера Лобов.

«Неужели Яшка?»

— Но это еще не все, Петр Иванович, — понимающе улыбнулся Муравьев, — у меня есть еще один хороший сюрприз. Вам интересно?

Колегов опять ничего не ответил и погасил папиросу в бронзовой пепельнице в виде плывшего лебедя. Это молчание привело Муравьева почти в восторг.

— Как раз на эти дни, в связи с некоторой активизацией сил противника, вы планировали мятеж. Сигналом к выступлению, — Муравьев сделал эффектную паузу, — послужит сущая безделица: перелет почтового голубя через линию фронта с датой наступления красных. Вот, пожалуй, и все, чем я располагаю.

Муравьев откинулся в кресле.

— Может быть, у вас есть ко мне вопросы, Петр Иванович?

— Нет.

— Нужно отвечать по уставу: никак нет… Тогда спрошу я. У меня всего три вопроса. Например, в городе было целых 132 голубятни. Сейчас они в основном заброшены, а уцелевшие уничтожены нами. Вот сижу и ломаю голову: куда прилетит голубь? Подскажите, Петр Иванович. Это вопрос первый… Кроме того, мне позарез нужно сегодня, в крайнем случае завтра, ликвидировать всю вашу организацию. Согласитесь, это трудно. Кое-кого я, правда, знаю. Сегодня ночью мои коллеги вырвут у того же Фельдмана имена пяти человек. Да и то, если честно, я не уверен в успехе дедовских методов. Мои коллеги костоломы, грубые, невоспитанные люди. Вы согласны?

Колегов молча смотрел поверх головы штабс-капитана в окна. Ветерок из полуоткрытой форточки шевелил солнечные шторы.

Муравьев понимающе улыбнулся.

— Вот, например, Петр Иванович, я начну пытать вас. Ей-богу, ни черта не получится! Ведь ваша мечта умереть геройской смертью за идеалы марксизма. Вы фанатик. Силой ничего не добьешься, можно только по-хорошему. Поэтому я вам предлагаю полюбовно: вы мне список всех членов организации, а я вас тут же отпускаю на все четыре стороны… И все же, если честно, я не верю, что вы согласитесь. Мне жаль убитого времени.

Муравьев брезгливо поморщил губы.

— А третий вопрос, господин штабс-капитан? — поинтересовался Колегов.

— Он тоже очень простой для вас, — ответил Муравьев, — кто внедрен от вашего Зафронтового бюро в штаб Добровольческой армии в Ростове?

ЛОБОВ!!!

Колегова зазнобило.

Сработал конспиративный метод страховки, так называемая «ловушка для ушка». Опытный профессионал, за плечами которого было восемь лет подпольной борьбы, Петр Колегов, подстраховываясь на случай возможного внедрения провокатора, сообщил на всякий случай, под секретом каждому из членов ревштаба разного рода заведомо ложные сведения. Так, например, именно Лобова он информировал о якобы имеющемся красном агенте в самом штабе генерала Деникина.

ЛОБОВ…

Ловушка захлопнулась.

«Кажется, из него уже можно варить кисель», — подумал Муравьев и, встав из-за стола, прошелся, разминая ноги, по залу, затем подошел к окну, поискал глазами в небе парящую точку. Она висела на том же месте, но в тот момент, когда он уже собирался задернуть штору, точка дрогнула и стала стремительно набирать высоту.

«Она что-то заметила», — подумал штабс-капитан, возвращаясь к столу.

Гарпия заметила турмана.

Словно ей в глаз залетела соринка.

Сначала она почувствовала неясное движение на границе той незримой окружности, которую она провела с хладнокровием геометра вокруг города. Центром круга была клетка на балконе гостиницы. Гарпия скосила глаза и заметила летящее белое пятнышко, которое решительной прямой вонзилось в ее молчаливый круг смерти. Это летел явно кто-то чужой. Городские птахи после нескольких кровавых расправ не смели и носа высунуть из щелей до вечера. А если и вылетали, то низко над землей, петляя от одного укрытия к другому, взъерошенные, ошпаренные жутким страхом перед парящей в небе тварью.

Вот белое пятнышко мелькнуло над красноватыми откосами глиняного карьера, вот быстрая пушинка пересекла синее пятно степного озера и, продолжая полет над степью, устремилась прямо к реке, за которой начинался город.

Гарпия взмахнула крыльями и стала набирать высоту, прижимаясь к брюху сизого облачка, тень которого ползла по вишневым садам на окраине. Это был набор высоты перед разящим падением. Вот гарпия нацелилась — с некоторым упреждением — и, сложив крылья, бросилась вниз. В падение она вложила всю свою леденящую страсть. Исполинский круг, в который были вписаны часть степи, холмы и город, в один миг свернулся до размеров пулевого отверстия. Незримый циркуль перенес свою стальную ножку с иглой на конце в новый центр и навис над голубиным тельцем.

Витька летел слишком торопливо и неряшливо, самозабвенно, не глядя по сторонам, иногда вихляя в разные стороны, что вынуждало гарпию менять угол падения. Это злило старую деву, она спешила перечеркнуть перпендикуляром зигзаги бестолкового полета. Распустив когти, гарпия готовилась к тому, что ее вот-вот опередит свист.

И Витька услышал свист.

Сложив крылья, он пошел к земле, но ему не хватало тяжести камня. Теплый поток нагретого мостовой воздуха дул ему в грудь, нес парашютиком в сторону площади.

Гарпия превратилась в свист, в крик, в яростный всхлип.

Витька уже видел раскрытое окно чердака, еще один рывок, еще один взмах крыльев… но поздно. Гарпия резко выбрасывает в стороны крылья, впивается сотнями перьев в горячий воздух и, протянув засученные по локоть голые руки палача, властно стискивает голубя когтями.

Кроме мальчишки с чердака, Витькину смерть никто не заметил. Просто чиркнула по небу черная спичка, и растаял в воздухе клубочек белого дыма. Просто рука хлопнула по подушке, и в дырочку выпорхнула щепотка пушинок. Просто лопнула от порыва ветра головка одуванчика.

Первым заметил добычу гарпии племянник Бузонни Ринальто Павезе. Самому Бузонни в этот жаркий день нездоровилось, и он лежал на диване с холодным полотенцем на лбу.

Ринальто увидел тень за окном, услышал хлопок крыльев и, выйдя на балкон, увидел птицу, остервенело клюющую белое тельце.

— Дядя Умберто! — закричал Ринальто. — Сальма поймала голубя!

Это было сказано по-итальянски.

— Пусти ее в клетку и дай воды, — прохрипел Бузонни, медленно опуская ноги на пол в поисках шлепанцев.

Выйдя на балкон с больной головой, щурясь от солнца, Бузонни сразу заметил то, чего не увидел Ринальто. К правой лапке мертвого голубя была примотана гильза.

— Мамма миа! — пробормотал Умберто и, взяв в руки трость, отогнал птицу. Гарпия злобно клюнула трость.

Через несколько минут на столе Муравьева зазвонил телефон.

— Есть, господин штабс-капитан! — жарко прохрипел Бузонни.

— Что есть? — Муравьев цепко глядел на Колегова, который пил чай. Говорите ясней!

— Сальма поймала почтовика. С гильзой…

— Вас понял, Умберто! Быстро и осторожно достаньте содержимое. Вы поняли меня? И прочитайте, что там написано.

— Я уже достал.

— Так читай же, Умберто!

Муравьев взял карандашик.

— Учителю, точка. Цифра 25. Мост, точка. Цифра 7, точка и подпись: Мсн, прочитал антрепренер, с ужасом догадавшись, что цифра 25 означает не что иное, как завтрашний день — 25 августа.

— Отлично, Умберто, отлично. Я посылаю к вам ординарца и поздравляю вас от имени освободительной армии.

— Больше не выпускать? — спросил Бузонни, у которого от догадки сразу прошла головная боль.

— Можно не выпускать, — Муравьев возбужденно откинулся в кресле. Он был счастлив. Дьявольская затея обернулась дьявольской удачей.

— Вот видите, Петр Иванович, — медленно сказал штабс-капитан, наслаждаясь эхом победы, — одним вопросом стало меньше. Логика всегда побеждает хаос. А глупость всегда карается разумом.

Муравьев потянулся за папироской и закончил свою фразу так:

— Вы, по-моему, отъявленный неудачник, товарищ Учитель. Ну, посудите сами. Некий Мсн приказывает вам завтра, насколько я понимаю, в 7 часов утра, вместе с вашими друзьями атаковать мост, а вы рассиживаетесь у меня в кабинете да еще чаи гоняете! Ха-ха.

Потом штабс-капитан Муравьев поймет, что вот этого-то как раз и не стоило говорить ни в коем случае.

Но удача многих делает глупцами.

Колегов поставил стакан на край стола.

Теперь он знал, что должен сделать.

Колегов твердо поставил стакан на край стола — теперь он знал, что необходимо сделать.

Он стал торговаться.

— Господин штабс-капитан. В ответ на вашу полнейшую доверительность я не буду кривить душой. Вы знаете все. Почти все. Отрицать вашу победу бессмысленно, поэтому я хотел бы предложить вам соглашение. Оно основано на законах логики, которую вы, как я понял, исповедуете.

— Вы проницательная умница, Петр Иванович. С вами было бы приятно поболтать.

— Как вы сами понимаете, сообщить вам фамилии всех членов организации я не могу. Если я скажу вам, что просто не знающих, что таков принцип конспирации, вы мне не поверите. Но, увы, я действительно знаю лишь немногих…

— Что вы предлагаете? — с раздражением перебил Муравьев.

— Сегодня вечером должно состояться первое расширенное заседание штаба нашей организации. Не удивляйтесь, приказ об этом я успел передать связному еще до ареста. Сегодня соберутся все руководители пятерок и, по существу, впервые узнают друг друга окончательно.

«Писарь ничего не сообщил об этом, — подумал Муравьев, — дешевый трюк?»

— Дешевый трюк, Петр Иванович, — перебил он, — мне об этом ничего не известно.

— Да, господин штабс-капитан, пока вам ничего не известно. Боюсь, что об этом вы узнаете только завтра… Но будет поздно.

— Почему вы так уверены? — насторожился Муравьев.

— Я ведь тоже немного контрразведчик. Восемь лет подпольной работы большой срок. Понятно, что мой арест и все ваши сведения — дело рук агента, по-нашему — провокатора. Связному дана команда сообщить о срочном сборе членам ревштаба буквально за час до условного времени, и боюсь, что ваш человек не успеет связаться с вами.

«Пожалуй, логично».

— Только не ломайте комедий, Петр Иванович… Итак?

— Итак, мне нужно алиби. Я сообщаю вам адрес и час явки. О моем аресте никто еще не знает, кроме вашего человека. Так?

— Короче, Петр Иванович!

— Вы привозите меня по нужному адресу. Дом, разумеется, будет окружен. Дадите мне открыть совещание, а затем арестуете вместе со всеми. И я, как говорится, буду чист…

— Браво, товарищ большевик, — засмеялся Муравьев, посасывая папироску.

— Когда у вас в руках будет весь штаб, — продолжал Колегов, — зачем вам остальные? Без головы рыба не плавает. Никто и носа не высунет завтра.

Муравьев задумчиво покусывал карандашик.

— Вы не ответили на мой третий вопрос, Петр Иванович?

— Отвечаю. Никакого нашего агента в штабе Добровольческой армии нет. Я нарочно распускал эти слухи, для укрепления боевого духа товарищей.

— Я догадывался, что это — ложь, — сказал Муравьев, — в штабе одна белая кость. Они не станут пачкаться в большевистской грязи… Больше условий нет?

— Нет.

— Я согласен… Адрес и час?

— Минутку, господин штабс-капитан. Дайте честное слово дворянина, что отпустите меня сегодня же ночью.

Муравьев скривился.

— А вы, я вижу, трусоваты… Так вот. Я не даю особых честных слов большевикам. Достаточно и того, что я уже обещал. Итак, адрес и час?

— Монастырская, дом 16. У Филиппа Дыренкова в 9 часов вечера.

— Пароль?

— Балтика.

Муравьев помолчал.

— Что ж, Петр Иванович, домик мы окружим очень надежно. Это я вам гарантирую. А чтоб не было фокусов, товарищ большевик, я пойду с вами. — Муравьев насмешливо скривил губы. — Посижу с подпольщиками, послушаю товарищей, вас покараулю.

— Со мной? — растерялся Колеров.

— Да, с вами! — зло расхохотался Муравьев. — Как верный московский агент из штаба генерала Деникина.

И крикнул вдруг через всю залу (хотя можно было просто громко сказать):

— Фролов! Уведи!

В этом истеричном вскрике проступил мгновенный испуг, с каким Муравьев внезапно ощутил возможные последствия своего решения. Сквознячок риска… Но, поймав себя на пугливом движении души, Муравьев поспешно зацепился взглядом за плотный лист голубоватой бумаги, на котором он записал десять минут назад перехваченный с дьявольской виртуозностью приказ большевиков. Ровный готический почерк, каким он спокойно записал торопливые слова итальяшки Бузонни, снова внушил штабс-капитану уверенность в себе, веру в несокрушимость личной логики и силу своего гения.

«Глупцы умирают первыми», — подумал Алексей Петрович, обретая прежний насмешливый тон мыслей и пряча куда-то на самое дно сердца зябкую тревогу.

Подняв телефонную трубку, он чуть снисходительно, доложил генералу Арчилову о том, что в самые ближайшие часы, а возможно ближе к вечеру, противник попытается прорвать фронт, рассчитывая к утру достигнуть Энска.

На сей раз генерал выслушал его молча.

На что, спрашивается, надеялся Петр Иванович Колегов, когда горбатая коляска остановилась в ночной темноте на углу Монастырской и Киевского спуска? На что можно надеяться, зная, что дом надежно окружен, что в правый карман офицерского френча Муравьев демонстративно положил браунинг, что на губах штабс-капитана пляшет уверенная злая усмешечка, а в руки Колегова прочно впились наручники? Ответ на этот вопрос знал только он сам, он гнал его в самые глухие закоулки души, чтобы ненароком не выдать свою тайну невольным движением губ или прищуром в глазах, или поворотом головы.

Фролов поковырял ключом в наручниках, Колегов потер затекшие кисти и спрыгнул вслед за Муравьевым.

— Пошел, — прошептал штабс-капитан, и коляска укатила в темноту.

Колегов стоял на дороге под звездами и, после двух дней заточения в комнате без окон, особенно остро чувствовал спасительную необъятность лунной теплой ночи. Он смотрел на юркие рыбьи блики в близкой реке, смотрел на острые языки фиолетового огня пирамидальных тополей над спящей землей, на седую зелень садов в лунном свете.

— Еще раз учтите, товарищ предревкома, — любезно сверкнул браунингом Муравьев, — без глупостей. Дом надежно окружен… — Зыков!

— Да, ваше благородие, — глухо прохрипел из ночи первый голос.

— Боровицкий…

— Здесь, — шепнул из палисадника второй голос.

— Вот видите, — дернулся Муравьев, — вас я пристрелю с огромным удовольствием.

Штабс-капитан потаенно нервничал.

Правда, еще днем он лично съездил сюда, на Монастырскую, тщательно осмотрел местность. Дом стоял крайним на пологом спуске к реке. Картофельное поле и огород на задах хорошо просматривались из отдельно стоящего строения — баньки, как выяснилось, в данный момент бесхозной. Сарай и запущенный сад, примыкавший вплотную к невысокой монастырской стене (в монастырских кельях сейчас размещался военный госпиталь), позволяли окружить объект вечером незаметно и со всех четырех сторон. Муравьев начертил план местности. Большим квадратом обозначил монастырь, маленьким — дом подпольщиков. Над квадратом монастыря обозначил условный флажок с медицинским крестом (госпиталь). Аккуратными крестиками наметил расположение рядовых в засаде. Соединил черные крестики твердой карандашной линией, и на схеме получилась этакая идеально правильная петля, почти затянутая вокруг дома. Петля с хвостиком от баньки (здесь был установлен пулемет «Гочкис») была похожа на цифру 6, и Муравьев сравнил ее в уме с химической ретортой. Это успокаивало. Дом, ставший просто квадратиком; река, превратившаяся в волнистую линию; люди в виде отдельно торчащих крестиков — словом, план внушал Муравьеву уверенность в безусловный успех операции, где исключались разные безобразные случайности. И все же настроение у штабс-капитана было препаршивое. Еще днем он несколько раз ловил себя на мысли, что раскаивается в скоропалительном решении лично явиться на заседание штаба. Волна восторга от удачной охоты гарпии прошла. Но чем яснее Алексей Петрович понимал, что риск слишком очевиден, тем злее гнал от себя приступ желания переиграть назад. Дать повод проклятому большевику поймать штабс-капитана контрразведки на трусости!.. Сама тень этой мысли была невыносима Алексею Петровичу. Сегодня, благословленный судьбой, он как никогда верил в свой фатум, в перст судьбы, указующей на чело счастливца.

И все же он нервничал.

— Вас я пристрелю с огромным удовольствием, — повторил Муравьев. Он медлил прятать браунинг, одновременно сопротивляясь желанию пристрелить свидетеля тех своих сгоряча вырвавшихся слов и предвкушая то смутное наслаждение от презрительной милости, с какой он отпустит Учителя на все четыре стороны после успешной операции. Отпуская (вот оно слово дворянина!) обмаравшегося большевика на свободу, штабс-капитан делал из грозного предревкома пустышку, пустяк, который уже никоим образом не отразится на неминуемой победе сил вековечной устойчивости и порядка над красным хаосом.

И все же Муравьев медлил прятать браунинг («палец на курок и…») и с раздражением смотрел, как вульгарно лоснится полоса ночной реки, как нагло висит в небе луна, как что-то неприятное посвистывает в траве, перемигивается в кустах, хлюпает в воде, прячется в тенях. Штабс-капитану не нравилось это вечное жадное чавканье жизни, и только в небе глаз успокаивался, легко читая очертания вечных созвездий: Стрелец… Лира… Весы…

— Идем.

Муравьев толкнул калитку.

На окне, выходящем во двор, горела спокойным огнем керосиновая лампа в зеленом абажуре. Условный знак, говорящий о том, что дом ждет поздних гостей.

Штабс-капитан, переодетый в солдатскую шинель, шел за Колеговым и даже принялся насвистывать про себя какую-то полузабытую глупую песенку из репертуара Плевицкой. Он взял себя в руки.

Миновав калитку и оказавшись внутри петли (похожей на химическую реторту в виде шестерки), Алексей Петрович испытал внезапное облегчение. Здесь, на тропинке к крыльцу, среди крестиков рядовых, под охраной чисел, он был действительно спокоен, он еще не знал, что ту малую чашу порядка, отпущенную ему на роду судьбой, он уже испил до конца, до самой последней капельки, и что за калиткой осталась навсегда его прежняя жизнь, например, его географическая карта, которую он по ошибке считал Россией, его городок в табакерке с милыми сердцу игрушками в виде, например, эластичных подтяжек фирмы «Окрон» (адрес: Москва, Театральный проезд, 5/0) или греческого крема «Танаис» (настоящий, крепкий, уничтожает упорные недостатки кожи: угри, веснушки, желтые пятна и прыщи), или еще одна игрушка — гигиенический мундштук «Антиникотин», который по способу немецкого профессора Гейнц-Гернака поглощает 92,3 % никотина (25 папирос, выкуренных с мундштуком, приносят меньше вреда, чем 3 папиросы, выкуренные без этого мундштука). Так вот эта вычисленная с помощью логики, цифровых данных, процентов и параграфов топографическая Россия имени штабс-капитана А. П. Муравьева с горами из папье-маше и населенными пунктами в виде кружочков, весь этот городок в табакерке на второй полке кабинетного сейфа рядом с классическим трудом профессора Августа Фореля «Половой вопрос» (краткое оглавление: происхождение живых существ; беременность; половое стремление; сексуальная любовь; исторические формы половой жизни; идеал брака будущего), — вся эта жизнь карманного формата отныне раз и навсегда осталась позади. А сам Муравьев, не замечая того, сначала по колено, затем по пояс, по грудь, по горло и, наконец, с головой вошел в темную и великую реку Времени. Даже не вошел, а был с бесшумным всхлипом проглочен заживо.

Он еще шел, насвистывая про себя, шел, поигрывая в кармане браунингом, нервно наслаждаясь тем, что все идет по заранее продуманному плану, — а жизнь уже смеялась над ним, уже вдребезги была разбита его стеклянная реторта, и время остановилось, уже не подчиняясь барабаньему тиканию его луковицы во внутреннем кармашке (знаменитая фирма «Цейс» гарантирует точность!), время одновременно и остановилось и потекло куда-то вспять, подчиняясь притяжению луны и тонюсенькому дуновению от крылышек летящего комара.

Штабс-капитан Муравьев шел к крыльцу, покручивая в кармане барабан с семью пулями (на именном браунинге надпись: Алексашке, другу юности, князь Львов-Трубецкой), и не слышал хруста стекла под ногами в траве и не знал, что, говоря его же словами, попал в лапы хаоса, и теперь вся его стратегия и тактика зависят от таких смехотворных пустяков, как шляпка гвоздя, вылезшего на добрую четверть вершка из ножки расшатанного стола, от спящего на насесте черного петуха с золотым хвостом, от зеленых водянистых стеблей герани в горшке на окне и от ее ядовито-алых цветов; даже от жабы на дне пустой бочки у крыльца и то зависит теперь ваша жизнь, Алексей Петрович! А еще есть светлячок, который устало бредет по холмам лопухов вдоль обочины, освещая путь в кромешной ночи теплым огоньком зеленого брюшка…

Скрипнула дверь, и на крыльцо вышел хозяин.

— Кто? — спросил он.

— Балтика.

— Товарищ Учитель, проходите.

Дыренков крепко пожал руку Колегову и пристально глянул из-за его плеча на Муравьева.

Проходя через сени, Колегов метнул осторожный взгляд на низкую боковую дверь, запертую на массивный медный крючок. Эта дверь вела в крытый дворик, где и торчал сруб колодца… Расстояние от двери до колодца можно было преодолеть в два прыжка.

В задней большой комнате, выходящей, окнами на огороды, за длинным столом с двумя керосиновыми лампами сидел нахохлившийся, измученный язвой Фельдман.

«Здравствуй, милый мой Яшка. Если б ты знал, откуда пришел я, здравствуй».

Правила конспирации требовали шепота и малых слов. Колегов поздоровался с Фельдманом и коротко представил своего спутника, Фельдман не обратил на него особого внимания.

— Что-то душно, — негромко сказал Колегов и спокойно распахнул оконные створки в ночь. Муравьев резко повернулся, поймал удивленный взгляд Фельдмана; Колегов уже сидел на стуле и доставал с озабоченным видом какие-то бумажки.

«Без глупостей!»

Штабс-капитан прошел вдоль дощатого стола в угол и сел на табурет, прислонившись к стене. Отсюда хорошо просматривалась вся комната, да и сзади к Муравьеву подойти было невозможно. Кроме того, он чувствовал легкий озноб, проходя мимо окна, на которое сейчас нацелен «Гочкис».

Вытянув ноги, Муравьев поближе к себе пододвинул лампу. «В случае чего под стол», и цепко посмотрел на Колегова, предупреждая взглядом попытку написать что-нибудь на клочке бумаги.

Их глаза встретились.

Словно невзначай, Муравьев прошел рукой вдоль расстегнутой шинели в карман, встретил пальцами успокаивающий холодок рукоятки, и вот здесь-то край правого рукава и скользнул первый раз по шляпке гвоздя, вылезшего на добрую четверть вершка из ножки расшатанного стола. Шляпка гвоздя, если на нее близко посмотреть, — это круглый островок, весь покрытый четырехгранными крутыми горками. Когда край рукава коснулся шляпки гвоздя, за вершины крохотных гор зацепились толстые серые нити.

Шляпка торчащего гвоздя похожа сбоку на букву Т.

Муравьев небрежно бросил на центр стола портсигар с инкрустацией царского герба (тоже одна из любимых игрушек) — курите. Он мысленно проаплодировал даже этой маленькой хитрости, выгадывая те доли секунды, которые понадобятся большевикам, чтобы побросать папироски, прежде чем схватиться за оружие. Он по-прежнему не чувствовал, что секунда уже давным-давно превратилась в саму звездную вечность, и Стрелок, тревожно прядая ушами, тихо вошел в теплую черную воду и, всхрапывая, поплыл к противоположному берегу, распугивая сонных рыб. Оцепенелая река походила на старое трюмо, в котором отразилась потрескавшаяся луна и странное белое облако, похожее на нос. Муравьев закурил от лампы, а спящий на насесте в сарае черный петух с золотым хвостом вздрогнул, услышав крадущиеся шаги рядового Зыкова, и, проснувшись, распахнул круглый кошачий глаз и перекинул слева направо мясистый гребень. Вестовой Муравьева Фролов на свой страх и риск, несмотря на категорический запрет штабс-капитана, подогнал горбатую коляску назад, поближе к воротам. Увидев ее, Писарь насторожился и, вернувшись назад, долго стоял в полумраке палисадника, в конце улицы, слушая тишину августовской ночи, плеск воды, стрекот цикад. Только когда мимо него быстро прошли Чертков с Городецким и зашли в дом, — скрипнула калитка, затем крыльцо, хлопнула дверь, — только тогда Писарь решился зайти во двор.

Его мучали дурные предчувствия, и у крыльца он споткнулся, задев каблуком сапога пустую дождевую бочку, где в луже зеленой ряски проснулась старая жаба, и по ее морде пробежала желтая трещинка рта. Жаба была готова расквакаться.

Еще один курок был взведен.

— Это наш гость, — представил Колегов тем временем Муравьева вошедшему Городецкому с Чертковым. Они вздрогнули, увидев человека в офицерском френче без погон, — …офицер-подпольщик из штаба Деникина.

— Гаранин, — в очередной раз представился штабс-капитан и кисло усмехнулся. Ему стала надоедать вся эта пошлая оперетка с переодеванием. Он достал из кармана круглые часы-луковицу, нажал на кнопку, пружинка заставила крышку отскочить и показать циферблат, 10 часов вечера — до ареста оставалось от силы десять-двенадцать минут.

— Вы случайно не родственник нашего Муравьева? — осторожно поинтересовался Чертков. — Лицом больно похожи.

— Я его дядя, — осклабился Муравьев и чуть не засмеялся.

Последним в комнату вошел Писарь.

Колегову нужно было во что бы то ни стало перехватить инициативу, и он поспешно сказал Лобову:

— Садись, Василий, на мое место. А я поближе к лампе.

И нарочито шумно с деланной неуклюжестью стал пересаживаться.

Увидев в комнате арестованного еще позавчера Колегова и штабс-капитана Муравьева, Писарь на миг опешил. Не глядя на него, Колегов тем временем с бьющимся сердцем подкручивал фитиль в лампе. Чертков заметил, что лицо Лобова дернулось, и насторожился.

«Садись и молчи!» — приказал Муравьев злым стремительным взглядом, который перехватил Фельдман, и тоже почувствовал неясную тревогу.

Писарь машинально сел на место предревкома, и только тут его прошиб холодный пот. «Теперь тебе только одна дорога — в окно, на штыки», — подумал зло Колегов и, почувствовав внезапную гнетущую тишину за столом, торопливо открыл заседание.

— Товарищи, — сказал он, — сегодня впервые наш революционный штаб борьбы за освобождение рабочих и крестьян от рабства капитала собрался в полном составе.

Муравьев поморщился и одновременно удивился эффекту, который произвел на него неожиданно высокий строй слов предревкома. Казалось, большевик говорит на каком-то новом русском языке.

— И я рад сообщить вам, — продолжал Колегов, — что Красная Армия продолжает успешно наступать… До сегодняшнего дня не все из вас были знакомы друг с другом, поэтому прежде всего я представлю каждого по партийным кличкам… Товарищ Зеленый — начальник боевой дружины…

Фельдман кивнул головой и еще раз пристально посмотрел в сторону Муравьева. Он чувствовал нарастающую неприязнь к этому насмешливому лицу, к холеным пальцам, которые барабанили по столу. Дыренков услышал донесшийся из окна хруст картофельной ботвы в огороде. Писарь, стараясь успокоиться, взял из знакомого муравьевского портсигара знакомую длинную французскую папироску «Ами». Стрелок, почувствовав ногами дно, стал медленно выходить на песчаный плес, — серебряное изваяние лунного ипподрома, — встряхнул сырой гривой и тихо пошел через картофельные грядки туда, куда его гнала неясная печальная сила, — к светлому окну в стене темного дома, где на подоконнике стоял ослепительно прекрасный куст зеленой герани с манящими алыми цветами. Муравьев вновь скользнул рукой в карман, тронул пальцами успокаивающий холодок рукоятки и вновь зацепил рукавом шляпку гвоздя. Зацепил, но опять не почувствовал, как сбегаются к нему мурашки случайностей. Жаба закрыла глаза и уютно пошевелилась в бархатной ряске. Рядовой Зыков присел у сарая и, привалившись к стене, вскинул к плечу трехлинейку, взяв под прицел крыльцо. Петух, услышав человека, покрепче вцепился в насест, готовый вот-вот заорать, хлопая крыльями. Светлячок перевалил вершину лопуха и стал спускаться в тихую зеленую долину листа с рваной дырой посредине, а подпрапорщик Задремайло, увидев белого коня, идущего мимо баньки, в окне которой стоял «Гочкис» и сидел пулеметчик Глушков, сначала испугался призрака, затем хотел было шугануть конягу матерным словом, но сдержался сигнала к атаке еще не было, — пропустил Стрелка беспрепятственно к дому и только тут с ужасом заметил, что глупая лошадь идет прямиком к распахнутому окну и тянется губами к цветку герани.

— Сегодня особый день, товарищи, — сказал Колегов, остро-остро предчувствуя выстрел, — получен приказ: утром мы должны поддержать штурм города. Задача — захватить мост…

Муравьев удивленно поднял брови.

«Они должны знать, — думал Колегов, — не может быть, чтоб ни один не пробился… Я прикрою отход».

— Ближе к делу, товарищ Учитель, — властно бросил из угла Муравьев.

— Я вас понял… ваше благородие, — как бы согласился Колегов, резко меняя тон своих слов, — прежде всего, товарищи, мы должны вынести смертный приговор предателю революции, провокатору Василию Лобову!

И с распахнувшейся ненавистью он взглянул в глаза Писаря.

…Как неявен всегда ток времени, несущий нас, но попробуй вернуться к самому себе хоть на одну минуточку назад. Как покойно течение горящей свечи, но попробуй запрудить пламя ладонью. Минута канет в кромешность, ладонь закипит в огне… «А, а», — гневно хрипит штабс-капитан, понимая, что его хотят провести, привставая из-за стола и пытаясь выдернуть из кармана браунинг, но проклятый рукав намертво зацепился за что-то, кажется за гвоздь, и, катастрофически опаздывая, Муравьев не столько тащит упирающийся браунинг, сколько выдирает из ножки стола кривой, словно живой гвоздь. Лобов вскакивает со стула, его вмиг расквасившееся лицо дрожит, как студень после тычка вилкой. «Сам предатель, — визжит он, набирает грудь воздуха и с истерикой: — Товарищи! — Тычет пальцем в угол, где корчится штабс-капитан, выдирая рукав. — Эта гнида — начальник контрразведки!» Колегов хватает обеими руками стол и переворачивает вместе с лампами, портсигаром и чернильницей. Лобов бросается к окну и, сталкивая горшок с геранью, видит в темноте огромный белый череп, который пучит на него живые глаза и распахивает пасть. Лампы срываются вниз, летят на пол, крошатся вдребезги стеклянные колбы, плещут на половик кипящим пламенем. Городецкий, стоя у стены, целится в штабс-капитана. Штабс-капитан видит пляшущее дуло и, наконец выдрав браунинг, наугад тычет в голову Городецкого и первым нажимает спусковой крючок. Пружина освобождает боек, который ударяет по капсулю патрона и взрывает черный столбик спрессованного пороха. Чертков единственной страшной рукой тянется к руке штабс-капитана, а Колегов кричит: «Товарищи…» Пугаясь ужасного видения за окном, Лобов поворачивается к двери, в которой стоит Дыренков, и они одновременно стреляют друг в друга оба мимо. Свинцовая раскаленная пуля вылетает из дула муравьевского браунинга и летит сначала над головой пригнувшегося для прыжка Колегова, затем мимо плеча Дыренкова, приближаясь к искаженному судорогой лицу Городецкого, который видит, как его пуля, промазав, крошит чрево стенных ходиков. Испуганный безумным лицом человека в окне и видя, как падает на него горшок с геранью, Стрелок начинает пятиться назад. «…Всем уходить к колодцу! — хрипит Колегов, — Дыренков, уводи всех, я прикрою!» Чертков тем временем тянет руку с браунингом к себе, а Колегов, достигнув в прыжке груди штабс-капитана, ломая ногти, вонзается в портупею.

Пуля пробивает лоб Городецкого. Услышав выстрелы, подпрапорщик Задремайло командует пулеметчику Глушкову открыть огонь. Стрелок бежит от дома прямо к баньке, где в окне сверкает что-то железное, ужасное. Писарь выбегает в сенцы и, присев у порога, тихо начинает открывать дверь. Рядовой Зыков не видит в темноте, что дверь медленно приоткрывается, но скрип слышит чуткая жаба, ее переполняет испуг, и она оглушительно квакает. Жабий бульк, усиленный гулким жерлом бочки, вылетает в ночь, как пушечное ядро. Зыков спускает курок, почти не целясь, в неясную тень на крыльце. Пока деревенский пастух, а ныне пулеметчик вспомогательной роты 36-го пехотного полка Глушков не может заставить себя открыть пулеметный огонь из «Гочкиса» по скачущей от дома лошади, Чертков, захватив своей страшной левой рукой именной браунинг, посылает пулю в грудь штабс-капитана («Алексашке, другу юности»…). Черное пламя затопляет глаза Алексея Петровича, и он валится на пол. Убитый наповал, Писарь рушится с крыльца головой вниз. Темная земля в куриных перьях приближается к его мертвым глазам. Он рушится в бурьян, в птичий помет. Петух наконец-то начинает орать на насесте, и над ночной округой дыбом встает птичий вопль. Дыренков сбрасывает с двери медный крючок, — до колодца два прыжка. За ним Фельдман, Чертков и последним — Колегов. «Товарищи… — Колегов страшен, — здесь выход к реке…» Первым начинает спускаться в сруб, держась за мокрые скобы в стене, Дыренков. «Я прикрою!» Колегов тянется к браунингу в левой руке Черткова. Чертков кричит: «Нет!»

И здесь оживает «Гочкис», извергая на дом смертоносный ливень. Под градом свинца лопаются стекла. Смерть вслепую шарит в горящей комнате. А вокруг вопит, орет и хохочет ошалевшая стихия. Она трубит по-петушиному, квакает в пустой бочке, корчится на полу от смеха горящей керосиновой лужей.

Колегов захлопывает над собой деревянную крышку колодца и начинает спускаться по скобам вниз, туда, куда звонкими шлепками падают капли. Внизу, у самой воды, кромешная темнота разрывается слабым желтым свечением. Чьи-то руки ловят его и увлекают в боковой ход. Это Дыренков. Сдернув с крючка фонарь (это его тусклый свет), Дыренков, согнувшись, бежит в темноту. Потайной монастырский лаз облицован камнем, и каждый шаг отдается в голове гулким эхом преисподней. Сердце Колегова обливается кровью от стыда, что сам вдруг несправедливо уцелел…

Стоя в густой траве над речным обрывом, Стрелок тяжело дышит сырыми боками. Он ежится от теплой струйки крови вдоль шеи.

— Ваше благородие!

Алексей Петрович с трудом разлепил глаза. Он лежал а лопухах у обочины, и Фролов лил на него воду из фляжки.

Сегодня он действительно мог благодарить судьбу за то, что в него стрелял левша, за то, что пуля прошла под мышкой, за то, что его, упавшего в обморок (словно курсистка!..), вытащили из самого пекла.

— Фролов! — заорал штабс-капитан, приходя в себя. — В колодец ушли сволочи! Зыков! Задремайло!

Он встал на колени и понял, поздно. Дом пылал огромным факелом, косматым жгучим петушиным гребнем. В бессильной ярости Алексей Петрович уткнулся сырым лицом и лопухи, скрипя зубами и мыча от страшной судороги, стянувшей челюсти, бессмысленно видя, как по долинам, среди зеленых холмов лопуха, неторопливо ползет по своим неотложным делам яркая зеленая капелька — светлячок, — освещая бесконечный путь в кромешной ночи уютным светом солнечного брюшка… Да, ловушка захлопнулась, но в нее попал он сам, давний любимец фортуны Алексей Петрович Муравьев. Внезапный страх заставил его встать. Он стоял шатаясь, а душа его, словно пугливый зверек, металась в западне. Западней была вся эта ночь, все эти тени и шорохи, весь этот город, затаивший недоброе. Даже Млечный Путь вдруг показался ему паутиной силков…

В номере Умберто Бузонни все было перевернуто вверх дном. Итальянское семейство собиралось в очередной побег. Нюх прожженного дельца, плюс проклятая записочка из гильзы насчет завтрашнего дня дали ясно понять Умберто, что нужно немедленно уносить ноги еще дальше на юг, в Ростов, а оттуда в Новороссийск и морем в Константинополь, в Геную. Паола запихивала в чемодан белье, Бьянка и Чезаре отчаянно ругались. Ринальто и Марчелло вытаскивали с балкона вонючую клетку с гарпией.

— Быстро, быстро, — суетился Бузонни.

Около двенадцати ночи должен был подойти извозчик, который, взяв в уплату лошадь с подводой, согласился довезти поближе к Ростову.

Выйдя в коридор, Умберто спустился на второй этаж и как час, и полчаса тому назад подошел к номеру 21. На этот раз он заметил полоску света из приоткрытой двери.

Ах, Умберто, Умберто… Не стоило ему стучать в столь поздний час в номер штабс-капитана Алексея Петровича Муравьева. Но откуда ему было знать о провале столь блестяще задуманной операции, о содранной с виска коже, о той оглушительной порции ругани, которую только что получил Муравьев в кабинете генерала Арчилова, и наконец откуда было знать Бузонни о том черном хаосе, в который вдруг погрузилась душа штабс-капитана, любителя логики и геометрии.

Умберто вкрадчиво постучал.

— Войдите.

Муравьев сидел в галифе, вправленных в пыльные сапоги, в подтяжках крест-накрест на голом теле за круглым ломберным столиком и безуспешно пытался разложить пасьянс. Лицо его было густо намазано кремом «Танаис» (устраняет упорные недостатки кожи). Раскрытая баночка стояла среди карт. Штабс-капитан был мертвецки пьян, но в его прозрачных глазах стояла холодная трезвость. Эти спокойные глаза и обманули Бузонни.

— Господин Муравьев, извините за столь поздний визит, но наша семья сейчас уезжает Паола и девочка хотят домой. А я устал спорить с ними.

Штабс-капитан медленно всплывал из мрака взбаламученной души в номер, к самому себе, к картам, к голосу антрепренера. Он наконец-то думал о том, что все, что разразилось сегодня, не случайность, а сама жизнь, которая, видимо, не терпит строевых упражнений Алексея Петровича, что его несчастная Россия, которую он в общем-то никогда не любил, как небо от земли, далека от схем, планов и дислокаций, на которых еще утром было так легко наносить стрелы ударов, линии обороны, крестики рядовых, что в России для него, для таких, как он, ловцов осталось только вчера, а завтра уже не будет. Подведя мысленную черту, штабс-капитан с недоумением стал смотреть на Умберто, чувствуя, как в его душе поднимается мутная ненависть к этому засаленному, плешивому итальянцу с короткими волосатыми пальцами, на которых все еще виднелись оттиски давно снятых колец.

Затрещал телефон.

Муравьев молча поднял трубку. Дежурный телефонист сообщил, что его вызывает станция Черная.

— Алексей, — донесся отчетливый голос Николя. (Отличную связь все же наладили союзники.)

— Алексей, слышишь меня? — кричал Николя. — Станция окружена. Слышишь стреляют? А я пьян! Убили Сашку Монкина, он лежит в коридоре, а я пьян. Алексей, ты чего молчишь? Слышишь? Сашка лежит в коридоре пузом вверх, с него уже сапоги сперли и портупею, а я напился Может, застрелиться? Ей-богу! Станция горит, в штабе темно, я один, и мне на все наплевать…

Муравьев молчал.

— Алексей, чего ты молчишь? Опять надулся? Так у меня еще осталось за наше здоровье. Хочешь, я спою на прощанье твою любимую?..

И Николя, как всегда безбожно фальшивя, запел непристойные гимназические куплеты про девчонку из Мулен де ля Галетт.

Муравьев, не дослушав, положил трубку на рычаги, подумал о том, что Николя действительно может пустить пулю в лоб, и снова уставился на Умберто.

— Господин штабс-капитан, — вежливо продолжил тот, — вы обещали мне вознаграждение за содействие освободительной армии. Вы уж простите — денег я не возьму…

Бузонни замялся с деланной скромностью.

— Здесь, в гостинице, я приметил в банкетном зале чайный сервиз на 12 персон. У меня большая семья. Я разорен…

Штабс-капитан стал медленно подниматься, и только тут Умберто заметил револьверную кобуру, болтающуюся вдоль правой ноги. И ему сразу стало страшно.

— Сволочь, — четко, как по слогам, сказал Муравьев, протягивая к нему руки, — чай хочешь пить!

Он взял Умберто за грудки и, разорвав рубашку, бурля от ненависти, задыхаясь от внезапной жалости к себе, чуть не плача, матерясь, потащил его к двери, пиная сапогами и раздирая итальянцу лицо руками.

— Скотина! Любимец публики! Сингапур! Нагасаки! Умберто Бузонни! — приговаривал штабс-капитан слова из той афишки, которую он просматривал как цензор. — Турне по земному шару… Подлец!

В коридоре он прижал багрового итальянца к стене.

Спускавшие по лестнице клетку с гарпией Ринальто и Марчелло бросились на помощь.

— Ни с места! — заорал пьяно и плаксиво Муравьев, вынимая из кобуры непривычный, тяжелый маузер вестового. Лицо его сияло кремом «Танаис».

Бузонни пытался втиснуться в стену. Ринальто и Марчелло остановились. И тут Алексей Петрович увидел чей-то насмешливый взгляд. Чьи-то презрительные глаза, полные брезгливой издевки. «Ну что, братец, — как бы говорили они, вот и ты записался в глупцы…» Алексей Петрович пьяно улыбнулся, оглянулся на перепуганного Умберто, зачем-то погрозил ему пальцем, затем приложил палец к губам.

— Т-сс…

На цыпочках, с дурашливо выпученными глазами, подкрался к клетке и, сунув дуло сквозь мелкую сетку, с облегчением дважды выстрелил в проклятую птицу.

Старая дева приняла смерть молча, покатилась в угол, корчась от боли, суча голыми руками, пытаясь выклевать пули из сердца.

…Муравьев очнулся только под утро. Он лежал на смятой постели, как был в галифе, не сняв сапог, и слышал гул канонады, доносившийся со стороны железнодорожного моста.

Белые, предупрежденные контрразведкой об ударе красных частей, встретили кавдивизию во всеоружии. В тот день коннице так и не удалось пробиться к городу и подпольщики, захватившие на бронепоезде железнодорожный мост (им пришлось выступить намного раньше намеченного часа), погибли все до одного во главе с Учителем.

Под Энск были переброшены резервные части деникинцев, и только на третий день, дождавшись подкрепления, красная конница успешно закончила штурм.

В тот же день на городской площади у оперного театра были торжественно выстроены красноармейцы, и товарищ Мендельсон прокричал с балкона хриплым голосом строки приказа по войскам 10-й армии Южного фронта.

Вот он, этот приказ. Приказ, написанный новым языком революции, которому училась Советская Россия:

«Объявляю нижеследующий героический подвиг подпольщиков-большевиков и пролетариев города!

Получив приказание поддержать натиск красной кавдивизии имени Коммунистического Интернационала, большевики и рабочие паровозоремонтного депо захватили в ночь на 25 августа бронепоезд «Царицын» и доблестно и самоотверженно выполнили свою задачу, оставшись без нашей поддержки и будучи окружены многочисленным врагом!

В продолжение всего дня, вплоть до глубокой ночи, мы в бессильном порыве помочь нашим товарищам слышали сильную орудийную и пулеметную стрельбу на подходах к мосту. Пробиваясь на помощь сквозь белогвардейские цепи, мы понимали, что жив еще бунтарский дух героев и не сломлено их яростно-храброе сопротивление. Даже враги были ошеломлены железной волей революционеров

Поняв, что их бой обречен на поражение, оставшиеся в живых взорвали один броневой вагон и перешли на другую платформу.

Оставшись лицом к лицу с разъяренным врагом без помощи и даже без малейшей надежды на нее, отважные смельчаки продолжали нести свой долг и свою жизнь на алтарь Красной Советской России.

По последним сообщениям, около трех часов ночи двадцать шестого августа в указанном районе все еще была слышна умирающая пулеметная стрельба, последняя весть о том, что революционер-пролетарий не сдается до тех пор, пока не прольет свою кровь до последней капли на поле битвы Правды с кривдой!

Вечная память павшим в неравном бою! Слава героям борьбы за великую идею освобождения людей!»

Штабс-капитан Алексей Петрович Муравьев был убит зимой в Ростове-на-Дону бандитами, как раз в тот момент, когда он, проверяя посты вокруг помещения государственного банка, говорил начальнику караула прапорщику Вахонину свою любимую фразу о том, что Россию погубят глупость и… договорить он не успел.

Это случилось в декабре, за две недели до взятая города частями Красной Армии. Среди красных конников, въехавших в Ростов, был боец-татарин Абдулла, который красовался на лихом рысаке Стрелке. Только звали теперь Стрелка Искандер, что в переводе значит «Непобедимый». Под этим именем конь и закончил свои дни осенью 1928 года в деннике орловского конзавода имени товарища Буденного.

Деникин бежал за границу три месяца спустя после смерти Муравьева — уже из Крыма. А вот семейству Бузонни удалось это сделать намного раньше, еще в сентябре 1919 года.

Разместив с грехом пополам свою семью в тесной каютке третьего класса, Умберто стоял на палубе забитого беженцами парохода «Редедя — князь Косожский» и, предчувствуя мучительную качку, смотрел на удаляющиеся берега под пасмурным небом. Он сентиментально прощался с Россией, где столько лет делал полные сборы, где были такие очереди зевак, желающих поглазеть на «вестницу смерти» и «египетских карликов-близнецов». Кутаясь от прохладного морского бриза в плед, наброшенный на плечи, Бузонни понимал, что время изменилось бесповоротно, что Россия невежд канула в вечность, что антрепризе для простофиль пришел конец.

И чутье не подводило опытного антрепренера, «любимца русской публики с 1908 по 1917 г.», хотя он и не мог знать о том, что несколькими днями раньше, в конце августа 1919 года в Москве председатель Совета Народных Комиссаров Владимир Ильич Ульянов (Ленин) подписал декрет о национализации театров и зрелищ.

 

Владимир Печенкин

КАВЕРЗНОЕ ДЕЛО В ТИХОМ СТОРОЖЦЕ

Из детективных историй

 

1

Парило. Солнце выгревало из земли остатки весенней влаги. «Частный жилищный сектор» улицы Старомайданной утопал в свежей садовой зелени. Пусто было в это время дня на Старомайданной. Дремали под заборами свиньи, у ворот собаки. На скамеечке, как обычно, сидел дедушка, грел под теплыми лучами свои ревматизмы.

Женя Савченко шел из школы то скорым шагом, то бегом. Его задержала классная руководительница, и теперь он на бегу решал непростую задачу: свернуть ли направо домой, чтобы положить портфель, или налево, к стадиону, где скоро начнется футбол. Но если на стадион, то так и придется до вечера таскать портфель. А если домой, то как бы бабушка не засадила готовить уроки…

Ему не довелось свернуть ни туда, ни сюда. Из двора дома, где живет Колька Гроховенко, вдруг вышел Колькин отец — дядька Федор. Был он то ли пьян, то ли спросонья. Наткнувшись взглядом на Женю Савченко, вздрогнул, попятился. Но узнал, кажется, и попросил хрипло:

— Хлопчик, эй! Беги, хлопчик, в милицию скорийше! У меня в хате человека убили…

По спине у Жени пошли мурашки: на рубахе-то у дядьки Федора — кровь!.. Женя прижал портфель к груди и помчался вдоль Старомайданной.

Майор Авраменко ходил по кабинету, ерошил волосы на затылке и озадаченно поглядывал на младшего сержанта Бевзу. Младший сержант, пользуясь особым положением шофера, привольно посиживал в присутствии начальника — разговор шел на такую тему, при которой допустимо шоферу сидеть, а начальству ходить: разговор шел о рыбалке.

— На Карлушином озере самый теперь жор, — искушал Бевза начальника. Хоть на что берет, и прикармливать не надо. На хлеб, на тесто, на червя — на все. Ну, мабудь, невредно трошки подкормить макухой…

— А макуха есть?

— Все есть. В ассортименте.

— Червей много накопал? Значит, так: я, ты, следователь да еще прокурор с Помощником просятся. Всех, выходит, пятеро, учти.

— За це не турбуйтесь, товарищ майор. Я вам кажу, есть все в ассортименте. Только треба выехать пораньше, чтоб с того берега начать. Там глыбже, рыбы больше.

— Сейчас три часа… Ну-ка, позвоню. Алло! Прокуратура? Лев Михайлович, ты? Слушай, пораньше бы выехать надо, а? До озера два часа с лишком, вечерний бы клев застать. Спроси там своего, как он? Не захочет? У вас что, дел много? А если срочных нету, так чего ж время-то высиживать? Формалист он, твой прокурор. Ладно, ладно, понял. Значит, так: заедем за вами в пять, и чтобы все были готовы.

Он положил трубку.

— Одного опасаюсь, — Бевза обиженно поглядел на телефон, — кабы к вечеру дождя не було. Духота! В перемену погоды рыба аппетит теряет.

— Ну, дождю откуда взяться? — майор выглянул в распахнутое окно и придирчиво осмотрел вполне подходящее для рыбалки небо с редкими несерьезными облачками.

В кабинет без стука вошел дежурный по горотделу:

— Товарищ майор, на Старомайданной вроде бы того… убийство.

— А? Что на Старомайданной? — майор повернулся к дежурному. В тихом их городке, среди бела дня, в пятницу, когда добрым людям на рыбалку ехать… Подрались, что ли?

— Не знаю, товарищ майор. Хлопец тут прибег, говорит, убили кого-то. Как фамилия? — обернулся дежурный в коридор.

— Женя Савченко, — вынырнул оттуда Женя.

— Да нет, как фамилия того дядьки?

— Дядька Федор Гроховенко, у него на рубахе кровь!

Младший сержант Бевза вздохнул и встал — пропала рыбалка. Майор Авраменко еще с полминуты смотрел на Женю, потом схватил трубку:

— Алло! Прокуратура? Погоди, Лев Михалыч, не до рыбалки уже. Прокурор пришел? Звони в «Скорую», сейчас к вам заеду, на Старомайданной происшествие. Какое? Ну, там увидим. За следователем сейчас пошлю кого-нибудь, он за мормышем ушел. Эх, ловить нам, да не рыбу…

Старомайданная еще пребывала в безмятежном дремотном покое, и дед на скамейке потирал колени в ватных стеженых штанах. Однако едва «скорая помощь» и милицейский «газик» затормозили возле гроховенковского дома, улица проснулась: из окон высунулись старушечьи головы, из-за плетней завыглядывали хозяйки, кое-где скрипнули калитки. Старомайданная, да и весь тихий городок Сторожец не могли похвалиться обилием детективных случаев, и если Федор Гроховенко опять подрался с жинкой, так на это уже стоит посмотреть. Только разве его жинка не в больнице?

Федор Гроховенко понуро сидел на ступеньке крыльца. Когда милиция во двор вошла, он встал и страдальчески сморщился. Его трясло от страха и выходящего хмеля.

— Ну, что тут у вас опять, Гроховенко? — сердито спросил майор Авраменко.

— Таке дило зробылось, товарищ майор, таке дило… — затянул Федор козлиным тенорком.

— Какое дело? Говори толком.

— Гошку Божнюка убили, товарищ майор…

— Так. Кто убил?

— Зиновий, товарищ майор!

— Какой Зиновий?

— Та я ж кажу, Зиновий Машихин. Сперва скандалил, а потом…

— Где он?

— Убег, товарищ майор.

— А потерпевший где?

— В хате у меня, на кухне…

— Ну, пойдем.

Не зря трясло Федора — в кухне на полу, залитом кровью, лежал вниз лицом маленький тучный человечек в синей выцветшей спецовке. Рядом валялся узкий, сточенный кухонный нож — видимо, орудие убийства. На столе порожние бутылки, стаканы, куски хлеба, луковицы, огрызки огурцов.

— Да-а… — протянул майор. — Когда произошло?

— То я не можу знать… — простонал Федор, держась обеими руками за голову.

— Как не можешь знать? Ты-то где был при этом? Почему у тебя на руках кровь, на рубахе вон тоже?

— Так я ж думал, Гошка-то живой еще, я ж хотел помощь ему оказать! А як произошло, того не могу знать, потому что не бачил того… Жинка моя в больнице лежит. Ну, мы туточки и выпили трошки…

— Кто — мы?

— Я, Гоша, ну и Зиновий, шоб ему сказиться. Выпили и поскандалили трошки. Потом я уснул вот тут, за столом. А як проснулся, то Гоша уже убитый, а Зиновий убег.

— Еще кто-нибудь был с вами?

— Никого, товарищ майор. Втроем трошки выпили…

— Оно видать, что «трошки». Следователь сейчас подойдет, займемся, товарищи. Доктор, что скажете?

Длинный, сухопарый врач «скорой помощи» уже произвел поверхностный осмотр тела и вытирал руки марлей, взятой у бледной юной медсестрички, робевшей у двери.

— Смерть наступила примерно час назад от колотой раны в области шеи с повреждением жизненно важных кровеносных сосудов, при обильном кровотечении. Ну а более подробно — после вскрытия.

Помощник прокурора, солидный парень с бородкой, недавно назначенный в Сторожец после окончания института, занялся осмотром места происшествия. Сам прокурор с майором Авраменко перешли из кухни в горницу и приступили к допросу Федора Гроховенко. А инспектор уголовного розыска Кутов с милиционером отправились искать сбежавшего Зиновия Машихина.

— Далеко уйти не мог, — напутствовал их Авраменко. — Но уйдет, если не проявите оперативность. Так что, проявите… Понятно? Чтоб через полчаса Машихин был здесь! Дело-то, в общем, ясное…

Действительно, дело, хотя и скверное, не казалось сложным. Работники милиции хорошо знали эту непутевую, часто пьющую и скандалящую троицу. Шофер Федор Гроховенко судим дважды: в первый раз за автомобильную аварию, второй — за избиение жены. Потерпевший Георгий Божнюк тоже имел судимость и еще одну заимел бы — накануне поступило на него заявление с обвинением в хулиганстве и краже. Хотели заводить дело, да вот не успели. Третий собутыльник, Зиновий Машихин, жил в Сторожце всего год или, пожалуй, немногим больше, его знали хуже, потому что ничем он особенно не выделялся, кроме разве способности в любое время суток быть неизменно под хмельком. Так его и считали в городе тихим, безвредным пьяницей, не то что убить, но и подраться по-хорошему не способным, хотя в свои сорок лет выглядел он крепким и здоровым. За румяность все его звали Зиня Красный. Цветущий вид не мешал, однако, Зиновию жаловаться на многие хворобы и под этим предлогом работать через пень-колоду. Где только он ни пытался «честно трудиться», и отовсюду его увольняли за прогулы. Зиня Красный тем не менее не унывал и пил свою горькую.

— Никак не могу поверить, что Машихин это натворил, — удивлялся милиционер, поспевая за инспектором. — Смирный мужик и вдруг — убил! Из-за чего? Не из-за женщины же…

— Ну! — сказал Кутов. — Супруга у Машихина не та дама, из-за которой дуэли устраивают. Нет, по пьянке это. Да вот найдем — спросим.

Только найти Машихина не удалось. Побывали дома — дверь на замке. В магазине, на автовокзале, в столовой, у пивного ларька, в сквере напротив магазина и в других удобных для выпивки местах многие видели Машихина, но только в первой половине дня. На работе ему сейчас нечего было делать — он числился сторожем при конторе райпотребсоюза, и считалось, что дежурит по ночам, хотя райпотребсоюзовское начальство сильно в этом сомневалось. Однако ночных краж в конторе не отмечалось: или всегда пьяненький Зиня все же хорошо сторожил, или просто воры в Сторожце не водились.

Кутов надеялся, что Зиня далеко не ушел, и решил повидать его жену, уборщицу быткомбината. Милиционер, житель этого же конца Сторожца, рассказал Кутову, что Дарья Машихина местная, имеет свой домик на Старомайданной. Женщина она спокойная, хозяйственная, но уж больно унылого нрава. Первый муж сбежал от Дарьи так давно, что и старожилы не сразу вспомнят. От ее, видать, унылости. Год назад Зиня Красный прельстил одиночку бабу, женился и стал ей и дому хозяином. Получилась довольно сносная пара, не скандальная. Дарья все молчит, а Зиня выпьет и песни поет.

Когда Дарью пригласили в кабинет директора быткомбината, Кутов только глянул на ее скучное лицо — потянуло на зевоту.

— Кто ж знает, где его носит, — сказала Дарья уныло. — Ночью спал на посту своем, утром отпился рассолом огурешньм да куды-сь подался. Только числится, что мужик, а никакого с него толку. Развелася бы, да жалко его. Куда денется, бедолага? Драться? Ни, не дерется. Только брехать погано дюже горазд. Родственники? Какие у него родичи, сирота он.

— Как был одет ваш муж, когда уходил из дому?

— Обнаковенно одетый, в спецовку.

В Сторожце имелась швейная фабрика, гнавшая «массовку» — хлопчатобумажную робу, поэтому добрая половина мужского населения в будние дни ходила в синих куртках и брюках.

Так ничего у Дарьи и не узнали.

— Где же искать сироту? — вслух думал Кутов, возвращаясь на Старомайданную. Милиционер пожал плечами. Невелик Сторожец, но хватит в нем места, чтобы на время затеряться преступнику. Сразу найти не удалось, придется подключать оперативников, общественность.

На Старомайданной приметил Кутов деда на скамейке, подошел:

— Добрый день, папаша. Давно тут сидите?

— Шо? А с утра греюсь. Солнышко, воно от ревматизму…

— Не заметили, кто приходил к Гроховенке?

— Шо? А приходил, приходил.

— Кто?

— Та сам же Гроховенко Хведор.

— А еще кто?

Дедушка подумал и сказал:

— Та опять же сам Гроховенко Хведор.

— Он что, два раза сам к себе приходил?

— Эге ж. Один раз с Божнюком, потом сходили до магазину и знову прийшли.

— Больше никого?

— Як же, ще Зиня Красный. И тоже два раза.

— Как, и Зиня два раза?

— Тож до магазина ходил и прийшол. А больше никого не було. Побились воны, чи шо? Милиция на шо?

— Зиновий от Гроховенко разве не уходил?

— Никто не уходил, там они уси, мабудь, сидят.

— Папаша, да вы, может, не заметили?

— Я добре бачу, — слегка обиделся дед. — Ревматизм меня, хлопче, турбует, от шо погано. А очи бачат.

— Странно, — сказал Кутов милиционеру, — Машихин из дома не выходил, но и в доме его нету…

— Та ще хлопчик Гроховенков из школы до хаты забегал и сразу до стадиону побег, — вспомнил дедушка. — А больше никого не было.

Кутов поспешил к дому Гроховенко доложить майору, что Машихин не найден пока, придется организовать розыск по городу. На всякий случай решил осмотреть и квартал соседней улицы. Черт его знает, Зиню Красного, у него везде знакомые да собутыльники… Они с милиционером свернули в проулочек, где домов не было, а тянулись приусадебные плетни да вдоль них заросшие бурьяном канавы. И вот тут, словно специально, их ожидала интересная находка.

— Товарищ старший лейтенант! Смотрите-ка!.. — шепнул милиционер.

Кутов и сам заметил, что в заросшей канаве подозрительно шевельнулся бурьян.

— Товарищ старший лейтенант, там сховался кто-то!

Кутов нахмурился, положил ладонь на пустую кобуру у пояса и подошел к канаве. Действительно, там съежился на четвереньках человек — головой и руками к лебеде, зад в синих спецовочных брюках наружу.

— А ну, вылазь! — приказал Кутов. — Выходи, выходи, нечего тут!..

В канаве вздохнуло, всхлипнуло. И поднялось на колени… Кутов глазам своим не поверил — он сразу узнал… Георгия Божнюка, того самого, тело которого час назад сам Кутов видел на полу гроховенковской кухни в луже крови…

— Божнюк! — охнул рядом милиционер.

— Это не я!.. — простонал Божнюк. Колени его тряслись.

— То есть как не ты?

— Честно, чтоб мне век свободы не видать, не я! Это Федька…

Оглядев жалкую фигуру, Кутов заметил на правой штанине спецовки бурое пятно.

— Откуда у тебя кровь? — спросил строго.

— Это не я его порезал! — твердил Божнюк.

— Кого?

— Зиню Красного… Федя это его… У них шумок вышел по пьянке…

Кутов про себя присвистнул: так убит Зиновий Машихин! Черт бы побрал эти спецовки. А в лицо не удосужились заглянуть. Срамота!

— Пойдем, — велел он, и Божнюк покорно поплелся следом.

В доме Гроховенко дело шло своим чередом. Примчался следователь Хилькевич, очень раздосадованный, в старом пиджачишке, в котором обычно ездил на рыбалку, в болотных сапогах. Увидя, что дело-то, оказывается, скверное, он смирился с обстоятельствами, познакомился с протоколом допроса Гроховенко, уточнил кое-что и велел Федору идти пока на улицу, подождать возле машины — еще в милиции будет разговор.

Помощник прокурора окончил осмотр места происшествия. Две соседки-понятые, оглядываясь на кухонную дверь, ушли рассказывать знакомым о подробностях смертоубийства.

— Я думаю, товарищи, можно ехать? — оглядел всех майор Авраменко. — Свидетеля Гроховенко захватим с собой, потому что Кутов, наверное, уже доставил в отделение Зиню Красного…

Тут, легок на помине, вошел и сам Кутов. К изумлению присутствующих, милиционер ввел следом Георгия Божнюка. Ошеломленный таким поворотом дела, Хилькевич спросил:

— Как ваша фамилия, гражданин?

— Божнюк я…

— Что за черт! Кто же тогда, убит?

— Машихин убит, — пояснил Кутов. — А этот в канаве сидел и уверяет, что убил Машихина сам Гроховенко.

Новость переварили не сразу. Следователь ругнулся про себя, недовольно кивнул на табурет:

— Садитесь, Божнюк. Расскажите, что знаете о совершенном здесь преступлении.

— Федька его порезал…

И Божнюк рассказал почти то же, что и Гроховенко. То есть, что они выпили сначала вдвоем с Федором, потом явился Зиня Машихин. Тогда выпили втроем и немного поскандалили. Потом миролюбивый Зиня сбегал еще за водкой, и от этого в хате воцарился мир. Убаюканный выпивкой и мирной обстановкой, Божнюк уснул на лавке. Проснувшись, увидел на полу окровавленного Зиновия, а у стола Федора Гроховенко, который сидел, уткнувшись лицом в стол. Божнюк очень испугался, бросился из кухни, поскользнулся и, наверное, тогда испачкался в крови. Он добежал по огороду до плетня, выбрался в проулок, но так как был сильно испуган и пьян еще, то свалился в канаву. Там его и нашел товарищ старший лейтенант. Больше ничего Божнюк добавить не имеет.

Его тоже отправили к машине, под надзор милиционеров, и пошли на кухню. Майор Авраменко нагнулся над телом:

— Да, это Машихин.

— Так как же, черт возьми, не разобрали сразу? — сердито буркнул помощник прокурора.

— Ну, он лежит лицом вниз, весь в крови. Гроховенко — очевидец — уверенно заявил, что это Божнюк. Одеты Машихин с Божнюком одинаково. И роста одною.

— Что ж, товарищи, — несколько смущенно сказал Авраменко, — дело все-таки, по-моему, несложное. Преступление совершил либо Божнюк, либо Гроховенко, оба задержаны. На допросах, на очной ставке выяснится, кто именно.

— Не забудьте рассадить задержанных по разным камерам, — предупредил следователь Хилькевич.

— Да уж не забуду. Едем, товарищи.

 

2

На допросах, на очной ставке оба подозреваемых продолжали давать на редкость одинаковые показания: выпили, уснули, а пробудившись, увидели труп. При этом Гроховенко уверял, что убийца Божнюк, а Божнюк, наоборот, был убежден, что виновен Гроховенко. Обстановка создалась прямо конкурсная: на одно место преступника — два кандидата. Но кто-то из них говорит правду, а кто-то врет. Ведь рана на теле Машихина всего одна.

Хилькевича по нескольку раз на дню донимали одним и тем же вопросом: ну что, разобрались? Звонил прокурор, требовал ускорить следствие. Хилькевич и рад был ускорить, да ничего у него не получалось пока. Допросил всех, кто мог иметь хоть какое-то отношение к этой истории. Дарья Машихина уныло всплакнула и рассказала короткую историю своего супружества.

Приехал Зиновий в Сторожец в конце прошлой зимы из Харькова, где жил, кажется, у какой-то родственницы. До этого обретался будто бы на Урале, но в суровом климате подорвал здоровье, вот и откочевал на Украину. Брак оформили чин чином, в загсе. Врагов он не имел, никогда ни с кем не ссорился. Конечно, выпить любил покойничек, вечная ему память. А более никаких грехов Дарья в муже не замечала.

Восьмидесятилетний дед Остап Горобец показал, что в день убийства видел, как Федор Гроховенко из своей калитки вышел, а через полчаса вернулся вместе с Божнюком. Спустя часа два они уже вдвоем ходили в магазин, а после к ним пришел Машихин. Еще через полчаса в магазин сбегал Машихин, вернулся, и уж больше никто из гроховенковского двора не выходил, и никто туда не приходил, кроме Кольки, Федькиного мальца. Но хлопчик сразу убежал к стадиону.

Шестиклассник Коля Гроховенко рассказал, что домой заходил из школы около двух часов дня. Мама в больнице, Папа был то ли в отгуле, то ли в прогуле. Из кухни слышалось пьяное бормотание, поэтому Коля в хату не прошел, бросил портфель в сенцах и отправился на стадион. Прикрывая калитку, увидел, как какой-то дяденька шел от дома к уборной, но кто именно это был, не знает. Может, и дядька Божнюк — путь к дыре в плетне лежит мимо уборной.

Другие опрошенные заявили, что подсобный рабочий строительной организации Георгий Божнюк — личность нахальная, любит выпить, похулиганить, да и стянуть, если плохо лежит. И шофер райпотребсоюза Федор Гроховенко не краше.

Хилькевич снял в гроховенковской кухне несколько отпечатков пальцев. Областная экспертиза установила, что все они принадлежат Гроховенко, Божнюку или Машихину. На рукоятке хлебного ножа, которым, вероятно, нанесено смертельное ранение, — только отпечатки самого потерпевшего Машихина.

Хилькевича мучило, что в самом начале следствия он допустил много ошибок. Например, осмотр места происшествия надо было произвести самому, а не полагаться на малоопытного помощника прокурора. Спустя два часа исправить это упущение было уже поздно: набежавший дождик смыл следы на огороде и в переулке, где нашли Божнюка… Надо было сразу решительнее взяться за дело. Но за шесть лет спокойной работы в тихом Сторожце Хилькевич как-то незаметно для себя уверовал, что ничего серьезного тут произойти не может, тем более загадочных убийств. Да и этот — нелепый какой-то случай.

Между тем сроки содержания подозреваемых под стражей истекали. Необходимо было кому-то из двоих предъявить обвинение в убийстве, или же отпустить обоих, или, по крайней мере, одного Гроховенко, потому что против Божнюка заведено дело о хулиганстве по ранее поданному заявлению. Хилькевич запросил областную прокуратуру продлить сроки дознания. Ответили отказом, признав его доводы неубедительными. Пришлось Гроховенко выпустить.

Из Харькова направили на расследование опергруппу: следователя облпрокуратуры Загаева и оперативника Ушинского.

 

3

Коллег из области встретили без особой радости: прислали — значит, не верят, что в Сторожце справятся сами, а кому приятно, когда намекают на твое неумение и беспомощность? Следователя облпрокуратуры Загаева Хилькевич немного знал — приходилось встречаться на совещаниях. Сухощавый, с красивой волной седоватых волос над высоким лбом, Константин Васильевич Загаев сразу дал понять, что приехал не огрехи считать, а вместе с местными работниками распутывать дело. Ну, допустил кое в чем небрежность Хилькевич, получит за это от начальства, но ведь не это главное…

Оперативника Ушинского Хилькевич совсем не знал и опасался больше — такие вот молодые «областные», часто с гонором, старым кадрам ничего не прощают. Однако и Ушинский оказался простецким парнем. Большой, добродушный, лицо круглое, бесхитростное. С такой внешностью в самый раз учителем физкультуры в школе работать.

Хилькевич почувствовал себя свободнее, ободрился. Подробно доложил приехавшим о деле, высказал свое мнение:

— Лично я почти уверен, что убил Гроховенко.

— Возможно, возможно, — задумчиво согласился Загаев.

— Почему вы так полагаете? — простодушно поинтересовался Ушинский.

— Ну как же, только у Гроховенко были хоть какие-то основания обижаться на Машихина. Установлено, что полгода назад Гроховенко посадили на пятнадцать суток за избиение жены, и свидетелем против него был кто? Машихин! И вот ссора…

— Подозреваемые заявили, что оба ссорились в тот день с потерпевшим, — напомнил Загаев.

— Да, но из-за чего? Они ругали Машихина, что тот заявился пить их водку. Он купил бутылку за свои деньги, и конфликт был исчерпан. У Гроховенко же могла затаиться пьяная обида за давние показания Машихина против него. Ну-с, пойдем дальше. Свидетели утверждают, что Божнюк пьянеет быстро. Естественно предположить, что он первым уснул на лавке, как и говорит в показаниях. Более крепкий физически, Гроховенко мог справиться с не очень хмельным Машихиным. Чтоб направить нас по ложному пути и выиграть время, Гроховенко вначале заявил, что убит Божнюк…

— Зачем ему выигрывать время? Он не пытался бежать, сам вызвал милицию. Это Божнюк убежал…

— Вы считаете, убил он?

— Не знаю, — Загаев так откровенно развел руками, что Хилькевич несколько успокоился, — спец из области и тот не сразу разберется в этом каверзном деле.

— Дарья Ивановна, по сведениям загса, муж при регистрации брака принял вашу фамилию. Почему, интересно?

Вдова тоскливо глядела на Загаева, комкала платок, готовая вот-вот заплакать.

— Фамилия евонная мне не пондравилась. Чирьев — на что похоже? От людей совестно. А Машихин — ничего. От первого мужа мне досталась фамилия, только и наследства.

— К Зиновию никто из других городов не приезжал? Нет? Писем не получал? Тоже нет. Пил часто?

— Каждый день. Ну, не дрался, вечная ему за это память. Тихий был человек… — вдова прижала платок к глазам.

— Дарья Ивановна, по данным поликлиники, ваш муж не так уж и болен был. Работал всего-навсего сторожем, порой сидел и без работы. Выходит, лишних денег в семье не было. А на водку много надо каждый-то день. Стало быть, он пропивал ваши сбережения?

— Бог с вами, яки у меня сбережения! Не поила я Зиновия, на свои он пил.

— Откуда у него? Воровал, что ли?

— Грех на покойного напраслину переть!..

— Я не пру напраслину, я спрашиваю. Не крал, не зарабатывал, в сберкассе не держал, у вас не брал — на что же каждый день пьян?

— Куда уж ему в сберкассе, не таки мы грамотны, чтоб получать богато. Но деньги у него были. Халтурил где-то, подрабатывал по-плотницки. Еще говорил, накоплено честным трудом, пока в холодных местах на Урале робил. Дюже бережливый был покойничек, копейки лишней не потратит. Только на пьянку не жалел. Гляжу я, бывало, и думаю — таку бережливость да на хозяйство бы…

— Где он хранил свои честные накопления?

— В мужние хвинансы я не совалась. Где хранил? После него ни копейки не осталось, так, мабудь, и хранить нечего…

— Сами вы видели у него деньги?

— Да каки гроши, бог с вами, у Зини и штанов-то путящих не было. А что до выпивки, так вы и сам, я извиняюсь, мужик, знаете. На хлеб не найдешь, а на водку завсегда…

Ничего существенного Загаев от вдовы не узнал.

Ушинскому тоже не повезло. Хилькевич сплоховал, не обследовал своевременно место происшествия. Потом дождь смыл следы, если они были на огороде и в проулке. А в доме навела порядок выписавшаяся из больницы жена Гроховенко.

На третий день после приезда Ушинский вызвал на повторный допрос школьников Женю Савченко и Колю Гроховенко. Вызвал с неохотой — не детское это занятие давать показания по делу об убийстве. С ребятами пришла седенькая учительница, которая нервничала больше, чем мальчишки. Она считала, что детям непедагогично находиться в милиции, что следователь не щадит детской психики, задавая грубые и бестактные вопросы, и едва сдерживалась, чтобы не сделать Ушинскому замечание. Женя Савченко ничего нового не сказал, и его отпустили на занятия. Коля Гроховенко отвечал охотно — он любил детективы и, кажется, не очень жалел попавшего в неприятность отца.

— Коля, ты хорошо рассмотрел того человека, что бежал по вашему огороду?

— Он не бежал, а быстро шел. Я не очень смотрел. Думал, дядя в уборную пошел.

— В чем он был одет?

— Н-не видел. Его ж плетень закрывал.

— Ты нижнюю часть фигуры не видел из-за плетня. Ну а голову, плечи? Фуражку?

— Он без фуражки…

— Какие волосы?

— Не заметил.

— В пиджаке? В рубахе?

— В пиджаке.

— Какого цвета?

— Серый.

— Что? Ты точно помнишь?

— Серый.

— А не синий?

— Нет, помню, серый.

— Так, понятно… Вот что, вы посидите здесь, я сейчас…

Ушинский торопливо вышел и привел в соседний кабинет четверых мужчин. Один из них — электрик, который пришел менять проводку, — был одет в синюю робу, излюбленную в городе, как известно, продукцию местных швейников. Другие — посетители паспортного отдела: двое — в серых пиджаках разных оттенков, третий — в светло-синем. Выстроив их спиной к входу, Ушинский позвал Колю.

— Какого цвета пиджак был у того дяди?

Колин взгляд, не задержавшись на синей робе и светло-синем пиджаке, остановился на втором сером, потемнее:

— Вот.

— Таким образом, по усадьбе Гроховенко шел не Божнюк, а кто-то другой. Ведь Божнюк одет в синее. Направление одно и то же — от крыльца, мимо уборной к пролому в плетне. У Божнюка и того, неизвестного, одна цель: не выходя на улицу, незаметно покинуть место происшествия. Предполагаю, что, кроме подозреваемых собутыльников Машихина, на месте преступления находился третий. Возможно, убийца.

— Позволь, позволь, Юрий Трифонович, — возразил Загаев. — В имеющихся материалах ничто не подсказывает такую версию. В сером пиджаке, быстро шел к плетню… Чтобы выйти, сначала надо войти. Старик Горобец не видел этого входящего. Допустим, что старик не заметил. Как сумел этот неизвестный не оставить никаких следов? Почему Божнюк и Гроховенко ни разу не проговорились, что присутствовал еще кто-то? Они же знают, какие серьезные обвинения могут быть предъявлены им.

— Неизвестный мог проникнуть тем же путем — через плетень. Следов по-настоящему не искали. А те двое были пьяны.

— Н-да… Что ж, можно принять как версию… В этом деле самое трудное понять, кому выгодна смерть Машихина. Божнюку и Гроховенко вроде ни к чему. По пьянке? Личности они мало симпатичные, но убить просто так, за здорово живешь, и тут же лечь спать… Но ведь кто-то убил человека. Днем. При возможном свидетеле или свидетелях. Значит, причина была. И веская.

— Константин Васильевич, а не поискать ли ответ в доме Машихина?

— Обыск?

— Обыск. Подумай, что получается: от Машихиной узнаем, что Зиня Красный не выпрашивал трешку, как иные мужья, а шел в магазин и покупал водку. Ежедневно! В сберкассе счета не имел.

— Подозреваешь тайник? Ну, это уж что-то из кино…

— Сам знаю, что мало вероятно. Но и не исключено. Тайник не тайник, хотя бы какой-то намек на таинственный денежный источник Машихина. Поискать-то стоит?

— Пожалуй… Если дадут санкцию на обыск.

— Уговорите прокурора. Надо разрабатывать версию, что в прошлом у Машихина есть темные дела, которые ему и отрыгнулись.

— Темные дела есть. Известно, что он до приезда на Украину жил на Урале. Я делал туда запрос. Вот, познакомься с ответом. Довольно долго Машихин жил в рабочем поселке Малиниха, работал плотником на заводе стройматериалов. За хищение этих самых материалов был осужден на два года. Освобожден досрочно и возвратился в Малиниху, на прежнее место. В конце позапрошлого года уволился и уехал.

— Много он там расхитил?

— Не сообщают.

— М-да.

— Так обыск-то будет?

— Версия не лишена, как говорится… Попробую уговорить прокурора.

Прокурор дал санкцию на обыск с большой неохотой:

— Нас могут не так понять: вместо подозреваемых вздумали искать у потерпевшего. Да-да, понимаю, версия…

— Вот именно! При такой неясности не следует отвергать даже маловероятную.

— Хорошо, попытайтесь.

Дарья Машихина всплеснула руками:

— В моей хате?! Срам перед народом!

Ушинский ее заверил, что обыск пройдет в полной секретности. И постарался эту секретность обеспечить. Понятых подобрал в гостинице, приезжих: местные не сумеют сдержать языки. Дарью вызвали утром с работы будто бы для дополнительного допроса. В хату к ней шли не гуртом: сперва Загаев с Ушинским, потом Хилькевич с понятыми. Загаев беседовал с унылой Дарьей, остальные осматривали сенцы, кухню, горницу.

— А что, Дарья Ивановна, вот эта вещица принадлежала мужу? — Ушинский потрогал транзисторный приемник на комоде.

— Не. Шуму Зиновий не любил. Брат с жинкой ночуют у меня: одной-то боязно в пустом доме… Брат живет в совхозе, двенадцать верст отсюда. Каждый вечер на мотоцикле приезжает. Братнево это радио.

Нашлись мужская куртка и сапоги, тоже Дарьиного брата, сорочка его жинки. Все, что принадлежало Зиновию Машихину, было не новым, потрепанным, обыкновенным и подозрений никаких не вызывало. Ушинский продолжал осмотр спокойно, невозмутимо. Но, хорошо его зная, Загаев видел разочарование оперативника, да и сам уже обдумывал, как станет оправдываться перед прокурором за бесполезный обыск. Ничего больше не ожидая, он толковал с Дарьей о том о сем. На вдову нахлынули воспоминания, она разговорилась:

— Простая душа, незлобивый был покойничек Зиня. Компанию любил, даже ежели не дюже хорошая компания. Везде дружков найдет, отказать им не может. А утром хворает, болезный.

— Опохмелялся?

— Ну а как же. Только, бывало, глазыньки продерет, лезет в подпол рассолом отпиваться. В подполе у меня бочонок с огурцами. Весь рассол выпил, сердешный, аж огурцы портиться стали. Посидит там, в холодочке, а опосля в магазин потянется.

— Подполье мы еще не осмотрели. Извините, Дарья Ивановна, обязаны.

— Мне чего, шукайте, коли пришли.

Ушинский уже поднял люк в полу кухни, позвал понятого.

— Прошу и вас, Дарья Ивановна. Покажите, пожалуйста, как обычно сидел ваш муж.

— Як? Сидел и сидел… У кадочки… Стакан у него там…

Дарья вздохнула и полезла за Ушинским в подполье.

Загаев остался в горнице, смотрел через занавеску на окне в густые вершины яблонь и вишен, прислушивался к грохоту, реву машин рядом на стройке корпуса швейной фабрики и обдумывал, что же теперь делать, где и что искать…

Из подполья глухо донесся женский вскрик. Загаев прислушался. Из люка вылез Ушинский. За ним показалась голова Дарьи, на очень бледном лице ее застыло изумление. Дарья глядела на Ушинского как на фокусника. А он, держа за краешки, нес к столу, как самоварчик, большую красную жестяную банку с надписью «Томат-пюре».

— Константин Васильевич, эврика! Тайничок аккуратненький, в бревне, за кадушкой с огурцами. Ай да плотник был покойный!

Дарьина голова все еще торчала из люка. Хилькевич подхватил вдову под мышки, снизу подсадил понятой, Она постанывала, хватаясь за сердце.

Все сгрудились у стола, и Ушинский осторожно снял с банки самодельную крышку, извлек ветхую тряпицу.

— Ого! Гляди-ка! — зашептались понятые.

Под тряпицей деньги. В разных купюрах. Сотенные, полусотни, двадцатипятирублевые, десятки, немного пятерок.

— Дарья Ивановна, вы знали о тайнике?

Вдова, словно окаменев, не слыша вопроса, смотрела в банку.

— Дарья Ивановна, очнитесь. Вы знали?!

— А? Божежки, у него ж и штанов-то путных не было…

— Вы видели эту банку?

— Банка, мабудь, моя. В клуне валялась. Давно ее там не бачу, вона эвон где! Люди добрые! Зиновий-то, при его-то здоровьишке… харчи добры нужны были… Лекарства…

Считали деньги. Загаев и один из понятых записывали подсчитанные суммы. Дарья сидела на табурете, на деньги не смотрела, шевеля беззвучно губами, разглаживала, расправляла юбку на колене.

— Все, — сказал Ушинский. — Сколько насчитали?

— Восемь тысяч семьсот двадцать пять.

— Для плотника-халтурщика многовато. Дарья Ивановна, да очнитесь же! Запомните: про обыск никому ни слова, даже брату. Ради вашей же безопасности, Дарья Ивановна. Вы слышите?

— Слышу… Таки богаты гроши! А он в драных штанах ходил…

— Ну кто мог предположить, что у Машихина имелись такие деньги! — вздыхал Хилькевич. Сторожецкого следователя мучило сознание оплошности в начале следствия, он пытался оправдаться — не перед другими, перед собой, — оправдания не получалось… — Кто мог предположить! Существовал Зиня Красный весьма скромно, этакий безвредный пьяница…

— Не могу с вами согласиться, — возразил Загаев. — «Пьяница» и «безвредный» — несовместимые понятия. Пьяница всегда вреден… А скажите, за последние годы случались в районе и городе крупные кражи?

— Нет. То есть кражи-то были. Но, во-первых, не в таких крупных размерах. Во-вторых, преступления раскрыты, и воры давно отбывают наказание. Не всегда же мы ошибаемся, Константин Васильевич. До сих пор с делами справлялись…

— Хватит вам себя корить, — улыбнулся Ушинский. — История-то в самом деле каверзная. Давайте лучше подумаем, что дальше? По имеющимся данным, Машихин из Сторожца ни разу не выезжал, к нему тоже никто не наведывался. Выходит, деньги приобрел каким-то образом до приезда в Сторожец.

— Да. Что деньги добыты нечестным путем, сомнения, полагаю, ни у кого не вызывает: как мог ленивый пьяница заработать столько? Остается загадкой почему убили? Проговорился собутыльникам, и Гроховенко с Божнюком хотели завладеть «кладом»?

— Вы по-прежнему полагаете, что расправился с Машихиным кто-то из них? — удивился Ушинский.

— Кому же больше? Один или оба, в сговоре.

— Вы не пытались искать другие версии? — спросил Загаев.

— Других версий не вижу. Или у вас они имеются?

— Подозреваю, что был у Зиновия и третий собутыльник, — и Загаев рассказал о маленькой подробности, которую выяснил Ушинский при допросе Коли Гроховенко, — о сером цвете пиджака у человека, которого видел мальчик.

Хилькевич с сомнением пожал плечами:

— Не бог весть какой довод. Мальчишка мог ошибиться.

Ушинский, подсчитывавший что-то на листке промокашки, отложил ручку.

— Сколько может пьяница машихинского типа пропить денег в течение года? Скромненько пропить, без «гусарства», как говорил Остап Бендер? Вопрос не особенно научный, однако в нашем положении не бесполезный. Предположим, расходовал он пятерку в день. В месяц — полтораста. В Сторожце Машихин жил год и три месяца. Значит, мог пропить две тысячи двести пятьдесят рублей. В тайнике мы нашли восемь тысяч семьсот двадцать пять. Таким образом, первоначальная сумма — около одиннадцати тысяч рублей. Едва ли тихий расхититель досок мог один украсть такую сумму. Так вот, не этот ли таинственный третий собутыльник, некий Мистер Икс, помогал в свое время Зиновию добыть деньги?

— Где же этот Мистер Икс?

— Кто ж его знает. Завтра Константин Васильевич едет в Харьков, там есть у Машихина троюродная сестра, единственная родственница. Может, она прояснит нам кое-что.

 

4

Загаев приехал в Харьков на рассвете и прямо с вокзала — домой. Жена уже собиралась на работу, Обрадовалась:

— Костя, ты молодец, так кстати вернулся! Вечером в семь у Иры родительское собрание, а мне придется в цехе задержаться. Ты ведь сходишь в школу, Костенька?

— Не знаю, я домой зашел вроде как в гости. В командировке я здесь, проездом. Так что пои гостя чаем и…

— Господи, вот работа! В своем городе — проездом, дома — в гостях! Что у тебя на этот раз?

— Ну, дело… Вечером, наверное, придется вылететь на Урал.

— Сегодня я тебя еще увижу?

— Не знаю. Я позвоню.

— Суп в холодильнике, чай сам заваришь. Обязательно позавтракай хорошенько… Скажи, Костенька, это дело не опасное?

— Пустяки. Один тип присвоил деньги и часть из них пропил, вот и все.

Ее звали Фелицата Гавриловна, по мужу Бранько. Работница гормолзавода.

— Вы следователь, значит? Зиновий опять что-нибудь натворил? Брат он мне, но троюродный. В детстве жили на одной улице, потом Зиновий уехал: в разных местах жил. Он что сделал-то?.. Потом? Ну, ладно. Да, отсидел полтора года. Посылку ему посылала. Сама не ездила, далеко очень, а у меня детишки. Нет, почти не переписывались. Зиновий все ездил, счастья искал, да кто про него припас счастье… Ленивый, выпить любит.

— Последнее время где жил?

— Не знаю, не писал давно. Последнее письмо из… дай бог памяти… Караульное такое название… Сторожок или Сторожец, кажется. Позапрошлой зимой приехал с Урала, у нас останавливался, да с мужем моим не поладил, уехал в Сторожец этот. Письмо прислал вскорости, и все.

— Деньги у него были?

— В северных краях заработал прилично. Говорил, домик бы купить, ежели недорого попадется. Может, и купил, нашел свое счастье. Пора уж угомониться.

— Еще один вопрос, Фелицата Гавриловна. После отъезда Зиновия из Харькова кто-нибудь спрашивал о нем?

— Да кому он нужен? У Зини и жены-то порядочной не бывало. Ой, погодите-ка, чуть не забыла! Товарищ какой-то заходил, спрашивал. Говорит, года три не виделся с Зиней, мою фамилию и адрес давно когда-то от него слышал, вспомнил вот и разыскал. Я говорю, нет, мол, вестей от Зини. Он и ушел себе.

— Вы сказали ему, что брат в Сторожце?

— Не помню. Может, и сказала.

— Когда он приходил?

— В марте, в середине месяца.

— Каков из себя?

— А ничего, приличный! В плаще зеленом. Да я и не рассматривала, всего минут пять говорили. А что?

— Постарайтесь вспомнить приметы, Фелицата Гавриловна.

Женщина задумалась.

— Молодой вроде… Роста среднего, крепкий такой. Приличный, вежливый… Нет, не помню больше ничего. Дождик моросил, плащ с капюшоном. Да что случилось?

— Ваш брат убит.

Не горе, не печаль, а безмерное удивление на ее лице:

— Зиню убили? За что?! В пьяном виде, да? Когда, где? Ну и ну! Говорили мы — не пей!

— Вы полагаете, все беды у него из-за выпивки?

— Да ни на что он больше не способный. Даже ссориться не способный. Ох, не отпускать бы его из Харькова! — Женщина заплакала.

В областной прокуратуре Загаев доложил о ходе расследования, о дальнейших планах. Командировку на Урал разрешили. Он успел съездить в школу, поговорить с классным руководителем дочери. Пообедал в кафе аэропорта. В самолете хорошо вздремнулось, но досыпал уже в поезде, следующем из большого уральского города до районного центра Седлецка. Приехал утром и в десятом часу явился в районную прокуратуру.

Помощник прокурора отыскал папку со старым нераскрытым делом.

— Да, в 1970 году в районе совершена крупная кража. Да, в поселке Малиниха. В ночь на девятнадцатое сентября взломан сейф кассы в управлении завода стройматериалов. Вор использовал приготовленную для побелки здания приставную лестницу, добрался до окна второго этажа, выдавил стекло, предварительно оклеив его лейкопластырем. Самой ленты не обнаружено, это экспертиза установила, что применялся лейкопластырь. Вахтер управления дежурил внутри здания, на первом этаже, звона стекла не слышал и вообще ничего не слышал. Девятнадцатого сентября была суббота. Только в понедельник, двадцать первого, кассирша, придя на работу, обнаружила хищение. Сумма? Двенадцать тысяч триста рублей.

— Вон как! Мой напарник прикидывал, что должно быть около одиннадцати тысяч.

Помпрокурора скептически улыбнулся:

— Вы в Харькове раскрыли нашу кражу?

— Мы нашли деньги. Чьи — не знаем. Может, и ваши. В Малинихе-то кража не раскрыта?

— Не раскрыта, — неохотно согласился помпрокурора.

— Очень хорошо.

— Что уж хорошего! — вздохнул собеседник.

— Я не в том смысле, — уточнил Загаев извиняющимся тоном.

— Следствие вели самые опытные наши сотрудники, было сделано все возможное, — помпрокурора развел руками. — Но… никаких следов: ни орудий взлома, ни отпечатков пальцев. Собака привела к дороге, и все… Можно с уверенностью сказать, что преступник опытный, хитер, осторожен, действовал в перчатках, имел транспорт.

— Подозревали кого?

— Четверо были на подозрении. Не подтвердилось. Проверили всех, отсидевших сроки.

— Меня интересует бывший плотник завода стройматериалов некто Машихин. Тогда он именовался Чирьевым.

— Чирьев? Минуточку… — помпрокурора полистал дело. — Верно, проверялся Зиновий Чирьев. К краже непричастен. Оперативным путем установлено, что в ночь на девятнадцатое сентября из дому не выходил. Потому только и проверяли, что прежде судим. А почему вас интересует Чирьев? И почему у него есть и другая фамилия?

Загаев коротко рассказал о преступлении в Сторожце. Но собеседник пожил плечами:

— Не знаю, не знаю… По нашим материалам, Машихин — заурядный воришка и пьяница. Взломать сейф — не доски украсть. Притом так аккуратно взломать, так замести след, что опытнейшие оперативники ничего… Нет, как хотите, а сейф Чирьеву не по зубам.

— И все-таки что он делал в ночь на девятнадцатое сентября?

— Вот данные проверки! — помпрокурора ткнул пальцем в лист дела. — «В ночь на девятнадцатое сентября из дому не выходил».

Загаев прочитал отпечатанное на машинке сообщение малинихинского участкового.

— Здесь сказано: был пьян. С кем пил, не написано.

— Ну, знаете! Подобным типам компания не обязательна, и в одиночку пьют с аппетитом.

— Как доехать до Малинихи?

— Автобусом. Желаю удачи. Но сомневаюсь, сомневаюсь, чтобы наши оперативники что-то прохлопали…

Старенький автобус урчал, скрипел, переваливаясь на ухабах расквашенного вешними водами, разбитого шоссе. Но местные пассажиры принимали неудобства езды как нечто вполне нормальное. Не роптали. Кое-кто подремывал даже. Терпел и Загаев. Но вздохнул с облегчением, выйдя через полтора часа из автоколымаги на свежий воздух в рабочем поселке Малиниха. Вдохнул с удовольствием полной грудью, огляделся: зеленела хвоя оживших под весенним солнцем деревьев, хороши и красивы были покрытые лесом невысокие горы. Сам поселок довольно большой. Двухэтажные «восьмиквартирки» подступили к заводскому забору, частные избы уткнулись огородами в подлесок.

Молодой старший лейтенант, малинихинский участковый, встретил Загаева радушно. Повел в столовую, где вкусно и сытно накормили. За чаем разговорились.

— Чирьев? Был такой алкаш. Ну, что вам сказать о нем? Одно доброе дело за ним числится — что уехал отсюда. Мужик безвредный, но и бесполезный. В вытрезвитель часто попадал. У нас свой маленький как бы вытрезвитель. Хотите посмотреть? Ах да, вы про Чирьева… Жил в комнатенке, в восьмиквартирном доме. Одинокий. Разные типы к нему шлялись, алкаши тоже. Почему уехал, не знаю. Три раза за прогулы увольняли, так что пора и уехать…

— С соседями бы его потолковать.

— Это можно. Сейчас адрес уточню.

Он ушел в кабинет заведующего столовой и вскоре вернулся.

— У нас учет поставлен! Вот адрес, Один пойдете? Ладно, если что надо будет, я у себя в кабинете.

Дом из брусьев, в котором обитал когда-то Чирьев-Машихин, стоял на краю поселка, у тракта, ведущего в райцентр. Нужная квартира была закрыта: и новые жильцы бывшей чирьевской комнатенки, и соседи еще не пришли с работы. Загаев пошел пока в управление завода, осмотрел кассу, окно, выслушал воспоминания кассирши. Ничего нового.

Возвратились со смены жители «восьмиквартирки». Но ничем Загаева не порадовали. Кражу помнили, а соседа Зиновия почти забыли. Вот жил в том подъезде электросварщик Крамарев, того помнят: талант к сварочному делу имел и баянист к тому же — что хочешь сыграет. Но Крамарев окончил заочный институт и в Пермь уехал. Еще жил на втором этаже фельдшер Прохин, который сейчас в Новосибирске у дочери живет. Прохина тоже помнят, все к нему домой лечиться ходили, если прихворнется. А Зиновий Чирьев… Этот пьяница-то? В позапрошлом году куда-то делся. И уж пес его знает, что он делал девятнадцатого сентября. Водку пил, поди, что больше-то.

Однако припомнили соседи, что осенью семидесятого года, кажется, приезжали к этому Зиновию двое вроде бы из райцентра. Несколько раз видели их — посидят у Чирьева, выпьют, конечно, и обратно в Седлецк. На чем приезжали? Да на автобусе, поди. Не те личности, чтоб свою «Волгу» иметь. Приметы? Разве упомнишь…

Поздно ночью скрипуном-автобусом вернулся Загаев в Седлецк. Заночевал в гостинице. Утром покопался в архивах автоинспекции: не было ли угона автотранспорта в этом или в соседних районах в сентябре 1970-го? Были угоны. За одну только ночь на девятнадцатое в самом Седлецке четыре случая. Однако, по данным ГАИ, все угонщики выявлены, никто из них за пределы города не выезжал. Меры приняты.

Больше в Седлецке делать было нечего.

 

5

Ушинский в который уж раз перечитывал свидетельские показания, отыскивая в них еще хоть какую-нибудь зацепку, когда в кабинет вошел Хилькевич.

— Ты теперь вроде выпивохи возле гастронома… Все ищешь «третьего собутыльника». Не нашел еще? А что от Загаева слышно? Не звонил?

— Звонил. Начальство разрешило ему провести Первомай в Харькове, с семьей. После праздника приедет, На Урале добыл немного фактов, но конкретного ничего. Вижу, у тебя есть что-то интересное.

— Слушай, Юрий Трифонович, ты и меня в свою веру обратил, и мне уж этот «третий» стал мерещиться.

— Да ну! Перекрестись, если мерещится.

— Может, вместе перекрестимся. Послушай. Сегодня вдова Машихина приходила в паспортный стол выписывать из домовой книги покойника. И есть одна подробность. Так сказать, привет из загробного мира.

— Ладно, не интригуй, рассказывай.

— Ага, интересно? В общем-то, ничего реального. Так, из мира фантастики.

— Что, в Сторожце завелись черти?

— Представь себе, завелись! Знаешь, почему у вдовы живут сейчас брат с женой? Вот послушай…

Когда сегодня у райотдела вдова ожидала паспортистку, Хилькевич как раз проходил мимо. Подсел к Дарье. Посочувствовал ей. Разговорились в неофициальной обстановке.

— Наверное, неудобно брату ездить каждый день за двенадцать верст? — спросил между прочим Хилькевич.

— Не шибко брат доволен, а что делать? Боязно одной-то по ночам… А когда брат с золовкой рядом, тогда ничего.

— Чего ж боязно?

— Так… Помер Зиновий грешной смертынькой… Блазнится разное…

— Что же именно?

Дарья Ивановна замолчала, но Хилькевич попросил рассказать, не стесняться, и она, смущаясь, рассказала…

В первую ночь после смерти мужа ночевала одна. Позапирала окна и двери на засовы, поплакала в подушку о судьбе своей бесталанной и уснула. И вдруг, около полуночи, «прокинулась сама по себе» — проснулась без видимой причины. Занавеска была незадернутой, луна в окошке светит… а за окном стоит он…

— Кто?

— Да Зиновий покойный!.. Когда пьяный, бывало, поздненько заявится — у окошка встанет, ладошками заслонится, в горницу глядит и стукает в стекло тихесенько, чтобы дверь ему отчинила. И тут так же — стоит, ладошками заслонился, в горницу глядит… Всю меня холодом проняло, затрясло, як лихоманкой! Крикнуть хочу — не можу, перекреститься хочу — не можу… Очи от страха заплющила, а так еще страшней. Открыла очи — нема никого в окне. Только месяц светит… Машина на улице гудит. На стройке, слышно, люди размовляют, кран подъемный звякает — все вижу, слышу. Не сплю, значит. Не во снах привиделось. Так злякалась, что до свету очей не сомкнула! На окно подивиться боюсь, да нет-нет и гляну. Но больше Зиновий не казался. Утром на работу иду, а голова болит, сама я невыспанная. Сказать кому, что ночью бачила, не можно, засмеют люди добрые. Скажут — баба суеверная. При дневном-то свете и сама разумею, что во снах-то привиделось, а все одно жутко. На другу ночь ще крепше заперлась. Лежу, не сплю. Уж и полночь миновала — ничего. За день уморилась, да прошлую ночь без сна — так и дрема клонит. Уснула. И снова прокинулась. Месяц светит, за окном никого нема. А на горище ходит!.. На чердаке! Тихенько так ходит!..

Дарья и сейчас вздрагивала, рассказывая. Хилькевич сказал:

— Строительство идет рядом с вашим домом, ночная смена работает, может, вам и показалось…

— На горище воно ходило, кажу я вам! Походило трошки и стихло. До свету тряслась опять с переляку. В тот день после работы к брату в совхоз поехала: братику любый, поночуй у меня! Он посмеялся, целу антирелигиозну лекцию прочитал. Да все ж брат сестру в страхе не кинет — ездит ночевать и жинку с собой берет, чтоб самому не страшно было. Жинка у него боевая. Да-а, вот таки дела. Неприкаянная душа у Зиновия была, такой и осталась.

— Напрасно сразу не рассказали, Дарья Ивановна.

— Чтоб меня на смех подняли? Люди грамотны стали, ничему не верят. А он приходил, Зиновий-то, ночью… Вот как вас бачила…

Ушинский слушал Хилькевича, дымил «Беломором».

— Очень интересно. А где же мистика?

— Спроси у Дарьи Ивановны, — невесело улыбнулся Хилькевич. — Потому и прибежал к тебе со страхами вдовы Зиновия Машихина.

— Спасибо, Павел Игнатьевич. Жаль, Загаева нет. Но и тянуть с этим не годится. Если Дарьины видения не галлюцинация, будет нам к празднику подарок! Пригласи, будь другом, Машихину сюда.

Хилькевич скоро вернулся вместе с Дарьей.

— Здравствуйте, Дарья Ивановна, — поднялся навстречу Ушинский. — С домовой книгой все в порядке?

— Выписала Зиновия, — вздохнула женщина. — Жалко. Непутевый, а все муж был…

— Вам как-нибудь рассеяться надо, Дарья Ивановна, от горьких мыслей отвлечься. Праздник-то отмечать собираетесь?

— Який мне праздник, товарищ следователь, не до того. Скоро месяц, як нема Зини… А там и сороковой день, помянуть треба по обычаю.

— Дарья Ивановна, праздник есть праздник, а вам отдохнуть надо, устали ведь с похоронными хлопотами, верно? — И многозначительно добавил: — Поехали бы вы к брату в совхоз, а? Этим нам очень поможете.

— Вам? Яка уж моя допомога? Не знаю… А и дома-то все мне боязно чегось… Мабудь, и вправду поехать?

— Конечно, Дарья Ивановна! Вот приедет к вам в пятницу брат — соберитесь, да и в совхоз. И, пожалуйста, пошумнее, с хлопотами, чтоб все видели: вы уезжаете к брату на четыре дня. Всем знакомым рассказывайте: еду, мол. Разумеется, о том, что это мы вам посоветовали, — ни слова. За домом присмотрим.

— Да оно, чего ж и не поехать…

— Желаем вам хорошо праздники провести!

Вдова ушла. Ушинский сказал:

— Не отправить ли нам и Гроховенко в Харьков на праздники?

— При чем тут Гроховенко?

— Многие в городе считают, что он повинен в убийстве. Сделаем вид, что и мы его подозреваем, арестовали и услали в областную тюрьму. Пусть поживет три дня в Харькове, в гостинице. Или не согласится на это?

— Как бы нам не пересолить, как бы не переиграть. Преступник, судя по всему, матерый и неглупый.

— Это какой преступник? — хитро прищурился Ушинский.

— Твой «третий лишний», который ходит в Сторожце невидимкой… А Гроховенко согласится. Он ведь бросил пить. Говорит, когда в честной компании за твоим столом собутыльника убивают, то, видно, с пьянкой кончать надо. Жена радехонька — остепенился мужик.

— И то добро. Только цена дорогая… Так что ж, Павел Игнатьевич, попробуем провести операцию?

— Устроить засаду у Машихиной? Попробуем. Если этот «третий» не миф и не призрак, то, может быть…

 

6

28 апреля, в пятницу вечером, Хилькевич собрался на рыбалку.

— И чего тебя несет на ночь глядя, — ворчала жена.

— К утреннему клеву в самый раз.

— На что тебе клев? Все равно без рыбы воротишься. Лучше бы дома отдохнул.

— Отдых должен быть активным. Где сапоги?

Он уже вышел за ворота, когда жена окликнула:

— Эй, рыбак! Удочки-то не берешь?

Вот черт: удочки забыл! Бормоча, что теперь не повезет, вернулся и взял удочки…

Лет пять назад ходил следователь Хилькевич с опергруппой на задержание двоих заезжих воров, удравших из большого города в тихий Сторожец, чтоб затаиться, время переждать. Воры пьянствовали в одном из окраинных домиков, ареста никак не ожидали. Все же взять их врасплох не удалось… И пришлось Хилькевичу отлежать неделю в больнице с колотой раной в плече. С тех пор Павел Игнатьевич Хилькевич, юрист, следователь, бессовестно врал жене, отправляясь на задержание или обыск, — пусть спит спокойно.

Удочки и рюкзак оставил в сарае у сержанта-оперативника. Посидел у него, чайку попили. Когда стемнело, огородами и садами пробрался к дому Машихиной, тихо постучал в стенку сарайчика-клуни:

— Трифоныч, ты здесь?

— Заходи, — глухо ответил Ушинский.

В клуне тьма кромешная. Нащупал плечо Ушинского, прилег рядом на рогожу.

— Ночка для воров подходящая, — ишь, тишина какая… На стройке, должно быть, не работают сегодня, празднуют уже.

— С их начальством договорились, чтобы ночную смену отменили. Так что условия идеальные… если «третий» существует на самом деле.

В щель между досками просматривался небольшой машихинский двор. Молодой месяц светил скудно. Пустой дом глядел в ночь темными окнами. Где-то на другом конце Старомайданной горланили песню, где-то играла радиола. Порой улицу и дом заливали зыбкие пучки света — по дороге проходила машина, и снова еще гуще смыкалась тьма. Лежали на рогожке, смотрели в щель.

— Курить охота, — сказал Ушинский.

— А ты бросай. Бери пример со старших, с меня хотя бы.

— Ладно, брошу. Когда-нибудь. А сейчас курить охота.

— Давай ватником тебя прикрою, закуришь.

— Потерплю уж.

— Ну, терпи. От Загаева нет ничего?

— Звонил. Ему хорошо: праздник дома проведет.

— Завидуешь?

— Да нет… Ну, немножко. Константин Васильевич говорил, что в Малинихе до отъезда Машихина, в семидесятом году, крупная кража была, нераскрытая «висит».

— Ты ему про засаду намекнул?

— Нет.

— Может, зря мы это затеяли?

— Может, и зря.

— Где остальных расположил?

— Видишь ту яблоню? Нет, сюда смотри. Там они, чтобы обзор и с другой стороны был.

Налетел ветерок, бурьян по краям двора зашевелился, зашептали яблони. На дальнем конце улицы затихла, смолкла песня. Тощий месяц повисел над крышей и пропал. Стало еще темнее.

— Да-а. Ночка для влюбленных и воров…

Вдали заскулила с подвывом собака. Окна глядели слепо. Иногда чудилось, что в них мелькает что-то… Ничто там не мелькало, просто звезды отражались. Хилькевич подумал, что Дарье одной в доме и в самом деле не до антирелигиозных рассуждений было… Ишь собака-то нагоняет тоску…

Ушинский толкнул его локтем. Что? Хилькевич обежал взглядом двор, дом, плетень. Из-за плетня белеет!.. Преступник — в белой фуражке? Странно. Шевельнулось вдоль плетня… И — «ммме-е-е»… Тьфу! Пораспустили коз! Ушинский тоже чертыхается шепотом.

Времени около двух, наверное… Вполне возможно, что и напрасно придумали засаду, впустую все. Поскучают вот так ночь, другую, третью, а версия-то ошибочная. Спать хочется. Хоть бы еще коза пришла, все разнообразие…

О-о, вот он!

По двору шел человек. Шел от огорода или от сада к дому. Какой он, кто — не разберешь… Темная осторожная тень… Хилькевич толкнул Ушинского, оперативник ответил тем же — вижу, мол.

Тень подкралась к окну, распрямилась, еле заметная на фоне стены. Чуть слышно Хилькевич прошептал:

— Когда будем?..

Ушинский придавил ему локоть: тише!

Тень перешла к другому окну. Здесь человек стоял долго. Вот хрустнуло. Стекло, наверное. Звона осколков не слышно. Фигура у стены уменьшилась, сократилась, стала исчезать…

Ушинский легко поднялся, без скрипа распахнул дверь клуни. Хилькевич бросился за ним, заметив краем глаза, как выросли из бурьяна силуэты милиционеров.

Из распахнутого окна выпрыгнул человек, на мгновение замер, рассчитывая, куда бежать. И тут в лицо ему ударил луч карманного фонарика:

— Стой! Руки, руки вверх! Ну!..

Плечистый парень в темно-сером пиджаке отступил на шаг, неохотно поднял руки. Морщился, отворачивался от света.

— Левченко, обыщи.

Сержант привычно провел ладонями вдоль тела задержанного. Передал Ушинскому мятую пачку сигарет, спички, галстук, бумажник, маленький карманный фонарик.

— Перчатки уже можно снять, — будничным голосом сказал Ушинский. Задержанный то ли еще больше сморщился, то ли усмехнулся. Стянул кожаные перчатки, отдал.

— А руки пусть так и будут, вверх, — напомнил оперативник.

— Товарищ старший лейтенант, за голенищем было… — сержант подал финку, держа за клинок.

— Заверни в целлофан. Идем!

Задержанный без напоминания привычно отвел руки за спину и пошел. Ушинский приказал сержанту:

— Останьтесь тут до утра, Левченко. В клуне скройтесь. Еремин где?

— В саду шукает, мабудь, еще кто…

Шли по самой середине улицы. Старомайданная спала. Даже собаки не лаяли.

— Садитесь, — Ушинский коснулся спинки стула.

Парень сел, положив руки на колени. Оглядел комнату, задержавшись взглядом на темном, без решетки, окне. Хилькевич обогнул стол и прислонился к подоконнику. Парень тотчас отвернулся. Попросил:

— Закурить бы, гражданин начальник.

Ушинский вынул из кармана сигареты, дал задержанному и сам с удовольствием закурил.

Хилькевичу не доводилось прежде видеть этого парня. Похоже, не здешний. Широкие темные брови, карие глаза с прищуром. Лицо грубоватое, но неотталкивающее. Держится без нервозности, сигарета в пальцах не дрожит. Покуривает равнодушно, будто ничего его не касается — пускай, мол, теперь граждане начальники делают что положено. Повел крутыми ладными плечами, зевнул, не раскрывая рта, — ноздри чуть дрогнули, да желваки на загорелых скулах вздулись. Все же нервничает — зевает. Но не рисуется, своей бывалости не показывает. Скромный бандюга. Хилькевич и сам зевнул, широко и откровенно. Кончается бессонная, беспокойная ночь. Хороший сегодня улов. А жена скажет: опять без рыбы пришел…

Ушинский неторопливо приготовил бланк протокола, попробовал на газете, как пишет шариковая ручка.

— Ну, как, начнем?

— Фамилию, что ли? — шевельнулся задержанный. — Саманюк Михаил Кондратьевич. Родился в одна тыща девятьсот сорок шестом году в городе Кременчуге…

— Не так быстро, куда спешите.

— Спать охота, гражданин начальник.

— Мы тоже спать хотим, Саманюк, но дело, дело… Давайте дальше. Судимость?

На вид Саманюку — за тридцать. Преступление старит. А преступления были. По его словам, отбывал наказание дважды — за грабеж и за кражу.

— Где в последний раз? Сколько лет?

— Четыре года. Справка об освобождении у вас, в ней все сказано.

Ушинский расправил измятую бумажку с загнувшимися краями. Вот так номер! Получается, что в 1970 году, когда в Малинихе случилась та кража, о которой звонил Загаев, и когда оттуда уехал Машихин-Чирьев, этот тип, Саманюк, преспокойно отсиживал в колонии. Получается, что никакими деньгами с Машихиным не связан я случайно полез в окно именно, машихинского дома… Да-а, дела!..

— Когда приехали в Сторожец?

— Вчера.

— На чем?

— Поездом.

— Каким? Откуда? Во сколько?

— Из Лозовой. В час с чем-то дня.

— Билет сохранился?

— На что он мне — не в командировке, не оплатят, А может, и сохранился, не помню. Что ваш сержант из кармана выгреб, все перед вами лежит, смотрите.

— К кому приехали? Здесь есть знакомые?

— Нету. Посмотреть приехал. Надо ж где-то устраиваться. Решил завязать с прошлым.

— У кого остановились?

— Ни у кого. Не успел. — Он ухмыльнулся. — К вам первым с визитом вежливости.

— Саманюк, вас задержали при попытке проникнуть в чужой дом через сломанное вами окно. Какая у вас была цель?

— Ясно же, какая…

— Но все же уточните.

— Деньги кончились, а пить-есть надо, верно?

— Денег у вас еще тридцать четыре рубля.

— Тридцатка — не деньги. Так, слезы…

— Значит, признаете, что совершили покушение на кражу?

— Так куда я денусь! Чистенько взяли, прямо на месте, ровно специально дожидались. Здорово работаете, гражданин начальник, такому и признаваться не жалко. Пишите: признаю. Чего уж темнить…

— Почему полезли именно в этот дом?

— В нем хозяев нету.

— Откуда знали?

— Вечером проходил мимо, думал, где бы на ночевку попроситься. Вижу, хозяева избушку на клюшку, сами на мотоцикл — и дали газу. Раз пять подходил, издаля поглядывал — не приехали. Ну и порядок.

— Кто проживает в этом доме, знали?

— На что мне? Кража — не грабеж, личное знакомство нежелательно.

— Что надеялись взять?

— Да уж что, как говорится, бог пошлет. Когда деньги на исходе, все сгодится.

— Финский нож для чего носите?

— Только для самообороны! Говорю, честную жизнь хотел начать. Вдруг да кому из прежних корешей не понравится моя «завязка». Вот и купил ножичек в Лозовой.

— В каком же там магазине финками торгуют?

— Зачем — в магазине? На вокзале купил у какого-то пьяного. Деньги еще были. Думаю, пригодится в хозяйстве. Он вроде и не финка.

— Но и на хозяйственный не похож.

Ушинский всегда разговаривал с задержанными на «вы». Только во время задержания позволял себе «ты», а когда допрашивал, если и отступал от официального обращения, то только для большей душевности, как объяснял себе.

— Закуривай, — подвинул пачку «Лайки». — Так ты говоришь, вчера приехал?.. Ну и как? Понравился Сторожец?

— Ничего, жить можно.

— Да, можно, если не воровать.

— Гражданин начальник, да ведь я ничего и не украл. Окошко попортил малость, так то еще не кража.

— Покушение на кражу.

— Ну, пускай покушение. За что тут судить? Конечно, меня-то вы засадите, потому что у меня судимость. Всегда так — один раз оступился человек, а потом уж его чуть что — и «в конверт».

— Верно, суд назначает меру наказания с учетом личности преступника.

— Во-во, мою личность учтут да год-полтора припаяют. А может, в той хате и взять-то нечего было.

— Может быть. Ты с Чирьевым давно знаком?

Ушинский задал вопрос как бы между прочим. Но тут же понял, что не сработала ловушка: Саманюк не растерялся и в свою очередь спросил тоже как бы между прочим:

— Чирьев? Кто это? Не помню такой фамилии. Он из ваших или из воров?

Если в начале допроса Саманюк и держался настороже, то теперь с каждой минутой становился спокойнее и развязнее. Ушинский понял, что легко и сразу ничего не добьется. Взял ручку и склонился над протоколом.

— Не помните, и ладно. Потом вспомните. Саманюк, вы имеете что-нибудь добавить к сказанному вами?

— Имею: пожрать бы.

— И мы не отказались бы. Верно, Павел Игнатьевич? Но придется подождать до утра. А вы, Саманюк, как в дом отдыха по путевке — сразу бы вам питание и покой. Прочтите протокол и подпишите. Так. Теперь позвольте вашу руку.

— «На рояле играть»?

— Не для рукопожатий же.

Ушинский снял на дактокарту отпечатки пальцев задержанного. Вызвал дежурного.

— Приятных снов, Саманюк. Вспомните Чирьева-то.

— Как впечатление, Павел Игнатьевич?

— Парень крепкий. Думаешь, он и есть тот «третий»?

— …Который лишний? Кто его знает. Вот она, справка, удостоверяющая алиби Саманюка на четыре года. И вообще, в его показаниях пока ни одного слабого пункта. Ладно, поглядим. Устал, Павел Игнатьевич? Иди поспи.

— Куда я пойду? Жена числит меня на рыбалке.

— Ах да! Вот они, ложные показания, хоть и жене. Из-за них человек лишается покоя. Ну, иди ко мне в гостиницу, за полсуток со мной потом рассчитаешься фактами по делу. Договорились?

Дверь вдруг отворилась, и в кабинет вошел Загаев.

— Не ждали? Доброе утро! Иду в гостиницу, гляжу, а в окне прокуратуры свет. Что за ночные бдения?

— Фью! Константин Васильевич! Да ведь вам разрешили в Харькове Первомай погулять! Неужели Сторожец лучше? Или с женой поссорился да сбежал?

— С женой ссориться не люблю, без того нервотрепки хватает. Праздник и Харьков тоже не уйдут, вечером назад уеду. Понимаете, сосет предчувствие, что вы тут… Есть новости?

— Из-за новостей и не спим. Готовили вам подарок к празднику, товарищ следователь.

— Какой еще подарок?

— Ценный. Задержанного. А уж насколько он ценный, гляди сам, Константин Васильевич, — Ушинский подал протокол.

Загаев бегло просмотрел его, потом еще раз прочел:

— Ах, молодцы! Вы понимаете, полуночники, что в ближайшее время будут раскрыты минимум два преступления: старое и новое!

— Но справка из колонии…

— Да что справка! У меня тоже есть справка. В Седлецкой ГАИ я выписал из архива все случаи угона транспортных средств с шестнадцатого по двадцатое сентября семидесятого года и попросил выяснить, «кто есть кто» из угонщиков. Так, на всякий случай! И представьте, фамилия Саманюка в этой справке фигурирует…

— Но он же отбывал срок!

— Да. Но в июне семидесятого освобождался «на химию», как принято выражаться у заключенных, то есть на стройку в городе Седлецке. А в сентябре возвращен в исправительно-трудовую колонию. За что, думаете? За угон автомашины. Правда, по данным ГАИ, угонщик, вернее, угонщики — их двое было — далеко не уехали.

Загаев вынул записную книжку.

— Вот. Машина ГАЗ-69, принадлежащая ремстройконторе, накануне похищения была неисправна — предстоял ремонт спидометра, поэтому и горючим была не заправлена. Шофер «газика» заявил, что бензина в баке оставалось не более ноль-пять литра. Пьяные угонщики пытались доехать от гаража до своего общежития, но не смогли — мотор заглох. Они бросили машину и ушли в общежитие спать. Той ночью на девятнадцатое сентября в Седлецке было зарегистрировано четыре угона, и этой истории с «газиком» большого значения не придали. Теперь предстоит разобраться, так ли все было, как записано в материалах тамошней ГАИ… Хотя подобные ребусы надо разгадывать на свежую голову. Пошли в гостиницу, Юрий Трифонович.

— И меня возьмите с собой, — попросил Хилькевич.

— Ты же местный.

— Возьмем его, — сказал Ушинский. — У него семейная конспирация. Правда, врать жене — аморально…

— Не по девчонкам же я бегал! У меня свидетели — вы.

— Подтверждаю: не по девчонкам, а у дома вдовы ночь провел. Пошли спать…

Ушинский разбудил Загаева около полудня.

— А? Что? Еще кого-нибудь поймали? — тер глаза Загаев.

— Днем и ночью ловить — преступников не хватит. Вставай, Константин Васильевич, тебе с вечерним поездом домой ехать… Конечно, если не хочешь Саманюка допрашивать, то спи…

— Обязательно надо посмотреть на него. Где Хилькевич?

— Спит в моем номере на диване… Жаль будить.

В буфете гостиницы позавтракали наскоро. Придя в прокуратуру, Загаев по телефону велел дежурному побрить Саманюка, сфотографировать и привести на допрос.

— По всему видно, Саманюк хитер, опытен, — рассуждал Загаев. — Так что с вопросами об убийстве спешить не будем. О взломе кассы в Малинихе тоже помолчим пока. Пусть сидит в полном неведении. Меру пресечения прокурор утвердит. Саманюк признался в покушении на кражу, не имеет постоянного места жительства. Донесение в прокуратуру отправь сегодня же. Сейчас на Саманюка только поглядим, послушаем про угон машины. А в среду я махну в колонию, где он отбывал наказание.

— Константин Васильевич, на машихинском огороде сержант нашел плащ.

— Зеленый, болоньевый? Пригодится. К сестре Машихина в Харькове заходил незнакомец в зеленом плаще, спрашивал старого друга Зиновия…

Саманюк вошел бодрый, свежевыбритый, при галстуке.

— Здрасте, граждане начальники, — поклонился галантно. — Очень вам благодарный, встретили как родного, — он провел рукой по выбритой щеке.

— Садитесь, — кивнул в ответ Ушинский. — Ваше дело будет вести следователь Константин Васильевич Загаев.

— Очень приятно. Гражданину следователю повезло со мной — во всем признался с первого допроса.

Саманюк выглядел благодушно настроенным — предвидится недолгая отсидка за неудавшуюся кражу, да ведь не в первый раз сидеть-то.

Загаев задавал обычные протокольные вопросы: в какой исправительно-трудовой колонии отбывал наказание, сколько судимостей, по каким статьям?

— А что вы делали в Лозовой? — и опять начались вопросы-ответы. — Так, гулял. С кем? Как ее, этой Верки, фамилия? Да, конечно, на что она, фамилия. Ну а адрес? И адрес не запомнил? Это уже хуже. Ага, в пригороде, значит? Рядом с баней?

— Посочувствуйте, гражданин следователь, — взмолился Саманюк, — четыре года бабы путем не видел!

— Что так?

— Ха! Колония-то мужская. Вот если б смешанная была…

— Но вас же освобождали на стройку народного хозяйства.

Усмешка Саманюка застыла. Но он быстро сориентировался, опять улыбнулся простецки:

— Э, я уж забыл про то. Как миг единый пронеслась моя «химия».

— В каком году?

— Кажется, в семьдесят первом. Или в семидесятом. Да что, пару месяцев повкалывал как проклятый и возвернулся. Добро еще, что без «раскрутки».

— То есть не добавили срок?

— Да за что?!

— И верно, за что вас вернули в колонию?

— По пьянке вышло… Эх, неохота и вспоминать…

— Но все ж вспомните, пожалуйста. Так за что?

— Там строгости, гражданин следователь, там следили — будь здоров! Чуть какая малость, за шкирку и в ИТК.

— Это где такие ужасы? В каком городе?

— Туфтовый такой городишко, название вроде рыбного. Или лошадиного. А, Седлецк! Вспомнил.

— Худо у вас с памятью, Саманюк.

— Мне ни к чему память-то. Не в институт поступать.

— Не в институт, в другое место. Так за что вернули «с химии»?

— Говорю, по пьянке. С получки выпили с корешем, уснули на вокзале. Просыпаемся вечером. Башка трещит, время позднее, в общежитие на поверку надо, там у нас строго. Что делать? Ну, поперлись домой. Мимо гаража идем, кореш и говорит: давай, говорит, возьмем машину для скорости, чего пёхом эку даль топать. Вот, с гаража сдернули мы серьгу… то есть замочек сняли, «газик» завели и поехали. Ну, думаем, теперь порядок, успеем к поверке. Улицы три-четыре проехали — бац, бензин кончился. Н-не повезло! Так и ушли в общежитие пёхом. Думали — сойдет. Оно и сошло бы, да нас сторож у магазина приметил. Я ж говорю, за ерунду пострадал.

— Как фамилия вашего соучастника?

— Не помню. Вы правильно заметили, память у меня паршивая. Звать Федькой, а фамилия мне ни к чему.

— Вам все ни к чему.

— Молодой еще, перевоспитаюсь. Я, гражданин следователь, политзанятия всегда посещал…

— А толку?

Можно было отправлять его в камеру.

Пятого мая Загаев приехал в исправительно-трудовую колонию. Два дня изучал дела, беседовал с оперуполномоченным, начальником отряда. Оказалось, что в этой же колонии был в заключении Машихин-Чирьев. Здесь же досиживал срок «кореш» Саманюка по угону машины Фаат Габдрахманов. Все зовут его Федькой. Срок у него пять лет. По словам начальника отряда, Габдрахманов в обращении резок, нарушает режим, завистлив, характер неуравновешенный.

— Вечно он чем-нибудь недоволен, всюду мерещится несправедливость. Повара ругает — мяса в суп мало положил, другим больше. Бригадира — дешево смену расценил, другие деньги гребут. На завхоза рычит, почему заставляет в бараке уборку делать, когда другие «койки давят».

— Что с «химии» несправедливо вернули, не жалуется?

— Нет, не слышал.

— Он где сейчас?

— На работе. Только что мастер звонил — курит Габдрахманов в неположенном месте, грубит.

— Вызовите его к оперуполномоченному для беседы о нарушениях.

Габдрахманов вошел с видом человека, которого побеспокоили по пустякам. Встал боком, держась за ручку двери. Казалось, сейчас выругается и уйдет. Сказал: «Вызывали?» — и глянул исподлобья. Велели сесть — не сел, а присел на стул: дескать, говори, начальник, да я пойду.

— Габдрахманов, вы часто нарушаете режим, грубите. Курите в неположенном месте.

Глядит выжидающе: ну, чего дальше? Голова у Габдрахманова круглая, серая от короткой стрижки, лоб широкий и низкий. Глазки маленькие, колючие, злые: ты мне, начальник, хоть кол на голове теши, а я все равно тебя… это самое… понял?

— Как же так? — говорит оперуполномоченный с положенной по инструкции вежливостью. — Нарушать режим никому не дозволено.

Молчит, глядит: ну, нарушаю, и что? Срок кончится — все равно отпустите, и с нарушениями.

— Вам, Габдрахманов, предоставлена возможность честным трудом и поведением искупить вину, — скучновато внушает оперуполномоченный, — а вы не желаете встать на путь, ведете себя вызывающе. Так нельзя. Другие соблюдают режим, честно трудятся…

— Другие больше нарушают, да их не видят! Габдрахманов, Габдрахманов, всегда Габдрахманов, а другим можно, да?!

— Кто другие, например, нарушают?

— Не знаю, вы глядите — кто, вы на то поставлены.

— Вам оказали доверие, направили на стройку народного хозяйства. Вы доверия не оправдали. Как же так, а? Почему, находясь на стройке, допустили новое нарушение?

— Ничего не допускал, другие больше…

— Не о других, о вас разговор. Вот расскажите, почему вас вернули в колонию?

— Почему, почему… Пьяный был, машину брал…

— Точнее сказать, угнали чужую машину. С какой целью?

— Ни с какой ни с целью… Говорю, пьяный был, на вокзале спал. Проснулся, гляжу — время много, на поверку бежать надо. С вокзала выходил, машину брал… ну, угнал, по-вашему.

Габдрахманов смотрит на дверь: и чего начальник «резину тянет»?

— Сколько вас было, когда машину угоняли?

— Сколько, сколько… Ну, двое.

— Кто еще?

— Мишка. Фамилию не знаю.

— Саманюк?

— Не знаю.

Загаев разложил на столе четыре фотографии.

— Посмотрите, Габдрахманов, кто из них ваш соучастник?

Габдрахманов что-то заподозрил. Перестал торопиться, переключился на «ленивое равнодушие», вытянул шею к фотографиям.

— Вот, наверно.

— Как — наверно? Узнаете соучастника или нет?

— Ну, он. Дальше чего?

— Дальше вы сами расскажите.

— Про что?

Загаев перебирал бумаги в папке, с вопросами медлил. Габдрахманов еще раз, повнимательнее, пригляделся к снимку. Мишка Саманюк выглядел фраером: в костюмчике, при галстуке, морда сытая, довольная. Габдрахманов засопел, толстым пальцем отодвинул фотокарточку. В обезьяньих глазках — зависть.

Загаев нашел нужный лист и завел разговор с осужденным. На допрос это не походило.

— Я следователь из Харьковской областной прокуратуры, моя фамилия Загаев.

Осужденный пожал плечами: мол, мне-то что.

— Габдрахманов, меня интересуют кое-какие старые дела. Расскажите поподробнее, как там у вас получилось с угоном машины?

— Как получилось… Плохо получилось.

— А вы думали, что будет все прекрасно?

— Ничего не думали Пьяные были. В общежитие быстро ехать хотели. Бензин кончился, без горючего — как поедешь? Совсем мало горючего было. Машину бросали, пешком бежали.

Теперь Габдрахманов не торопился, не сердился, объяснял старательно, чтобы «гражданин следователь» понял: совсем мало бензину было, куда поедешь…

— Кто вел машину?

— Ну, я вел.

— Как автоинспекция догадалась, что машину именно вы угнали?

— Мимо магазина ехали, там большой фонарь, сторож узнал, на другой день милиции говорил.

Совсем другим стал Габдрахманов, смирным, осторожно-покладистым. Рассказывал охотно, гражданина следователя взглядом не кусал. Когда следователь поднял от бумаги голову и взглянул на него, Габдрахманов даже изобразил подобие улыбки на синих губах: спрашивайте, гражданин начальник, я честный, всю правду скажу… С минуту смотрели друг на друга два худощавых человека одного примерно возраста. У Загаева в волнистых волосах седина. В колючем ежике Габдрахманова тоже. От различных тревог седина, от противоположных тревог…

На переносице осужденного напряглись глубокие морщины — что сейчас спросит следователь?

— Вы ездили той ночью в поселок Малиниху?

Дрогнула улыбка на синих губах:

— Какой поселок, гражданин начальник! Говорю, совсем мало горючего было!

— В ту ночь в Малинихе совершена была крупная кража. Можете вы что-нибудь рассказать об этой краже?

— Никакой Малиниха не знаю! Никогда там не был!

Осужденный искренне усмехнулся. Какой чудак гражданин следователь, совсем глупый. Из Харькова приехал спрашивать Габдрахманова про кражу в Малинихе! Чудак!

— Можете идти, Габдрахманов.

— До свиданья, гражданин начальник.

Он встал, надел матерчатую фуражку, пошел. И на порог уж вступил, за дверную ручку взялся, но не вышел, медлил.

— Вы что, Габдрахманов? А хотите знать, сколько там, в малинихинском сейфе, денег было?

Осужденный проворчал:

— Мне какое дело…

— А было там около двенадцати тысяч.

Верхняя губа Габдрахманова приподнялась, открыв желтые от крепкого чая крупные зубы. Должно быть, здорово хотелось ругнуться Габдрахманову, а нельзя — при начальстве-то. Мотнул головой, опять изобразил ухмылку:

— Вы думаете, я их увел?

— Подозреваю, что были соучастником.

— Хо! Это еще доказать надо.

— Ну а как же! Обязательно надо доказать. Пока есть подозрения только. Вот я и подумал: может, Габдрахманов сам расскажет…

— Хо!..

Чудак следователь!

— До свиданья, граждане начальники.

— До свиданья, Габдрахманов. На днях еще вас приглашу, потолкуем.

— Ну… ваше дело такое, — кивнул и вышел.

Два дня Загаев изучал личное дело Габдрахманова, материалы автоинспекции по угону «газика», материалы следствия по давней малинихинской краже.

Через два дня состоялась еще одна беседа с подозреваемым.

Фаат Габдрахманов как мог старался изобразить любезность: поздоровался, даже поклонился чуть. Сел на стул, уперся ладонями в колени, вытянул шею к следователю.

— Меня интересуют некоторые детали, касающиеся угона, — сказал Загаев. Ваши ответы, Габдрахманов, будут зафиксированы в протоколе допроса. Да, сегодня допрос, а не беседа.

Осужденный ничем не выразил своего отношения к сказанному. Только ладони крепче вцепились в колени.

— Расскажите подробнее, каким образом сторож мог опознать вас и Саманюка ночью, в кабине «газика», на ходу? Вы раньше были знакомы со сторожем?

— В магазине нас видел, наверно.

— Но ведь он сторожит ночью, а вы ходили в магазин днем?

— Зачем днем, вечером ходили. Днем работали, в столовой ели.

— Тот магазин от вашего общежития довольно далеко, есть ближе. Почему ходили именно в тот?

Низкий лоб осужденного сморщился.

— Почему, почему… Ходили, да и все. Мы ж там не под конвоем, куда хотим, туда идем.

— После работы, усталые — и за шесть кварталов, когда рядом с общежитием есть гастроном?

Габдрахманов подумал. Пояснил:

— За водкой к тому сторожу бегали. Пока с работы придем, уж семь часов, водку не продают. Сторож рано приходил, мало-мало спекулировал, гад такой. Деньги брал, сдачи не давал. Плохой человек. Дурной глаз имеет, дурной язык имеет. Нас в «газике» видел, сразу милиции говорил. Никто бы не узнал, что мы «газик» брали.

— Куда же вы ездили на «газике»?

— Куда, куда… В общежитие ехали! Один раз говорил, другой раз говорил, сколько раз можно одно и то же!

— Ехали с вокзала в общежитие, очень торопились на вечернюю поверку, так?

Габдрахманов подумал хорошенько и сказал:

— Так.

— На вечерней поверке вас не было.

— Значит, не успели.

Загаев развернул на столе план Седлецка.

— Посмотрите, Габдрахманов. Видите этот квадрат? Здесь вокзал. А вот здесь общежитие. А магазин, где вас видел сторож, вот он, совсем в стороне. Если так спешили на поверку, то и ехать бы вам прямо по улице к общежитию. Как оказались в десяти кварталах от нужного направления?

Габдрахманов заерзал.

— Не помню… Пьяный был…

— На вокзале проспались, смогли машину вести. Значит, не так уж пьяны были.

— Ну, забыл! Пишите что вам надо!

— Правду надо. Что имеете добавить к сказанному вами? Прочтите протокол. Подпишите.

Осужденный подписал, отшвырнул ручку, вытер лицо кепкой.

— Можно идти?

— Задержитесь еще на минутку. Посмотрите план города. — Палец следователя неторопливо проскользил от края листа по линии, изображающей улицу. Обратите внимание: магазин, у которого вас видели, стоит на улице, в которую входит дорога из поселка Малиниха. А в Малинихе той ночью взломан сейф, украдено двенадцать тысяч…

Нервы у Габдрахманова сдали.

— Не знаю никакой сейф! И Малиниха не знаю!

— А ведь в той краже ваш почерк, Габдрахманов.

— Какой почерк?! Я там не расписывался!

Два глаза-буравчика сверлят следователя.

— Вы отбываете наказание за кражу из кладовой фабрики. Проникли в кладовую ночью, предварительно выдавив стекло в окне. Чтобы не звенело, вы оклеили стекло лейкопластырем. Украденные отрезы увезли на похищенной машине. Так? В Малинихе, в кассе завода, стекло выдавлено тоже с применением лейкопластыря, уехали воры тоже на машине…

— Не брал я ту кассу! Не докажете! Габдрахманов, Габдрахманов, везде один Габдрахманов! Других ищите!

— Других уже нашли.

Он перестал кричать. Глянул яростно.

— Вот других и спросите, если нашли! А я ничего не знаю!

— Тогда можете идти.

Габдрахманов рванулся к выходу. И опять Загаев уже на пороге окликнул его:

— А знаете, сколько истратил за два года Чирьев?

Нет, не по силам Габдрахманову уйти, не узнав, сколько же истратил Чирьев…

— Три с половиной тысячи он пропил.

— Не знаю никакого Чирьева!

Хлопнула дверь.

Назавтра приехал Загаев в колонию также во второй половине дня. В коридоре повстречался ему лейтенант, начальник отряда, в котором отбывал наказание Габдрахманов. Лейтенант с большим уважением пожал следователю руку.

— Слушайте, а вы раньше в колонии не работали? Габдрахманова прямо не узнать, до чего прилежный стал! Трудится, дай боже! Вежливый, курит где положено. Как это вы, а? Какой индивидуальный подход нашли?

— Да никакого подхода. Сидим, вспоминаем былые дни. Пожалуйста, пришлите его сюда.

— Есть прислать! Этак до конца срока он в самом деле перевоспитается.

Габдрахманова привел завхоз отряда. Доложил:

— Не хотел к вам идти, гражданин начальник.

— Зачем так сказал! — перебил Габдрахманов. — У нас политзанятия…

— Политзанятия через час… Всегда ты с них смывался, а тут вдруг полюбил…

Загаев отпустил завхоза.

— Садитесь, Габдрахманов. Недолго вас задержу, успеете и на занятия. Скажите, вы знали, куда уехал Чирьев из Малинихи?

— Какой такой Чирьев?

— Зиновий Чирьев, он отбывал срок здесь, в этой колонии. Освобожден незадолго до вашей отправки на стройку.

— Мало ли тут кто отбывал, всех я помнить должен?

— Габдрахманов, вы предупреждены об ответственности за дачу ложных показаний. И все-таки даете ложные показания.

— Какие ложные, гражданин следователь? Я правильно говорю.

— Вы знали Чирьева, бывали у него в поселке Малиниха. Например, одиннадцатого сентября 1970 года. Вспомнили?

— Не был… — вяло упорствовал Габдрахманов.

Загаев постучал пальцем в лист дела:

— Вот справка из медвытрезвителя поселка Малиниха. Зарегистрировано, что одиннадцатого сентября 1970 года, в субботу, в семь часов вечера вы и Чирьев были задержаны в состоянии сильного опьянения…

— Мало ли с кем я пил.

Загаев постучал пальцем в лист «Дела»:

— Эх, Габдрахманов, дело-то как обернулось: Чирьев скрылся, из Малинихи уехал на Украину, женился там, фамилию сменил. И тихонько пропивал украденные тысячи.

Слаб, неуравновешен осужденный Габдрахманов: зависть зажгла его глаза зеленым огнем, скрипнули желтые зубы.

— Саманюк, освободившись из колонии, нашел его все-таки. И убил. Понимаете, Габдрахманов, ведется следствие по делу об убийстве. И все, что с этим связано, обязательно будет раскрыто. Если вы причастны к этому, вам представляется возможность облегчить свою участь чистосердечным признанием. Вот здесь, — Загаев раскрыл на закладке томик, — в «Комментариях к Уголовному кодексу» говорится: «Статья 38. Обстоятельства, смягчающие ответственность. Пункт 9. Чистосердечное раскаяние или явка с повинной, а также активное способствование раскрытию преступления…» И далее: «Под чистосердечным раскаянием следует понимать случаи, когда виновный при производстве дознания, следствия или в суде рассказывает обо всех обстоятельствах совершенного преступления…» Вы понимаете, о чем я говорю, Габдрахманов?

Осужденный сидел, опираясь локтями в колени, низко опустив голову. Большие руки крутили, тискали и без того измятую кепку.

— Так как же, Габдрахманов?

Тот глянул исподлобья на папку с делом.

— Ничего не знаю. Если бы и знал… выдавать корешей не стал бы.

— Да, уж друзья у вас верные, ничего не скажешь. Один сбежал с крадеными деньгами, второй его убил и тоже вряд ли заехал бы с вами делиться. И таких «корешей» вы покрываете! Ладно, идите, Габдрахманов. Завтра я уезжаю. Но утром еще зайду в колонию. Вызову в последний раз. И если захотите принять решение, единственно, правильное, если захотите облегчить дальнейшую свою участь… Идите, Габдрахманов.

Похоже, осужденный плохо спал в эту ночь — лицо бледнее обычного, веки красные. И следователь начал допрос нарочито безразличным, как бы утомленным голосом.

— Садитесь. Можете курить. Вы что, не выспались?

— Дежурил в отряде.

Сидел согнувшись, как и вчера. Крутил кепку. Загаев молча заполнил первую страницу протокола: фамилия, имя и так далее. Зевнул, сказал устало:

— Мне тоже не спалось. Вечером ехать в Харьков, Саманюка допрашивать. Слушай, а как же получилось все-таки, что вы с Зиновием попали тогда в вытрезвитель, а Саманюк нет? Он что, не пил с вами?

— Пил. Крепкий, дьявол. Нас уговаривал, когда мы по пьянке завыступали. А как ихняя машина подскочила, откололся в сторонку, смылся.

— Вот видишь, нельзя тебе пить.

Осужденный согласно кивнул. Загаев спросил:

— Сейф-то кто взламывал?

— Мишка.

— А стекло в окне?

— Стекло я.

— Как же вам бензину-то до Малинихи и обратно хватило?

— Мишка накануне у какого-то шофера раздобыл канистру. Совсем немножко не хватило. В гараж доехали б, «газик» поставили — и все глухо. Да сторож, черт…

— Погоди, все это записать в протокол надо.

Габдрахманов поднял бледное лицо:

— Скидка-то мне будет? За признание?

— Суд учтет.

— Ну… пиши.

Через час Загаев отпустил Габдрахманова в отряд и позвонил в районную прокуратуру.

— Нужна машина для выезда в Малиниху. Да, проведем следственный эксперимент, чтобы проверить и подтвердить показания…

 

7

— Заходи, Бевза, садись. — Майор Авраменко с завистью посмотрел на загорелого шофера. — Как выходной день, удался? Много поймал?

— Не дюже, товарищ майор. Ходил, ходил по берегу, место доброе искал, тай не нашел. Рыбаков на Карлушино озеро богато понаехало, а клева, ну, нема, як в пожарной бочке! Так что вы не жалкуйте, товарищ майор, что вам не пришлось. Мелочи на уху — хиба ж це улов!

— Не в рыбе суть, Бевза. Тут сам процесс важен. Лоно природы, оно… лоно! — майор плавно и ласково провел ладонью по столу, лицо стало добрым, мечтательным. — При такой работе рыбалка — первейшее лекарство, нам ведь тоже нужна психопрофилактика. Сидишь на этом лоне, природу всем организмом впитываешь, чувствуешь ее, матушку… Гм, ну ладно. С машиной у тебя порядок? Поедешь с Ушинским в Криничное.

— Есть в Криничное, — Бевза встал. Про рыбалку кончилось, начались служебные отношения. — А что, товарищ майор, знайшли, где жил тот Саманюк?

— Пока не нашли. В городе, в поселках никто его не видывал. Вот в Криничном и потолкуй о жителями. Тебя знают, больше расскажут.

— Товарищ майор, надо бы в Сладковку съездить.

— Зачем?

— Та я показывал фотку Саманюка знакомым рыбакам. Вы Панасюка, мабудь, помните? Он в прошлом годе леща словил на пять кило. Так Панасюк признал, что тот гражданин у них в Сладковке жил. Каже, точно он. У бабуси жил, у Кирилихи.

— Бевза, и ты еще жалуешься, что улов плохой! Это, братец мой, такой улов! Сладковка, четырнадцать верст! Скажи Ляхову, пускай ждет Ушинского и едет с ним в Криничное. А мы давай в Сладковку.

Бабуся Кирилиха проживала одна-одинешенька в своей хатке на краю большой деревни Сладковки. Два сына в Харькове, но ехать из родных мест к ним Кирилиха не пожелала. Копалась старушечьим делом в саду и на огороде, нужды ни в чем не ведала, жила себе тихонько. Долго квартировал у нее учитель, потом женился и уехал, осталась опять Кирилиха одна. Разве из приезжих кто на день-другой, а то и неделю у Кирилихи приткнется.

Бабуся охотно рассказала Авраменко и Бевзе о житье-бытье, угостила прошлогодними яблоками из своего сада. Довольна бабуся, что к ней приехали, сидят слушают бравые милицейские из райцентра. Грехов за собой не чуяла, законы отродясь не нарушала, так чего ж не поговорить с хорошими людьми.

— Бабуся, а сейчас у тебя живет кто-нибудь? — хрустя яблоком, спросил Авраменко.

— Есть квартирант. В совхоз устроиться хочет, да пока так гуляет. Городской, боится крестьянской работы. Молодежь ноне разборчива пошла.

— Где он сейчас?

— Бог его знает, милые. Который день не приходит. Мабудь, в районе где место нашей, чи вдова яка приласкала. Последни вечера он подолгу гулял, приглядывал какую-нито. Хлопец гарный.

— Вещи его остались?

— Яки вещи у холостого. Чемодан вон стоит, и все.

Авраменко достал из кармана несколько фотографий.

— Посмотрите, тут есть квартирант ваш?

Кирилиха пошла к комоду, взяла очки, надела, согнулась над столом, пальцем водит. Нашла, обрадовалась:

— Вот же он, Миша-то? Ишь гарный хлопец який. — Обеспокоилась: — На что он вам?

— Такая у нас работа, бабуся. Ведь без прописки жил?

— Милые, коли б в совхозе остался работать, то и прописала бы. А пока, думаю, нехай так поживет. Тихий, к старшим уважительный, вреда никому не делает…

— Вспомните, когда он у вас появился?

Кирилиха долго перебирала знаменательные даты: у Фроськи Исаченковой корова отелилась через два дня, как принесли пенсию, а с пенсии Кирилиха купила новый платок, и было то в субботу, и встретился ей в магазине дед Куренок и приглашал во вторник на какой-то актив, но на актив во вторник не пошла, потому что болела спина, а в тот самый день и пришел Миша проситься на квартиру. В результате бабкиных расчетов точно выходило, что Михаил Саманюк появился в Сладковке 28 марта и с тех пор жил здесь, пока не исчез куда-то.

Бабусю поблагодарили, чемодан взяли с собой.

 

8

Саманюк постоял неподвижно около минуты, чувствуя за спиной замкнутую дверь. Вытер рукавом потный лоб и вдруг повалился ничком на топчан, вцепился зубами в набитую соломой подушку. Попутали, обложили кругом, стиснули! Засыпался, вот уж влип так влип, будь все проклято!

Он не думал о том, как взламывал сейф, как грабил прохожих, как ударил ножом Чирьева. Ну было это, было, ну и что, под расстрел теперь?! Нет, нет! За что расстрел?! Высшая мера — исключительная, в особых случаях только! А у него разве исключительный случай? Самый обычный, случайность…

Как зажали на допросе! Никаких ведь вроде улик не было — и вдруг сошлись все улики разом. Старуха, у которой жил в Сладковке, опознала — и полетело к черту алиби. Федьку Габдрахманова в колонии откопали… Ух, подлюга Федька! Заложил напарничек, свою шкуру спасает! Его показания следователь к концу приберег, включил магнитофон…

Когда Саманюк услышал голос Габдрахманова: «…Мишка ломом сейф ломал, деньги брал…» — думал, не выдержит, схватит и разобьет магнитофон, как разбил бы Федькину башку…

Выдержал. Слушал. Ухмылялся даже. А что в душе творилось! У-у, перестрелял бы всех, изгрыз! Федьку, следователя, милицию, всех!.. Бежать бы, вырываться из этой камеры, гульнуть напоследок на полную катушку… А там хоть трава не расти, как говорил отец, Кондратий Саманюк, чтоб он в гробу перевернулся!..

Эх, не уйти отсюда… Так что ж, «расколоться»? Признать вину? Этот следователь Загаев — спец… Может, подведет под статью «за превышение необходимой обороны…»

В конце допроса следователь спросил:

— Признаете вину? Будете давать правдивые показания?

Мишка ответил равнодушно, и голос не дрогнул!

— Какие признания? Вашего Габдрахманова я и знать не знаю. И вообще тут нарочно все подстроено, чтоб невинного человека засудить. Я жаловаться буду! Ни в чем не виноват, не в чем признаваться!

— Как хотите. Но советую подумать.

— А если не надумаю? — нашел в себе силы нахально усмехнуться.

Следователь посмотрел на него с удивлением:

— Да вы что, в первый раз под следствием? Улик достаточно и без вашего признания.

— Какой мне толк убивать Чирьева?!

И из последних сил доиграл роль:

— Настырный вы мужик, гражданин следователь. Раскрыть убийство не можете, так невинного человека под «вышку»…

— Зачем вы это, Саманюк?.. Бессмысленная клевета разве поможет? Лучше бы рассказали все подробно.

Рассказать подробно? Про что? Про отца, про детство? За детство наказание не сбавят.

А отец… Мишка и отцом его не называл — не с чего. Заявлялся домой на месяцы, пропадал на годы — то в бегах, то в колониях, и его судьба давила Мишку. Давила с тех пор, как один пацан крикнул ему со смехом: «А я знаю, знаю! У тебя отец — вор!» В ту пору было Мишке лет девять. Он избил пацана. Его избил, а себя почувствовал оплеванным. Почему у других отцы каждый день с работы домой приходят, а у Мишки… И стал он недолюбливать тех, у кого отцы каждый день с работы приходят. Приятелей искал среди таких же, как сам.

Было Мишке годов четырнадцать, когда отец пришел домой надолго. По-крупному уже не воровал, ловчил по мелочам. И оттого стал характером еще паскуднее. Работать не хотел и не умел, по пьянке орал: здоровье мое по тюрягам развеялось, пущай теперь общество меня поит-кормит! Смирная, безответная мать Мишки работала, кормила мужа, а он ее за это бил.

Кондратий ко всему был равнодушен, когда трезв. Мишку не замечал. Зато после первых «ста грамм» находило на Кондратия красноречие, и, если Мишка не успевал удрать, отец его ловил и «воспитывал»:

— Миша, сынок, батя твой погулял в свое время, во как погулял, под завязку! Хоть у матери спроси. Галька! Скажи ему, гаденышу. Тебе, щенок, так не погулять, не-ет. Ты будешь хребет гнуть на прё-из-водстве, тьфу! Копейки до получки считать. На собраниях сидеть, хе-хе. А я гулял!

Время от времени Кондратий попадался на мелких кражах; в квартиру приходил флегматичный участковый милиционер. Каждый раз Мишка ожидал, что отца сейчас заберут обратно в колонию. Кондратий нахально врал участковому, извивался змеей, громко обижался.

— Ежели раз оступился, то и валят на человека все сподряд! Где справедливость?!

Участковый хладнокровно слушал. Говорил в который уж раз:

— Если еще повторится, передам материал в суд.

— Да за что?!

— Все за то же. Тебя задержали в магазине, пытался украсть детские сапожки.

— Врут! На что мне сдались ихние сапожки!

— Если еще повторится, пойдешь под суд.

И Кондратий, и участковый знали, что за восьмирублевую кражонку в колонию не отправят. Участковый пугал «для профилактики», а Кондратий врал по привычке. Когда участковый уходил, отец торжествующе матерился:

— Хо, не на того нарвался, лягавый! Мишка! Учись, щенок! Все воруют, но умный никогда не засыпется, не-ет.

В шестнадцать лет Мишка убежал из дому — надоела такая жизнь.

И пошло-поехало: тюрьмы, пересылки, этапы, колонии…

В камеру вошел милиционер, принес еду.

— Эй, спишь?

Саманюк оторвался от подушки, вытер губы.

Вяло жевал. Разбежались мысли, в голове пусто. Бьется только мотивчик блатной песни, все время бессмысленно повторяясь: «…я, как коршун, по свету носилси, для тебя все добычу искал…»

Не доев, повалился на топчан. Надо что-то придумывать, искать лазейки в уликах… Сейчас надо придумывать, потом поздно будет… Но в голове только надоедливый мотивчик…

 

9

Наверное, еще ночь? Снаружи — тишина. Саманюк проснулся, и это было неприятно, потому что проснулся и мотивчик: «…я, как коршун, по свету носилси, для тебя все добычу искал, воровал, грррабежом занимался…»

А для кого он, Мишка Саманюк, искал добычу? Ни для кого. Для себя. Пьяных и захватанных девиц из «блатхат» он презирал. Хорошие девушки были недоступны. Они любят везучих, которые не попадают под следствие, в колонию. Мишка чуял в себе силу, хотел быть умным и везучим. Но не получалось… Не из этой ли районной камеры поведут его на последний этап? Суд, приговор… Особо опасный рецидивист… «Высшая мера»?! Да не хотел он убивать Чирьева! Чирьев сам виноват! Эх, лучше бы не освобождали на ту «химию»…

В колонии Саманюк вел себя хорошо. Начальство, поди, думало: перевоспитался. Хотя начальство не такие лопухи, чтоб верить… И все время Саманюк мечтал, как, освободившись, найдет Чирьева, заберет у него свои — свои! — деньги и махнет куда-нибудь, притаится на время, отдохнет.

Срок кончился. Вышел Саманюк на свободу, Поехал сразу в Малиниху: Федька Габдрахманов еще досиживает, успевай ловить момент — кому это надо, делиться с Габдрахмановым. Чирьеву придется долю дать — за «наводку», за хранение. Черт с ним, пускай пользуется алкаш.

Но алкаш Чирьев из Малинихи пропал. Никто не знал, куда делся. Вот, сволочь! Ну, ничего, друг Зиня, поищем. Может, найдем, тогда за все сочтемся. Деньги, заработанные в колонии, еще были, можно и подождать.

Саманюк отирался в Малинихе по пивным, возле винных отделов, «скидывался на троих», исподволь выпытывал у хмельной публики, не знает ли кто дорожки за Чирьевым. Но Чирьев хоть и насквозь пропитый, а хитрый — следов не оставил. Уехал из поселка, и с концом.

Пьяницы болтали много, клялись в дружбе, хвалились грандиозными запоями, А куда уехал Зиня Чирьев, не знали. Надо было найти другой метод «расследования».

Еще когда они в комнате Чирьева обдумывали кражу, Саманюку попался на глаза почтовый конверт с харьковским адресом. «Кто такая? — спросил у Зиновия. — Шмара твоя?» Тот сказал: «Сеструха». Конверт Саманюк спер на всякий случай, мало ли какой фортель выкинет Чирьев, Оказалось, поступил предусмотрительно.

В Харькове все сошло как будто гладко. Сестра, правда, знала немного, но упомянула про город Сторожец. «Ну и работка, должно быть, у инспекторов уголовного розыска! — подумал Саманюк, выходя от чирьевской сестры. Какого-то алкаша-дурака и то так искать приходится».

В Сторожце пришел в адресный стол: друга ищет, Чирьева Зиновия. Пошарили по карточкам, сказали: такой в Сторожце не проживает. Как же так? Смылся и отсюда? Пропали тысячи, из-за которых Саманюк свободой рисковал, сыщиком заделался! Во всесоюзный розыск не подашь ведь. И кто забрал — алкаш, «наводчик», с которым и водку-то пил лишь по необходимости! Ох, если ты найдешься, горько пожалеешь, Зиновий. На «мокрое дело» Саманюк, конечно, не пойдет, не такой он дурак. Но уж рассчитается!

Чтобы рассчитаться, надо сперва найти. Где искать? Страна велика. Решил Саманюк поискать пока в Сторожце, Приютился в деревне Сладковке у одинокой бабки. В город пешком мотался. Часами посиживал, покуривал где-нибудь в укромном месте возле магазина. Никого не расспрашивал, чтоб Зиновия не спугнуть. Рассуждал так: если Чирьев тут живет, хоть и без прописки, то не может он в магазин не ходить, имея такие деньги. Ходит, притом каждый день чирьевскую жажду Саманюк знал. И дождался. Сидел как-то в скверике напротив магазина, скучал, зевал. В сон клонило. Ждал, когда закроют на перерыв, чтоб покимарить тут же, на молодой травке. И увидел — вот он!

Зиновий, с виду почти трезвый, забежал в магазин и сразу выскочил. Наметанный Мишкин глаз отметил оттопыренный карман. Все. Теперь не уйдешь, старый кореш!

Чирьев шел не оглядываясь, никого не опасаясь. Ясно: торопится домой выпить, иначе устроился бы хоть в том же скверике. Теперь выследить, где живет, и — не желаете ли рассчитаться?! Материально и, так сказать, морально… Деньгами и мордой. С кем вздумал шутить, Зиня? Вор — не прокурор, у вора гуманности нету, на поруки не отпустит, сам перевоспитает. Ишь, гад, за бутылку хватается. Сейчас выпьем, Зиня, составим «на двоих». А ты думал, всегда будешь «на одного»? Нет, хватит!

Чирьев заскочил в калитку. На улице безлюдно и тихо. Только дед сидит на лавочке… Может, конечно, у деда зрение слабое, но, может, и дальнозоркость старческая. Свидетеля Мишке не надо, он свернул в проулок. Обошел квартал, подобрался к плетню той хаты, куда скрылся Чирьев. Двор пустой. Тишина. Значит, один пьет, жадюга. Так. На всякий случай Саманюк вытащил и натянул мятые кожаные перчатки. Выдохнул бесшумно: а ну, выручай, блатная удача…

Осторожно, двумя пальцами толкнул дверь… она неожиданно легко распахнулась, заскрипела. Черт, придержать не догадался! Теперь чего уж, входить надо. Не таясь, шагнул в сенцы… и носом к носу столкнулся с Чирьевым.

— О, привет, Зиня!

— А? Ап… ап… — Чирьев побелел, осел на подкосившихся ногах. Саманюк грудью оттеснил его, притворил ногой дверь. Втолкнул в кухню и — вот неудача! — тут еще двое… Один на лавке лежит, второй в стол башкой уткнулся.

«Ах ты, не получится разговора при свидетелях-то… Ну, да я не в побеге, законно освобожденный. Что в Малинихе было, про то Зиновий не вякнет, самому невыгодно…»

— Что не здороваешься, Зиновий?

Каждая жилка в Саманюке напряглась, приготовилась… Заставил себя держаться легко, дружелюбно, чтоб не спугнуть, не отчудил бы чего Зиновий спьяну, ишь водкой от него как прет.

— Ты что, вроде не шибко радый старому корешу?

Одутловатая рожа Чирьева стала понемногу розоветь. Дошло, видимо, что их в кухне трое против одного. Не сводя глаз с Саманюка, он пригнулся, тряхнул за плечо спящего на лавке, так что у того голова замоталась. Пьяный замычал, но не проснулся. Зиновий толкнул в бок того, что спал сидя, — тоже без толку. Саманюк рассмеялся:

— Не беспокой, пускай граждане отдыхают. Ничего, подходяще вы гуляете, подмигнул, мотнул головой на три пустые бутылки. Четвертую, только начатую, должно быть, сейчас принес Зиновий. — Не буди друзей, Зиня. Поговорим давай. Ты чего бледный такой? Хвораешь? Или совесть мучает?

Саманюк сбросил с табуретки чью-то замызганную кепку, уселся. Нога на ногу, руки в карманы. Здоровый, крепкий. Веселый вроде, а в глазах угроза… Зиновий еще раз лягнул собутыльника — безуспешно. Выдавил:

— Миша, кажись? Не признал тебя сразу-то…

— Не бреши, узнал. Далеко же ты от меня сховался.

— Что ты, Мишенька, разве я от тебя! От розыска, мало ли что могло… Боязно в Малинихе-то…

«Про Малиниху болтает. Значит, в хате никого более. Эти — в стельку. Будет разговор!»

— Я за деньжонками своими, Зиня. Не все еще пропил? Много их, одному тебе лишку, а двоим в самый раз.

— А Федька где?

— Не твое дело. Сказано, на двоих. И покороче, Зиня, тороплюсь.

— Та-ак, на двоих, стало быть… — Зиновий одолел первый испуг, стал приходить в себя. — Миша, ты не того, не беспокойся, денежки, они… при себе-то их не держу…

— Не в сберкассе же? Место хоть надежное?

— Да уж будь спокоен!

— Молодец. Давай их, не жмись.

Чирьев уж совсем очухался. Рожа сперва порозовела, потом обрела обычный красный колер. Глаза воровато зарыскали по сторонам. Саманюк заметил, как он дважды украдкой пнул ногой того, что у стола спит.

— Слушай, Зиновий, не темни. Гони монету, и разойдемся по-хорошему.

— Ну? А это, того… Сколь ты мне оставишь?

— На двоих же, понял?!

— Да-а, ты все заберешь!

— Ну! Торговаться будем?

— Ты, Мишенька, давай по совести… Сберег ведь я их, для тебя сберег, не допивал, не доедал…

— По морде видать, что не жравши сидишь… Ты от меня дурачком не отбрыкаешься. Или гони мои деньги, или тебе хана, понял? Не для того я рисковал, чтоб тебе пожизненную пьянку обеспечить.

— Мишенька, да я разве что? Я только чтоб по совести.

Чирьев маялся. Молодой, здоровый Мишка сидел между ним и дверью — не уйти. В окно сигануть — все одно не отстанет, пока деньги не заберет. А заберет все, в том Чирьев не сомневался. И ничего с ним не поделаешь. В милицию ведь не заявишь. Придется отдавать, ох придется… Чирьев, как и Саманюк, привык думать, что деньги его собственные, привык тянуть по пятерке, по десятке, пить и знать, что еще много, хватит до конца дней. Но вот сидит Мишка, требует его деньги… Ух, разорвал бы в куски бандюгу, придушил!

— Мишенька, за ними еще сходить надо. Это ж не моя хата.

— Не злил бы ты меня, Зиновий.

— Чужая хата, ихняя вон. Не веришь? Гадом буду!

— Ты и так гад.

— Миша, я к ним пузырек распить зашел, да они уже того… Недалечко тут живу, ты уж погоди где-нито, хошь возле магазина посиди, я и принесу.

— Ага, ты принесешь. Где живешь? А ну идем. Пойду с тобой до самой заначки, там и рассчитаемся. Айда, выходи первым.

Саманюк встал, потянул дверь. Но Чирьев опять вцепился в спящего за столом, тряс его.

— Пойдешь или нет?! — Саманюк потерял терпение, шагнул, чтобы схватить этого дурака за шиворот и вывести, коли добром не идет!

— Не подходи! — взвизгнул Чирьев. — Все заграбастать хочешь, да?! Меня кончить, да?! В перчатках пришел… Не подходи!

Все у Чирьева тряслось: от колен до синих мешочков под одичалыми глазами. Он схватил хлебный нож со стола.

— Эй, не балуй ножичком, а то…

— Не подходи! Ничего не получишь! Мои деньги!

Лучше бы он не упоминал сейчас про деньги…

— Не отдашь? Ах ты…

Саманюк ударил по руке, поймал нож на лету. Но озверевший Чирьев вцепился в горло: Саманюк увидел его сумасшедшие, выпученные глаза. Падая, ткнул ножом…

Тут же пронзило: если этот гад сдохнет, то как же деньги?

— Не валяй дурака!

Но Зиновий лежал лицом вниз, и небритая щека его быстро бледнела.

«…Я же не хотел, он сам нарвался… Хотя какая разница… Надо отсюда когти рвать, пока те двое дрыхнут…»

Саманюк отбросил узкий, сточенный хлебный нож. На цыпочках прошел к двери, прикрыл ее за собой. На дворе никого. Прошел огородом к плетню, выбрался в проулок. Никого. Все тихо.

«Пожалуй, сойдет… Поискать бы все же деньги-то. Подловят? А кто докажет, что это я его?..»

…Мотивчик не давал покоя, бился в памяти с тем «чувствительным» шиком, с каким пел где-то когда-то на пересылке придурковатый карманник:

Я, как коршун, по свету носилси…

Вранье все это, туфта! Не коршуном по свету — гадюкой по земле ползают воры, мышью серой грызут по ночам чужое! Врал Кондратий Саманюк, врет песня! На черте стоит Михаил Саманюк, на грани — себе врать незачем. Дадут ему, особо опасному рецидивисту, «высшую меру» — и правильно сделают! Будь проклята такая житуха!

Нет! Не надо! Люди, не надо! Не хотел убивать Чирьева, случайно вышло!..

Саманюк забарабанил в дверь кулаками:

— Ведите к следователю! Эй, там! Ведите, буду давать показания!