Прошли, но с трудом. Стена оказалась покрепче прежних — жесткая плоскость с ничтожной упругостью. То ли в механизме проходимости что-то заело, то ли нас действительно не хотели пускать, но проторчали мы в коридоре довольно долго. Открылся проход внезапно, когда мы, меньше всего ожидая этого, уселись перед ним, чтобы обсудить положение. Да и открылась стена по-иному, не размякла, а растаяла, оставив в воздухе лишь розовый туман.

То, что открылось за ней, показалось бредом, галлюцинацией, волшебным миражем в красной пустыне. Впрочем, и пустыни не было, не только красной. Перед нами расстилалось зеленое поле, расшитое бело-розовыми стежками клевера и золотистыми пятнышками ромашек. Обыкновенное земное поле, широкое и холмистое, как в Швейцарии или в Подмосковье у Звенигорода. И голубая речушка вдали, почему-то очень знакомая, и виданный-перевиданный проселок, сухой и пыльный, с накатанными колеями от полуторок и трехтонок. Даже мост через речонку — не бетонный и не стальной — встречал знакомыми нетесаными бревнами. А за рекой, за дорогой — что за наваждение! — паслись коровы, белые, рыжие, пятнистые, с колокольчиками на шее, с надпиленными рогами, меланхоличные, разомлевшие от жары. И уже совсем далеко виднелась темно-зеленая полоска леса, не похожего на здешние даже издали.

И все-таки в пейзаже было что-то странное и чужое. Я сразу понял что: не было следов человека и его дел. Ни телеграфных столбов вдоль дороги, ни линии высоковольтной передачи, ни пастуха с подпасками, ни удочек, закинутых над черными заводями, ни грузовиков на дороге, ни путников — никого.

Из коридора в поле вели ступеньки — деревянные, щербатые, потемневшие от времени и дождей. Они противно скрипели под ногами. Я первым ступил на траву, побежал навстречу теплому ветерку и крикнул:

— А ну сюда!

И осекся. Зернов и Мартин уже сошли со щербатых ступенек, но еще не видели, что и ступеньки, и розовая вуаль стены, и коридор за ней, и вообще все, что могло хоть приблизительно напоминать покинутый нами завод, — все исчезло. Позади простиралось то же поле, и дорога, поворачивая прихотливой петлей, ползла к горизонту с такой же полоской леса. Это было так страшно, что я вскрикнул. Мартин потом говорил, что у меня был вид человека, узревшего привидение. Не знаю, как выглядел я, но у Мартина с Зерновым вид был не лучше.

— Трансформация интерьера, — задумчиво произнес Зернов, — как в Сен-Дизье, — и замолчал.

Мы не знали, радоваться нам или плакать. Радоваться идиллическому концу нашего путешествия — а впрочем, конец ли это? — или плакать по так и не открытой тайне завода. Мы сидели на росистой траве и молчали. Не помню, сколько прошло — полчаса, час, не хотелось ни думать, ни говорить: слишком резким был переход от сверхпроходимости и невидимок к этой зеленой идиллии.

Но Зернов оставался Зерновым; он посмотрел на часы и сказал:

— А солнце-то бутафорское.

Мы поглядели на солнце и ничего не поняли: солнце как солнце — желтое, пламенеющее, с белесым ореолом вокруг диска.

— Я уже давно слежу за ним, — продолжал он. — Не сдвинулось ни на метр. Висит, как люстра.

— Как ты это заметил? — спросил я.

— По тени. — Он указал на тоненькую тень от ножа Мартина, упиравшуюся точно в стебель ромашки. — Как была, так и осталась.

— А нож откуда?

— Я воткнул, — подал голос Мартин. — Сидеть неудобно было — мешал.

— А я еще обратил внимание на тень от ножа, — засмеялся Зернов. — Очень уж точно она в ромашку пришлась. А потом случайно взглянул: на том же месте лежит, ни на миллиметр не сдвинулась. — Он снова засмеялся беззаботно и весело, как будто его ничуточки не удивляло ни исчезновение завода, ни загадочное поведение солнца.

— Не понимаю, чему ты радуешься.

— Ясности, Юрий, ясности. — Он вытащил из земли нож, щелкнул тоненьким лезвием. — Ничто не исчезло и не растаяло. И никуда мы из завода не выходили. Просто перешли в следующий цех сквозь очередную неправдоподобную стену. И не наша вина, что этот цех оказался таким… обычным. И травка, и коровки…

— Тоже бутафорские?

Я не включался в игру. А он продолжал с этаким гидовским превосходством:

— Почему бутафорские? Настоящие. Только солнце иллюзорное, а все остальное — и лужок, и буренки — вполне добротная модель. Даже молока, я уверен, можно попробовать. Ну, кто умеет доить коров?

Вызвался Мартин: приходилось у отца на ферме.

Я с детства побаивался коров и не рискнул бы пройти сквозь стадо, но эти буренки так равнодушно встретили нас, что и я осмелел. А Мартин и совсем бесстрашно ощупывал набухшее вымя.

— Давно не доены, — сказал он.

Зернов не удивился:

— Так и должно быть.

Он по-прежнему говорил загадками, ничего толком не объясняя. Я так ему и сказал.

— Не обижайся, — улыбнулся он. — Я и сам еще не все понимаю. А непрочными гипотезами бросаться не хочется.

Мы подошли к Мартину, уже попробовавшему молока от флегматичной пеструшки. Попробовали и мы, благо ведро оказалось под боком, словно невидимые хозяева предвидели и такую возможность. И молоко оказалось настоящим, вкусным, жирным и теплым — чудесное парное молоко от ухоженной коровы. Не хватало лишь доброго каравая с хрустящей корочкой сверху. Вероятно, Мартин подумал о том же, потому что спросил:

— А если нас продержат здесь не день и не два, что есть будем?

— Думаю, и об этом позаботятся, — сказал Зернов.

Он пристально всматривался в березовую рощицу поодаль — левитановский холст, спроецированный в трехмерное пространство. Что-то похожее на стог сена высилось на опушке.

— Может быть, шалаш? — предположил Мартин.

Но вблизи шалаш оказался погребом, старым, но прочным, какие строят рачительные хозяева. Тяжелая, почерневшая от времени дверь была чуть приоткрыта, а из щели несло сыростью. Мы распахнули ее, и к запаху сырости присоединился запах винного погребка. Древние ступеньки, покрытые сизой плесенью, приглашали спуститься. «Сойдем?» — спросил взгляд Мартина. «Сойдем», — кивнули мы, и все трое, заинтригованные новой загадкой, подошли к другой двери, уже под землей. Она тоже была приоткрыта. Мартин чиркнул было спичкой, но Зернов остановил его:

— Не надо. Там свет.

Дверь открылась почти без усилий, пропустив нас в большой длинный зал с низкими темными сводами. Пять-шесть свечей, расставленных где попало, слабо освещали часть каменной кладки, сырой земляной пол и вдоль стен, одна на одну в три яруса, огромные смоляные бочки. В тусклом, неверном свете чуть поблескивали медные краны, а над ними на крепких днищах бочек белой масляной краской кто-то вывел порядковые номера. Видимо, зал был чем-то вроде дегустаторской, если в бочках действительно «отдыхало» вино. Разные номера, разные индексы, разные вина. А между бочками темнел проход, широкий и длинный.

— Любопытно, что там в бочках? — спросил я.

— Вино, — сказал Мартин.

— Не убежден. Почему ты решил, что в бочках вино?

— А что?

— Все, что угодно: вода, спирт, масло.

— Или вообще ничего нет, — добавил Зернов.

Я постучал кулаком по днищу бочки. Ответил сухой и короткий звук.

— Полна.

— Теперь только попробовать содержимое, — облизнулся Мартин, — и спор разрешен. Ну, кто пробовать будет?

— Никто, — оборвал Зернов. — Хватит рискованных экспериментов. Меня больше интересует, что над нами.

— Как — что? — не понял Мартин. — Небо, трава, коровы.

— Мне бы вашу уверенность, — усмехнулся Зернов и полез наверх.

На последней ступеньке он остановился:

— Готовы? — и открыл дверь.

В погребе сразу стало светло. Мы с Мартином переглянулись: все, мол, ясно. Хоть и бутафорское солнце, но светить — светит! И коровы, вероятно, пасутся.