Стена (Фантастические повести)

Абрамов Сергей Александрович

Сборник, в который входят четыре фантастические повести о современных школьниках-подростках. Все эти повести можно назвать еще и сказочными, однако элемент сказки служит в них лишь условным авторским приемом, позволяющим вести с читателем серьезный и взволнованный разговор о проблемах, заботящих сегодняшнюю молодежь: о становлении характера юного человека, о его отношении к жизни, к родине, к любви, к своему таланту.

 

СТЕНА

Дом был огромный, кирпичный, многоэтажный, многоподъездный, дом-бастион, дом-крепость, с грязно-серыми стенами, с не слишком большими окнами и уж совсем крохотными балконцами, на которых не то чтоб чаю попить летним вечерком — повернуться-то затруднительно. Его возвели в конце сороковых годов иа месте старого кладбища, прямо на костях возвели, на бесхозных останках неизвестных гражданок и граждан, давным-давно забытых беспечной родней. Впрочем, о кладбище ведали ныне лишь старожилы дома, а их оставалось все меньше и меньше, разлетались они по новым районам столицы, разъезжались, съезжались, а то и сами отходили в мир иной, где всем все равно: стоит над тобой деревянный крест, глыба гранитная с золотой надписью либо дом-бастион.

К слову, автор провел в том доме не вполне безоблачное детство и теперь легко припоминает: никого из жильцов ни разу не беспокоили ни мертвые души, ни тени загробные, ни потусторонние голоса. Пустое все это, вздорная мистика, вечерние сказки для детей младшего дошкольного возраста. Да и то сказано: жить живым…

Крепостным фасадом своим дом выходил на вольготный проспект, на барский проспект, по которому носились как оглашенные вместительные казенные легковушки, в чьих блестящих черных капотах дрожало послушное московское солнце. «Ноблес оближ», — говорят многоопытные французы. Положение, значит, обязывает… Зато во дворе дома солнце ничуть не робело, гуляло вовсю, больно жгло спины мальчишек, дотемна игравших в футбол, в пристеночек, в зоску, в «третий лишний», в «чижика», в лапту и еще в десяток хороших игр, исчезнувших, красиво выражаясь, в бездне времен. Мальчишки загорали во дворе посреди Москвы ничуть не хуже, чем в деревне, на даче или даже на знойном юге, мальчишки до куриной кожи купались в холодной Москве-реке, куда с риском для рук и ног спускались по крутому, заросшему репейником и лебедой обрыву; а летними ночами обрыв этот использовали для своих невинных забав молодые влюбленные, забредавшие сюда с далекой Пресни и близкой Дорогомиловки. Короче, чопорный и мрачно-парадный с фасада, с тыла дом был бедовым, расхристанным шалопаем, да и жили в нем не большие начальники, а люди разночинные — кто побогаче жил, кто победнее, кого-то, как пословица гласит, щи жидкие огорчали, а кого-то — жемчуг мелкий; разные были заботы, разные хлопоты, а если и было что общее, так только двор.

Здесь автору хочется перефразировать известное спортивное выражение и громко воскликнуть: «О, двор, ты — мир!» Автор рискует остаться непонятым, поскольку нынешнее, вчерашнее и даже позавчерашнее поколения мальчишек и девчонок выросли в аккуратно спланированных, доступных всем ветрам архитектурно-элегантных кварталах, где само понятие «двор» больно режет слух, а миром стал закрытый каток для фигурных экзерсисов, или теплый бассейн, или светский теннисный корт, или, на худой конец, тесная хоккейная коробка, зажатая между английской и математической спецшколами. Может, так оно и лучше, полезнее, продуктивнее. А все-таки жаль, жаль…

А собственно, чего жаль? Прав поэт-современник, категорически заявивший: «Рубите вишневый сад, рубите! Он исторически обречен!»

Позже, в пятидесятых, в исторически обреченном доме построили типовое здание школы, разбили газоны, посадили цветы и деревья, понаставили песочниц и досок-качелей, а репейную набережную Москвы-реки залили асфальтом и устроили там стоянку для личных автомобилей. Цивилизация!

В описываемое время — исход восьмидесятых годов века НТР, май, будний день, десять утра — во двор вошел молодой человек лет эдак двадцати, блондинистый, коротко стриженный, невесть где по весне загорелый, естественно — в джинсах, естественно — в кроссовках, естественно — в свободной курточке, в этаком белом куртеце со множеством кармашков, заклепочек и застежек-молний. Тысячи таких парнишек бродят по московским дневным улицам и по московским вечерним улицам, и мы не замечаем их, не обращаем на них своего внимания. Привыкли.

Молодой человек пошел во двор с проспекта через длинную и холодную арку-тоннель, вошел тихо в тихий двор с шумного проспекта и остановился, оглядываясь, не исключено — пораженный как раз непривычной для столицы тишиной. Но кому было шуметь в эти рабочие часы? Некому, некому. Вон молодая мама коляску с младенчиком катит, спешит на набережную — речного озона перехватить. Вон бабулька в булочную порулила, в молочную, в бакалейную, полиэтиленовый пакет у нее в руке, а на пакете слова иностранные, бабульке непонятные. Вон из школьных ворот вышел пай-мальчик с нотной папкой под мышкой. Брамса торопится мучить или самого Людвига ван Бетховена — отпустили мальчика с ненужной ему физкультуры. Сейчас, сейчас они разойдутся, покинут двор, и он снова станет пустым и словно бы ненастоящим, нежилым — до поры…

— Эт-то хорошо, — загадочно сказал молодой человек и сам себе улыбнулся.

Вот тут-то мы его и оставим — на время.

В таком могучем доме и жильцов, сами понимаете, легион, никто никого толком не знает. В лучшем случае: «Здрасьте-здрасьте» — и разошлись по норкам. Это раньше, когда дом только-только построили, тогдашние новоселы старались поближе друг с другом познакомиться: добрый дух коммунальных квартир настойчиво пробовал прижиться и в отдельных. Но всякий дух — субстанция непрочная, эфемерная, и этот, коммунальный, — не исключение: выветрился, уплыл легким туманом по индустриальной Москве-реке. Не исключено — в Оку, не исключено — в Волгу, где в прибрежных маленьких городках, как пишут в газетах, все еще остро стоят квартирные проблемы. А в нашем доме сегодня лишь отдельные общительные граждане прилично знакомы были, ну и, конечно, пресловутые старожилы, могикане, вымирающее племя.

Старик из седьмого подъезда жил в доме с сорок девятого года, въехал сюда крепким и сильным мужиком — с женой, понятно, и с сыном-школьником; до того — войну протрубил, потом — шоферил, до начальника автоколонны дослужился, в этой важной должности и на пенсию отправился. Сын вырос, стал строителем, инженером, в данный момент обретался в жаркой Африке, в дружественной стране, вовсю помогал чего-то там возводить — железобетонное. Жена старика умерла лет пять назад, хоронили на Донском, в старом крематории, старушки-соседки на похороны не пошли, страшно было: сегодня — она, а завтра кто из них?..

Короче, жил старик один, жил в однокомнатной — в какую сорок лет назад въехали — квартире, сам в магазин ходил, сам себе готовил, сам стирал, сам пылесосом орудовал. Стар был.

Он лежал в темном алькове на узкой железной кровати с продавленной панцирной сеткой, укрытый до подбородка толстым ватным одеялом китайского производства. Старику было знобко этим майским утром, старику хотелось горячего крепкого чаю, но подниматься с кровати, шаркать протертыми тапками в кухню, греть чайник — сама мысль о том казалась старику вздорной и пугающей, прямо-таки инопланетной.

У кровати, на тумбочке, заваленной дорогостоящими импортными лекарствами, стоял телефонный аппарат, пошедший вулканическими трещинами: бывало, ронял его старик по ночам, отыскивая в куче лекарств какой-нибудь сустак или адельфан. Можно было, конечно, снять трубку, накрутить номер… чей?.. Э-э, скажем, замечательной фирмы «Заря», откуда за доступную плату пришлют деловую дамочку, студентку-заочницу, — вскипятить, купить, сварить, постирать, одна нога здесь, другая — там… «Что еще нужно, дедушка?..» Но старик не терпел ничьей милости, даже оплаченной по прейскуранту, старик знал, что вылежит еще десять минут, ну, еще полчаса, ну, еще час, а потом встанет, прошаркает, вскипятит, даже побриться сил хватит, медленно побриться вечным золингеновским лезвием, медленно одеться и выйти во двор, благо лифт работает. Но все это — потом, позже, обождать, обождать…

Старик прикрыл глаза и, похоже, уснул, потому что сразу провалился в какую-то черную бездонную пустоту и во сне испугался этой пустоты, космической ее бездонности испугался — даже сердце прижало. С усилием, с натугой вырвался на свет божий и — уж не маразм ли настиг? — увидел перед собой, перед кроватью, странно нерезкого человека, вроде бы в белом, вроде бы молодого, вроде бы улыбающегося.

— Кто здесь? — хрипло, чужим голосом спросил старик.

Пустота еще рядом была — не оступиться бы, не усвистеть черт-те куда — с концами.

— Вор, — сказал нерезкий, — домушник натуральный… Что ж ты, дед, квартиру не запираешь? Или коммунизм настал, а я проворонил?

Пустота отпустила, спряталась, свернулась в кокон, затаилась, подлая. Комната вновь обрела привычные очертания, а нерезкий оказался молодым парнем в белой куртке. Он и впрямь улыбался, щерился в сто зубов — своих небось, не пластмассовых! — двигал молнию на куртке: вниз — вверх, вниз — вверх. Звук этот — зудящий, шмелиный — почему-то обозлил старика.

— Пошел вон, — грозно прикрикнул старик.

Так ему показалось, что грозно. И что прикрикнул.

— Сейчас, — хамски заявил парень, — только шнурки поглажу… — Никуда он вроде и не собирался уходить. — Болен, что ли, аксакал?

— Тебе-то что? — Старик с усилием сел, натянул на худые плечи китайское одеяло.

Он уже не хотел, чтобы парень исчезал, он уже пожалел о нечаянном «пошел вон», он уже изготовился к мимолетному разговору с нежданным пришельцем: пусть вор, пусть домушник, а все ж живой человек. Со-бе-сед-ник! Да и что он тут хапнет, вор-то? Разве пенсию? Нужна она ему, на раз выпить хватит…

— Грубый ты, дед, — с сожалением сказал парень, сбросил куртку на стул и остался в синей майке-безрукавке. — Я к тебе по-человечески, а ты с ходу в морду. Нехорошо.

— Нехорошо, — легко согласился старик. Славный разговорчик завязывался, обстоятельный и поучительный, вкусный такой. — Но я ж тебя не звал?

— Как сказать, как поглядеть… — таинственно заметил парень. — Слушающий да услышит… — Замолчал, принялся планомерно оглядывать квартиру, изучать обстановку.

Обстановка была — горе налетчикам. Два книжных шкафа с зачитанными, затертыми до потери названий томами — это старик когда-то собирал, читал, перечитывал, мусолил. Облезлый сервант с кое-какой пристойной посудой — от жены, покойницы, досталась. Телевизор «Рекорд», черно-белый, исправный. Шкаф с мутноватым зеркалом, а в нем, в шкафу, — старик знал — всерьез поживиться вряд ли чем можно. Ну, стол, конечно, стулья венские, диван- кровать, на стене фото в рамках: сам старик, молодой еще; жена, тоже молодая, круглолицая, веселая; сын-школьник, сын-студент, сын-инженер — в пробковом шлеме, в шортах, сзади пальма… Ага, вот: магнитофон с приемником марки «Шарп-700», вещь дорогая, в Москве редкая, сыном и привезенная — сердечный сувенир из Африки. На тыщу небось потянет…

— Своруешь? — спросил старик.

Глаза его, когда-то голубые, а теперь выцветшие, блеклые, стеклянные, застыли выжидающе. Ничего в них не было: ни тоски, ни жадности, ни злости. Так, одно детское любопытство.

— Ты, дед, и впрямь со сна спятил. — Парень вдруг взмахнул рукой перед лицом старика, тот от неожиданности моргнул, и из уголка глаза легко выкатилась жидкая слеза. — Не плачь, не вор я, не трону твое добро. Мы по другой части… — И без перехода спросил: — Есть хочешь?

— Хочу, — сказал старик.

— Тогда вставай, нашел время валяться, одиннадцатый час на дворе. Или не можешь? Обветшал?

— Почему не могу? — обиделся старик. — Могу.

Он спустил ноги с кровати, нашарил тапки, поднялся, держась за стену.

— Орел, — сказал парень. — Смотри не улети… Сам оденешься или помочь?

— Что я тебе, инвалид? — ворчал старик и целенаправленно двинулся к стулу, где с вечера оставил одежду.

— Ты мне не инвалид, — согласился парень. — Ты мне для одного дела нужен. Я к тебе первому пришел, с тебя начал, тобой и закончу. Понял?

Старик был занят снайперской работенкой: целился ногой в брючину, боялся промазать. Поэтому парня он слушал вполуха и ничего не понял. Так и сообщил.

— Не понял я ничего.

— И не надо, — почему-то обрадовался парень. — Не для того говорено…

Старик, наконец, справился с брюками, надел рубаху, теперь вольно ему было отвлечься от сложного процесса утреннего одевания, затаенная доселе мысль вырвалась на свободу:

— Слушай, парень, раз ты не вор, то кто? Может, слесарь?

— Если не вор, то слесарь. Логично, — одобрил мысль парень, но от прямого ответа уклонился. — А ты что, заявку в домоуправление давал? Унитаз барахлит? Краны подтекают? Это мы враз…

И немедля умчался в ванную, и уже гремел там чем-то, пускал воду, чмокал в раковине резиновой прочищалкой.

Старик, малость ошарашенный космическими скоростями гостя, постоял в раздумьях, стронулся с места, добрался до ванной, а парень все закончил, краны завернул, «чмокалку» под ванну закинул.

— Шабаш контора, — сказал.

— Погоди, шальной. — Старик не поспевал за действиями парня, а уж за мышлением его тем более и оттого начинал чуток злиться: торопыга, мол, стрекозел сопливый, не дослушает толком, мчит сломя голову, а куда мчит, зачем? — Я тебе о кранах слово сказал? Не сказал. В порядке у меня краны, зря крутил. У меня вон приемник барахлить начал, шумы какие-то на коротковолновом диапазоне, отстроиться никак не могу. Сумеешь, слесарь?

— На коротковолновом? Это нам семечки! — победно хохотнул парень и тут же слинял из ванной, будто и не было его.

В одной фантастической книжке — старик помнил — подобный эффект назывался нуль-транспортировкой. Да и как иначе обозвать сей эффект, если старик только на дверь глянул, а из комнаты уже доносился ернический говорок парня:

— А ты, отец, жох, жох! Короткие волны ему подавай… Небось вражеские голоса ловишь, а, старый? А ты «Маячок», «Маячок», он на длинных фурычит, и представь — без никакой отстройки…

— Дурак ты! — легонько ругнулся старик. — Балаболка дешевая…

Опять тронулся догонять парня, даже о чае забыл — так ему гость голову заморочил. Шел по стеночке — по утрам ноги плохо слушались, слабость в них какая-то жила, будто не кровь текла по жилам, а воздух.

— Вражеские голоса я слушаю, как же… Я против них, гадов, четыре года, от звонка до звонка, ста километров до Берлина не дошел… Буду я их слушать, щас, разбежался… Делать мне больше нечего…

— Извини, отец, глупо пошутил. — Парень стоял у тумбочки, а на ней, на связанной женой, покойницей, кружевной салфетке, чистым, бодрым стереоголосом орал подарок из Африки.

— А хочешь — так… — Парень чуть тронул ручку настройки, и певца-лауреата сменил целый зарубежный ансамбль, и тоже безо всяких шумов, без хрипа с сипом. — Или так…

И радостная дикторша обнадежила: «Сегодня в столице будет теплая погода без осадков, температура днем восемнадцать — двадцать градусов».

— Неужто починил? — изумился старик.

— Фирма веников не вяжет, — сказал парень и выключил приемник. — Еще претензии имеются?

— Вроде нет…

— А раз нет, сядем. Разговор будет. — Парень уселся на венский стул верхом, как на коня, из заднего кармана джинсов достал сложенный вчетверо листок бумаги, развернул его. Листок — заметил старик — весь исписан был. — Сядь, сядь, нет правды в ногах. Твоя фамилия Коновалов, так?

«Точно, слесарь, — подумал старик, усаживаясь на диван. — Иначе откуда ему фамилию знать?»

— Ну, — подтвердил.

— Павел Сергеевич?

— И тут попал.

— Я тебе, Пал Сергеевич, буду фамилии называть, а ты отвечай, слышал о таких или не слышал. Первая: супруги Стеценко.

— Это какие же Стеценко? — призадумался старик. — Из второго подъезда, что ли? «Жигуль» у них синий, да… Этих знаю. Сам-то он где-то по торговой части, товаровед кажется, из начальников, а жена — учительница, химию в нашей школе преподает. Моя Соня, покойница, поговорить с ней любила.

— Про химию?

— Почему про химию? Про жизнь.

— Хорошие люди?

— Обыкновенные. Живут, другим не мешают… Соня как-то деньги дома забыла, а в овощном помидоры давали, так химичка ей трешку одолжила.

— Вернули?

— Трешку-то? А как же! В тот же день. Соня и сходила.

— Значит, говоришь, другим не мешают?

— Не мешают. А чего? Вон трешку одолжили…

— Большое дело, — то ли всерьез, то ли с издевкой сказал парень и что-то пометил на листке шариковым карандашом. — Подавший вовремя подает вдвое… Ладно, поехали дальше. Пахомов Семен, пятьдесят седьмого года рождения; Пахомова Ирина, шестьдесят первого.

Старик оживился.

— Сеньку знаю. Сеньку все знают. Я еще мать его помню, Анну Петровну, святая тетка была. Муж у нее по пьяному делу под машину попал — ну, насмерть. В шестьдесят первом вроде?.. Ага, тогда, Сеньке как раз четыре стукнуло… Анна его тянула-тянула, на трех работах работала уборщицей. А что? Тяжко, конечно, а ведь под две сотни в месяц выходило, тогда — ба-альшие деньги. Сенька не хуже других одевался, ел, пил…

— Пил? — быстро спросил парень.

— Лимонад. Это потом он за крепкое взялся. За крепкое — крепко… — Старик засмеялся неожиданному каламбуру, но парень вежливо перебил:

— Короче, Пал Сергеич, время ограничено.

— У меня не ограничено, — будто бы обиделся старик, а на самом деле ничуть не обиделся: просто так огрызнулся, для проформы, чтоб не давать спуску нахальному слесарю. — И у Сеньки не ограничено. Он как выпьет — сразу во двор. И ля-ля, и ля-ля — с кем ни попадя. Известно: у пьяного язык без костей. Ирка за ним: «Сеня, пойдем домой, Сеня, пойдем домой». Где там!

— Бьет?

— Ирку-то? Этого нет. Любит ее до потери пульса. Сам говорил.

— И все знают, что пьет?

— Знают.

— И ни гугу?

— Чего ж зря встревать?

— Позиция… — протянул парень и опять карандашом на бумажке черкнул. — Так… Следующий. Топорин Андрей Андреевич.

— Хороший человек, — быстро сказал старик. — Солидный. Профессор. Книги по истории пишет. Я, когда покрепче был, за их «Волгой» ухаживал: масло там, клапана, фильтры. Сейчас не могу, силы не те… А он, Андрей Андреевич, хоть и ровесник мой, а живчик, сам машину водит, лекции читает… Я вот тоже историей интересуюсь, так он мне свою книгу подарил, с надписью. — Старик сделал попытку встать, добраться до книжного шкафа и предъявить парню означенный том, но парень интереса не проявил.

— Сиди, отец, не прыгай, у меня еще вопросы есть. Внука его знаешь?

— Павлика? Вежливый, здоровается всегда…

— И все?

— А что еще? Ему под двадцать, мне под восемьдесят, здоровается — и ладно.

— Ладно так ладно, — засмеялся парень, сложил листок, сунул в карман, встал. — Все. Допрос окончен. Вы свободны, свидетель Коновалов.

— Погоди, постой… — Старик неожиданно резво — собеседник славный, похоже, утекал! — вскочил, цапнул парня за локоть. — Ты из милиции, точно!

— Ну, ты, дед, даешь! — Парень легко высвободил локоть. — Сначала вор, а теперь милиционер. Неслабо прыгаешь. Да только не вор я и не милиционер! Вот слесарь — это еще туда-сюда, давай на слесаре остановимся. И тебе понятно, и мне спокойно… А ты времени не теряй, завтракай — и во двор. Дыши кислородом, думай о возвышенном. Хочешь — об истории. Вот тебе, кстати, тема для размышлений: почему при Екатерине Второй люди ходили вверх головой? — Засмеялся шутке и к выходу направился. Но вдруг притормозил, посмотрел на вконец растерянного старика. Сказал серьезно: — Да, про мелочишку забыл. Ноги у тебя болеть не станут. И сердчишко малость притихнет. Так что пользуйся, живи, не жалей себя. Себя жалеть — пустое дело. Вот других… — Не закончил, открыл рывком дверь.

Старик совсем растерялся и от царских обещаний парня, и, главное, от того, что он уходил, спешил, уж и на лестничную площадку одной ногой вторгся. Любой вопрос: чем бы ни задержать, лишь бы задержать! Успел вслед — жалобно так:

— Может, ты доктор?

— А что? — Парню, похоже, домысел по душе пришелся. — Может, и доктор. Чиним-лечим, хвастать нечем… — И вдруг сжалился над стариком: — Не горюй, отец, еще увидимся. Я же сказал: с тебя начал, тобой и закончу.

— Чего начал-то?

— Чего начал, того тебе знать не надо, — наставительно сказал парень. — А почему с тебя — объясню. Хороший ты человек, Пал Сергеич.

— Ну уж, — почему-то сконфузился старик, хотя и приятна была ему похвала парня. — Хотя оно конечно: жизнь прожил, зла никому не делал…

Старик вспомнил Соню, покойницу. Это ее слова, в больнице она умирала, понимала, что умирает, тогда и сказала старику: «Жизнь прожила, зла никому не делала».

— Зла не делать — это пустое. Это из серии: «Моя хата с краю», — сказал парень. — Я тебя, Пал Сергеич, хорошим потому назвал, что ты и о добре не забывал.

— Это когда же? — искренне удивился старик. — О каком добре? Ты чего несешь?

— Что несу, все мое, — хохотнул парень, — Не морочь себе голову, отец, живи, говорю. — И хлопнул дверью.

Был — и нет его. Ну точно ноль-транспортировка!

Старик по инерции шагнул за ним — звать-то, звать его как, не спросил, дурак старый! — уперся руками в закрытую дверь и вдруг ощутил, что стоит прочно, уверенно стоит, не как давеча, когда ноги, как мягкие воздушные шарики, по полу волочились. А сейчас — как новые, не соврал парень. Притопнул даже: не болят — и всё.

Время к одиннадцати подкатило, у школьников образовалась переменка — короткая, на десять минут. Но и десять минут — срок, если их с толком провести. В школьном дворе, отделенном от общего зеленым речным забором, октябрятская малышня гоняла в салки, потные пионеры играли в интеллектуального «жучка», похожие на стюардесс старшеклассницы в синих приталенных пиджачках чинно гуляли, решали, должно быть, проблемы любви и дружбы — любовь приятнее дружбы, какие уж тут сомнения! — а их великовозрастные одноклассники, не страшась педсоветов, привычно дымили «Явой» и «Столичными». Можно сказать, изображали взрослых. Но сказать так — значит соврать, ибо они уже были взрослыми, ладно — не по уму, зато по виду. Этакие дяденьки, по недоразумению надевшие кургузые форменные куртки.

Парень вышел из подъезда, немедленно заметил курильщиков, оккупировавших лавочку возле песочницы, и подошел к ним.

— Здорово, отцы, — сказал парень, как красноармеец Сухов из любимого нашими космонавтами фильма «Белое солнце пустыни». Поскольку «отцы», как и в фильме, не ответили, а лишь окинули парня ленивыми, не без высокомерия взглядами, он продолжил: — Капля никотина убивает лошадь.

— А две капли — инвалидную коляску, — скучно сообщил один, самый, видать, остроумный. — Шли бы вы, товарищ, своей дорогой…

— Дорога у нас одна, — не согласился парень. — В светлое будущее. Там и встретимся, если доживете… Но я не о том. Знаете ли вы некоего Топорина Павла?

— Зачем он вам? — спросил остроумный, аккуратно гася сигарету о рифленую подошву кроссовки «Адидас».

— Инюрколлегия разыскивает, — доверительно сказал парень. — Такое дело: умерла его двоюродная бабушка, миллионерша и сирота. Умерла в одночасье на Бермудских островах и завещала внучатому племяннику хлопоты бубновые, пиковый интерес.

Курильщики изволили засмеяться, шутка понравилась.

— Ну я Топорин, — сказал остроумец в кроссовках. — К дальней дороге готов.

— Не спеши, наследник, — охладил его парень. — У тебя впереди физика и сдвоенная литература. Классное сочинение на известную мне тему. Генеральная репетиция перед выпускными экзаменами.

И в это время над двором прокатился раскатистый электрический звон. Перемена закончилась.

— Откуда вы тему знаете? — спросил, вставая, Топорин Павел.

И приятели его с детским все-таки удивлением смотрели на залетного представителя Инюрколлегии.

— По пути сюда в роно забежал, — усмехнулся парень. — Иди, Павлик, учи уроки, слушайся педагогов, а в три часа жду тебя на этом месте. Чтоб как штык.

— В три у меня теннис, — растерянно сказал Павел.

Ошарашил его загадочный собеседник, смял сопротивление наглым кавалерийским наскоком, а главное — заинтриговал, зацепил тайной.

— Теннис отменяется. — Парень был категоричен. — Тем более что корты сегодня заняты: мастера «Спартака» проводят внеплановую тренировку. Всё. — Повернулся и пошел прочь, не дожидаясь новых возражений.

А их и не могло быть: звонок прозвенел вторично, а школа — не театр, третьего не давали.

Старик Коновалов тем временем съел калорийную булочку, густо намазанную сливочным маслом, запил ее крепким чаем, подобрал со стола горстку крошки арахиса, закинул в рот, пожевал. Потом вошел в комнату на новых ногах, вынул из ящика серванта тетрадь в клеточку, карандаш, надел пиджак — и к выходу. Зачем ему понадобились письменные принадлежности, он не ведал. Просто подумал: а не взять ли? И взял, ноша карман не тянет.

Автор понимает, что выражение «вошел на ногах» звучит совсем не по-русски, но трудновато иначе определить механику передвижения Коновалова в пространстве: нога и впрямь казались ему чужими, приставленными к дряхлому телу для должной устойчивости и скоростных маневров.

У Сеньки Пахомова был бюллетень. Простудился Сенька у себя на стройке, смертельно просквозило его на девятом этаже строящегося в Чертанове дома, продуло злым ветром толкового каменщика Сеньку Пахомова, когда его бригада бесцельно ждала не подвезенный с утра цементный раствор. Температура вчера вечером чуть не до сорока градусов доползла, мерзкий кашель рвал легкие, и не помог пока ни бисептол, прописанный районной врачихой, ни банки, жестоко поставленные на ночь женой Иркой.

Ирка ушла на работу рано, мужа не будила, оставила ему на тумбочке у кровати таблетки, литровую кружку с кислым клюквенным морсом и веселый журнал «Крокодил» — для поднятия угасшего настроения. Да еще записку оставила, в которой обещала отпроситься у начальницы с обеда.

«Отпустит ее начальница, ждите больше!» — тоскливо думал Сенька, безмерно себя жалея. Решит небось вредная начальница почтового отделения, в котором трудилась Ирка, что снова запил, загулял, забалдел парнишка-парень, шалава молодой, что не домой надо Ирке спешить, не к одру смертному, а в вытрезвитель — умолять милицейских, чтоб не катили они телегу в Сенькино стройуправление.

Одно утешало Сеньку: в бригаде знали о его болезни, он с утра себя хреново почувствовал, сам бригадир ходил с ним в медпункт и лично видел раскаленный Сенькиным недугом градусник. «Лечись, Семен, — сказал ему на прощание бригадир, — нажимай на лекарства, а то сам знаешь — конец квартала на носу».

Приближающийся конец квартала волновал Сеньку не меньше, чем бригадира. Бригада тянула на переходящий вымпел, попахивало хорошей квартальной премией, и то, что один боец выпал из боевого строя, грозило моральными и материальными неприятностями. Вопреки мнению старика Коновалова, Сенька Пахомов любил не только пить «фруктовое крепленое», но и растить кирпичную кладку, что, к слову, делал мастерски — споро и чисто. У него, если хотите знать, даже медаль была, полученная три года назад, когда — тут следует быть справедливым! — Сенька пил поменее.

Ирку, конечно, жалко. Но терпела пока, мучилась и терпела. Сенька иногда думал: неужто до сих пор любит она его? Думал так и сам себе не очень верил, зябко понимал: терпит его из-за Наденьки. Да и то сказать, получал Сенька прилично, до двухсот пятидесяти в месяц выходило. Плюс Иркины девяносто — сумма!

Квартальная премия была нужна позарез: свозить Наденьку на лето в Таганрог, к теплому морю, к Иркиным родителям.

Сенька, постанывая, выколупнул из обертки две таблетки бисептола, запил теплым морсом, стряхнул градусник и сунул его под мышку, заметив время на будильнике: тридцать пять минут первого… И в тот же момент в дверь позвонили.

Сенька, не вынимая градусника, пошел открывать: неужто кого из дружков принесло? Нашли время, сейчас ему только до выпивки, о ней и подумать тошно.

Пока шел до двери, искашлялся. И то дело: пусть дружки незваные знают, что Семен Пахомов не сачкует, а вправду заболел. Но за дверью оказался не очередной алкореш, а совсем чужой, незнакомый парень в белой куртке и в джинсах, по виду не то из управления, из месткома, не то адресом ошибся.

— Чего надо? — невежливо спросил Сенька.

— Есть Дело, — таинственным шепотом сказал парень.

— Болен я, — сообщил Сенька, но заинтересованно подумал: что за парень такой? Что за дело у него? Да и не из алкашей вроде, нормальный такой паренек, чистенький, ухоженный.

— Это нам не помешает, — весело заявил парень. — Это даже к лучшему. А ты не болтайся голый, дуй в постель, я дверь замкну.

Вошел в квартиру, чуть подтолкнул вперед Сеньку, обхватил его за талию, как раненого, и повел, приговаривая:

— Сейчас мы ляжем, сейчас мы полечимся…

— Пить не буду, — твердо, как сумел, сказал Семен.

— И я не буду, — с чувством сообщил парень. — Оба не будем. Коалиция!

Семен лег обратно в постель — на правый бок, на градусник, а парень заходил по комнате от окна к Сенькиному одру, ловко, как слаломист, обходя стол и стулья.

Минутная стрелка на будильнике подползла к цифре «9».

— Вынимай, — сказал парень.

Сенька не стал удивляться тому, что парень угадал время, у Сеньки никаких лишних сил не было, чтобы чему-нибудь удивляться; он вытащил градусник, глянул на него и мрачно, с надрывом, произнес:

— Каюк котенку Машке.

— И не каюк вовсе, — не согласился парень, не глядя, однако, на градусник. — Тридцать семь и семь. Вылечим в минуту.

— Х-ха! — не поверил Сенька, и от этого «х-ха» зашелся кашлем, весь затрясся, как будто в груди у него проснулся небольших размеров вулкан.

Парень быстро положил руки Сеньке на грудь, прямо на майку, слегка надавил. Кашель неожиданно прекратился, вулкан стих, притаился. Сенька кхекнул разок для проформы, но парень строго прикрикнул: «Цыц!» — и, приподняв ладони, повел их над майкой — сантиметрах так в пяти, двигая кругами: правую ладонь по часовой стрелке, левую — против.

Сеньке стало горячо, будто на груди лежали свежие, только из аптеки, горчичники, но горчичники жгли кожу, а жар от ладоней парня проникал внутрь, растекался там, все легкие заполнил и даже до живота добрался, хотя живот у Сеньки не болел.

Парень свел ладони прямо над сердцем, и Сенька вдруг почувствовал, что оно притормаживает, почти останавливается, и кровь останавливает бег, свертывается в жилах, и меркнет белый свет в глазах, и только жар, жар, жар — вон и одеяло, похоже, задымилось…

— Хватит… — прохрипел Сенька.

— Пожалуй, хватит, — согласился парень и убрал руки.

Сердце вновь пошло частить, но ровно и весело; жечь в груди перестало, да и болеть она перестала, руки-ноги шевелились, в носу — чистота, никаких завалов, дышать легко — жив Семен!

— Все, — подвел итог парень. — Ты здоров, как сто быков, пардон за рифму.

— А температура? — воспротивился Семен. — Тридцать семь и семь!

— Тридцать шесть и шесть не хочешь?

— Хочу.

— Бери, — разрешил парень. — Ставь градусник, Фома неверующий. Десять минут у тебя есть.

Соглашаясь с ощущениями, Сенька, человек современный, хомо, так сказать, новус, больше доверял точным приборам, не поленился снова поставить градусник, хотя и понимал, что парень не соврал.

Спросил:

— Ты экстрасенс?

Спросил больше для порядка, потому что и так ясно было: парень обладал могучим биополем и умело с ним управлялся.

— В некотором роде, — туманно отговорился парень.

— Нет, ты скажи, — настаивал упорный Сенька, — тайно практикуешь или при институте каком?

— Слушай, Сеня, — раздраженно сказал парень, — ты анекдот про мужика, который такси ловил, слыхал?

— Это какой?

— Мужик у вокзала такси ловит. Подъезжает к нему частник, говорит: «Садись, довезу». А мужик машину оглядел, спрашивает: «Где же у тебя шашечки?» Ну, частник ему в ответ: «Тебе что, шашечки нужны или ехать?»

Сенька засмеялся:

— Ты это к чему?

— Про тебя анекдот. Много будешь знать — скоро состаришься.

— Не хочешь говорить — не надо.

Сенька был человеком понятливым, про государственные тайны читал в многочисленных отечественных детективах, пытать парня не стал, а вынул градусник, глянул — точно: тридцать шесть и шесть. В момент температура упала!

— Иди сюда, — сказал парень.

Он стоял у окна и глядел во двор. Сенька подошел и встал рядом: хоть всего и третий этаж, а двор — как на ладони. А погода-то, погода — прямо лето!

— Завтра на работу пойду, — сообщил Сенька.

— Вряд ли, — задумчиво произнес парень. — Завтра не успеешь.

— Это почему?

— Ну, во-первых, у тебя бюллетень и врачиха только послезавтра явится. Явится, а дома никого, больной испарился. Действия?

— Обозлится.

— Точно. И бюллетень не закроет. В результате — прогул без оправдательного документа. Какая там статья КЗОТа?

— Як ней сам сегодня схожу.

— Можешь, — кивнул парень, — но только не станешь. За добро добром платить надо. Я тебя на ноги поставил — досрочно, а ты мне помоги.

— Я — то пожалуйста, — сказал Сенька, — но ребята без меня зашиваются. Может, я тебе вечером помогу, после работы?

— Вечером тоже, Сеня. А скорей — ночью. Дел невпроворот, успеть бы…

— Что за дела?

— Двор видишь?

— Не слепой. Я его наизусть знаю, ночью с завязанными глазами пройду — не споткнусь.

— А надо, чтоб споткнулся, — непонятно сказал парень.

Сенька рассердился:

— Слушай, не темни, чего делать-то?

Парень посмотрел на Сеньку, будто прикинул: поймет — не поймет? Решился:

— От твоего подъезда и до двенадцатого надо построить сплошную кирпичную стену.

— Через весь двор? — Сенька даже засмеялся. — Слушай, друг, а ты самого себя лечить не пробовал?

— Я не шучу.

— Я тоже, — твердо сказал Сенька. — Ты меня вылечил — спасибо. Могу заплатить, могу какую-нибудь хал- турку сварганить. Это по-честному. А не хочешь, так и иди себе, дураков здесь нет.

— Дураков здесь навалом. — Парень не обиделся, говорил спокойно и даже ласково. Как с ребенком. — Хочется, чтоб они поняли свою дурость.

— И для этого стену?

— И для этого стену. Помимо всего прочего…

Нет, парень был определенно со сдвигом по фазе. Видно, экстрасенсорные способности сильно сказываются на умственных. С такими надо осторожненько, слыхал Сенька, не возражать им, во всем соглашаться. Чтоб, значит, не раздражать.

— А что прочее? — вежливо спросил Сенька.

— Прочее — не по твоей части. Ты — стену.

— В два кирпича? — Сенька был сама предупредительность.

— Лучше в три. Прочнее.

— Можно и в три. — Сенька лихорадочно соображал, как бы отвлечь парня, добраться до телефона, накрутить «03», вызвать медицинский «рафик» с крепкими санитарами. — А высота какая?

— Два метра.

— Стропила понадобятся.

— Все будет.

— А кирпича сколько уйдет — тьма!

— О кирпиче не волнуйся. Сколько скажешь, столько и завезем.

— А сроки?

— Ночь. Сегодняшняя ночь.

Парень по-прежнему задумчиво смотрел в окно, и Сенька потихоньку начал отступать к телефону, бубня:

— За такой срок никак не успеть. За такой срок только и сделаем что разметку…

— Стой! — Парень резко повернулся, шагнул к Сеньке и положил руки ему на плечи. Сенька вдруг обвис, обмяк, как паяц на ниточке, а парень смотрел прямо в глаза и тихо, монотонно говорил: — Сегодня в полночь ты выйдешь во двор и начнешь класть стену. Ты будешь ее класть и не думать о времени, ты будешь ее класть там, где она давно стоит, только ты ее не видишь и никто не видит, а ты ее построишь, и это будет всем стенам стена. Все! — Парень убрал руки, и Сенька плюхнулся на к месту подвернувшийся стул.

В голове было пусто, как после крепкого похмелья. И гудело так же. Потом откуда-то из глубины выплыла хилая мыслишка, потребовала выхода:

— А люди? А милиция? Заберут ведь…

— Не твоя забота, — высокомерно сказал парень. — Никто не заберет. Все законно, на казенных основаниях… А сейчас ляг и спи. Да, Ирке ни слова. Государственная тайна, сам знаешь. В полночь я тебя встречу. Чао!

И ушел. Дверью хлопнул.

А Сенька вдруг понял, что если не заснет немедленно, в ту же минуту, то умрет без возврата, разорвется на мелкие части — не собрать, не склеить. Плюхнулся в кровать, укрылся с головой одеялом и напрочь отключился от действительности.

Во двор въехал оранжевый самосвал КамАЗ, груженный кирпичом. Шофер, совсем молодой парнишка, притормозил, высунулся из кабины, спросил прохожего ровесника в белой куртке:

— Куда ссыпать?

— Сыпь на газон, — ответил парень, — не поколется.

— Так ведь трава… — засопел шофер.

— Трава вырастет, — уверил парень, — а кирпич нам целый нужен.

— Тоже верно, — сказал шофер, подал самосвал задом, потянул в кабине какую-то нужную рукоятку, и красный кирпич с шумом рухнул на газон. Куча образовалась приличная.

— И так вдоль всего двора, — пояснил парень и пошел себе, не дожидаясь остальных машин.

Старик Коновалов вышел из профессорского подъезда, посмотрел на электрические часы на фронтоне школы: полпервого уже натикало. Пора бы и перекусить поплотнее, но старик Коновалов в данный момент твердо знал, что не до перекусов ему, не до личных забот. Его вроде бы что-то вело — и на сей раз привело к куче кирпича, выросшей на свежем газоне. Старик Коновалов прямо по газону отмерил от нее четыре шага и встал по стойке «вольно». Здесь, точно знал он, нужно будет ссыпать кирпич со следующей машины.

Алевтина Олеговна Стеценко сидела дома и проверяла тетради десятиклассников, немыслимую гору тетрадей с контрольными задачами по химии. Работа была объективно не из веселых, механическая и оттого занудная, но к завтрашнему уроку следовало подвести итоги, сообщить результаты, и Алевтина Олеговна терпеливо, хотя и не без раздражения, брала с горы тетрадку за тетрадкой, перелистывала, проглядывала, черкала где надо красной шариковой ручкой, выводила оценки. По всему выходило, что будущих химиков в школьном выпуске не ожидалось. Добралась до тетради Павлика Топорина, толкового мальчика, отличника и общественника, внимательно прошлась по цепочке формул, все же зацепила ошибку. Подумала секунду — править, не править? — не стала разрушать общую картину, вывела внизу аккуратную красную пятерку. Поторопился мальчик, проявил невнимательность — с кем не бывает? — так зачем и ему и себе портить настроение перед экзаменом?

От доброго поступка настроение улучшилось, да и гора непроверенных контрольных стала заметно ниже. Алевтина Олеговна не очень любила ставить двойки, не терпела конфликтов, никогда не стремилась вызывать в школу родителей отстающих учеников, справедливо считала: кто захочет, тот сам попросит помощи, после уроков останется. А не захочет — зачем заставлять? Главное — желание, главное — интерес, без него не то что химии не постичь — обыкновенного борща не сварить. К слову, сейчас ее гораздо больше контрольной волновал варившийся на плите в кухне борщ, любимое кушанье любимого мужа Александра Антоновича, да всерьез занимало мысли недошитое платье, наиэлегантнейшее платье модного стиля «новая волна» — из последней весенней «Бурды». Платье это Алевтина Олеговна шила для невестки, женщины капризной и требовательной, но шила его с удовольствием, потому что вообще любила эту работу, считала ее творческой — в отличие от преподавания химии…

Итак, Алевтина Олеговна проверяла тетради, когда в дверь кто-то позвонил. Алевтина Олеговна отложила шариковую ручку, пошла в прихожую, мимоходом оглядела себя в настенном, во весь рост, зеркале — все было в полном ажуре: и лицо, и одежда, и душа, и мысли — и открыла дверь. За оной стоял приятной наружности совсем молодой человек, почти мальчик, в модной белоснежной куртке.

— Добрый день, — вежливо сказал молодой человек и слегка склонил голову, что выдавало в нем хорошее домашнее воспитание. — Я имею честь видеть Алевтину Олеговну Стеценко?

— Это я, — согласилась с непреложным Алевтина Олеговна, более всего ценившая в людях куртуазность манер. — Чем, простите, обязана?

— Ничем! — воскликнул молодой человек. — Ничем вы мне не обязаны, уважаемая Алевтина Олеговна, и это я должен просить у вас прощения за приход без звонка, без предупреждения, даже без рекомендательного письма. Так что простите великодушно, но посудите сами: что мне было делать?..

Алевтина Олеговна не успела прийти в себя от напористой велеречивости куртуазного незнакомца, как он уже легко вторгся между ней и вешалкой, закрыл за собой дверь, подхватил Алевтину Олеговну под полную руку и повел в комнату. Заметим, в ее собственную комнату. И что характерно: все это не показалось Алевтине Олеговне нахальным или подозрительным; она с какой-то забытой легкостью поддалась властному и вкрадчивому напору обаятельнейшего юноши.

Молодой человек бережно усадил Алевтину Олеговну на диван и сам сел напротив, на стул.

— Дорогая Алевтина Олеговна, — начал он свой монолог, — вы меня совсем не знаете, и вряд ли я имею право льстить себя надеждой, что вы меня когда-нибудь узнаете получше, но разве в этом дело? Совсем не обязательно съесть пресловутый пуд соли, чтобы понять человека, чтобы увидеть за всякими там це два аш пять о аш или натрий хлор то, что скрыто в глубине, что является затаенной сутью Личности — да, так, с большой буквы! — увидеть талант, всегдашней сутью которого была, есть и будет доброта. Да, да, Алевтина Олеговна, не спорьте со мной, но талант без доброты — не талант вовсе, а лишь ремесленничество, не одухотворенное болью за делаемое и сделанное, ибо только боль, только душевная беззащитность, я бы сказал — обнаженность движет мастерством, а вы, Алевтина Олеговна — опять не спорьте со мной — мастер. Если хотите, от бога. Если хотите, от земли.

Тут молодой человек вскочил, пронесся мимо вконец ошарашенной потоком непонятных фраз Алевтины Олеговны, исчез из комнаты, в мгновение ока возник вновь, сел и буднично сообщил:

— Борщ я выключил, он сварен.

— Но позвольте… — начала Алевтина Олеговна, пытаясь выплыть на поверхность из теплого, затягивающего омута слов, пытаясь обрести себя — серьезную, умную и рациональную учительницу химии, а не какую-то дуру с обнаженной душой. С обнаженной — фи!..

Но молодой человек не дал ей выплыть.

— Не позволю, не просите. Вы — мастер, и этим все сказано. Я о том знаю, мои коллеги знают, коллеги моих коллег знают, а об остальных и речи нет.

— Какой мастер? О чем вы? — барахталась несчастная Алевтина Олеговна.

— Настоящий, — скучновато сказал молодой человек, сам, видать, утомившийся от лишних слов.

— В чем?

— Разве конкретность непременно нужна? Мастер есть мастер. Это категория физическая, а не социальная. Если хотите, состояние материи.

— А материя — это я? — Даже в своей пугающей ошарашенности Алевтина Олеговна не потеряла, оказывается, учительской способности легко иронизировать. Вроде над собой, но на самом деле — над оппонентом. — Вы, молодой человек (простите, не знаю имени), тоже мастер. Зубы заговаривать.

— Грубо, — сказал молодой человек. — Грубо и неженственно. Не ожидал… Хотя вы же химик, представительница точной науки! Прекрасно, конкретизируем сказанное!.. Вы могли бы украсить собой любой дом моделей — раз. Вы могли бы стать гордостью общественного питания — два. Вы прекрасно воспитали сына, значит, в вас не умер Песталоцци, — три. И поэтому вы замечательный школьный преподаватель химии, хотя вот уже двадцать с лишним лет не хотите себе в том сознаться.

— Я плохой преподаватель, — возразила Алевтина Олеговна. — Мне скучно.

Отметим: с тремя первыми комплиментами она спорить не стала.

А молодой человек и четвертому подтверждение нашел:

— Виноваты не вы. Виновата школьная программа. Вот она-то скучна, суха и бездуховна. Но саму-то науку химию вы любили! Вы были первой на курсе! Вы закончили педагогический с красным дипломом! Вы преотлично ориентируетесь во всяких там кислотах, солях и щелочах, вы можете из них чудеса творить!.. — Тут молодой человек проворно соскочил со стула, стал на одно колено перед талантливым химиком Алевтиной Олеговной. — Сотворите чудо! Только одно! Но такое… — Не договорил, зажмурился, представил себе ожидаемое чудо.

— Скорее встаньте, — испугалась Алевтина Олеговна. Все-таки ей уже исполнилось сорок пять, и такие порывы со стороны двадцатилетнего мальчика казались ей неприличными. — Встаньте и сядьте… Что вы придумали? Что за чудо? Помните: я не фокусник.

Заинтересовалась, заинтересовалась серьезная Алевтина Олеговна, а ее последняя реплика — не более чем отвлекающий маневр, защитный ложный выпад, на который молодой человек, конечно же, не обратил внимания.

— Нужен дым, — деловито сообщил он. — Много дыма.

— Какой дым? — удивилась Алевтина Олеговна. И надо сказать, чуть-чуть огорчилась, потому что в тайных глубинах души готовилась к иному чуду.

— Обыкновенный. Типа тумана. Смешайте там что- нибудь химическое, взболтайте, нагрейте — вам лучше знать. В цирке такой туман запросто делают.

— Вот что, молодой человек, — сердито и не без горечи заявила Алевтина Олеговна, вставая во все свои сто шестьдесят три сантиметра, — обратитесь в цирк. Там вам помогут.

— Не смогу. Во всем вашем доме нет ни одного циркового. А вы есть. И я пришел к вам, потому что вы — одна из тех немногих, на кого я могу рассчитывать сразу, без подготовки. Я ведь не случайно сказал о вашей душе…

— При чем здесь моя душа?

— При том… — Молодой человек тоже поднялся и осторожно взял Алевтину Олеговну за руку. — Рано утром вы придете в школу… — Он говорил монотонно, глядя прямо в глаза Алевтине Олеговне. — Вы придете в школу, когда там не будет никого — ни учителей, ни учеников. Вы откроете свой кабинет, вы возьмете все необходимое, вы начнете свой главный опыт, самый главный в жизни. И пусть ваш туман выплывает в окна и двери, пусть он заполнит двор; пусть он вползет в подъезды, заберется во все квартиры, повиснет над спящими людьми. Вы сделаете. Вы сможете…

У Алевтины Олеговны бешено и страшно кружилась голова. Лицо молодого человека нерезко качалось перед ней, как будто она уже сотворила туман, чудеса начались с ее собственной квартиры.

— Но зачем? — только и смогла выговорить.

— Потом поймете, — сказал молодой человек. Взмахнул рукой, и туман вроде рассеялся, голова почти перестала кружиться. — Все, Алевтина Олеговна, сеанс окончен. Жду вас у подъезда ровно в пять утра. — И молниеносно ретировался в прихожую, крикнув на прощание: — Мужу ни слова!

Хлопнула входная дверь. Алевтина Олеговна как стояла, так и стояла — этакой скифской каменной бабой. Глянула на письменный стол с тетрадками, потом на обеденный с недошитым платьем. Медленно-медленно, будто в полусне, пошла на кухню — к газовой плите. А молодой человек, оказывается, не соврал, борщ и впрямь был готов.

Когда пресловутый молодой человек проходил по двору, старик Коновалов по-хозяйски принимал уже пятую машину с кирпичом. Хорошо ему было, радостно, будто вернулись счастливые деньки, когда он, солидный и авторитетный, командовал своей автоколонной, в которой, кстати, и КамАЗы тоже наличествовали. И тетрадка к месту пригодилась: Коновалов в ней ездки записывал.

— Осаживай, осаживай! — веско кричал он шоферу. — Ближе, ближе… Сыпь!

И очередная кирпичная горка выросла на аккуратном газоне, заметно уродуя его девственно-зеленый, ухоженный вид.

Коновалов увидел парня, споро подбежал к нему — именно подбежал! — и торопливо спросил:

— Путевки шоферам подписывать?

— А как положено? — поинтересовался парень.

— Положено подписывать. И ездки считать. Они же сдельно работают…

— Подписывай, Пал Сергеич, — разрешил парень. — И считай. Но чтоб комар носа не подточил.

— Понимаю, не впервой. — И помчался к КамАЗу, откуда выглядывал шофер, тоже на удивление юный работник.

А парень дальше пошел.

Исторический профессор Андрей Андреевич Топорин в текущий момент читал лекцию студентам истфака, увлекательно рассказывал любознательным студиозам о Смутном времени, крушил Шуйского и с одобрением отзывался о Годунове.

— У меня вопрос, профессор, — поднялся с места один из будущих столпов исторической науки.

— Валяйте, юноша, — поощрил его Топорин, любящий каверзные подначки студентов и умеющий легко парировать их.

— Имеем ли мы право термин «Смутное время» толковать в ином смысле? То есть не от слова «смута» — в применении к борьбе за престол, и только к ней, а как нечто неясное, непонятное, до сих пор толком необъяснимое?

— Термин-то однозначен, — усмехнулся Топорин, прохаживаясь перед рядами столов. — Термин незыблем, как своего рода опознавательный знак Ее Величества Истории. Но вот понятие… Обложившись словами-знаками, мы зачастую забываем исконные значения этих слов. Да, смутный — мятежный, каковым, собственно, и был доромановский период на Руси. Но и вы правы, юноша: смутный — значит зыбкий, нерезкий, неясный. Если хотите, непонятный… Но тогда взглянем пошире: а что в истории человечества предельно ясно? Факты, голые факты. Был царь. Был раб. Был друг, и был враг. Была война, которая продолжалась с такого-то года по такой-то. И прочее — в том же духе. А каков был этот царь? А что думал раб? А был ли друг другом, а враг врагом?.. Это уже область домыслов, а она, юноша, всегда смутна. Человеческие отношения и сегодня для нас полны смутности. Но все это софизм и демагогия. История — наука достаточно точная и по возможности опирается на те самые голые факты, которые мы с вами обязаны одеть в строгие одежды не домыслов, а выводов. Мы, историки… — Тут он вгляделся в задавшего вопрос студента — коротко стриженного блондина в белой спортивной куртке. — А вы, собственно, откуда, юноша? Что-то я вас не припомню…

— А я, собственно, с параллельного курса, — скромно ответил юноша. — Я, собственно, не историк даже, а скорей социолог-философ. Меня привлекла к вам гремящая слава о ваших лекциях.

— Ну-ну, полегче, — строго сказал Топорин, хотя упоминание о славе сладко польстило профессорскому самолюбию. — Мы с вами не на светском рауте, поберегите комплименты для женского пола… Ладно, бездельники, на сегодня закончим. — Подхватил «дипломат»-чемоданчик и пошел к двери, легко пошел, спортивно, ничем не напоминая старика Коновалова, который, как помним, был его ровесником. Но — теннис трижды в неделю, но — сорокаминутная зарядка плюс холодный душ по утрам, ко — строгий режим питания, и вот вам наглядный результат: Коновалов — дряхлый старичок-боровичок, а профессор Топорин — пожилой спортсмен, еще привлекательный для не слишком молодых дам типа… кого?.. Ну, к примеру, Алевтины Олеговны.

И студенты споро потянулись на перемену. И философ-социолог тоже влился в разномастную толпу сверстников.

Давайте не станем гадать, был ли вышеупомянутый любознательный студент нашим знакомцем из опять же вышеописанного двора. Давайте не станем обращать внимание на яркое совпадение примет: цвет волос, куртка, джинсы, возраст, наконец… История, как утверждал знаменитый профессор Топорин, должна опираться на голые факты.

А они таковы.

Старик Коновалов запарился. Даже новые ноги гудели по-старому. Хотелось есть. А машины шли и шли, красные кирпичные курганы равномерно вздымались вдоль всего двора, старику Коновалову до чертиков надоело давать любопытным жильцам туманные объяснения по поводу массового завоза дефицитных стройматериалов. И ладно бы жильцам, а то сам домоуправ, строгий начальник, подскочил: мол, указание свыше, мол, в райисполкоме решили, мол, будут возводить детский городок, спортплощадку, бильярдный зал. Но домоуправ не поверил, помчался звонить в райисполком и до сих пор не вернулся. Либо не дозвонился, либо что-то ему там путное сообщили, либо другие важные дела отвлекли.

Парень в куртке подошел к усталому старику.

— Пора шабашить, отец.

— А кирпич? — Сознательная душа Коновалова воспротивилась неплановому окончанию работ.

— Без тебя справятся. Да и осталось-то с гулькин нос. Пойди перекуси. Есть что в холодильнике?

— Как не быть! Слушай, а может, вместе?.. Суп есть куриный, курицу прижарим…

— Спасибо, отец, я не голоден… — Парень ласково обнял старика, прижался щекой к щеке, пошептал на ухо: — А после обеда поспи. Подольше поспи, ночь предстоит трудная, рабочая ночка. — Отстранился, весело засмеялся: — Не заснешь, думаешь? Заснешь как миленький! И сон тебе обещаю. Цветной и широкоформатный, как в кино.

Ирку Пахомову начальница с обеда отпустила. Ирка купила в гастрономе четыре пакета шестипроцентного молока, завернула в аптеку за горчичниками и явилась домой — кормить и лечить больного супруга. Больной супруг спал, свернувшись калачиком, дышал ровно, во сне не кашлял. Ирка попробовала губами лоб мужа, слегка удивилась: лоб оказался холодным.

Позвала тихонько:

— Сеня, проснись.

Сенька что-то проворчал неразборчиво, перевернулся на другой бок, сбил одеяло, выпростав из-под него худые волосатые ноги. Ирка одеяло поправила, легко погладила мужа по взъерошенному затылку, решила не будить. Больной спит — здоровье приходит. Эту несложную истину Ирка еще от бабушки знала, свято в нее верила. Сенька зря сомневался: Ирка любила его и по-бабьи жалела, до боли в сердце иной раз жалела, до пугающего холодка в животе, и уж конечно, не собиралась навеки бросать, уезжать с Наденькой в теплый Таганрог, к старикам-родителям. А что пьет — так ведь мно-о-го меньше теперь, а зато когда трезвый — лучше мужа и не надо: и ласковый, и работящий, и добрый. И еще — очень нравилось Ирке — виноватый-виноватый…

Издавна в России считалось: жалеет — значит, любит. О том, кстати, заявила в известной песне хорошая народная певица Людмила Зыкина.

А между тем время к трем подбиралось, пустой с утра двор стал куда многолюднее. Как отмечалось выше — да простится автору столь казенный оборот! — «проблема кирпича» сильно волновала жильцов, вечно ожидающих от местных властей разных сомнительных каверз. То горячее водоснабжение посреди лета поставят «на профилактический ремонт», то продовольственный магазин — «на капитальный», то затеют покраску дома в веселые колера, и они, эти колера, логично оказываются на одежде, на обуви и, как следствие, на полу в квартирах. Веселья мало.

А тут столько кирпича сразу!..

Старика Коновалова раскусили быстро: примазался пенсионер к мероприятию; мается от безделья, занять себя хочет. Пусть его. Но домоуправ-то, домовой — он все знать должен!.. Рванули в домоуправление, а там замок. И лаконичная табличка, писанная на пишмашинке: «Все ушли на овощную базу».

Кое-кто, конечно, в райисполком позвонил — но и там о предполагаемом строительстве ничего не слыхали. Правда, обещали подъехать, разобраться.

И тогда по двору пополз слух о неких парнях в белых куртках, которые-то и заварили подозрительную кашу. То ли они из райапу, то ли из промстройглавка, то ли из соцбытремхоза. Где истина — кто откроет?..

А один юный пионер голословно утверждал, что рано утром на Москве-реке в районе карандашной фабрики приземлилась небольшая летающая тарелка, из которой высадился боевой отряд инопланетян в белых форменных куртках. Но заявление пионера никто всерьез не принял, потому что ранним утром пионер спал без задних ног, начитавшись на ночь вредной фантастики.

Но тут старик Коновалов, умаявшись руководить, ушел домой, грузовики с кирпичом во двор больше не заезжали, и жильцы мало-помалу успокоились, разошлись по отдельным квартирам. Известная закономерность: гражданская активность жильца прямо пропорциональна кинетике общественных неприятностей. Если возможная неприятность потенциальна, то есть ее развитие заторможено и впрямую жильцу не угрожает, то он, жилец, успокаивается и выжидает. Иными словами, активность превращается в свою противоположность.

В этом, кстати, причина многих наших бед. Надо душить неприятность в зародыше, а не ждать, пока она, спеленькая, свалится тебе на голову.

Именно в силу означенной закономерности парень в белой куртке, никем не замеченный, встретился в три часа с Павликом Топориным. А может, потому его не заметили, что он, хитрюга, снял куртку, остался в майке, а куртку свернул и под мышку пристроил. Маскировка.

Но у парня, похоже, было другое объяснение.

— Парит, — поделился он метеорологическим наблюдением, садясь на скамейку рядом с Павликом. — Как бы грозы не было.

— А и будет, что страшного? — беспечно спросил Павлик.

— Гроза — это шум. А мне нужна тишина.

— Мертвая? — Павлик был в меру ироничен.

Но парень иронии не уловил или не захотел уловить.

— Не совсем, — серьезно ответил он. — Кое-какие звуки возможны и даже обязательны.

— Это какие же? — продолжал усмехаться Павлик.

— Плач, например. Стон. Крик о помощи. Проклятья. Мало ли…

— Ни фига себе! — воскликнул Павлик. — Вы что, са- дист-любитель?

— Во-первых, я не садист, — спокойно разъяснил парень. — Во-вторых, не любитель, а профессионал.

— Профессионал — в чем?

— Много будешь знать — скоро состаришься, — банально ответил парень, несколько разочаровав Павлика.

И в самом деле: несомненный флер тайны, витающий над незнакомцем, гипнотическая притягательность его личности, остроумие и вольность поведения — все это сразу привлекло Павлика, заставило отменить важный теннис, а может, — в дальнейшем — и кое-какие милые сердцу встречи. А тут банальная фразочка из репертуара родного де- да-профессора. Ф-фу!

Но парень быстро исправился.

— Первое правило разведчика слыхал? — спросил он. И, не дожидаясь ответа, огласил: — Не знать ничего лишнего. — Голосом последнее слово выделил.

— Что считать лишним, сеньор Штирлиц? — Павлик позиций не сдавал, считал обязательным слегка покалывать собеседника, кем бы он ни был.

— Все, что не относится к заданию.

— К какому заданию? К чьему?

— К моему. А какое — сейчас поймешь. Ну-ка пройдемся. — Встал и пошел вдоль школьного забора к выходу на набережную.

Павлику ничего не оставалось делать, как идти следом.

Поверьте, он никогда бы не поступил так, если б не обыкновенное юношеское любопытство. И что ж тут постыдного — удовлетворить его? Удовлетворим — ив разные стороны, никто никому ничем не обязан… Если, конечно, помянутое задание не окажется адекватным желаниям самого Павлика.

Так он счел. Поэтому пошел за парнем. И ходили они вдоль по набережной минут эдак сорок.

О чем говорили?..

Здесь автор позволяет себе применить до поры «первое правило разведчика»…

…Сеньке Пахомову снился обещанный сон.

Будто сидел он, трезвый и здоровый, на жестком стуле, мертво привинченном к движущейся ленте не то эскалатора, не то какого-то иного специального транспортера. Движение горизонтальное, плавное, неторопливое, поступательное. Ветерок навстречу — теплый, слабый до умеренного, приятный. Как на Москве-реке утром. А справа, слева, наверху, внизу — всюду, куда взгляд достает! — такие же транспортерные ленты с такими же стульями, а на них — люди, люди, люди… И все двигались горизонтально, плавно, медленно и поступательно — туда же, куда и Семен. В ту же неизвестную, скрытую в сизом тумане сторону.

«Где-то я читал про такую катавасию, — подумалось Семену. — Где-то в зарубежной фантастике. Может, у Лема?..»

Но не вспомнил, не отыскал затерянное в вязкой памяти худпроизведение, да и лень было напрягать мозг, совсем недавно еще подверженный высокой температуре и гриппозным бациллам; просто расслабился Семен — везут, и ладно! — ехал себе, глазел по сторонам, искал знакомых.

А вот, кстати, и знакомые!

На соседней ленте, метрах в пяти от Семена, плыла вперед строгая учителка Алевтина Олеговна, аккуратно сложила на круглых коленях пухлые руки — спина прямая, взгляд целенаправлен в туманную даль.

— Алевтина Олеговна! — радостно заорал Семен, даже со стула привстал. — Это ж я, Семен Пахомов!..

Но Алевтина Олеговна не услышала его, да и сам Сенька себя не услышал, как будто и не орал вовсю, а лишь подумал о том. Хотя — голову на заклание! — в голос вопил…

«Странное какое явление, — решил он задумчиво. — Видать, тишина во сне стала тугой и плотной, материальной стала. Как вата».

А над Алевтиной Олеговной ехал на стуле тихий пенсионер Коновалов…

Вон и профессор Топорин Андрей Андреевич стульчик себе облюбовал, знатный человек, обеспеченный, наяву на личной «Волге» раскатывает, а здесь — как все; здесь, так сказать, на общественном транспорте… А там кто? Никак, Павлуха Топорин, профессорский внучок, супермен и джентльмен, красавец-здоровяк, юный любимец юных дам.

Сенька не раз встречал его темными вечерами то с одной прекрасной дамой, то с пятой-десятой. И тоже помалкивает, деда не замечает и не крикнет ему: мол, куда едем, дед?

А на других лентах смирно ехали другие знакомцы Семена — милые и немилые соседи по дому, содворники, если можно так выразиться. Вон чета артистов-эстрадников из первого подъезда. Вон братья-близнецы Мишка и Гришка, работяги из двенадцатого цеха. Вон вся семья Подшиваловых: папа-писатель, мама-художница, дети-вундеркинды, дед — ветеран войны, бабка-домохозяйка, — из третьего. Вон полковник из пятого подъезда, тоже с женой, она у него завклубом где-то работает. А дальше, дальше плыли в спокойствии чинном прочие жители родного Сенькиного дома, плыли, скрываясь в тумане, будто всех их подхватил и повез куда-то гигантский конвейер — то ли на склад готовой продукции, то ли на доработку: кому, значит, гайку довинтить, кому резьбу нарезать, кому шарики с роликами перемешать.

Интересное кино получается: все с семьями, все, как в стихах, с любимыми не расстаются, а он один, без Ирки! И Алевтина без своего благоверного. Почему такая несправедливость?

Оглянулся Сенька — вот тебе и раз! Позади, в нижнем ярусе, едут двумя сизыми голубками его Ирка и Алевтинин очкастый, сидят рядышком, хорошо еще — тишина близкому контакту мешает! Как это они вместе, они ж не знакомы?..

Хотел было Сенька возмутиться как следует, встать с треклятого стула, спрыгнуть на нижний ярус, физически разобраться в неестественной ситуации, но кто-то внутри словно бы произнес — спокойно так: «Не шебуршись понапрасну, Семен, не трать пока силы, пустое все это, ненастоящее, не стоящее внимания». — «А где стоящее?» — поинтересовался тогда Семен. И тот, внутри, ответил: «Впереди».

И успокоился Сенька во сне, перевернулся с боку на бок, ладошку под щеку удобно положил.

А туман впереди рассеивался, и стало видно, что все транспортеры стекаются к огромной площади, похожей на

Манежную, стулья с лент неизвестным образом сближаются, выстраиваются в ряды, будто ожидается интересный концерт на свежем воздухе. Сенькин стул тоже съехал в соответствующий ряд, прочно встал; справа Алевтина Олеговна концерта ждет, слева — пенсионер Коновалов.

«Какой же концерт в такой тишине? — удивился Сенька. — Да и сцены никакой не видать…»

Но тут впереди возник репродуктор-великан, повис над толпой на ажурной стальной конструкции, похожей на пролет моста, кто-то сказал из репродуктора мерзким фальцетом:

— Раз, два, три, четыре, пять — проверка слуха…

И после секундной паузы приятный, хотя и с некоторой хрипотцой, бас произнес непонятный текст:

— Все, что с вами произойдет, — с вами давно произошло. Все, что случится, — случилось не сегодня и не вчера. То, что строили, — строили сами, никто не помогал, и никто не мешал. А не нравится — пеняйте на себя. Впрочем… — Тут бас замолк, а мерзкий фальцет вставил свое, явственно подхихикивая:

— Погодите, строители, не расходитесь. Еще не все. — И пропел без всякого присутствия музыкального слуха, фальшивя и пуская петуха: — «Я хожу одна, и что же тут хорошего, если нет тебя со мной, мой друг…»

Но тут в репродукторе зашипело, заскворчало, громко стрельнуло. «Гетеродин сдох», — ошалело подумал Сенька.

— Прямо апокалипсис какой-то, — возмущенно сказала Алевтина Олеговна. — Я в этом фарсе участвовать не хочу.

— Выходит, можно разговаривать! — обрадовался Сенька, вскочил с места, закричал: — Ирка, Иришка, ты где?

— А ну, сядь, — одернул его за трусы старик Коновалов. — Сказано же: еще не все.

Но Сенька ждать не захотел. Он начал пробираться вдоль ряда, наступая на чьи-то ноги, опираясь на чьи-то плечи, слыша вслед ворчанье и ругательства. Но плевать ему было на отдавленные ноги, на соседей его недовольных, Сенька и наяву не слишком-то с ними церемонился — подумаешь, цацы! — а во сне и подавно внимания не обращал.

— Ирка! — орал он как оглашенный. — Отзовись, где ты?

Но не отзывалась Ирка, не слышала мужа. Наверное, занес конвейер ее невесть куда — может, в бельэтаж, а может, и вовсе на галерку.

А туман опять — сгустился, укрыл сидящих, отделил их друг от друга. Туман буквально облепил Сенькино лицо, туман стекал холодными струйками по щекам, по шее, заплывал под майку — она вся промокла на ощупь. Сенька, как пловец, разгребал туман руками, а он густел киселем, и вот уже мучительно трудно стало идти, а кричать — совсем невозможно.

— Ирка! Ирка!

Сенька выдавливал слова, и они повисали перед лицом — прихотливой туманной вязью, буквы налезали одна на одну, сплетались в узоры, а нахальные восклицательные знаки норовили кольнуть Сеньку — и все в глаза, в глаза. Он отщелкивал восклицательные знаки пальцами, они отпрыгивали чуток и снова — в атаку…

А голос из репродуктора грохотал:

— Ищите друг друга! Прорывайтесь! Не жалейте себя! Выстроенное вами да рухнет!..

И опять фальцетик нахально влез:

— Ой, не смогут они, ой, сил не хватит, ой, обленились, болезные, привычками поросли…

— Ирка! — прохрипел Сенька.

А тот тайный внутри него сказал тихонько:

— Неужто не сможешь, Сеня? А ну, рвани!

И Сенька рванул. Разодрал руками сплетенные из тугого тумана слова, нырнул в образовавшуюся брешь, судорожно вдохнул мокрой и горькой слизи, выхаркнул ее в душном приступе кашля… и увидел свет… и ослеп на мгновение от резкого и мощного света, но не успел испугаться, потому что сразу же услышал внутри себя удовлетворенное:

— Теперь ты совсем здоров.

Сенька поверил тайному и открыл глаза.

В комнате горела люстра, а Ирка сидела на стуле перед кроватью и плакала. Слезы текли у нее по щекам, как туман в Сенькином сне.

— Ты чего? — Сенька по-настоящему испугался. Во сне не успел, а тут — сразу: уж не случилось ли что? — Почему рев?

— Сенечка… — всхлипывала Ирка. — Родной ты мой…

— Кончай причитать! Живой я, живой.

— Да-а, живой… — ныла Ирка. — Ты меня во сне звал, так кричал страшно… Я тебя будила, трясла-трясла-а, а ты спишь…

— Проснулся. Все. Здоров. — Сенька сел на кровати, огляделся. — Где мои штаны?

— Какие штаны? Какие штаны? Лежи! У тебя температура.

— Нету у меня температуры. Сказал: здоров.

— Так не бывает. — Слезы у Ирки высохли, и, поскольку муж высказывал признаки малопонятного бунта, в ее голосе появилась привычная склочность: — А ну ляг, говорю!

— Ирка, — мягко сказал Сенька, и от этой мягкости, абсолютно чуждой мужу, Ирка аж замерла, затаилась. — Ирка, Ирка, дура ты моя деревенская, ну не спорь же ты со мной! А лучше собери что-нибудь пожевать, жрать хочу — умираю. Наденька где?

— В садике. Я ее на ночь оставила. Ты же больной…

— В последний раз оставляешь, — строго заявил Сенька. — Ребенок должен регулярно получать родительское воспитание.

Этой официальной фразой Сенька добил жену окончательно.

— Хочешь, я схожу за ней? — растерянно спросила она.

— Сегодня не надо. Сегодня я буду занят.

— Чем? — Растерянность растерянностью, а семейный контролер в Ирке не дремал. — Магазины уже закрыты.

— При чем здесь магазины? — Сенька разговаривал с ней, как будто не он болен, а она, как будто у нее высокая температура. — Некогда мне по магазинам шататься, некогда и незачем. Все, Ирка, считай — завязал.

— Ты уж тыщу раз завязывал.

— Посмотришь, — не стал спорить Сенька, взял со стула джинсы и начал натягивать их, прыгая на одной ноге.

И это нежелание доказывать свою правоту, спорить, орать, раскаляться докрасна — все это было не Сенькино, чужое, пугающее.

— У тебя кто-нибудь есть? — жалобно — нелогично и невпопад — спросила Ирка.

Сенька застыл на одной ноге — этакой удивленной цаплей, не удержал равновесие, плюхнулся на кровать.

Засмеялся:

— Ну, мать, ты даешь!.. Дело у меня есть, дело, понятно?

— Понятно, Сеня, — тихо сказала Ирка, хотя ничего ей понятно не было, и пошла в кухню — собирать на стол, кормить странного мужа.

А Сенька застегнул джинсы, босиком подошел к окну, прикинул расстояние от своего подъезда до двенадцатого. Получалось: стена закроет выход на набережную, превратив двор в замкнутый со всех сторон бастион. А если еще и ворота на проспект запереть…

— Почему я? — с тоской спросил Сенька.

И тайный — внутри — ответил:

— Потому что ты смог.

— Что смог?

Но тайный на сей раз смолчал, спрятался, а Ирка из кухни крикнула:

— Ты мне?.. Все готово. Хочешь — в постель подам?

Ох, не верила она, что Сенька враз выздоровел, ох,

терзалась сомнениями! И пусть бы температура упала, бывает, но с психикой-то у мужа явно неладно…

И Сенька ее сомнений опять не опроверг.

— Вот еще, — сказал он, — будешь ты таскать взад- вперед. Ты что, не устала, что ли? Работаешь, как клоун… Слушай, может, тебе перейти? Может, в садик к Наденьке — воспитательницей? Давай прикинем… — Вошел в кухню, сел за стол.

Ирка тоже села — ноги не держали. Сказала покорно:

— Давай прикинем.

Будучи в командировке в одной из восточных стран, автор не пожалел маленькой монетки для уличного гадальщика. Белый попугай-ара встряхнул хохолком, порылся клювом в деревянном расписном ящике, вытащил аккуратно сложенный листок бумаги. Гадальщик с поклоном протянул его автору:

— Ваше счастье, господин.

На листке печатными буквами значилось по-английски: «Бойтесь тумана. Он не дает увидеть лица близкого вам человека».

Когда с работы вернулся муж, Алевтина Олеговна уже вчерне сметала на руках платье для невестки, оставалось только прострочить на машинке швы и наложить отделку. Муж оставил портфель в прихожей, сменил туфли на домашние тапочки, вошел в комнату, привычно поцеловал Алевтину Олеговну в затылок. Как клюнул.

— Все шьешь, — сказал он, констатируя увиденное. — Из Свердловска не звонили?

— Никто не звонил.

Алевтина Олеговна отложила шитье, поставив локти на стол, подперла ладонями подбородок. Следила за мужем.

Стеценко снял пиджак, повесил его на спинку стула, распустил узел галстука, пуговку на рубашке расстегнул.

— Жарко сегодня. — Подошел к телевизору, ткнул кнопку.

— Не надо, — попросила Алевтина Олеговна.

— Почему? — удивился Стеценко. — Пусть гудит.

— Не надо, — повторила Алевтина Олеговна. — Там сейчас ничего интересного, а я устала. И ты устал, Саша.

— Тишина меня душит, — сообщил Стеценко, усаживаясь в кресло и укладывая ноги на пуфик. — А с чего бы ты устала, интересно? У тебя же свободный день.

— Ничего себе свободный! Одних тетрадей гора. И платье для Симы.

— Все равно дома — не в офисе. Могла и отдохнуть, подремать…

Экран нагрелся, и на нем возник цех какого-то металлургического завода. Раскаленный брусок металла плыл по рольгангам, откуда-то сверху спустились железные клешни, ухватили брусок, уложили на ровную площадку. Тут на него упала баба молота, сдавила — взлетели небольшим фейерверком огненные искры.

— Я спала, — сказала Алевтина Олеговна.

— Вот и ладушки, — обрадовался Стеценко. — И я немножко вздремну, с твоего позволения. Полчасика, хорошо? Ты меня не трогай…

— А я сон видела, — совсем тихо добавила Алевтина Олеговна, но муж не слышал ее, он уже посапывал в кресле.

Сон Алевтины Олеговны был неинтересен Стеценко.

Она аккуратно сложила платье для Симы, спрятала его в шкаф, туда же повесила на плечиках пиджак мужа. Подошла к книжному шкафу, открыла створку, пробежалась кончиками пальцев по корешкам книг, вытащила потрепанный институтский учебник по химии, машинально, не вглядываясь, перелистала его. Прислонилась лбом к жесткой полке.

— Почему я? — с тоской спросила вслух, даже не ведая, что слово в слово повторила вопрос мало знакомого ей Сеньки Пахомова, так загадочно возникшего рядом в ее суматошном апокалиптическом сне.

И словно бы кто-то тайный внутри ее пояснил:

— Потому что ты сможешь.

— Что смогу? — автоматически поинтересовалась Алевтина Олеговна и сама себе ответила: — Если бы смогла…

Тайный не подтвердил и не опроверг слов Алевтины Олеговны, да она и не ждала ничего, не верила в потусторонние голоса. Она села за письменный стол, вновь раскрыла старый учебник и стала искать указаний, как сделать «дым типа тумана» с помощью химических препаратов, имеющихся в наличии школьной лаборатории.

Показалось или нет: стало темнее, вещи потеряли четкие очертания, словно не сделанный ею туман тихонько проник в комнату…

По всему выходит, что Алевтина Олеговна видела тот же сон, что и Сенька Пахомов? Может быть, может быть… Автор хочет обратить читательское внимание на то, что в описываемой истории вообще слишком много повторов, одинаковых ситуаций и даже одинаково произнесенных реплик — разными, заметьте, людьми. Увы, это так.

А где, любопытно, наш молодой человек в белой куртке, непонятный молодой человек, невесть откуда взявшийся, невесть чего задумавший? Исчез, испарился — как возник. Фантом. Не личность — знак. Но знак чего?..

— Дед, — спросил профессора внук Павлик, входя к нему в кабинет, — твои студенты интересуются: как ты к ним относишься?

— Переведи на общедоступный, — попросил профессор, зная склонность внука к метафоричности.

— Что ты думаешь о моем поколении?

— Я на институтском диспуте?

— Ты дома, дед. Оглядись — представители парткома, профкома, ректората и прессы отсутствуют. Говори, что хочешь.

— Ты считаешь, в присутствии указанных представителей я говорю не то, что хочу? Однако…

— Не так, дед. Ты всегда говоришь, что хочешь. Но в разных ситуациях желания у тебя разные. Ваше поколение умеет управлять собственными желаниями.

— Это плохо?

— Это удобно. Безопасно.

— Напомню тебе не столько историческую, сколько бытовую закономерность: неуправляемые желания всегда ведут к катастрофе.

— Случается, житейские катастрофы приводят к душевному равновесию.

— Софизм, внук. Оправдание для труса, которого подобная катастрофа приводит даже в монастырь.

— Демагогия, дед. Я имел в виду героя, которого подобная катастрофа приводит на костер.

— Ты научился хорошо спорить.

— Твоя школа, дед. Но ты так и не ответил… Не управляй желаниями; костра не будет. Как, впрочем, и монастыря.

— Ты несправедлив, Павел. Я никогда не боялся костра.

— А что такое костер в наши дни? Общеинститутское собрание? Заседание парткома? Приглашение «на ковер»?.. Ты не боялся костра, потому что он тебя грел…

— Извини, Павел, но в таком стиле я не желаю продолжать разговор.

— Что ж, тоже метод — уйти от ответа.

— Ты хочешь ответа? Пожалуйста! Ваше поколение инфантильно и забалованно. Вы еще не научились строить, но уже вовсю рветесь крушить. Причем крушить то, что построено не вами…

— Прости, дед, перебью… Но — для нас?

— И для вас тоже.

— А если нам не нравится то, что вы построили для нас? А если мы хотим строить сами?

— Так стройте же, черт побери! Стройте, а не ломайте!

— На чем? И как?.. Вы же точно знаете, что нам любить, чем заниматься, во что верить. Чуть что не по-вашему, вы сразу цоп за руку: «Не так, детки, строите! Вот мы в ваши годы…» Постой, дай договорить… Да, вы в наши годы сами решали, как вам жить. А теперь у вас другие задачи: вы решаете, как жить нам. По-твоему, справедливо?.. Мы выросли на красивых примерах: Гайдар в девятнадцать лет командовал полком, Фрунзе в двадцать четыре — фронтом… Знаешь, сколько лет было Устинову, когда он в сорок первом стал наркомом вооружения? Тридцать два! А сегодня комсомолом руководят те, которым под сорок. Они точно знают, что нужно семнадцатилетним… Увы, дед, семнадцатилетние инфантильны только потому, что так решили вы. Решили — и точка! — Павлик встал. — Ладно, будем считать, что ты мне ответил.

Профессор смотрел в стол, в какую-то рукопись на зеленом сукне, вертел в руках очки в тонкой золотой оправе. Поднял глаза.

— И что же вы хотите разрушить? — Он старался говорить спокойно, но в десятилетиями отработанной профессорской интонации слышалось-таки раздражение. — Все, что мы построили?

— Мы не варвары, дед, — усмехнулся Павлик, — и не идиоты. И уж во всяком случае, не те беззаботные пташки, за которых вы нас держите. Если мы и хотим что-то разрушить, то всего лишь стены.

— Какие стены?

— Да мало ли их понастроено!.. Стены равнодушия, недоверия друг к другу, стены вранья, фальши, лицемерия. Если хочешь, стены непонимания — хотя бы между мной и тобой.

— Павлик, — неожиданно ласково сказал Топорин, — я был прав: наивность — составная часть инфантильности.

— Значит, наличие стен ты признал, — опять усмехнулся Павлик. — Уже прогресс. Дальше — дело техники.

— Какой техники? Лома? Отбойного молотка? Чугунной бабы на стреле экскаватора?

— Зря иронизируешь, дед. Вы такой техникой пользовались с успехом — в наши годы… — Павлик повернулся и пошел к двери. И, уже закрывая ее за собой, сунул в щель голову, сказал: — Я тебя очень люблю, дед.

Профессор тоже встал и подошел к раскрытому окну, сел на подоконник. Сильно зажмурил глаза, надавил на них пальцами: теннис теннисом, а зрение сдает, глаза устают, слезиться начали, даже крупный шрифт в книге без очков не виден. А сейчас и вовсе померещилось: какой-то туман в кабинете — заволок мебель, книги, вон и люстра едва проглядывается… Надо бы к врачу сходить…

…Парень в белой куртке и в джинсах шел по двору. Старик Коновалов, слегка очумевший от увиденного после обеда сна, вышел подышать свежим воздухом, стоял на пороге подъезда, ждал ночи, ждал обещанной ночной работенки. Заметил парня, бросился к нему:

— Эй, постой!

— В чем дело? — Парень обернулся, и старик с ходу притормозил: на него смотрел Павлик Топорин, профессорский внучок.

— Извини, тезка, обознался, — сказал Коновалов. — За одного тут принял…

— Бывает, Павел Сергеевич, — засмеялся внучок. — Приняли за одного, а нас — много. — И вдруг подмигнул старику: — Все путем, Павел Сергеевич, все будет, как задумано. Чуть-чуть осталось…

И пошел себе.

«А как похож, стервец! — подумал Коновалов. — Со спины — одно лицо…»

Не станем упрекать пенсионера в незнании русского языка. Ну, оговорился — с кем не бывает! Но ведь прав же, прав: похож, стервец…

— Я пойду, — сказал Сенька Пахомов. — Мне надо.

— Куда это? — вскинулась Ирка. — Ночь на дворе.

Сенька помялся — соображал, как бы соврать ловчее.

— Халтурка одна подвернулась. Денежная.

— Какая халтура ночью? Зачем ты врешь, Сеня… — Ирка отвернулась к стене, накрыла голову одеялом.

Слышно было: опять заплакала.

Сенька переступил с ноги на ногу.

— Ирка, — сказал он ласково, — хочешь верь, хочешь нет, но я тебя люблю по-страшному. И никогда тебя не предам… А идти мне надо, честно. Я тебе потом расскажу, ладно?

Ирка не ответила, из-под одеяла не высунулась. Но плакать перестала, затихла: слов таких от мужа давно не слыхала.

Сенька пошел в прихожую, открыл стенной шкаф, достал инструмент — надежный, для себя сработанный. Прислушался — в спальне было тихо.

«Все расскажу, — виновато подумал Сенька, — железно расскажу. Вот построю, что надо, и сразу — Ирке…»

Заметим: он уже не сомневался, что сумеет построить за ночь все, что надо.

Алевтина Олеговна не спала. Лежала на широкой супружеской кровати, слушала, как тихонько сопит муж. Туман в комнате стал гуще, а Стеценко его и не заметил. Алевтина Олеговна, когда ложилась, спросила:

— Дымно у нас как-то, верно?

— Выдумываешь все, — ответил муж. — Давай спать, тебе завтра рано…

Он и не ведал, что попал в точку, просто сказал и сказал — слова же зачем-то придуманы…

Во дворе было пусто и темно, лишь тусклые ночники освещали над дверями таблички с номерами подъездов да у выхода на набережную ветер раскачивал подвешенный на тонких тросовых растяжках фонарь.

Парень уже ждал Сеньку, похаживал по асфальту, насвистывал что-то неуловимо знакомое — то ли из песенного репертуара любимого Иркой Валеры Леонтьева, то ли из чуждого нам мюзикла «Стена» заграничного ансамбля «Пинк Флойд».

— Тьма египетская, — поеживаясь, сказал Сенька, — ни черта не разметишь…

— И не надо, — сказал парень. — Ты клади кирпичики, а они сами, как надо, построятся.

— Что за бред?

— Кому бред, а кому — нет, — в рифму сообщил парень, засмеялся: — Клади, клади — увидишь.

— Что здесь увидишь? — проворчал Сенька, надел рукавицы. — А раствор где?

— Все здесь.

Сенька пригляделся: у стены дома и впрямь стоял ящик с раствором, а куча кирпича невесть когда переместилась с газона на тротуар, к Сенькиному подъезду. Сенька ткнул мастерком в раствор — свежий раствор, самое оно

— Без подручного трудно будет. Поможешь?

— Конечно, — сказал парень, снял куртку, повесил на куцую ветку тополя, велением домоуправа подстриженного «под бокс». — Все помогут.

— Кто все? Все спят…

— Кто не спит, тот и поможет, — непонятно заявил парень, тем более непонятно, что во дворе по-прежнему никого не было.

— Ну, лады, — вроде бы соглашаясь с неизбежным, протянул Сенька, взял из кучи кирпич, постучал по нему — целый! — зачерпнул раствор, шлепнул его прямо на асфальт у стены дома. Потом аккуратно уложил кирпич на растворную лепешку, поерзал им, пристукнул сверху деревянной ручкой мастерка. — Давай следующий, не спи!

Парень проворно подал ему кирпич. Сенька снова зачерпнул, снова шлепнул, уложил, поерзал, пристукнул…

— В три ряда, говоришь?

— В три ряда.

— Годится!

Сеньку неожиданно охватило знакомое чувство азарта — как всегда, когда дело пошло, и времени на него отпущено с гулькин нос, и бригадир бубнит: «Давай-давай!» — и подручный сбивается с ног, таская ведра с раствором к месту кладки, и кирпичи целенькие в руку идут — хоть в домино ими играй! — и кладка получается ровная прочная, раствор схватывает быстро, и ты уже не думаешь о часах, не глазеешь по сторонам, ты уже весь в гонке, в тобой самим заданном ритме, а кладка растет, она тебе по пояс, по грудь, а ты — дальше, дальше, ничего не слышишь, разве что прорвется откуда-нибудь пустяковый вопросик:

— Что ты делаешь, Сеня?!

Кто это?.. Вот тебе раз — Ирка! Не выдержала, дуреха, вылезла из постели, пошла среди ночи пропавшего мужа искать. А он не пропал — вот он!

— Строю, Ирка!

— Что?

— Стену!

— Зачем?!

— Чтоб лучше было!

— Кому?!

— Всем, Ирка, всем! Чего стоишь? Помогай, раз вышла…

— Ты когда начал?

Дурацкий вопрос. Будто сама не знает…

— Только что и начал!

— Как только что?! Как только что?! Ты посмотри…

Глянул: батюшки светы! Когда и успел столько?! От Сенькиного подъезда до самого Сеньки, застывшего на секунду с кирпичом в руке, было никак не меньше пятидесяти метров. И на всех этих чертовых метрах темнела стена. Мрачной громадой высилась она вдоль двора — именно высилась, поскольку была выше Сеньки сантиметров на тридцать. А он ведь — пока помоста нет — всего по грудь и клал…

— Эй, парень! — испуганно крикнул Сенька.

Тот сразу возник сбоку — запарившийся.

— Чего тебе?

— Откуда это все?

— От верблюда! — хохотнул наглый, хлопнул Сеньку по спине. — Ты, мастер, ее только сажаешь, а уж растет она сама…

— Как растет?!

— Как в сказке. Не бери в голову, Сеня, бери в руки. — И кирпич сует.

Сенька кирпич оттолкнул:

— Погоди, у меня есть… Но ведь так не бывает!

— Бывает — не бывает, какая теперь разница? Есть она, Сеня, есть. И стояла здесь давно. Ты ее лишь проявил, а для этого много времени не надо: одна ночь — и вся наша. Смотри зорче…

Он взмахнул рукой, и в неверном свете дворовых ночников Сенька увидел, что с другой стороны двора, от двенадцатого подъезда, навстречу тоже растет стена, и к каждому подъезду от нее перпендикулярно уходят такие же высокие отростки в те же три кирпича, вползают на ступеньки, скрываю ся в доме.

— В дом-то зачем? Так не договаривались…

— Я же говорю: она здесь была. Она есть, Сеня, только никто раньше ее не видел, не замечал, не хотел замечать, а теперь увидят — придется! Наткнутся на нее, упрутся лбами, завоют от страха: как дальше жить?.. Давай, мастер, работай. Закончишь — поймешь.

— Что пойму?

— Как жил. Как все живут. И как жить нельзя.

— За стеной?

— Причем за глухой. За кладбищенской.

— Выходит, и мы с Иркой…

— Вы свою стену сегодня разрушили. Сон помнишь?

— Странный какой-то…

— Не странный, а испытательный. Не прорвался бы ты к Ирке, не разодрал бы плетенку из слов, стояла бы у вас сегодня стена. Да она и стояла — тоненькая пока. Ну, может, в один кирпич.

— Во сне туман был. И слова.

— Туман еще будет. А слова — это и есть кирпичики. Лишнее слово — лишний кирпичик, стена и растет. Сколько мы их за жизнь наговариваем — лишних-то! Ложь, равнодушие, непонимание, обида, ссора — мало ли?! И все слова. Кирпичик к кирпичику. Где уж тут друг к другу продраться?

— Просто слов не бывает. Слово — дело…

— Философски мыслишь, мастер! Кончай перекур!

— Погоди… Неужто никто этого не понимает?

— Все понимают, но иначе не умеют. А кто хочет попробовать, тот сейчас здесь.

Сенька посмотрел по сторонам. Чуть светало уже, видны были часы на фронтоне школы. Половину четвертого они показывали. Сенька увидел старика Коновалова, увидел деда Подшивалова из третьего подъезда, внуков его увидел. А еще полковника с женой из пятого и близнецов Мишку и Гришку из двенадцатого цеха… А все же больше, куда больше было молодежи — совсем юных парней и девчонок. Сенька и не помнил всех. Хотя кое-кого узнал: вон Павлик Топорин промелькнул, вон его одноклассник, сын библиотекарши, а вон еще ребята, тоже вроде знакомые…

— Молодых-то сколько!..

— Им эти стены — во где! — Парень провел ладонью по горлу. — Устали биться.

— Значит, видят?

— Лучше всех!

— А зачем сейчас строят?

— А ты зачем?.. Чтоб все увидели.

— А потом что?

— Потом суп с котом. Люди работают, Сеня, а мы стоим. Неудобно.

— Подавай! — Сенька как очнулся — зачерпнул раствор, уложил в стену кирпич, выхватил другой из рук парня. — Ирка, включайся, раз не спишь!

— А я уже, Сеня, — ответила Ирка.

Она и рукавицы где-то раздобыла, тащила, скособочившись, ведро с раствором.

Сенька обеспокоился:

— Не тяжело?

— Теперь нет, — ответила весело, поставила ведро на асфальт возле Сеньки. — Я тебе помогать буду, тебе, ладно?

— Валяй!

И пошло-поехало… Стена росла и впрямь как в сказке: за одну ночь — дворец. Только на кой нам дворец? Дворец нам держава за бесплатно построила, а мы лучше стену, мы за нее дорого заплатили — кто чем! Впрочем, о цене уже говорено, не стоит повторяться… А вместо девицы- волшебницы, ускорению темпов весьма способствующей, у нас обыкновенный паренек в куртке, типичный представитель юного поколения, славной смены отцов и дедов, никакой не фантом, наш с вами современник — школьник, пэтэушник, студент, работяга. Вон они, типичные, по двору носятся — кто с кирпичом, кто с лопатой, кто с ведром, в котором песок, цемент или вода, три волшебные составные части сказки.

— Подноси! — кричат. — Замешивай! Клади! Стену строим! Столько лет всем колхозом возводили — пора бы и лбом в нее ткнуться…

Ровно в пять утра Алевтина Олеговна вышла во двор. Остановилась, глазам своим не поверила, спросила:

— Что это?

— Стену строим! — подскочил к ней давешний молодой человек.

— А стена в подъезде — тоже ваша работа?

— Почему наша? Ваша, общая… А высоко ли она забралась?

— До второго этажа. По лестнице спускаться трудно…

— Хорошо — успели! Через час-другой стена в квартиры прорастет — не войти, не выйти.

— А зачем? Зачем?

— Для лучшей коммуникабельности, — наивно ответил молодой человек, — для удобства общения… А вы спешите, спешите, уважаемая Алевтина Олеговна, нам вашего тумана ох как не хватает…

— Был же туман…

— Вечером-то? Не туман — так, намек. Зрячие поняли, слепые не заметили. Ваш муж, например… Ведь не заметил, нет?

— Нет.

— А надо, чтоб и слепые прозрели.

— Прозреть в тумане? Парадокс!

— Это ли парадокс!.. Вы байку слыхали? Безработных у нас нет, а уйма людей не работает; они не работают, а зарплату получают… Про такие парадоксы сейчас в газетах пишут, по телевизору — каждый день. А мы без газет, мы сами с усами. Тумана не видно? Мы его таким сотворим — никто шагу не сделает. А сделает — в стену упрется.

— Это больно, — тихо сказала Алевтина Олеговна.

Молодой человек сделался серьезным, глупое свое ерничание прекратил. Так же тихо ответил:

— Прозреть всегда больно, Алевтина Олеговна, процесс это мучительный. Но целебный… Сказано: увидеть — значит понять. Но как увидеть? Чтобы понять, надо глубоко-о смотреть, не в лицо — в душу. А тогда и стен не будет.

— Их еще сломать надо…

— Это уж кто сумеет, кто решится. Тоже, знаете ли, подвиг. А иные не захотят, так и жить станут — как жили.

— Как жили… — эхом откликнулась Алевтина Олеговна. Опомнилась, сказала решительно: — Я пойду.

— Идите, — кивнул молодой человек, — и помните: ваш туман станет катализатором. Только в окно его выпустите — и можете быть свободной.

— Свободной? — невесело усмехнулась Алевтина Олеговна. — От чего свободной?

Молодой человек тоже усмехнулся, но весело:

— От того, что в тумане увидите… Опять парадокс получается! Ну просто никуда без них…

Старик Коновалов кладку растил, а Павлик Топорин ему кирпичи подавал, раствор подносил. Ладно трудились.

— Хороший вы народ, мальцы, — сказал между делом Коновалов.

— Интересно, чем? — спросил Павлик.

Весь был в цементном растворе — и майка, и джинсы, и руки, и лицо. Даже волосы слиплись — не разодрать.

— Понимающий, — со значением изрек Коновалов.

— Что же это мы понимаем?

— Что жить открыто надо. Был бы поэтом, сказал бы: распахнуто.

Павлик засмеялся:

— Говорят, распахнуто жить опасно. Вместе с хорошим всякая дрянь залететь может.

— А голова на что? Г лаза на что? Дрянь — она и есть дрянь, ее сразу видно. У тебя в дому двери настежь, ты и вымети дрянь, не храни.

— Неплохая метафора, — оценил Павлик.

— Не метафора это никакая, — сердито сказал Коновалов. — Житейское дело.

— А если житейское, чего ж не выметаем? Дряни накопили…

— А ты не копи.

— Совет принял. Но для меня что копить, что мести — все еще впереди. А сами-то вы как?

— Я, тезка, не копил. И сына тому учил, вот только…

— Не усек науку?

— Похоже на то.

— Почему?

— Понимаешь, тезка, мы в наши годы такими же были — ну, сказано, распахнутыми. И сын мой, и сверстники сына — тоже. Да только время — штука страшная, сопротивляться ему — большая сила нужна. Тебе сейчас сколько?

— Семнадцать.

— Немало.

— Что вы! Нас детьми считают.

— Дураки считают. Но я не к тому. За семнадцать лет сколько заборов тебе понаставили? С первых шагов: туда не ходи, этого нельзя, сюда не садись, там не стой, того не делай, сего не моги… Целый лабиринт из «нельзя» — мудрено выбраться. Вот ты и привык осторожничать: как бы чего не вышло…

— Не привык я!

— И молодец, вижу! А другие вон привыкают, еще и обижаются. Меня раз в школу позвали, как ветерана войны и труда: мол, расскажите, Пал Сергеич, о вашем героическом прошлом. Сидят передо мной пионерчики — чистые, глаженые. Рассказываю я им о чем-то, а сам подмечаю: они меня-то слушают, а сами нет-нет да на учительницу косятся. Та в ладошки захлопает, они — следом. Та сидит смирно — и они сидят. Дай, думаю, расшевелю, пусть посмеются. Война, она хоть и страшная гадина, а смешного тоже много было. А чего? Жизнь!.. Вспомнил я, как в сорок третьем, под Барановичами, фашист на нашу роту напал, когда мы спали. Не ждали нападения, разведка ничего не донесла, разлеглись кто как: кто одни сапоги снял, а кто и штаны с гимнастеркой. Лето, жара. Ну, фрицы и вмазали. Ротный орет: «Тревога! В ружье!» Мы — кто в чем был — автоматы в руки и в атаку… Так, босиком да в подштанниках фашиста и отбросили… Вот ты рыгочешь сейчас, а пионерчикам тоже весело было. Они в смех, а учительница им: «Прекратить сейчас же! Как не стыдно! Война — это героизм, это каждодневный подвиг, и ничего смешного в истории товарища Коновалова я не вижу». Понял: она не видит. Значит, и они видеть не должны. И что ты думаешь? Стихли, заскучали… Жалко мне их стало — ну, до боли. Вырастут, что про нашу войну знать будут? Что она — каждодневный подвиг? Что мы не люди, а какие-то каменные истуканы с памятников?.. Опять я не о том… Я к чему? Эти пионерчики уже застегнуты на все пуговицы. А дальше — больше. И их застегивают, и они ручонками помогают: так, мол, надо. Кому надо? Учительнице этой?.. Меня вон батька всего и учил: никогда не ври. Заставлять будут, а ты все одно не ври. Он сам по правде жил, да и я вроде… А тут — ты уж извини, тезка, — твоего деда назвать хочу. Может, не помнишь, давно дело было, чинил я Андрею Андреевичу его тачку, он рядом пасся. А тут ты бежишь: «Деда, деда, тебя к телефону». Ну, он и скажи, сердито так: «Я же тебя предупредил: всем говорить, что меня нет дома». Мелочь вроде, а тоже, знаешь, кирпичик…

— В стену? — Павлик молчал, молчал, слушал коноваловский монолог, а сейчас прорвался с репликой.

— В нее, родимую! Я про заборы сказал, которые мы вашему брату ставим, вот они-то в стены и вырастают. Вы ребятки умные, уроки на лету схватываете, со временем такие стены выкладываете — только на цыпочках через них видать. Да и куда видать? Только вдаль, только в светлое будущее. А что рядом, по ту сторону стены, — и на цыпочках не увидишь…

— Опять мы виноваты!.. Я ж вас так понял, что молодым стены не помеха.

— Как не помеха? Помеха. Но фокус в том, что вы их видите, а значит, и сломать можете. И уж конечно, новых не строить! Но для этого, тезка, молодым надо всю жизнь оставаться. Ты оглянись кругом: разве только твои дружки дело делают? Я вот с тобой. Вон еще моих ровесников сколько! И, как говорится, среднее поколение тоже в наличии… Да и сам посуди: не одни молодые страну нашу выстроили. Стоит!..

— И стена стоит.

— Точно! — Коновалов любовно поглядел на стену, почти законченную уже — ну, может, метров в пять просвет посередке остался, там Сенька Пахомов со стариком Подшиваловым в четыре руки трудились. — Вон она какая…

Стена и вправду впечатляла. Массивностью своей, аккуратностью штучной кладки, апокалипсической бессмысленностью впечатляла. Двери подъездов выходили в глухие кирпичные тупички, наглухо отрезавшие жильцов от мира. Разве что через стену — в мир, но для этого каскадерская подготовка требуется… И что характерно, с веселым удивлением отметил Павлик: все строители оказались по одну сторону стены — как сговорились. У них-то выход имелся: на набережную — и на все четыре стороны…

— А как же в школу? — праздно поинтересовался Павлик. — Ни пройти ни проехать.

— Школа на сегодня отменяется, — сказал Коновалов. — Считай, каникулы.

— Вряд ли. Из соседних дворов ребята придут. По набережной.

— Откуда ты знаешь? Может, в соседних дворах такие же стены стоят…

— Верно! — Павлик аж поразился столь простой догадке, почему-то миновавшей его суперумную голову.

И в это мгновение кто-то крикнул:

— Смотрите, пожар!

Из трех окон второго этажа школьного здания валил густой сизый дым. Вопреки здравому смыслу, он не подымался к небу, не улетал к Москве-реке, сносимый ветром, — медленно и неуклонно сползал вниз, струился по земле, заполнил весь школьный двор, выплыл из ворот, из щелей на заборе, потек по асфальту к стене. Его прибывало все больше и больше; казалось, что он рождается не только в недрах школы, а конденсируется прямо в воздухе. Все во дворе стояли по пояс в дыму, и Павлик подумал, что кричавший ошибся: это был вовсе не пожар. Дым не пахнул гарью, он вообще не имел никакого запаха, он, скорее, походил на тот, который используют в своих мистификаторских фокусах падкие на внешние эффекты цирковые иллюзионисты. И еще на туман он походил, на обыкновенный ночной туман, обитающий на болотах, в мокрых низинах, а иной раз и на кладбищах. Туман этот легко перевалил через стену, вполз в раскрытые настежь двери подъездов, а там — можно было догадаться! — вором про- ник в замочные скважины, просочился в поддверные щели, обосновался в квартирах. Вот он уже показался в форточках, в открытых окнах, но — опять же вопреки здравому смыслу! — не потек дальше, не завершил предписанный физическим законом круговорот, а повис на стене дома перед окнами — множеством уродливых сизых нашлепок на крашенной веселенькой охрой стене.

Дом ослеп.

— Не хотел бы я проснуться в собственной постели, — философски заметил Павлик.

— О своих подумал?

— О деде.

— Да-а уж… — неопределенно протянул Коновалов.

— Страшновато, тезка?

— Малость есть.

— А деду — вдесятеро будет. Он ведь не знает.

— Что же делать?

— Вопрос.

— Нам всем надо было быть там…

— Кроме меня, — грустно сказал Коновалов. — У меня бояться некому…

Алевтина Олеговна закрыла окна химического кабинета, в последний раз оглядела его. Все чисто, пробирки, реторты, колбы вымыты, реактивы на своих местах, газ отключен, вода перекрыта. Можно уходить.

Тумана в кабинете совсем не было. Отводные резиновые трубки вывели его за окна — весь, без остатка.

Алевтина Олеговна заперла кабинет, спустилась по лестнице, повесила ключ на положенный ему гвоздик в шкафчике над сладко спящей сторожихой. Сторожиха почмокала во сне губами, улыбнулась чему-то. Через час она проснется, дозором пройдет по этажам, сдаст сменщице ночное дежурство и уедет домой — в другой район необъятной столицы. Там, конечно, тоже есть свои школы, а в них — Алевтина Олеговна усмехнулась — свои Алевтины Олеговны. Интересно: что они сегодня ночью делали?..

Алевтина Олеговна вышла во двор. Он был пуст, ночные строители куда-то подевались, но стена стояла по-прежнему — высокая, могучая, угрюмая, на редкость диссонирующая с солнечным утром, с весенним ветерком, с сочнозелеными майскими кронами дворовых деревьев.

Тумана не было и во дворе. Он, похоже, целиком всосался в дом, в квартиры. А сам дом выглядел жутковато: ослепший, без привычных глазу рядов окон, вместо них — неровные куски тумана, словно приклеенные к оконным рамам и стеклам.

По двору навстречу Алевтине Олеговне неторопливо шли старик пенсионер Коновалов и знакомый молодой человек, оба выглядели, как утверждают борзые журналисты, усталыми, но довольными.

— Спасибо, Алевтина Олеговна, — сказал молодой человек. — Вы и вправду мастер. Туман вышел на славу.

— На чью славу? — невесело пошутила Алевтина Олеговна.

Она думала о муже, который еще спит и к которому теперь не пробраться — как в недавнем дурацком сне. Но выходит, что не таком уж и дурацком…

— О славе завтра подумаем, — вмешался Коновалов. — А сейчас домой надо, баиньки.

— Какие баиньки? Вставать пора… — констатировала Алевтина Олеговна.

Часы на школе отмерили половину седьмого.

— То-то и оно, — непонятно согласился Коновалов.

А молодой человек подтвердил:

— Вы правы, Алевтина Олеговна, самое время вставать.

И Алевтина Олеговна почувствовала вдруг, как неведомая сила подхватывает ее, поднимает над землей, закручивает, швыряет невесть куда — в туман, в неизвестность, в кромешную темноту.

Зазвонил будильник, и Алевтина Олеговна с трудом открыла глаза. Первая мысль была до зевоты банально» где я? Но и банальные мысли имеют полное право на существование, без них в нашем повседневном житье-бытье не обойтись. В самом деле: секунду назад стояла во дворе перед стеной, а сейчас — это Алевтина Олеговна мгновенно определила! — лежит в собственной постели, причем не в костюме и туфлях, а в ночной рубашке и босиком.

Подумала: неужто опять сон?

Но нет, не сон: слишком хорошо, слишком четко помнилась ей пролетевшая ночь. И как долго ждала пяти утра, и как торопливо шла по двору, как лавировала между сновавшими туда-сюда жильцами, которые дружно возводили стену, и сама стена ясно помнилась, и гулкая пустота школьного здания, и сизый дым, вырывающийся из окна из толстых резиновых трубок…

Но почему ничего не видно?

Туман, созданный химическим опытом Алевтины Олеговны, по-хозяйски обосновался в ее квартире. Он был густым и на глаз плотным — как черный кисель, но движений отнюдь не сковывал. Да и дышалось легко. Алевтина Олеговна встала и, вытянув вперед руки, пошла по комнате — ощупью, как слепая. Наткнулась на что-то, ударилась коленкой — больно. Сдержала стон, опустила руку — точно, туалетный столик. Надо левей… Двинулась вперед, нащупала спинку кровати, вцепилась в нее, как в спасительный ориентир — сейчас по нему до спящего мужа доберется. Еще шаг, еще… Алевтина Олеговна уперлась руками во что-то холодное, массивное, неподвижное. И опустила в бессилье руки, прижалась лбом к этому холодному, пахнущему улицей, пылью, цементом — чужому.

Ничего не было сном. Кирпичная стена наглухо отделила ее от мужа, перерезала комнату, надвое разделив кровать.

Павлик проснулся сразу — будто и не спал вовсе. И сразу сообразил: конечно, не спал! Все это не более чем хитрый трюк хитрого парня в белой куртке. Или не его, нет! Когда тот с Павликом впервые беседовал, когда они ушли на набережную, подальше от чужих глаз и ушей, когда парень поведал ему план, Павлик особенно не удивлялся. Просто сказал:

— Ну, допустим, все будет именно так. Но для этого нужен как минимум один профессиональный волшебник. — Вроде бы он так элегантно шутил, а вроде бы всерьез прощупывал загадочного парня.

А тот с ходу ответил:

— Волшебник есть.

Тоже не поймешь, хохмил или взаправду?..

— Ты, что ли? — спросил Павлик.

— Почему бы и нет? — вопросом на вопрос.

— Давно практикуешь?

— Может, день, а может, всю жизнь.

— Как понять, маэстро?

— Так и понимай, — отрезал парень. Не сжалился над Павликом, пояснил темновато: — В каждом из нас спит волшебник, крепко спит, мы о нем и не подозреваем. Но если его разбудить… — Не договорил, не пожелал.

Но Павлик не отставал:

— Кто ж его разбудил, интересно?

— «Время. События. Люди». Слыхал про такую телепередачу? — Парень засмеялся, легонько хлопнул Павлика по спине: — Ох и любопытен же ты, отрок…

— Я серьезно, — упрямо настаивал Павлик.

— Ия серьезно. — Парень и впрямь посерьезнел. — Ты вдумайся, вдумайся! Время… События… Люди… И не захочешь, а заставят.

— Слушай, а ты сам откуда? — жалобно спросил Павлик, отчетливо понимая, что ничего больше от парня не вытянешь.

— Отовсюду, — коротко сказал парень. — Привет. Закончили интервью.

— Последний вопрос, — взмолился Павлик. — Почему именно ты?

— Почему я? — удивился парень. — С чего ты взял? Не только я. Нас много.

— Кого «нас»?

— Ты после школы, случаем, не на юрфак собрался? — ехидно поинтересовался парень. — Прямо следователь… Ну, все, я пошел.

— Секунду, — быстро сказал Павлик. — Звать тебя как?

— Звать?.. — Парень притормозил. — По-разі ому. Николай. Михаил. Семен. Владимир. Александр… Любое имя. Павел, например.

— Павел?

— А чем плохо? Тебя ж так зовут…

— Я не волшебник.

— А вот это бабушка надвое сказала, — засмеялся парень и свернул во двор.

Надоел ему допрос.

В свое время, если читатель помнит, автор скрыл этот разговор, сославшись на «первое правило разведчика», помянутое или придуманное парнем. Спрашивается: почему? Вот вам к месту еще одно «правило»: всякая информация полезна лишь в том случае, если приходит вовремя. Момент, считает автор, наступил.

Туман в комнате висел — вытянутой руки не увидать. Молодец Алевтина, отметил про себя Павлик, толково сработала. «Что за прихоти судьбы? — размышлял он. — В школе Алевтину считали мымрой и сухарем, прозвали «химозой», на уроках сачковали, а она, оказывается, из наших…»

Павлик верил всему, что рассказал парень. И в самом деле, стоило Павлику пожалеть, что они с дедом оказались по разные стороны стены, как нате вам, пожалуйста: он — здесь, в своей кровати, а дед дрыхнет в соседней комнате, ни о чем не подозревая. И плохо, что не подозревая: сердце у деда, как говорится, не камень, слабенькое сердчишко, изношенное, как бы он ни хорохорился, ни играл в спортсмена. Проснется старик — не дай бог, инфаркт хватит…

Павлик встал и отправился к деду в комнату.

Легко сказать «отправился». Путешествовать в тумане — дело хитрое, даже если знаешь маршрут назубок. Но туман прихотливо изменил все маршруты, смазал привычные расстояния, перемешал предметы. На пути неожиданно вырастали то сдвинутый кем-то стул, то острый косяк двери, то сама дверь, почему-то шаловливо гуляющая на петлях, то книжный стеллаж в коридоре, невесть как увеличившийся в размерах. Короче, до кабинета деда Павлик добрался, имея следующие нежелательные трофеи: шишку на лбу — раз, ссадину на руке — два, синяк на коленке — три. Или что-то вроде — в тумане не разглядишь.

Сразу за стеллажом коридор сворачивал направо — к дедовским владениям. Павлик уверенно туда последовал и вдруг с ходу уперся во что-то холодное и неподвижное. Прижал к этому «что-то» сразу вспотевшие ладони, бессмысленно напряг руки, пытаясь сдвинуть, столкнуть, сломать препятствие. Куда там! Стену на совесть строили, сам Павлик строил — в три кирпичика, один к одному.

— Дед! — яростно выкрикнул Павлик. — Проснись!

…Алевтина Олеговна, по-прежнему опасливо держась за спинку кровати, вернулась назад, к туалетному столику, пошарила в ящике, нащупала там маленький карандашик- фонарь, который муж привез из заграничной командировки. Не зажигая его, панически боясь, что батарейки сели, пошла обратно. Дойдя до стены, взгромоздилась на матрас, потом — на спинку кровати. Стоять на ней босыми ногами было больно, но Алевтина Олеговна на боль не обратила внимания, плевать ей было на боль, потому что стена — как

Алевтина Олеговна и надеялась — оказалась той же высоты, что во дворе, метров двух, не больше, а значит, до мужа можно хотя бы докричаться. Невеликий росточек Алевтины Олеговны позволил ей всего лишь ткнуться носом в верхний край стены. Алевтина Олеговна схватилась за стену левой рукой, а правую протянула на половину мужа, включила фонарик. Батарейки не сели, он светил исправно, но острый и сильный луч его упирался в плотное тело тумана и, угасая, исчезал в нем. Алевтина Олеговна швырнула фонарь на постель, встала на цыпочки и — в голос:

— Саша, я здесь, не бойся, Саша!

Ирка и Сенька Пахомовы крепко спали, умаявшись за ночь. Сенька кашлянул легонько, перевернулся на другой бок, разбудил Ирку. Ирка открыла один глаз, сразу сощурила его: солнце било сквозь незакрытые шторы, как пограничный прожектор. Прикрывшись от его лучей ладошкой, Ирка глянула на будильник: семь почти. «Ну и черт с ним, — расслабленно подумала Ирка. — Не пойду на работу, а днем сбегаю, подам заявление. Прав Сенька, лучше в детский сад устроиться, воспитательницей. Тем более, звали. И Наденька на глазах будет…»

Тоже повернулась на другой бок, обняла спящего Сеньку. Спать так спать.

— Откуда стена? — расходился Топорин-старший, вдавливая в кирпичи сухие, с гречневой россыпью пятен, кулаки. — Я спрашиваю, черт побери, откуда взялась стена в моей квартире? Не смей ерничать, мальчишка, сопляк, отвечай немедленно: откуда эта дрянь?

Можно было, конечно, обидеться на «сопляка», повернуться и скрыться — буквально! — в туманной дали, но Павлик понимал состояние старого деда, делал скидку на стереотип его мышления, на его, мягко говоря, возрастную зашоренность, поэтому вновь терпеливо принялся объяснять:

— Дед, я прекрасно понимаю твое волнение, но прошу тебя: соберись, успокойся, вдумайся в мои слова. Это не просто стена. Это символ. Символ нашей разобщенности, нашего нежелания понять друг друга, нашей проклятой привычки жить только собственными представлениями и неумением принять чужие…

Павлик употреблял эти казенные, газетные, стершиеся от многократного пользования обороты и сам себя презирал. Но и деда тоже презирал — так, самую малость. В самом деле, куда проще: между ними стена. И все сразу понятно, что не сказано — додумай, дофантазируй. Так нет, необходимы слова, много слов, и от каждого несет мертвечиной. Господи, да кому ж это нужно, чтоб родные люди друг перед другом речи держали?! Родные!.. Не вовремя домой явился — лекция. Не ту книгу взял — лекция. Не туда и не с тем пошел — обвинительная речь. Не жизнь, а прения сторон. Будто не в отдельных квартирах мы живем, а в отдельных залах суда, нападаем-обвиняем, от- ступаем-защищаем, казним, милуем, произносим речи обвинительные и оправдательные, ищем улики, ловим на противоречиях. А надо-то всего: намек, взгляд, брошенное вскользь слово, поступок, наконец…

Стеценко проснулся от вопля жены и спросонья ничего не понял. Кругом было белым-бело, бело непроглядно, голос жены слышался откуда-то издалека, не то из другой комнаты, не то из-под одеяла.

— Что случилось? — спросил Стеценко.

— Саша, Сашенька! — причитала жена. — Ты только не пугайся, но у нас в комнате стена.

Нет, не из кухни и не из-под одеяла шел голос, понял он, а вроде бы сверху. На шкаф она, что ли, забралась? Или на люстру?

— Какая стена? Что за бред? Где ты, Аля?

— Я здесь, Саша, я на кровати. Протяни руку.

Стеценко протянул руку и уперся в стену.

«Сплю я и сон вижу», — нелогично подумал он.

— Это не сон, — продолжала Алевтина Олеговна, — это самая настоящая стена.

«Докатились, — констатировал Стеценко, — уже и мысли читает».

Он ощупал стену. Стена как стена, кирпичная, крепкая. И вдруг разом пришел в себя, сердце больно ухнуло, провалилось куда-то вниз — в желудок, наверно. Стеценко ощутил пугающую пустоту в груди, вскочил на постели, зашарил по стене руками.

— Аля, Аленька, где ты?

— Здесь я, здесь, ты встань на спинку кровати.

Стеценко явственно била нервная дрожь, да и сердце по-прежнему обитало в желудке, екая там и нехорошо пульсируя. Продавливая матрац, он шагнул на постели и взгромоздился на деревянную спинку кровати.

— Видишь фонарик? — спросила Алевтина Олеговна.

Где-то далеко — не меньше чем в километре! — еле теплился крохотный огонек. Стеценко протянул к нему руку поверх стены, наткнулся на руку жены, цепко схватил ее, сжал, стараясь унять дрожь. Алевтина была рядом, Стеценко слышал ее прерывистое дыхание и чувствовал, как медленно возвращается спокойствие, вот и сердце вроде назад запрыгнуло. Нет, что ни говори, а жена — человек нужный!

— Что случилось, Аля? — повторил свой вопрос Стеценко.

Высокий рост позволял ему обеими руками навалиться на верхнюю грань стены, а были бы силы — подтянулся бы и перелез к Алевтине: до потолка сантиметров пятьдесят, вполне можно пролезть. Но как подтянешься, если живот выпадает из трусов, тащит вниз, будто гиря…

А какие события, какие драмы происходили в то утро в других квартирах дома-бастиона? Какие велись разговоры, какие истины открывались, какие спектакли разыгрывались по разные стороны стены, какие копья ломались о пресловутое кирпичное диво?.. Можно догадаться, можно себе представить… Можно даже вспомнить слова молодого парня в белой куртке, когда он сообщил Павлику Топорину, что обязательными станут «кое-какие звуки»: плач и стон, крики о помощи и проклятия… Ох, нагадал, наворожил, напророчил! Ох, получил он все это сейчас, жестокосердный…

А славная чета Пахомовых — Ирка с Сенькой — безмятежно отсыпались, и общий радостный сон их был, возможно, цветным, широкоэкранным и стереоскопическим, произведение искусства, а не сон. И солнце гуляло по их квартире, как хотело, по-хозяйски заглядывало во все углы, во все щелочки, вычищенные, выдраенные аккуратной хозяйкой.

Но вот вам законный вопрос. Имелись ли в доме-бастионе другие квартиры, где ни стены, ни тумана, где лад и согласие, где не жилплощадь общая, а жизнь, как, собственно, и должно быть: на общей жилплощади? Хочется верить, что были… Да, конечно же, были, к черту сомнения! Ирка, например, если б она проснулась, если б ее спросили, сразу назвала бы не только номера этих квартир, но и перечислила бы всех, кто в них прописан, ибо не раз приводила в пример упрямому Сеньке тех, кто жить умеет, любить умеет, верить умеет, понимать друг друга и друг другу помогать.

В кухне туман был почему-то не столь густым, как в пристенных владениях, и Павлик без труда спроворил несколько бутербродов с сыром, нашарил в холодильнике две бутылки пепси-колы, погрузил все это на сервировочный столик и покатил его к стене, используя легкую колесную мебелишку в качестве ледокола. Или, точнее, туманокола.

Столик ткнулся в стену, бутылки звякнули, дрогнули, но устояли.

— Дед, — крикнул Павлик, — кушать подано.

— Не хочу, — сказал из кабинета гордый профессор.

— Ну и зря. Твоя голодовка стены не сломает.

— А что сломает? — вроде бы незаинтересованно, вроде бы между прочим спросил Топорин.

Пока Павлик готовил туманный завтрак, у деда было время поразмыслить над ситуацией. Данный вопрос, справедливо счел Павлик, — несомненный плод этих размышлений. И не только плод, но и симптом. Симптом того, что упрямый дед, Фома неверующий, готов, как пишут в газетах, к новому раунду переговоров.

— Что сломает?.. — Павлик влез на оставленный у стены стул, поставил на нее, на ее верхнюю грань, тарелку с бутербродами и бутылку пепси. — Дед, возьми пищу, не дури… — Спрыгнул на пол, сел на стул, подкатил к себе столик. Снова повторил: — Что сломает?.. Вот ты вчера говорил, будто наше поколение инфантильное и забалованное, будто мы не научились строить, а уже рвемся ломать. А спроси меня, дед: что мы рвемся ломать?

— Что вы рветесь ломать? — помедлив, спросил Топорин.

Слышно было, что он опять идет к стене переговоров, толкая впереди спасительный стул.

— Стену, дед, стену, — ответил Павлик. — Я же говорил вчера…

— Но ты, Павел, поминал абстрактную стену, так сказать, идеальный объект.

— А он стал материальным.

— Это нонсенс.

— Ничего себе нонсенс, — засмеялся Павлик и постучал бутылкой по стене. — Долбанись лбом — поверишь.

— Грубо, — сказал Топорин.

— Зато весомо и зримо. Против фактов не попрешь, дед.

— Смотря что считать фактами… Ну, ладно, допустим, ты прав и стена непонимания, о которой ты так красиво витийствовал, обрела… гм… плоть… Вот же бред, в самом деле! — Топорин в сердцах вмазал кулаком по кирпичам, охнул от боли. — Черт, больно!.. Ну и как же мы ее будем ломать? Помнится, ты жаждал лома, отбойного молотка, чугунной бабы… Беги, доставай, бей!

— Бесполезно. Бить надо с двух сторон.

— И мне принеси. Я еще… э-э… могу.

— Конечно, можешь, дед, — ласково сказал Павлик, — иначе я бы с тобой не разговаривал. Но вот ведь хитрость какая: не разрушив идеальную, как ты выражаешься, стену, не сломать и материальной. Этой.

— Вздор! — не согласился дед. — Принеси лом, и я — я! — докажу тебе…

— Что докажешь? Выбьешь десяток кирпичей? А они восстановятся. Сизифов труд, дед.

— Они не могут восстановиться! Это фантастика!

— А что здесь не фантастика? Разве что мы с тобой…

— Но как мы станем жить?!

— А как мы жили, дед?!

— Как жили? Нормально.

— Ты ни-че-го не понял, — обреченно проговорил Павлик.

— Нет, я понял, я все понял, — заторопился Топорин. Попытался пошутить: — В конце концов, кто из нас профессор?.. — Сказал с сомнением: — Но ведь так невозможно — со стеной?..

— А я тебе что твержу? Конечно, невозможно! Похоже, дед, что ты и впрямь начинаешь кое-что понимать.

Он встал и услышал, что дед по ту сторону кирпичной преграды тоже встал. Так они стояли и молчали, прижав к стене с двух сторон ладони, смотрели на нее сквозь плотный туман, и одно у них сейчас было желание — нестерпимое, жаркое, больно щемящее сердце. Увидеть друг друга — всего-то они и хотели.

Старик Коновалов и парень в белой куртке сидели на лавочке на набережной Москвы-реки и смотрели, как по серой плоской воде маленький буксирный катерок с громким названием «Надежда» тянет за собой стройную и длинную баржу. Катерок пыхтел, натужно пускал в реку синий дымок, но дело свое делал исправно.

— Дай закурить, — попросил Коновалов.

— Не курю, — сказал парень. — Не люблю.

— И правильно, — согласился Коновалов. — Чего зря легкие гробить?.. — Помолчал, провожая взглядом «Надежду», уходящую под стальные пролеты виадука окружной железной дороги. Робко, собственного интереса страшась, спросил: — Слушай, паренек, как же они теперь жить станут?

— А как они жили, отец? — вопросом на вопрос ответил парень, не подозревая, что почти буквально повторил слова Павлика Топорина, сказанные им деду в ответ на такой же вопрос.

Но почему — не подозревая? Все-то он подозревал, все-то знал, все ведал — многоликий юный искуситель людских душ, хороший современный парнишка по имени Андрей, Иван, Петр, Сергей, Александр, Николай, Владимир… Или Павел, например.

— Как жили? — озадачился старик Коновалов. — По-разному жили, ни шатко ни валко. В сплошном тумане.

— Оно и видно. А надо бы по-другому.

— Потому и стена, да?

— А что стена? Была и нет… Так, символ. Предупреждение. Чтобы поняли…

— Поймут ли?..

— Поймут, отец.

— Хорошо бы… Отец сына, сын отца, жена мужа… Ах, славно!.. Жаль, сына моего нет…

— Почему нет? Вон он…

Коновалов, не веря парню, оглянулся. Из-за школьного здания на набережную вышел его сын — широкоплечий, дочерна загорелый, в шортах, в рубахе-сафари, в пробковом тропическом шлеме, будто не в Москве он обретался, а в знойной Африке, будто не на столичный асфальт ступил, а на выжженную солнцем землю саванны.

…А он, кстати, там и обретался.

— Серега! — крикнул Коновалов сдавшим от волнения голосом.

— Он тебя пока не слышит, — мягко успокаивая старика, сказал парень.

Сын Серега посмотрел по сторонам и побежал по набережной к обрыву, перепрыгнул через поросшую редкой травой узкоколейку, ведущую к старой карандашной фабрике, начал спускаться к реке по склону, оскользаясь, хватаясь за толстые лопушиные стебли. А следом за ним На набережную выкатилась шумная, пестрая, разноголосая людская толпа. Старик смотрел на нее оторопело, подмечая знакомцев. Вон Сенька с Иркой, ночные строители, — бегут, цепко держась за руки. Вон близнецы Мишка и Гришка тянут за собой своих скандальных жен, а те и не скандалят вовсе, охотно бегут, даже смеются. Вон старики Подшиваловы с сыном-писателем, невесткой-художницей, внука- ми-вундеркиндами — тесной группкой. Вон Алевтина Олеговна, счастливая учителка, в обнимку с толстым Стеценко. Вон полковник из пятого подъезда с женой. А вон и Павлик Топорин с дедом-спортсменом-профессором-историком — эти и на бегу о чем-то спорят, руками размахивают. И остальные жильцы — за ними, через узкоколейку, по обрыву, сквозь лопухи, к реке, кто кубарем, кто на своем заду, проверяя крепость штанов, кто на ногах устоял, а кто и на пузе сполз. И — в воду!

Ан нет, не в воду.

Показалось Коновалову, что не река под обрывом текла, а гигантская лента транспортера, и людей на ней было — как в часы пик в метро, не протолкнуться, и несла она их туда, куда спешил упрямый кораблик с зыбким именем, куда вел он огромную пустую баржу, на которую где-то кто-то что-то обязательно погрузит.

— Что же ты? — укорил парень. — Догоняй!

— А можно? — надеясь на чудо, спросил Коновалов.

— Конечно, чудак человек!

И Коновалов рванул к обрыву — торопясь, задыхаясь, ловя открытым в беззвучном крике ртом чистый утренний речной воздух.

Катерок поддал газу, пустил из выхлопных труб вредный канцерогенный дым, и тот мгновенно расплылся над рекой, загустел сизым киселем, скрыл от посторонних глаз и баржу, и сам катер, и веселых жильцов — как не было ничего.

А парень посмотрел на часы, спросил озабоченно:

— А не пора ли нам?..

И сам себе ответил:

— Конечно, пора.

И усомнился:

— А стоит ли?

И тут же утвердил:

— Еще как стоит!

И опять сомнения:

— Значит, не зря все?..

И, уже вставая, с уверенностью:

— А то!..

И пошел себе, торопясь. В соседний дом. В соседний город. В соседний край. Далеко ему идти, долго, велика страна.

И звонили будильники, и включалось радио, и распахивались ставни, и весело пела вода в кранах. Просыпался дом, вылетали из окон ночные толковые сны, майский день наступал — новенький, умытый, сверкающий.

 

ВЫШЕ РАДУГИ

 

1

А началось все с неудачи.

Бим, злой физкультурник, выставил Алика из спортивного зала и еще пустил вдогонку:

— Считай, что я освободил тебя от уроков физкультуры навечно. Спорт тебе, Радуга, противопоказан, как яд растения кураре…

И весь класс захихикал, будто Бим сказал невесть что остроумное. Но если уж проводить дальше аналогию между спортом и ядом кураре, то вряд ли найдешь отраву лучше. Прыгнул с шестом и — к Склифосовскому. Поиграл в футбол и — в крематорий. Отличная перспективка…

Мог бы Алик ответить так Биму, но не стал унижаться. Пошлепал кедами в раздевалку, у двери обернулся, процедил сквозь зубы — не без обиды:

— Я ухожу. Но я еще вернусь.

— Это вряд ли, — парировал Бим, и класс опять засмеялся — двадцать пять лбов в тренировочных костюмах. И даже девочки не посочувствовали Алику.

Он вошел в пустую раздевалку, сел на низкую скамеечку, задумался. Зачем ему понадобилась прощальная реплика? Дурной провинциальный театр: «Я еще вернусь». Куда, милый Алик, ты вернешься? В спортзал, на посмешище публике во главе с Бимом? «А ну-ка, Радуга, прыгай, твоя очередь… Куда ты, Радуга? Надо через планку, а не под ней… Радуга, на перекладине работают, а висят на веревке… Радуга, играть в это — тебе не стихи складывать…»

Интеллектуал: «стихи складывать»… Нет, к черту, назад пути нет. Уж лучше «стихи складывать», это вроде у Алика получается.

Но как же месть? Оставить Бима безнаказанным, торжествующим, победившим? Никогда!

«Убей его рифмой», — скажет Фокин, лучший друг.

Как вариант, годится. Но поймет ли Бим, что его убили? Сомнительно… Нет, месть должна быть изощренной и страшной, как… как яд растения кураре, если хотите. Она должна быть также предельно понятной, доходчивой, чтобы ни у кого и сомнений не осталось: Радуга со щитом, а подлый Бим, соответственно, на щите.

Алик снял тренировочный костюм, встал в одних трусах перед зеркалом: парень как парень, не урод, рост метр семьдесят восемь, размер пиджака — сорок восемь, брюк — сорок четыре, обуви — сорок один, головы — пятьдесят восемь, в голове кое-что содержится, и это — главное. А бицепсы, трицепсы и квадрицепсы — дело нехитрое, наживное.

А почему не нажил, коли дело нехитрое?

Папа с мамой не настаивали, сам не рвался. Просуществовал на свете пятнадцать годков и даже плавать не научился. Плохо.

Натянул брюки, свитер, подхватил портфель, пошел прочь из школы. Урок физкультуры — последний, шестой, пора и домой. Во дворе дома номер двадцать два малышня играла в футбол. Суетились, толкались, подымали пыль, орали бессмысленное. Мяч скакал, как живой, в ужасе спасаясь от ударов «щечкой», «шведкой» и «пыром». Подкатился под ноги Алику, тот его поддел легонько, тюкнул носком кеды. Мяч неожиданно описал в воздухе красивую артиллерийскую траекторию и приземлился в центре площадки. «Вот это да-а-а!..» — протянул кто-то из юных Пеле, и опять загалдела, покатилась, запылила мала куча.

«Как это так у меня вышло? — горделиво подумал Алик. — Значит, могу?» Нестерпимо захотелось выбежать на площадку, снова подхватить мяч, показать класс оторопевшим от восторга малышам. Сдержался: чудо могло и не повториться, не стоило искушать судьбу, тем более что сегодня и так «наискушал» ее чрезмерно.

А что было?

Прыгали в высоту по очереди. Выстраивались в затылок друг другу — наискосок от планки, разбегались, перебрасывались через легкую (дунь только — слетит!) алюминиевую трубку, тяжело плюхались на жесткие пыльные маты. Простейшее упражнение — отработка техники прыжка «перекидным» способом. Высота — мизерная.

Алик легко — так ему казалось — разбежался, оттолкнулся от пола и… ударился грудью о планку, сбил ее, так что зазвенела она жалобно, хорошо — не сломалась.

— Еще раз, — сказал Бим.

Алик вернулся к началу разбега, несколько раз глубоко вдохнул, покачался с носка на пятку, побежал, толкнулся и… упал на маты вместе с планкой.

— Фокин, покажи, — сказал Бим.

— Счас, Борис Иваныч, за милую душу, — ответствовал Фокин, лучший друг, подмигнул Алику: мол, учись, пока я жив.

Взлетел над планкой — все по правилам: правая нога согнута, левая выпрямлена, перекатился, упал на спину — не шелохнулась планка над чемпионом школы Фокиным, лучшим другом. А чего бы ей шелохнуться, если высота эта для него — пустяк.

— Понял, Радуга? — спросил Бим.

Алик пожал плечами.

— Тогда валяй.

Повалял. Разбежался — как Фокин — оттолкнулся, взлетел и… лег с планкой.

— Па-автарить! — В голосе Бима звучали фельдфебельские торжествующие нотки.

Па-автарил. Разбежался, оттолкнулся, взлетел, сбил.

— Последний раз.

Разбежался, оттолкнулся, взлетел, сбил.

Больше повторять не имело смысла. Бим это тоже понимал.

— Я лучше перешагну через планку: невысоко. — Алик нашел в себе силы пошутить над собой, но Бим почему-то рассердился.

— Дома перешагивай, — с нелепой злостью сказал он. — Через тарелку с кашей… — впрочем, мгновенно остыл, спросил сочувственно: — Слушай, Радуга, а зачем ты вообще ходишь ко мне на занятия?

Резонный вопрос. Ответить надо столь же резонно.

— Кто мне позволит прогуливать уроки?

— Я позволю, — сказал Бим. — Прогуливай.

— А отметка?

— Отметка ему нужна! Нет, вы посмотрите: он об отметке беспокоится. Будет тебе отметка, Радуга, четверка за год. Заранее ставлю. Устраивает?

Отметка устраивала. Тут бы согласиться с радостью, не лезть на рожон, не подставлять голову под холодный душ. Ан нет, не утерпел.

— Вы, Борис Иваныч, обязаны воспитать из меня гармонически развитого человека. А у вас не получается, так вы и руки опустили.

— Опустил, Радуга. По швам держу. Не выйдет из тебя гармонически развитого, сильно запоздал ты в развитии. Делай по утрам зарядку, обтирайся холодной водой, бегай кроссы на Москве-реке. Самостоятельно. Факультативно. И не ходи в зал. Перед девочками не позорься, поэт…

И так далее, и тому подобное.

Поступок, конечно, непедагогичный, но достаточно понятный. Два года учится Алик Радуга в этой школе, два года Борис Иванович Мухин бьется с ним по четыре часа в неделю, отведенные районо на физвоспитание старшеклассников. Но то ли времени недостаточно, то ли педагогического таланта у Бима недостает, а только результат, вернее, его отсутствие — налицо.

А с другой стороны, почему бы не порадоваться экстремальному решению Бима? Четверка по физо обеспечена, а в среду и в пятницу по два часика — в подарок. Чем плохо? И может, не стоило опрометчиво обещать: «Я еще вернусь»? Зачем такие страсти?

Может, и не стоило. Но слово, как известно, не воробей. Завтра начнут подходить «доброжелатели»: «Когда вернешься, Радуга? Ждем не дождемся». Пожалуй, не дождутся…

Стоило порассуждать логически. Чемпиона из Алика не получится. И удачно пущенный футбольный мяч тому порукой: исключение из правила, говорят, подтверждает само правило. Он не поразит Бима успехами в легкой атлетике, гимнастике, волейболе, плавании, пятиборье и т. д. и т. п. Он может пустить по школе лихую частушку, что-нибудь типа: «Кто сказал, что кумпол Бима для идей непроходимый? Каждый день — сто идей. Но, увы, насквозь и мимо». Подхватят, повторят: народ благосклонен к своим пиитам. Но еще более народ любит своих героев. А Бим — герой. Он — чемпион страны в стрельбе по «бегущему кабану». Экс-чемпион, разумеется, но презрительная, на взгляд Алика, приставка «экс» ничуть не умаляет достоинств Бима в глазах учеников.

Печально, если мускульная сила ценится выше поэтического дара. Но — факт. Итак, рифмы — в сторону.

Что будем делать, любезный Алик?

«Вот моя деревня, вот мой дом родной…» — вспоминал классику Алик. — Вот подъезд, вот лифт, вот дверь квартиры. Где ключ?.. Ага, и ключ есть. Родители на работе, суп в холодильнике, уроки — еще в учебниках, а фильм — уже в телевизоре. Что дают? Древний, как мир, «Старик Хоттабыч». Не беда, сгодится под суп…»

Кстати, вот — выход. Найти на дне Москвы-реки замшелый кувшин, выпустить из него джинна и пожелать, не мелочась, спортивных успехов назло врагу. Однако загвоздка: нырнуть-то можно, а вынырнуть — не обучен. Значит, лежать кувшину на дне, а все наземные кувшины давным- давно откупорены строителями дорог, новых микрорайонов, линий метрополитена, заводов и стадионов.

Старик Хоттабыч на телеэкране включал и выключал настольную лампу, восторгаясь неизвестным ему чудом, а глупая мыслишка не отпускала Алика, точила помаленьку. Творческая натура, он развивал сюжет, чье начало покоилось на дне реки, а конец пропадал в олимпийских высях. Придумывалось легко, и приятно было придумывать, низать в уме событие на событие, но творческому процессу помешал телефон.

Звонил Фокин, лучший друг.

— Чего делаешь? — спросил он дипломатично.

— Смотрю телевизор, — полуправдой ответил Алик.

— Ты не обиделся?

Вот зачем он позвонил, понятненько…

— На что?

— На Бима.

— Он прав.

— Отчасти — да.

Да какое там «отчасти» — на все сто. В спорте я — бездарь. Бим еще гуманен: освободил от физо и оценкой пожаловал. А мог бы и не.

— Слушай, может, я с тобой потренируюсь, а?

Ах, Фокин, добрая душа, хороший человек.

— Ты что, Сашка, с ума сошел? На кой мне твоя благотворительность? Я на коне, если завуч не заставит Бима переменить решение.

— Завуч не дурак.

— Толковое наблюдение.

Завуч и вправду дураком не был, к тому же он вел в старших классах литературу, и Алик ходил у него в фаворитах.

— Вечером погуляем? — Фокин счел свою гуманистическую миссию законченной и перешел к конкретным делам.

— Не исключено. Созвонимся часиков в семь.

Хоп. Положил трубку на рычаг, откинулся в кресле. Что-то странное с ним творилось, странное и страшноватое. Уже не до понравившегося сюжета было: в голове звенело, и тяжелой она казалась, а руки-ноги будто и не шевелились. Попробовал Алик встать с кресла — не получилось, не смог. «Заболел, кажется», — подумал он. Закрыл глаза, расслабился, посидел так секундочку — вроде полегче стало. Смог подняться, добрести до кровати.

«Ах ты, черт, вот незадача… Маме позвонить надо бы… Ну, да ладно, не умру до вечера…»

Не раздеваясь, лег, накрылся пледом и, уже проваливаясь в тяжелое забытье, успел счастливо подумать: а ведь в школу-то завтра идти не придется, а до полного выздоровления сегодняшний позор забудется, что-нибудь новое появится в школьной жизни — поактуальнее…

Он не слышал, как пришла с работы мама, как она бегала к соседке этажом выше — врачу из районной поликлиники. Даже не почувствовал, как та выслушала его холодным фонендоскопом, померила температуру.

— Тридцать восемь и шесть, — сказала она матери. — Типичная простуда. Аспирин — три раза в день, этазол — четыре раза, и питье, питье, питье… Одно странновато: температура не смертельная, а парень даже не аукнется. Спит, как Илья Муромец на печи.

— Может, устал? — предположила мама, далекая от медицины.

— Может, и устал. Да пусть спит. Сон, дорогая, — панацея от всех болезней.

В семь вечера позвонил Фокин, лучший друг.

— Заболел Алик, — сказала ему мать.

— Да он же днем здоровым, как бык, выглядел.

— И быки хворают.

— Надо же! — деланно изумился Фокин откровению о быках. — Тогда я зайду, проведаю?

— Завтра, завтра. Сейчас он спит — царь-пушкой не разбудить. Вы что сегодня — камни ворочали?

— Это как посмотреть. По литературе — классное сочинение писали, по физо — «перекидной» способ прыжков в высоту. Что считать камнями…

— Как ты сочинение осилил?

— Трудно сказать… — Фокин не шибко любил составлять на бумаге слова во фразы, предпочитал точные науки. — Время покажет… До завтра?

— До завтра.

Мать подошла к Алику, потрогала лоб: вроде не очень горячий. Поправила одеяло, задернула оконную штору. Алик не просыпался. Он смотрел сны.

 

2

Первый сон был таков.

Будто бы Алик выходит из подъезда — эдак часиков в семь утра, когда во дворе никого: на работу или в школу — рановато, владельцы собак только-только готовятся вывести своих «братьев меньших» по большим и малым делам, а молодые дворники и дворничихи уже отмели свое, отполивали, разошлись по казенным квартирам — штудировать учебники для заочного обучения в институтах и техникумах.

И вот выходит Алик в пустынный двор, идет вдоль газона, мимо зеленого могучего стола для игры в домино, мимо школьного забора, мимо стоянки частных автомобилей, выбирается на набережную Москвы-реки, топает по заросшим травой шпалам заброшенной железнодорожной ветки, которая когда-то вела к карандашной фабричке, держась за пыльные кусты, спускается по откосу к воде.

Жара.

Он сбрасывает джинсы, сандалеты, стаскивает футболочку с красным гоночной марки «феррари» на груди, остается в пестрых сатиновых трусах, сшитых мамой. Осторожно, по-курортному, пробует ногой воду, вздрагивает от внезапно пронзившего тело холода, обхватывает себя длинными тощими руками, входит в реку, оскользаясь на зализанных волнами камнях.

Будто бы это — каждодневная, почти привычная «водная процедура». Так, по крайней мере, диктует фабула сна. А сон — абсолютно реален, и, соответственно, он — цветной, широкоформатный, стереоскопический, а эффект присутствия не вызывает и тени здорового научного сомнения.

Алик останавливается, когда вода доходит ему до пояса, до резиночки от трусов, которые цветным парусом вздулись на бедрах, зачерпывает ладонями воду, смачивает себя под мышками. Потом по-поросячьи взвизгивает и ныряет — только пятки мелькают в воздухе, выныривает, отфыркивается, вытирает рукой лицо, плывет подальше от берега — не по-собачьи, с шумом и брызгами, а ровным кролем, безупречным стилем.

Напомним: во сне бывает и не такое, незачем удивляться и путать сон с жестокой действительностью…

Поплавав так минут десять, Алик возвращается к берегу и несколько раз ныряет, пытаясь достать пальцами дно. Это ему, естественно, удается, а в последний раз он даже нащупывает что-то большое и тяжелое, подхватывает это «что-то», выбирается на белый свет, на солнышко. «Что-то» оказывается пузатым узкогорлым кувшином с тонкой ручкой, древним сосудом, заросшим тиной, черной грязью, хрупкими речными ракушками. Алик скребет грязь ногтем и видит позеленевшую от времени поверхность — то ли из меди-купрум, то ли из золота-аурум, покрытую прихотливой чеканной вязью. Если быть честным, то кувшин сильно смахивает на тот, что стоит у отца в кабинете, — из дагестанского аула Гицатль, где спокон веку живут прекрасные чеканщики и поэты.

Однако Алика сие сходство не смущает. Он твердой походкой рулит к берегу, и в груди его что-то сладко сжимается, а в животе холодно и пусто — как в предчувствии небывалого чуда. «Чувство чуда — седьмое чувство!» — сказал поэт.

И чудо не медлит. Оно бурлит в псевдогицатлинском кувшине, который, как живой, вздрагивает в чутких и ждущих руках Алика. Острым камнем он сбивает сургучную пробку и зачарованно смотрит на сизый дым, вырывающийся из горла, атомным грибом встающий над уроненным на песок кувшином. Дым этот клубится, меняет очертания и цвет, а внутри его возникают некие занятные турбулентности, которые постепенно приобретают строгие формы весьма пожилого гражданина в грязном тюрбане, в розовых — тоже грязных — шароварах, в короткой, похожей на джинсовую, жилеточке на голом теле и в золотых шлепанцах без задников — явно из магазина «Армения» с улицы Горького.

Словом, все, как положено в классике, — без навеянных современностью отклонений.

Гражданин некоторое время легкомысленно качается в воздухе над кувшином, машет руками, разгоняя дым, потом вдруг тяжело плюхается на землю, задрав ноги в шлепанцах. Остолбеневший Алик все же отмечает машинально, что пятки гражданина — под стать тюрбану с шароварами: да-алеко не первой свежести. Но — вежливый отрок! — он ждет, пока гражданин отлежится на песке, сядет, скрестив по-турецки ноги, огладит длинную седую бороду, откашляется.

Тогда Алик без долгих вступлений спрашивает:

— Джинн?

— Так точно! — по-солдатски гаркает гражданин, на поверку оказавшийся джинном из многотомных сказок «Тысячи и одной ночи».

А могло быть иначе, как вы думаете?..

— Меня зовут Алик Радуга, — вежливо кланяется Алик, переступая на песке босыми ногами. Ноги мокрые, и песок кучками налип на них. — Извините меня за мой вид, но я, право, не ждал встречи…

— И зря, — лениво говорит джинн. — Мог бы и предусмотреть, ничего в том трудного нет.

Говорит он на хорошем русском языке, и это не должно вызывать удивления, во-первых, потому, что дело происходит во сне, а во-вторых, потому, что джинну безразлично, на каком наречии вести товарный диалог с благодетелем- освободителем.

— А вас как зовут? — спрашивает Алик, втайне и нелепо надеясь, что джинн назовет с детства знакомое имя — Хоттабыч.

Не тут-то было.

— Зови меня дядя Ибрагим, — ответствует джинн, и Алик понимает, что напоролся на вполне оригинального, неизвестного мировой литературе джинна. И то правда: Хоттабыч — всего лишь один из многочисленного племени, исстари рассеянного по свету в кувшинах, бутылках, банках, графинах и прочих тюремных емкостях, и он уже давно обжился на грешной земле, поступил на службу, выработал себе пенсион и теперь нянчит внуков небезызвестного Вольки ибн Алеши.

Дядя Ибрагим — из того же племени, ясное дело.

— И давно вы в кувшине, дядя Ибрагим? — интересуется Алик, лихорадочно прикидывая: как мог кувшин попасть в Москву-реку? В самом деле: швырнули его в воду, вероятно, где-то в Аравии, либо в Красное море, либо чуть подале, в Черное. Или в Индийский океан. Или, на худой конец, в полноводную реку Нил, которая вынесла его в Средиземное море. А Москва-река берет свое начало из среднерусских безымянных речушек, а те — из топей да болот… Впрочем, стоит предположить, что сосуды с джиннами по приказу великого и могучего Иблиса (или кого там еще?) специально рассеивали по миру, чтобы впоследствии каждая страна имела хотя бы по нескольку экземпляров.

— Давно, отрок, — хлюпая простуженным носом, говорит джинн, сморкается в два пальца, вытирая их о шаровары. Алик внутренне передернулся, но виду не подал. — Так давно, что сам толком не помню. Ты сделал доброе дело, отыскав меня в этой аллахом проклятой речке. Полагается приз — по твоему выбору. Подумай как следует и сообщи. За мной не заржавеет. А я пока покочумаю чуток. — Тут он сворачивается калачиком на песке, сдвигает тюрбан на ухо и начинает храпеть.

Лексикон его мало чем отличается от того, каким щеголяют юные короли дворов. И Алику не чужд был такой лексикон, слыхивал он подобные выражения неоднократно, посему перевода ему не потребовалось. Раз джинн сказал: «не заржавеет», значит, выполнит он любое желание — как и положено джиннам! — не обманет, отвесит сполна.

«Что бы пожелать?» — думает Алик, хотя думать-то незачем — все давно продумано, и. сон этот творился как раз ради соответствующего желания, и джинн для того из кувшина вылупился — вполне доступный джинн, без всякой аравийско-сказочной терминологии, незнакомой, впрочем, Алику, так как сказок «Тысячи и одной ночи» он еще всерьез не читал. А исподтишка, втайне от родителей — так терминологию не запомнишь, так только бы сюжет уловить.

«Что бы пожелать?» — для приличия думает Алик, а на самом деле точно формулирует давно созревшее пожелание. И как только сформулировал, без застенчивости растолкал спящего джинна.

— Я готов!

— А? Чего? — спросонья не понимает джинн, протирает глаза, вертит головой. — Ну, говори-говори.

— Я хочу уметь прыгать в высоту как минимум по первому разряду, — сказал и замер от собственной наглости. Впрочем, добавляет для ясности: — По первому взрослому.

— Ого! — восклицает джинн. — Ну и аппетит… — садится поудобнее, начинает цену набивать: — Трудное дело. Не знаю, справлюсь ли: стар стал, растерял умение.

— Ну уж и растерял, — льстит ему Алик. — И потом, я у вас не три желания прошу исполнить — как положено, а всего одно махонькое-премахонькое. — Тут он даже голос до писка доводит и показывает пальцами, какое оно «премахонькое» — его желаньице заветное.

— Иблис с тобой, — грубо заявляет джинн, потирает руки, явно радуясь, что не три желания исполнять-мучиться, — покладистый клиент попался. — А за благородство тебе премию отвалю. Будешь, брат, прыгать не по первому разряду, а по «мастерам». Годится?

— Годится, — говорит Алик, немея от восторга и слушая, как сердце проваливается в желудок и возвращается на место: еще бы — пульс у него сейчас порядка пятисот ударов в минуту, хотя так и не бывает. (Сон это сон, сколько раз повторять можно…)

— Ну, поехали.

Джинн выдирает из бороды три волоса, рвет их на мелкие части, приговаривая про себя длинное арабское заклинание, непонятное и неведомое Алику, почему он его и не запомнил, прошло оно мимо сна. Бросает волосинки по ветру, дует, плюет опять-таки трижды, хлопает в ладоши.

— Готово. Только… — тут он вроде бы смущается, не хочет договаривать.

— Что только? — Алик строг, как покупатель, которому всучили товар второго сорта.

— Да так, ерундистика…

— Короче, папаша!

— Условие одно тебе положу.

— Какое условие?

— Да ты не сомневайся, желание я исполнил — будь здоров, никто не придерется. Только по инструкции такого типа желания исполняются с условием. И дар существует лишь до тех пор, пока его хозяин условие блюдет.

— Да не тяните вы, в самом деле! — срывается на крик Алик.

— Не кричи. Ты не в степи, а я не глухой. Условие таково: будешь прыгать выше всех, пока не солжешь — намеренно ли, нечаянно ли, по злобе или по глупости, из жалости или из вредности, и прочая и прочая.

— Как так не солжешь?

— А вот так. Никогда и никому ни в чем не ври. Даже в мелочах. А соврешь — дар мгновенно исчезнет, как не было. И плакали тогда твои прыжки «по мастерам».

«Плохо дело, — думает Алик. — Совсем не врать — это ж надо! А если никак нельзя не соврать — что тогда?»

— А если никак нельзя не соврать — что тогда? — спрашивает он с надеждой.

— Либо ври, либо рекорды ставь. Альтернатива ясна?

— Куда яснее, — горестно вздыхает Алик.

— А чего ты мучаешься? Я тебе еще легкое условие поставил, бывают посложнее. Дерзай, юноша. Вперед и выше. «Мы хотим всем рекордам наши звонкие дать имена!» Так, что ли, в песне?

— Так.

— А раз так, я пошел.

— Куда?

— Документы себе выправлю, на службу пристроюсь. Где тут у вас цирк помещается?

— Есть на Цветном бульваре, — машинально, еще не придя в себя, отвечает Алик, — есть на проспекте Вернадского — совсем новый.

— Я на Цветной пойду, — решает джинн. — Старое — доброе, надежное, по опыту сужу. Буду иллюзионистом…

И уходит.

И Алик уходит. Одевается, влезает по откосу, идет во двор: пора завтракать и — в школу. И сон заканчивается, растекается, уплывает в какие-то черные глубины, вспыхивает вдалеке яркой точкой, как выключенная картинка на экране цветного «Рубина».

И ничего нет. Темнота и жар.

 

3

А потом начинается второй сон.

Будто бы идет Алик в лес. А дело происходит в Подмосковье, на сорок шестом километре Щелковского шоссе, в деревне Трубино, где родители Алика третий год подряд снимают дачу. Леса там, надо сказать, сказочные. Былинные леса. Как такие в Подмосковье сохранились — чудеса!

И вот идет Алик в лес по грибы — любит он грибы искать, не возвращается домой без полного ведра — и знает, как отличить волнушку от масленка, а груздь от опенка, что для хилого и загазованного горожанина достаточно почетно. Долго ли, коротко ли, а только забредает Алик невесть куда, в чащу темную, непролазную. Думает: пора и честь знать, оглобли поворачивать. Повернул. Идет, идет — вроде не туда. Неужто заблудился?

Прошел еще с полкилометра. Глядь — избушка. Похоже, лесник живет. Продирается Алик сквозь кусты орешника, цепляется ковбойкой за шипы-колючки на диких розах, выбирается на тропинку, аккуратно посыпанную песком и огороженную по бокам крест-накрест короткими прутиками. Топает по ней, подходит к избушке — свят- свят, что же такое он зрит?

Стоит посередь участка малый домик, песчаная тропка в крыльцо упирается, окно раскрыто, на подоконнике — горшок с геранью, ситцевая занавеска на ветру полощется. Изба как изба — на первый взгляд. А на второй: вместо фундамента у нее — куриные ноги. Не натуральные, конечно, а, видно, из дерева резанные, стилизованные, да так умело, что не отличить от натуральных, только в сто раз увеличенных.

«Мастер делал, умелец», — решает про себя Алик и, не сомневаясь, подымается по лестнице, стучит в дверь.

А оттуда голос — старушечий, сварливый:

— Кого еще черт принес?

— Откройте, пожалуйста, — жалобно молит Алик.

Дверь распахивается. На пороге стоит довольно мерзкого вида старушенция — в ватнике не по-летнему, в черной суконной юбке, в коротких валенках с галошами, в шерстяном платке с рыночными розами. «Движенья быстры, лик ужасен» — как поэт сказал.

— Чего надо? — спрашивает.

— Извините, бабушка, — вежливо говорит Алик — умеет он быть предельно вежливым, галантным, знает, как действует такое обращение на старших. — Прискорбно беспокоить вас, сознаю, однако, заблудился я в вашем лесу. Не подскажете ли любезно, как мне выбраться на дорогу к деревне Трубино?

Факт, подействовало на грозную бабку. Явно смягчилась она, даже морщин на лице вроде меньше стало.

— Откуда ты такой вальяжный да куртуазный? — интересуется.

«Ну и бабулечка, — удивляется Алик, — лепит фразу с применением редкого ныне материала».

— Школьник я, бабушка.

Она с сомнением оглядывает его, бормочет:

— «Ноги босы, грязно тело, да едва прикрыта грудь…» Не похоже что-то…

— Некрасов в другое время жил, — терпеливо разъясняет Алик, не переставая изумляться бабкиной могучей эрудиции. — Нынче школьники вполне прилично выглядят.

— Да знаю… Это я по инерции… Проклятое наследие… А учишься-то как?

— На «хорошо» и «отлично».

— Нешто без двоек обходится?

— Пока без них.

— Тогда заходи.

В горнице чисто, полы выскоблены, пахнет геранью, корицей и еще чем-то, что неуловимо знакомо, а не поймать, не догадаться, что за аромат. Стол, четыре стула, лавка, крытая одеялом, скроенным из пестрых лоскутов. Комод. Кружевные белые салфетки. Кошка-копилка. Цветная фотография кошки с бантиком, прикнопленная к стене. На комоде — желтая суперобложка польского фотоальбома «Кошки перед объективом». На одеяле — живая черная кошка. Смотрит на Алика, глаза горят, один — зеленый, другой — красный.

У стены — русская печь.

— Холодно, — неожиданно говорит бабка.

— Что вы, бабушка, — удивляется Алик. — Жарко. Обещали, что еще жарче будет: циклон с Атлантики движется.

— С Атлантики движется, за Гольфстрим цепляется, — частит бабка. И неожиданно яростно: — А мы его антициклоном покроем, чтоб не рыпался.

«Сумасшедшая старуха», — решает Алик, но вежливости не теряет:

— Ваше право.

— То-то и оно, что мое. Ты, внучек, подсоби старой женщине, напили да наколи дровишек, протопи печку, а я тебя на верную дорогу наставлю: всю жизнь идти по ней будешь, коли не свернешь.

— Мне не надо на всю жизнь. Мне бы в Трубино.

— Трубино — мелочь. В Трубино ты мигом окажешься, вопроса нет. Сходи, внучек, во двор, наделай чурочек.

Алик пожимает плечами — вот уж сон чудной! — спрашивает коротко:

— Пила? Топор?

— Все там, внучек, все справное, из легированной стали, высокоуглеродистой, коррозии не подверженной. Коли — не хочу.

«Ох, не хочу», — с тоской думает Алик, однако идет во двор, где и вправду стоят аккуратные козлы, сложены отрезки бревен, которые и пилить-то не надо: расколи и — в печь. И топор рядом. Обыкновенный топор, какой в любом сельпо имеется; врет бабулька, что из легированной стали.

Поставил полешко, взял топор, размахнулся, тюкнул по срезу — напополам разлетелось. Снова поставил, снова тюкнул — опять напополам. Любо-дорого смотреть такой распрекрасный сон, тем более что в реальной действительности Алик топора и в руках не держал. В самом деле: зачем топор в московской квартире с центральным отоплением? Вздор, чушь, чепуха…

Нарубил охапку, сложил на левую руку, правой прихватил, пошел в горницу.

— Ах, и молодец! — радуется бабка. — Теперь топи.

Свалил у печки дрова, открыл заслонку. Взял нож, нарезал лучины, постелил в печь клочок газеты, уложил лучину, сверху полешек подкинул. Чиркнул спичкой — занялось пламя, прихватило дерево, затрещало, заметалось в тесной печи. Алик еще полешек доложил, закрыл заслонку.

— Готово.

А бабка уже котел здоровенный на печь прилаживает.

— Варить что будете, бабушка?

— Тебя, внучек, и поварю. Согласен?

«Ну, вляпался, — думает Алик, — эту бабку в психбольницу на четвертой скорости отволочь надо». Но отвечает:

— Боюсь, невкусным я вам покажусь. Сухощав да ненаварист. В Трубино в продмаге говядина неплохая…

— Ох, уморил! — мелко-мелко хохочет бабка, глаза совсем в щелки превратились, лицо, как чернослив, морщинистое. А зубы у нее — ровно у молодой: крепкие, мелкие, чуть желтоватые. — Да какая ж говядина с человечиной сравнится?

— Вот что, бабушка. — Алик сух и непреклонен. — Дрова я вам наколол, разговаривать с вами некогда. Показывайте дорогу. Обещали.

Бабка перестает смеяться, утирает рот ладошкой, платок с розами поправляет. Говорит неожиданно деловым тоном:

— Верно. Обещала. И от обещаний своих не отказываюсь. Будет тебе дорога, только сперва отгадай три загадки. Отгадаешь — выведу на путь истинный. Не сумеешь — сварю и съем, не обессудь, внучек.

— Это даже очень мило, — весело соглашается Алик. — Валяйте, загадывайте.

Бабка опять хихикает, ладони потирает.

— Ох, трудны загадки, не один отрок из-за них в щи попал. Первая такая: без окон, без дверей — полна горница людей. Каково, а?

— Так себе, — отвечает Алик, — Огурец это.

— Тю, догадался… — бабка ошеломлена. — Как же ты?

— Сызмальства смышлен был, — скромничает Алик.

— Тогда вторая. Потруднее. Два конца, два кольца, в середине — гвоздик.

— Ножницы.

— Ну, парень, да ты и впрямь без двоек учишься. — У нее уж и азарт появился. — Бери третью: стоит корова, мычать здорова, трахнешь по зубам — заревет. Что?

— Рояль.

— А вот и не рояль. А вот и пианино, — пробует сквалыжничать бабка.

— А хоть бы и фисгармония. — Алик тверд и невозмутим. — Однотипные музыкальные инструменты. Где дорога?

Бабка тяжело вздыхает, идет к двери, шлепая галошами. Алик за ней. Вышли на крыльцо. Бабка спрашивает:

— Есть у тебя желание заветное, неисполнимое, чтобы, как червь, тебя точило?

— Есть, — почему-то шепотом отвечает Алик, и сердце, как и в первом сне, начинает биться со скоростью хорошей турбины, — Хочу уметь прыгать в высоту по первому разряду.

Бабка презрительно смотрит на него.

— Давай уж лучше «по мастерам», чего мелочиться-то?

— Можно и «по мастерам», — постепенно приходит в себя Алик, нагличает.

— Плевое дело. — Бабка вздымает руки горе, и лицо ее будто разглаживается. Начинает с завываньем: — На дворе трава, на траве дрова, под дровами мужичок с ноготок, у него в руках платок — эх, платок, ты накинь тот платок на шесток, чтобы был наш отрок в воздухе легок…

— Что за бредятина? — невежливо спрашивает Алик.

— Заклинанье это, — обижается бабка. — Древнее. Будешь ты теперь, внучек, сигать в свою высоту, как кузнечик, только соблюди условие непреложное.

— Что за условие?

— Не солги никому никогда ни в чем…

— Ни намеренно, ни нечаянно, ни по злобе, ни по глупости?..

— Ни из жалости, ни из вредности, — подхватывает бабка и спрашивает подозрительно: — Откуда знаешь?

— Слыхал… — туманно говорит Алик.

— Соблюдешь?

— Придётся. А вы, никак, баба-яга?

— Она самая, внучек. Иди, внучек, указанной дорогой, не сворачивай, не лги ни ближнему, ни дальнему, ни соседу, ни прохожему, ни матери, ни жене.

— Не женат я пока, бабушка, — смущается Алик.

— Ну-у, эта глупость тебя не минует. Хорошо — не скоро. А в Турбино свое по той тропке пойдешь. Бывай, внучек, не поминай лихом.

И Алик уходит. Скрывается в лесу. И сон заканчивается, растекается, уплывает в какие-то черные глубины, вспыхивает вдалеке яркой точкой, как выключенная картинка на экране цветного «Рубина».

И ничего нет. Темнота и жар.

 

4

И тогда начинается сон третий.

Будто бы пришел Алик в мамин институт. Мама — биолог, занимается исследованием человеческого мозга. «Мозг — это черный ящик, — говорит ей отец. — Изучай не изучай, а до результатов далеко». «Согласна, — отвечает ему мама. — Только с поправкой. Черный ящик — это когда мы не ведаем принципа работы прибора, в нашем случае — мозга, а данные на входе и выходе знаем. Что же до мозга, то его выход мы только предполагать можем: сила человеческого мозга темна, мы ее лишь на малый процент используем…»

«А коли так, где пределы человеческих возможностей? — думает Алик. — И кто их знает? Уж, конечно, не ученые мужи из маминого института…»

А мамин коллега, профессор Брыкин Никодим Серафимович, хитрый мужичок с ноготок, аккуратист и зануда, бывая в гостях у родителей Алика и слушая их споры, таинственно посмеивается, будто известно ему про мозг нечто такое, что поставит всю современную науку с ног на голову да еще развернет на сто восемьдесят градусов: не в ту сторону смотрите, уважаемые ученые.

Вот сейчас, во сне, Никодим Брыкин встречает Алика у массивных дверей института, берет за локоток, спрашивает шепотом:

— Хвоста не было?

Вопрос из детективов. Означает: не заметил ли Алик за собой слежки.

— Не было, — тоже шепотом отвечает Алик.

И они идут по пустым коридорам, и шаги их гулко гремят в тишине — так, что даже разговаривать не хочется, а хочется слушать эти шаги и проникаться высоким значением всего происходящего во сне.

— А почему никого нет? — опять-таки шепотом интересуется Алик.

— Воскресенье, — лаконично отвечает Брыкин, — выходной день у трудящихся, — а сам локоть Алика не отпускает, открывает одну из дверей в коридоре, подталкивает гостя. — Прошу вас, молодой человек.

Алик видит небольшой зал, уставленный непонятными приборами, на коих — индикаторные лампочки, верньеры, тумблеры, кнопки и рубильники, циферблаты, шкалы, стрелки. И все они опутаны сетью цветных проводов хлорвиниловой изоляции, которые соединяют приборы между собой, уходят куда-то в пол и потолок, переплетаются, расплетаются и заканчиваются у некоего шлема, подвешенного над креслом и похожего на парикмахерский фен-стационар. Кресло, в свою очередь, вызывает у Алика малоприятные аналогии с зубоврачебным эшафотом.

— Что здесь изучают? — вежливо спрашивает Алик.

— Здесь изучают трансцендентные инверсии мозговых синапсов в конвергенционно-инвариантном пространстве четырех измерений, — взволнованно говорит Брыкин.

— Понятно, — осторожно врет Алик. — А кто изучает?

— Я.

— И как далеко продвинулись, профессор?

— Я у цели, молодой человек! — Брыкин торжествен и даже не кажется коротышкой — метр с кепкой — титан, исполин научной мысли.

— Поздравляю вас.

— Рррано, — рычит Брыкин, — рррано поздррравлять, молодой человек. В цепи моих экспериментов не хватает одного, заключительного, наиглавнейшего, от которого будет зависеть мое эпохальное открытие.

«Хвастун, — думает Алик, — Наполеон из местных». Но вслух этого не говорит. А, напротив, задает вопрос:

— Скоро ли состоится заключительный эксперимент?

— Сегодня. Сейчас. Сию минуту. И вы, мой юный друг и коллега, будете в нем участвовать.

Алик, конечно же, ничего не имеет против того, чтобы называться коллегой профессора Никодима Брыкина, однако легкие мурашки, побежавшие по спине, заставляют его быть реалистом.

— А это не опасно? — спрашивает Алик.

— Вы трусите! — восклицает Брыкин и закрывает лицо руками. — Какой стыд!

Алику стыдно, хотя мурашки не прекратили свой бег.

— Я не трушу. Я спрашиваю. Спросить, что ли, нельзя?

— Ах, спрашиваете… Это меняет дело. Нет, коллега, эксперимент не опасен. В худшем случае вы встанете с кресла тем же человеком, что и до включения моего инверсионного конвергатора.

— А в лучшем?

— В лучшем случае мой уникальный конвертационный инверсор перестроит ваше модуляционное биопсиполе в коммутационной фазе «Омега» по четвертому измерению, не поддающемуся логарифмированию.

— А это как? — Алик крайне осторожен в выражениях, ибо не желает новых упреков в трусости.

— А это очень просто. Скажем, вы были абсолютно неспособны к литературе. Включаем поле и — вы встаете с кресла гениальным поэтом. Или так. Вы не могли правильно спеть даже «Чижика-пыжика». Включаем поле и — вы встаете с кресла великим певцом. Устраивает?

И снова — то ли от предчувствия необычного, то ли от страха, то ли от обещанных перспектив — сердце Алика начинает исполнять цикл колебаний с амплитудой, значительно превышающей человеческие возможности. Не четвертое ли измерение тут причиной?

— А можно не поэтом? — робко спрашивает Алик.

— Певцом?

— И не певцом.

— Кем же, кем?

— Спортсменом.

— Прекрасный выбор! Вы станете вторым Пеле, вторым Яшиным, вторым Галимзяном Хусайновым.

— Не футболистом…

— Пусть так. Ваш выбор, юноша.

— Я хотел бы стать… вторым Брумелем.

— Это который в высоту? Игра сделана, ставок больше нет, возьмите ваши фишки, господа.

Профессор Брыкин подпрыгивает, всплескивает ручками, бежит к креслу, отряхивает с него невидимые миру пылинки.

— Прошу занять места согласно купленным билетам. Шутка.

Алик не удивляется поведению Брыкина. Алик прекрасно знает о чудачествах ученых, знает и о том, что накануне решающих опытов, накануне триумфа ученый человек ведет себя, мягко говоря, странновато. Кто поет, кто свистит соловьем, кто стоит на голове, а Брыкин шутит. Пусть его.

Алик садится в кресло, ерзает, поудобнее устраиваясь на холодящем дерматине, кладет руки на подлокотники. Брыкин нажимает какую-то кнопку на пульте, и стальные, затянутые белыми тряпицами обручи обхватывают голову, руки и лодыжки. Алик невольно дергается, но обручи не отпускают.

— Не волнуйтесь, все будет тип-топ, как вы говорите в часы школьных занятий. Минуточку… — Брыкин щелкает тумблерами, крутит верньеры, нажимает кнопки. Вспыхивают индикаторные лампочки, дрожат стрелки датчиков, освещаются шкалы приборов, стучат часы.

Алик начинает ощущать, как сквозь тело проходит некое странное излучение, но не противное, а, скорее, приятное.

— Температура — тридцать шесть и шесть по шкале Цельсия, пульс — восемьдесят два, кровяное давление — сто двадцать на семьдесят. — Брыкин что-то пишет в журнале испытаний, следит за приборами. — Разброс точек дает экстремальную экспоненту. Внимание: выходим в четвертое измерение… Что за черт?! — Он даже встает, вглядываясь в экран над пультом.

Там что-то мигает, светится, расплывается.

Алик чувствует зуд в кончиках пальцев, ступни ног деревенеют, а икры, наоборот, напрягаются, как будто он идет в гору или держит на плечах штангу весом в двести килограммов.

— Что случилось, профессор?

— Ничего особенного, коллега, ничего страшного, — бормочет Брыкин, лихорадочно вращая все верньеры сразу: маленькие руки его так и порхают над пультом.

— А все-таки?

— Сейчас, сейчас…

Брыкин неожиданно дергает на себя рубильник. Гаснет экран, гаснут лампы. Алик легко шевелит пальцами, да и ноги отпустило. Обручи расходятся, и Алик встает, подбегает к Брыкину.

— Неужели не получилось?

— Кто сказал: не получилось? — удивляется Брыкин. — Эксперимент дал потрясающие результаты. Немедленно по выходе из здания института вы должны проверить свои вновь обретенные способности. Проверить и убедиться — насколько велик Никодим Брыкин. — Он хлопает ладонью по серому матовому боку пульта. — Нобелевская премия у меня в кармане, — и сует руку в карман — проверить: там премия или еще нет.

— Так чего же вы чертыхались?

— Пустяк. — Брыкин даже рукой машет. — В четвертом измерении на пятнадцатой стадии эксперимента возник непредусмотренный эффект.

— Какой эффект?

— Пограничные условия от производной функции. Раньше такого не было. Придется ввести коррективы в конечное уравнение процесса.

— И что они значат — пограничные условия? — волнуется Алик.

— А то значат, — Брыкин ласково обнимает длинного Алика за талию, как будто хочет утешить его, — что приобретенные вами спортивные качества, к сожалению, не вечны.

— Почему? — кричит Алик.

— Таковы особенности мозга.

— Не вечны…

— Да вы не расстраивайтесь. Берегите себя, свой мозг, свои благоприобретенные качества, и все будет тип-топ.

— Но что, что может лишить меня этих качеств?

Брыкин делается строгим и суровым.

— Не знаю, юноша. Я вам не гадалка, не баба-яга какая-нибудь. И не джинн из бутылки. Наука имеет много гитик — верно, но много — это еще не все. Заходите через пару лет, посмотрим, что я еще наизобретаю. — И он вежливо, но целенаправленно провожает Алика к дверям.

И Алик уходит. Идет по коридору, спускается по широкой мраморной лестнице, крытой ковровой дорожкой. И сон заканчивается, растекается, уплывает в какие-то черные глубины, вспыхивает вдалеке яркой точкой, как выключенная картинка на экране цветного «Рубина».

И ничего нет. Темнота и жар.

 

5

А наутро Алик просыпается здоровым и свежим, будто и не было температуры, слабости, тяжелого забытья. Некоторое время он лежит в постели, с удовольствием вспоминая виденные ночью сны, взвешивает, анализирует. Удивительное однообразие вывода: будешь прыгать, если не соврешь. Правда, в последнем сне, с Брыкиным, вывод затушеван. Но ясно: под пограничными условиями имеется в виду как раз заповедь «не обмани».

Странная штука — человеческий мозг. Думал о способах потрясти мир спортивными успехами, даже джинна из бутылки вспомнил и — на тебе: мозг трансформировал все в четкие сновидения, сюжетные законченные куски — хоть записывай и неси в журнал. Сны суть продолжение яви. Слепые от рождения не видят снов. Что ж, вчерашняя явь дала неплохой толчок для снотворчества. Каков термин — снотворчество? А что, придумает, скажем, тот же Брыкин какой-нибудь самописец-энцефалограф для записи снов на

видеопленку, прибор сей освоит промышленность, и появится новый вид массового творчества, свои бездарности и гении, свои новаторы и традиционалисты. Понастроют общественных снотеатров, где восторженная публика станет лицезреть творения профессионалов-сновидцев, а специальные приставки к телевизорам позволят высококачественным талантливым сновидениям прийти прямо в квартиры. Фантастика! Однако сны Алика вполне, как говорится, смотрибельны. Надо будет их лучшему другу Фокину пересказать, то-то посмеется, повосторгается…

Алик встал и на тумбочке у кровати обнаружил мамину записку. Она гласила: «Лекарства в шкафу. До моего прихода примешь этазол — дважды, аспирин — один раз. В школу не ходи, по квартире не шляйся, позавтракай и жди меня».

Стиль вполне лапидарен, указания — яснее ясного. Из всех перечисленных Алику наиболее по душе пришлось это: «в школу не ходи». Что говорится в расписании? Химия, история, две литературы, то есть два урока подряд. Не беда, позволим себе передохнуть, впоследствии наверстаем. Лекарства, естественно, побоку, постельный режим — тоже. По квартире шляться (ох, и выраженьице!..) не станем, а вот не пойти ли подышать свежим воздухом? Пойти.

Наскоро позавтракал, сунул в карман блокнот и шариковую ручку — на всякий случай, вдруг да и появится вдохновение, — вышел во двор. Ах, беда какая: на скамейке у подъезда восседала Анна Николаевна, Дашкина мать. Вспомнил, да поздновато: Дашка Строганова, белокурый голубоглазый ангел, юная королева класса, в школьной форме и абсолютно внешкольных туфельках на тонких каблучках, мечта и страсть мужских сердец, говорила, что ее матери врач прописал больше бывать на воздухе. Что-то там у нее с сердцем, ему не хочется покоя.

— Доброе утро, Анна Николаевна. Как здоровье?

Сейчас последуют вопросы.

— Спасибо, Алик, получше. А вот почему ты не в школе, интересуюсь?

В самую точку. Отвечаем:

— Похужело у меня здоровье, Анна Николаевна. Вчера весь вечер в температурном бреду пролежал, сегодня еле ноги волоку.

С сомнением посмотрела на ноги. Алик для убедительности совсем их расслабил, бессильно повесил руки вдоль тела, голову склонил.

— Врач был?

Стереотипное мышление. Если есть справка, значит, болен. Нет спасительного листка — здоров, как стадо быков. Внешний вид и внутреннее состояние в расчет не принимаются.

— Был врач, был — как же иначе. Не прогульщик же я, в самом деле?

— А кто вас, молодых, теперь поймет? Дашка из школы придет — жалуется: ах, мигрень! В ее-то годы…

Выдана небольшая медицинская семейная тайна. Спокойнее, Радуга, умерь сердцебиение.

— Акселерация, Анна Николаевна, бич времени. Раньше взрослеем, раньше хвораем, раньше страдаем.

Вроде пошутил, а Дашкиной матери не понравилось.

— Ты, я гляжу, исстрадался весь.

Попадание в десятку. Знала бы она о вчерашнем…

— Не без того, Анна Николаевна, не без того.

Теперь прилично и покинуть ее, двинуться к намеченной цели.

— Всего хорошего, Анна Николаевна.

А есть ли цель? Ох, не криви душой сам с собой, дорогой Алик. Есть цель, есть, и ты дуешь прямиком к ней, хотя — разумом — понимаешь всю бессмысленность и цели и желания поспешно проверить то, что никакой проверки не требует. А почему, собственно, не требует? Ведь не всерьез же, так, от нечего делать…

А утро-то какое — любо посмотреть! На небе ни облачка, ветра нет, тишина, тепло. Время отдыха и рекордов.

Вот и цель. Сад, зажатый с двух сторон серыми стенами домов, с третьей — чугунной решеткой, отгородившей от него гомон и жар проспекта, с четвертой — тихая и пустынная набережная, откуда легко спуститься к Москве- реке, чтобы, нырнув, обнаружить на дне гицатлинской работы кувшин с усталым джинном внутри. Но кувшины с джиннами — продукт хитрых сновидений, далеких от суровой действительности. А действительность — здесь она: спортивный комплекс в саду. Хоккейная коробка, превращенная на лето в баскетбольную площадку; шведская стенка, врытая в песок; яма для прыжков в длину и рядом — две стойки с кронштейнами. А планка где? Ага, вот она: на песке валяется…

Положим блокнотик с ручкой на лавочку — чтоб не мешал. Закрепим кронштейны на некой высоте — скажем, метр. Где у нас метр? Вот у нас метр. Приладим планочку.

Кто нас видит? Вроде никто не видит. От проспекта древонасаждения скрывают, детсадовская малышня гуляет нынче в другом месте — везение. Ра-азбегаемся. Толчок…

Алик лежал в яме с песком и смотрел в небо. Между небом и землей застыла деревянная, плохо струганная планка, застыла — не покачнулась.

«Вроде взял», — подумал Алик и тут же устыдился: высота — метр, сам устанавливал, чем тут гордиться?

Да дело не в высоте, дело в факте: взял! Ан нет, не обманывайся: в первую очередь, в высоте. Метр любой дурак возьмет, тут и техники никакой не требуется. А с ростом под сто восемьдесят можно и для первого раза планку повыше установить.

Установим. Допустим, метр сорок. Как раз такую высоту Алик и сбивал на уроке у Бима. Под дружный смех публики.

Ра-азбегаемся. Толчок.

Планка, не колыхнувшись, застыла над ним — гораздо ближе к небу, чем в прошлый раз.

Что же получается? — думал Алик. Выходит, он умеет прыгать, умеет, если очень хочет, и только страх пополам со стыдом (вдруг не получится?..) мешал ему убедиться в этом в спортзале. Он вскочил, побежал к началу разбега, вновь помчался к планке и вновь легко перелетел через нее, да еще с солидным запасом — сантиметров, эдак, в двадцать — тридцать.

Он не удивился. Видно, время еще не пришло для охов и ахов. Он лежал на песке, глядел в небо, перечеркнутое планкой надвое. В одной половине стояло солнце, слепило глаза. Алик невольно щурился, и корявая планка казалась тонкой ниткой: не задеть бы, порвется.

«Могу, могу, могу…» — билось в голове. Резко сел, стряхивая с себя оцепенение. Чему радоваться?

«Ты же физически здоровый парень, — говорил ему отец не однажды. — Тебе стоит только захотеть, и получится все, что положено твоему возрасту и здоровью. Но захотеть ты не в силах. Ты ленив, и проклятая инерция сильнее твоих благих намерений».

«Я — интеллектуал», — говорил Алик.

«Ты только притворяешься интеллектуалом, — говорил отец. — Ленивый интеллект — это катахреза, то есть совмещение несовместимых понятий. А потом: писать средние стихи не значит быть интеллектуалом».

Алик молча глотал «средние стихи», терпел, не возражал. Он мог бы сказать отцу, что тот тоже никогда не был спортсменом, а долгие велосипедные походы, о которых он с удовольствием вспоминал, еще не спорт, а так… физическая нагрузка. Он мог бы напомнить отцу, что тот сам лет шесть назад не пустил его в хоккейную школу. Не будучи болельщиком, отец не понимал прелести заморской игры, ее таинственного флера, которым окутана она для любого пацана от семи до семидесяти лет.

«Все великие поэты прошлого были далеки от спорта», — говорил Алик.

«Недоказательно, — говорил отец. — Время было против спорта. Он, как явление массовое, родился в двадцатом веке».

Отец злился, понимая, что сам виноват: что-то упустил, недопонял, учил не тому. Перебрать бы в памяти годы, да разве вспомнишь все…

«И потом, мне надоело писать завучу объясниловки, почему ты прогулял физкультуру», — говорил отец.

Пожалуй, в том и заключалась причина душеспасительных разговоров. Алик переставал прогуливать, ходил в спортзал, пытался честно работать, но… Вчера Бим поставил точку, не так ли?

Точку? Ну нет, в пунктуации Алик был, пожалуй, посильнее Бима-физкультурника. Он хорошо знал, когда поставить запятую, тире или многоточие. И если уж вести разговор на языке знаков препинания, то сегодняшняя ситуация властно диктовала поставить двоеточие: что будет завтра? послезавтра? через месяц?

Алик встал, поднял кронштейны на стойках еще на деление. Высота — сто пятьдесят. Ерунда для тренированного подростка. Алику она виделась рекордом, а по сути и была рекордной — для него. Еще вчера он бы рассмеялся, предположи кто-нибудь — скажем, Фокин, лучший друг, — что полтора метра для Радуги — разминка. Сейчас он отошел, покачался с носка на пятку (видел: так делают мастера перед прыжком), легко побежал к планке, взлетел, приземлился и… охнул от боли. Не сообразил: упал на РУКУ-

Несколько раз согнул-разогнул: боль уходила. Он думал: есть желание, есть возможности, не хватает умения, техники не хватает. Надо бы просто посмотреть, как прыгают мастера, как несут тело, как ноги сгибают, куда бросают руки, как приземляются. А то и поломаться недолго, до собственного триумфа не дотянуть.

В том, что триумф неизбежен, Алик не сомневался, даже не очень-то размышлял о том. И что странно: триумф этот виделся ему не на Олимпийском стадионе под вспышками «леек» и «никонов», а в полутемном спортзале родной школы — па глазах у тех, кто вчера мерзко хихикал над неудачником. На глазах у липового воспитателя Бима, который предпочел отделаться от неудобного и бездарного ученика, вместо того чтобы дотянуть его хотя бы до среднего уровня. На глазах у лучшего друга Фокина, который сначала демонстрирует свое превосходство, а потом лицемерно звонит и здоровьем интересуется. На глазах у Дашки Строгановой, наконец…

— Здоровье поправляешь?

Резко обернулся, поднял голову. Дашкина мать возвышалась над ним этакой постаревшей Фемидой, только без повязки на глазах. Солнце ореолом стояло над ее головой, и Алик аж зажмурился: казалось, ослепительное сияние исходило от этой дворовой богини правосудия, которое она собиралась вершить над малолетним симулянтом и прогульщиком.

— Что щуришься, будто кот? Попался?

— Куда? — спросил Алик.

— Не куда, а кому, — разъяснила Анна Николаевна. — Мне попался, голубчик. Руки не действуют, ноги не ходят, в глазах тоска… А прыгаешь, как здоровый. Родители знают?

— Что именно?

— Что прогуливаешь?

— Я, любезная Анна Николаевна, не прогуливаю, — начал Алик строить правдивую защитную версию. Не то чтобы он боялся Дашкину маман — что она могла сотворить, в конце концов? Ну, матери сообщить. Так мама и оставила Алика дома — факт. В школу наклепать? Алик так редко вызывает нарекания педагогов, что им, педагогам, будет приятно узнать о его небезгрешности: люди не очень ценят святых. Но Анна Николаевна любила гласность. Она просто жить не могла, не поделившись с окружающими всем, что знала, видела или слышала. А гласность Алику пока была ни к чему. — Как вы можете заметить, уважаемая мама Даши Строгановой, я прыгаю в высоту.

— Могу заметить.

— И сделать вывод, что я не случайно освобожден от занятий. Я готовлюсь к соревнованиям. — И это не было ложью: Алик твердо верил, что все соревнования у него впереди.

Тут Дашкина мать не удержалась, хмыкнула:

— Ты? — Однако вспомнила, что над подростком — в самом ранимом возрасте — смеяться никак нельзя, непедагогично, о чем сообщает телепередача «Для вас, родители», спросила строго: — К каким соревнованиям?

— Пока к школьным.

— Да ты же сроду физкультурой не занимался, чего ты мне врешь?

— Ребенку надо говорить «обманываешь», — не преминул язвительно вставить Алик, но продолжил мирно и вежливо: — Приходите завтра на урок — сами убедитесь.

— А что ты думаешь, и приду. — Она сочла разговор оконченным, пошла прочь, а Алик пустил ей в спину:

— Вам-то зачем утруждаться? Дашенька все расскажет…

Анна Николаевна не ответила — не снизошла, а может, и не услыхала, скрылась в арке ворот. Алик подумал, что он не так уж и несправедлив к белокурому ангелочку: ябеда она. И все это при такой ангельской внешности! Стыдно-

Больше прыгать не стал: в сад потянулись малыши, ведомые толстухой в белом халате. Сейчас они оккупируют яму для прыжков, раскидают в ней свои ведерки, лопатки, формочки. Попрыгаешь тут, как же… Такова спортивная жизнь…

Стоило пойти домой и подготовиться к завтрашней контрольной по алгебре: сердце Алика чуяло, что мама не расщедрится еще на один вольный день.

Так он и поступил.

И вот что странно: больше ни разу не вспомнил о своих снах, не связал их с внезапно появившимся умением «сигать, как кузнечик». А может, и правильно, что не связал? При чем здесь, скажите, мистика? Надо быть реалистом. Все дело в силе воли, в желании, в целеустремленности, в характере.

 

6

Контрольную он написал. Несложная оказалась контрольная. Дождался последнего урока, вместе со всеми пошел в спортзал.

— А ты куда? — спросил Фокин, лучший друг. — Тебя же освободили.

— А я не освободился, — сказал Алик.

— Ну и дуб. — Лучший друг был бесцеремонен. — Человеку идут навстречу, а он платит черной неблагодарностью.

— В чем неблагодарность?

— Заставляешь Бима страдать. Его трепетное сердце сжимается, когда он видит тебя в тренировочном костюме.

— Да, еще позавчера это было катахрезой, — щегольнул Алик ученым словцом, услышанным от отца.

— Чего? — спросил Фокин.

— Тебе не понять.

— Твое дело, — обиделся Фокин и отошел.

И зря обиделся. Алик имел в виду то, что Фокину — и не только Фокину — будет трудно понять и правильно оценить метаморфозу, происшедшую с Аликом. Да что там Фокину: Алик сам недоумевал. Как так: вчера не мог, сегодня — запросто. Бывает ли?..

Выходило, что бывает. После вчерашней разминки-тренировки Алик больше не искушал судьбу и сейчас, сидя в раздевалке, побаивался: а вдруг он не сумеет прыгнуть? Вдруг вчерашняя удача обернется позором? Придется из школы уходить…

Вышел в зал, занял свое место в строю. Вопреки ожиданиям, никто не вспоминал прошлый урок и слова Бима. Считали, что сказаны они были просто так, не всерьез. Да и кто из учеников всерьез поверит, что преподаватель разрешает не посещать кому-то своих уроков? А что дирекция скажет? А что районо решит? Все время вдалбливают: в школу вы ходите не ради оценок, а ради знаний, умения и прочее. А отметки — так, для контроля… Правда, хвалят все же за отметки, а не за знания, но это уже другой вопрос…

Бим поглядел на Алика, покачал головой, но ничего не сказал. Видно, сам понял, что переборщил накануне. В таких случаях лучше не вспоминать об ошибках, если тебе о них не напомнят. Но Алик как раз собирался напомнить.

Побегали по залу, повисели на шведской стенке — для разминки, сели на лавочки.

— Объявляю план занятий, — сказал Бим. — Брусья, опорный прыжок, баскетбол. Идею уяснили?

— Уяснили, — нестройно, вразнобой ответили.

Строганова руку вытянула.

— Чего тебе, Строганова?

— Борис Иваныч, а что девочкам делать?

— Все наоборот. Сначала опорный прыжок, потом брусья. Естественно, разновысокие. Еще вопросы есть?

— Есть, — сказал Алик.

Класс затих. Что-то назревало. Бим тоже насторожился, состроил кислую физиономию.

— Слушаю тебя, Радуга.

— У меня к вам личная просьба, Борис Иваныч. Измените план. Давайте попрыгаем в высоту.

Захихикали, но, скорее, по инерции. Вряд ли Радуга станет так примитивно подставляться. Ясно: что-то задумал. Но что? Надо подождать конца.

— А не все ли тебе равно, Радуга, когда свой талант демонстрировать? — не утерпел Бим, уязвил парня.

— Не все равно. — Алик решил не молчать, действовать тем же оружием. — Да и вам — из педагогических соображений — надо бы пойти мне навстречу.

Поймал округлившийся взгляд Фокина: ты что, мол, с катушек совсем слез? Не слез, лучший друг, качусь — не останавливаюсь, следи за движением.

Бим играет в демократа:

— Как, ребята, пойдем навстречу?

А ребят хлебом не корми, дай что-нибудь, что отвлечет от обычной рутины урока. Орут:

— Пойдем… Удовлетворим просьбу… Дерзай, Радуга…

Бим вроде доволен:

— Стойки, маты, планку. Живо!

Все скопом помчались в подсобку, потолкались в дверях, потащили в зал тяжеленные маты, сложили в два слоя в центре зала, стойки крестовинами под края матов засунули — для устойчивости.

— Какую высоту ставить? — спросил староста класса Борька Савин, хоть и отличник, но парень свой. К нему даже двоечники с любовью относились: и списать даст, и понять поможет — кому что требуется.

— Заказывай, Радуга.

Алик подумал секунду, прикинул, решил:

— Начнем с полутора.

— Может, не сразу? — усомнился Бим.

— А чего мучиться? — демонстративно махнул рукой Алик. — Помирать — так с музыкой.

— Помирать решил?

— Поживу еще.

Сам подошел, проверил: точно — метр пятьдесят.

— Начинай, Радуга.

— Пусть сначала Фокин прыгнет. Присмотреться хочу.

— Присматривайся. Пойдешь последним.

Отлично. Посидим, поглядим, ума-разума наберемся. Ага, при взлете правую ногу чуть-чуть согнуть… Левая прямая… идет вверх… Переворачиваемся… Руки — чуть в стороны, в локтях согнуты… Падаем точно на спину… Кажется: проще простого. Кажется — крестись. Джинн с бабой-ягой и Брыкиным сказали: прыгать будешь. А как прыгать — не объяснили. Халтурщики…

Он даже вздрогнул от этой мысли: значит, все-таки — джинн, баба-яга, Брыкин? Вещий сон?

— Радуга, твоя очередь.

Потом, потом додумать. Пора…

Побежал — как вчера, в саду, — оттолкнулся, легко взлетел, планку даже не задел, высоко прошел, лег на спину. Вроде все верно сделал, как Фокин.

В зале тишина. Только Фокин, лучший друг, не сдержался — зааплодировал. И ведь поддержали его, хлопали, кто-то даже свистнул восторженно, девчонки загалдели. А Алик лежал на матах, слушал с радостью этот веселый гам, потом вскочил, понесся в строй, крикнув на бегу:

— Ошибки были?

— Для первого раза неплохо, — сказал Бим, явно забыв, что прыгает Алик не первый раз. Другое дело, что все прошлые попытки и прыжками-то не назвать…

— Поднимем планку?

— Не торопись, Радуга, освойся на этой высоте.

— Я вас прошу.

— Ну, если просишь…

Поставили метр шестьдесят. Все уже не прыгали. Девчонки устроились у стены на лавках, к ним присоединились ребята — из тех, кто послабее или прыжков в высоту не любит. Были и такие. Скажем, Гулевых. Один из лучших футболистов школы, как стопперу — цены нет, а прыгать не может. И, заметим, Бим к нему не пристает с глупостями: не можешь — не прыгай, играй себе в защите на правом краю, приноси славу родному коллективу. Славка Торчинский на вело педали крутит. За «Спартак». Ему тоже не до высоты. Лучше не ломаться зря, поглядеть спокойно, тем более что урок явно закончился, да и вообще не получился: шло представление с двумя актерами — Бимом и Радугой, «злодеем» и «героем», да еще Фокин где-то сбоку на амплуа «друга героя» подвизается.

Не только Фокин. Еще человек пять прыгало. По той же театральной терминологии — статисты. Метр шестьдесят взяли все. Двое — со второй попытки. У Бима азарт появился.

— Ставь следующую! — кричит.

Метр семьдесят. Немыслимая для Алика высота. Фокин взял, остальные не стали пробовать. Алик пошел на планку, как на врага, взмыл над ней — готово!

— Ты что, притворялся до сих пор? — вид у Бима, надо сказать, ошарашенный.

А вопрос нелепый. С какой стати Алику притворяться, когда гораздо спокойнее таланты демонстрировать.

— Не умел я до сих пор прыгать, Борис Иваныч.

— А сейчас?

— А сейчас научился, — потом объяснения, успеется. — Ставим следующую?

Метр семьдесят пять. Фокин не бросает товарища. Ну, он эту высоту и раньше брал, и сейчас не отступил. Ну-ка, Алик… Разбег. Толчок. Хо-ро-шо!

— Хорошо! — Бим даже руки от возбуждения трет. О том, что Радуга «запоздал в развитии», не вспоминает. Да и зачем вспоминать о какой-то ерундовой оговорке, реплике, в сердцах сказанной, если нежданно-негаданно в классе объявился хороший легкоатлет, будет кого на районные соревнования выставить.

— Ставим метр восемьдесят, — решил Фокин.

Он не ведает, что у него роль «друга героя», а «герой» о такой высоте никогда в жизни не мечтал — смысла не было, мечты тоже реальными быть должны. Фокин, как и Бим, завелся. Не было в классе соперника — появился, так надо же выяснить: кто кого.

— Хватит, Фокин. — Бим уже отошел от «завода», не хочет превращать тренировку в игру.

— Последняя, Борис Иваныч, — взмолился Фокин.

И Алик поддержал его:

— Последняя, — и для верности добавил: — Чтоб мне ни в жисть метр двадцать не взять…

Почему-то никто не засмеялся. Шутка не понравилась? Или то, что казалось веселым и бездумным в начале урока, сейчас стало странным и даже страшноватым? В самом деле, не мог Радуга за такое короткое время превратиться из бездаря в чемпиона, не бывает такого, есть предел и человеческим возможностям и человеческому воображению.

И Алик понял это. И когда лучший друг Фокин с первой попытки взял свою рекордную высоту, Алик так же легко разбежался, взлетел и… лег грудью на планку. Она отлетела, со звоном покатилась по полу.

Было или почудилось: Алик услыхал вздох облегчения. Скорее, почудилось: ребята далеко, сам Алик пыхтел как паровоз — попрыгай без привычки.

А может, и было…

— Дать вторую попытку? — спросил Бим.

— Не стоит, — сказал Алик. — Не возьму я ее.

— Что, чувствуешь?

— Чувствую. Вот потренируюсь и…

Победивший и оттого успокоившийся Фокин обнял Алика за плечи.

— Ну, ты дал, старик, ну, отколол… Борис Иваныч, думаю — в секцию его записать надо. Какая прыгучесть! — И, помолчав секунду, признался, добрая душа: — Он же меня перепрыгнет в два счета, только потренируется.

Бим нашел, что в словах Фокина есть резон — ив том, что тренироваться Радуге стоит, и что перепрыгнет он Фокина, если дело так и дальше пойдет, — но вслух высказываться не стал, осторожничал.

— Поживем — увидим, — сказал он. — А что, Радуга, ты всерьез решил прыжками заняться?

— Почему бы и нет? — Алик стоял — сама скромность, даже взор долу опустил. — Может, у меня и вправду кое- какие способности проклюнулись…

— Может, и проклюнулись, — задумчиво протянул Бим.

Что-то ему все-таки не нравилось в сегодняшней истории, не слыхал он никогда про спортивные таланты, возникшие вдруг, да еще из ничего. А Радуга был ничем, это Бим, Бэрис Иваныч Мухин, съевший в спорте даже не собаку, а целый собачий питомник, знал точно. Но факт налицо? Налицо. Считаться с ним надо? Надо, как ни крути.

— Если хочешь, придешь завтра в пять в спортзал, — сказал он. — Посмотрим, попрыгаем… — не удержался, добавил: — Самородок…

И Алик простил ему «самородка», и тон недоверчивый простил, потому что был упоен своей победой над физкультурником, да что там над физкультурником — над всем классом, над чемпионом Фокиным, над суперзвездами Гулевых и Торчинским, кто остальных в классе и за людей-то не считал, над ехидным ангелом Дашкой, которая сегодня же сообщит своей маман о невероятных спортивных успехах Алика, а та не преминет вспомнить, как вышеупомянутый лодырь и прогульщик тренировался в саду во время уроков.

— Приду, — согласно кивнул он Биму, а тот свистнул в свой свисточек, висевший на шнурке, махнул: конец урока.

И все потянулись в раздевалку, хлопали Алика по спине, отпускали веселые реплики — к случаю. А он шел гордый собой, счастливый: впервые в жизни его поздравляли не за стихи, написанные «к дате» или без оной, не за удачное выступление на школьном вечере отдыха, даже не за победу на районной олимпиаде по литературе. Нет — за спортивный успех, а он в юности ценится поболее успехов, так сказать, гуманитарных.

Сила есть, ума не надо — гласит поговорка. А тут и сила есть, и умом бог не обидел, не так ли? Алик твердо считал, что именно так оно и есть. Теперь — так.

Одно мешало триумфу: воспоминание о снах. Ведь были же сны — чересчур реальные, чересчур правдивые. Все сбылось, что обещано. Только, помнится, условие поставлено…

 

7

После уроков подошла Дарья свет Андреевна.

— Ты домой?

Ах, мирская слава, глория мунди, сколь легки твои сладкие победы!..

— Домой. А что?

— Нам по пути.

Странный человек Дашка… Будто Алик не знает, что им по пути, так как живут они в. одном подъезде: он — на шестом этаже, она — на четвертом. Но самая наибанальнейшая фраза в устах женщины звучит откровением. Кто сказал? Извольте: Александр Радуга сказал. Вынес из личного опыта.

— Пошли, если тебе так хочется.

Даша посмотрела на него с укоризной, похлопала крыльями-ресницами: груб, груб, неделикатен. Промолчала.

— Что ты будешь делать вечером?

Хотел было заявить: мол, намечается дружеская встреча в одном милом доме. Но вспомнил о «пограничных условиях» из сна, и что-то удержало, словно выключатель какой-то сработал: чирк и — рот на замке.

Сказал честно:

— Не знаю, Даш. Скорей всего, дома останусь.

— Дела?

— Сегодня отец из командировки прилетает.

— Ну и что?

Вот непонятливая! Человек отца две недели не видел, а она: ну и что?

— Ну и ничего.

— Алик, а почему ты мне все время грубишь?

— С чего ты взяла?

— Слышу. Ты меня стесняешься?

— С чего ты взяла?

— Ну, заладил… Надо чувствовать себя легко, раскрепощенно и, главное, уважать женщину.

Алик и сам не понимал, почему с Дашкой он не чувствует себя «легко, раскрепощенно». Он — говорун и остроумец, не теряющийся даже в сугубо «взрослой» компании, оставаясь один на один со Строгановой, начинает нести какую-то односложную чушь, бычится или молчит. Ведет себя как надувшийся индюк. Может, не «уважает женщину»? Нет, уважает, хотя «женщина» по всем данным — вздорна, любит дешевое поклонение, плюс ко всему ничего не понимает в поэзии. Однажды пробовал он ей читать Блока. Она послушала про то, как «над бездонным провалом в вечность, задыхаясь, летит рысак», спросила: «А как это — провал в вечность? Пропасть?» И Алик, вместо того чтобы немедленно уйти и никогда не возвращаться, терпеливо объяснял ей про образный строй, метафоричность, поэтическое видение мира. Она вежливенько слушала, явно скучала, а потом пришел дылда Гулевых и увел ее на хоккей: они, оказывается, еще накануне договорились, и Даша не могла подвести товарища. Товарищ! Гулевых, который в сочинении делает сто ошибок, но его правой ноге нет равных на территории от гостиницы «Украина» до панорамы «Бородинская битва»…

Видимо, Гулевых приелся. Нужна иная нога. Вот она: левая толчковая Алика Радуги. А то, что, кроме ноги, есть у него и голова с кое-каким содержанием, — это дело десятое. Не в голове счастье. Выходит, так?

— Я, Даш, уважаю прежде всего человека в человеке, а не мужчину или женщину. При чем здесь пол?

— При том. В женщине надо уважать красоту, женственность, грацию, умение восхищаться мужчиной.

С последним, надо признать, трудно не согласиться…

— А в мужчине?

— А в мужчине — силу, мужественность, строгий и логический ум…

Хорошо, хоть ум не забыла…

— Даш, а ты меня уважаешь? — спросил и сам застыдился: вопрос из серии «алкогольных». Но сказанного не воротишь.

— Уважаю, — она не обратила внимания на формулировку.

— А за что?

— Ну-у… За то, что ты человек с собственным мнением, за то, что следишь за своей внешностью. За сегодняшнее тебя тоже нельзя не уважать…

— Прыгнул высоко?

— Не так примитивно, пожалуйста… Нет, за то, конечно, что не смирился с поражением, потренировался — мне мама рассказывала, как ты в саду прыгал, — и доказал всем, что можешь.

Хорошая, между прочим, версия. Благодаря ей Алик будет выглядеть этаким волевым суперменом, который, стиснув зубы, преодолевает любые препятствия, твердо идет к намеченной цели. И ничто его не остановит: ни страх, ни слабость, ни равнодушие. Только она, эта версия, — чистая липа. Иными словами — вранье. А врать не велено. Баба-яга не велела. И джинн Ибрагим, ныне артист иллюзионного жанра. Как быть, граждане?

Один выход: говорить правду.

— Я не тренировался, Даш. Просто я вчера проснулся, уже умея прыгать в высоту.

— Скромность украшает мужчину.

Фу-ты, ну-ты, опять банальное откровение. Или откровенная банальность.

— Скромность тут ни при чем. Я во сне видел некоего джинна, бабу-ягу и профессора Брыкина. — Алик усмехнулся про себя: звучит все полнейшей бредятиной. А ведь чистая правда… — И за мелкие услуги они наградили меня этим спортивным даром. Поняла?

Даша сморщила носик, губы — розочкой, глаза сощурила.

— Неостроумно, Алик.

— Да не шучу я, Даш, честное слово!

— Я с тобой серьезно, а ты…

Быстро пошла вперед, помахивая портфелем, и, казалось, даже спина ее выражала возмущение легкомысленным поведением Алика.

— Даш, да погоди ты…

Никакой реакции: идет, не оборачивается. Ну и не надо. Дружи с Гулевых: он свой футбольный дар всерьез зарабатывал, без мистики. Сто потов спустил…

— Даш, а за что ты Гулевых уважаешь? Сила есть — ума не надо? — Эх, ну кто за язык тянул…

Она обернулась, уже стоя на ступеньках подъезда.

— Дурак ты! — вбежала в подъезд, дверь тяжко хлопнула за ней: любит домоуправ тугие пружины.

— А это уже совсем не женственно, — сказал Алик в пространство и подумал с горечью: и вправду дурак.

Сел на лавочку, поставил рядом портфель, вытянул ноги. Ноги как ноги, ничего не изменилось, никакой дополнительной силы в них Алик не чувствовал. Тощие, голенастые, длинные. Школьные брюки явно коротковаты, надо попросить маму, чтобы отпустила. Дашка сказала: «Следишь за своей внешностью». А брюки носков не прикрывают, позорище какое…

Итак, не в ногах дело. Как, впрочем, не в руках, не в бицепсах-трицепсах. Дело в бабе-яге. А что? Вещие сны наукой не доказаны, но и не отвергнуты. Помнится, сидел в гостях у родителей какой-то физик, заговорили о телепатии, так физик и скажи: «Я поверю в физический эффект лишь тогда, когда сумею его измерить». — «Чем?» — спросил Алик. — «Неважно чем. Линейкой, термометром, амперметром — любым прибором». — «Но ведь телепатия существует?» — настаивал Алик с молчаливой поддержки отца. — «Пока не измерена — не существует». — «А может существовать?» Тут физик пошел на уступку: «Существовать может все». — «На уровне гипотезы?» — «На уровне предположения».

И то хлеб. Предположим, что телепатия существует — когда-нибудь ее «измерят». Предположим, что вещие сны тоже существуют. Теперь доведем предположение до уровня гипотезы. Вещий сон есть не что иное, как форма деятельности головного мозга, при коей в работу включаются те клетки, которые до сих пор задействованы не были. Этот процесс приводит к перестройке всего организма по определенной схеме. Вчера ходил — сегодня прыгаешь.

Красиво? Красиво. Вполне в стиле Никодима Брыкина из последнего сна. Много слов, много тумана, ясности — никакой. А как, дорогой товарищ Радуга, вы объясните указание не лгать «ни намеренно, ни нечаянно, ни по злобе, ни по глупости»? Проще простого: пограничные условия,

Брыкин точно сформулировал. Когда врешь, включается еще одна группа клеток мозга, которые начисто парализуют работу той, новой группы — ведающей спортивными достижениями.

Во бред! Но и вправду красиво…

Можно, конечно, спросить у мамы, да только реакция на рассказ о снах будет примерно той же, что и у Дашки, не облеченной дипломом кандидата наук. Не в дипломе дело. В умении верить в Необычное, в Незнаемое, в Нетипичное. Давит, ох как давит нашего брата стереотип мышления. Любимая фраза: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. Все, видите ли, измерить надо! Пощупать и понюхать. Пожевать и выплюнуть: не годится, не стоит внимания. А что стоит? Все, что внесено в квадратики определенной системы, вполне обеспечивающей душевное равновесие. Отец — уж на что передовой человек, а и то не поверит. Порадуется: мол, я говорил, есть в тебе огромные потенциальные возможности, да ленив ты, нелюбопытен… А в бабу-ягу не поверит. И в Ибрагима тоже. А мама приведет в дом настоящего Брыкина, и тот вместе с родителями посмеется над фантазиями Алика.

Но любая более или менее приемлемая версия будет лживой. Как тогда жить прикажете? Все-таки говорить правду. С милой улыбкой. Ах, Алик, он такой шутник, спасу нет, вечно разыгрывает, вечно балагурит… Как прыгать научился? Да, знаете ли, нырял в реку, нашел кувшин с джинном, а тот — в благодарность за освобождение — наградил талантишком… А если серьезно? А серьезно, знаете ли, такие вопросы не задают… И отойдет вопрошающий, смущенный справедливым упреком.

Но дар даром, а тренироваться не мешает. И еще: волей-неволей придется идти на мелкую ложь, но, помня о «пограничных условиях», стараться, чтобы она для тебя была правдой. Иначе всемогущее «так не бывает» вызовет кучу подозрений. Алик вспомнил настороженное молчание класса, когда он наперегонки с Фокиным брал высоту за высотой. «Так не бывает!» Вовремя остановился, не стал прыгать дальше. Соврал, что не сможет взять метр восемьдесят? Отчасти соврал. Но и правду сказал: не сможет, потому что это вызвало бы антагонизм одноклассников, обиду лучшего друга, подозрения Бима. По моральным причинам не сможет, а не по физическим.

Так держать, Алик!..

Вечером, когда отец, уже отмытый от командировочной

— Поверили?

— Как видишь.

— Вы, Ибрагим, настоящий талантливый джинн, — с волнением произносит Алик. — Все вам доступно. — Уж очень его потрясла история с телетранспортировкой прибора. Или — нуль-транспортировкой, как утверждают иные писатели-фантасты.

— Будто раньше не понял, — пыжится джинн. — Как прыгучесть? Не подводит?

— Исключительная вам благодарность, — витиевато закручивает Алик. — Вчера как раз чемпионом района стал с результатом один метр девяносто пять сантиметров.

Джинн кисточку со стола берет, в баночку с пудрой окунает, по усам ведет — приняли они благородный кошачий седоватый колер.

— Пустяшная высота, — говорит. — Ради нее и трудиться не стоило. Потренировался — сам бы осилил, без моей помощи. Ноги-то у тебя вона какие — чисто ходули…

— Что вы, Ибрагиша? — удивляется Алик. — Я до нашей встречи вообще прыгать не умел.

— Все мура, — заявляет джинн и примеривает к лысинке черный паричок с кудряшками. — Знаешь песни: «Тренируйся, бабка, тренируйся, Любка…», «Во всем нужна сноровка, закалка, тренировка…», «Чтобы тело и душа были молоды…» — И несколько невпопад: — «Не думай о секундах свысока».

Хотя, может, и не совсем невпопад: секунды все-таки, в спорте ими многое измеряется.

— По вашему, прыгнул бы? — настаивает Алик.

— По-моему, прыгнул бы, — упорствует джинн.

— Но не сразу?

— Ясно, не сразу.

— А мне надо было сразу.

— А если надо было, почему условие не соблюдаешь? — сварливо спрашивает джинн.

«Знает, — с ужасом думает Алик. — Кто донес?»

— Откуда узнали?

— От верблюда. Я бы — и вдруг не узнал! Шутишь, парень. Все мне про тебя доподлинно известно: как ешь, как спишь, как прыгаешь, как учишься, с кем дружишь, что врешь, о чем думаешь. Ты теперь под моим полным контролем. Зачем Дашке сочинил про море?

Алик ежится под его цепким взглядом.

— Для форсу.

— Кто говорит? Кувшин?

— Да нет, джинн.

— Так-так. А как его звали? Омар Юсуф ибн Хот- таб?

— Можешь себе представить — Ибрагим.

— Редкое имя для джиннов… А что-нибудь пооригинальнее ты не придумал?

— Можно и пооригинальнее. Во втором сне я в трубинском лесу на бабу-ягу напоролся. Отгадал три ее загадки — между прочим, плевые, — она мне и говорит…

— «Будешь прыгать в высоту «по мастерам»… Понял. Третьего сна не было?

— Был, — сказал Алик, наслаждаясь диалогом. — Будто я в воскресенье попал в мамин институт. А там Брыкин меня отловил, усадил в какое-то кресло, подвел датчики и перестроил мне это… как его… модуляционное биопсиполе в коммутационной фазе «Омега».

— И ты стал прыгать в высоту «по мастерам»?

— Ну, это уж — факт.

Отец упал в кресло и захохотал. Он всегда долго хохотал, если его что-то сильно смешило, всхлипывал, повизгивал, хлопал в ладоши, вытирал слезы. Мама сердито говорила, что смеется он крайне неинтеллигентно, но сама не выдерживала, начинала улыбаться: уж больно заразителен был «неинтеллигентный» смех отца.

Алик ждал, пока он отсмеется, сам похмыкивал. Наконец отец утомился, вытер слезы, спросил:

— А если серьезно? Тренировался?

Что ж, вчерашние прыжки в саду можно назвать тренировкой. Пойдем навстречу родителю-реалисту.

— Было дело.

— И прыгнул?

— И прыгнул.

— Я же говорил, что есть в тебе огромные потенциальные возможности, да только ленив ты до ужаса, ленив и нелюбопытен.

Алик отметил, что отец дословно повторил предполагаемую фразу. Отметил и похвалил себя за сообразительность и умение точно прогнозировать реакцию родителей. Это умение здорово помогает в жизни. Кто им не обладает, тот страдалец и мученик.

— Как видишь, я не только могу стихи писать…

Подставился по глупости, и отец тут же отреагировал:

— Стихи, положим, ты не можешь писать, а только пробуешь. А вот прыгать… Скажи, метр семьдесят пять — это очень много?

Вот тебе раз! Восхищался, восхищался, а чем — не понял.

— Достаточно много для первого раза.

— Будет второй?

— И второй, и десятый, и сотый. Я всерьез решил заняться легкой атлетикой. Завтра в пять — тренировка. Бим ждет.

Отец снова вскочил и запечатлел на лбу сына поцелуй — видимо, благословил на подвиги.

— Если не отступишь, буду тобой гордиться, — торжественно объявил он.

— Не отступлю, — пообещал Алик.

Да и куда отступать? Сказал «а» — перебирай весь алфавит. Кроме того, глупо обладать талантом — пусть с неба свалившимся — и не пользоваться им. Как там говорится: не зарывай талант в землю.

 

8

Когда Алик подошел к школе, электрические часы на ее фронтоне показывали шестнадцать пятьдесят. До начала тренировки оставалось десять минут. Чуток подумал: прийти раньше — посчитают, что рвался на тренировку, как восторженный пацаненок; опоздать минуты на две, на три — рано записывать себя в мэтры. Пока размышлял, большая стрелка прыгнула на цифру одиннадцать.

Пробежал по холлу, где висели коллективные фотографии выпусков всех лет, красовалась мраморная доска с именами отличников, спустился по лестнице в подвал и… оказалось, что Бим уже выстроил в зале спортсменов. Наскоро переоделся, встал в дверях.

— Извините за опоздание, Борис Иваныч.

Ребята бегали по залу, все время меняя ритм. Бим посмотрел на часы, крикнул:

— Резвее, резвее… — подошел к Алику. — Почему опоздал?

— Не понял: только прийти в пять или это — уже начало тренировки.

— Запомни на будущее: если я говорю — в пять, в три, в семь, значит, в это время — минута в минуту — ты должен стоять в строю. Идею уяснил?

— Уяснил.

— Все. Марш в строй!

Пробегавший мимо Фокин махнул рукой. Алик рванулся за ним, пристроился сзади. Думал: зачем ненужная и выматывающая беготня, если он пришел сюда прыгать в высоту? А Бим, словно нарочно, покрикивает:

— Темп, темп… Радуга, нажми, еле ноги переставляешь.

Ясное дело: еле переставляет. Хорошо, что двигаться способен, впору — язык на плечо, брякнуться на маты где-нибудь в темном уголке и подышать вволю.

Фокин обернулся:

— Крепись, старикашка. Ничто не вечно под луной…

Каков орелик! Побегаешь так — поверишь, что и ты не вечен, несмотря на твои щенячьи пятнадцать лет.

А Бим знай шумит:

— А ну, еще кружочек… В максимальном темпе… Наддали, наддали… Радуга, не упади…

Смеются… Откуда у них силы смеяться? У Алика не было сил даже обидеться, свое уязвленное самолюбие потешить. Но именно оно не позволяло ему выйти из строя, плюнуть на все и умотать домой. Бежал, как и все. Помирал на ходу, но бежал. Сила воли плюс характер… Берите пример с Александра Радуги, не ошибетесь…

— А-атставить бег! — зычно командует Бим.

Наконец-то… Алик обессиленно плюхнулся на лавку: передохнуть бы. Как же, ждите!

— Радуга, почему расселся? Быстро в строй!

Вскочил как ужаленный, зашагал вместе со всеми. Подлый Фокин смеется, подмигивает. Подножку Фокину… Так тебе и надо, не будешь злорадничать.

— Радуга, прекратить хулиганство. На подножки силы есть, а на тренировку — извини-подвинься?

— Я нечаянно, Борис Иваныч. С непривычки ноги заплетаются.

— А ты расплети, расплети. А я помогу.

Интересно — как поможет?

— Всем на корточки! Па-апрыгали!..

Ох, мука… А Бим-то, оказывается, садист, компрачикос, враг подрастающего поколения, достойной смены отцов. На что сгодится поколение, которое еще в отрочестве отдало все силы, прыгая на корточках? Черт, икры будто и не свои… А негодяй Фокин коленкой норовит в зад пихнуть.

— Борис Иваныч, Фокин ведет себя неспортивно.

— Фокин, веди себя спортивно.

— Борис Иваныч, я Радуге помогаю, подталкиваю, а он — неблагодарный…

— Радуга, разрешаю один раз тоже повести себя неспортивно.

Благородно со стороны Бима. Не будем торопиться, подловим моментик, отмстим неразумным хазарам. То бишь Фокину.

— Закончили прыжки. Сгруппировались у дверей… По трое, через зал — прыжками… Па-ашли!.. Левая нога, правая нога, левая нога, правая… Радуга, шире мах!..

Раз, два, левой, канареюшка жалобно поет…

— Следите за Радугой… Радуга, а ну-ка, сам, в одиночестве… Левая нога, правая нога, левая нога… правая… Вот такой шаг должен быть, а вы все ляжки бережете, натрудить боитесь. Начали снова… Левая нога, правая нога…

Алик прыгал и чувствовал нечто вроде гордости. Впервые в жизни его поставили в пример, и не где-нибудь — в физике там или в литературе — в спо-о-орте! Не фунт изюму, как утверждает отец. В свое время фраза показалась элегантно-загадочной, начал вовсю щеголять, потом как-то наткнулся в словаре Даля: фунт — четыреста граммов; все сразу стало будничным и скучным.

— Радуга, о чем думаешь?

— О разном, Борис Иваныч.

— То-то и плохо, что о разном. Думать надо о том, что делаешь. В данном случае — об упражнении. Отвлекся — уменьшил шаг.

Вот тебе и раз! Алик до сих пор считал, что бег, прыжки или там плавание не требуют сосредоточенности. Оказывается, требуют, иначе ухудшаются результаты. Но зачем об этом знать ему, если он прыгает, так сказать, по доверенности: он — исполнитель, сколько надо, столько и преодолел, и думать-то не о чем. Выходит, есть о чем, если Бим говорит: уменьшил шаг. Может, сие самих прыжков в высоту не касается? Проверим впоследствии…

— Стоп! Кончили упражнение. Три минуты — перерыв. Расслабились, походили… Не останавливаться, Радуга…

Никто и не останавливался. Алик ходил вдоль стены, чувствуя смертельную усталость. Почему-то саднило горло: глотаешь — как по наждачной бумаге идет. Ноги гудели, и покалывало в боку. Стоит ли ломаться ради полной показухи? — думал Алик. Ведь он и так прыгнет выше всех, кто пришел на тренировку, и выше Фокина распрекрасного. Ишь — вышагивает, дыхание восстанавливает… Алик попробовал походить, как Фокин, — вроде в горле помягче стало. И все-таки: зачем ему эта выматывающая тренировка? Плюнуть на все и — прыгать, как получается. А получиться должно, Алик свято уверовал в силу джинна, бабы-яги и брыкинского инверсора-конвергатора.

— Борис Иваныч, частный вопрос можно?

— Валяй спрашивай.

— Может, я без тренировок прыгать буду?

— Без тренировок, парень, еще никто классным спортсменом не стал.

— А если я самородок?

— Любой самородок требует ювелирной обработки, слыхал небось?

— А в Алмазном фонде лежат золотые самородки, и никакой ювелир им не требуется.

— Потому и лежат, Радуга. Камень и камень, только золотой. Как говорится, велика Федора… А вот коснется его рука мастера, сделает вещь, заиграет она, заискрится, станет людям радость дарить. Это и есть искусство, Радуга. Так и в спорте, хотя аналогия, мягко говоря, натянутая… Идею уяснил?

— Уяснил.

А у Бима-то, оказывается, голова варит. Ишь какую теорию развернул. Демагогия, конечно, но не без элегантности. Пожалуй, Алик к нему был несправедлив, когда считал его «человеком мышцы вместо мысли». И мышцы налицо, и мысли наблюдаются. Что-то дальше будет?

А дальше придется ходить на тренировки. Бим — человек принципиальный, ему «лежачие самородки» не нужны. Выгонит из зала за милую душу, и останется Алик при своих волшебных способностях на бобах. Можно, конечно, явиться в Лужники, разыскать тренера сборной, упросить его, чтобы посмотрел Алика. Не исключено — оценит, возьмет в команду. Только опять-таки тренироваться заставит. Талант — талантом, а труд — трудом. Не поверит же он в версию «бабы-яги»?

Ладно, придется стиснуть зубы и потерпеть — до той поры, пока признают. Станет знаменитым — начнет тренироваться «по индивидуальному плану». И пусть тогда попробуют вмешаться в этот «план», пусть сунутся…

— Закончили перерыв. Подготовить сектор для прыжков. — Бим засек время и ждал, пока вытащат маты, поставят стойки. — Быстрее надо работать, копаетесь, как жуки… Вот что, ребяточки, в воскресенье — районные соревнования по легкой атлетике. Сейчас попрыгаем, посмотрим, кто из вас будет защищать честь школы. Контрольный норматив — метр шестьдесят. Идею уяснили?

Попрыгать — это дело душевное, можно и себя показать и к другим присмотреться. Прыгнул — передохнул, посидел…

А у Бима — иное мнение.

— Для разминочки установим высоту метр сорок и — пошли цепочкой через нее. Темп, темп, ребяточки…

Опять — двадцать пять! Бегом — к планке, перелететь через нее (высота — детская!), прокатиться по матам, бегом обратно, снова — к планке, снова — взлет, падение (больно падать: маты — не вата…), снова бегом…

— Резвее, резвее, Радуга, ты же — самородок, не отставай, в породе затеряешься…

Запомнил Бим, змей горыныч, не простил вопроса. Все- таки не любит он Алика, старается уколоть. Ничего, Алик ему покажет, что такое «модуляционное биопсиполе в четвертом измерении», дайте только срок, будет вам и белка, будет и свисток.

— Стоп! Закончили… Подготовиться к прыжкам.

А как готовиться? Как Фокин: приседая, с вытянутыми руками. Сил нет. Лучше посидеть, расслабиться… Ох, до чего же приятно…

Бим пошел к планке, проверил рейкой высоту.

— Итак, метр шестьдесят. Начали!

Кто прыгнет? Фокин. Соловьев из девятого «б». Двое парней — тоже из девятого. Алик был не знаком с ними, видел на переменках, но даже не здоровался. Двое — из седьмого, «олимпийские надежды».

Высоту все взяли с первой попытки, семиклашки тоже. Поставили метр шестьдесят пять. Все взяли, семиклашки завалились. Один, что подлиннее, со второй попытки перемахнул. Другой не сумел. Пошел на третью попытку — опять сбил планку.

— Отдохни, Верхов, — сказал ему Бим.

Фамилия — Верхов, а верхов взять не может. Сменить ему за это фамилию на Низов.

Метр семьдесят. Фокин — с первой попытки. Радуга, Соловьев — тоже. Двое девятиклассников прыгали трижды, один — взял, другой — отпал. Семиклашка тоже сдался. Гроссмейстерская высота!

Метр семьдесят пять. Фокин — вторая попытка. Соловьев — третья. Радуга — из тактических соображений — вторая. Безымянный девятиклассник — побоку.

— Прекратим на этом, — сказал Бим.

— Борис Иваныч, давайте еще… — взмолился Фокин.

— Успеешь, Фокин, напрыгаться. Объявляю результаты. От нашей школы в команду прыгунов включаю Радугу, Соловьева и Фокина. Думаю, что на соревнованиях наши шансы будут неплохими. Метр восемьдесят — метр восемьдесят пять: надо рассчитывать на такую высоту, Фокин и Соловьев вполне ее могут осилить. Ну, а тебе, Радуга, задача: для первого раза попасть в командный зачет.

«Невысоко ж ты меня ценишь», — подумал Алик и спросил не без ехидства:

— А если я в личном выиграю, что тогда?

— Честь тебе и слава.

— Думаете, не сумею?

— Не думаю, Радуга. Все от тебя зависит. Пока нет у тебя соревновательного опыта — ну, да это дело наживное. Не гони картину, Радуга, твои рекорды — впереди.

Спасибо, утешил. Алик и без него знал все о своих рекордах. Можно, конечно, выждать, не рыпаться сразу, уступить первенство на этих соревнованиях кому-нибудь — тому же Фокину, лучшему другу. Но снисходительная фраза Бима подстегнула Алика. Сам бы он сказал так: появилась хорошая спортивная злость. Какая она ни хорошая, а злость компромиссов не признает. Нет соревновательного опыта? Он и не нужен. Будут вам рекорды, Борис Иваныч Мухин, будут значительно раньше, чем вы ждете, если ждете их вообще от нескладного и нахального (по вашему мнению) парня, которого вы вчера еще и за человека-то не держали.

Шли с Фокиным домой, купили мороженое за семь копеек в картонном стаканчике — фруктовое, лучшее в мире. Фокин сказал невнятно, не выпуская изо рта деревянной лопатки-ложки:

— Ты на Бима не обижайся.

Получилось: кы на кина не окикася. Алику не впервой, понял.

— За что? — он сыграл недоумение, хотя прекрасно знал, что имел в виду Сашка Фокин.

Фокин доскреб палочкой остатки розовой жижицы, проглотил, причмокнул, с сожалением выбросил стаканчик в УРну.

— Ну, Бим сказал: командный зачет. Это он в порядке воспитания, ты ж понимаешь.

Алик пожал плечами, помолчал малость, но не стерпел все-таки:

— А воспитывать меня поздновато. Да еще таким макаром. Человек, брат Фокин, любит, чтобы его хвалили. У него от этого появляется стимул еще лучше работать, учиться или там прыгать-бегать.

— Не у всякого появляется. Кое-кто нос задерет.

— Но не я, брат Фокин, не я, не так ли?

— Черт тебя разберет, Алька, — в сердцах сказал Фокин. — Мы с тобой два года дружим, как ты в нашу школу поступил. И до сих пор я тебя до конца не раскусил.

Алику польстила откровенность друга. Выходило, что он, Алик Радуга, личность загадочная, неясная, местами демоническая. Но для приличия решил отмести сомнения.

— Не такой уж я сложный. Парень как парень. И оттого, что прыгаю чуть лучше других, нос задирать не буду. Не в том счастье, Сашка… Вот ты спортом всерьез занимаешься. А зачем?

— Как зачем? — не понял Фокин.

— Очень просто. Хочешь стать чемпионом? В тренеры готовишься? В институт физкультуры двинешь?

— Ты же знаешь, что нет.

— Верно, ты на физтех пойдешь, у тебя физика — наиглавнейшая наука. Тогда зачем ты нервы в спортзале тратишь?

Фокин усмехнулся. Сейчас он чувствовал себя намного мудрее друга, который — хоть и считает себя гигантом мысли — вопросы задает наивные и нелепые.

— Если бы я нервы тратил, бросил бы спорт. Я, Алька, ради удовольствия над планкой сигаю, о чемпионстве не думаю. Да и возможности свои знаю: не чемпионские они.

— С чего ты так решил?

— Посуди сам. Знаменитый Джон Томас в шестнадцать лет прыгал на два метра и два сантиметра. Какую высоту он брал в пятнадцать — не знаю, не нашел данных, но, думаю, не меньше ста девяноста пяти. Мне пятнадцать. Мой потолок сегодня — сто восемьдесят. Ну, одолею я через пару лет двухметровый рубеж — что с того? А ведь Томас давно прыгал, сейчас планка заметно поднялась…

Алику захотелось утешить друга.

— Неужели среди чемпионов не было таких, которые «распрыгались» не сразу, не с пеленок?

— Были. Брумель, например. В наши пятнадцать он брал только сто семьдесят пять, и всерьез в него мало кто верил.

— Вот видишь. А ты, дурочка, боялась.

— Так то Брумель, Алька…

— А чем хуже Фокин?

Он только рассмеялся, но без обиды — весело, легко, спросил неожиданно:

— В кино смотаемся? В «Повторном» «Трех мушкетеров» крутят.

— Идет, — сказал Алик.

И они пошли на «Трех мушкетеров», где обаятельный д’Артаньян показывал чудеса современного пятиборья: фехтовал, стрелял, скакал на лихом коне, бегал кроссовые маршруты. Только не плавал. И чемпионские лавры его тоже не прельщали, он искал первенства на дворцовом паркете и мостовых Парижа.

Алик смотрел фильм в третий раз (если не в пятый), но мысли его были далеко от блистательных похождений бравого шевалье. Алик считал, прикидывал, сравнивал.

Джон Томас — сто девяносто пять. Вероятно, нынешние чемпионы в свои пятнадцать лет прыгали метра на два — не меньше. Что ж, чтобы не шокировать почтеннейшую публику, установим себе временный предел: два метра пять сантиметров. С таким показателем ни один тренер мимо не пройдет. Другой вопрос: сумеет ли Алик преодолеть двухметровую высоту? Он надеялся, что сумеет, верил в надежность вещих снов. Пока они его не подводили. Да и он не подвел своих «дароносцев»: никого не обманул «ни намеренно, ни нечаянно, ни по злобе, ни по глупости». И условие это сейчас казалось Радуге нехитрым и легким: зря он его опасался.

 

9

До стадиона Алик добрался на троллейбусе, закинул за плечи отцовскую «командировочную» сумку, поспешил к воротам, над которыми был вывешен красный полотняный транспарант: «Привет участникам школьной олимпиады!»

«Стало быть, я — олимпиец, — весело подумал Алик. — Это вдохновляет. Вперед и выше».

Взволнованный Бим пасся у входа в раздевалку под трибунами, мерил шагами бетонный створ ворот, поглядывал на часы.

— Явился, — сказал он, увидев Алика.

— Не буду отрицать очевидное, — подтвердил Алик, спустил на землю сумку.

Бим тяжело вздохнул, посмотрел на Алика, как на безнадежно больного: диагноз непреложен, спасения нет.

— Язва ты, Радуга. Жить тебе будет трудно… — Счел на этом воспитательный процесс законченным, спросил деловито: — Ты в шиповках когда-нибудь прыгал?

— Борис Иваныч, я не знаю, с чем это едят.

— Плохо. — Бим задумался. — Ладно, прыгай в обычных тапочках. Результат будет похуже, да только неизвестно: сумеешь ли ты с первого раза шиповки обуздать? Не стоит и рисковать…

— А что, в шиповках выше прыгается? — заинтересовался Алик.

— Повыше. Ничего, потом освоишь спортивную обувку. Иди переодевайся и — на парад.

Форма школы: белые майки, синие трусы с белыми лампасами. Алик вообще-то предпочитал красный цвет: с детства за «Спартак» болел. Но ничего не поделаешь: Бим в свое время стрелял по «бегущему кабану» за команду «Динамо», отсюда — пристрастие к бело-синему…

Прошли неровным строем вдоль полупустых трибун, где пестрыми островками группировались болельщики — папы, мамы, бабушки, школьные приятели и скромные «дамы сердца», приглашенные разделить триумф или позор начинающих рыцарей «королевы спорта». Родители Алика тоже рвались на стадион, но сын был тверд. «Через мой труп», — сказал он. «Почему ты не хочешь, чтобы мы насладились грядущей победой? — спросил отец. — Боишься, что мы ослепнем в лучах твоей славы?» — «А вдруг поражение? — подыграл ему Алик. — Я не хочу стать причиной ваших инфарктов».

Короче, не пустил родителей «поболеть».

— И правильно сделал, — поддержал его Фокин. — Я своим тоже воли не даю. Начнутся ахи, охи — спасу пет…

Постояли перед центральной трибуной, выслушали речь какого-то толстячка в белой кепке, который говорил о «сильных духом и телом» и о том, что на «спортивную смену смотрит весь район». Под невидимыми взглядами «всего района» было зябко. Набежали мелкие облака, скрыли солнце. Время от времени оно выглядывало, посматривало на затянувшуюся церемонию. Наконец избранные отличник и отличница подняли на шесте флаг соревнований, и он забился на ветру, захлопал.

— Трудно прыгать будет, — сказал Фокин.

— Почему? — не понял Алик.

— Ветер.

— Слабый до умеренного?

— Порывистый до сильного.

— Одолеем, — не усомнился Алик.

— Твоими бы устами… — протянул осторожный Фокин.

Он надел тренировочные брюки и куртку, медленномедленно побежал по зеленой травке футбольного поля вдоль края. Алик тоже «утеплился» — слыхал, что нельзя выстуживать мышцы. С трудом преодолевая четкое желание посидеть где-нибудь в «теплышке», последовал за Фокиным: если уж держать марку, так до конца. Посмеивался: Бим сейчас зрит эту картину и радуется — был у него лодырь Радуга, стал Радуга-труженик, отрада сердцу тренера.

Впрочем, долго «отрадой» побыть не удалось. Фокин досеменил до сектора для прыжков, притормозил у длинного ряда алюминиевых раскладных стульев, именуемых в просторечии «дачной мебелью».

— Садись, Радуга.

— А разминка? — спросил удивленный Алик.

— Береги силы.

— Ну уж дудки, — возмутился Алик. Как так: он с Фокина берет положительный пример, тянется за лидером, а лидер — в кусты?

Отошел Алик в сторонку, начал приседать. Потом к наклонам перешел. Видит: кое-кто из прыгунов тоже разминается. Кое-кто, как Фокин, силы бережет. Нет в товарищах согласия. Поодаль за алюминиевым столом судейская коллегия расположилась. Две женщины и Бим. Еще два парня, по виду — десятиклассники, у стоек колдуют, начальную высоту устанавливают. Положили планку, на картонном табло цифры умостили: один метр шестьдесят сантиметров. Сакраментальная высота!..

На старте бега судья из пистолета выстрелил — понеслись шестеро, отмахали сто метров. Предварительные забеги. В секторе для метания ядра о землю бухают.

— Начали и мы, — сказал Бим.

На груди у Алика пришит номер — седьмой. У Фокина — шестой. У Соловьева, соответственно, — пятый. Всего участников — Алик посчитал — двадцать три.

Фокин и Соловьев — в шиповках, Алик — в полукедах. Посмотрел по сторонам: ага, не один он такой сиротка, есть и еще «полукедники». Все они, ясное дело, считаются резервом главных сил — набраны для полного комплекта. «А вот мы покажем им полный комплект», — злорадно решил Алик, не зная, впрочем, кому это «им» собирается показывать.

Прыгнули. Мама родная, сразу девять человек отсеялось, метр шестьдесят одолеть не смогли. И даже один в шиповках все три попытки смазал, наобнимался с планкой. А трое «полукедников», напротив, остались, включая Алика. Алик невольно начал болеть за свой «антишиповочный клан». Кто в нем? Один — рыжий, длинный, рукасто-ногастый, на чем только майка держится. Дал ему Алик — про себя, разумеется, — прозвище «Вешалка». Второй — тоже не лилипут, но поменьше Вешалки, крепыш в красной майке — «Спартаковец».

Десятиклассники повозились у стоек, приладили картонки: метр шестьдесят пять. Еще трое «сошли с круга». Вешалка и Спартаковец продолжают соревнования, хорошо. Правда, Спартаковец три попытки использовал, чтобы планку укротить.

— Кто такие? — спросил про них Алик у Фокина.

— Первый раз вижу, — презрительно ответил Фокин, опытный волк районных соревнований, знающий в лицо всех основных конкурентов.

Значит — не конкуренты. Но, тем не менее, прыгают. Вешалка метр семьдесят с первой попытки взял. А Спартаковец не сумел, завалил планку. Будь здоров, Спартаковец, не поминай лихом…

Метр семьдесят пять — уже серьезный рубеж. Прыгают восемь человек. Бим за столом, вероятно, рад до ужаса: вся его команда уцелела, не споткнулась ни об одну высоту. А кстати: имеет ли Бим право судить соревнования, если в них участвуют его питомцы?

Алик спросил об этом у многоопытного Фокина.

— Не имеет, но пусть тебя это не волнует, — объяснил многоопытный Фокин. — Да здесь все такие: преподаватели физкультуры из разных школ. Кто бег судит, кто метания. А ученики соревнуются.

— Семейственность развели, — проворчал Алик.

— Попадешь на городские соревнования, такого не увидишь. Там — уровень!

Алик кивнул согласно, будто проблемы попасть на городские соревнования для него не существовало. И вправду не существовало…

Вероятно, там и стадион будет получше, и обстановка поторжественней. И попадут туда только самые сильные, самые талантливые — элита! И среди них — Александр Радуга, надежда отечественного спорта…

Размечтался и — свалил планку. Прав Бим, нельзя отвлекаться от дела. Спокойнее, Алик, сосредоточься… Вон она, милая, застыла в синем небе, чуть-чуть облако дальним концом не прокалывает. Высота!.. Пошел на нее, толкнулся левой, перенес послушное тело — сделано!

— Ну, ты меня испугал, старичок, — сказал Фокин.

— Бывает.

— Чтоб не было больше.

— Есть, генерал!

Больше не будет. Надо поставить за правило: любую высоту — с первой попытки. Не думать ни о чем постороннем, не отвлекаться. Есть цель — звенящая планка над головой. Есть и другая цель — подальше, побольше… Не будем о ней.

Бим за судейским столом даже не смотрел в сторону своих учеников, что-то чертил на листе бумаги. Характер показывал. Холодность и беспристрастность. Валька Соловьев развалился на стуле, вытянул ноги, закрыл глаза, руки на груди скрестил, и будто бы ничего его не касается — ни накал борьбы, ни страсти на трибунах. Завидная выдержка. Алик подумал, что такой стиль поведения можно и перенять без стеснения: и сам отдыхаешь, «выключаешься», и на соперников твое спокойствие влияет не лучшим образом.

Метр восемьдесят. Шестеро в секторе. Соловьев, Фокин, Радуга. Еще двое и… Вешалка. Вот вам и резерв главных сил. Молодец, «полукедник»!

Первый — Соловьев. Пошел на планку, сначала — шагом, потом все быстрее, толчок… Лежал, смотрел вверх. Планка, задетая ногой, дрожала на кронштейнах, позванивала — удержится ли? Нет, свалилась — то ли ветерок подул, то ли добил-таки ее Соловьев. Он встал, невозмутимо подошел к стулу, натянул штаны, куртку, сел, закрыл глаза — ждал второй попытки.

Очередь Фокина. Разбежался… Есть высота? Подлая планка опять дрожит… Устоит? Устояла!

— «Облизал» планочку, — сказал кто-то позади Алика. Он обернулся: Вешалка.

— Что значит «облизал»?

— На одной технике прыгнул. Больше не возьмет.

— Сначала сам прыгни, потом каркай.

— Я-то прыгну. Сейчас твоя очередь.

Обозлившийся за друга Алик время не тянул, не ломал комедии. Быстренько преодолел высоту, даже, кажется, с запасом. Проходя мимо судейского столика, наклонился к Биму:

— Борис Иваныч, кто этот парень? Рыжий, длинный, под пятнадцатым номером…

Бим ответил шепотом: неудобно судье с участником на посторонние темы разговаривать.

— Пащенко. Сильный спортсмен. Чемпион Краснопресненского района.

— Чего же он в нашем районе делает?

— Переехал с родителями. Теперь у Киевского вокзала живет.

Алик вернулся на место, сказал Фокину:

— Плохо конкурентов знаешь. Этот рыжий — чемпион.

— Фамилия? — Фокин был лаконичен. Видно, расстроил его последний прыжок.

— Пащенко. Слыхал?

— Приходилось. Он же из другого района?

— Переехал.

— Понятно. Ты не отвлекайся и меня не отвлекай, — сел, уставился на сектор. А там как раз Пащенко готовился.

Не хочет Фокин разговаривать — не надо. Обиделся Алик. Как и Валька Соловьев, натянул тренировочный костюм, уселся, закрыв глаза: черт с ним, с Пащенко, пусть прыгает. Однако не утерпел, приоткрыл один глаз — щелочкой. Вешалка зачастил в своих полукедах-скороходах, каждый шаг — километр, прыгнул — планка не шелохнулась. И верно — ас. Ишь вышагивает, оглобля рыжая…

— А почему он не в шиповках? — забыв об обиде, спросил Алик.

— Значит, так ему удобнее.

«Может, и Мне так удобнее? — подумал Алик. — В шиповках я, чего доброго, и прыгать-то разучусь…»

Соловьев так и не взял метр восемьдесят — ни со второй, ни с третьей попытки. Невозмутимо оделся, сунул гуфли в спортивную сумку с белой надписью «Адидас» — чемпион! — ушел, не попрощавшись.

— Не заладилось у него сегодня, — сказал Фокин, будто извиняясь за невежливость коллеги. — Случается такое, имей в виду.

«Ну уж фигушки, — решил Алик, — если я еще от нервов зависеть буду, от погоды или от настроения родителей, то к чему вся эта волынка с даром? Прыгать так прыгать, а переживать другим придется…»

Установили метр восемьдесят пять. В секторе — уже четверо. Фокин побежал — сбил. Бим Алику машет: твоя, мол, очередь.

И тут Алик принял неожиданное — даже для себя — решение. А может, повлияло на него поведение заносчивого Пащенко, проучить чемпиона вздумал.

Встал, крикнул судьям:

— Пропускаю высоту!

И, ликуя, поймал изумленный взгляд Вешалки.

Бим вылез из-за стола, направился к Алику.

— Подумал, что делаешь? — даже голос от негодования дрожит.

— Подумал, Борис Иваныч. — Алик — сама смиренность. — Я и так уже в зачет попал. Возьму я или нет эту высоту — бабушка надвое сказала. А рыжий пусть поволнуется.

Бим усмехнулся:

— Твое дело.

— Конечно, мое, Борис Иваныч. — Это чтобы последнее слово за ним было, не любил Алик в «промолчавших» оставаться.

Так и есть, верная политика: сбил Вешалка планку. Побежал по футбольному полю — разминается, готовит себя ко второй попытке. А Алик ноги вытянул, руки скрестил, глаза зажмурил. Как раз солнышко выглянуло — тепло, хорошо. Прыгайте, граждане, себе на здоровье, тренерам на радость.

Решил проверить волю: пока все не отпрыгают на этой высоте, глаз не открывать. Мучился, но терпел.

— Опять пропустишь?

Открыл глаза: Вешалка рядом стоит, посмеивается. А в секторе следующую высоту устанавливают: метр девяносто.

— Кто остался?

— Ты да я, да мы с тобой.

— Годится.

— Ну, держись.

— И ты не упади. — Опять последнее слово за Аликом.

Взглянул на Бима. Тот выглядел явно расстроенным,

хотя судье и не пристало показывать эмоции. Рано рыдаете, Борис Иваныч, еще не вечер. Фокин молчит, амуницию свою собирает. Тоже считает, что Радуга подвел команду. Если бы взял предыдущую высоту — поделил бы первенство с Пащенко. А так — Пащенко на коне, а Радуга, выходит, сбоку бежит, за стремя держится. Да только не знает милый Фокин, лучший друг, что у Алика есть некий волшебный дар, а у Вешалки его и в помине нет.

— Ты на всякий случай имей в виду, что Пащенко — кандидат в юношескую сборную страны, — сказал Фокин, не поднимая головы от сумки, сосредоточенно роясь в ней.

— Ну и что?

— Ну и ничего.

То-то и оно, что ничего. Был Пащенко кандидат, станет Радуга кандидатом. А пугать товарища накануне ответственного прыжка негоже. У товарища тоже нервы есть.

С первой попытки высоту брать или чуток поиграть с Вешалкой? Решил: с первой. Не стоит мучить Бима и Фокина. Разбежался, сильно оттолкнулся и — словно что-то приподняло Алика в воздух, перенесло над планкой: в самом деле волшебная сила! Упал на маты, поглядел вверх: не шелохнется легкая трубка, лежит, как приклеенная.

Аплодисменты на трибунах. Интересно, кому? Вскочил, понесся, высоко подняв руки, как настоящий чемпион, — видел такое в кинохронике, по телику. А стадион аплодирует, орет. Фокин сбоку вынырнул — куда обида делась? — обнял, зажал лапищами.

— Сломаешь, медведь… Погоди, еще рыжий не прыгал.

Рыжий потоптался на старте, пошел на планку… Нет, звенит она, катится по земле.

— Сломался соперник, — заявил Фокин.

— У него еще две попытки.

— Поверь моему опыту, вижу.

И Бим улыбается во весь рот, опять-забыв о своей должности. Не рано ли?

Нет, не рано. И во второй раз планка летит на маты. Рыжий подошел к судьям, что-то сказал. Бим встал, объявил:

— Пащенко, пятнадцатый номер, от третьей попытки отказывается. Соревнования закончены.

— Подождите. — Алик сорвался с места. — Я еще хочу.

— Может, хватит? — с сомнением спросил Бим.

— Почему хватит? — В разговор вступил какой-то мужчина в тренировочном костюме, куртка расстегнута, под ней — красная водолазка, а сверху секундомер болтается. Алик до сих пор его не замечал, видно, недавно подошел. — Участник имеет право заказать следующую высоту.

— Факт, имею, — подтвердил Алик.

— А возьмешь? — улыбнулся мужчина.

— Постараюсь, — вежливо ответил Алик.

Стадион замер. Даже метатели к сектору для прыжков подтянулись, стояли, держа в могучих пятернях литые ядра. Судьи с других видов тоже здесь собрались: соревнования подошли к концу, один Алик остался. Скажешь отцу — не поверит, опять придется к свидетельству Фокина взывать.

Давай, Алик. Сосредоточься, построй в воображении крутую траекторию, нарисуй в воздухе гипотетическую кривую — уравнение прыжка. Икс равен ста девяноста пяти сантиметрам…

Пошел, как выстрелили… Рраз и — на матах! Ах ты, черт, задел планку второпях… Ну, подержись, подержись, родная… Стадион молчит, замер — тоже ждет… Лежит, лежит голубушка… Наша взяла!

Что тут началось! Фокин с матов встать не дал, прыгнул сверху, навалился, норовит поцеловать, псих ненормальный. Еле выбрался Алик, соскочил на землю, а тут Бим навстречу:

— Поздравляю, Радуга.

— Не ожидали, Борис Иваныч?

— Честно — не ожидал.

— А я знал: точно буду первым. Всегда первым буду!

— Не торопись, Радуга.

— Наоборот, Борис Иваныч, поспешать надо.

— Парень верно говорит: поспешать надо…

А это кто такой в разговор встрял? Тот же мужик в красной водолазке. Ему-то что за дело?

— Давай познакомимся. Тебя Александром зовут? Значит, тезки. Я — Александр Ильич. Тренер юношеской сборной по легкой атлетике. Давно прыжками занимаешься?

Держитесь, Александр Ильич, не падайте…

— Уже неделю.

И глазом не повел. Решил, что шутит Алик — пусть глупо, но что не простишь новому чемпиону района?

— Солидный срок. На каникулы куда собираешься?

— На дачу, наверно.

— А может, к нам, на сборы?

— Не знаю…

— Подумай. Я еще о себе напомню.

И ушел, помахивая секундомером на длинной цепочке. Пообещал конфетку и скрылся. Интересно, не забудет?

— Ну, Радуга, считай, повезло тебе, — сказал Бим.

— А ему?

— Не знаю, — засмеялся Бим. Он уже перестал обращать внимание на мальчишескую задиристость Алика. — Ему, надеюсь, тоже… Давай, давай, пьедестал почета ждет чемпиона, на самом верху стоять будешь.

И началось награждение победителей.

 

10

Когда награждали, вручали хрустящую грамоту со множеством витиеватых подписей, а также звонкий будильник, красивый будильник в полированном деревянном футляре, когда по-взрослому жали руку и поздравляли с победой, не до того было.

А потом вспомнил.

Бим подошел, по плечу похлопал, сказал:

— Так держать, Радуга.

А Сашку Фокина, занявшего третье место, обнял за плечи, увел в сторону, и они долго сидели прямо на траве, на футбольном поле, о чем-то говорили. Бим блокнот вытащил, рисовал в нем какие-то штуки. Так долго сидели, что Алик не стал дожидаться Фокина, переоделся, влез в троллейбус и прибыл домой — с победой.

Все было, как положено: ахи, охи, кило сомнений и тонна восторгов, обед в столовой, а не в кухне, сервиз парадный, «гостевой», скатерть крахмальная, отец по случаю победы от сухого вина не отказался, и Алику домашней наливочки из летних запасов предложили, но он-то — спортсмен, чемпион, «режимник», сила воли плюс характер — отверг с негодованием нескромное предложение.

Как сказал поэт: «Радость прет, не для вас уделить ли нам? Жизнь прекрасна и удивительна…»

Все так, но точил червячок, портил праздничное настроение: чем он, Алик Радуга, Биму не угодил? Выиграл первенство — слава Б. И. Мухину, воспитавшему чемпиона. Но Б. И. Мухин — человек честный, не нужна ему чужая слава, не воспитывал он феноменального Радугу. Но тогда можно просто порадоваться за ученика, который еще вчера был бездарь бездарем, но переломил себя, не прошел ему даром горький урок, преподанный Б. И. Мухиным, талантливым педагогом — куда там Макаренко… Ах, не урок это был, не ставил Б. И. Мухин никаких далеко идущих целей, выгоняя Радугу из зала и обещая ему твердую «четверку» за год: переполнилась чаша терпения Б. И. Мухина, и сорвал он злость на нерадивом ученике. И не надо вешать на него тяжкие лавры великого педагога, оставьте Б. И. Мухина таким, какой он есть: бывший спортсмен, волею судьбы пришедший в школьный спортзал, любящий тех, кто любит спорт, и не любящий тех, кто, соответственно, спорт не любит.

Пусть так. Но ведь человек же он — этот загадочный Б. И. — Мухин, есть у него сердце, душа! Должен же он понять, что пареньку, впервые вкусившему сладость победы, впервые узнавшему, что спорт может быть не в тягость, а в радость, этому до чертиков счастливому пареньку очень нужна похвала того, кто всегда ругал его, смеялся над ним.

А вдруг Бим просто не верит в победу Алика?

Как так не верит? Вот же она, победа, ясная для всех, убедительная, осязаемая, можно потрогать, понюхать, в руках подержать — весомая! Но не похож ли Бим на тех скептиков, что некогда смотрели в телескоп Галилея, вежливо поддакивали старику и уходили, убежденные в реальном существовании слонов, китов и черепахи, на коих покоится их мир? Их, а не Галилея.

Сравнение натянуто? Смещены масштабы? Ничего, в несоответствии масштабов — наглядность сравнения. Ведь воскликнул же кто-то из древних: «Умом приемлю, а сердце протестует!» Воскликнул так и был по-своему прав. По-своему…

И Бим по-своему прав, если влезть в его шкуру. Что такое- преподаватель физкультуры? Одна из самых неблагодарных профессий. Очень многие всерьез считают — даже учителя! — что физкультурнику и делать-то в школе нечего. Подумаешь, занятие: помахал руками, попрыгал, побегал.

Но ведь «помахать, побегать, попрыгать» — для этого педагогом быть не надо. Такого учителя и не запомнить. А Фокин Бима явно запомнит, хотя и не станет спортсменом. Запомнит как педагога, а не «учительскую единицу», потому что сумел Бим что-то расшевелить в Фокине, стать ему близким человеком, с которым можно и горем поделиться, и радостью. Как они на поле устроились — голубки!

И Вальке Соловьеву Бим на всю жизнь запомнится, и Гулевых, и Торчинскому. Смешно сказать, но и для Алика Бим — не просто «один из преподавательской массы». В конце концов, хотел того Бим или нет, а вещие сны пришли к Алику как раз после того — наипечальнейшего! — урока. А вот Алик для Бима по-прежнему — «один из…». И все его спортивные доблести — мимо, мимо, Фо- кинское третье место Биму дороже.

Что ж, наплевать и забыть?

Наплевать, но не забыть. Кто для кого существует: Бим для Алика или Алик для Бима? Факт: Бим для Алика.

Подумал так Алик и застыдился. Никто ни для кого не существует, каждый сам по себе живет. И ничего-то Бим ему не должен. А коли случай представится, Алик вспомнит, что именно Борис Иваныч Мухин привел его в Большой Спорт. В переносном смысле, конечно, не за ручку…

Решил так и успокоился. Вздумал пойти погулять. Воскресенье, день жаркий, к неге располагающий. Наверняка кто-то из знакомых во дворе шляется, на набережной лавочки полирует, гитару мучает.

Вышел во двор — Дашка Строганова навстречу плывет. Узкая юбка, на батнике — газетные полосы нарисованы, волосы распущены, легкий ветерок поднимает их, бросает на плечи. Гриновская Ассоль.

— Далеко собрался? — спрашивает.

Вот она — суеверная вежливость: не «куда» а «далеко ли», ибо «закудыкивать» дорогу почему-то не полагается. Тысячелетний опыт предков о том говорит. Вздор, конечно…

— Куда глаза глядят, — сказал Алик, да еще и ударение над «куда» поставил.

— Я слышала, тебя можно поздравить?

— Можно.

— От души поздравляю.

Ах, ах, «от души». Бывает еще — «от сердца». Или — «искренне». Как будто кто-то признается в «неискреннем поздравлении»…

— Спасибочки.

— А чем тебя наградили?

Обычная женская меркантильность — не больше. Говорит: «от души», а душа ее жаждет злата. Прямо-таки алкает…

— Должен огорчить вас, Дарья Андреевна, золотого кубка не дали. Вручили будильник на шашнадцати камнях, деревянный, резной, цена доступная.

— А за второе место?

— Автомобиль «Волга» с прицепом. Владелец живет у Киевского вокзала, но он тебе не понравится.

— Почему?

— Худ, рыж, самоуверен.

— Ты тоже не из робких.

— Я — другое дело.

— Что так?

— Ты в меня влюбилась без памяти.

Фыркнула как кошка — только спину мостом не выгнула, глаза сузила, сказала зло:

— Дурак ты, Радуга! На себя оглянись…

«Дурак» — это уже было, отметил Алик. И еще отметил, что и тогда, и теперь Дашка, кажется, права. Неумное поведение — прямое следствие смятения чувств. А чего бы им, болезным, метаться? Уж не сам ли ты, Алик, неравнодушен к юной Ассоль с Кутузовского проспекта? Способность трезво оценивать собственные поступки Алик считал одним из своих немногочисленных достоинств. Похоже, что и вправду неравнодушен. А посему не надо вовсю показывать это, бросаться в нелепые крайности. Ровное вежливое поведение — вот лучший метод.

— Прости меня, Даша, сам не ведаю, что несу.

Простила. Заулыбалась.

— Погуляем?

Ох, увидят ребята — пойдут разговоры, шутки всякие из древнего цикла «тили-тили тесто». Ну и пусть идут. У каждого чемпиона должны быть поклонницы. Они носят за ним цветы, встречают у ворот стадиона, пишут умильные записки, звонят по телефону и молча дышат в трубку.

— Погуляем.

Двинулись вдоль газона, провожаемые любопытными взглядами пенсионеров — местных чемпионов по домино, их досужих болельщиц, восседающих на скамье у подъезда. По странному стечению обстоятельств среди них не присутствовала мама Анна Николаевна. Уж она бы «погуляла» своей дочечке, уж она бы ей позволила беседовать с «нахалом и грубияном» из ранних… А, впрочем, почему бы нет? Времена меняются. Был Алик для мамы Анны Николаевны персоной «нон грата», стал — вполне «грата». Одно слово — чемпион. Завидное знакомство…

— Что-то твоей мамы не видно. Ей, кажется, прогулки прописали?

— У нее сердце больное, верно. Они с папой на дачу поехал, там воздух дивный. Никаких канцерогенов.

Эрудиция — болезнь века. Гриновская Ассоль слова «канцерогены» не знала. А Дашка знает. Но зато Дашка не знает, как пахнет мокрая сеть, брошенная на морской берег; как прозрачен рассвет, заглянувший в иллюминатор каюты; как опасен свежак, задувший с моря. Показать бы ей все это, забыла бы она о «канцерогенах»… Но, если честно, Алик и сам не тащил в шаланду полную скумбрией сеть, не встречал рассвет на палубе гриновского «Секрета», не подставлял хилую грудь крепкому черноморскому свежаку. Он вообще ни разу не был на море, и вся романтика его школьной поэзии родилась из книг, которых к своим пятнадцати годам он прочел уйму — тонны две, по мнению мамы. Но у романтики не принято спрашивать «паспортные данные». Да и какая разница, где она родилась, если чувствовал себя Алик опытным, пожившим, усталым человеком, и чувство это было ему отрадно, потому что шла рядом прекрасная девушка, добрая девушка, лучшая девушка класса, и майский вечер был сиренев и душен, и Москва-река внизу чудилась Амазонкой или, на худой конец, Миссисипи в ее девственных верховьях.

— Ты знаешь, — сказала Дашка, — мама как-то показывала твои стихи одному писателю — он к ним в министерство приходил, просил о чем-то, — и писатель сказал, что из тебя может получиться настоящий поэт.

— Какие стихи? — быстро спросил Алик. Мнение писателя было ему небезразличным.

— Про Зурбаган.

— Откуда они у твоей мамы?

— Они же были в нашей стенгазете в прошлом году. Ну, я их и переписала…

Вот тебе и раз!.. Сразу два шоковых момента. Первый: Дашка переписала стих. А Алик ее считал абсолютно глухой к поэзии. К его, Алика, тем более. Второй: Дашкина маман показывает кому-то стихи «нахала и грубияна». А раз дело происходило в министерстве, где Анна Николаевна работает референтом, значит, она специально носила их туда. А Алик ее считал старой сплетницей, «жандармской дамой», которая его, Алика, и на дух не принимает. Поневоле придешь к выводу, что ничего в людях не понимаешь… С одной стороны — обидно разочаровываться в себе, с другой — приятно разочаровываться в собственном гнусном мнении о некоторых небезынтересных тебе объектах.

— Какому писателю? — хрипло спросил Алик. Лучшего и более уместного вопроса в тот момент он не нашел.

— Не помню, — сказала Дашка. — Я его не читала, поэтому фамилию не запомнила. Мама знает.

— Мама на даче…

— А тебе обязательно сегодня знать надо? Потерпи до завтра, я выясню и скажу.

Алик наконец полностью пришел в себя, обрел способность рассуждать здраво. И немедленно устыдился идиотского вопроса.

— Нет, конечно, не обязательно. Главное, что они тебе нравятся. Ведь нравятся?

Конечно же, это было главным. Дашкино мнение, а не мысли вслух какого-то неведомого писателя, который мог только из расчетливой вежливости похвалить слабенькие стихи: ему ведь в министерстве что-тс нужно было…

И мнение не заставило себя ждать.

— Нравятся, — сказала Дашка, сказала просто, без обычного «взрослого» выламывания.

И тогда Алик, сам не зная отчего, начал читать стихи. Чуть слышно, словно про себя.

— …Заалеет влажный, терпкий день… в полумраке зыбком и неверном… И на бухту маленькой Каперны… упадет заветной сказки тень… Пристань серебристая седа… Полумрак раскачивает реи… Засыпают фантазеры Греи… о чужих мечтая городах…

— Влажный, терпкий день… — повторила задумчиво Дашка. — Знаешь, Алик, я ни разу не была на море. А ты?

Он помедлил немного, но желание казаться многоопытным и мудрым, бывалым, просоленным — наивное желание выглядеть, а не быть — оказалось сильнее.

— Был, — и ужаснулся: соврал. Но его уже несло дальше, и для остановки времени не предусматривалось. — Как бы я написал о море, если бы не видел его? Знаешь, как пахнет мокрая сеть, брошенная на морской берег? Знаешь, как прозрачен рассвет, заглянувший в иллюминатор каюты? Знаешь, как опасен свежак, задувший с моря?

— А ты знаешь?

— Конечно.

— Счастливый… Как здорово ты говоришь об этом. Алик, тот писатель не прав: ты уже настоящий поэт.

Ради этих слов стоило жить.

И даже соврать стоило.

И вообще: какой замечательный день выпал сегодня Алику, просто волшебный день!..

 

11

А ночью ему опять приснился странный сон.

Будто бы идет он по Цветному бульвару мимо старого цирка и видит у входа огромную цветную афишу. На ней изображен неуловимо знакомый субъект в ослепительно белом тюрбане с павлиньим пером. У субъекта в руках — золотая палочка и тонкогорлый кувшин, из которого идет белый дым. И надпись на афише: «Сегодня и ежедневно! Всемирно знаменитый иллюзионист и манипулятор Ибрагим-бек. Спешите видеть!»

«Батюшки, — думает Алик, — да ведь это хорошо известный джинн Ибрагим. Устроился-таки, шельмец, в иллюзионисты. Ну, да ему все доступно…»

И возникает у Алика естественное желание: зайти в цирк, навестить знакомца, рассказать о том, что дар действует безотказно, а заодно расспросить его о новом цирковом житье-бытье.

Заходит. И ведь что странно: ни разу в цирке за кулисами не был, а видит все так реально и точно, будто дневал там и ночевал… Проходит мимо спящего дежурного, крохотного старичка, уткнувшегося носом в ветхий стол, идет по пустынному фойе — спектакль еще впереди, время репетиционное, — упирается в фанерную стенку с дверью. На двери надпись: «Посторонним вход воспрещен». Толкает без страха эту заколдованную местным администратором дверь и шествует по темноватому бетонному коридору, уставленному ящиками, какими-то стальными ажурными кострукциями, тумбами, на которых слоны стоят на одной ноге, и другими тумбами, на которых суперсилачи выжимают свои гири, штанги и ядра. Поднимается по широкой лестнице на второй этаж, среди множества дверей безошибочно находит нужную, стучится.

Слышит из-за двери:

— Входите. Не заперто.

Входит. Перед трехстворчатым зеркалом типа «трельяж» за маленьким столом, на котором бутылочки, баночки, кисточки, лопаточки, парички, гребешочки, вазочки с бумажными цветочками — пестрое, пахучее, блестящее, игрушечное на вид, среди всего этого хрупкого добра сидит джинн Ибрагим, ныне всемирно знаменитый иллюзионист и манипулятор Ибрагим-бек, спокойно сидит и читает книгу. Пригляделся Алик — знакомая книга: «От магов древности до иллюзионистов наших дней» называется. Видно, набирается творческого опыта новоиспеченный артист цирка, не пренебрегает классическим наследием.

— Привет, Ибрагимчик, — говорит Алик.

Джинн отрывается от книги, смотрит без интереса.

— А-а, — говорит, — явился спаситель. Чего тебе?

— Шел мимо, дай, думаю, загляну, проведаю…

— Контрамарку хочешь?

Опешил Алик.

— Зачем она мне? Я и билет могу купить, если что.

— Купил один такой. Аншлаг в кассе. Билеты продаются за год вперед.

— Из-за чего такой бум?

Грудь выпятил Ибрагимчик, черный крашеный ус подкрутил — не без гусарской лихости.

— Немеркнущее иллюзионное искусство всегда влекло людей к магическому кругу арены.

— Из книжки цитата? — спрашивает с ехидцей Алик.

— Язва ты, Радуга, — говорит Ибрагим, как давеча Бим. — Мои слова. Нет мне равных в искусстве фокуса.

— А Кио?

— Слаб, слаб, все у него на технике, никакого волшебства.

— А как вы свое волшебство дирекции объяснили?

Джинн морщится. Похоже, что воспоминания об этом удовольствия ему не доставляют.

— Запудрил я им мозги. Слова разные употреблял.

— Какие слова?

— Умные. Говорю: всем управляет конвергационный инверсор, препарирующий мутантное поле по функции «Омега» в четвертом измерении.

«Не хуже Никодима Брыкина шпарит», — изумляется Алик и с интересом спрашивает:

— А где инверсор взяли?

— Это мне — плевое дело. Я его на минуточку из института мозговых проблем телетранспортировал.

— Брыкинский аппарат?

— А хоть бы и брыкинский, мне без разницы. Показал я его дирекции и обратно вернул. пыли, сытый и добродушный, уселся в кресло и задал традиционный вопрос: что происходило в его отсутствие? — Алик не удержался, похвастался:

— Сегодня Бима наповал сразил.

— Каким это образом? — спросил отец, не выясняя, впрочем, кто такой Бим. Несложная аббревиатура в доме была известна.

— Прыгнул в высоту на метр семьдесят пять, — сказал небрежно, между прочим, не отрываясь от книги.

Отец даже рассмеялся.

— Красиво сочиняешь.

— Кто сочиняет? — возмутился Алик. — Позвони Фокину, если не веришь.

— Алик, чудес не бывает. До моего отъезда ты не знал, с какой стороны к планке подходить.

— А теперь знаю.

— Ты потрясаешь основы моего мироощущения. — Отец любил высказываться красиво.

— Придется тебе их пересмотреть. Факты — упрямая вещь.

— Так-таки взял?

— Так-таки взял.

— С третьей попытки? — отец еще на что-то надеялся.

— С первой. — Алик безжалостно разрушал его надежды.

— Чудеса в решете! Слушай, а может, ты с Фокиным сговорился? — отец искал лазейку, чрезвычайно беспокоясь за свое мироощущение. Ему не хотелось пересматривать основы: лень и трудно.

Алик обиделся. Одно дело — не верить в бабу-ягу, другое — в реальное, хотя и удивительное явление. Тем более, свидетелей — навалом. И если Фокин не внушает доверия…

— Можешь позвонить Биму, Строгановым, отцу Гулевых — ты же с ним в шахматы играешь.

— Подтвердят?

— Трудно опровергнуть очевидное.

— Ну, ты дал, ну, молодец! — Тут отец повел себя совсем как Фокин в спортзале. Даже встать не поленился, ухватил Алика обеими руками за голову, потряс от избытка чувств. — Как это ты ухитрился?

Предвкушая развлечение, Алик заявил:

— Понимаешь, сон вчера видел. Вещий. Будто выпустил джинна из бутылки, то есть из кувшина. А он мне, на радостях, говорит: будешь прыгать в высоту «по мастерам».

— Ах, для форсу… Плохо.

— Нравится она мне.

— Уже лучше.

— Как будто вы, Ибрагимчик, никогда девушкам не заливали, — храбрится Алик.

— Не наглей, — строго говорит ему джинн. — Обо мне речи нет. А женишься ты на ней, попадете вы на море, как ты ей в глаза глядеть будешь?

— Ну, уж и женюсь, — смущается Алик, даже краснеет, но мысль о женитьбе ему не слишком неприятна.

— Это я гипотетически, — разъясняет джинн.

— А-а, гипотетически, — с некоторым разочарованием тянет Алик.

— Тебе хоть стыдно? — спрашивает Ибрагим.

— Есть малость.

— Если честно, дар у тебя теперь навек исчезнуть должен, как не было. Но уж больно симпатична мне Дашка, можно тебя понять. Ладно уж, останется твой дар с тобой, но наказать — накажу.

— Как? — пугается Алик.

— Не соврал бы — в следующий раз на два метра сиганул бы. А теперь погодить придется.

— Долго?

— Как вести себя будешь. А там поглядим… — Тут он взглядывает на часы над дверью, ужасается: — Мать честная, курица лесная, уже звонок дали. Выматывайся отсюда, парень, мне к выступлению готовиться надо, — вскакивает, бесцеремонно выталкивает Алика за дверь.

И Алик уходит. Спускается по лестнице, идет все тем же бетонным коридором с тумбами и ящиками. И сон заканчивается, растекается, уплывает в какие-то черные глубины, вспыхивает вдалеке яркой точкой, как выключенная картинка на экране цветного «Рубина».

И ничего нет. Покой и порядочек.

Баба-яга и Никодим Брыкин в эту ночь Алику не снятся.

 

12

Если Ибрагим сказал: не прыгнешь! — значит, прыгнуть не удастся. Джинн, как давно понял Алик, слову не изменяет. Тут бы смириться, послушаться, не лезть на рожон — к чему? Бесполезно-

Бесполезно? Ну, нет! Пять сантиметров — величина не бог весть какая. Сто девяносто пять Алику обеспечены. Что ж, пять сантиметров он прибавит сам. Есть кое-какой опыт — мизерный, но уже не будет пугать неизвестность. Главное: есть желание. Есть злость — та самая, спортивная. Есть самолюбие — его Алику всегда хватало с избытком, и мешало оно ему, и помогало. Пусть сейчас поможет. А все эти качества, помноженные на постоянную величину «сила воли плюс характер», не могут не дать кое-каких результатов. Да и надо-то — тьфу! — пять сантиметров…

Аксиома, выведенная темными суеверными предками, — «вещие сны сбываются» — требовала корректив. Алик назвал бы их «переменной Радуги» или «поправкой на упрямство». В конечном виде аксиома должна звучать так: «Вещие сны сбываются в той степени, в какой позволяет разрешающая способность сновидца».

Красиво. Рассказать Николаю Филипповичу, школьному математику, — одобрит терминологию. Но суть его возмутит, не оценит он сути. Скажет: «Вы бы, Радуга, лучше на логарифмы навалились, чем антинаучный вздор множить». А чего на них наваливаться? Они для Алика — открытая книга. Сам Никфил пятерку влепил…

«Никфил — влепил» — прескверная рифма. Деградируешь, Радуга», — подумал Алик. А в голове уже вертелось начало нового стихотворения…

«Откуда шло вдохновение… К Моцарту или Верди?.. — напряженно сочинял Алик. — Верди, Верди, Верди… Вер- тер! Попробуем… Так-так… А потом — о сне… Смысл: сон — ерунда, ложь, пусть даже и вещий, все делается наяву вот этими руками…» — посмотрел на руки. Руки как руки, ничего ими толком не сделано, много сломано, немало напортачено, но все еще впереди.

«Откуда шло вдохновение… К Моцарту или Верди?.. Где же родился Вертер…в яви или во сне… Или еще на рассвете… когда, ничего не ответив… сон отлетает, как ветер… рванув занавеску в окне?»

Еще раз повторил про себя придуманные строки, восхитился: здорово! Ай да Радуга! Ай да сукин сын! Не останавливаться, не тормозить, пока вдохновение не покинуло. Подлая штука — вдохновение, так и норовит сбежать. Надо его — цоп! — и придержать…

«Но сон — это только туманность… несобранность, непостоянность… намек на одушевленность… а в общем, не злая ложь…»

Точно сказано: не злая ложь. Ибрагим — существо доброе, но с твердыми принципами. А мы его принципы опровергнем…

«Если картины — смутны… если идеи — путанны… распутица и распутье… не знаешь, куда идешь…»

«Ложь — идешь» — тоже не Пушкин. Ну, да ладно: шлифовкой потом займемся. Сейчас — костяк идеи и формы…

«Не знаешь, чему поверить…»

И в самом деле: чему верить? Слишком много таинственного — уже рутина. Привычная и надоедливая. Веришь в сказочное без всякого восторга, скорее — по привычке, по надобности…

«И что отобрать без меры… и что полюбить без веры… запомнив и записав…»

«Полюбить без веры» — это какая-то катахреза, как отец изъясняется. Явная несовместимость. Любишь — значит, веришь… Да и рифма-то опять — «верить — веры»… Детский сад… Потом, потом исправим…

«Но я снов не записываю…»

Вот она — главная мысль высокохудожественного произведения, добрались до нее, наконец…

«Не помню, не перечитываю…»

Так их всех! Не помню никаких снов!

«Я вижу живую и чистую… не в сонном наплыве явь».

Точка. Все! Вижу явь. И наяву — два метра. Пусть Ибрагим кусает локти.

Время было позднее, и Алик помчался в школу, задержавшись лишь на минутку, чтобы записать так внезапно и здорово родившиеся строки. Вечером он прочитает их отцу, тот раздолбает стихи в пух и прах, выделив, впрочем, одну-две строки, «достойные мировых стандартов». А пока стихи нравились Алику целиком, и он даже подумал: а не показать ли Дашке? Решил: рано. Доведем, домучаем, тонкой шкуркой отшлифуем, лаком покроем — любуйтесь.

Отец разобрал стихи по косточкам, спросил напоследок:

— Тебя, сын, в последнее время на «сонную» тематику потянуло. То ты прыгать во сне научился и доказывал мне с пеной у рта, что сон — лучшая школа жизни. Теперь сам себя опровергаешь: «Я снов не записываю, не помню, не перечитываю»? Где истина?

— Как всегда, посередине, — туманно ответил Алик. — Хороший вещий сон нуждается в реальной надстройке.

— Ну-ну, — сказал отец. — Валяй надстраивай. И поработай над виршами, есть над чем. Может неплохо получиться… — И спросил между прочим: — А где это ты сегодня допоздна шлялся? С верным Фокиным небось?

— Без Фокина. Тренировался.

— На большие высоты замахиваешься?

— На задуманные, — сказал Алик.

Слово с делом у него не расходилось. После занятий он, переодевшись, бегал по набережной, пугая юных матерей и молодых бабушек, управляющих детскими колясками. Подтягивался на перекладине в саду: сначала — восемь раз, потом — шесть. А через час неожиданно тринадцать раз подтянулся. Так это Алика обрадовало, что он пропрыгал на корточках вокруг всего сада, не обращая внимания на вопли малышей, гулявших здесь после дневного сна. Толстая воспитательница отгоняла от него своих настырных питомцев, приговаривая: «Не видите: дядя тренируется. Дядя — чемпион».

В ее словах для Алика было два приятных момента. Во-первых, его не часто пока называли дядей. Во-вторых, его еще никогда — кроме воскресенья — не нарекали чемпионом.

Дядя-чемпион нашел здоровенный булыжник, уложил его на плечо и, придерживая рукой, начал приседать. Присел так двадцать раз — больше сил не хватило, да и на двадцатый раз булыжник с плеча свалился, «выпал из обессиленных рук» — как писали в старинных романах.

На сем Алик вечернюю тренировку завершил, оставив прыжки в высоту на завтра, вернулся домой, пообедал, приготовил уроки, тогда и состоялся разговор с отцом, описанный выше.

На следующий день перед занятиями Алик побегал по набережной, даже к реке спустился — как раз там, где во сне выловил со дна плененного Ибрагима. Попробовал рукой воду — ха-ала-ди-на!.. Нет, к водным процедурам он еще не был готов. По крайней мере — морально. А после уроков, подсмотрев, что Бим ушел из школы, Алик спросил у дежурной нянечки разрешение, заперся один в спортзале и прыгал через планку до изнеможения. Ибрагим не соврал: два метра Алик взять не мог. Метр девяносто пять — пожалуйста. Плюс пять сантиметров — уже заколдованная высота. Поступил иначе: прибавил к освоенной высоте один сантиметр. Разбежался — сбил. Еще раз… Разбежался — сбил.

Сел на лавку — анализировать происходящее. Что мешало прыгать? Припоминал: правая маховая нога перехо-;шт планку точно… дальше понес тело… Левой сбивает? Нет, раньше, раньше…

Спустил планку на метр восемьдесят, трижды перепрыгнул, стараясь следить за каждым движением. Техника, конечно, оставляла желать лучшего, но грубых ошибок вроде не было. Так, во всяком случае, казалось. Хорошо бы кто-нибудь со стороны посмотрел. Скажем, Бим. Но Бим в преддверии конца учебного года тренировок не назначал, даже любимчика Фокина в спортзал не пускал; сидел бедолага Фокин дома, штудировал учебник по литературе, готовился к итоговому сочинению. А самому Алику напрашиваться не хотелось. Хотя Бим не отказал, пришел бы в зал… Но нет, нет, гордость не позволяла, то самолюбие, которое заставляло Алика тягаться даже не с высотой — с хитрым и коварным запретом Ибрагима.

Поставил метр девяносто пять. Прыгнул. Облизал планку, как сказал бы Вешалка. А поначалу брал — даже не дрожала она. Устал?

Плюнул, решил уходить. Напоследок выставил метр девяносто семь, разбежался… Мама родная: лежит железяка на своих кронштейнах, не шевелится. Взял! Взял!

Хотел на радостях еще раз опробовать высоту, но одумался. Не стоит искушать удачу, да и действительно устал. Прыгнул на одних нервах. Убрал стойки, маты, планку — чтоб никто не заподозрил! — ушел домой.

На следующий день опять прыгал. Метр девяносто семь стабильно брал. Дальше — ни в какую. Удивлялся себе: откуда взялось упорство? Никогда им не отличался: не получалось что-нибудь — бросал без сожаления. А сейчас лезет на планку, как бык на красную тряпку…

Нет, нужен перерыв. Хотя бы на денек. Тем более что к сочинению кое-что подчитать следует. Из пропущенного. Засел дома, как Фокин, а наутро в школу явился — лучший друг новость преподносит:

— На тебя бумага пришла из сборной.

— Какая бумага! — не понял сразу.

— Запрос. У них сборы с первого июня. Требуют ваше легкоатлетическое величество.

Та-ак… Не забыл мужик в водолазке о своем посуле, прислал-таки обещанную конфетку. А в ответ показать ему — увы! — нечего. Как нечего? А метр девяносто семь — шутка ли? Не шутка, но и не та высота, с которой Алик хотел прийти в сборную. Наверняка в ней есть ребята, которые и повыше прыгают. А быть последним Алик не хотел.

— Не ко времени бумага пришла, — с искренним сожалением сказал он.

— Почему не ко времени? — Фокин даже опешил, — Каникулы же…

— Ох, да причем здесь каникулы? С чем я в сборной появлюсь?

— Ну, брат, ты зажрался, — возмутился Фокин. — Прыгаешь чуть ли не «по мастерам», а все ноешь: мало, мало…

— И верно мало.

— Сколько же тебе надо? Два сорок?

— Хорошо бы… — мечтательно протянул Алик, представив себе и эту огромную рекордную высоту, и рев стадиона, и кричащие заголовки в газетах: «КТО ПРЫГНЕТ ВЫШЕ РАДУГИ?»

— Сколько тебе лет? — ехидно спросил лучший друг.

Вопрос риторический, ответа не требует. Но Алик любил

точность. Спросили — получите ответ.

— Пятнадцать, с твоего позволения.

— То-то и оно, что пятнадцать. Помнишь, я тебе говорил, что Джон Томас в твои годы тоже сто девяносто пять брал?

— А мне Джон Томас не в пример. Его давным-давно «перепрыгнули».

— Алик, две недели назад ты еще не знал, что такое высота.

Вот это был хороший аргумент в споре, не то что про Томаса…

— Ладно, уговорил. Поеду на сборы.

— А я тебя не уговаривал, — фыркнул лучший друг. — Не хочешь — не езжай, тебе же хуже. А потом, вопрос еще не решен. Ехать на сборы — значит, практику на заводе пропускать. Что директор скажет?

— Отпустит, — уверенно сказал Алик.

И зря так уверенно. Он не знал, что происходило в кабинете у директора — позже, после уроков, когда в школу пришла вызванная телефонным звонком мама.

— Ваш Алик начал проявлять незаурядные способности в легкой атлетике, — сказал директор.

— Знаю, — осторожно кивнула мама. Она не догадывалась, зачем понадобилась директору: учится сын неплохо, ведет себя — тоже вроде нареканий нет…

— Он стал чемпионом района по прыжкам в высоту. — Директор шел к цели издалека.

— Слышала.

— Его наградили почетной грамотой и ценным подарком.

— Ценный подарок хорошо будит его по утрам.

— Почитайте-ка. — Директор прервал затянувшееся вступление и решительно протянул маме бумагу с могучей круглой печатью в правом нижнем углу.

Мама быстро ее пробежала. Гриф спорткомитета и фиолетовая печать не произвели на нее особого впечатления.

— А как же практика? — спросила она.

— В том-то и проблема, — сказал директор. — С одной стороны, глупо не отпускать парня на сборы: может, это начало большой дороги в спорте. А с другой стороны, кто нам позволит учебный процесс ломать?

Мама оглянулась по сторонам, ища поддержки. На нее смотрели учителя Алика. Преподаватель литературы — с улыбкой. Преподаватель математики — сурово. Преподавательница истории — безразлично. Преподаватель физкультуры — с любопытством. И это любопытство, ясно читающееся на лице Бима, особенно разозлило маму.

— А как считает Борис Иваныч Мухин? Отпускать или не отпускать? — громко спросила она, но не у Бима, а у директора.

Директор взглянул на Бима, но тот как раз перевел глаза на потолок, рассматривал там трещину явно вулканического происхождения и отвечать не собирался. Спросили директора — пусть он и выкручивается.

— На практике мальчик приобретет полезные трудовые навыки, — сказал директор.

— А на сборах он повысит спортивное мастерство, — гнула мама в стиле директора. Для нее вопрос был решен.

— А что скажет районо? — упорствовал директор.

— Районо я беру на себя, — быстро вставил преподаватель литературы, он же — заведующий учебной частью школы.

— Ну, если так… — мямлил директор, не желая принимать окончательного решения.

И тогда Бим прекратил изучение трещины.

— Спорим о ерунде, — веско сказал он. — Такое выпадает раз в жизни. Пусть Радуга едет на сборы, если кого-то интересует мое мнение… — Помолчал и вдруг добавил: — Правда, я лично не верю в его стремительный взлет.

— Это почему? — ревниво спросила мама, а все педагоги изумленно уставились на Бима: как так «не верю», когда взлет — вот он, парит Алик Радуга выше всех, ловите…

— Слишком быстро все получилось. Спорт — это, прежде всего, огромный труд. Ежедневный, до пота. А на одном таланте чемпионом-рекордсменом не станешь… Хотя, — тут Бим такое лицо состроил, будто чего-то кислого проглотил, — разведка доносит мне, что Радуга этот пот потихоньку выжимает из себя…

Вот так: разведка доносит. Выходит, нельзя верить нянечке, продала она Биму вечерние бдения Алика.

Но вопрос решен: едет Радуга на сборы под Москву. Первого июня отходит автобус от станции метро «Киевская». Осталось только написать сочинение, собрать чемодан, попрощаться с родными и близкими и — пока!

Но о сочинении забывать не стоило.

 

13

Завуч объявил: сочинение на вольную тему.

Абсолютно вольная тема: хочешь — пиши о прочитанном, анализируй книги, которые «проходил» по литературе, хочешь — пиши о себе, о друзьях, о своих мечтах, замыслах…

— Радуга может написать стихи — если получатся, — сказал завуч.

Он был в превосходнейшем настроении: учебный год позади не только для школьников. Учителям летние каникулы радостны гигантским — двухмесячным! — отпуском, отдыхом от тетрадей, контрольных, опросов, отметок, прогульщиков, отличников, сбора металлолома и макулатуры, родительских собраний и педсоветов. В эти вольные два месяца педагог может позволить себе никого не воспитывать, никого не учить, никому не читать нотаций, спать по ночам и бездельничать днем. Завидная перспектива!

Она маячила перед довольным жизнью завучем, и он захотел напоследок почитать в тонких ученических тетрадках не стандартные блоки «на тему», списанные из учебников или — в лучшем случае — почерпнутые из умных литературоведческих фолиантов, а собственные мысли своих учеников, двадцати пяти индивидуумов — зубрил, тихонь, заводил, остряков, ябед, задир, пай-мальчиков и пай-девочек, маленьких мужчин и маленьких женщин.

— Пишите, о чем хотите, — повторил он и, поставив стул у открытого окна, принялся рассматривать лето, вовсю хозяйничающее в городе.

Сашка Фокин в тоске заскрипел зубами: стоило почти неделю корпеть над учебниками, если тема — вольная. Но не пропадать же благоприобретенным знаниям! Он раскрыл тетрадь и недрогнувшей рукой написал заголовок: «Тема труда в поэме В. В. Маяковского «Хорошо».

Даша Строганова тоже раскрыла тетрадку, подложила под правую руку розовую промокашку, вытерла шарик своей авторучки чистой суконкой, попробовала его на отдельном листке бумаги — не мажет ли? — и только тогда написала ровным круглым почерком: «Что для меня главное в дружбе?» Выбирая тему, она думала об Алике, но писать о нем Даша не собиралась: даже вольная тема школьного сочинения не предполагала, на ее взгляд, полной откровенности.

А Гулевых, ликуя от собственной предусмотрительности, осторожно выложил на крышку парты вырезку из журнала и, поминутно заглядывая в нее, написал: «Пеле — футболист века».

Только Алик не спешил заполнять тетрадку. Что-то мешало ему писать, отвлекало от создания очередного стихотворного шедевра. Как будто витала рядом какая-то мысль, а ухватить и укротить ее Алик не мог и мучился оттого, даже злился.

Завуч отвлекся от заоконного вида, спросил:

— Из-за чего задержка, Алик?

— Сей минут, сей секунд, — забормотал Алик, не слыша, впрочем, себя: он ловил порхающую мысль. Вот, вот она — совсем рядом, накрыть ее сачком, как яркую бабочку, просунуть под сетку руку, зажать в ладони — здесь!

Схватил ручку и написал, словно кто-то подталкивал его: «Фантастический рассказ». А вернее, рука сама написала эти два слова, а Алик только смотрел со стороны, как его собственная правая пишет то, о чем он, Алик, никогда бы и не подумал: не любил он фантастики, не понимал ее тайных и явных прелестей, не читал ни Бредбери, ни Ефремова, ни Лема, ни Кир. Булычева.

Но, не вдаваясь в механику странного явления, начертал строчкой выше еще два слова: «Таинственный эксперимент». Это было название рассказа, который Алику предстояло создать за сорок пять минут урока плюс десять минут перемены. Именно так: предстояло создать. Или даже высокопарнее: предначертано свыше. И Алик не противился предначертанию, даже не пытался догадаться — откуда свыше поступило дурацкое предначертание, гонял ручку по строкам, создавал «нетленку».

«Было раннее летнее утро. Солнце вставало с востока, озаряя своими жаркими лучами все окрест. Конус солнечного света медленно и неуклонно двигался по стене Института мозговых проблем. Вот он добрался до закрытого наглухо окна лаборатории инверсионной конвертации, и сумрачное помещение ожило, заиграли, заискрились приборы, вспыхнули стекла. Профессор Никодим Брыкин распахнул настежь окно и воскликнул, дыша полной грудью:

— Да будет свет!

Конечно же, профессор имел в виду свет знаний, яркий свет небывалого научного открытия, озаривший недавно скромное, но достойное помещение лаборатории.

Добровольный помощник профессора, юный лаборант Петя Пазуха, сидел за столом и считал в уме. Еще неделю назад он сидел не за столом, а в огромном сурдокресле, и его ладную голову охватывали датчики импульсной пульсации, соединенные с аппаратом профессора, названным им инверсионным конвергатором. Поле, создаваемое аппаратом, проникало посредством датчиков в мозг юного лаборанта и, генерируясь там, перестраивало функциональную деятельность мозга по задуманному профессором плану.

Еще неделю назад Петя Пазуха с трудом мог в уме умножить 137 на 891, а сегодня с легкостью невероятной множил, делил, складывал, извлекал корни, брал логарифмы; и числа, которые фигурировали в этих действиях, пугали даже профессора Брыкина, привыкшего и не к таким передрягам.

Уже через сутки после эксперимента они проверили на Пете всю книгу таблиц Брадиса, и результат превзошел самые радужные ожидания: юный гений Пазуха не ошибся ни разу.

Однако эксперимент поставил милейшего П. Пазуху в крайне неудобное положение. То ли контакты на аппарате были плохо зачищены, то ли напряжение на входе конвергатора несколько отличалось от напряжения на выходе, то ли конденсатор пробило, то ли искра в землю ушла, но эксперимент получился нечистым. «Поле Брыкина» задействовало группу клеток, ведающих устным счетом, — это так. Но то же поле почему-то задействовало группу клеток, что ведает реверсивной системой «правда — ложь». Говоря человеческим языком, Петя больше не мог врать. А если врал, то система «правда — ложь» включала реверсивный механизм, срабатывала заслонка, и группа клеток, ведающих устным счетом, прекращала свою полезную деятельность.

— Я никогда не буду врать! — вскричал Петя Пазуха, не желавший потерять свой чудный дар, гарантирующий ему безбедное существование где угодно: то ли на эстраде в роли математического гения, то ли в науке в должности арифмометра типа «Феликс».

И все было бы расчудесно, но минувшим воскресным вечером Петя катался в парке на лодке со своей подругой Варей.

— Сколько будет шестью семь? — спрашивала Варя.

— Сорок два, — безошибочно отвечал Петя.

— А корень квадратный из шестисот двадцати пяти?

— Двадцать пять.

И Петя таял под лучистым взглядом синих глаз Вари.

Но уже прощаясь, Варя спросила:

— Скажи, Петя, а мог бы ты для меня прыгнуть с десятого этажа в бурное море?

И Петя ответил, не задумываясь:

— Мог бы!

Стоит ли говорить, что его ответ был чистой ложью, ибо кто в здравом уме станет нырять в море с десятого этажа? Верная смерть ожидает внизу безрассудного смельчака, и ни одна девушка не стоит такой бессмысленной жертвы. Да ни одна девушка и не потребует от своего возлюбленного подобной глупости. Все это лишь «слова, слова», как говаривал принц Гамлет в бессмертной пьесе В. Шекспира.

Но за словами Пете теперь следовало следить неусыпно: любое изреченное слово могло оказаться пусть невольной, но ложью. Так и случилось.

И назавтра Петя не мог взять даже пустячного кубического корня из 1.397.654.248…

А мог только квадратный…

Из этого профессор заключил, что дар не исчез вовсе, но сильно ослаб. Этот вывод подтвердило и испытание на вибро-эмоцио-седуксенном стенде типа «Гамма-пси».

— Я верну себе свое умение! — вскричал Петя.

— Но как? — вопрошал убитый горем профессор.

— Терпение и труд, профессор. Упорство и усидчивость.

И Петя начал считать сам. Он считал днем и ночью, утром и вечером, и в снег, и в ветер, и в звезд ночной полет.

Тренировки сделали свое дело. Сегодня утром он явился в лабораторию и сказал гордо:

— Спрашивайте, профессор.

Профессор, конечно, спросил, и ответы Петра Пазухи были безошибочны.

Тогда Никодим Брыкин вновь подверг лаборанта тщательному исследованию на стенде «Гамма-пси», и оно показало, что дар вернулся к обладателю.

Недаром русская пословица утверждает: терпение и труд все перетрут.

— Но лгать вам, Петя, по-прежнему не стоит, — сказал профессор. — Эффект Брыкина восстановлен, но опасность не миновала.

— Знаю, профессор, — отвечал Петя. — Я буду говорить только правду, всегда правду, одну правду.

И слово свое сдержал.

Открытие профессора Брыкина переворачивало науку, то есть делало в ней переворот. Солнце напрямую било в широкое окно лаборатории».

Алик положил ручку, взглянул на часы. До конца урока оставалось пять минут.

— Я готов, — сказал Алик, закрывая тетрадь.

— Как следует проверил? — поинтересовался завуч.

— Как следует все равно проверите вы.

— Что верно, то верно, — засмеялся завуч. — Гуляй, Радуга.

Алик вышел в коридор — пустой и гулкий от его шагов. Когда шли уроки, коридор, казалось, обретал свой микроклимат, отличный от климата в классе или в том же коридоре, но на переменке. Во время уроков здесь всегда было прохладно — и зимой, когда к батарее не притронешься, у окна стоять невозможно; и летом, в жару, когда через открытые окна в школу проникали циклоны, забежавшие в Москву из Африки. В который раз Алик снова подивился этому необъяснимому физическому явлению, пошел вдоль стены, размышляя о сочинении.

Что было? Явная подсказка со стороны. Как будто некто «свыше» вложил в голову дурацкий сюжет про Брыкина с соответствующим выводом: упорством верни свой талант. Другое дело, что фантазия Алика чувствовала себя достаточно свободно и в рамках заданного сюжета неплохо порезвилась. Во всяком случае, Алик был доволен собой. И ошибок вроде не сделал. Орфографических — точно, а за синтаксическими мог не уследить. Ну, да ладно, последнее сочинение, отметка за год уже выставлена…

Но главное, понял Алик, состояло в том, что этот «некто свыше» таким хитрым и изощренным способом сообщал Алику, что его усилия в тренировках даром не пропали, замечены благосклонно, и с сего момента он может по-прежнему пользоваться своим даром. Но не врать.

Кто обещал ему вернуть дар? Джинн, ставший иллюзионистом. Но откуда джинн знает про Брыкина? Знает, он сам говорил про инверсор-конвергатор, телетранспор- тированный для убеждения цирковой дирекции. Да и связаны все три сна одной веревочкой, нет в том сомнений. А где ж тогда уважаемая баба-яга, костяная нога? Забыла Алика? Ох, думалось Алику, не забыла, еще заявит о себе, пригрозит сварить в щах за непослушание. Придется слушаться…

Хотелось тут же мчаться в сад, выставлять планку и проверять: вернулся ли дар. Но началась перемена, школьный народ повалил в сразу потеплевший коридор, вышла Дашка, спросила:

— О чем писал, Алик?

— Да так, рассказик. Вроде пародии на фантастику.

— А я не стала рисковать напоследок. Проверенная тема: «Что для меня главное в дружбе?» А ошибок, ты знаешь, я почти не делаю.

— Раз про дружбу, значит, обо мне?

— Какой ты самоуверенный… Нет, о тебе я не стала писать.

— А могла бы…

— Зачем завучу знать о наших с тобой отношениях?

— Значит, есть отношения?

— А как бы ты хотел?

Типично женское коварство: отвечать вопросом на вопрос. Алик хотел отношений — вполне определенных, и не знал: есть они или только намечаются. Да и как вообще Дашка к нему относится? Тогда, в воскресенье, он сморозил глупость, ляпнул о ее влюбленности, чуть было не поссорился с девочкой…

— Даш, а как ты в самом деле ко мне относишься?

Склонила голову набок, глаза широко-широко раскрыла.

— А как бы ты хотел?

Тот же ответ на примерно тот же вопрос. Вредное однообразие…

— Хотел бы, чтоб положительно.

— Ну, так я очень положительно к тебе отношусь. Пошли в класс, звонок…

Так и остался в прискорбном неведении. А после уроков явился завуч, уже успевший прочитать несколько сочинений, похвалил Алика, сказал:

— Неплохую пародию написал, Радуга. Будем печатать ее в стенгазете, если не возражаешь.

Алик не возражал.

 

14

Что рассказывать о поездке на базу сборной? Сел у Киевского вокзала в красный «Икарус», умостился на заднем сиденье у окна, смотрел на дачные поселки, пробегавшие мимо со скоростью восемьдесят километров в час, на негустые леса, бесстрашно выходившие прямо к автомобильно-бензиново-угарному шоссе. Два часа ехали, а никто в автобусе и не заметил присутствия Алика. Сел человек и сидит себе. Значит, так надо. Да и не все ребята, ехавшие на сборы, знали друг друга. Кто постарше — семнадцативосемнадцатилетние, — те встречались на соревнованиях. Они уселись рядком впереди, негромко говорили о чем- то. Ровесники Алика виделись впервые, робели, больше помалкивали. Заметил Алик и Вешалку Пащенко, и тот его сразу узнал. Однако оба почему-то сделали вид, что незнакомы.

Доехали наконец. Давешний мужик в водолазке встречал их у высоких тесовых ворот с резными столбами, крашенными под золото. К золотым столбам чья-то безжалостная рука гвоздями присобачила полинявший от времени транспарант с традиционной надписью: «Добро пожаловать!» Надпись эта, по-видимому, встречала не одно поколение спортсменов.

Мужик в водолазке — тренер сборной — был на этот раз в синих трикотажных шароварах, оттянутых на коленях, и в пестрой ковбойке. Он дождался, когда все ребята вышли из автобуса, столпились рядом, сложив на землю свои чемоданы, сумки, рюкзаки, оглядел их скептически, зычно гаркнул:

— Здорово, отцы!

«Отцы» отвечали вразнобой, и это тренеру не понравилось.

— Что за базар? — недовольно спросил он. — А ну, построиться!.. — Встал у забора, вытянул вбок левую руку.

«Отцы» выстроились слева от него, постарались по росту. Тренер отошел, наблюдал построение со стороны, раз- другой на часы глянул. Снова сказал:

— Здравствуйте, товарищи спортсмены!

Отсчитали про себя положенные для вдоха три секунды, ответили:

— Здра жла трищ трен!

Вышло здорово — стройненько, громко. Тренер улыбнулся.

— Так и держать, отцы… Сейчас я вам тронную речь скажу. Я — ваш тренер. Зовут меня Александр Ильич, кое- кто со мной уже познакомился. Вы прибыли на базу сборной. Но сие вовсе не означает, что вы уже — члены лучшей юношеской команды. Пока мы к вам приглядываемся, прицениваемся. Оценим — возьмем, если подойдете. Оценивать будем две недели. За это время лично я выжму из вас все соки — и морковный, и яблочный, и желудочный. — Кто-то в строю хихикнул, но тренер грозно посмотрел на весельчака: мол, нишкни, время для шуток еще не пришло. — Прыгаете вы высоко, но плохо. За две недели ничему серьезному не выучить, но кое-что показать сможем. Лодырей, симулянтов, зазнаек не потерплю. Выгоню в шею. Распорядок дня объявлю после завтрака. А сейчас — марш в корпус!

Речь тренера Алику показалась толковой — краткой, ясной, без слюнтяйства, без ненужных посулов. Не понял он лишь это — «прицениваемся». Странная терминология. Рыночная. Но торопиться с выводами не стал: у каждого есть свои любимые словечки, привычный жаргон. У Алика в речи — тоже немало слов-паразитов. Отец говорит: «Поэт и жаргон — понятия чужеродные. Жаргон — это улица, а поэт — это студия». Но Алик не согласен с отцом. Студия — это камерность, замкнутость. А поэзия — это душа народа. Пусть звучит высокопарно, зато верно. Ну, а народ по-разному изъясняется…

Народ в лице тренера изъяснялся кратко и афористично. В речи его изобиловали тире и восклицательные знаки. Говорил — как стрелял.

— Работать будете в поте лица, — сказал он, когда ребята закончили завтрак. — Подъем — в семь утра! Зарядка! Кросс! Завтрак! Тренировка — до двенадцати! Вода! Душ, если холодно! Пруд, если тепло! Час — отдых! Обед! Полчаса — отдых! Тренировка — до семнадцати тридцати! Вода! Полчаса — отдых! Кросс! Ужин! Кино, телевизор, книги, шахматы! Сон! Впрочем, сами грамотные — прочитаете. Расписание висит в столовой на стене. Сейчас быстро — по комнатам, занять койки, переодеться и — на плац. Побегаем, разомнемся, а то растряслись в автобусе, жиры развесили, смотреть на вас тошно.

В большой комнате, похожей на классную, двумя рядами стояло десять кроватей с деревянными спинками и панцирными сетками. Спать на такой кровати, Алик знал, было мукой мученической: сетка слушалась любого движения тела, прогибалась, норовя сбросить спящего на пол. Подумалось: при таком спартанском расписании стоило завести деревянные топчаны с хлипкими матрасиками поверх досок. Кстати, на даче Алик спал как раз на таком топчане и прекрасно себя чувствовал. А родители скрипели панцирными сетками, и по утрам на них больно было смотреть.

Кроме вышеупомянутых «коек» в комнате размещались тумбочки — по одной на брата, десять штук; четыре платяных шкафа и фикус на табуретке, развесистый фикус — мечта бабы-яги. из второго сна Алика. Алик ухитрился занять кровать у окна, уложил на нее чемоданчик, щелкнул замочками, достал синий тренировочный костюм — недавний подарок мамы, новенький, коленки еще не оттянуты. Переоделся, побежал вон, краем глаза углядев, что Вешалка попал ему в соседи.

Выскочил на площадку перед корпусом, а тренер Александр Ильич уже прогуливается, на часы посматривает. Увидел Алика.

— Кто такой?

— Радуга я, Александр Ильич. Из пятьдесят шестой школы.

— Да помню я, — отмахнулся тренер. — Метр девяносто пять, Киевский район. Не о том речь. Почему так оделся? Холодно?

— Нет, — пожал плечами Алик. — Скорее жарко.

— То-то и оно. Форма одежды — одни трусы.

— Босиком? — не утерпел Алик.

Но тренер не заметил иронии.

— Босиком тяжко будет. Да и ноги посбиваете. В тапочках.

Помчался снимать костюм. В коридоре встретил Вешалку в таком же костюмчике, позлорадствовал про себя: сейчас назад побежит. Так и есть: на обратном пути опять встретились, Вешалка сердито на Алика глянул, и Алик подумал, что зря злорадствовал, мог бы и предупредить парня. Все-таки две недели бок о бок жить, не два часа…

Минут через десять все наконец выстроились.

— Копаетесь, — сказал тренер. — Чтобы первый и последний раз… На построение — минута. С переодеванием — четыре. Побежали…

И потрусил впереди всех по дорожке, ведущей за ворота и лес.

Лес березовый, осиновый, еловый, таинственный, просвечивающий насквозь. Под ногами мягкая, усыпанная хвойными иголками земля, пружинит, помогает бежать. Тропинка неширокая, утоптанная, легкая тропинка. И темп бега невысок, прогулочный темп, Алик дома по набережной куда быстрее носился. Легкий ветерок упруго ударяет в разгоряченное жарой лицо, холодит грудь. Впереди, шагах в двух, машет ходулями Пащенко — как он ухитрился рядом попасть, вроде кто-то другой стоял. Как бы то ни было, а за Вешалкой хорошо бег вести: он не частит и не семенит, бежит ровно. Отдых, а не бег.

Увы, недолго так «отдыхать» пришлось.

Тренер в голове колонны, видно, припустил, потому что Пащенко чаще ногами заработал, и Алик, чтоб не отстать, тоже прибавил ходу. Стало потруднее. Местность пересеченная, то подъем, то спуск, поворотов — не счесть. Ветер уже не охлаждал лицо — жестко бил по нему, пот тек в глаза, слепил, ел солью. Солнце продиралось сквозь кроны деревьев, норовило достать бегунов, ошпарить на ходу, поддать жару. Откуда-то взялись ветки по бокам тропинки — не было их раньше! — ударяли по телу. Все как в бане: жара, пот, березовые веники. Но Алик баню терпеть не мог, не видел в ней удовольствия, не сумел отец приучить его к парной.

Бежал из последних сил, ждал второго дыхания, а оно не являлось, и неизвестно было — существует ли оно на самом деле или это — выдумка досужих репортеров, которые сами не бегают, не прыгают, не плавают, не крутят педали, а лишь пишут о том, как «на двадцать пятом километре к нему пришло долгожданное второе дыхание». Где оно, долгожданное?

Так и не пришло.

Зато тренер темп сбавил, и Алик почувствовал, что еще может бежать, еще не падает. Пожалел, что майки не было. Сейчас бы сорвать ее, вытереть на бегу пот… Рукой вытирать приходится. А рука — сама мокрая, как из воды.

Интересно, сколько они бегут? Часы не взял, оставил на тумбочке… А бежать-то полегче стало, и ветерок опять холодит. Что за чудеса? Ах, елочки какие красивые — словно ныряют в овражек. За ними, за ними… А тренер — железный он, что ли? — опять темп взвинтил, и замелькали по сторонам елочки. Красивые? Черта с два, не до красоты больше. Вверх по склону, носом чуть землю не пашут. Вдоль оврага — быстрей. Сердце колотилось так, что казалось — выскочит, не удержится в грудной клетке. Алик прижал его рукой, но тут же убрал руку: труднее бежать, дыхание сбивается. Хватит ли его — дыхания? А Пащенко еще быстрее помчался, и Алик опять попытался удержаться за ним, но понял, что не удастся, отстанет он от длинноногого Вешалки. И вдруг — как знамение — увидал впереди знакомый забор с золотыми воротами, желтенькие корпуса базы за ним и понял с облегчением: конец мукам.

Да, это был конец, но — первой серии. Без передышки железный тренер повел их на задний двор, где они яростно пилили на козлах еловые стволы, кололи поленья. Впервые в жизни — если не считать сна с бабой-ягой — Алик взял в руки топор и, памятуя «сонный опыт», тюкнул, размахнувшись, по свежеспиленному кругляку. Топор со свистом рассек воздух и воткнулся в землю рядом с поленом. Оно даже не шевельнулось. Алик озлился, повторил замах и попал-таки в дерево. Топор вошел в него на полполотна, застрял — ни туда, ни сюда.

— Так дело не пойдет, — сказал Александр Ильич, заметив тщетные потуги ученика. — Сегодня вечером вместо отдыха будешь тренироваться с топором. А пока не теряй темпа, иди попили. Это проще…

Не так-то и просто оказалось. Звенящее полотнище двуручной пилы гнулось и застревало в стволе. Напарником у Алика был Вешалка Пащенко. Алик ждал насмешки, но Вешалка только сказал:

— Не толкай пилу. Тяни ее. Ты — на себя, я — на себя. Раз-два, раз-два… Поехали.

Поехали. Выходило толково. Рука уставала, но уже не от беспорядочной суетни, а от четкого ритма: раз-два, раз-два. И усталость эта была приятной.

— Где ты пилить научился? — спросил Алик Вешалку.

— У деда в деревне. Мужчина должен уметь делать все, иначе — грош ему цена.

— Всего не охватишь.

— Создай себе базу. Ты сейчас пилой помахал, навык появился. Попадется тебе завтра другая работа, где без пилы не обойтись, справишься. Справишься?

— Не знаю…

— Справишься, справишься — база есть. Так и во всем. Научись чему-то одному, другое само получится.

— Научись бегать кроссы, прыжки сами пойдут. Так, что ли? — с иронией спросил Алик.

— А что ты думаешь? Бег — основа спорта. Как раз та самая база…

— А пилка-рубка — тоже основа спорта?

Тут серьезный Пащенко позволил себе улыбнуться, даже пилу бросил, выпрямился, утер пот.

— У каждого тренера свой метод. Знаешь, как спортсмены нашего Александра Ильича зовут? Леший… — засмеялся. — Да и то, как на его метод посмотреть: с одной стороны — блажь, а с другой — большие физические нагрузки на свежем воздухе. Группы мышц задействованы — те, что нужно. Ты подожди, то ли еще будет…

Многое было. Находили тяжелые валуны и таскали их на плечах по оврагу — вверх, вниз. Пащенко обозвал упражнение — «сизифов труд». Лазили по деревьям. (По классификации Пащенко — «игра в Маугли».) На скорость рыли ямы. («Бедный Йорик».) В позиции «ноги вместе» выпрыгивали из ям на поверхность. («Кенгуру».) До одурения скакали на одной (толчковой) ноге кроссовым маршрутом. («Оловянные солдатики».) И снова рубили дрова, бегали — уже на двух ногах — знакомой лесной тропинкой, подтягивались на ветках деревьев.

К середине срока Алик легко раскалывал топором внушительное полено, бегал кросс почти без одышки и начисто опережал Вешалку в рытье ям. Оказалось, что Валерка Пащенко — не зазнайка и не гордец, а отличный «свой» парень, много читавший, много знающий, веселый и остроумный. Вообще Алик пришел к выводу, что нельзя оценивать людей по первому впечатлению. Зачастую ошибочно оно, вздорно. А копни человека, поговори с ним по душам, заставь раскрыться — совсем другим он окажется. Как Вешалка. Как Дашка. Да и маман ее Алик тоже за «формой» не углядел…

Алик начал присматриваться к окружающим и понимать, что негромогласный Леший, строгий Александр Ильич, не прощающий никому ни слабости, ни лени, распекающий виновного так, что ветки на деревьях дрожали, по вечерам один играет на баяне, напевает тихонько, чуть ли не шепотом, старинные романсы; лицо его в эти минуты становилось мягким, рыхловатым, глаза — мечтательные.

Да и извечная поза Алика: томный, скучающий поэт, любимец публики: «Ах-ах, вы меня все равно не поймете…» Где она, эта поза? Забыта за недостатком времени и сил: надо колоть дрова, скакать на одной ножке, бегать до посинения. Тренер не наврал: соки из своих питомцев он выжимал деятельно и умело.

Но, между прочим, прыгать не давал.

Говорил:

— Успеете, сперва мясца накопите…

В воскресенье поутру привел всех на спортплощадку за футбольным полем, усадил на траву рядом с сектором для прыжков.

— Теперь и попрыгать можно, — сказал, потирая руки. — Наломались вы, как черти. Хорошо, если по полтора метра возьмете.

И вправду взять бы… Алик твердо считал, что не перепрыгнет планку даже на привычной высоте сто восемьдесят сантиметров. И у Пащенко сомнения имелись. Шепнул Алику:

— Впору три дня трупом лежать…

Ошиблись оба. Сам Пащенко метр восемьдесят пять перемахнул, метр девяносто свалил. А Алик его на десять сантиметров обошел, чуть в первачи не выбился. Большую высоту — два метра ровно — взял только Олег Родионов.

Но ему — восемнадцать, он на первом курсе Инфизкульта учится, за ним не угонишься… И то: сел, в затылке почесал.

— Где мои два десять? — говорит.

А тренер доволен.

— Сегодня вы без подготовки показали приличные результаты. Обещаю: через неделю каждый из вас прибавит к личным рекордам по три — пять сантиметров. Поспорили?

Поспорили. Никто не отказался. Если выигрывает тренер, все в последний день перед отъездом бегут двойной кросс. Проиграет Леший, освобождает ребят от бега, зато сам дистанцию дважды бежит.

Лесные тренировки Александр Ильич не отменил вовсе, только сократил, выделив вечером по два часа на прыжки. Прыгали тоже по его методе: до упаду. Результаты потихоньку росли. Алик прыгал, не вспоминая о джинне Ибрагиме, и о его условии не вспоминая: врать было незачем и некогда. По вечерам с Пащенко уходили в лес — благо погода не подводила, жарой одаривала, — болтали о разном. Возвращались к отбою или к вечернему фильму по телику, по четвертой программе, проходили мимо «лесопилки», как окрестил Пащенко дровяной склад. Алик лихо хватал топор, взмахивал — напополам разлеталось полешко.

— Кое-какой бицепс наличествует, — скромно говорил Алик, щупая мышцы.

Пащенко с завистью смотрел на него.

— А мне все не впрок, — досадовал. — Кругом мускулистые, а я жилистый, как из канатов связан.

— На результаты комплекция не влияет, — успокаивал его Алик и был прав: у обоих показатели в прыжках, отмеченные красным карандашиком на листе ватманской бумаги, в столовой на стене, выглядели неплохо.

Стоит ли говорить, что в последний день сборов Алик преодолел планку на высоте два метра три сантиметра, а Пащенко сто девяносто восемь сантиметров осилил.

— Придется вам, братцы, бежать, — злорадно сказал Александр Ильич. — Долг чести не прощается…

И побежали как миленькие. Дважды кроссовым маршрутом прошли. Хотели в запале третий раз уйти на дистанцию, да тренер остановил:

— Хватит, хватит… А то, может, до Москвы своим ходом? Так я автобус отпущу…

Раздал каждому по тонкой тетрадке, в которой — индивидуальный план тренировок на лето.

— Будете тренироваться больше, чем я требую, — будет лучше. Каши маслом не испортить. Кто живет высоко, лифтом не пользоваться! О трамваях-троллейбусах забыть! Не ходить — бегать! В магазин — бегом! В кино — бегом! С девушкой гуляете — бегом!

— С девушкой бегом — неудобно, — сказал Родионов. Он про девушек знал все, сам рассказывал.

— Много ты понимаешь, салага! Быстрее бежишь — быстрее роман развивается. Все на бегу! Жизнь — бег!

— И прыжки, — вставил Алик.

— Вестимо дело, — согласился Александр Ильич. — А ты, голуба душа, далеко не исчезай. Через две недельки — городские соревнования в твоей возрастной группе. Будете участвовать вместе с Пащенко. Так что, кому сейчас отдых, а вам — самая работенка.

— Практика у нас, — сказал Алик.

— Где?

— На стройке.

— Отлично! — обрадовался тренер. — Таскать поболе, кидать подале! А по утрам-вечерам — работать, работать. И чтоб пот не просыхал…

Напутствовал так и в автобус отправил. Стоял у ворот, махал рукой, пока не скрылся «Икарус» за лесной стеной. Ехали иначе, чем в первый раз: гомон стоял в автобусе, пение, ор, шутки. А Алик думал с удивлением, что за минувшие две недели его ни разу не посетили вещие сны. Ведь джинн с Брыкиным, хотя и разными способами, но явились Алику, а бабулька-яга игнорирует, не кажет носа. Или не достоин он высокой чести? А может, повода не было, чтоб сон показывать, ни в чем не провинился? Скорее всего, так. Ну, это и к лучшему: городские соревнования на носу.

 

15

Утром Алик привычно бежал по набережной Москвы- реки и сам себя спрашивал: зачем он надрывается? Зачем этот бег, если он свято блюдет «пограничное условие», а значит, умение высоко прыгать его не покинет и без тренировок? Казалось бы, глупость. Но Алик ловил себя на том, что не может он жить без утреннего «моциона», без каждодневных физических нагрузок, даже без хождения пешком на шестой этаж — как и велел Леший. Привычка — вторая натура. Коли так, вторая натура Алика была особой настырной и волевой. Она начисто забила первую — томную, изнеженную, ленивую, которая по утрам не хотела вставать, а холодный душ для нее был равносилен инквизиторским пыткам. Алик легко мирился с новой расстановкой сил, давил в себе лень, что нет-нет, а заявляла о своем существовании.

«А может, не стоит идти в спортзал»? — спрашивал он себя.

И сам отвечал: «Отчего же не пойти? Хуже не станет, а для разнообразия — приятственно».

И шел. И прыгал на тренировках на двести пять сантиметров. Правда, впритык к планке, но ни джинн, ни Брыкин, ни пропащая бабуля и не обещали ему чемпионских результатов. Помнится, разговор шел о прыжках «по мастерам». А двести пять сантиметров и есть тот предел, который Алик себе поначалу установил. Конечно, аппетит приходит во время еды, но и он не должен быть слишком зверским…

Алик не афишировал своих тренировок и по-прежнему занимался один — по тетрадке Александра Ильича. Бим знал об этом, но по молчаливому уговору не встревал. Спросил только однажды:

— Тебе не помочь?

Алик отрицательно помотал головой.

— Не стоит. Я сам.

Да и зачем ему помощь Бима, если весь тренировочный комплекс — лишь дань обнаглевшей второй натуре, а вовсе не первейшая необходимость. Прыгает он и так — будь здоров, а тренируется по вечерам только затем, чтобы из хорошей формы не выйти, здоровью не повредить. А то были нагрузки и — нет их. Так и растолстеть можно, сердце испортить. Видел он старых спортсменов, которые резко бросили тренироваться. Смотреть на них противно…

Бим руководил практикой девятиклассников на строительстве жилого многоквартирного дома. Дом огромный, длиннющий, одних подъездов — двенадцать штук. И этажей двенадцать. «Упавший на бок небоскреб», — шутил лучший друг Фокин, и Алик отмечал, что сам Пащенко не сострил бы лучше.

Он сравнивал Фокина и Пащенко. Вешалка — остряк, умница, с ним интересно потрепаться. Алик, считавший себя начитанным «под завязку», рядом с Валеркой терялся, больше слушал, меньше говорил, и это немного мешало ему — он привык быть первым. С Сашкой Фокиным значительно легче. Здесь Алик первенствует заслуженно и безоговорочно. Что он скажет, то и закон. Зато Фокин — надежнейший человек, не подведет никогда. С таким, как говорится, хоть в разведку иди, хоть в атаку. И ни в кого не играет. Он — Сашка Фокин, и никто иной.

Пащенко тоже не особо актерствует — по крайней мере, с Аликом, — но поза в нем чувствуется. Поза этакого доброго хорошего малого, который только чуть лучше друга, чуть умнее, чуть образованнее. Но это «чуть» никому не заметно, не выказывает он свое «чуть», прячет глубоко-глубоко. А все же у Алика зрение стопроцентное: как глубоко ни прячь, а углядит…

И вот ведь что: он сам себя с Фокиным точно так же ведет. И точно так же думает, что Фокин того не замечает. А если замечает? Не надо недооценивать лучшего друга…

Алик старался цепко ловить «миги ложного превосходства», как он называл их, быть естественным, самим собой.

Фокин, как-то сказал ему:

— Здорово ты изменился, пока на сборах был.

— В чем изменился?

— Меньше выпендриваться стал, — охотно и просто объяснил лучший друг.

Значит, видел он, что «выпендривался» Алик, видел и не обращал внимания: первому все простительно. А может, прощал он Алику его фортели, потому что сам сильнее был. Не физически, нет — характером. Недаром мама Алику всегда в пример Фокина ставила: «Саша занимается, а ты ленишься… Саша — человек целенаправленный, а у тебя — ветер в голове…»

Что ж, так и было. А нынче «ветер в голове» поутих, и Сашка это почувствовал. И сказал про «выпендреж», потому что увидел в Алике характер. Равным себе признал — опять-таки по характеру. А что Алик книжек побольше его проглотил — не считается. Дело наживное. Так что Пащенко тоже пусть не шибко задается…

Между прочим, виделись они с Пащенко пару раз, принес Вешалка воспоминания об Анатоле Франсе. Алик прочитал — скучной книжица показалась…

И Дашка уловила в Алике перемены.

— Ты стал каким-то железным, — сказала она.

— Много звону? — пошутил Алик.

— Слово «надо» для тебя значит больше, чем слово «хочу».

— Это плохо, по-твоему?

— Не плохо, но странновато. Ты или не ты?

— Я, я, — успокаивал он Дашку, а сам подумал: «Быть железным не так уж скверно. Мужское качество».

И все-таки Дашка ему льстила: не такой он железный, как хотелось бы. Суровое «надо» далеко не всегда перевешивало капризное «хочу». И с этой точки зрения Алик не слишком изменился. Во всем, кроме тренировок.

Но слово сказано. И Алик невольно поглядывал на себя со стороны не без гордости: и когда нес кирпичи по качающимся дощатым мосткам на последний этаж (хотя мог воспользоваться грузоподъемником), и когда тащил на плече чугунную мойку для кухни (хотя Фокин предлагал помощь), и когда остервенело рыл траншею для кабеля (хотя все ждали юркий тракторок «Беларусь» с экскаваторным ковшиком). Все это было нужно и не нужно Алику. Нужно, потому что Александр Ильич не зря советовал «брать больше, кидать дальше» — этакая строительная формулировка тренировочного метода Лешего. Не нужно, потому что нагрузки эти сильно попахивали показухой. Не мог-таки Алик избавиться от роли, которую нравилось ему играть, от красивой роли железного человека, для кого «нет преград ни в море, ни на суше», как пелось в старой хорошей песне.

А почему, собственно, роль? Разве Алик не был именно таким человеком? Разве не преодолел он себя, свое безволие, свою мягкотелость? Захотел стать первым — стал им.

И странная штука: он совсем не вспоминал о своих вещих снах. А в первых-то он оказался лишь благодаря их загадочной и неодолимой мощи — и только так. Но пропали они, не снились больше, спал Алик без сновидений, уставал за день — ужас как, влезал вечером под одеяло, обнимал подушку и отключался до утра. И ночь пролетала, как миг: только-только заснул, а уже пора вставать, пора бежать на Москву-реку, пора отмахивать свои километры, а потом лезть под довольно противный, но крайне необходимый организму прохладный душ. Словом, вовсю доказывать свою замечательную «железность».

Короче говоря, забыл он о первоисточнике своих грандиозных достижений, поверил в себя, и только в себя. Еще бы: сила воли плюс характер, как уже не однажды было отмечено.

Но в этой выведенной Аликом прекрасной математической формуле имелось еще одно слагаемое. «Сказка», «небыль», «миф», «фантастика», «сверхъестественная сила» — как угодно назовите, не ошибетесь. И не учитывать его — для вычисления конечного результата — опасно. Говорят же: чем черт не шутит…

Как-то после работы, ближе к вечеру, поехали они с Дарьей свет Андреевной в Сокольнический парк — покататься на аттракционах, поесть мороженого, побродить по лесным дорожкам. Скинулись наличными, почувствовали себя миллионерами. По нынешним временам аттракционное веселье стоит недешево: тридцать копеек за три минуты сомнительной радости. На все хватило. Поахали на «Колокольной дороге», протряслись на «Лохнесском чудовище», промокли под фонтанными брызгами на «Музыкальном экспрессе», в кегельбане выиграли для Дашки блескучее самоварное колечко с ярким пластмассовым самоцветом. В «Пещеру ужасов» не попали: очередь в нее казалась ужаснее самого аттракциона. Купили по стаканчику шоколадного, двинули в лес. Хоть и невелик он в Сокольниках, зато тих, веселящаяся публика не бродит по его тропинкам, сюда больше влюбленные парочки забредают. А чем Даша с Аликом от них отличались? Ничем. Разве тем, что скрывали они друг от друга свою робкую влюбленность, так старательно скрывали, что всем вокруг она ясна была. Всем, кроме них.

Как непохож он был — этот парковый чистенький лесок, ухоженный горожанин, старательно притворяющийся диким и грозным, на тот лес в двух часах езды от Москвы, где Алик на своих двоих познавал тяжкую науку «быть первым». Как, тем более, не похож он был и на темный, грибной да ягодный трубинский лес, где тропки не утоптаны, трава не примята, где жила веселая баба-яга, большая любительница человечины.

Лес-притворяшка ничем никого не пугал, потому что отовсюду слышались совсем не девственные, не лесные звуки: автомобильный гуд, запрещенный звон клаксонов, отдаленное пение репродукторов в луна-парке и близкое пение гуляющей публики, нестройное пение «Подмосковных вечеров», «Уральской рябинушки» и «Арлекино».

Парк гулял.

Но Алику с Дашей все эти посторонние звуки были, как говорится, до лампочки, ничего они не слыхали, и лес в их присутствии сразу почувствовал себя настоящим дремучим бором, каким, собственно, они и хотели его видеть. Шли они, шли, ели мороженое, говорили о пустяках: о практике, о грубом прорабе, который «девочек за людей не считает»; о Биме, который трижды вступал в справедливый спор с грубияном и выходил из него победителем; о стихах, которые Даша прочла, пока Алик «рубил дрова» на спортивной базе; о дровах, которые Даша видела только в кино, ибо никуда из Москвы не выезжала дальше пионерлагеря, а там, как водится, паровое отопление. Шли они так и чувствовали себя если не на седьмом, то — не ниже! — на шестом небе.

И вдруг — сюрприз. Неприятный. На полутемной аллейке образовалась компания подростков — не старше Даши с Аликом. Трое парней-волосатиков, две русалочки в джинсах, непременная гитара — семиструнная «душка», непременная же бутылочка на скамейке, заветная полу- литровочка с дешевым крашеным портвейном. Подрастающее поколение ловило «кайф». И видать, словило оно этот не ведомый никому «кайф», потому что дрожали струны гитарные, тренькали под неумелыми пальцами, качали бедрышками русалки в такт струнам, тянули хрипловатыми, «подпитыми» голосами нечто заграничное, влекущее, вроде: «Дай-дай-гоу-бай. Бай-бай-лоу-лай». Или что-то похожее.

— Алик, давай повернем, — прошептала Даша. Ей стало страшновато.

— Почему? — твердо спросил Алик. Ему тоже было страшновато.

— Я тебя прошу, — настаивала Даша.

— И не подумаю, — сказал Алик, и сказал это довольно громко, потому что гитарист перестал бренчать, русалки умолкли, и все повернулись к Даше с Аликом.

— Смотри-ка, — удивленно произнес один из парней. — Влюбленные.

Судя по тону, он был потрясен тем, что увидел. Или, скорее, вошел в роль. Роль паркового супермена, повелителя аллей, Джека-потрошителя-почтеннейшей-публики — не из последних любителей «кайфа». Согитарники не желали уступать премьерства в этом амплуа.

— У них глубокое чувство, — сказал второй супермен, сложив губы трубочкой.

— Ромео и Джульетта, — не остался в стороне третий, видимо самый начитанный.

Девицы хихикали. Поворачивать было поздно, и Даша поспешила дать еще один совет:

— Не обращай внимания, Алик.

Алик и рад был бы не обратить внимания, пройти мимо с независимым видом: ну, поиздеваются, позлословят — что за беда! Так он и поступал когда-то, случались с ним подобные приключения раза два или три, и ничего — чистеньким из них выбирался. Но тогда не было Дашки… Мелькнула мыслишка: а не дернуть ли отсюда? Схватить Дашку за руку и — ходу. Дашка поймет и простит: она сама перепугана до смерти, поджилки трясутся — на весь лес слышно.

Дашка-то простит, верно, но простит ли он себе сам? Сумеет ли он встретиться с ней завтра, послезавтра, через месяц? Он — железный человек, «сила воли плюс характер»? Может быть, и сумеет, да только тошнехонько будет…

И все-таки шел молча, держал Дашку за локоть, чувствуя, как напряглась ее тоненькая рука. Вдруг пронесет?

— Парень, закурить у тебя не найдется? — Это была уже классика, знакомая Алику по книгам и фильмам, да и парням этим по тем же источникам знакомая. «Литературщина», — сказал бы отец.

— Не курю, — ответил Алик проверенной фразой.

— А девчонка?

— И она не курит, — стараясь говорить твердо, объяснил Алик, сильно сжав Дашкин локоть.

— А это мы щас проверим, — произнес один из суперменов, но неуверенно произнес. Знал, что роль требует продолжения, требует крепких слов и красивых действий, но нечасто он играл эту роль, не обтерся в ней. И Алик почувствовал неуверенность парня, осторожно шествующего к Дашке, почувствовал, и легко ему стало, легко и пусто, как перед самым первым прыжком — тогда в саду, всего на метр сорок.

— Осади назад, — сказал он парню.

— Повтори, не слышу, — старательно смягчая гласные — о, всесильная роль! — потребовал супермен.

— Осади назад.

— Поучи его, Кока, — капризно протянула русалка.

Кока шагнул к Алику, но Алик не стал дожидаться «урока». Он ударил первым. Ударил так, как видел в десятках фильмов. Ударил в нахально выдвинутый подбородок Коки, вложив в удар всю тяжесть своего тела. И Кока упал. И остался лежать. Это был чистый нокаут, выключивший супермена из действительности по меньшей мере на минуту. Впору бежать за нашатырем, махать мокрым полотенцем, делать искусственное дыхание. Две недели истязаний по методу Лешего, две недели рубки и пилки дров, таскания булыжников и рытья траншей сделали свое дело. На это Леший и рассчитывал, хотя в его расчеты явно не входила встреча с суперменами.

Алик не стал дожидаться, пока Кока очухается или же его малость остолбеневшие кореша придут ему на помощь. Он перешагнул через нокаутированного соперника, подхватил массивную садовую урну, стоящую около скамейки, рывком поднял ее.

— Убью, сволочей! — надрывно заорал он и пошел на изумленную компанию, держа урну перед собой.

И супермены дрогнули. Не то чтобы они испугались явно сумасшедшего влюбленного. Просто их ни разу в жизни не били урнами, а неизвестность всегда пугает. И когда Алик, не в силах больше удерживать вонючую громадину, по-извозчичьи ухнув, метнул ее в прямо лежащую на земле гитару, и гитара треснула, как взорвалась, зазвенели порванные струны — тут уж супермены дали деру.

— Бежим, — шепнул Алик Дашке.

И они помчались. Супермены через некоторое — очень небольшое — время придут в себя, поймут, что их одурачили, заметят, что их все-таки трое против одного, пусть даже боксера (удар-то техничным вышел, кого угодно смутит…), вернутся мстить. А мстить некому: обидчики скрылись. И скрываться не показалось им стыдным: первая победа осталась за Аликом, первая и теперь окончательная.

Алик бежал легко — привычка! — тащил за собой Дашку. Когда они выскочили на центральную аллею, ведущую к выходу, Дашка взмолилась:

— Алик, я не моту больше…

Он притормозил. Далее нестись как угорелым было бессмысленно. Супермены с русалками затерялись позади, топота погони не слыхать, да и погоня здесь обречена на провал: вон милиционеры на мотоцикле проехали, вон дружинники газировку с сиропом пьют, по сторонам поглядывают.

— Хочешь, посидим, передохнем? — спросил Алик. Он уже ничего не страшился.

— Ой, что ты, поехали домой. Я вся дрожу.

«Я вся дрожу» — явно из чьего-то репертуара. То ли леди Гамильтон, то ли Бекки Тэтчер из великой книги Марка Твена. Но Алик не пытался обнаружить источник реплики, он просто обнял Дашку за плечи — впервые в жизни! — прижал ее к себе, почувствовав, что она и вправду дрожит — скорее от испуга, чем от холода. Да и какой холод — под тридцать по Цельсию, несмотря на вечернее время…

Так они и дошли до метро. И в вагоне он не убрал руку, а Дашка не протестовала. Ехали — молчали, не вспоминали о происшедшем. И только когда шли от метро к дому по яркому и людному Кутузовскому проспекту, Дашка рассмеялась.

— Ты что? — спросил Алик.

— Как ты их… урной… — Она уже и говорить не могла — от смеха.

И Алик охотно вторил ей, вспоминая, как возвышался этаким Гераклом, швырял чугунный сосуд, как взрывалась гитара, не привыкшая к столь грубому обращению.

Отсмеявшись, сказал:

— Перетрусил я — стыдно признаться.

— А вот врать не надо, — строго сказала Дашка.

— Я не вру, — опешил Алик. Стоит правду сказать, как тут же во лжи обвиняют. А соврешь — верят без оглядки. Где справедливость?..

— Врешь, и бесстыдно. Если бы перетрусил, я бы чувствовала. А ты шел, как статуя Командора, ни жилочка не дрогнула. Говорю: железным стал. Прямо стальным.

А в подъезде на лестнице у своей двери встала на цыпочки, быстро поцеловала его в щеку, шепнула:

— Спасибо тебе, — и скрылась за дверью.

Когда она только отпереть ее сумела? Чудеса…

Алик остался на площадке — дурак дураком. За что спасибо? За то, что «спас ее из лап разъяренных хулиганов», как пишется в переводных детективных романах? Или за неудачный вечер?

Неправда, удачным он был. Неожиданным. Счастливым. И «спасибо» вовсе не Алику адресовано, точнее, не только Алику. Спасибо суперменам за то, что они позволили ему выяснить, наконец, отношения с Дашкой. Спасибо им за то, что он поверил в себя…

Подведя итог вечеру столь высоким «штилем», Алик потопал на свой шестой этаж. Размышлял: верно, что не пропали даром трудовые деньки на спортивной базе. И на практике не зря мойки взад-вперед носил, кирпичи на двенадцатый этаж втаскивал. Кое-какая силушка появилась. А с ней — и умение той силой пользоваться.

Но Дашка-то: «врать не надо»… Алик даже головой покрутил от удовольствия. Эдак, охулкой, и дара можно лишиться. Слышал бы джинн сие обвинение…

Пришел домой, поужинал, родителям про драку не стал рассказывать. Сообщил только, что катались на аттракционах, ели мороженое: отчитаться следовало, поскольку деньги на парк ссужали они. И лег спать.

И спал опять без всяких сновидений.

 

16

Стройка — дело суетное. По утрам стоит шум в прорабской, ругаются бригадиры: то не так, это не так. Прораб лениво отругивается — скорее по привычке, чем по злобе. Накричавшись, успокаиваются, наскоро курят, расходятся: работать надо. Монтажники довольны: дом собран, стоит коробка, щерится целыми окнами. Теперь трудятся отделочники — маляры, штукатуры, сантехники.

Алик пробирался по утрам в прорабскую, сидел тихонько, слушал — дивился. Казалось, не устоять стройке: раствор не подвезли, трубы дождем мочены, рукавицы рваные, монтажники нахалтурили — в швах ветер свистит. Но держится дом. Запущен в ход дневной механизм работ, аукаются в пролетах девчонки-малярши, слепят синим пламенем сварщики — «зайчика» не поймай, не ослепни, пылят колесами МАЗы и ЗИЛы. И раствор откуда-то взялся, и трубы, оказывается, дождем не погублены, и рукавицы справные, а что до швов — держатся швы, свой срок выстоят.

Живет стройка особой жизнью. Крику много, а работа идет: крик — не помеха работе.

Алика определили учеником слесаря-сантехника. Он пришелся в бригаде ко двору, заимел кепку с пуговкой — как у бригадира, вечно таскал за поясом комбинезона разводной «газовый» ключ — для форсу, как тяжелый знак профессии. Пользоваться им пока не приходилось. Сварщики варили трубы, а бригада устанавливала батареи центрального отопления — деликатная работа, куда ученика не допускали. Смотреть смотри, а ключиком не лезь.

Смотрел. Помнил пащенковское: мужчина должен уметь все. Мама вызывала слесаря, когда тек кран или засорялась труба, вся семья взирала с благоговением на великого умельца, ничего не понимая в его деле. Теперь не придется «варяга» звать, Алик сам справится. Он — мужчина.

Дашка работала в бригаде маляров, и ей уже доверялся даже краскопульт. Девчонки в бригаде — немногим старше Дашки, только-только из профтехучилища. Бригадирше, пожилой женщине, все равно, кого учить: их или Дашку. Дашка прослыла способной, удостоилась лестного бригадиршиного предложения:

— Закончишь школу — айда ко мне в бригаду. К делу ты с душой относишься, а заработки у нас хлебные.

Дашка обещала подумать, чтобы не обижать бригадиршу. Сама для себя все давно решила: станет геологом. Или географом. В общем, путешественником. Горячили ей лоб вольные ветры дальних странствий. Одно теперь останавливало: как с Аликом быть? Он в Москве, она в экспедиции — нехорошо. Утешалась: школу надо закончить, в институт поступить, почти шесть лет проучиться — срок немалый. Там видно будет.

Алик знал о ее мечтах, но всерьез к ним не относился.

Его не волновали завтрашние заботы, нынешних по горло хватало. Через несколько дней — городские соревнования. Бим подходил, напоминал, и Александр Ильич домой звонил, спрашивал: как успехи? А какие успехи? Двести пять — ни сантиметром выше. Да и этот результат не очень стабилен. Нет-нет — а собьет планку. Понимал, что у каждого возраста есть свой предел. И так он свой предел с помощью «нечистой силы» легко приподнял. Такая высота в его годы — почти сенсация. Из молодежной газеты корреспондент на стройку приходил, интервьюировал Алика. В воскресном номере появилась заметка под названием: «Есть смена мастерам!» Корреспондент не утерпел, воспользовался подсказанной Аликом фразой-каламбуром, написал в конце: «Кто прыгнет выше Радуги?» По всему выходило, что — никто. Но Алик нервничал: не шла высота. Похоже, что у дара оказалось еще одно «пограничное условие» и выполнялось оно без исключений: двести пять сантиметров, дальше — потолок, как ни изнурял себя Алик тренировками.

И не соревнования тревожили Алика. Соревнования — ерунда! Выиграет он их. Но что дальше будет? Прибавит ли он когда-нибудь толику к заколдованным двумстам пяти? Прыгнет ли «выше Радуги»?

Поделился заботами с Дашкой:

— Тренируюсь, как псих, сама знаешь, а с места не сдвигаюсь.

— Может, стоит отдохнуть? — сердобольно посоветовала Дашка. — Есть такой термин в балете — «затанцеваться». То есть — переработаться. Мне кажется, ты затанцевался.

Похоже, Дашка права. Буркнул нехотя:

— Отдохну. Отпрыгаю соревнования и месяц к планке не подойду. Гори она ясным огнем…

Они сидели на подоконнике в квартире на втором этаже. Широкий подоконник, жильцы загорать смогут. Дашка обняла двадцатилитровый бидон с краской, который какой-то умник забыл на окне. Алик мельком подумал: снять бы его, переставить на пол, не ровен час — загремит вниз. И еще подумал: лучше бы Дашка не бидон обнимала, а его, Алика. Но не сказал о том вслух, постеснялся. Только накрыл своей ладонью Дашкину — узенькую в белых пятнах краски. Так и сидели.

— А Фокина мне жалко, — сказала Дашка.

— Почему? — удивился Алик.

— Был первым прыгуном, в ус не дул, а лучший друг ему такую свинью подложил.

— Какую такую?

— Вот такую, — осторожно высвободила ладонь, широко развела руки, показав, какую свинью Алик Фокину подложил, а потом опять аккуратно просунула свою ладошку под Аликову — на место. Засмеялась, довольная шуткой.

Алик возмутился ее словами. При чем здесь он? Если Фокин завтра начнет писать стихи лучше Алика, то выходит, называть его предателем? Вздор!

— Не я, так другой. Прыгать лучше надо.

— Он неплохо прыгает. Бим так считает.

— Бим с ним и носится, на меня — ноль внимания.

— А ты и обиделся. Ой, сиротка…

— Думаешь, не обидно? Я как спортсмен сильнее, мне знания тренера необходимы.

— Он их слабому отдает.

— Помогут они слабому как мертвому припарки…

И ведь понимал, что глупость говорит, гадкую глупость, а не мог остановиться, несла его нелегкая: злость подавила разум. И откуда она взялась — чертова злость? Копилась подспудно: злость на неудачи (не идет высота…), злость на Бима (даже не заглянет в спортзал, как будто не существует никакого Радуги). Пустая и вздорная злость — от непривычной усталости, от постоянного нервного напряжения. И подавить бы ее, посмеяться вместе с Дашкой над не слишком ловкой шуткой, забыть…. Поздно.

— Знаешь, о чем я думаю? Завидует мне Фокин. И Бим завидует, — вскочил, заходил по комнате. — Один — успеху, а другой — тому, что не он этот успех подготовил…

— Алик, ты с ума сошел! — закричала Дашка. — Прекрати сейчас же! Ты сам не веришь в то, что говоришь.

Не верил. Конечно, не верил…

— Не верю? Еще как верю. А если ты Фокина с Бимом жалеешь, не по пути нам с тобой.

Сказал и увидел, как наливаются слезами Дашкины синие глаза-блюдца.

— Не по пути? И пожалуйста! — резко соскочила с подоконника, оттолкнувшись от него руками, и, видно, задела бидон — непрочно он стоял, сдвинутый к самому краю. Алик так и замер на мгновение с открытым ртом, увидев, как покачнулся тяжелый бидон. Потом рванулся к окну, оттолкнув Дашку, и — не успел. Только упал грудью на подоконник, обреченно смотрел вниз: бидон медленно, как в рапидной съемке, перевернулся в воздухе — только плеснулась по сторонам белая масляная краска из широкого горла — и грохнулся на ящик внизу у стены. И в немую доселе картину нежданно ворвался звук: мерзкий хруст раздавленного стекла. Алик вспомнил: в ящике хранились оконные стекла, с трудом «выбитые» прорабом на складе управления. Вчера утром на планерке он с гордостью сообщил о том бригадирам. Алик тоже был на планерке, слышал.

— Что я наделала? — Дашка лежала рядом на подоконнике.

Слезы, что грязноватой дорожкой прошлись по ее щекам, мгновенно высохли — от испуга. Алик взял ее за руку, притянул к себе, погладил по волосам — осторожненько. И она опять заплакала — в голос, по-бабьи, прижалась лицом к замасленному комбинезону Алика. Алику было не очень удобно: разводной ключ за поясом больно впился в живот. Но он стоял не шелохнувшись.

Забыты все слова, только что сказанные, зачеркнуты напрочь — не было их. И ссоры не было. А был только день, обычный летний день, а посреди дня — двое. Он и она. Как в кино.

Ну и, конечно, — разбитое стекло внизу. Этого не зачеркнешь, как ни старайся.

Алик нехотя отодвинул Дашку.

— Перестань реветь. Подумаешь, стекло. Не человека же ты убила?

— Да-а, «поду-умаешь», — всхлипывала Дашка, вытирала грязными ладошками слезы. Скорее — размазывала по щекам. — Что теперь будет?

— Ничего не будет. Слушай меня. Я — железный, сама говорила, — и подтолкнул ее к выходу. — Пошли вниз. Там уже хватились.

У ящика со стеклом стояла, казалось, вся стройка. Стоял прораб. У него было лицо человека, только что приговоренного к повешению: веревка намылена и спасения нет… Стояли бригадиры, вполголоса переговаривались, соболезнующе поглядывая на приговоренного прораба… Стоял Бим, явно взволнованный. Во всех неполадках на стройке он тайно подозревал своих учеников и панически боялся, что подозрения когда-нибудь оправдаются. До сих пор он ошибался — до сих пор… Стоял Фокин, тяжко задумавшись о собственном будущем. Он работал со стекольщиками, и с завтрашнего дня они как раз собирались приступить к замене расколотых стекол в квартирах. Теперь придется передохнуть… Стояли Торчинский с Гулевых. Этим было просто любопытно знать, как развернутся события: шутка ли — такое ЧП!..

Алик протиснулся сквозь плотную толпу любопытствующих и подошел к прорабу. Громко, чтобы все слышали, сказал:

— Моя работа, товарищ прораб.

— Не мешай, парень. Не до тебя, — отмахнулся прораб.

— Как раз до меня, — настаивал Алик. — Это я сбросил бидон со второго этажа.

Тут до прораба дошел наконец смысл слов Алика, Он оторвал взгляд от любезного ему ящика и уставился на школьника, как будто впервые увидел.

— Каким образом? — только и спросил, потрясенный откровенным признанием.

— Нечаянно. Какой-то идиот оставил его на подоконнике, окно было раскрыто. Я хотел переставить бидон на пол — от греха подальше — и не удержал.

— Ты-ы… — прораб глотнул воздух, словно ему его не хватало, хотел добавить что-то крепкое, соленое, но сдержался, только рукой махнул.

— Я найду деньги, — быстро сказал Алик. — Я заплачу.

— Деньги… — сказал прораб. — При чем здесь они? Ты мне стекло найди. Последний ящик со склада выбил, надо же… Чем теперь окна забивать? Фанерой?

— Подождите, стойте! — к месту действия продиралась зареванная Дашка, до которой (далеко стояла, не решалась подойти ближе) только сейчас дошел смысл происходящего. — Это не Алик! Это я толкнула.

— Нечаянно? — с издевкой спросил прораб.

— Нечаянно.

— Тоже переставить на пол хотела?

— Нет, я с подоконника спрыгнула, а он упал.

— Подоконник?

— Да бидон же…

— Не слушайте ее, товарищ прораб, — твердо вмешался Алик. — Несет чушь. Дев-чон-ка! — постарался вложить в это слово побольше презрения. — Я свалил и — точка, — и подмигнул Фокину: мол, уведи Дашку.

И верный Фокин мгновенно понял друга, схватил плачущую Дашку в охапку, потащил прочь, приговаривая:

— А вот мы сейчас умоемся… А вот мы сейчас слезки вытрем…

Дашка вырывалась, но Фокин держал крепко. Еще и Гулевых с Торчинским вмешались — помогли Сашке: тоже не дураки, сообразили, что Дашка Алику сейчас — помеха в деле.

— Погоди, прораб, — вмешался бригадир слесарей, руководитель практики у Алика. — У смежников на доме третьего дня я видел такой же ящик. А они, как ты знаешь, сдавать дом не собираются. Кумекаешь?

Прораб взглянул на бригадира с некой надеждой.

— Точно знаешь?

— Не знал бы — не лез.

— Бери мою машину и — пулей к ним. Проверишь — позвонишь. А с их прорабом я договорюсь, — потер в волнении руки. — Неужто есть спасение?

Публика потихоньку расходилась. Прораб строго посмотрел на Алика, сказал:

— Хорошо, что честно признался, не струсил. А заплатить, конечно, придется. В конце практики твой заработок подсчитаем и вычтем, что положено. Понял?

— Понял, — с облегчением ответил Алик.

Он был искренне рад: история заканчивалась благополучно. В том, что у смежников стекло найдется, не сомневался даже прораб: знал, что бригадир впустую не говорит, не обнадеживает. И Алик это давно понял: не первый день с бригадиром трудится.

Бим к нему подошел.

— Скажи честно, Радуга, взял грех Строгановой на себя?

— А если бы и так? — запетушился Алик.

— Если так, то неплохо. Мужчина должен быть рыцарем.

Что это все стараются Алику объяснить, каким должен быть мужчина? То Пащенко свой взгляд на сей счет доложил, теперь Бим. А Алик, выходит, — копилка: что ни скажут — собирает и в себе суммирует.

А Бим — с чего бы? — похлопал его по плечу, бросил, уходя:

— Растешь в моих глазах, Радуга. Не по дням — а по часам.

Как будто Алику так уж и важно, растет он в глазах Бима или нет. А все-таки приятными показались Алику последние слова педагога. Что за примитивное существо — человек: обычной лести радуется…

Потом к Фокину подошел, спросил:

— Куда Дашку дел?

— Домой отвел.

— Брыкалась?

— Не то слово. Просто психическая…

— Спасибо тебе.

— Рады стараться, ваше благородие!

И все. Ни слова больше. Старая и крепкая дружба не терпит лишних слов, боится их. Гласит поговорка: сказано — сделано. У Сашки с Аликом — все наоборот: сделано — значит, сказано.

Разошлись по рабочим местам: еще целый час до звонка. Алик думал с раскаянием: «Подонок ты, Радуга. Заподозрил друга черт знает в чем, наговорил Дашке с три короба. Выдумал тоже: завидуют тебе… Скорее ты Сашке завидовать должен: это он — настоящей мужик, а ты — истеричная баба…»

Таскал на этаж радиаторы центрального отопления, представлял, как позвонит вечером Дашке, что они скажут друг другу.

 

17

Под городские соревнования отвели Малую спортивную арену в Лужниках. Каков уровень! Поневоле зазнаешься… Наро-оду на трибунах — пропасть! Места бесплатные, погода отличная, зрелище любопытное — отчего же не посетить. Свистят, орут знакомым на поле, едят мороженое. Репродукторы надрываются: «Мы хотим всем рекордам наши звонкие дать имена…»

Алик вышел из раздевалки, посмотрел по сторонам, послушал — даже поежился. Привык он бороться один на один с планкой, в пустом школьном зале, куда только нянечка иногда заглянет, скажет: «Еще не отпрыгался, болезненький?» И никого больше. А тут — зрители. Хлеба и зрелищ им подавай. Хлеба они дома поели, а за зрелищами сюда явились. Будет им зрелище.

На футбольном поле возле ворот одиноко сидел Пащенко. Алик увидел его, закричал обрадованно:

— Валерка! — помчался к нему.

Обнялись, похлопали друг друга по спинам — давно не виделись, нынче уже третий день пошел, как Алик к Вешалке домой заезжал, книгу отвозил.

— Как самочувствие? — строго спросил Пащенко.

— Жалоб нет.

— Какие прогнозы?

— Думаю всем рекордам дать мое звонкое имя.

— «Имя рекорда — Радуга». — Пащенко произнес это и прислушался: как звучит? Звучало красиво. Заметил с сожалением: — Не то что — «Имя рекорда — Пащенко». Скучная у меня фамилия.

— Прыгнешь на двести сорок — зазвучит царь-колоколом.

— Лучше ростовскими колоколами. Царь-колокол никогда не звонил, если ты помнишь.

Алик засмеялся. Опять уел его всезнайка Пащенко. Знал Алик историю самого большого колокола, который так и не удалось повесить в звоннице, знал, да запамятовал. А Пащенко ничего не забывает, тягаться с ним бессмысленно.

— Где Леший?

Пащенко огляделся по сторонам.

— Только что был здесь… Придет, куда денется. Он помнит, что у вас, сэр, сегодня дебют.

— И у вас дебют, сэр, — в том же стиле ответствовал Алик.

— Куда нам, грешным… Вы, сэр, — премьер, а мы — статисты в вашем спектакле.

— Валерочка, не лицедействуй, — опять смеялся Алик, но шутливое замечание Вешалки было ему приятно. «Мания грандиоза», — сказал бы в таком случае отец.

Невесть откуда вынырнул Александр Ильич в своем «соревновательном» костюме: синяя куртка и красная водолазка, на шее — секундомер болтается.

— Готовы, отцы?

— Немного есть, — ответил Алик.

— Плохо, — поморщился Леший. — Скромность, конечно, украшает, но злоупотреблять ею не следует. Какой последний результат на тренировке?

— Сто девяносто восемь, — ответил Пащенко.

— Отлично. А у тебя?

— Двести пять, — сказал Алик.

Леший даже присвистнул.

— Ну, отец, ты дал! Никак, на рекорд мира замахнулся?

— Не буду злоупотреблять скромностью.

— И правильно. Если не остановишься, годика через три-четыре начнем штурмовать. А пока с осени — оба в мою группу. Возражения есть?

Возражений не было.

— Кто из сильных сегодня выступает? — спросил Алик.

— Советую присмотреться к двоим, — сказал Леший. — Номер семь — Баранов и номер одиннадцать — Файн.

— Ты их знаешь? — обратился Алик к Пащенко.

— Файна знаю. Длинный такой, в очках. Стилем «фос- бюри» прыгает.

— Спиной к цели, — презрительно протянул Алик.

— Когда цель не видишь — не так страшно, — пошутил Леший и, посоветовав напоследок: — Бойтесь Файна, опасный конкурент, — умчался дальше — другим советы раздаривать.

Репродуктор потребовал участников соревнований к построению на парад. Построились. Под гремящий металлом марш прошествовали мимо трибун, встали на футбольном поле. Выслушали три кратких речи, вытянулись по стойке «смирно», пока флаг поднимали. Все как в районе, только поторжественнее. Разошлись кто куда. Бегуны — к месту старта. Метатели — к своему бетонному кругу. Прыгуны — в сектор для прыжков. Судей на сей раз за алюминиевым столом было побольше, знакомых среди них что-то не видно. Обеспечено максимальное беспристрастие. У Алика — семнадцатый номер, у Вешалки — третий.

— Не повезло, — посетовал Валерка.

— Не бери в голову, — утешил его Алик. — Борись не с соперником, а с планкой. Она без номера.

Начальная высота — сто шестьдесят сантиметров. Детские игрушки…

Никто не сбил планку. Даже вторая попытка никому не понадобилась. Сразу видно: собрались лучшие в городе.

Сто шестьдесят пять. Ветерок откуда-то возник, нагонял тучу.

— Как бы дождь не полил, — сказал Валерка.

Вот когда придется пожалеть о том, что не в шиповках прыгаешь. Размоет сектор, начнут тапочки по грязи елозить — разве прыгнешь? Станешь думать, как бы не упасть… Нет, зря Алик шиповками пренебрег. Говорил ему Александр Ильич: пожалеешь, намаешься в тапочках, не в зале прыгаем. Кто не в зале, а Алик как раз в зале тренируется. Решил: с завтрашнего дня переходит на шипы. Просит у отца деньги, едет в магазин «Динамо» и отоваривается. Хватит кустарничать! А тренировки перенесет на свежий воздух, на площадку в саду. И плевать на малышню: пусть смотрят на «дядю чемпиона», не сглазят…

Сто семьдесят на табло. Осмотрелся: борьбу продолжают все, никто не вылетел. Однако новая высота пошла труднехонько. Кому-то три попытки для ее одоления потребовалось, а кому-то и трех не хватило.

— Меньше народу — больше кислороду, — пошутил Пащенко, и по неожиданно плоской шутке Алик догадался, что друг волнуется.

— Все будет тип-топ, Валера, держи хвост трубой.

Самому Алику тревожиться не о чем. Прыжки идут, как отрепетированные. Да они и вправду отрепетированы.

Сто семьдесят пять.

А занятно Файн прыгает. Разбегается по дуге к планке, взвинчивается в воздух штопором, зависает на долю секунды, прогнувшись, и — взял высоту. С первой попытки. Пижонит: толчковая нога — в шиповке, правая — в одном носке.

Алик примерился к высоте, отсчитал шаги до места начала разбега, пошел на планку. Толкнулся сильно, взлетел хорошо, а при переносе тела задел планку коленом, упал на маты вместе с ней.

— Толчок слабый, совсем без запаса прыгнул, — сказал Валерка. — Что с тобой, Радуга?

Сам-то он высоту одолел, не поскользнулся.

— Спасибо за совет, — буркнул Алик, не надевая тренировочный костюм, побежал по полю: двадцать метров вперед, двадцать назад — для разминки.

Догадывался: не в толчке дело. Хороший толчок был, как обычно. Не почувствовал тела — вот беда. Соберись, Алик, не расслабляйся…

Вторая попытка. Разбег… Толчок… Есть!

Пошел на место, недовольный собой. Натянул костюм, сел, ноги вытянул.

— Опять запас минимальный, — недоумевал Пащенко. — Силы бережешь?

Алик промолчал. Сил он не берег, прыгал «на полную катушку». Что-то не срабатывало в отлаженном механизме прыжка. Что? И откуда-то вдруг появилось волнение, мандраж какой-то. В животе засосало. От голода?

Встал, сделал несколько наклонов, приседаний. Вроде отпустило. Пащенко на него с удивлением поглядывал, но в разговор не вступал: захочет Алик — сам заговорит, а пока пусть отмалчивается, если такой стих напал.

Тактичный человек Вешалка…

Высота — сто восемьдесят. Человек десять в секторе осталось. Пащенко уже первый прыгает.

Взял с первой попытки. Красивый у него полет. Все- таки «перекидной» — это вам не «фосбюри-флоп», тут — естественность, легкость, стремительность. А «фосбюри» — придуманный стиль, вымученный.

Файн так не считает. Берет высоту «вымученным» стилем с первой попытки.

Алик еще раз разбег проверил: двенадцать с половиной шагов — точно. Когда он прыгал, не видел никого, даже трибун не слыхал — начисто выключался.

Но в голове словно контролер включился. Следил за тем, как Алик бежал, даже шаги подсчитывал, учел силу толчка, положение тела при взлете. И, как бесстрастный свидетель, отметил холодное прикосновение планки к левому колену. Сбил!

Сороконожку спросили: с какой ноги ты начинаешь идти? Сороконожка задумалась, принялась считать, перебирать варианты и… не сумела шагнуть. Она не знала, с какой ноги начинать.

Алик сейчас напоминал себе эту сороконожку. Просчитывает, как бежит, как летит, а в результате — фиг с маслом. Отключить бы проклятого контролера, не думать ни о чем — только прыгать. Автоматически, запрограммированно… И все же: где ошибка? Что-то не получается при переходе через планку… Не скоординированы движения. Как? Маховая нога идет над планкой… Здесь все в порядке. Дальше — таз и толчковая нога. Вот где ошибка! Не успевает вытащить ногу. Надо резче…

Но во время прыжка — не думать о нем. Приказал себе: слышишь? Не думать!

Легко сказать — не думать. Пошел на вторую попытку, сконцентрировал внимание только на планке. Вон она — тоненькая, матовая, легкая. А если представить себе, что нет ее вовсе? Прыгай для собственного удовольствия и — повыше… Нет, есть планка, лежит она на крошках кронштейнах, чуть подрагивает…

Взял высоту.

Но как тяжко идет дело! И вроде спал нормально, никаких волнений не наблюдалось, с Дашкой не ссорился,

с родителями — мир и благолепие… Перетренировался?

А Валерка Пащенко уже впереди Алика — по попыткам. И летающий Файн впереди. А у Баранова тоже два завала имеются. Остальные участники — подальше, отстали.

Сколько остальных? Раз, два, три… Пятеро. Алик — шестой.

Высота — сто восемьдесят пять. Еще вчера — тренировочная высотка. Как сегодня будет?

Пащенко… Зачастил ногами-ножницами, рыжие кудри — в разные стороны под ветром, толчок… Молодец, Валерочка! Чистым идет, все рубежи — без осечек.

Очередь Алика.

— Отец, толкайся на полстопы ближе к планке.

Обернулся. Александр Ильич стоит, лицо сердитое…

Не оправдывает ваш талантливый ученик надежд…

А совет испробуем. На полстопы ближе — значит, отсюда.

Вернулся к началу разбега, сосредоточился.

— Резче разбег!

Это уже в спину крикнул Леший. И Алик припустился к планке, оттолкнулся, перелетел через нее и, видно, задел напоследок: закачалась она, одним концом даже запрыгала на полке. Удержится?.. Удержалась.

Алик полежал секундочку на теплых матах, успокаиваясь. Что ж, вторая попытка на сей раз отменяется. Может, пошло дело, вырвался из заколдованного круга? Будем надеяться…

Вернулся, молча посмотрел на Александра Ильича: как, мол?

Тот сердит по-прежнему.

— Облизываешь планку. Силы где? Шлялся по ночам?

— Спал дома.

— Так я тебе и поверю… Такое ощущение, что ты потерял прыгучесть. Прыгаешь, как приготовишка…

Ушел. Всего хорошего, Александр Ильич. У вас одно ощущение, у Алика другое. Ощущает он, что любите вы одних чемпионов-рекордсменов. Двести пять — такой результат вас устраивает. Сто восемьдесят пять сантиметров — побоку ученика, бездарен он, неперспективен. Обидно…

— Распрыгался, наконец? — спросил Пащенко.

— Надеюсь.

— А может, ты хочешь мне первенство уступить? Спасибо, не приму подарка. Только в день рождения.

— А я авансом.

— Скорее долг отдаешь. День рождения у меня в апреле был.

Посмеялись, и вроде легче стало. И следующая высота уже не казалась Алику неодолимой. Подумаешь — сто девяносто сантиметров. Брали — не промахивались…

Между прочим, хваленый Баранов выбыл из соревнований. Пошел отдохнуть. Похоже, еще одна надежда Лешего не оправдала себя. А почему, собственно, еще одна? Алик-то прыгает и сдаваться не собирается. Сто девяносто, говорите? Подать сюда сто девяносто!..

Пошел Пащенко. Раз, два, три — высота наша!

— Хорошо, Валера!

— Тебе того же, Алик.

Спасибо… Разбежался. Толчок… Ах, черт, опять ногу не вытянул вовремя…

— Аник, у тебя зад не поспевает за всем прочим.

— Чувствую.

Прав Пащенко. А почему не поспевает? Не хватает толчка? Сильнее надо? А сильнее вроде некуда…

Файн, между прочим, тоже сбил планку. И тоже задом. Хоть слабое, но утешение.

Вторая попытка. Разбег… Не получилось. На этот раз Алик сбил планку грудью, даже не допрыгнул до высоты.

Пришел страх. Что-то больно сжималось в груди, как перед экзаменом — бывало такое знакомое ощущение! — когда из тридцати билетов пять не успел выучить. И думаешь с замиранием сердца: а вдруг попадется как раз один из пяти? Здесь то же: а вдруг не возьму высоту?

Утешал себя: вздор, высота обычная, привычная высота. Но сороконожка уже принялась за отвлекающий внимание подсчет, а страх делал ноги ватными, беспомощными: не то чтобы толкнуться как следует — и разбежаться-то трудно…

Короче, не взял высоту. Снова сбил планку, пошел к своему стулу, молча одевался.

— Уходишь? — спросил Пащенко.

Он понимал, что товарищу сейчас не нужны утешения. Особенно от того, кто счастливо продолжает прыжки, претендует на победу.

А ведь все вышло по-пащенковски: подарил ему Алик первенство в счет грядущего дня рождения. Нет, не подарил — в борьбе уступил, с великой неохотой, с душевными муками. Уступил, потому что оказался слабее — он, Радуга, который Пащенко до сих пор за равного соперника не считал!..

— Пойду. Счастливо допрыгать.

— Я позвоню.

— Ага.

Пошел вдоль гаревой беговой дорожки к раздевалкам. Уже ныряя под трибуны, обернулся, увидел: Пащенко преодолел сто девяносто пять сантиметров, бежал от планки, высоко, по-чемпионски, подняв руки.

Алик не понимал, почему он, одолевавший на тренировках два метра пять сантиметров, не сумел показать здесь хотя бы близкий результат? Двадцати сантиметров до собственного рекорда не допрыгнул. Почему? Почему? Почему?..

А если…

Нет, не может быть! Алик даже головой затряс, как намокший кот. Здесь что-то иное — обычное, спортивное.

И все же другого объяснения не было: дар пропал. Без предупреждения, без снисхождения — как и было обещано.

Когда Алик нарушил условие? Вроде не было такого — не солгал никому. И вдруг вспомнилось: стройка, комната на втором этаже, бидон с краской, разбитое стекло…

Он же обманул прораба, спасая Дашкину честь! Ну и что с того? Главное — обманул, а причины обмана никого не интересуют. Как сказано: «ни намеренно, ни нечаянно, ни по злобе, ни по глупости, ни из жалости, ни из вредности».

Но ведь три дня с тех пор прошло, а дар исчез только сегодня. Сегодня ли?..

В Алике боролись двое: один — испуганный, сопротивляющийся, не верящий в беду; другой — холодный, рассудительный, все понимающий. И этот «холодный» знал точно: в последние дни на тренировках Алик в высоту не прыгал. Только — бег, перекладина, физические нагрузки на воздухе. А дар, естественно, исчез как раз в тот момент, когда Алик произнес сакраментальное: «Моя работа, товарищ прораб!»

Хотел быть рыцарем? Будь им, на здоровье! Только прыгать-то уже не придется. Ходи по грешной земле, дорогой рыцарь Радуга…

И, только подъезжая к дому, сообразил: а как же сто восемьдесят пять сантиметров? Взял он их или нет? Выходит, что взял: дело наяву происходило, при большом скоплении свидетелей. Без всякого дара взял, сам по себе…

 

18

А ночью Алику снова приснился вещий сон — пятый по счету за такое короткое время. В самом деле, другим за всю жизнь и одного вещего сна не положено, обычные донимают, а пятнадцатилетнему гражданину — сразу целых пять. Да приплюсуйте к тому сеанс телепатии — на уроке по литературе, когда «нечистая сила» общалась с Аликом посредством школьного сочинения. Явный перебор.

И тем не менее — пятый сон.

Будто послала мама Алика на рынок — картошки купить, редиски, лука зеленого, петрушки, укропа. Помидоров — если недорогие. А Алик двугривенный в кармане заначил — на семечки.

Идет он вдоль рядов, выбирает редис покрупнее. У одной тетки хорош, крепок, да мелковат. У другой — крупный, но стриженый — без хвостиков. А Алику редиска в пучках нравится. И вдруг — есть, голубчик. Как раз то, что хотел, что доктор прописал, как говорится.

— Почем редиска? — спрашивает.

— Пятачок пучок, — слышит в ответ.

Удивился: что за цена такая странная? Больно дешево. Посмотрел на торговку — ба, знакомые все лица!

— Здрасьте, бабушка.

— Здоров, коли не шутишь, — отвечает ему торговка, в которой — как мы уже поняли — Алик признал веселую старушку из трубинского леса, могущественную бабу-ягу, властительницу Щелковского района, а может, и всего Подмосковья. Кто знает?..

— Поговорить надо. — Алик строг и непреклонен.

Но и бабка не сопротивляется.

— Да я для того и на рынок вышла.

— А редиска как же? — удивляется Алик.

— Камуфляж, — бросает бабка, — чтоб не заподозрили враги.

Алик не выясняет у нее, каких врагов она опасается. Просто спрашивает:

— Где побеседуем?

— А здесь и побеседуем, — чуть ли не поет бабка. — Ты за барьерчик зайди, сядь на бочечку. Она хоть и сырая, зато крепкая.

Алик ныряет под прилавок, ощупывает бочку.

— Что там?

— Огурчики, — суетится бабка. — Тоже для камуфляжа.

— Малосольные?

— Они. Никак, хочешь?

Любит Алик хрупать малосольным огурцом, трудно отказаться от искушения.

— Пожалуй, попробовал бы, — борясь с собой, говорит он и тут же сурово добавляет: — Для камуфляжа, конечно.

— Да разве я не понимаю? — Бабка достает огурец — крепкий, лоснящийся от рассола, в мелких пупырышках, а к нему — горбуху черного хлеба. Царская еда!

Алик даже забыл, зачем ему баба-яга понадобилась. Но ничего, зато она помнит.

— Как соревнования прошли? — интересуется.

— Плохо, — отвечает Алик с набитым ртом.

А бабка-иезуитка хитренько спрашивает:

— Что так?

— А вот так. Ваша работа?

— Отчасти моя, — серьезно говорит бабка. — Отчасти — коллеги постарались.

— Какие коллеги?

— Ты с ними знаком. Почтенный джинн Ибрагим Бекович Ибрагим-бек и уважаемый профессор, доктор наук Брыкин.

— А вы и Брыкина знаете?

— Не имею чести, — поджимает губы баба-яга. — У него другие методы волшбы — современные, научные. И другой круг общения — чисто академический.

Чувствовалось, что бабка не одобряет ни научных методов Брыкина, ни его коллег-академиков. Не любит нового, по старинке жить предпочитает.

— Чем же я вам помешал? — В голосе Алика слышится неподдельное горе. — Прыгал себе, никому о вас не рассказывал…

— А рассказал бы — поверили?

— Нет.

— То-то и оно. Ты нас, внучонек, сюда не приплетай. Предупреждали тебя: соврешь — прощайся с даром. Предупреждали или нет?

— Ну, предупреждали… Что ж я, нарочно соврал?

— А то нечаянно? — возмущается баба-яга. — Все про думал, прежде чем на себя напраслину взять.

— Так ведь напраслину…

— А нам какая разница? Есть факт.

— Даже суд не берет в расчет голый факт, всегда рассматривает его в совокупности обстоятельств, — сопротивляется Алик. — А у меня налицо — смягчающие обстоятельства.

Баба-яга ловко отрывает от пучка головку редиса, трет ее о рукав телогрейки, кидает в рот, хрустит. Говорит равнодушно:

— Обратись в суд. Так, мол, и так, обдурила меня баба-яга, отняла умение прыгать через палку, не вникнув в суть дела. Подойдет? — и хрустит редиской, и хрустит. Прямо как орехи ее лопает.

Алик отвечает:

— Вы меня не поняли. Я про суд для примера сказал.

— И я для примера. Пример на пример — копи опыт, пионер.

— Я — комсомолец, — почему-то поправляет Алик.

А она и рада поправке.

— Тем более. Где твоя комсомольская совесть? Обещал условие блюсти? Обещал. А нарушил — плати.

В ее руке, откуда ни возьмись, появляется еще один огурец. Она протягивает его Алику, и он машинально начинает хрустеть — не тише, чем баба-яга редиской.

— И потом, чего ты суетишься зазря? — спрашивает она. — Тебе дар просто так отвесили, а ты его зачем-то начал тренировками подкреплять. Наподкреплялся до того, что и без дара выше головы сигаешь. А ведь еще месяц назад не мог. Не мог, внучок?

— Не мог.

— А сейчас можешь. Ну и прыгай себе на здоровье, Дашке на радость. Тренируйся — «по мастерам» запрыгаешь. Без нашей помощи.

— Не запрыгал же…

— Да ты, милый, совсем обнаглел. За паршивый месяц Брумелем захотел стать? А вот фиг-то!

Вокруг них живет базар, живет своей угодливо-равнодушной жизнью. Вокруг них продают и покупают, разменивают десятки на рубли, а рубли на гривенники. Вокруг них спорят и ссорятся, милуются и ругаются, ликуют и страдают, и никому нет дела до крепкой бабки в телогрейке и валенках и ее внучка-переростка. Но вот кто-то останавливается рядом, щупает бабкину редиску.

— Почем овощ?

— Обед у меня, — огрызается баба-яга. — Не видишь, любимый внучок мне полдник притаранил. Имею я право на обеденный перерыв, имею или нет?

Перепуганный страстным напором покупатель немедленно соглашается, теряется в толпе, а довольная баба-яга обращается к Алику:

— Вот что, милый, иди-ка ты домой, отоспись как следует — без сновидений. Забудь о неудаче на этих… состязаниях. Бери поутру свою Дашку распрекрасную, катай ее на речном трамвае, редиской угощай. Отдыхай, в общем. А отдохнув, начинай прыгать. Ведь есть у тебя план, что лесной тренер составил, ведь есть?

— Есть.

— Осваивай. Под лежачий камень вода не течет. И забудь о вещих снах напрочь. Не будут они тебе больше сниться. Никогда в жизни.

Она гладит Алика по волосам заскорузлой, разбитой работой крестьянской рукой. Да и в самом деле, откуда у нее маникюру взяться? Дрова наруби, печь протопи, редиску-картошку прокопай, прополи, корову подои — тяготы. А колдовство — это так, забавка…

— А зачем вы мне явились? — недоумевает Алик. — Зачем эти сны?

— Глупый, — улыбается баба-яга. — Очень ты своей слабостью в физкультурной науке расстроен был. Помнишь: мщения возжаждал? Ну, решили мы тебе помочь…

— Помогли, называется, — саркастически замечает Алик.

— Неблагодарная ты скотина, — возмущается баба- яга. — А то не помогли? Работать мы тебя научили, а это — главное. А насчет высоты — не расстраивайся. Что тебе твой Фокин сказывал? Брумель в пятнадцать лет всего на сто семьдесят пять сантиметров прыгал. А ты у нас сто восемьдесят пять запросто убираешь, — помолчала, вспомнила: — Да, кстати: ты Фокина держись, друг он настоящий… Да и рыжий энтот — тоже ничего. Хотя и пижон… Ну, а Дашка — совсем золото. Сколько людей хороших мы тебе подсунули…

Поморщившись от неблагозвучного «подсунули», Алик замечает:

— Фокина с Дашкой я и раньше знал.

— Знал, как же. Знаком был, а не знал. Это, внучок, глаголы са-авсем различные. Ну иди, иди, тебе просыпаться пора. Возьми редисочки в сумку, отсыпь поболе — для камуфляжа…

И Алик уходит. Но вспоминает что-то, возвращается.

— Бабушка, а почему вас трое было? Неужто кто-то один не справился бы? Скажем, вы…

— Почему трое? — вопрос явно поставил бабу-ягу в тупик. Она даже в затылке поскребла — через платок. — Кто его знает… Видать, для таинственности, для пущей наглядности. — Вдруг рассердилась, закричала: — Трое — значит, трое! Три — число волшебное. Три медведя. Три богатыря. Три желания. Три толстяка. Три товарища… А ну, дуй отсюда, пока не сварила!

И тут Алик уходит окончательно.

И просыпается.

 

19

Великая сила — привычка. Казалось бы: каникулы, валяйся — не хочу. А проснулся в семь утра. Зарядку сделал. По набережной побегал. Покряхтывая, стоял под холодным душем, вызывая уважение у отца (он еще в постели нежился) и щемящую жалость у матери (она завтрак готовила).

Только-только из-за стола встали — звонок в дверь. Лучший друг Фокин явился — не запылился.

— Привет!

— Здорово.

— Что случилось?

— А что случилось?

— Ты мне невинность не строй, — рассердился Фокин. — Докладывай: почему проиграл?

— Знаешь уже?

— В «молодежке» информация напечатана.

— Что пишут?

— Первое место у Пащенко. — Достал из кармана смятую газету, прочитал вслух: — «К сожалению, юный и перспективный спортсмен Александр Радуга, о котором наша газета рассказывала читателям, не сумел показать хорошего результата и не попал в тройку призеров». Почему не попал?

Версия имелась, придумывать нечего. Да и врать нынче можно без опаски.

— Перетренировался.

— Говорил я тебе…

Алик не помнил, чтобы Фокин говорил о том, но удобней согласиться, не спорить.

— Дураком был, не слушал умных речей.

— Теперь слушай. Собирайся — едем в Серебряный бор купаться.

— Не-а, — лениво сказал Алик. — Дома останусь, — подумал, еще раз соврал: — Отец просил в бумагах помочь разобраться.

— Надолго?

— На весь день. (Врать так уж врать.)

— Жалко… А может, выберешься? Попозже…

— Если только попозже. Скорей бы уходил лучший друг, хотелось побыть одному, подумать кое о чем, а поедешь с Фокиным — разговоров не избежать, всяких бодреньких утешений, восклицаний типа: «Все еще впереди!»

— Постарайся, старикашка, будем ждать.

Скрылся. Только дверь за ним захлопнулась — телефон трезвонит. Вешалка прорвался.

— Привет!

— Здорово.

— Что случилось?

— А что случилось?

Сложилось неплохое типовое начало беседы-соболезнования. Но дальше Пащенко ушел от фокинского варианта.

— Я тебе вечером звонил, а ты уже спать улегся.

— Устал как собака.

— Видно было.

— Поздравляю тебя с победой.

— Надолго ли? Ты к осени совсем озвереешь, на двести десять летать станешь. Как кенгуру.

— Кенгуру прыгают в длину, а там другие рекорды. Боб Бимон: восемь метров девяносто сантиметров.

Теперь Алик уел Пащенко. Пустячок, а приятно. Хотя кто его знает: Вешалка мог с кенгуру нарочно подставиться — для утешения…

— Сдаюсь, эрудит. Двинули в Нескучный сад?

Конец разговора — по типовому варианту.

— Не могу. Отец просил помочь разобраться в бумагах.

— Вечерком увидимся?

— Звони…

Сострадатели… Что-то Дашка запаздывает, не звонит — пора бы. Она тоже «молодежку» выписывает. А, вот и она, Дарья свет Андреевна…

— Алик, что ты делаешь?

Ни тебе «здрасьте», ни тебе «что случилось?»…

— Говорю с тобой по телефону.

— Неостроумно.

— Зато факт.

— Алик, поехали к нам на дачу, шашлыки будем жарить, в лес пойдем, там лес хороший, светлый, хулиганов нет…

Умница Дашка! Ни полсловечка о вчерашних соревнованиях. Чего-чего, а такта ей хватает.

— Дашк, не могу я.

— Почему?

Врать Дашке по шаблону Алик не собирался.

— Есть дело.

— Какое? Секрет?

Ну, какие у Алика от нее секреты? Но говорить не стоило: увяжется с ним, а хотелось побыть одному.

— Потом скажу. Вечером.

— Тогда я тоже не поеду на дачу. Дома посижу. Дождусь, пока позвонишь.

Такой жертвы Алик принять не мог.

— Не выдумывай глупостей. Поезжай, тебя родители ждут. А часам к семи вернешься. Сможешь?

Обрадовалась:

— Конечно, смогу.

— Тогда я вас целую. Физкультпривет.

Собрал отцовскую сумочку, с недавних пор перешедшую к сыну по наследству, закинул ее за спину.

— Ма, к обеду буду.

И отправился знакомой дорожкой в школу. Поздоровался с нянечкой, спросил: открыт ли зал? Переоделся в пустой раздевалке. Никто сюда не заглянет. Нянечка информировала: безлюдно в школе. Половина учителей в отпуск разошлись, а остальные — кто не успел уйти — раньше полдня не заявятся: нечего им здесь делать.

Притащил из подсобки в зал маты: тяжело, конечно, одному, но посильно. Установил стойки. Высоту определил: сто семьдесят пять сантиметров. На ней вчера впервые споткнулся, с нее и шагать решил. Размялся хорошенько. Отмерил разбег. Пригляделся, где толкаться станет. Пару раз с места на планку замахнулся: вроде руки-ноги шевелятся. Можно начинать.

Разбежался, стараясь держать шире шаг, толкнулся в полную силу — шел, как на рекорд. И прошел над планкой — не шелохнулась она. Полежал на матах, улыбался, смотрел на высокий потолок — весь в грязных разводах, как небо в облаках. Лето — время ремонтов. Забелят маляры облака на потолке — смотреть не на что будет.

Вскочил, снова разбежался, полез на высоту и… Что за чертовщина: только что одолел планку с привычной легкостью, а сейчас — вот она, лежит рядом на матах. Почему?

— Левая нога у тебя, как чужая…

Резко вскочил с матов: кто сказал? У стены на низкой скамеечке сидел Бим.

Алик уставился на него, спросил глупо:

— Откуда вы взялись?

— Из двери, — сказал Бим и встал. — Будем прыгать по порядку. Начнем с техники. Она у тебя минимум пять сантиметров съедает. Спусти планку на метр шестьдесят.

— Не мало ли? — попытался сопротивляться Алик, но Бим мгновенно пресек сопротивление:

— В самый раз. Не до рекордов пока. И не спорить со мной!

И Алик покорился Биму. Более того: покорился с непонятной радостью, как будто отдавал свою судьбу в хорошие руки. Как щенка.

Только спросил:

— Как вы думаете, что-нибудь получится?

— Из чего? — не понял Бим.

— Ну, из меня…

Бим по-прежнему недоумевал:

— Ты же прыгал на двести пять сантиметров?

— Прыгал… — не объяснять же ему, с чьей помощью прыгал.

— А будешь выше. Иначе я на тебя время не тратил бы. И чтоб осенью обставить Пащенко! Не как вчера…

— А откуда вы знаете про вчера? — спросил и сам удивился: что ни вопрос — глупость несусветная. А ведь вроде малый — не дурак…

— На трибуне сидел, — язвительно сказал Бим. — Ряд двенадцатый, место тридцать второе. Еще вопросы ожидаются?

— Нет, — засмеялся Алик. Легко засмеялся, без напряжения. Как будто и не было вчерашнего провала и жизнь начиналась только сейчас — в этом светлом и прохладном школьном зале.

— А раз так, начнем помаленьку.

И они начали. И тренировались всего полтора часа; больше Бим не разрешил. Сказал:

— Хватит надрываться. Нагрузки надо прибавлять постепенно. Придешь завтра в десять ноль-ноль. Идею уяснил?

— Уяснил, — ответил Алик.

А после обеда закрылся в своей комнатенке и написал стихи. Такие.

Один сантиметр — как прелюдия боя. Один сантиметр — и кончается планка. Разбег и… паденье, как плата за плавность Полета. А планка уже под тобою… Трибуны кипят торопливой рекою Под небом, смешно облаками измятым. Один сантиметр остается невзятым. Один сантиметр до чужого рекорда. Так в планах — как с планкой. И в спорах — как в спорте: Без жалости схватка и без сантиментов. Но вдруг не хватает всего сантиметра (Проклятая планка!..) для взятия рекорда. И что остается? Постыдность побега? Беспечность уступки? Покорность расплаты? Нет! Снова упрямо взлетаешь над планкой… Какое желанное слово'. победа!

Прочитал себе вслух, подумал: неплохо получилось. И главное, с ходу, залпом. Есть, конечно, шероховатости, рифма не везде удалась. Отец скажет: мыслишка — из банальных. Так ведь не для печати писал — для себя. А для него сия банальная мыслишка сейчас — самая важная, самая главная.

Кто прыгнет выше Радуги?

Да сам Радуга и прыгнет.

Сам.

Без помощи вещих снов, без мистики, без антинаучной фантастики. А кто не верит — пусть кусает локти: приятного аппетита.

На радостях позвонил Дашке.

— Ты дома? А я стих написал…

— Ой, Алик, прочитай!

— Когда?

— Немедленно.

— Тогда жду тебя во дворе через минуту.

— Через полминуты… — повесила трубку.

Через полминуты — это он успеет. Сунул в карман листок со стихами, хлопнул дверью — чуть штукатурка не обвалилась. Помчался вниз, перепрыгивая сразу через три ступеньки — все-таки шестой этаж, а не четвертый, у Дашки — преимущество в расстоянии. Бежал — улыбка в пол- лица. Шуму — на весь подъезд, как только жильцы терпят. Выскочил во двор, а Дашка уже стоит ждет, тоже улыбается.

Ох, и счастливый же человек, этот Алик Радуга, позавидовать можно!..

 

РЫЖИЙ, КРАСНЫЙ И ЧЕЛОВЕК ОПАСНЫЙ

 

Глава первая

КЕША И ГЕША

Эта престранная, почти невозможная история началась в субботу, в жаркую июньскую субботу, в первый выходной первого летнего месяца, в первую субботу долгих школьных каникул. Дети в этот день не пошли в школу, а родители — на работу. В этот день не звонили будильники, нахально врываясь в утренние сны. В этот день не стаскивал никто ни с кого одеяла, не совал в руки портфель с учебниками, тетрадями, рогатками и трубочками для стрельбы жеваной бумагой, не гнал на занятия. В этот день ожидались походы в зоопарк, в парк культуры и отдыха, бешеная гонка на виражах «американской горы» и гора мороженого, лучшего в мире мороженого за семь копеек в бумажном стаканчике.

Короче говоря, это был день всеобщего отдыха, и провести его следовало с толком и со вкусом. Иннокентий Сергеевич Лавров знал это совершенно точно, и план субботнего дня был у него продуман досконально — может быть, не считая мелочей, но ведь все мелочи-то не учесть, а серьезные этапные мероприятия утверждены еще вчера с Геннадием Николаевичем Седых, с коим мероприятия эти и надлежало претворить в жизнь.

Иннокентий Сергеевич давно проснулся, но еще лежал под одеялом, делал вид, что спит, ловил последние минуты уединения, когда можно подумать о своем, о наиважнейшем, подумать не торопясь, не урывками — между завтраком и, к примеру, выносом мусорного ведра, — а спокойно.

Но — ах какая досада! — не долго продолжалось спокойствие. В комнату вошла мама и сказала уверенно и властно:

— Кешка, вставай и не валяй дурака! Я же вижу, ты притворяешься…

Конечно, если бы Иннокентию было лет эдак двадцать пять, он вполне мог бы возмутиться насилием над личностью, заявить протест, не послушаться, наконец. Но моральная и экономическая зависимость от родителей не оставляла ему права на протесты и возмущения. Нет, конечно же, он вовсе не смирился, протестовал, бывало, и протестует, даже на бунты решался. Но бунты подавлялись, а последующие экономические и моральные санкции были достаточно неприятны.

Помнится, как-то собрались они с Геннадием в поход, а мать возьми да и скажи:

— Какой еще поход, когда у тебя гланды!

Интересное кино: гланды у всех, а в поход не идти ему.

Ну, бунт, конечно, восстание, лозунги, требования всякие, а родителям это все как комар укусил. Более того, отец заявляет грустным голосом:

— А я еще хотел тебя с собой на рыбалку завтра взять…

Иннокентий заинтересовался, приостановил бунт, спросил у отца:

— А куда?

— Какая теперь тебе разница? — ответил тот. — Ну, на Истринское водохранилище. У дяди Вити там моторка стоит.

— Это здорово, — позондировал почву Иннокентий, так осторожненько позондировал.

— Конечно, здорово, — согласился отец, — только теперь для тебя рыбалочка плакала: будешь сидеть дома в наказание за скверный характер и непослушание.

А сам тогда на рыбалку поехал и, заметьте, ничего не привез, даже окунька дохленького. А насчет логики — полная слабость. Судите сами: в поход — гланды мешают, а на рыбалку с гландами — милое дело. Иннокентий указал ему на несоответствие, так мать вступилась.

— Сравнил, — говорит, — тоже! Там бы отец за тобой смотрел…

А самой-то и невдомек, что в тринадцать лет человек может сам за собой посмотреть. Сейчас дети взрослеют значительно быстрее, чем в старые времена. Явление известное, но родители, признавая акселерацию в мировом, так сказать, масштабе, почему-то не замечают ее в стенах собственной квартиры. Это, к сожалению, всюду так, не только у Иннокентия. Они с Геннадием обсуждали эту проблему не раз и пришли к выводу, что спорить с родителями бессмысленно: их не убедить. Надо признавать за ними право сильного, вырабатывать тактику и теорию для сотрудничества, прощая им неизбежное желание руководить. Тем более что опыт у родителей немалый. Отец Иннокентия — журналист, пишет о проблемах науки и, когда не воспитывает сына, рассказывает ему такое, что дух захватывает: о телекинезе, к примеру, или о пульсирующих галактиках. А мать — врач. И гланды — ее специальность. Так что тогда, с рыбалкой, и спорить-то бессмысленно было.

Геннадию легче: у него только бабушка, а родители в Японии. Они у него дипломаты и приезжают домой раз в году, в отпуск. И тогда им некогда сына воспитывать: они его долго не видели, соскучились, а желание воспитывать приходит благодаря каждодневному общению. Вот у бабушки Геннадия это желание никогда не исчезает. Она прямо-таки живет одним этим желанием…

Мама подняла жалюзи на окне, и в комнату ворвался как раз этот самый июньский день, жаркий субботний день, и солнце мгновенно высветило паркет, пустив по нему золотую реку, по которой поплыли две лодки, два курильских кунгаса, полные синей рыбой горбушей.

Мама взяла лодки и кинула их к кровати:

— Тебе сколько раз говорить, чтобы ты не разбрасывал по комнате вещи? Быстро умывайся — и завтракать! Отец ждет.

Иннокентий вздохнул тяжело, сунул ноги в тапочки, которые, конечно, уже не были никакими лодками, пошлепал в ванную. Плохо, что завтрак уже готов: надо было встать пораньше и проверить собственную меткость. Если пустить воду из крана, а потом зажать отверстие пальцем, то сквозь маленькую щелку вырывается восхитительная сильная струя. Ее можно направить в любую сторону, и однажды Иннокентию удалось наполнить водой мыльницу на стене. А до нее от крана добрых два метра! Правда, тогда же он устроил в ванной комнате небольшой потоп — и ему попало, но это уже издержки производства.

Эксперимент повторить было некогда, да и нельзя: мама сзади с полотенцем стояла, торопила — скорей-скорей! — будто от того, как быстро Иннокентий умоется и почистит зубы, зависела работа отца. А она совершенно не зависела ни от чего, она и не предполагалась сегодня. Это Иннокентий знал абсолютно точно, он имел с отцом накануне вечером встречу на высшем уровне, и две стороны пришли к единодушному мнению о необходимости присутствия отца на показательном запуске опытной модели самолета КГ-1, который состоится именно сегодня, в субботу, часов эдак в двенадцать. А почему не раньше? А потому что следовало кое-что доделать, докрасить там, довинтить — как раз с десяти до двенадцати. Конструкторы рассчитывали успеть все сделать за два часа. «К» — это был Кеша, Иннокентий Сергеевич. «Г» — Геша, Геннадий Николаевич. А цифра означала, что до сих пор Кеша и Геша авиамоделизмом не занимались.

Вообще их так все и называли: Кеша и Геша. Иногда даже соединяли их имена. Кто, допустим, ужа в школу принес? Ответ: КЕШАИГЕША. Такое странное, почти марсианское имя: КЕШАИГЕША. Когда человеку тринадцать лет — уже тринадцать! — и он перешел в седьмой класс — уже в седьмой! — он прекрасно понимает толк в разных там марсианских именах. Но он совсем не против, когда его величают по имени-отчеству. Это солидно. Это обязывает. Это, наконец, приятно волнует самолюбие.

Плохо то, что, кроме Кешиного отца, никто их по имени-отчеству не называет. А тот называет. Вежливо и с достоинством. Вот как сейчас.

— Иннокентий Сергеевич, не разделите ли нашу трапезу?

Тут и отвечать надо соответственно: «Отчего же не разделить? Премного благодарен».

И даже надоевший творог кажется гениальным творением кулинарии: все зависит от того, как к нему подойти.

— Состоится ли запуск КГ-1, интересуюсь с почтением? — Это отец из-за «Советского спорта» выглянул.

— Всенепременно. — Кеша поднатуживается и вспоминает еще одно «великосветское» выражение: «наипрекраснейшим манером».

Отец хмыкает и закрывается «Спортом», а мать говорит, нарушая заданный стиль:

— Ешь аккуратно, все на скатерть роняешь… Сил моих нету!

Склонность матери к гиперболизации невероятна: если бы Кеша ронял на скатерть все, то что бы, интересно, он ел? А десяток творожных крошек не в счет, мелочи быта. Кеша собирает их в ладошку, высыпает в тарелку.

— Благодарствую. — Он не выходит из стиля. — Позвольте откланяться?

— Позволяем, — говорит мать.

И Кеша бежит к двери, крича на ходу:

— Папка, ты не уходи никуда! В двенадцать, помнишь?

Хлопает дверь — и вниз с шестого этажа.

Бежать по лестнице можно по-разному. Можно через ступеньку — способ проверенный и довольно тривиальный. Можно через две — тоже часто встречающийся в практике способ. Но если левой рукой опираться на перила, то можно прыгать сразу через несколько ступенек. Кешин рекорд — пять. Гешка однажды прыгнул через семь, но сам своего рекорда больше не повторил. А у Кеши все стабильно: не один раз через пять ступенек, а все время, до двери подъезда, махом через порог, и бег с препятствиями окончен. Дальше начинается бег по пересеченной местности, а с кроссом у Кеши полный порядок, тут он даже Гешу с его семью ступеньками обставит как миленького.

Геша ждет Кешу на лавочке у подъезда, сидит пригорюнившись, прижимая к груди КГ-1, завернутый в чистую простыню. У Кеши возникает сильное подозрение, что простыню Геша стащил у бабки: это хорошая индийская простыня с цветочками, новая, крахмальная. Геша качает модель, как мать любимого ребенка, только колыбельную не поет. Кеша садится рядом:

— Ты чего раскис?

Несмотря на общее марсианское имя, Кеша и Геша абсолютно не похожи друг на друга. В их дружбе проявляется всесильный закон единства противоположностей. Кеша рыж, коренаст, шумен. Геша — черен, щупловат, тих. Геша типичный интеллигентный ребенок. Ему бы скрипку в руки, на шею бант и: «А сейчас, товарищи, юный вундеркинд Геннадий Седых, тринадцати лет, исполнит полонез Огинского!» Но нет, не исполнит: слуха у Геши нет. У него нет ни слуха, ни голоса, но он любит петь и поет все без разбору.

Геша всегда несколько томен и грустен: он считает, что это ему идет. Он поднимает воротник школьной курточки, скрещивает руки на груди, прислоняется к стенке. Он мыслит, не тревожьте его. Может быть, он пишет стихи? Опять-таки нет: за свою жизнь Геша сочинил лишь одно двустишие такого сомнительного содержания: «А у Кешки, а у Кешки не голова, а головешка», в коем намекал на цвет волос своего друга, за что и был бит другом.

У интеллигентного Гешки была одна, на взгляд бабушки, ужасная страсть: он любил паять. То есть не просто паять — кастрюли там и чайники. Нет, он паял схемы.

Это красиво звучит — паять схемы. Геша паял схемы радиоприемников, припаивал конденсаторы, сопротивления, полупроводники всякие, потом укладывал все это в пластмассовый корпус, купленный на нетрудовые доходы в магазине «Пионер», что на улице Горького, и поворачивал колесико, которое должно было включить этот приемник, дать ему голос или просто звук. Вы думаете, звука не было? Звук был, и в этом-то и заключалась великая сила Геши: его приемники всегда работали, и работали не хуже магазинных.

Конечно, у него валялось дома два-три приемничка, еще не доведенных до совершенства. А остальные давно нашли своих хозяев: Геша был щедр и раздаривал поделки друзьям. Он дарил их, грустно улыбаясь, просто запихивал в руки: «Берите, берите, мне не нужно, я еще сделаю».

Например, у Кеши имелось восемь разноцветных коробочек, до отказа набитых радиодеталями. Коробочки принимали «Маяк» и прочие программы с музыкой и песнями, которые не умел, но любил исполнять безголосый Геша. А Кеша, напротив, исполнял их с некоторым умением.

У Кеши, конечно, внешность не тянула на высокую интеллигентность. Таких, как Кеша, снимают для книг о детском питании, что в раннем детстве с ним и произошло: какой-то залетный фотограф, знакомый отца, щелкнул его своим «никоном» и поместил в журнале «Здоровье» с зовущей надписью: «Он ест манную кашу».

К слову сказать, Кеша действительно ел манную кашу. И что самое ужасное, он писал стихи. И стихи эти печатались. Правда, пока лишь в стенной газете, но вы же сами знаете, как трудно начинают великие…

В довершение ко всему перечисленному Кеша не умел паять. Когда дело доходило до молотка, рубанка или паяльника, таланты Кеши заканчивались. Нет, он не был мастером и даже не мог быть подмастерьем. Но зато он умел руководить и вдохновлять.

И Геша высоко ценил это довольно распространенное среди человечества умение. Геша говорил, что в присутствии Кеши ему гораздо лучше работается.

Модель КГ-1 была сработана Гешей как раз в присутствии Кеши. Кеша скромно хотел зачеркнуть букву «К» на фюзеляже самолета, но друг воспротивился.

— Я без тебя бы сто лет возился…

А так сто лет сжались до размеров недели, и вот вам финал: запуск модели на пустыре возле детских песочниц. Финал — это торжество, а Геша был грустен…

— Ты чего раскис? — повторил Кеша, потому что видел, что Гешка действительно чем-то всерьез расстроен.

— Плакали наши испытания.

— Это почему?

— Козлятники победили.

— Когда?

— Почем я знаю? Сегодня утром, наверно…

Кеша посмотрел на пустырь. Рядом с песочницами стоял крепко врытый в землю двумя ногами-столбами зеленый стол, стол-великан, могучий плацдарм для домино. И плацдарм этот был занят прочно и, видимо, навсегда. Козлятники действительно победили.

 

Глава вторая

КЕША, ГЕША И КОЗЛЯТНИКИ

— Где же теперь в футбол играть? — растерянно спросил Кеша.

Известно, в минуту растерянности на ум приходят самые что ни на есть нелепейшие мысли. Ну, спрашивается, при чем здесь футбол, когда на руках у Геши модель нелетанная, неиспытанная, можно сказать, еще не родившаяся? Поэтому Геша и сказал саркастически:

— На проезжей части улицы — где ж еще!

Гешу футбол в этот момент не волновал, хотя лучшего вратаря не существовало во всех дворах на правой стороне Кутузовского проспекта. Но футбол в текущий момент был делом двадцать пятым. А первым делом была, конечно же, кордовая модель, чудо-аэроплан с красными крыльями и бензиновым моторчиком. Ее на проезжей части улицы не запустишь: это вам не в футбол играть.

Конечно же, козлятники заняли лишь малую часть пустыря, но и это уже было катастрофой. Разве какой- нибудь взрослый человек допустит, чтобы рядом с местом его раздумий кто-то гонял рычащее и воняющее бензином создание или грязный мяч, которым можно попасть в голову, в руку, в комбинацию костяшек домино на столе.

«Бобик сдох», как говаривал слесарь Витя, принимая скромную трешку от Гешиной бабушки или Кешиной мамы в благодарность за мелкий ремонт водопроводной аппаратуры.

— Слушай, Гешка, — загорелся Кеша, — а давай пойдем к ним и попросим разрешения пустить самолет, а?

— Ты идеалист, — сказал Геша. — Такие никогда не разрешат.

— О людях надо думать лучше, — настаивал идеалист Кеша.

— О людях надо думать так, как они того заслуживают, — недовольно сказал Геша, но все же встал, оправил индийскую простыню на модели, вздохнул тяжело: — Пошли попробуем?

— Рискнем…

Они медленно — так идут на казнь или к доске, когда не выучен урок, что почти одно и то же, — пошли сначала по асфальтовой дорожке, потом по траве мимо школьного забора — словом, привычным маршрутом «бега по пересеченной местности». Они подошли к свежеврытому столу и остановились. За столом шла баталия.

— Дубль-три! — орал пенсионер Петр Кузьмич, общественник, член общества непротивления озеленению, активный домкор стенной газеты при домоуправлении, личность несгибаемая, поднаторевшая в яростной борьбе с пережитками капитализма в квартирном быту. — Дубль- три! — орал он и шлепал сухонькой ладошкой о зеленое поле стола, сухонькой ладошкой, к которой намертво приклеилась черная костяшка «дубль-три». А может, вовсе и не приклеилась, а просто ускорение, с которым Петр Кузьмич бросал сверху вниз свою ладошку, превышало земное, равное девяти и восьми десятым метра в секунду за секунду и присущее свободно падающей костяшке.

— Это хорошо, — спокойно ответствовал Петру Кузьмичу другой пенсионер — Павел Филиппович, полковник в отставке, тоже общественник, но менее усердный в общественных делах. — Это хорошо, — ответствовал он и аккуратно, тихонько прикладывал свою костяшку к еще вибрирующему «дублю» Петра Кузьмича.

— Смотри, Витька! — угрожающе говорил Петр Кузьмич своему напарнику — как раз тому самому слесарю Витьке, имеющему неприглядную кличку Трешница.

— Я смотрю, Кузьмич, — хохотал Витька, — я их щас нагрею, голубчиков! — И удар его ладони о стол, несомненно, зарегистрировала сейсмическая станция «Москва».

А у Павла Филипповича напарником был некто Сомов — тихий человек из второго подъезда. Он был настолько тих и незаметен, что кое-кто всерьез считал Сомова фантомом, призраком, человеком-невидимкой. Был, дескать, Сомов, а потом — ф-фу! — и нет его, испарился в эфире. Но Кеша и Геша знали совершенно точно, что Сомов существует, и даже были у него дома: ходили с депутацией за отобранным футбольным мячом. Помнится, они мяч гоняли, и кто-то пульнул его мимо ворот и попал в этого самого Сомова. А тот — тихий человек, не ругался, не дрался, просто взял мяч и пошел домой во второй подъезд. Тихо пошел — не шумел, как некоторые. А мяч отдал только с третьего раза. С ним дело ясное: для него этот стол — кровная месть за тот случайный удар. Он этот стол под угрозой расстрела не отдаст. Вот он посмотрел на Кешу с Гешей, на их модель под простыней тоже посмотрел, заметил, что на мяч она не похожа, успокоился и приложил свою костяшку к пятнистой пластмассовой змее на ядовитой зелени стола. Тихо приложил, под стать своему напарнику.

— Товарищи, — сказал Кеша, прежде чем Петр Кузьмич снова замахнулся для богатырского удара, — мы к вам с просьбой.

Петр Кузьмич досадливо обернулся, проговорил нетерпеливо:

— Ну, пионеры, давай быстрее.

И Витька тоже стал смотреть на них, и тихий Сомов, и Павел Филиппович из-под очков глянул: что, мол, за просьба у пионеров, которые, как известно, молодая смена и просьбы их следует уважать? Иногда, конечно.

— Мы вот тут модель сделали, покажи, Гешка, так нам ее испытать надо, а мы не знали, что стол врыли, и думали на пустыре, так можно рядом, мы не помешаем.

— Погоди, пионер, — сказал Петр Кузьмич, — ты не части, ты по порядку — чему тебя только в школе учат? Какая модель — вопрос первый. Как испытать — второй. При чем здесь стол — третий. Ответить сможешь?

— Смогу, — обидчиво сказал Кеша. Он почему-то волновался и злился на себя, на это несвоевременное, глупое волнение, когда надо быть твердым и убедительным. — Это модель самолета КГ-1, кордовый вариант, который мы хотим испытать на нашем пустыре. Мы не знали, что именно здесь общественность дома построит стол для тихих игр, и рассчитывали, что пустырь будет по-прежнему свободен. Однако теперь, понимая, что своими испытаниями мы можем как-то помешать вашему заслуженному отдыху, все же просим благосклонного разрешения запустить в воздух этот первый в истории нашего дома самолет.

Он кончил. Геша, снявший с модели простыню, с восхищением смотрел на друга: такую речь, несомненно, одобрил бы и сам товарищ нарком Чичерин, не говоря уже о директоре школы Петре Сергеевиче.

Теперь общественность разглядывала модель, и разглядывала по-разному. Петр Кузьмич с неодобрением смотрел: он не доверял авиации, предпочитая железную дорогу, и если бы ребята смастерили модель паровоза или тепловоза, то Петр Кузьмич разрешил бы испытать ее и сам бы дал свисток к отправлению. Но самолет… Нет!

А Павел Филиппович смотрел на модель с ревностью. Павел Филиппович тоже не любил авиацию, потому что в прошлом был артиллеристом и не уважал заносчивых авиаторов, которым год службы идет за два, и звания быстрее набегают, и зарплата, и вообще… Вот если бы ребята пушку сварганили, то он бы сам «Огонь!» скомандовал. Но самолет… Нет!

А Витька смотрел на модель как раз с интересом. Он думал, что если бы сделать такую самому, а еще лучше — отнять ее у этих сопляков, то вполне можно оторвать за нее рублей пятнадцать, а то и двадцать. Испытывать не надо, потому что случайно разбить ее можно, какие-нибудь детали повредить — и тогда хрен возьмешь пятнадцать рублей. А то и двадцать… Нет, Витька тоже был против испытаний.

А Сомов на модель не смотрел. Тихий Сомов смотрел на оставленные на столе костяшки партнеров, вернее, подсматривал и прикидывал свои шансы. Сомов вполне приветствовал модель как средство отвлечения партнеров, но — только на минутку. Достаточно, чтобы подготовить возможный выигрыш. А для этого надо продолжать игру и не отвлекаться на какие-то испытания.

— Нет, — сказал Петр Кузьмич, выражая общее мнение. — Вы, пионеры, молодцы. Авиамоделизм надо всемерно развивать, но не в ущерб обществу. А общество сейчас культурно отдыхает. Так? — Это он спросил у общества в порядке полемического приема, и общество согласно подыграло ему: так-так, правильно говоришь. — А значит, отложите испытания на после обеда. Думаю, мы к тому времени закончим игру?

— Может, и закончим, — хихикнул Витька, — а может, и не закончим. У нас самая игра только после обеда и пойдет.

— Это верно, — раздумчиво сказал Павел Филиппович. — Кто знает, что будет после обеда… Идите, ребяточки, идите и не останавливайтесь на достигнутом. Модель самолета доступна многим, а вот смастерите-ка вы зенитку… — Он мечтательно зажмурился, может быть, вспомнив, как палил он из своей зенитки по фашистским «мессерам», как палил он по ним без промаха и был молодым и сильным, и сладко было ему вспоминать это…

А тихий Сомов ничего не сказал, потому что все уже было сказано до него.

— Пошли, Кешка, — тихо проговорил Гешка, — я же тебя предупреждал: такие своего не отдадут.

— Но-но, паренек, — строго заметил Петр Кузьмич, — не распускай язык. — Но заметил он это, впрочем, лишь для порядка, потому что уже отвлекся и от пионеров, и от их модели, а думал о партии, которая складывалась благоприятно для него и для Витьки.

— Ладно, — сказал Кеша, — мы пойдем. На вашей стороне право сильного. Но не злоупотребляйте этим правом: последствия будут ужасны.

Это он просто так сказал, про последствия, для красоты фразы. И вряд ли он думал в тот момент, что слова его окажутся пророческими. Ни он так не думал, ни Геша, ни тем более Петр Кузьмич, который только усмехнулся вслед пионерам — мол, нахальная молодежь нынче пошла, спасу нет от нее, — усмехнулся и брякнул костяшкой о стол:

— Пять — три. Получите вприкусочку.

— Окстись, Кузьмич, — сказал Витька. — Как со здоровьем?

Петр Кузьмич строго посмотрел на наглого Витьку, а только потом на уложенную на стол костяшку. Посмотрел и удивился: не «пять — три» он сгоряча выхватил, а вовсе «шесть — один».

— Ошибку дал, — извинился он, забрал костяшку, вынул из жмени нужную, шлепнул о стол. — Вот она.

— Ты, Кузьмич, или играй, или иди домой и шути со своей старухой, — обозлился Витька, — а нам с тобой шутить некогда.

Петр Кузьмич снова взглянул на стол и ужаснулся: пятнистую доминошную змею замыкала все та же костяшка «шесть — один», хотя он голову на отсечение мог дать, что брал не ее, а «пять — три».

— Надо ж, наваждение какое, — заискивающе улыбнулся он, забрал проклятую костяшку, сунул ее для верности в кармашек тенниски, внимательно выбрал «пять — три», еще раз посмотрел: то ли выбрал? Убедился, тихонечко на стол положил. — Нате.

— Ну, дед, — заорал Витька, — я так не играю! — Он швырнул свои костяшки на стол и поднялся. — Клоун несчастный!

В другой раз Петр Кузьмич непременно обиделся бы за «клоуна» и не спустил бы нахалу оскорбительных слов, но сейчас у него прямо сердце останавливаться начало и пот холодный прошиб: на столе, поблескивая семью белыми точками, лежала костяшка «шесть — один».

— Братцы! — закричал Петр Кузьмич. — Я не нарочно. Я ее, проклятую, в карман спрятал.

Он выхватил из нагрудного кармана спрятанную костяшку и показал партнерам.

— Ты бы ее лучше на стол положил, — сурово сказал Павел Филиппович, а тихий Сомов только головой покачал.

Петр Кузьмич посмотрел и тихо застонал: это была та самая, нужная — «пять — три».

— Братцы, — сказал Петр Кузьмич, — тут какая-то чертовщина. Я же точно выбираю «пять — три», а получается «шесть — один».

— Может, у тебя жар? — предположил Витька.

— Нету у меня жара и не было никогда… Братцы, да не шучу же я, — простонал Петр Кузьмич. — Сами проверьте…

— И проверим, — сказал Павел Филлипович. — Сядь, Виктор.

Витька сел со скептической улыбкой, подобрал брошенные кости. Петр Кузьмич раскрыл ладошку, протянул ее партнерам.

— Вот смотрите: беру «пять — три». Так?

— Так, — согласились партнеры.

— И кладу ее на стол. Так?

— Так. — Партнеры опять не возражали.

— И что получается?

— Хорошо получается, — сказал Павел Филиппович.

И он был прав: змейку замыкала неуловимая прежде костяшка «пять — три».

— Ну, Кузьмич, — протянул Витька, — ну, клоун…

И опять-таки Петр Кузьмич не ответил дерзкому, потому что был посрамлен, полностью посрамлен.

— Ладно, — сказал Павел Филиппович, — замнем для ясности. Я на твои «пять — три» положу свои «три — два». — Замахнулся и замер, не донеся руку до стола…

На столе вместо всеми замеченной костяшки «пять — три» лежала пресловутая «шесть — один».

— Опять твои штучки, Кузьмич? — ехидно спросил Витька, но его оборвал Павел Филиппович:

— Помолчи, сопляк. Я же смотрел: Кузьмич не шевельнулся. И костяшка нужная была. Тут что-то не так.

И даже молчаливый Сомов раскрыл рот.

— Ага, — сказал он, — я тоже видел.

— Вот что, — решил Павел Филиппович, — ставим опыт. Кузьмич, бери костяшку.

Кузьмич забрал злосчастную костяшку.

— А теперь давай сюда «пять — три».

Кузьмич безропотно послушался.

— Все видите? — спросил Павел Филиппович и показал публике «пять — три». — Вот я ее кладу, и мы все с нее глаз не спускаем…

Четыре пары глаз гипнотизировали костяшку, и Павел Филиппович аккуратно приложил к ней нужную «три — два». Все было в порядке.

— Теперь я слежу за Кузьмичом, — продолжал Павел Филиппович, — а ты, Витька, клади свою, не медли. Ну?

Витька замахнулся было, чтобы грохнуть об стол рукой, но тихий Сомов вдруг вякнул:

— Стой!

Витька изучал только что свои кости. Павел Филиппович гипнотизировал перепуганного Кузьмича, а Сомову заданий не поступало, и он все время смотрел на стол. И первым заметил неладное. На столе вместо «пять — три» лежала все та же «шесть — один», которая должна была — а это уж точно! — находиться в руке Петра Кузьмича.

— Где? — выдохнул Павел Филиппович, и Петр Кузьмич раскрыл ладонь: костяшка «пять — три» была у него.

— Все, — подвел итог Витька. — Конец игре.

— Что ж это такое? — спросил Петр Кузьмич дрожащим голосом.

— Темнота, — сказал Витька, для которого все вдруг стало ясно, как «дубль — пусто». — У нас сколько профессоров в доме живет?

— Сорок семь, — быстро сказал Петр Кузьмич, которому по его общественной должности полагалось знать многое о доме и еще больше о его жильцах.

— То-то и оно. Про телекинез слыхали?

— А что это?

— Управление предметами одной силой мысли. Скажем, хочу я закурить, пускаю направленную мысль необычайной силы, и сигарета из кармана Сомова прямо ко мне в рот попадает.

Сомов машинально схватился за карман, а Витька засмеялся:

— Дай закурить. — Получив сигарету, прикурил, продолжал: — Я-то так не могу. Это пока гипотеза. А сдается мне, что кто-то из наших ученых хануриков гипотезу эту в дело пристроил. И силой мысли экспериментирует на наших костяшках. Вот так-то… — Он затянулся и пустил в воздух три кольца дыма. Четвертое у него не получилось.

— Ну, я найду его, я… — Петр Кузьмич даже задохнулся, предвкушая победу силы мести над силой мысли.

— Ну и что? — спросил Витька. — А он тебе охранную грамотку из Академии наук: так, мол, и так, имею право.

— На людях опыты ставить? Нет у него такого права! Пусть на собаках там, на обезьянах, прав я или нет? — Он опять превратился в привычного Петра Кузьмича, грозу непорядков, славного борца за здоровый быт.

И Павел Филиппович, и тихий Сомов, и даже нигилист Витька, для которого зеленая трешница была сильнее любой мысли любого ученого, поняли, что Петр Кузьмич всегда прав. Или, точнее, правда всегда на его стороне. И он найдет этого профессора, тем более что их всего-то сорок семь, число плевое для Петра Кузьмича, два дня на расследование — нате вам голубчика.

Но невдомек им всем было, что не профессор неизвестный стал причиной их бед, а рыжий пионер с пустячной моделью самолета, бросивший на прощание наивные слова об ужасных последствиях права сильного.

 

Глава третья

КЕША, ГЕША И СТАРИК КИНЕСКОП

— Ну, что я тебе говорил? — Геша злился, он не любил, когда его унижали. А тут его унизили, еще как унизили, и Кешку унизили, а тот не понимает или не хочет понимать (вот что значит здоровая психика!).

Геша привык к мысли, что у него самого психика малость подорванная. Он привык к этой мысли, но ни секунды ей не верил. Сам-то Геша точно знал, что его нервы — канаты. Он знал это точно, потому что тренинг нервной системы давно стал его привычным занятием. Он мог перейти реку не по мосту, а по перилам моста. Он мог спокойно положить за пазуху лягушку, хотя она холодная и мерзко шевелится. Он вполне мог спать на гвоздях и даже спал однажды, но вбить их было некуда — матрас легкий, и гвозди в нем не держались, поэтому Геша рассыпал их на простыне и проспал всю ночь без сновидений. Хотя было жестковато.

Но крепкая нервная система Геши была тем не менее очень тонко организована. Геша злился, и лишь крепкие нервы не позволили ему выместить злость на Кеше, который втравил его в эту позорную и унизительную историю.

— Что я тебе говорил! — повторил Геша. — Стену лбом не прошибешь. А здесь — стена.

— Бетонная, — согласился Кеша. — Особенно Кузьмич.

— Все хороши. Ты подумай, Кешка, с кого нам пример надо брать! У кого мы учиться должны! Страшно представить…

— Ты не прав. Не все же взрослые таковы, не обольщайся. Эти — досадное исключение.

— Могучее исключение, — мрачно сказал Геша. — На их стороне сила.

— Сила всегда на стороне взрослых. С этой силой приходится мириться, пока не вырастешь. Но ею можно управлять, сам знаешь.

— Теория заданного наказания?

— Точно, — подтвердил Кеша. — И теория обхода запрета. И наконец, главная теория — теория примерного поведения.

Теории эти были разработаны многими поколениями мальчишек и девчонок и успешно применялись Кешей и Гешей в их нелегкой жизненной практике. Скажем, теория заданного наказания. Кеше хочется в кино, но его желание заранее обречено на провал. Возражения известны: «Надо делать уроки» (хотя они сделаны!), «Ты был в кино позавчера» (хотя он смотрел совсем другой фильм!), «Ты должен сходить в прачечную» (хотя он успеет сделать это до кино!). Как Кеша поступит? Придя домой после школы, забросит портфель в угол и сообщит родителям потрясающую новость: он сейчас же отправляется в велосипедный поход по Московской кольцевой дороге до позднего вечера. Сто против одного, что ему не разрешат идти в этот мифический поход. Он расстроен, обижен. Он молча делает все уроки. Он идет в прачечную, булочную, молочную и бакалею. Он возвращается домой, нагруженный продуктами, и скорбно интересуется: может, хотя бы в кино разрешат сходить? И еще сто против одного, что ни у кого из родителей не поднимется рука на это скромное (по сравнению с велосипедным походом) желание.

Кеша и Геша, бывало, пользовались теорией заданного наказания, однако не злоупотребляли ею. Все-таки она не- ела элемент обмана — пусть невинного, пусть искупленного целым рядом благородных деяний, но обмана, как ни крути. Не любили они и теорию обхода запрета, предельно ясную теорию, но… построенную на вранье. Применять ее можно было лишь в самом крайнем, самом безвыходном случае.

Лучше и надежнее всех, по мнению друзей, выглядела теория примерного поведения. Краткий афористический смысл ее удачно выразил Кеша: «Веди себя хорошо, и родители тоже будут вести себя хорошо». Но, честно говоря, она не всегда удачно срабатывала. И к сожалению, не всегда по вине детей…

— Какая теория подойдет здесь? — спросил Геша.

— Мне больно говорить, но, думаю, теория обхода запрета.

— Риск?

— Благороден. Ибо запрет абсолютно бессмыслен. Чистой воды эгоизм. Эгоизм вульгарис.

— Как? — не понял Геша.

— Суровая латынь, — объяснил Кеша. — Так говорили древние римляне, которых мы проходили в прошлом году. Дух древних римлян был стоек и несгибаем. Они пошли бы на хитрость и провели испытания после обеда.

Геша нес ответственность за ходовую часть испытаний. Социальная их основа его не трогала: римляне так

римляне.

— А если они опять «козла» стучать будут?

— Не будут, — заверил Кеша, — надоест.

По молодости лет Кеша недооценивал терпения козлятников и их невероятные игровые способности. Он мог бы и просчитаться, не вмешайся в эту историю могучая и загадочная сила, которую Витька назвал телекинезом. Забегая вперед, скажем, что в ее названии Трешница не ошибся. Но лишь в названии.

— Пойдем пока ко мне, — сказал Геша.

— А баба Вера?

— Баба Вера уехала к бабе Кате в Коньково-Деревлево на весь день.

Геша жил с бабой Верой в трехкомнатной квартире и имел собственную большую комнату, набитую паяльниками, радиолампами, отвертками, пассатижами, конденсаторами, полупроводниками, и так далее, и тому подобное. Гешина комната была предметом вечных ссор с бабой

Верой, которая желала убрать ее, вопреки Гешиному законному сопротивлению.

Кроме вышеперечисленных атрибутов ремесла в Гешиной комнате находились диван-кровать, письменный стол с дерматиновым верхом, залитый чернилами, машинным маслом, бензином, расплавленной канифолью, Гешиной кровью от многочисленных производственных травм, стояло два венских стула, тумбочка и на ней первый советский телевизор КВН-49. Телевизор был стар, но работал на редкость хорошо. А японская пластмассовая линза позволяла даже разглядеть выражение лица знаменитого хоккеиста Валерия Харламова или не менее знаменитого певца Иосифа Кобзона. Геша свой телевизор любил, холил его и нежил, менял в нем разные детали и не признавал никаких новомодных марок типа «Темп» или «Рубин», украшавшего столовую Кешиных родителей.

Еще у Геши был замечательный стереомагнитофон «Юпитер», который он тут же включил, и из двух мощных колонок-динамиков звучала грустная песня на хорошем английском языке. Пел некто по фамилии Хампердинк. Ни Геша, ни Кеша не знали содержания этой песни, но певец грустил умело, а грусть интернациональна и не требует перевода. Тем более что друзьям тоже было не слишком весело.

— Хорошо поет, — сказал Кеша.

— Мастер, — подтвердил Геша.

— Не то что наши, — согласился третий голос.

— Это ты сказал? — спросил Кеша.

— Нет, — сказал Геша. — Я думал, это ты.

— Это я сказал, — сообщил третий голос.

— Кто ты? — спросил Кеша, и трудно поручиться, что в голосе этого мужественного мальчика совсем не было страха.

— Ну, я, — раздраженно сказал третий голос. — Не видите, что ли?

И тут Кеша и Геша увидели некоего старичка. Старичок стоял в вальяжной позе и смотрел на Кешу и Гешу со снисходительной улыбкой. Старичок был малоросл, одет в полосатую рубашку с длинными рукавами и белые чесучовые брючки, давно не знавшие утюга. И белыми-то они были изначально, может, лет сто назад. Еще на старичке наблюдались сандалеты, сквозь которые виднелись игривые красные носки. И вообще, старичок выглядел как-то несерьезно: и улыбочка эта фривольная, и периодическое подмигивание левым глазом, и поза его. Не говоря уже о самом его появлении.

Любой рядовой взрослый человек испугался бы невероятно. Кеша и Геша, к счастью, не были взрослыми. Кеша и Геша не вышли из того прекрасного возраста, когда не существует для человека пресловутая холодная формула: «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда». Все может быть, все возможно в нашем замечательном мире! Стоит только поверить в невозможное, как оно тут же исполняется, только поверить уж надо полностью, без опасений и осторожничания. Но взрослые не могут не осторожничать. Есть в них намертво вросшая жилка здорового скептицизма, настолько здорового, что мешает он верить в снежного человека, в летающие тарелки, в зеленых человечков со звезд.

Но Кеша и Геша не были взрослыми. Они, увидев старичка у телевизора, смешного старичка в красных носках, приняли этот факт за реальный и потребовали разумного объяснения этому факту.

— Вы откуда взялись? — строго спросил Геша, потому что в данный момент именно он был хозяином.

— «Откуда, откуда»… — сварливо сказал старичок. — Из телевизора, вот откуда.

— Вздор, — строго заметил Геша. — Во-первых, я свой телевизор знаю, во-вторых, вы там просто не поместились бы, а в-третьих, так не бывает…

— Ах, Геша, Геша, — грустно сказал старичок, — от тебя ли я слышу эти скучные слова: «Так не бывает». Бывает, Гешенька, все.

И тут он вдруг стал уменьшаться, потом таять, потом совсем исчез, а телевизор заговорил голосом диктора Балашова:

— Ну, а теперь бывает?

Но это никак не мог быть диктор Балашов, потому что телевизор Геша из сети выключил, это он точно помнил, да и сейчас посмотрел, проверил — верно, выключил.

А старичок вновь возник будто бы из ничего, встал у телевизора, ухмыльнулся и вдруг закашлялся, схватившись за грудь. Кашлял он долго и натужно, потом отдышался, сказал хрипло:

— Все легкие в пыли, мука какая… Любит твоя бабка уборки устраивать — спасу от нее нет. Повлиял бы ты на нее…

Тут молчавший до сих пор Кеша (и, надо заметить, оторопевший от всех этих чудес) вмешался в разговор:

— Вот что, товарищ. Бабка бабкой, но кто вы такой и что делаете в чужой квартире?

Тут старичок ловко подпрыгнул, уселся на край стола-ветерана, заболтал ножками в детских сандаликах:

— Резонный вопрос, Иннокентий. Кто я? По-вашему, наверно, я — дух. И квартира эта мне не чужая, я здесь давно живу — с тех пор, как сей телевизор купили.

— Так в телевизоре и живете? — саркастически спросил Кеша.

— Так в телевизоре и живу, — подтвердил старичок, не замечая, впрочем, сарказма. — Дело в том, что я — дух телевизора.

Вот тут взрослые поступили бы однозначно. Немедленно согласились бы со старичком, сделали вид, что верят ему во всем, успокоили бы его, заставили потерять бдительность, а сами в это время позвонили бы в больницу имени доктора Кащенко и вызвали отряд санитаров с крепкими смирительными рубашками. И зря. Потому что старичок психически вполне здоров, и еще: он взял бы да исчез в телевизоре — ищи-свищи. И за ложный вызов врачей пришлось бы отвечать по всей строгости советских законов.

Ни Кеша, ни Геша к телефону не бросились. Более того, они очень заинтересовались сообщением старичка.

— Как это — дух? — с сомнением спросил Кеша.

— А. будто ты не слыхал, что у вещей есть душа. Вот говорят: сделал мастер вещь и душу в нее вложил. И живет в такой вещи душа мастера…

— Так телевизор на конвейере делали. Может, сто человек. Один лампу ввернул, десятый гайку закрутил, сотый тряпочкой протер. И в смену у них тыща телевизоров. В каждый душу вкладывать — души не хватит.

— Знакомо рассуждаешь, — расстроился старичок. — И многие так же рассуждают. Поэтому у нас вещи без души и делают: тяп-ляп — и готово. А если еще и хозяин к вещи так относится, то ей через месяц-другой на свалке место.

— А как же к ней относиться?

— С душой, Кешенька, с душой. Тогда любая вещь долго служить будет. Вот как Гешин КВН-49.

— Выходит дело, вы — моя душа, — засмеялся Геша. — Это, значит, я вас туда вложил. — Он кивнул на побитый ящик телевизора. — Так, когда его отец купил, меня еще, может, и на свете не было…

— Верно, — согласился старичок. — Я — ничья не душа. Я сам по себе.

— Тогда почему вы именно мой телевизор выбрали?

— По разнарядке. Направление мне сюда вышло.

— От кого направление?

— От начальства, конечно…

Тут Кеша сообразил, что с такими бессистемными вопросами они до истины долго не доберутся. Нужна последовательность.

— Вот что, — сказал он решительно, — вы нам все по порядку расскажите: что за духи, откуда вы, где работали до Гешиного телевизора, что за начальство у вас. В общем, подробненько и не торопясь.

— Ты у нас прямо отдел кадров, — захихикал старичок и опять закашлялся. — Вы бы лучше пылесосом погудели, почистили бы кавээнчик-то. Ты совсем разленился, — вдруг набросился он на Гешу, — заднюю стенку снял, а на место кто будет ставить? Великий русский поэт Пушкин?

Тут Геша сообразил, что заднюю стенку он действительно забыл на место прикрутить — с тех пор как менял лампу. А времени тому недели две уже… Да-а, стыдновато…

— Ладно, — подвел итог Кеша. — Ты, Гешка, сооруди пылесос и погуди им, как выражается товарищ. Я позвоню отцу, скажу, что испытания модели временно отменяются.

Они вышли из комнаты, и Геша спросил друга:

— Слушай, Кешка, куда мы влезли? Это же мистика какая-то, бабкины сказки…

— Ты спишь? — спросил Кеша.

— Нет.

— И я не сплю. А старичок существует?

— А вдруг это галлюцинация?

Кеша был умный мальчик, почти отличник, и с чувством юмора у него тоже все было в порядке.

— Если это галлюцинация, — сказал он, — то довольно любопытная. Как ты считаешь?

— Не без того, — согласился Геша.

— А значит, будем галлюцинировать дальше. — И добавил сердито: — Не теряй времени, пропылесось хорошенько и стенку прикрути… Кстати, как его зовут? — Он подошел к двери Гешиной комнаты и крикнул: — А как ваше имя, дедушка?

— Кинескопом меня кличут. Старик Кинескоп.

 

Глава четвертая

КЕША, ГЕША И ЧУДЕСНЫЙ МИР ДУХОВ

Кеша сел на венский стул, предварительно скинув С него какие-то радиодетали. Геша устроился на полу, потому что второй стул тоже был занят радиодеталями, а Геша относился к ним бережно и с пиететом. Старик Кинескоп удобно примостился на диване, забравшись на него с ногами, поглядывал на свой кавээн — вычищенный и с прикрученной задней стенкой, улыбался довольно… Со стенкой, конечно, Геша виноват, забыл он о ней тогда в суматохе. А сейчас привернул накрепко новыми блестящими винтиками.

— Ладно, — сказал Кинескоп, закончив любоваться своим кавээном, — приступим, пожалуй… Ну, так с чего начать?

— С начала, — сказал рациональный Кеша.

Кинескоп задумался, уперся кулачком в подбородок, как «Мыслитель» работы французского скульптора Родена, улыбался чему-то своему — видно, вспоминал это давнее Начало. Хорошо ему сейчас было: просто, по-домашнему, не то что в телевизоре торчать с утра до утра.

Ребята молчали, не торопили его: понимали, что история будет долгой, а долгая история с бухты-барахты не рассказывается. Тут раскачка нужна.

Но вот старичок раскачался, начал мечтательно:

— Давно это было… Вы тогда не родились. И родители ваши не родились. И прародители ваши тоже еще не появились. Жили тогда на земле духи — злые и добрые. И звались они по-разному: водяными, лешими, домовыми, русалками. Это наши духи, русские. О заграничных — всяких там эльфах, гномах — я не говорю. Тех же щей, да пожиже влей… Обязанности у них были строго разграничены. Домовой, к примеру, за дом отвечал, за хозяйство. Кто поопытнее, тому большие дома доверялись, иной раз целые замки. Ну, а у кого способностей меньше, тот в домишках жил, и хозяйство у такого поменьше было. Лешие — те в лесу. Водяные — в прудах там, в озерах. Русалки — все больше по морям, их редко видели. Ну и прочие тоже… Жили так веками, не тужили, к условиям давно приспособились. Но вот началась эпоха Великого Технического Прогресса, и кончилось наше спокойное житье…

Тут старик Кинескоп сделал паузу и посмотрел на своих слушателей. Слушатели ждали продолжения. Впрочем, слушатели по-разному ждали продолжения. Геша скептически: мол, давай-давай, дед, заливай помаленьку… Кеша с вежливым интересом, за которым все-таки проглядывало доверие к старику: пока все общеизвестно, в детском саду проходили, а вот что ты дальше нам новенького сообщишь?..

Старик улыбнулся ласково — рот у него расползся почти до ушей, нос сморщился, — но удовлетворился сосредоточенным вниманием публики, продолжил:

— Дальше жить по-старому стало невозможно. Сами посудите: раньше домовой свое хозяйство наперечет знал. Кастрюли там, ведра, печка русская, иногда корова или свиньи. Все несложно. А теперь? Телевизоры, комбайны всякие, холодильники, пылесосы, автомобили — ужас! Не сразу, правда, все это появилось. Постепенно, понемногу. Но уже тогда, в самом начале, стало нам ясно: нужна специализация.

— Какая специализация? — не понял Геша.

— Обыкновенная, — терпеливо пояснил Кинескоп. — Узкая. По профессии. А для этого учиться требовалось. Были, конечно, и консерваторы, ретрограды и рутинеры: дескать, жили по-старому — и неча менять. Где они теперь? Сгинули. Шуршат где-нибудь по лесам-болотам, прохожих-полуночников пугают. Ученье — свет… Я тогда молодой был, головастый, по радиоделу пошел.

— А где учились? — скептически поинтересовался Геша. — Школа, что ли, специальная была?

— Зачем специальная? Обыкновенная — человеческая. Институт, университет, техникум — мало ли у вас учебных заведений? Всеобщее образование…

— Так с людьми и учились?!

— Не совсем с людьми… Можно, конечно, и с людьми, да только хлопотно. Документы нужны, на лекции ходи обязательно, на физкультуру — зачет по лыжам сдавай… Нет, ребяточки, гораздо спокойнее просочиться куда-нибудь в дымоход над аудиторией: и слышно, и видно — красота! Так пять лет и проучился. И все так же, не лентяйничал. А что диплома нет — так не за бумажку старался. Нам бумажка без надобности, нам знания нужны. А бумажка ваша — это видимость одна…

— В каком институте курс слушали? — официальным тоном спросил Геша.

— В радиотехническом. Но это позже. А поначалу в радиомастерской знаний набирался. Я ведь до телевизора в радиоприемнике работал. А потом переучился.

— А что же вы все в кавээне?

Кинескоп потупился, засопел. И Кеша остервенело посмотрел на Гешу, задавшего явно бестактный вопрос. Но старик перехватил взгляд, сказал успокаивающе:

— Да ничего, верный вопрос… Стар я, ребяточки, и склероз уже проглядывается, и соображаю туго. Поздно переучиваться. Содержу кавээн в порядке, и ладно… Вроде бы неплохо работает телевизор, а, Геша?..

— Неплохо, — сказал бестактный Геша. — Только ж это я его ремонтирую.

— А вот врешь! — возмутился Кинескоп. — Ты его не ремонтируешь, ты его реконструируешь. А скажи честно, разве ж он сам отказывал когда-либо?

— Да вроде нет… Схема у него хорошая.

— Схема… — протянул старик. — Духи в этих развалюхах хорошие были, энтузиасты. Да что говорить, это ж мы телевизорную промышленность начинали. Только кто поумней — давно дальше пошли. Вот дружок мой, Реле, тоже в кавээне начал. А теперь где? Теперь он всей системой промышленного телевидения в универмаге «Москва» ведает. Был я у него, смотрел, прекрасный специалист. А учились вместе… Или вот Регистр. В телецентре устроился, в Останкине. Он меня на экскурсию водил, показывал, объяснял, да все зря: отупел я, что ли… — И Кинескоп заплакал.

Плакал он жалобно, утирал кулачком слезы, буквально-таки ручьями бегущие по коричневому сморщенному личику, всхлипывал, сопел.

Кеша с Гешей бросились к нему, начали утешать. Кеша из кармана платок достал — не очень чистый, даже грязноватый скорее, совал старику:

— Вот платок, возьмите… Да не расстраивайтесь вы, честное слово! Подумаешь, телецентр! Там все новенькое, да и меняют оборудование каждый день. Тоже мне работа — не бей лежачего. Вот кавээн — это дело!..

Нехитрые Кешины утешения неожиданно подействовали. Кинескоп перестал реветь, взял платок, вытер слезы, сложил его аккуратно, но Кеше не отдал, себе в карман сунул. Может, по рассеянности.

— Дело, говоришь? Верно… Да я не о том жалею. Я о потерянном времени жалею. Какие возможности! — Он всплеснул ладошками: — Учись не хочу. Вон мои кореши в большие люди вышли. Один турбину на Красноярской

ГЭС обслуживает — шутка ли! Другой в Ту-114 летает — тоже пост! А третий… До него и не добраться: всем московским метро ведает, у него самого сотни две духов в подчинении. А все потому, что учился. Ни на минуту самосовершенствования не прекращал. — Кинескоп поднял вверх указующий перст и потряс им значительно.

— Там же начальник есть! — удивился Кеша. — Начальник управления…

— «Начальник»… — передразнил его Кинескоп. — Так то человек, а это — дух. Ты, брат, не путай людей с духами. У вас свои функции. У нас — свои.

— Выходит так, — сказал Геша. — Раз метро хорошо работает, в том заслуга вашего приятеля.

— А как же? Вестимо дело. И помощников его.

— А люди ни при чем?

— Не понимаешь ты меня, парень. А вроде не дурак… Если люди без души к делу относятся, так там и духам делать нечего: не пойдет дело. А работает с душой человек, у него дело спорится. И дух ему тогда во всем помогает. Я разве сам лампу в телевизоре сменить могу? Не могу. Я могу ее подольше работать заставить — это да. Так не вечно же… И разве не было у тебя так: смотришь ты телевизор и вдруг подумаешь, что неплохо бы такую-то лампу заменить? А, было?

— Было, — сознался Геша.

— Вот, — удовлетворенно хмыкнул старик. — Это ж я тебе подсказывал.

— Телепатия? — Кеша даже вперед подался.

— Вроде бы, — поскромничал Кинескоп. — Обычная штука… И везде так же: духи все наперед знают и толковым людям помогают. В контакте работаем.

Тут Геша руку поднял, как будто на уроке в школе:

— А у нас в квартире еще духи есть?

Кинескоп помялся, пожевал губами.

— Так, чтоб постоянных, — двое нас. А приходящие есть.

— Кто же?

— Дух телефонной сети. Который за подстанцию отвечает. Он и к тебе, Кеша, заглядывает… А живет вот этот… — Он кивнул на выключенный магнитофон.

— А где он? — Кеша и Геша даже в один голос спросили это.

— Ушел, — грустно сказал Кинескоп. — К тебе, Кешка, ушел.

— Да ну? А зачем?

— Брат у него там живет. У тебя то есть…

— В магнитофоне?

— Ну да… Они духи хорошие, добрые, грамотные. Хотя и молодые. Твой, бывает, и к нам заходит. Все ко мне пристают: расскажи да расскажи, как раньше духи жили. А расскажешь — смеются: темные вы, дескать, были, страшно подумать!.. Твой-то, Кешка, вообще головастый малый. Он у тебя и за магнитофоном следит, и в телевизоре кумекает.

— В «Рубине»?

— В нем.

— Так он же цветной!

— То-то и оно. Специальность новая, еще не совсем освоенная. На ходу учиться приходится.

— Он у нас то в зелень отдает, то в красноту. Цвет отрегулировать нельзя.

— Не суди строго, — сказал Кинескоп. — Как будто мастер из телеателье много в том понимает. А парень, я слышал, неглупый, в институте заочно учится. Рыжий (это твоего, Кешка, так зовут, а нашего — Красный) говорил как-то, что ему с ним, с мастером этим, работать — одно удовольствие. А Рыжий хоть и молодой, а вдумчивый, далеко пойдет.

Кеше мучительно захотелось тут же вскочить и мчаться домой: познакомиться с Рыжим и его братом. Но он понимал, что это бессмысленно: раз они до сих пор не показывались, так и сейчас не станут. Хотя Кинескоп-то появился…

— Слушайте, дедушка, — спросил Кеша, — а почему вы людям никогда не показываетесь?

Кинескоп посмотрел на Кешу как… как… ну, как на сумасшедшего, психа ненормального.

— А кто ж в нас теперь поверит?

— Никто не верит, — согласился Кеша. — Но вы же есть?

— Это как сказать, — загадочно усмехнулся Кинескоп. — Ты своему отцу о нас скажи — он поверит?

Кеша подумал немного, прикинул все «за» и «против» и решил с огорчением:

— Не поверит.

— И любой другой тоже. И уж так столетиями повелось, что скрываемся мы от людского глаза. Раньше от безделья иногда появлялись, а теперь никогда.

— А почему вы?.. — Кеша не договорил, но Кинескоп его прекрасно понял, сказал туманно:

— Так надо было… Да и знаю я вас давно, ребята вы вроде хорошие, отзывчивые. А главное, поверить в нас смогли.

— Но могли и не поверить?

— Ну, риск невелик. Не поверили бы — и ладушки. Внушил бы я вам, что все виденное — галлюцинация. И точка. Да потом, я не один это решил, посоветовался кое с кем.

— С братьями?

— С ними тоже… И кое с кем еще. — Он указал на потолок, намекая на некую вышестоящую силу.

Намек был понятен, но что за вышестоящая сила — следовало узнать. Кеша так прямо и спросил:

— С начальством, что ли?

Кинескоп замялся:

— Не совсем…

— С кем же?

Кинескоп явно мучился, не хотел говорить. Кеше стало его жалко, и он сдался, решил подождать с вопросом.

— Ладно, тайна есть тайна. Я понимаю… Скажите, дедушка, а с братьями нам можно будет познакомиться?

Кинескоп облегченно вздохнул, и Кеша понял, что старичок рад смене разговора; и о начальстве он зря проговорился, может быть даже, ему за это влетит.

— Теперь можно, — сказал Кинескоп. — Раз уж вы знаете, то и братьев увидите. Красный вернется, я ему скажу.

— А когда он вернется?

— А кто его знает? Дело молодое: гуляй себе…

— А позвать их можно?

Старик Кинескоп подумал немного, спросил у Кеши:

— Дома кто есть?

— Родители.

— Значит, не позовешь. Рыжий при них не станет по телефону говорить: заметят неладное. Да не торопись ты, познакомитесь еще. Сегодня и познакомитесь.

— Когда? — Нетерпение друзей было слишком велико, чтобы Кинескоп его не заметил. Хитрый был Кинескоп старик, все подмечал, все видел, выводы делал, на ус мотал. И молчал…

И Кеша решил не торопить события. Время обеденное, отец, поди, удивляется: не пришли за ним, на испытания кордовой модели не пригласили. Надо пойти объяснить, а заодно и пообедать. Только вот Кинескоп…

— Кинескоп, — сказал Кеша, — может, вам поесть приготовить?

— Это еще зачем? — удивился Кинескоп. — Разве я просил? Духи не едят, им это ни к чему. — Тут он заулыбался хитро, сморщил физиономию: — А у меня духовной пищи невпроворот. С девяти утра питаться могу, с утренней зарядки в телевизионной студии. Правда, пища не всегда калорийная…

— Тогда мы пойдем. — Кеша вскочил и хлопнул друга по плечу. — Пошли, Гешка, к нам обедать. Мама звала. И про модель отцу сказать надо. А то ведь звали, время назначили. Неудобно.

— Идите, идите, — напутствовал их Кинескоп. — Я тут пока подремлю на свежем воздухе. А к тому времени и Красный вернется. Может, и Рыжий зайдет. Познакомитесь…

Ребята уже было пошли, оставив Кинескопа спать на Гешином диванчике, накрыв его шерстяным пледом, когда Кеша все-таки решился на провокационный вопрос. Таким уж он парнем был, этот неугомонный Кеша, все-то ему хотелось знать сразу, не любил оставлять ничего на потом.

— Дедушка, — сказал он вкрадчиво, — вам начальство разрешило с нами познакомиться, а как же братья?

— А что братья? — вскинулся старик.

— Им тоже разрешили?

— Дурень ты! — в сердцах сказал Кинескоп. — Сыщик липовый, Шерлок Холмс несчастный, майор Пронин недоразвитый. Все-то ему знать надо… А может, оно и к лучшему… — Он значительно посмотрел на ребят. — Это не мне с вами познакомиться разрешили. Это вам со мной познакомиться велено было.

— Зачем? — спросил Геша.

— Кем? — одновременно вырвалось у Кеши.

И старик Кинескоп ответил по порядку:

— Зачем — со временем узнаете. А кем… Великим Духом Электричества!

И сказал он это так значительно, так громогласно, что в воздухе промелькнула синяя молния, запахло озоном и перегоревшими пробками. А скорей всего, это ребятам лишь показалось, потому что холодильник на кухне урчал по-прежнему, а как он мог урчать, если бы пробки перегорели?

— Как его зовут? — тихо спросил Кеша.

А Геша ничего не спросил, потому что был полностью ошарашен и молнией, и странным запахом, и громовыми словами Кинескопа.

— Зовут его Итэдэ-Итэпэ, — почему-то шепотом сказал Кинескоп, — Но забудьте это имя, не повторяйте вслух, не то случится беда! — Он быстро лег, укрылся пледом и добавил уже обычным своим хриплым, простуженным голосочком: — Ну, идите, идите, а я посплю.

 

Глава пятая

КЕША, ГЕША И БРАТЬЯ-БЛИЗНЕЦЫ

Конечно, можно было бы рассказать о Кинескопе Кешиным родителям. В конце концов, они люди прогрессивные, с широкими взглядами, с некоторой долей свободного воображения, обычно исчезающего у человека по исполнении ему шестнадцати лет. В это время человек получает паспорт и автоматически становится взрослым. А взрослому человеку свободное воображение — помеха в жизни. Почему-то взрослые люди не любят эту прекрасную черту характера.

Жалко взрослых, считал Кеша. Скучно им. А возможности — колоссальные! Шофер автомобиля, например, может представить себя за штурвалом сверхзвукового истребителя, а асфальт Московской кольцевой дороги под колесами — взлетной полосой.

Повар, помешивающий половником флотский борщ в котле, может представить себя ученым у аппарата, в котором моделируется зарождение первоматерии на Земле.

Да-а, что и говорить, возможностей навалом. Кеша никогда не упускал случая пофантазировать: любое дело веселее идет. А взрослые? Легко представить, о чем они фантазируют.

Кеша не сомневался, что шофер, к примеру, на самом деле думает о том, что задний мост стучит и резина на передних колесах лысая, а завтра все равно новой не выпишут.

Повар мечтает о том, чтобы никто сегодня в жалобную книгу никаких кляуз не писал, а скорее всего напишут, потому что борщ жидковат, мясо неважное привезли, костей много.

Вот так они и живут, эти взрослые. Даже самые передовые из них редко позволяют себе помечтать. То есть мечтают-то они непрерывно, но это реальные мечты.

А пустить к себе нереальные мечты позволить не могут; стыдно. А чего стыдно — сами не знают.

Кеша обо всем этом серьезно подумал, взвесил возможности своих — пусть прогрессивных, но все же взрослых — родителей и решил, что на духов их воображение не потянет. Не примут они духов, хоть ты лопни. Пусть-де старик Кинескоп перед ними польку-бабочку спляшет — все равно не поверят. Так что лучше смолчать, не позориться по-пустому. А то услышишь традиционное: «Какой ты еще ребенок, Кешка!» Как будто в том, что он ребенок, есть что-то постыдное.

Уже в лифте он сказал Геше:

— О Кинескопе — молчок. Никому!

— Спрашиваешь! — подтвердил Геша, и стало ясно, что он тоже хорошо взвесил все «за» и «против» и мнения на сей счет у них с Кешей совпали. Да и не могло быть двух мнений в этой ясной ситуации.

За обедом отец спросил:

— Ну как испытания? Состоятся?

— Вряд ли, пап, — озабоченно сказал Кеша.

— Недоделки в конструкции?

Что ж, если ответ подсказывают, грех не воспользоваться подсказкой — это вам каждый школьник подтвердит.

— Есть кое-какие… Да и негде испытывать: на пустыре доминошники стол врыли.

— А вы рядом. Не помешаете.

— Это ты так считаешь. А Петр Кузьмич считает иначе. Он свое мнение еще утром высказал.

— Безобразие! — возмутилась мама. — Что у них, другого места для стола не нашлось? И вообще, наш двор превращается в какой-то заповедник. С собаками гулять не разрешают. Теперь уже детям играть негде. А завтра и нас попросят по стеночке ходить… Хороша общественность! Петр Кузьмич с компанией. Там один Витька чего стоит!

— Витька стоит три рубля, — сказал отец, — это общеизвестно. А Петр Кузьмич — фрукт дорогой. Его не укусишь. С ним надо бороться всерьез.

— Уже начали, — засмеялась мама.

— Кто?

— Это он как раз выясняет. Занят розыском. Представляешь, они сегодня в домино играли, а им кто-то костяшки путал.

— Как путал? — спросил отец.

— Ну, подменивал, мешал — я же не видела. А Марья Агасферовна подробностей не знает. Говорила, что он хотел одну костяшку положить, а ему кто-то другую подсовывал. И так все время.

— Может, они на солнце перегрелись? — предположил отец.

— Вполне возможно. Только они всерьез эту историю приняли. Витька заявил, что это… — Тут мама помялась немного, вспоминая, потом вспомнила: — Что это — телекинез. Правильно я назвала?

Стоит ли говорить, что Кеша с Гешей слушали разговор с напряженным вниманием. Геша даже есть перестал, открыл рот от удивления. А Кеша, хоть и продолжал хлебать суп, тоже удивлялся и думал про себя, что все это непросто, что есть какая-то диалектическая связь между событиями дня — от разговора у зеленого стола беседки до беседы с Кинескопом'. Впрочем, рано спешить. Необходимо собрать побольше фактов, взвесить все аккуратно, а уж только потом делать выводы.

Но красивое научное слово «телекинез» было названо, и оно требовало объяснений.

— Умен твой Витька, — засмеялся отец. — Вот к чему приводит чтение популярных научных журналов. Телекинез… — Отец от изумления даже головой покрутил. — Телекинез, мои дорогие, это перемещение материальных объектов в пространстве силой человеческой мысли. Примерно так. И штука эта пока фантастична. Она даже на уровне гипотезы не существует — так, предположения одни… А ты хочешь, чтобы телекинез осуществился в масштабах дворовой сборной по домино…

— Я ничего не хочу, — обиделась мама. — Я передаю тебе, что мне рассказала Марья Агасферовна.

— Твоя Марья Агасферовна — сплетница, — сказал отец, но мама на него посмотрела укоризненно: мол, что ты говоришь, это же непедагогично. Будто Кеша с Гешей сами не знали суровой правды про Марью Агасферовну…

Но не в ней было дело. Разговор родителей лишний раз подтвердил, что они уже слишком взрослые. Если они в телекинез не верят, то где же им поверить в Кинескопа! А Кеша, например, был почти уверен, что история с доминошниками не обошлась без участия старика. Слишком все во времени увязано. Считайте: решение открыться ребятам принято Кинескопом явно не сегодня с утра. Раньше принято. А значит, он должен был следить за ними: где, что делают, когда домой вернутся. В том, что Кинескоп мог следить за ними на любом расстоянии, Кеша не сомневался. Раз он дух, значит, может многое. А телекинез для него — плевое дело. Он и телепатией владеет — сам признался. Кеша взглянул на Гешу и понял, что друг думал о том же. И Кеша и Геша всегда отлично понимали, что каждый из них думает. Это тоже могло считаться телепатией, которая возникает у людей, знающих друг друга давно, к тому же имеющих одинаковое мнение по всем вопросам. Даже в школе бывало: Геша, к примеру, к доске вышел, отвечает урок и вдруг запнется. Тут же посмотрит на Кешу, тот кивнет ему многозначительно, и Геша все сразу правильно понимает. Телепатия, точно!

Хотя, конечно, надо бы Кинескопа подробнее про телекинез расспросить. Вон даже отец считает его фантастикой. Значит, нет такого явления в мире людей. А в мире духов — пожалуйста, те-ле-ки-ни-руй-те на здоровье…

— Мам, — сказал Кеша, потому что обед подошел к концу, — мам, мы пойдем, а?

— Куда? — строго спросила мама — впрочем, для порядка спросила, ибо каникулы время святое, покушаться на него никак нельзя, это и родители понимают прекрасно.

— Мы у Геши будем.

— Но больше никуда…

Когда в прихожей они проходили мимо телефона, он звякнул тихо-тихо, будто кто-то не хотел, чтобы его звонок слышали посторонние. Кеша взглянул на Гешу и снял трубку.

— Кеша? — спросили из трубки. — Пообедали?

— А кто это? — шепотом спросил Кеша.

— Я, Кинескоп, — сказала трубка. — Давайте быстро ко мне: пора делом заняться. И братья здесь…

— Мы сейчас.

— Бегом, — строго сказала трубка и смолкла.

И тут же в ней раздался длинный гудок. Не короткие, как после прерванного разговора, а длинный, непрерывный, как будто разговор еще не начинался. Впрочем, так и должно было быть: ведь соединяла-то их не автоматическая станция, а сам дух телефонной сети! Кеша и Геша в том не сомневались. Вообще за последнюю пару часов всякие сомнения у них поубавились: всесилие Кинескопа и его коллег не оставляло времени для сомнений. Надо было спрашивать: «Как это делается?», а не «Делается ли это вообще?».

…Когда Кеша и Геша вошли в комнату, Кинескопа на диване не было. Только скомканный плед валялся. Но старик тут же возник из-за телевизора, кашлянул смущенно:

— Трусоват я стал. Думал, бабка пришла.

— Ай-яй-яй, — с бабкиной интонацией сказал Геша. — Такой всемогущий дух, а боится старой, немощной женщины.

Кинескоп обиженно поджал губы, однако грудь выпятил, плечики расправил — каков, мол!

— Это кто боится?

— Это ты боишься.

— Ха, — презрительно покривился Кинескоп. — Боюсь… Да, боюсь. За бабку твою боюсь… Что с ней будет, коли она меня углядит?

Геша подумал секунду и ответил серьезно:

— Инфаркт.

— То-то и оно. Забота о человеке — прежде всего для духа. — Кинескоп поднял вверх указующий перст.

Для Кеши и Геши самое время настало перейти к наболевшим вопросам.

— Хороша забота, — сказал Кеша. — Субботний отдых людям испортил.

— Это кому это? — всполошился Кинескоп.

— Козлятникам.

— А-а, им-то… — успокоился Кинескоп. — Вреда я им не причинил, не ври по-пустому. Чему тебя только семья и школа учат? А пошутил малость — так то вы меня попросили.

— Мы?

— Кто же еще? «Последствия будут ужасны»… — повторил он Кешиным голосом.

— Кинескоп, — ужаснулся Кеша, то есть вроде бы ужаснулся, а на самом деле восхитился столь быстрому подтверждению недавней своей мысли, — ты подслушивал?

— Ну, не совсем чтобы я, — скромно потупился Кинескоп. — Там другой был, тоже из наших…

Тайна разрасталась на глазах.

— И костяшки доминошные он мешал?

— Он, он.

— Кто он?

— Много будешь знать — скоро состаришься, — невежливо сказал Кинескоп. — Потерпи. Что могу — расскажу.

Пришлось отступить на заранее подготовленные позиции.

— А как он это делал? Телекинез?

— Телекинез, телекинез, чего ж еще…

— Так нет же его.

— Кто сказал?

— Папа сказал.

Тут Кинескоп даже обиделся, губы поджал, выражение презрительное состроил. Но не смолчал, ответил:

— Твой папа — человек ученый, дело ясное. Он про вашу людскую науку многое знает. Да только сама людская наука знать пока всего не может, не доросла. Человек свой мозг на сколько процентов использует? Процентов на десять. А остальная сила мозга вашего дремлет, не проснулась еще. А проснется — дивные дела человек делать сможет. Телекинез — что! Напрягся малость — и двигай себе предметы всякие. Есть умельцы: не то что костяшки пластмассовые — людей переносят с места на место. Так то духи…

Тут уж даже воспитанный Геша не выдержал:

— Сколько ж вас на земле?

— Нас очень много, — важно сказал Кинескоп.

— Нас о-очень много, — подтвердил кто-то сзади.

Кеша быстро обернулся и увидел двух маленьких, не выше Кинескопа, человечков. Они выглядели абсолютно одинаковыми, словно игрушки: огненно-рыжие вихры, нос картошкой, улыбка в сто зубов, белые майки с круглым воротом, джинсы со слоником на заду. Слоников Кеша не увидел, но у него самого были такие же джинсы, и он про слоника знал доподлинно.

— Это братья, — сказал Кинескоп, — Рыжий и Красный.

— Здрасьте, — сказали братья хором.

— Здрасьте, — несколько растерянно ответил Кеша: он помнил, что они братья, но чтоб так похожи…

— Та-ак, — протянул Геша. — А кто из вас кто?

— Я — Рыжий, — сказал один.

— Я — Красный, — сказал другой.

С тем же успехом они могли представиться наоборот, разницы видно не было.

— Как же вас различать? — заинтересовался Геша, который всегда любил знать все точно.

Близнецы переглянулись и тяжело вздохнули.

— Не знаем, — сказали они хором.

— Как же вы сами себя различаете?

— Мы не различаем, — сказал один из близнецов — может быть, Рыжий, а может быть, Красный. — Мы просто помним, кто есть кто.

— А как же нам быть? — растерялся Геша.

— Привыкнете, — сказал другой близнец — может быть, Красный, а может быть, Рыжий. — Или путать будете — тоже не беда.

— Нет уж, — решил Геша, порылся в столе и нашел эстонский значок с изображением вишенки. — Ты кто? — спросил он ближайшего из братьев.

— Я — Красный.

— Будешь носить значок. — И приколол его на майку.

Красный скосил глаза на грудь, улыбнулся счастливо.

А второй близнец сказал тихонько:

— Я тоже хочу значок…

— Правильно. — Геша сообразил, что поступил не по-товарищески, снова порылся в ящике стола, вытащил значок с клубничкой и приколол его Рыжему. — Так и будем вас различать: Красный с вишенкой, Рыжий — с клубничкой. Понятно?

— Понятно! — хором ответили братья и заулыбались, довольные.

Мир восстановился, и Геша был рад своему дипломатическому ходу не меньше, чем братья — значкам.

Кинескоп сказал с некоторым удивлением:

— А и вправду различать легче стало. Вы уж их не снимайте, значки-то…

— Не будем, — ответили счастливые братья, и было совершенно ясно, что значки эти они не снимут ни при каких обстоятельствах — так они себе сейчас понравились.

Кеша вспомнил, что у него дома в коробке из-под печенья валяется штук тридцать разных значков. Сам он когда-то собирал их, да потом бросил. Он вообще много чего собирал: марки, морские камешки, спичечные этикетки. Но страсть коллекционера, быстро возникавшая в нем, так же быстро угасала: он не любил долго копить.

«Надо будет отдать значки братьям», — подумал он и порадовался, что сможет это сделать сегодня же вечером, потому что один из братьев живет у него дома.

Кинескоп уселся на диване, завернулся в плед, заявил официальным тоном:

— Рассаживайтесь поудобнее, товарищи. Разговор будет серьезный.

— О чем разговор? — спросил любознательный Геша.

— Узнаешь, — буркнул Кинескоп.

Товарищи расселись поудобнее: Кеша на стуле, Геша, как и раньше, на полу, братья Рыжий и Красный взгромоздились на стол, свесив ноги в таких же сандаликах, как и у Кинескопа, приготовились слушать.

— Товарищи… — Кинескоп явно находился под влиянием официальных телевизионных программ. — Я уполномочен сделать важное заявление. Прошу — отнестись к нему со вниманием и уважением. — Он помолчал значительно, продолжил: — Кеша и Геша, по моей рекомендации из всех мальчиков города Москвы для Великой Миссии Помощи выбраны именно вы.

Он так и сказал: «Для Великой Миссии Помощи». Каждое слово начиналось с большой буквы, ошибиться было нельзя.

— Что за миссия? — спросил нетерпеливый Геша, и хотя Кеша и сам был не прочь поскорее, без долгих предисловий, узнать суть дела, он все же поразился бестактности друга: судя по тону старика, да и по серьезному виду близнецов, дело наклевывалось нешуточное, важное. И если уж их двоих выбрали из всех мальчиков города Москвы, то стоит потерпеть: пусть Кинескоп выговорится.

— Подожди, Гешка, — сказал он.

Кинескоп с благодарностью кивнул ему.

— Я открою вам Великую Тайну, — продолжал Кинескоп, и тут уж сам Кеша подумал, что старик явно перегибает палку: «Тайна — великая, миссия — великая. Не слишком ли?..»

Но Кинескоп не заметил Кешиных сомнений.

— Вы, именно вы призваны помочь духам, — с надрывом шпарил он. — Десятки их сейчас мучаются от бессилия и унижения, и без помощи людей мы пока не можем защитить их.

— Где они мучаются? — снова не утерпел Геша, и в его голосе снова была ирония.

— Все скажу, — торжественно заявил Кинескоп, не заметив, впрочем, иронии, — но сначала узнайте, с кем вам придется вступить в борьбу…

Это было немного страшновато — борьба, враги, — но чертовски увлекательно. Кеша и Геша одновременно представили себе неистовую погоню, бешеную езду на гоночных автомобилях «феррари» или «мазаратти», автоматные выстрелы, пуленепробиваемые жилеты, поиски следов, скрупулезный анализ фактов преступления и, наконец, обязательно — заключительную фразу, обращенную к главному негодяю: «Ваша игра закончена, сэр!» Или иначе: «Ваша ставка бита, мистер такой-то!» По крайней мере, так заканчивались популярные романы про шпионов, некогда читанные Кешей и Гешей…

— С кем? — в один голос спросили они.

— Вы его знаете, — скорбно сказал Кинескоп. — Он живет в вашем дворе и сегодня играл в домино, когда вы хотели испытывать самолет.

— Витька? — крикнул Кеша.

А Геша спросил вполголоса:

— Петр Кузьмич?

— Нет, — покачал головой Кинескоп. — Это Сомов. Он-то и есть наиглавнейший преступник, негодяй и душегуб.

 

Глава шестая

КЕША, ГЕША И ВЕЛИКАЯ ТАЙНА

Вот те раз! Сомов — преступник! Тихий, незаметный, фантом, а не человек… Он порой и поздороваться боится, бочком по стеночке, мимо, мимо — ив подъезд. Отец Кеши называет его человеком, ушибленным ложной скромностью. Такой десять раз подумает, прежде чем комара прихлопнуть. Да и в истории с домино Сомов себя прилично вел: не встревал в разговор, не вякал по-пустому, не делал замечаний, просто помалкивал.

Не может он быть преступником!

Хотя… Тут Геша к месту вспомнил еще одну народную мудрость Гешиной бабы Веры — насчет тихого омута, в коем черти водятся. И надо сказать, что Геша тоже вспомнил эту мудрость, что, впрочем, совсем неудивительно.

Итак, Кеша остановился на слове «хотя». Хотя… Тут Кеше (и Геше тоже) пришел на память ряд литературных примеров о преступниках, ведущих добропорядочный образ жизни, не пьющих, не курящих, не выражающихся нецензурными словами и даже любящих мелких домашних животных, как-то: кошек, собак, лемуров, попугаев, хомяков и черепах.

И здесь опять подошла бы полезная оговорка «хотя». Хотя… Кеша (и Геша тоже) прекрасно знал одну грустную историю, происшедшую месяца два назад. Тогда Сомов очень негуманно поступил с черным котенком, забежавшим к нему в подъезд. Котенок был ничейный, некормленый и орущий. Последнее тихому Сомову особенно не понравилось. Помнится, он взял котенка за шиворот (дело происходило на третьем этаже) и преспокойно выкинул его за окно. Счастье котенка в том, что он оказался именно котенком. Как и положено кошке, он упал на все четыре лапы. Как и положено маленькому котенку, безусловный рефлекс не помог — котенок сломал лапу. Хорошо еще, Валька Бочарова забрала его и выходила. А то бы помер. Вот вам и тихий Сомов — полюбуйтесь-ка! Хотя он и тогда не шумел, даже не сказал ничего…

Нет, Кеша все больше убеждался, что этот страшный человек может быть преступником… Он все может — дело ясное. Одного Кеша не понимал: как он ухитряется вредить духам? Ведь дух преспокойно сделается невидимым, как Кинескоп, и Сомов его просто не заметит. Тут явно была какая-то неувязка, о чем Кеша немедленно сообщил Кинескопу.

— Глупый, — грубо отреагировал Кинескоп. — Сейчас объясню…

И старик Кинескоп объяснил все. И это было действительно тайной, правда, пока по-прежнему непонятно, почему великой.

Сомов, к огорчению Кеши и Геши, оказался обыкновенным вульгарным жуликом, но жуликом хитроумным. Он ворует у духов. То есть не у самих духов, конечно (у самого духа не украдешь, и стараться не стоит), а крадет ту вещь, с которой дух неразрывно связан. Своей работой связан. Короче, Сомов был автомехаником.

«Ну и что? — подумал про себя Геша. — Чего же плохого в этой всеми сейчас уважаемой профессии? Да тысячи владельцев «Жигулей», «Волг», «Москвичей» и «Запорожцев» примут Сомова, как дорогого гостя. Приходит домой интеллигентный товарищ с прекрасными рекомендациями и говорит скромно: «Вам машину посмотреть?» Владелец захлебывается от радости: «Да, да, дорогой товарищ, у меня там бензопровод засорился, и вообще она не едет».

Фраза не придумана. Ее слышал сам Геша из уст соседа по лестничной клетке, вполне интеллигентного человека с высшим инженерным образованием: «Вообще она не едет».

Технически образованный Геша твердо считает: нынешний автовладелец — личность чаще всего неграмотная. А Геша автомобиль знает. И не кое-как. Отцовская машина изучена Гешей досконально: от системы зажигания до тонкостей подвески. Когда отец приезжает в отпуск, он даже позволяет Геше водить машину. И вряд ли сын уступит отцу в мастерстве вождения.

Сомов к Гешиному отцу не пойдет. Сомов пойдет к наивному автомобилисту, который примет на веру все технические замечания этого скромного, интеллигентного мастера. А скромный, интеллигентный мастер ищет именно таких доверчивых неумеек. С ними легко. С ними даже неинтересно, настолько все просто. Но профессия есть профессия. А по профессии Сомов, как уже Кинескопом сказано, жулик!

— Не совсем так, — поправил Кинескоп. — Он не сам жулик. У него есть помощник. Тот — жулик. Но и сам Сомов все-таки тоже жулик…

Тут Кинескоп вконец запутался в своих «жулик — не жулик» и умолк.

— Не части, Кинескоп, — сказал Геша. — Давай по порядку. Кто, что, как, где и когда?

Кинескоп вздохнул поглубже и «дал по порядку». Вот что он поведал изумленным слушателям.

Фирма «Сомов и К°» работает продуманно и осторожно. В ее деятельности почти исключен элемент риска. Конечно, совсем без риска невозможно, но для жулика — чем его меньше, тем спокойнее. Истина общеизвестная. И поэтому Сомов работает в паре с Витькой Трешницей. Схема работы вкратце такова, как ее пересказал не очень-то разбирающийся в автоделе Кинескоп. У Сомова — а механик он известный и добросовестный! — есть определенная клиентура. Сомов в поте лица весь день бегает по клиентам, чинит, заменяет, поправляет, налаживает именно то, что накануне было сломано, подменено, нарушено или просто украдено Витькой.

К примеру, просыпается утром известный киноактер, бреется, завтракает, выходит на улицу к своему «Жигуленку», любуется им, тряпочкой из замши стекло протирает, и вдруг — о ужас! — колпаков-то на колесах нет. Тю-тю колпаки. Сперли. «Кто спер? — предполагает артист. — Или просто ворюга, или свой брат-автомобилист, у которого такие же колпаки днем раньше увели?» Ну, заявляет артист о пропаже в милицию. Там, конечно, дело заводят, обещают найти. А это почти безнадежно. Потому что в Москве автомобилей миллионы и колпаки одного ничем не отличаются от колпаков другого. Спросят артиста: а особые приметы у колпаков были? Что он ответит? Ничего не ответит, потому что особых примет у них не было. Автографа своего он на них не ставил и портрета любимой женщины с внутренней стороны не приклеивал. Нет примет, и точка. Как в таком случае их искать? Очень трудно…

И такая же история может произойти с любой другой деталью любого другого автомобиля. Потому что ночью Витька подошел к нему и спер эту деталь. Автомобиль угонять хлопотно — найдут и посадят. На автомобиль секретки всякие ставят, сигналы оглушительные, даже волчьи капканы, как в кинофильме «Берегись автомобиля». А что ты на колпак поставишь? Или, допустим, карбюратор? Или на запасное колесо в багажнике? Правда, багажник хитро запереть можно. Но Витька — слесарь. Ему любой замок нипочем.

Но милиция милицией, а колпаки артисту нужны. Без колпаков колеса его машины имеют какой-то неприглядный вид. Жалкий, надо сказать, вид. Он звонит обаятельному мастеру, чудо-человеку товарищу Сомову и говорит ему о своей беде. А тот его успокаивает: не беда, мол, достанем колпаки, только подороже магазинных. Тем более они в магазине все равно редко бывают. И ставит Сомов артисту его же собственные колпаки за двойную цену. А потом делится с Витькой хорошей прибавочной стоимостью, и оба хохочут над простофилей актером. Вот такие пироги.

История, рассказанная Кинескопом, неприятно поразила Кешу и Гешу. И даже не потому, что ворами оказались люди из их двора, а потому, что история выглядела больно грязной.

И Кеша и Геша росли в семьях, где никто никого не обманывал даже в мелочах. Ни Кеша ни Геша представить себе не могли, что возможно утаить от родителей или от бабы Веры сдачу от молока или хлеба, взять без спроса отцовский фотоаппарат или залезть в ящик буфета, где бабушка хранит деньги. Когда Кешка выбил в физкультурном зале стекло, он так прямо и пошел к директору и все рассказал. Хотя ему очень не хотелось идти. Тем более, кроме Геши, этого никто не видел. Или когда Геша прогулял урок — потому что Леха из дома, где кино «Призыв», ждал его с замечательным электропаяльником, который надо было поменять на кляссер с марками, — он мог бы сказаться больным. Он мог бы заохать, залечь в постель, и баба Вера пошла бы в школу и все объяснила классной руководительнице Алле Петровне. Но Геша не стал обманывать ни бабу Веру, ни Аллу Петровну: он честно сознался, что урок прогулял, за что получил в дневник не слишком приятную запись.

Конечно, можно сказать, что все это мелочи, рядовые примеры, которые и в расчет принимать нельзя. Подумаешь, преступление: стекло разбил! Или урок прогулял! Кешкин отец не скрывает от сына, что сам в детстве бил стекла не однажды, но говорит о том с осуждением — из педагогических соображений, конечно, и Кеша отца здесь вполне понимает. Но разговор-то не о преступлении, а об отношении к нему. О людской честности, которая складывается именно из мелочей. И если нет ее, нет и не предвидится, то из таких мелочей когда-нибудь может сложиться настоящее преступление. А Сомов или Витька в детстве стекол не били? Ох-ох-ох, еще как били! Но вряд ли сознавались в этом. То есть наверняка не сознавались. Кеша в том был уверен. И потом, между «нечаянно» и «нарочно» — огромная разница. Но от «нечаянно» до «нарочно» совсем недалеко. Все зависит от отношения человека к «нечаянно» и «нарочно»…

Кеша и Геша были пионерами. Они уже давно были пионерами и готовились на будущий год вступить в комсомол. Вот почему они не просто возмутились тем, что Сомов и Витька оказались ворами. Они горели желанием разоблачить их.

— Ну, Сомов, — сказал изумленно Кеша, — ну, тихоня…

— А Витька? — подхватил Геша. — Чем он лучше?

— Ничем не лучше. Давай подумаем, что делать. Кстати… — Тут он повернулся к Кинескопу. — А при чем здесь духи?

Кинескоп даже застонал от досады: битый час вдалбливать прописные истины и ничего не вдолбить. Нет, люди не оправдывают уважительного к ним отношения…

— У тебя в школе какие отметки? — язвительно спросил он Кешу.

— Хорошие, хорошие. Ты, Кинескоп, не язви, а объясни лучше. Не теряй времени.

Совет был разумен. Кинескоп успокоился и сказал, хотя и не без раздражения:

— В автомобилях духи есть? Есть. Опытные духи, квалифицированные. Технику знают, любят. Думаешь, им приятно, когда на их глазах ее разрушают? Их технику?..

— Почему же они бездействуют?

— А что им делать?

— Ну, не знаю… Вдарить Витьке. Током дернуть. Или еще чего…

Кинескоп вздохнул: трудно разговаривать с непосвященными.

— Дух не может, не имеет права причинить человеку ощутимый вред: ранить его или там покалечить…

— А неощутимый?

— А неощутимый не поможет. Того же Витьку током саданешь — он выругается и аккумулятор отключит. Двенадцать вольт — слону дробина…

— Какие-то у вас принципы строгие. Он же вор…

— А разве он не человек? Морально, может, и не человек. А биологически? То-то и оно… Я зачем в телевизоре сижу? Удовольствие, что ли, от «Артлото» получаю? Я в нем сижу, чтобы человеку, то есть Геше, легче было. Чтобы не чинил он бездушную технику по сто раз на дню. А когда ты будешь лампы из телевизора выбрасывать на свалку, так это ты от меня часть души заберешь, понял?

— Я же не вырываю, — обиделся Геша.

— Не о тебе речь. Это я к примеру. Думаешь, автомобильным духам легко все это переживать?

— Думаю, нелегко, — согласился Геша, а Кеша добавил:

— Тут и думать нечего. Надо обезвредить Сомова с Витькой.

— Правильно, — согласился Кинескоп, а близнецы на столе закивали в такт.

— Только как обезвредить? — задумался Кеша, а близнецы повторили эхом:

— Только как обезвредить?

— Надо подумать…

И опять близнецы повторили:

— Надо подумать…

Кеша обозлился:

— Кончите дразниться? А то — в ухо…

— Мы не дразнимся, — зарделись близнецы. — Мы волнуемся.

— Волнуйтесь как-нибудь иначе. Про себя. — И Кеша задумался.

Геша тоже задумался, но только для приличия, потому что у него уже сформировался план, гениальный план, призванный расстроить замыслы преступников, помочь обезвредить их и выдать доблестной милиции, которая будет вести следствие, как знатоки из многосерийного телевизионного фильма.

Так думал он про себя, а Кинескоп сидел тихонько, ждал решения и мурлыкал под нос песню из того же телефильма — что, мол, «наша служба и опасна и трудна»…

— Ладно. — Кеша встал и прошелся по комнате. — Есть план.

У Геши, как сказано, тоже был план, но он не сомневался, что между его планом и Кешиным разницы особой нет. Может быть, в мелочах, так они их потом скорректируют.

— Духи нам помогут? — спросил Кеша.

— Ясное дело, — сказал Кинескоп. — Для чего же мы вам открывались?

— Нужен дух телефонной сети.

— Говорун-то? Этот будет… А зачем?

— Нам надо подслушивать сомовский телефон, чтобы узнать, когда они с Витькой замышляют новое преступление.

У Геши этого в плане не было. И Геше это не понравилось.

— Кеша, — сказал он укоризненно, — чужие телефонные разговоры подслушивать нехорошо. Неэтично.

— Это разговоры врага! — закричал Кеша. — Этично — неэтично. А на фронте, когда наши радисты ловили разговоры фашистов? Тоже неэтично?

— Так то на фронте…

— Считай, что мы тоже на фронте!

А Кинескоп добавил:

— Незримый фронт. Незримый бой. Так назначено судьбой для нас с тобой… Подслушать можно. Я Говоруна вызову.

— Позже, — сказал Кеша. Он расхаживал по комнате, как по командному блиндажу, по землянке в три наката, а наверху рвались бомбы, стреляли «катюши», дробно тарахтел станковый пулемет. — И когда мы узнаем их замысел — ближайший, конечно, то проследим за ними. А для начала пометим ту деталь на автомобиле, которую Витька сопрет.

Геша усомнился:

— Откуда ты будешь знать, что он сопрет? И с какого автомобиля?

— А Говорун на что? Сомов назовет Витьке автомобиль, а мы будем там раньше преступника.

— Автомобиль-то он, может, и назовет. А деталь?

Кеша был непреклонен:

— И деталь назовет. Скажет, сопри то-то и то-то.

— А если Витька не сможет спереть то-то и то-то?

— Как так не сможет?

— Ну, заперто будет то-то и то-то. Или его уже сперли до Витьки.

— Кто спер?

— Не знаю. Какой-нибудь другой вор.

— Ты что, считаешь, у нас мильён воров?

— Нет, я так не считаю. Я просто хочу взвесить все возможные варианты.

Кинескоп вмешался в разговор:

— Геша дело говорит. Надо взвесить.

— Ладно, — нехотя согласился Кеша: ему очень не хотелось отступать от такого стройного, придуманного им плана. — Будь по-вашему. Не знаем мы, что он сопрет. Что тогда?

— Тогда мы внимательно следим за Витькой, — объяснил Геша, — узнаем, куда он прячет украденную деталь или детали, и там их метим.

— А если он их домой унесет? Или к Сомову? Что ж, мы в чужую квартиру полезем?

— Мы — нет, — спокойно сказал Геша. — Но ты забыл о духах.

И Кеша опять — в который раз! — поразился уверенной логике друга: все у него учтено, все продумано, темных мест нет. Сам-то он тоже не промах. План разоблачения Сомова и К° составлен им почти досконально. И в том, что план этот ничем не отличается от Гешиного, уверен. Почти ничем. Но в это «почти» входили мелкие, казалось бы несущественные детали, которые Геша продумал, а он не успел. А эти несущественные детали влияли на план в целом. Нет, Гешка — молоток, это ясно. С таким не пропадешь…

— Давай, Кинескоп, — сказал Кеша, — звони Говоруну, пусть подключается. А может, сам сюда придет?

— Не придет он, — заявил Кинескоп, вылезая из-под пледа и шлепая к телефону. — Он у нас стеснительный. Да я ему все так скажу, а про дело он знает.

— Все духи об этом деле знают? — удивился Кеша.

— А как ты думал? Конечно, все. И домашние, и уличные…

— Есть и уличные? Это кто же?

— Познакомишься еще, — сварливо сказал Кинескоп, снял телефонную трубку, подул в нее: — Говорун, ты? Да отключи ты этот гудок, мешает ведь… Ты вот что, работать начинай. Ну да, по тому делу. Послушать этих хануриков надо. Почему одного? Ах, у Витьки телефона нет… Значит, тебе полегче. И так не тяжело? Знаю, знаю, не для себя работаешь… Только непрерывно слушай. Сейчас-то он дома? Ага, дома, говоришь… Ну, вот и слушай. Как что услышишь, тут же сообщи… Правильно, подключи Водяного. Ну, звони… Да я подойду, я, не бойся ты… Привет. — Кинескоп аккуратно, тихонько так опустил трубку на рычаг, обернулся: — Порядок. Ни одного разговора не пропустит.

— А если Витька не станет звонить? — заволновался Геша. — Если он так к нему придет, в гости?

Кинескоп усмехнулся хитренько:

— Все продумано. Говорун Водяного к делу подключил.

— Кто это — Водяной?

— Дух водопровода. Он на Витьку давно зуб имеет. Халтурщик ваш Витька. Водопроводную систему в полном беспорядке содержит. Водяной еле-еле справляется.

— Витьке не до того, — сказал Рыжий, и на этот раз именно Рыжий, потому что с клубничкой. — Витька у Сомова деньги зашибает.

А Красный, с вишенками, ничего не сказал, а только захихикал.

Кеша подумал, что Витька может не позвонить Сомову сегодня. И завтра может не позвонить. И вообще всю неделю.

— А если… — начал он, но Кинескоп уже все понял.

— Не боись, — сказал он. — Позвонит или зайдет всенепременно. Они сегодня после домино сговаривались созвониться. Может, сейчас и позвонит.

И они стали ждать.

 

Глава седьмая

КЕША, ГЕША И ВЕЛИКАЯ ТАЙНА

(Продолжение)

Каждый ждал звонка Говоруна по-своему. То есть думал о своем. Кинескоп, например, думал о возвышенном. Он думал, как ему повезло, что именно он облечен высоким доверием координировать действия людей и духов на данном этапе. Именно такими формулировками и мыслил: «облечен доверием», «на данном этапе»… Что поделаешь, влияние телепередач…

Братья-близнецы Рыжий и Красный сидели на столе и хором думали о том, что Кеша и Геша оказались хорошими парнями и, может, зря духи так боятся людей; неплохие существа эти люди — вот значки подарили, вещь ценная, а если подружиться покрепче, еще что-нибудь братьям перепадет. И не то чтобы братья были жадюгами — просто они любили подарки. А в их недолгой (по масштабам духов) жизни им мало кто делал подарки. Можно сказать, никто не делал… Нет, в самом деле, отличные ребята эти Кешка с Гешкой!

Геша еще и еще раз продумывал детали своего плана. В нем, как ему казалось, была одна существенная неувязка: не решена проблема гласности. Ну, узнают они, что спер Витька. Ну, пометят как-нибудь. Или не они пометят — духи. А дальше что? Подождать, пока Сомов поставит украденную деталь на место, возьмет за нее куш, а потом прийти к хозяину автомобиля и заявить: так, мол, и так, украли у вас то-то и то-то, а вернули то же самое, украденное, только деньги как за новое взяли. А хозяин вполне справедливо спросит: «А где ж вы раньше были?» — «А раньше мы помечали то-то и то-то специальными тайными знаками». — «Ну и что? — спросит хозяин. — Как вы докажете, что то-то и то-то украдено, а не куплено Сомовым на какой-нибудь автобазе?» — «А наша метка?» — скажем мы. Но Сомов заявит, что это он сам метил. И спор зайдет в тупик… Да-а, гласность необходима на более раннем этапе расследования. Надо с Кешкой посоветоваться…

А Кеша в это время думал про всякую всячину. Про то, что история с духами, в сущности, невероятна. И если рассказать о ней на пионерском сборе, то Алла Петровна мягко улыбнется и предложит написать обо всем в стенгазету, где Кеша — редактор и что хочет, то и пишет. В рамках пионерской жизни, конечно.

А Юрка Томашевский выкатит свои голубые глаза- шарики и скажет: «Ну, ты даешь, Лавров, ну, совести у тебя нет». И все будет именно так вовсе не потому, что одноклассники не могут поверить в существование духов, а потому, что привыкли они считать Кешу с Гешей выдумщиками, фантазерами. Иной раз на переменку соберутся и прямо так и заявляют: «Ну-ка, КЕШАИГЕША, загните что-нибудь позаковыристей». И Кеша с Гешей загибают. Их два раза просить не нужно…

Еще Кеша думал о Кинескопе. Ему очень нравился старичок в чесучовых брючках. Кеша даже старичком его не считал, хотя и помнил об огромной — иного слова не подобрать! — разнице в возрасте. Но было и в облике и в поведении Кинескопа столько мальчишеского, что Кеше совсем не хотелось замечать эту грустную разницу. Да и кто сказал, что она мешает дружбе? Повесить того немедля на крепостной стене, как писалось в любимых Кешей рыцарских романах.

Но некого было вешать, никто крамольной мысли не высказывал, а добрые и легкие отношения между Кешей, Гешей и Кинескопом (надо было подчеркнуть — истинно приятельские отношения) доказывали непреложно, что возраст тут ни при чем. Так считал Кеша. Так, по-видимому, считал и Кинескоп.

Правда, Кешу несколько удивляла склонность Кинескопа к «высокому штилю». Ну, в самом деле: души у него непременно загубленные, страдания непомерные, тайны великие. Получается, что в мире духов все дела, чувства или помыслы носят характер экстремальный, как бы определил научно подкованный Геша. Так ли это? Нет, конечно, мудрит Кинескоп. Ох и влияют же на него телепередачи! И на характер влияют, и на речь! И заметим к слову, не самые лучшие телепередачи…

Кстати, у него — работа, а у Тольки Баранова что? Его мать Кешиной жаловалась, что ребенка от телевизора за уши не оттащишь. Уши у Тольки — как два репродуктора. Только репродукторы передают, а Баранов принимает. А потом уже передает одноклассникам, сразу готовыми блоками передает — как услышал. Во дворе, на перемене, даже у доски на уроке. Так что Кинескоп — невинная жертва, нечего его зря осуждать…

Но все-таки почему тайна обязательно великая? Кеша думал о том изо всех сил, но ничего придумать не смог. И решил спросить Кинескопа.

— Кинескоп, — сказал он, и все даже вздрогнули, потому что молчали, сидели тихонько, ждали телефонного звонка, боялись нарушить тишину. А Кешка не забоялся. И правильно сделал: как будто они и так звонка не услышат… — Кинескоп, — повторил Кешка, — а почему тайна — великая?

— Все тайны духов — великие, — отрезал Кинескоп, но Кеша этим объяснением не удовлетворился.

— Так-таки все?

— Так-таки все.

— И нет более великих и менее великих?

— Нет.

— А то, что ты от бабы Вериной пыли кашляешь — тайна?

Тут Кинескоп не сразу ответил, а сначала поразмыслил немного. Но потом сказал уверенно:

— Тайна.

— Почему?

— Дух не должен обращать внимание на мелочи жизни. Тем более человеческие. Плохой пример для других.

— А раз тайна, то великая?

— Великая, — отрезал Кинескоп, — но частного порядка.

— Ага, — сказал дотошный Кеша, — есть великие тайны частного порядка, а есть общечеловеческие. То есть общедуховные. Так?

— Так, — сказал Кинескоп.

— А как разделить тайны на частные и общие? Это же все субъективно…

— Отстань от меня, — рассвирепел Кинескоп. — Мне сказали, что это великая тайна, а сам я — дух маленький, ничего решать не могу.

— Кто же тебе сказал про тайну?

Кинескоп огляделся по сторонам, будто искал кого-то постороннего в комнате, не нашел, конечно, прошептал значительно:

— Он…

— Итэдэ-Итэпэ? — спросил Кеша.

И тут же, как и раньше, мелькнула в воздухе синяя молния, мелькнула и пропала, оставив после себя кисловатый запах озона. Кинескоп закрылся пледом с головой, поджал ноги. А братья-близнецы задрожали у себя на столе, зажмурились, и даже волосы у них дыбом встали.

Кинескоп выглянул из-под пледа, осмотрелся и прошипел:

— Трепло! Я тебе что говорил? Не повторяй это имя.

— В самом деле, Кешка, — сказал Геша, — ты же видишь, что происходит?

— Ничего не происходит, — хорохорился Кеша, — обыкновенные физические явления.

— Не очень-то они обыкновенные, — заметил Геша и, переводя разговор с неприятной для духов темы, спросил: — Как ты думаешь, может, стоит в милицию сообщить?

— О чем? — не понял Кеша.

— О Сомове с Витькой.

— Ты что? Они там над тобой посмеются, и только.

— Иван Николаевич не будет смеяться.

Иван Николаевич был оперативным уполномоченным отделения милиции и часто заходил к ним во двор, разговаривал с жильцами, интересовался житьем-бытьем. Он и Кешу с Гешей знал, всегда здоровался с ними, как со взрослыми — за руку, про отметки спрашивал. Хороший был мужик Иван Николаевич.

— Смеяться он не будет, — согласился Кеша, — но дело у нас заберет.

Он так и сказал — «дело», как будто был следователем прокуратуры или инспектором уголовного розыска.

— Заберет, — грустно подтвердил Геша. — А будем самовольничать — нам же попадет.

— Нет, брат, — сказал Кеша, — мы это дело доведем до конца и преподнесем его Ивану Николаевичу на блюдечке с голубой каемочкой.

— Как это — на блюдечке? — не поняли братья.

— Цитата, — отмахнулся Кеша, — из «Золотого теленка». Книги надо читать.

— У нас нету, — грустно сказали братья.

— У меня есть. Возьмите. Но только аккуратно!

— Мы аккуратно, — расцвели братья. — Мы ее в газету завернем.

И в это время звякнул телефон.

Он звякнул так же коротко и тихо, как тогда — у Кеши в квартире. Кинескоп встрепенулся, отбросил плед, подбежал к телефону.

— Але, — сказал он в трубку. — Ну, я, я, кто же еще… Звонил, говоришь? И что говорил?.. Ага… Ага… Ага… Понял тебя. Молодец, Говорун… Нет, не бросай. Продолжай слушать… Если что услышишь, тут же сообщай… Я буду дежурить у телефона… Да никто больше не подойдет, трус ты несчастный!.. И Водяному передай: пусть далеко не отлучается. Всё. — И Кинескоп повесил трубку.

— Ну что? — в один голос спросили Кеша и Геша, подражая близнецам.

— Звонил Витька. Сомов назвал ему адрес и номер автомобиля. Адрес такой: Арбат, дом номер семь. Автомобиль «Волга» ММФ 42–88. Запишите…

Геша схватил со стола лист бумаги и шариковую ручку.

— Чья машина? — спросил он.

— Профессора Пичугина.

— А дух в ней есть?

— Есть, вестимо. У хорошей вещи и дух хорошо себя чувствует. А профессор к машине с заботой относится, вот духу и привольно: есть где развернуться.

— Привольно ему будет, когда Витька какой-нибудь жиклер сопрет, — мрачно сказал Кеша.

А Геша вздохнул безнадежно: ничем не помочь технически безграмотному другу.

— Что за чушь ты несешь, Кешка? Какой жиклер? Его и украсть-то нельзя, надо двигатель разбирать.

— А что именно Витька сопрет?

— Сомов сказал: «На твое усмотрение, подороже».

— И когда Витька пойдет на дело?

— В двадцать три ноль-ноль.

— Ужасно! — воскликнул Геша.

И Кеша тоже воскликнул:

— Ужасно!

— Почему? — удивился Кинескоп.

— Кто же отпустит нас из дому в двадцать три ноль-ноль?

И все замолчали. Все молча переживали огромное несчастье, неожиданно перечеркнувшее так хорошо придуманный план. Своеволие родителей и бабы Веры Геша не учел. И зря.

Все молчали обреченно и даже не искали выхода из создавшегося положения. Выхода не было.

И тогда встал Кеша и сказал:

— Я пойду.

— А родители? — спросил Геша.

— Родители сегодня уходят в гости к журналисту Баташеву. У него день рождения. И придут они не раньше двенадцати. А может, позже.

— А если Витька не успеет до двенадцати?

— Риск — благородное дело, — красиво заявил Кеша, и близнецы зааплодировали ему.

Он поклонился им, как кланяется артист после выступления, и сказал строго:

— Мне нужен помощник. Кто из вас пойдет со мной?

— Я, — сказал Рыжий.

— Я, — сказал Красный.

— Не все сразу. Со мной пойдет Рыжий.

— А как же я? — расстроился Красный.

— Ты пойдешь с Гешей.

— Когда?

— Когда на дело выйдет Сомов.

— Так Сомов поедет к профессору днем, — напомнил Геша, — или утром. Все вместе и будем следить.

Кеша потупился:

— Я, наверное, не смогу…

— Почему?

— Я не исключаю вариант, что родители узнают о моем ночном исчезновении. И тогда они меня накажут…

Геша с восхищением смотрел на товарища. Он сознательно шел на риск быть наказанным, запертым дома на все воскресенье! Героический человек!

— Нет, — сказал Геша, — ночью пойду я.

Это тоже был героический поступок, и Кеша не мог не оценить его. Он подошел к Геше и с чувством пожал ему руку.

— Спасибо, друг. (Так говорили все герои книг и фильмов, рассказывающих про суровую мужскую дружбу, и Кеша не стал менять привычной литературно-кинематографической формулы.) Ты не можешь волновать бабу Веру. Она уже старенькая. Пойду я. И не спорь.

Решение было принято, и теперь нужно было обсудить кое-какие детали ночного похода.

— Как Витька собирается на дело? — спросил Кеша. — Пешком или на машине?

— Он возьмет домоуправленческий «пикап», — сообщил Кинескоп.

— Кто же ему разрешит?

— Говорун передал, что Сомов тоже об этом спросил. А Витька сказал, что это его дело.

— Плохо, — подвел итог Кеша. — Раз он с машиной, нам с Рыжим за ним не угнаться. Что делать будем?

Кинескоп повспоминал что-то, губами пожевал, загнул три пальца на левой руке, опять губами пожевал, спросил Рыжего:

— Ты кого-нибудь со двора знаешь?

— Рычага знаю, — сказал Рыжий. — И еще Колесо.

— Колесо — это кто?

— Из «Явы» парень.

— А «Ява» чья?

— Мотогонщика из шестого подъезда.

— Поговоришь с Колесом. Рычаг здесь не подойдет. У него работа нервная: хозяин — врач, по ночам часто на вызовы ездит. А мотогонщик — это хорошо. Мотогонщики по ночам спят. У них режим.

Ни Кеша, ни Геша не понимали этого загадочного диалога. Пора было вмешаться.

— Кто такой Колесо, — спросил Кеша, — и зачем он нам нужен?

— Колесо — дух мотоцикла «Ява», — объяснил Рыжий. — Пижон, правда, но парень добрый. Я с ним поговорю, и он нас куда надо отвезет.

— Еще бы не отвез! — сварливо сказал Кинескоп. — Его бы тогда минимум на год дисквалифицировали.

— Как это? — не понял Кеша.

— Лишили бы права работать. А дух без дела — не дух. Он так и погибнуть может — от безделья. Страшное наказание…

— А кто бы его дисквалифицировал?

— Опять? — грозно спросил Кинескоп. — Не задавай лишних вопросов.

И Кеша заткнулся, вспомнив синюю молнию от пола до потолка и слабый запах озона в комнате. Рисковать больше не хотелось в целях противопожарной безопасности.

— Ладно, — сказал он, — собрание считаю закрытым. Да и баба Вера скоро приедет, пора сматываться. Я иду домой и веду себя примерно и тихо, притупляю бдительность родителей. Геша, из дома не уходи, после десяти старайся не спать: если что — позвоню. Ты, Кинескоп, держи связь с Говоруном и Водяным. Ты, Рыжий, договорись с Колесом ровно на одиннадцать. Кто будет следить за Витькой? — Он командирски оглядел своих соратников.

Соратники внимали Кеше с благоговением. Кинескоп даже с дивана слез, стоял около, близнецы — те вообще по стойке «смирно» вытянулись, ели Кешу глазами. Ну, Геша — тот просто слушал, привык к Кешкиным замашкам: любил дружок покомандовать, ох как любил…

— За Витькой будет следить Водяной, — отрапортовал Кинескоп.

— Кто с ним держит связь?

— Связь с Водяным будет держать Красный, — полным ответом сообщил Кинескоп, совсем как на уроке русского языка: «Что пишет Маша? Маша пишет письмо».

— Пост Красного?

— В ванной комнате.

— А если баба Вера заметит?

— Никак нет! Он будет невидимым.

— Все сообщения — Геше, — продолжал Кеша. — Он — диспетчер. Связь держать с ним. Как только Витька пойдет на дело, ты, Гешка, мне звонишь. Понятно?

— Так точно! — заорал Кинескоп, а Геша молча кивнул.

— Ну, я пошел, — тяжело вздохнул Кеша.

Он знал, что завтрашний день у него будет нелегким: репрессии со стороны родителей не задержатся. Но эта жертва была оправданна. Она приносилась на алтарь святого дела. Так думал Кеша, а он любил думать высокопарно. И еще он подумал, что возмездие грядет. И непонятно было, относилось ли сие к Витьке с Сомовым или к нему самому — за его ночные гуляния.

А Геша в это время упорно думал о том, что проблема гласности так и не решена и это плохо, потому что спланированная операция может сорваться, по сути, из-за пустяка.

«Ну да ладно, — наконец сдался он, — до вечера далеко, что-нибудь придумаю…»

 

Глава восьмая

КЕША, РЫЖИЙ И ВИТЬКА ТРЕШНИЦА

Родители ушли в гости в восемь вечера. Оставили Кеше ужин на кухне и ушли. Предупредили, чтобы лег спать вовремя, чтобы не читал до полуночи, — чтобы не смотрел на ночь телевизор, чтобы выпил кефир, чтобы спал спокойно и не ждал их прихода. Знали бы они, наивные люди, кто кого ждать будет… Впрочем, Кеша очень надеялся, что ждать все-таки будет он: ему не хотелось получать наказание за преступление, суть которого он все равно объяснить не сможет. Не должен объяснять. Да и не поймет никто.

Телевизор Кеша не включал: Рыжий все равно болтался где-то во дворе, договаривался с Колесом. В ванной глухо урчали трубы. Они урчали как и прежде, но теперь Кеша предполагал, что урчит Водяной: волнуется. Кеша тоже волновался, каждые полчаса звонил Геше, но Геша не мог разговаривать: вернулась баба Вера, и следовало соблюдать конспирацию. Геша отделывйлся междометиями и туманными намеками. Но ровно в половине одиннадцатого он позвонил сам и сказал шепотом:

— Пора. — А потом в полный голос — уже для бабы Веры: — Спокойной ночи, Кеша.

Пожелание было достаточно бессмысленным, если учесть то, какая ожидалась ночь. До покоя ли будет?!

Кеша молниеносно натянул джинсы со слоником (такие же, как у братьев), ковбойку и кеды, оставил на столе записку родителям — на всякий случай! — с туманной надписью: «Сейчас приду» — и выскочил за дверь.

В половине одиннадцатого двор уже покинули чинно гуляющие пенсионеры, вернулись к своим субботним телепрограммам, к своим пасьянсам, к своим вечерним газетам, к вязанью и внукам. Внуков, в свою очередь, прогнала домой спустившаяся темнота, прервавшая игру в «чижика» на асфальте, в классики, в штандер, в пристеночку, в «третий лишний». А среднее поколение еще не возвращалось из театров, кино или теплых компаний, еще гуляло по улицам и площадям летней столицы, еще тянуло вверх рюмки и бокалы, произносило красивые тосты, еще наслаждалось игрой великих актеров на сценах и экранах. Словом, двор был относительно пуст в этот час. Достаточно пуст для того, чтобы не вызвал удивления странный отъезд слесаря Витьки за рулем казенного «пикапчика». Чтобы не вызвал удивления еще более странный отъезд «сопливых мальчишек» на мощном мотоцикле «Ява».

Мотоцикл стоял за школой, у выезда на набережную Москвы-реки. Рядом с ним на теплом бордюрном камне тротуара сидели двое. Одного Кеша узнал сразу: это был Рыжий. Рыжий вскочил, подбежал к Кеше, заторопился:

— Он еще не выходил. Ждем с минуты на минуту. Водяной передал, чтобы готовились…

Они подошли к мотоциклу, около которого уже стоял напарник Рыжего. Вид он имел импозантный и броский: черная лоснящаяся кожанка, перечеркнутая стрелками застежек-молний, кожаные джинсы, вправленные в высокие шнурованные сапоги, огромные очки, висящие, впрочем, на шее, в руках — чемпионский шлем.

Кожаный дух медленно стянул перчатку, протянул Кеше руку.

Кеша поначалу даже оробел, увидев это кожаное блестящее создание, невысокое, правда, как и все духи, но солидное и уверенное. Наверняка имеющее за плечами сотни километров гонок по сложным трассам, десятки аварий и десятки побед. С таким просто познакомиться лестно было, не то чтобы на операцию идти. Оробел Кеша, пожал протянутую руку, сказал вежливо:

— Меня Кешей зовут…

— Меня Колесом… — Голосок у кожаного был ломким, мальчишеским, и Кеша понял мгновенно, что парень старается изо всех сил, хочет произвести впечатление и что, в сущности, он такой же мальчишка, как Рыжий и Красный, да и как сам Кеша, и не стоит всерьез принимать его супербравый вид.

— Здорово, Колесо, — сказал Кеша, враз успокоившись. — А хозяин твой где?

— Ка дачу укатил. Еще вчера. С компанией. — Колесо старался говорить коротко и резко, как мотоциклетный выхлоп: ему, видно, казалось, что так солиднее.

— Как же мы втроем на мотоцикле уместимся? — поинтересовался Кеша.

— Рыжий под сиденье спрячется.

— Он же там не поместится.

— Я уменьшусь, — сказал Рыжий, — ты не волнуйся.

— А водительские права у тебя есть? — все еще волновался Кеша.

— Зачем они мне? — презрительно сказал Колесо. — Я — так.

— А если милиция остановит?

— Меня? — И столько изумления было в его голосе, и презрения к Кеше, и превосходства, что Кеша промолчал и больше ни о каких профессиональных моментах Колеса не спрашивал: его дело привезти-увезти, от Витьки не отстать, а Кешино дело — общее руководство.

Он огляделся по сторонам и нашел, что место для наблюдения выбрано превосходно. Отсюда одинаково хорошо просматривался и Витькин подъезд, и домоуправленческий «пикапчик», стоящий в другом конце двора.

— Послушай-ка, Рыжий… — Кеше вдруг пришла в голову гениальная на первый взгляд мысль. — Из-за чего сыр-бор устраиваем? Разве дух в «пикапе» не сможет проследить за Витькой?

Колесо хмыкнул презрительно, отвернулся, а Рыжий потупился, сказал смущенно:

— Нету в «пикапе» духа…

— Как нету?

— Очень просто. Сначала машину кое-как собрали на заводе: торопились, видать, в конце квартала дело было или в конце года. А попала она к Витьке в лапы — так с ним никакой дух не уживается, с таким работничком…

— Вообще удивляюсь, как она ездит, — с презрением сказал Колесо и поглядел на свой мотоцикл, любовно так поглядел, будто погладил.

— Одно слово — без души вещь, — подвел итог Рыжий.

А Кеша впервые со злостью подумал о тех, кто относится к делу равнодушно: тяп-ляп — и снимай пенки. Подумал так и застыдился, вспомнил, что сам не раз грешен был. Да что далеко за примерами ходить? Не далее как позавчера мама в поликлинику ушла, а Кеше наказала почистить картошку и в борщ бросить. Но Кеше некогда было. Кеша читал мировую книгу про пиратов Мексиканского залива. Кеша картошку чистить не стал, сполоснул ее под краном с мылом и утопил в кастрюле — все равно, решил, при кипячении бактерии погибают. И сам впоследствии пострадал: весь вечер животом маялся.

Мелочь, конечно, а стыдно. И если припомнить, таких «мелочей» у Кешки в жизни наберется немало. Ай-яй-яй, как на душе пакостно… Кеша даже щеки потрогал: не горят ли? Хорошо, что темно… И мучила бы его совесть и дальше, но тут из подъезда вышел Витька. Вышел, посмотрел по сторонам, ничего подозрительного вроде не заметил, закинул на плечо синюю аэрофлотскую сумочку — инструменты у него там, что ли? — пошел вразвалочку, посвистывая, поплевывая сквозь зубы длинным замечательным плевком метра на четыре — такого Кеше никогда не освоить, и пытаться нечего.

— Внимание, — сказал Кеша. — Рыжий, уменьшайся.

Рыжий пропал мгновенно, и только сиденье у мотоцикла приподнялось и вновь опустилось. Спрятался Рыжий.

Колесо взялся за руль и поставил ногу в сапоге на стартер: приготовился, но шуметь, рычать двигателем раньше времени не стал. Пусть Витька тронется, а уж тогда и «Яву» завести недолго.

Витька опять воровато огляделся — все-таки боялся, — нырнул в кабину «пикапа».

— Давай, — махнул рукой Кеша.

Колесо рванул стартер, поддал газку, мотоцикл взревел, Колесо сел за руль, Кешка — сзади, ухватился за кожаную куртку, и «Ява» плавно тронулась.

Погоня началась, и Кеша даже забыл о том, что он сбежал из дома, что уже без десяти одиннадцать, а родители к двенадцати вернутся и что тогда будет — ах, что тогда будет!

Но мотоцикл уже нырнул в черную арку ворот, выскочил на Кутузовский проспект, проехал перекресток на зеленый свет, пропустил вперед чью-то «Волгу» — из конспиративных соображений, — пошел на разворот. Витысин «пикап» маячил впереди, виден был хорошо, но Кеша спросил на всякий случай:

— Он нас не заметит?

Колесо и отвечать не стал на глупый вопрос, только мотнул головой в красном шлеме — не отвлекай, мол! — сидел впереди, влитый в мотоцикл. Не человек — мотокентавр. Это Кеша так подумал и засмеялся: конечно, не человек. Но со стороны все, наверно, выглядело благопристойно, потому что милиционеры не свистели, не требовали остановиться и предъявить права, не гнались за ними на желтой машине с сиреной и светящейся вертушкой на крыше, и Кеша успокоился, тихо наслаждался быстрой ездой по вечернему городу. Так поздно по Москве он не ездил: не приходилось как-то. А на мотоцикле и подавно.

Витька на своем «пикапчике», видно, не волновался, ехал себе спокойненько — мимо кафе «Хрустальное», мимо Киевского вокзала, по Бородинскому мосту, мимо магазина «Руслан», где Кеша с мамой покупали папе костюм в прошлую субботу.

Ах как далеко она была — прошлая суббота, так далеко, что Кеша даже засмеялся. Мог ли он предположить, что с нынешней субботы у него начнется новая жизнь, совсем новая, полная невероятных приключений, насыщенная опасностью. Короче, настоящая жизнь. А до нынешней субботы было детство. Вот она, жизнь: мчаться по освещенной вечерними огнями Москве на почти гоночном мотоцикле, ловить ртом влажный, теплый воздух, пахнущий летним дождем, душной пылью, бензином и острым запахом опасности, лучшим запахом в мире.

Они свернули со Смоленской площади на Арбат, сбросили скорость. «Пикап» впереди тоже замедлил движение, прижался в правый ряд, держал на спидометре километров сорок, не больше. Вероятно, Витька смотрел в окошко на номера домов, искал нужный. Но вот нашел, резко свернул направо в какой-то переулочек — их на Арбате куча! Колесо совсем замедлил ход, поставил нейтральную передачу, ехал по инерции. Доехав до угла, притормозил. Они еще успели заметить зад Витькиной машины, завернувшей во двор дома. Отталкиваясь правой ногой от тротуара, Колесо проехал поворот во двор и остановился в переулке поодаль.

— Ты почему за ним не свернул? — спросил Кеша.

— Конспирация. Зачем глаза мозолить?

И Кеша восхитился предусмотрительностью Колеса. Ведь он даже не включил передачу, когда по переулку ехали, ногой отталкивался, потому что шуму меньше. Умно!

Из-под сиденья неизвестно каким образом появился Рыжий, о котором Кеша, честно говоря, забыл. А он просто возник ниоткуда, встряхнулся воробьем, сказал сердито:

— Неудобно под сиденьем…

— Катайся в такси, — склочно заметил Колесо. — Я тут побуду, а вы идите.

Они на цыпочках — это уж был явный перебор: зачем на цыпочках-то? — вошли во двор, встали у стенки, огляделись. Витька сидел на лавочке у подъезда, насвистывал «Подмосковные вечера», сумка рядом стояла. И вид у Витьки был такой незаинтересованный, такой праздный — дышит воздухом или девушку ждет, — что Кеша даже на секунду усомнился в его преступных намерениях. Но только на секунду, потому что тут же увидел он серую «Волгу» и номер ММФ 42–88. Именно этот номер называл Витьке Сомов.

Рыжий потянул Кешу за рукав.

— Куда ты?

Рыжий прижал палец к губам, показал на маленький садик за низким зеленым заборчиком. И верно, там можно было неплохо спрятаться, а потом по газону среди кустов подобраться поближе к машине, все видеть, все подмечать. Они нырнули в кусты, бесшумно — по-индейски — пробрались почти к самой «Волге», залегли в траве. Двор был тих и пуст. Время катилось к полуночи. Час преступления близился.

Витька встал, потянулся лениво, посмотрел наверх, видно, на профессорские окна, взял сумку, подошел к багажнику, поставил сумку на асфальт, порылся в ней, достал связку ключей. Покопался в ней, выбрал один, сукул в замок багажника. Ругнулся тихонько: не подошел ключ. Снова покопался в связке, выбрал еще один, попробовал, хмыкнул удовлетворенно. Замок мягко щелкнул, и крышка багажника поднялась.

Витька нырнул в багажник, вытащил оттуда насос, потом домкрат, потом брезентовую сумку, в которой лежали все инструменты для автомобиля, тихо закрыл багажник и с независимым видом пошел к своему «пикапу». Он даже не торопился: был уверен в своей безнаказанности. Никто его не видел, никто ничего не знает, ищи-свищи, дорогой товарищ профессор.

Дошел Витька до «пикапа», швырнул туда свою сумку, потом профессорское добро. И тут он поступил довольно странно. Вернулся к «Волге», присел у заднего колеса, поколдовал над чем-то. Послышался пронзительный свист, и машина заметно осела на правый бок.

«Баллон спустил, — догадался Кеша, подумал еще: — Зачем ему это нужно?» И понял, удивившись Витькиной предусмотрительности: профессор утром выйдет, увидит спущенный баллон, полезет в багажник за насосом и обнаружит пропажу. А не будь спущенного баллона, так он, может, сто лет в багажник не поглядит. А Витьке с Сомовым это невыгодно. Это сильно оттягивает расплату. «Ну, Витька, ну, стратег чертов! Дождешься ты…»

А Витька не знал об угрозе. Он сел в «пикап», включил зажигание, развернулся и выехал в переулок.

— Скорее! — крикнул Кеша и побежал к мотоциклу.

Рыжий бежал за ним, а Колесо уже ждал их, сидел в седле. Только приподнялся, пуская Рыжего под сиденье, потом сверху сел Кеша, и они рванули за Витькой, выскочили на Арбат, помчались по мостовой к Смоленской площади, где уже призывно горел зеленый свет светофора. И вдруг мотоцикл зачихал, зачихал и… заглох. Заглох, остановился посреди улицы, так и не доехав до перекрестка.

— Что случилось?

— Сейчас посмотрю, — торопливо сказал Колесо, откатил «Яву» к тротуару, присел на корточки.

— Упустим Витьку! — застонал нервный Кеша.

Рыжий возник рядом, сказал успокаивающе:

— Не упустим. Красный свет на светофоре.

— Его же переключат через несколько секунд.

— Не переключат…

Кеша взглянул на светофор: красный свет горел по-прежнему, и редкие машины уже начали гудеть, водители беспокоились. И Кеша понял, что все духи по пути к дому знают об их деле, знают и следят за ними. А если вдруг и случится что-то непредвиденное — вот как сейчас, — то любой из духов немедленно придет на помощь. А помощь его будет своевременной и полной.

И в это время мотор мотоцикла застучал. Рыжий мгновенно юркнул под сиденье, Кеша прыгнул за спину Колесу, и на светофоре зажегся зеленый глазок. Наверное, милиционер не успел даже понять, в чем неполадка.

Они проскочили Смоленскую площадь, почти догнали

Витькин «пикап», оставив впереди себя пару посторонних автомобилей. Так они добрались до знакомой арки, свернули в нее, проехали по двору, остановившись на старом месте — у выезда на набережную.

Колесо заглушил мотор, стащил с головы шлем, сел на тротуар.

— Я свое дело сделал.

— Погоди еще, — строго сказал Кеша.

Он следил, куда пойдет Витька. А Витька тем временем шел к сомовскому подъезду.

— Что будем делать? — Кеша обернулся к Рыжему.

— Там Водяной и Говорун. Подождем.

Кеша сел рядом с Рыжим и Колесом на тротуар. О времени думать не хотелось. О возвращении домой — тоже. И он стал думать о том, что Витька сейчас поднимается на лифте, звонит в сомовскую дверь, передает ему инструмент, хвастается, как он все ловко обделал, ловко и без свидетелей — чистая работа! А Сомов прячет под вешалкой украденные инструменты и идет спать, чтобы хорошо выспаться, потому что профессор позвонит утром, пожалуется на пропажу и надо будет делать вид, что достать инструмент трудно, почти невозможно, но для профессора он, Сомов, расстарается, достанет и привезет. А потом надо будет ехать на Арбат, и облагодетельствовать наивного профессора, и брать у него плату за «тяжкий труд», и все-таки бояться: а вдруг профессор узнает свой инструмент?

— А где был дух профессорской «Волги»? — спросил Кеша Рыжего.

— Как где? — удивился тот. — На месте, где ж еще?

— А почему мы его не видели?

— Ты что, хочешь со всеми духами Москвы перезнакомиться? Дохлый номер… И потом, не будет же он при Витьке вылезать, это невозможно…

Витька вышел из сомовского подъезда, закинул свою сумочку за спину, пошел домой. Рыжий нагнулся к водопроводному крану у стены, к которому дворники присоединяли рукав шланга для поливки газона, послушал что-то. Потом выпрямился, улыбнулся во весь рот:

— Порядок! Сомов Витьку поблагодарил, инструмент осмотрел и в шкафчик сунул. Сейчас его пометят.

— Кто пометит? — спросил Кеша.

— Надым. Дух системы газоснабжения.

Кеша усмехнулся: видно, молод был газовый дух, молод и тщеславен, если взял себе имя городка в Тюменской области, выросшего рядом с газовым месторождением Медвежье. Кеша видел фотографии этого городка и месторождения: его отец там был и написал большой очерк о строителях газопровода Надым — Пунга. А месторождение это новое, не так давно открытое, значит, и дух работает недавно.

— Как он их пометит?

— Водяной посоветовался с Кинескопом, а тот с Гешей. И Геша сказал: пусть на каждом инструменте будет мелко-мелко написано, что «этот инструмент украден у профессора Пичугина». Надым надпись газом выжжет — вовек не содрать.

Кеша даже засмеялся: молодец Гешка, здорово придумал!.. А завтра, когда Сомов будет передавать инструмент профессору, тот заметит надпись, и преступление раскроется. Хотя… Тут Кеша сообразил, что Сомов может раньше профессора увидеть эту надпись. И тогда весь план рушится. Он сказал об этом Рыжему.

— Не заметит, — успокоил его Рыжий. — Водяной сказал, Сомов инструмент осмотрел внимательно, ключи из сумки вытащил и в другой мешочек положил. А профессорскую сумку отдал Витьке. Сказал, пусть сожжет или хорошенько спрячет. Зачем ему еще раз их осматривать?

Рыжий рассуждал логично. Но элемент риска все-таки оставался. Хотя как же без риска? Без риска ни одно серьезное дело не делается. Тем более раскрытие преступления.

И еще Кеша подумал, что завтра утром надо будет все-таки рассказать Ивану Николаевичу. Он как раз в воскресенье приходит в специальную комнатку у лифта в седьмом подъезде. Там — штаб дружины, а по воскресеньям районный уполномоченный Иван Николаевич принимает жалобы от населения. Вот они с Гешей и пожалуются. Вернее, сообщат все, что надо. Тем более что теперь у них доказательства есть: метка на инструменте. В том, что ока будет, Кеша не сомневался: духи не подводят. Даже если это молодой выпендрюга по имени Надым. Кеша сомневался в другом: сможет ли он сам завтра пойти с Гешей к Ивану Николаевичу? Часы на здании школы показывали десять минут первого. Родители, наверно, уже дома и сходят с ума — пропал ребенок.

Кеша поднялся и сказал мужественно:

— Ну, я пошел. До завтра. Связь через Кинескопа.

— До завтра, — сказал Рыжий, а Колесо помахал рукой, затянутой в кожаную перчатку.

Родители действительно были дома. И чтобы не показывать Кешу не в самом лучшем виде, стоит опустить сцену его встречи с родителями. Тем более что каждый легко может себе ее представить.

 

Глава девятая

ГЕША И ИВАН НИКОЛАЕВИЧ

Утром баба Вера опять уехала в Коньково-Деревлево.

И как только она ушла, Геша бросился к себе в комнату, постучал по телевизору:

— Кинескоп, вылезай.

Бах, трах, оглянуться не успеешь — а он уже стоит рядом, глазами моргает, нос трет, говорит недовольным тоном:

— Поспать не дал усталому духу… Что стряслось?

— Ничего страшного, не волнуйся, — заторопился Геша, — Кинескопчик, милый, узнай, как там Сомов.

— А что Сомов? Сомов — нормально… Сидит небось, звонка ждет. — Кинескоп подошел к телефону, снял трубку: — Говорун? Опять гудок не отключил, конспиратор чертов… Ну, я это, Кинескоп… Как ситуация?.. Сидит, значит? Я так и думал… Витька звонил? И что? Тоже ситуацией интересовался? Волнуются, ворюги! А профессор — молчок?.. Спит небось. А куда профессору торопиться? Торопись не торопись, а инструментик не вернешь. Хе-хе. Это я шучу… Подумаешь, дурацкая шутка! Придумай лучше. Где Водяной? У Сомова? А кто же у Витька? Ага, Надым, значит. Он метки сделал? Надежные? Как договорились?.. Ну, ладно, если что — сразу звони. Привет. — Кинескоп повесил трубку, сказал задумчиво: — Хороший дух Говорун, только робкий какой-то. А ведь не меньше моего служит… Разговор слышал?

— Слышал, — сказал Геша.

— Выводы делаешь?

— Делаю.

— Как сделаешь, сообщи.

— Где братья?

— Зачем они тебе? Спят небось, намаялись вчера. Проснутся — объявятся.

— Тогда надо Кеше позвонить…

О вчерашних похождениях друга Геша знал все из рассказа Рыжего. Рыжий вечером к ним примчался и, когда баба Вера легла спать, в красках описал и погоню, и слежки. Нужно было сообщить Кеше о принятом накануне решении, а заодно узнать и о положении друга. Что у него — строгая изоляция или условное наказание? А может, и обошлось…

Он быстро набрал номер Кешиного телефона.

— Как ты?

— Неважно, — сказал Кеша, и голос у него был грустный и безнадежный. — Мертвая зыбь.

— Был скандал?

— Классическая сцена у фонтана. В центре ГУМа…

— Макаренко в пример приводил?

— Приводил.

— Ну и что?

— Говорят, у них другая система воспитания. Не по Макаренко. Домашний арест на одни сутки.

— Как ты объяснил свое отсутствие?

— Сказал: надо было… Не рассказывать же все…

Конечно, Кеша мог бы соврать, придумать больного друга и неожиданный вызов «скорой помощи» или еще какое-нибудь чрезвычайное событие, но это было бы вранье, а Кеша, повторяем, врать не умел. Как и Геша. В критической ситуации они предпочитали сказать правду или, в крайнем случае, смолчать, когда раскрывать правду нельзя. Сейчас и был тот самый крайний случай. Тайна принадлежала духам, а выдавать чужие тайны… Ну, это уж совсем позорное дело! И Геша по достоинству оценил стойкость друга, не утешал его пустыми словами, не охал, не причитал, сказал просто:

— Не дрейфь, Кешка. Потом все расскажем, и они поймут, что жестоко ошиблись.

— Но будет поздно, — добавил Кеша, — а пока…

— А пока надо заявить Ивану Николаевичу.

Как мы помним, Кеша еще вечером решил все рассказать Ивану Николаевичу. Причем решил это сам, не советуясь с Гешей. Но факт телепатии между друзьями был ими давно осознан и признан, поэтому Кеша ничуть не удивился, только уточнил:

— Ты когда задумал это?

— Вчера.

— И я вчера.

И Геша тоже не удивился такому совпадению мыслей, совпадению и в сути, и во времени. Между ними это было в порядке вещей.

— Придется идти одному, — вздохнул Геша.

— Валяй. Потом позвонишь. А как наши подопечные?

Тут Геша пересказал Кеше содержание разговора между Кинескопом и Говоруном, сообщил, что наблюдение за преступником ведется по-прежнему, и с чистой совестью повесил трубку.

Вот и сейчас в разговоре с районным оперуполномоченным Иваном Николаевичем Геша не мог рассказывать всю правду. Не мог, потому что вся правда касалась мира ‹ духов, о котором никому знать не полагалось. И никто не давал Геше права трепаться о духах почем зря. Это была чужая тайна. Но рассказать часть правды Геша был просто обязан. Во-первых, потому, что без помощи милиции обезвредить Сомова с Витькой невозможно. Во-вторых, потому, что скрывать от милиции то, что ее непосредственно интересует, просто нечестно. А милицию духи не интересуют.

Она в духов не верит. Милиция верит в реальные преступления, которые совершают реальные люди. И которые раскрывают реальные люди. В данном случае — Кеша и Геша. Одни. Без всякой помощи. Случайно.

Именно в таком ключе Геша и решил построить свою беседу с Иваном Николаевичем.

Он заглянул в комнату народной дружины. Иван Николаевич сидел в одиночестве и ждал посетителей. Посетителей пока не было. Геша кашлянул тихонько, спросил:

— Можно?

— А, пионер! — обрадовался Иван Николаевич. И было не очень понятно, чему он так рад: тому, что кто-то пришел, или тому, что этот «кто-то» — пионер. — Заходи, заходи.

Что там у тебя?

Геша подошел к столу, пожал протянутую руку, сел, сказал серьезно:

— У меня к вам дело, Иван Николаевич. Речь пойдет о преступлении.

Тут Иван Николаевич еще больше обрадовался. Казалось, что он просто мечтает узнать о новом преступлении, что он соскучился без преступления и Геша подоспел как раз вовремя.

— Ну-ка, ну-ка, — радостно потер руки Иван Николаевич, — что ты раскрыл? Убийство? Ограбление банка?

— Попроще. — Геша понимал серьезность разговора.

Он ожидал конкретных действий со стороны Ивана Николаевича и поэтому решил никак не реагировать на его неуместную и обидную иронию. — Мне с другом — это Кеша, Иннокентий Лавров, вы его знаете — удалось случайно подслушать беседу двух человек, которые вчера собирались совершить кражу.

— Ага, кражу, — разочарованно протянул Иван Николаевич. — Жалко… Я уж было на убийство нацелился… И кто эти двое?

— Жители нашего дома. Один из них — слесарь домоуправления Витька, по кличке Трешница, фамилии его не знаю. А второй — некто Сомов, по профессии — автомеханик.

Иван Николаевич неожиданно посерьезнел, даже встал, прошелся по комнатушке, остановился перед Гешей:

— Когда вы подслушали беседу?

— Вчера днем.

— Как это вам удалось?

Это был очень трудный вопрос. Как известно, беседу Сомова с Витькой подслушал Говорун. Называть его Ивану Николаевичу — значит вызвать недоверие ко всей истории. Посудите сами: вас спрашивают о том, кто слышал разговор. А вы отвечаете: «Его слышал дух телефонной сети». Ну как к вам отнесутся? Как к сумасшедшему в худшем случае. А скорее всего, как к идиоту-шутнику. Ни то ни другое Гешу не устраивало. А врать он не хотел. Поэтому сказал так:

— Это произошло совершенно случайно, во дворе. Позвольте подробности вам не рассказывать.

— Ну-ну, — удивленно сказал Иван Николаевич. — Ладно, позволю… А о чем они говорили?

— Сомов сообщил Витьке номер и местонахождение автомобиля «Волга», из которого Витька впоследствии упер домкрат, насос и набор инструментов.

— «Впоследствии упер»… — повторил Иван Николаевич не слишком удачную формулировку Геши. Но дело не в формулировке, а в ее сути, а суть Ивана Николаевича явно заинтересовала. Он даже вернулся за стол, подвинул к себе блокнот. — Значит, говоришь, вчера… А откуда вы знаете, что украл Витька?

— Кеша, то есть Иннокентий Лавров, проследил вечером за Витькой и видел, как тот вскрыл машину и достал из багажника инструменты.

— Где была машина? — Теперь Иван Николаевич задавал вопросы быстро, а Гешины ответы записывал в блокнот.

— Во дворе дома номер семь на Арбате.

— Номер машины случайно не запомнил?

— Случайно запомнил: ММФ 42–88.

Тут Иван Николаевич отложил ручку и сказал удовлетворенно:

— Машина профессора Пичугина…

— Откуда вы знаете? — поразился Геша.

— Знаю, — сказал Иван Николаевич. — Вы молодцы, пионеры. Спасибо тебе, Геша, огромное. И приятелю твоему спасибо. Кстати, почему он с тобой не пришел?

— У него неприятности. Конфликт с родителями. Из-за того, что поздно домой вернулся. А разве он виноват, что Витька на ограбление поздно пошел?

— Не виноват, — сказал Иван Николаевич. — Это я улажу, не беспокойся. А пока, сам понимаешь, никому ни слова.

— Что я, маленький! — обиделся Геша.

— Вижу, что не маленький! — Иван Николаевич взял ручку и раскрыл блокнот. — Куда Витька дел инструменты?

— Отнес Сомову. А Сомов ждет, что профессор ему позвонит, пожалуется на воров. Тогда Сомов привезет ему инструменты, скажет, что с большим трудом достал, и продаст втридорога.

Геша в этот момент поймал на себе очень заинтересованный взгляд Ивана Николаевича, даже подозрительный взгляд, и с ужасом понял, что проговорился.

— Откуда ты планы Сомова знаешь?

Надо было выкручиваться.

— Трудно ли догадаться? Сомов автомеханик. Ему клиенты все время небось звонят: это почини, то достань. И он чинит и достает. И профессору тоже «достанет».

— Ас чего ты взял, что профессор именно Сомову позвонит?

Ну и вопросы! Один другого каверзнее…

— Тоже догадался. Иначе зачем Сомов назвал Витьке профессорскую машину? Тут есть логика преступления: у кого украдут, тому и продают. А то можно было из любой машины инструменты стащить, и необязательно для этого на Арбат ездить…

— А ты ничего, соображаешь, — сказал Иван Николаевич.

И Геша понял, что выкрутился. Но тут же ему стало стыдно, потому что он не заслужил похвалу Ивана Николаевича. И не Кеша. А Говорун, Водяной и прочие духи. Поэтому он честно сказал:

— Это не я…

— Не скромничай. Понимаю, что не один. Тебе сколько лет?

— Тринадцать.

— Вот какие у нас помощники! — восхищенно провозгласил Иван Николаевич, и опять-таки было непонятно, кому это он сообщает. Если Геше, так Геша сам знает о помощниках, а если себе, то вроде тоже нелогично… Странные взрослые!

Но в этот момент Иван Николаевич сказал такое, что сразу заставило Гешу забыть свои размышления о странностях взрослых:

— Мы за Сомовым и Витькой Трешницей давно следим.

И Геша в отчаянии подумал, что их вчерашняя слежка, и «мудрые планы», и суета духов — все не нужно. И даже сегодняшний визит в комнатушку народной дружины — тоже не нужен. Милиция знает все!

И такая гамма переживаний отразилась на Гешкином лице, что Иван Николаевич должен был бы понять, как огорчили Гешу его слова, и сказать в утешение что-нибудь бодрое, вроде: «Не вешай носа, пионер! Ты еще будешь знаменитым сыщиком». Но Иван Николаевич не смотрел на Гешу и переживаний его не видел. Он смотрел в зарешеченное оконце и говорил негромко:

— Мы знали, что Витька ворует детали машин и передает их Сомову. И поняли, что Сомов перепродает их бывшим владельцам. Витьку арестовать можно, против него улик много. Но нам нужен Сомов, а его надо брать с поличным. Жаль, что вы не предупредили нас о краже: мы бы как-то пометили инструменты профессора.

У Геши прямо камень с души свалился. Милиция действительно знала все. Но оказывается, без помощи Кеши и Геши она все-таки не сумела бы уличить преступников. Значит, вчерашний день прошел не зря, и утешать Гешу не стоит — незачем. Более того, он сам сейчас утешит Ивана Николаевича.

— Инструменты уже помечены, — скромно сказал он.

Иван Николаевич резко обернулся:

— Кем помечены?

— Нами.

— Как?

— На каждом надпись: «Этот инструмент украден у профессора Пичугина».

— Как вы это сделали?

Опять трудный вопрос. И опять нужно выкручиваться.

— У меня приборчик есть — для гравировки по металлу…

Геша не соврал: у него действительно был прибор для гравировки по металлу, и он не раз им пользовался, когда баба Вера шла в гости и несла кому-то в подарок серебряный подстаканник или набор мельхиоровых ложек.

— Когда же вы успели?

— Был момент… — туманно ответил Геша, но Иван Николаевич допытывался:

— Какой момент?

— Вечером. После кражи. — И взмолился: — Иван Николаевич, это секрет. Можно я не буду вам рассказывать?

— Ну, ладно, — смилостивился Иван Николаевич, посчитав, вероятно, что пока это не главное, а потом Геша сам все выложит. — Значит, надо ждать, когда Сомов поедет к профессору.

— Точно, — подтвердил Геша. — Мы за ним следим.

И тут замечательный человек Иван Николаевич, к сожалению, поступил так, как на его месте поступил бы любой взрослый.

Он сказал:

— Это лишнее. Следить за ним будем мы. Как, впрочем, делали до сих пор. А вы гуляйте, играйте, дышите воздухом. Каникулы надо проводить с толком.

— А как же Сомов? — не скрывая огорчения, спросил Геша.

— Не долго ему гулять осталось. Вы, ребята, отлично поработали. А теперь дайте и нам отличиться. А награды поровну будем делить. — Иван Николаевич, конечно, шутил, но Геше было совсем не до шуток.

— Мы не за награды старались.

— Знаю, что не за награды. Так пойми меня верно: наступает решающий этап, и сейчас самое главное — не спугнуть преступника, взять его с поличным. Поверь, это у нас выйдет лучше…

Геша не сомневался, что арест преступника у милиции выйдет лучше. Геша для того и пришел к Ивану Николаевичу. Обидно было другое: ребят отстраняли от дела, которое они почти довели до конца. А аргумент обычный: «Вы еще маленькие, вы только мешать будете». Разумеется, Иван Николаевич так не сказал, но он так подумал. А значит, нечего его упрашивать, незачем обещать, что «мы будем тихо себя вести, ни во что не вмешиваться»… Бесполезно. На операцию по аресту Сомова их все равно не возьмут.

Геша, впрочем, ничего другого не ждал. Все взрослые одинаковы и в свои дела детей не пускают. Значит, надо по-прежнему действовать самим. Тем более что служба осведомления у Кеши с Гешей лучше, чем у Ивана Николаевича со всем райотделом милиции, вместе взятым. Скажи ему об этом — засмеет. Значит, не стоит и пытаться.

Геша встал.

— До свидания, Иван Николаевич.

— Счастливо, Геша. Помни: полная тайна. А когда все будет закончено, я вам сообхцу. И расскажу подробно… Да, кстати, какой номер телефона у твоего друга?

Геша сказал, а Иван Николаевич записал его в блокнот.

— Сейчас выручу его. Позвоню родителям. Скажу, что выполнял мое поручение.

— Спасибо, — сказал Геша и вышел из комнаты.

Он не обиделся на Ивана Николаевича. На взрослых нельзя всерьез обижаться, когда они напускают тумана на вещи, в которых дети прекрасно разбираются. Геша ведь не просил доверить им с Кешей арест Сомова и Витьки. Что он, младенец какой-нибудь? Но сесть вместе, составить план операции — это Иван Николаевич должен был сделать. Но не стал. Даже всерьез о том не подумал. Потому что не сумел перешагнуть придуманный взрослыми барьер между ними и детьми: «Вот до сих пор мы вас пускаем, а дальше — ни-ни!» Жаль… Ну что ж, как говорит баба Вера: «Своего ума чужому не вложишь». Будем действовать своим умом.

Он вышел во двор и тут же напоролся на Витьку. Витька был уже навеселе — видно, хватил у магазина «на троих», — шел покачиваясь, заметил Гешу, закричал:

— Стой!

Геша остановился.

— Слушаю вас.

— Ты скажи: кто нам вчера мешал козла забить?

Только в одурманенном алкоголем мозгу Витьки мог

возникнуть такой нелепый и неожиданный вопрос. Видно, вспомнил он, что пионеры к ним тогда с какой-то просьбой подходили, а потом вся катавасия началась. Вспомнил он это и остановил Гешу просто так. Для смеха. Просто потому, что он недавно с удовольствием выпил «беленькой» и закусил конфеткой «Ромашка», и ему было весело, и пионер попался знакомый, смешной, и вчерашний случай кстати вспомнился. И конечно же, он не воспринял всерьез объяснения Геши. А Геша вот что сказал:

— Вашей игре помешали добрые духи, которые не любят, когда обижают их друзей.

Это у Геши вырвалось случайно, из озорства, и он тут же пожалел, прикусил язык.

Но Витьке ответ понравился. Витька любил шутки.

— Духи, говоришь? — засмеялся он. — Щас я одного из тебя вышибу. — И он больно щелкнул Гешу по лбу. Так больно, что у Геши даже в глазах потемнело.

Он отскочил в сторону, крикнул зло и опять необдуманно:

— Ворюга! Ты за все ответишь! — и немедленно покинул поле боя.

Во-первых, потому, что Витька угрожающе двинулся к нему, намереваясь повторить «вышибание духа». Во-вторых, потому, что Гешу уже понесло и он боялся проговориться. А сейчас никак нельзя было проговориться. Главное сейчас — не спугнуть преступника. А Геша и так лишнее ляпнул. Хорошо, что Витька не понял…

Скорее всего, Витька действительно не понял Гешу. Подумал, что тот имеет в виду пресловутые трешницы за услуги. Но не понял — не значит простил. А то, что Витька никому обид не прощает, во дворе знали все.

И Геша тоже.

 

Глава десятая

КЕША, ГЕША И ВИТЬКИНЫ ШТУЧКИ

К полудню Кешу помиловали. Звонил Иван Николаевич и объяснил маме, что Кеша выполнял его ответственнейшее поручение, о котором пока никому говорить нельзя. Это тайна. Кеша разговор этот слышал — правда, односторонне — и утверждал, что Ивану Николаевичу здорово от мамы влетело за «использование детей в служебных целях». Но Иван Николаевич держался стойко, и Кеша попал под амнистию.

Он тут же примчался к Геше, и они до обеда караулили Сомова. Сомов в свою очередь караулил телефон, но профессор Пичугин о себе пока знать не давал. То ли он еще не заметил пропажи, то ли вообще из дому не выходил. Второе вероятнее, потому что пропажу инструментов можно не заметить, а спущенное колесо сразу в глаза бросится.

Говорун передал, что Витька звонил Сомову, спрашивал о делах и заодно сообщил, что некий шкет обозвал его ворюгой. Сомов разволновался и спросил, что шкет имел в виду. Витька успокоил его, сказал, что шкет имел в виду его, Витькины, водопроводные дела, что он родителей шкета знает и черта с два теперь будет им что-нибудь чинить, пусть хоть потоп в квартире, а шкету еще перепадет за язык.

— Когда это ты его ворюгой назвал? — поинтересовался Кеша.

— Утром, — сказал Геша. — Он меня по лбу щелкнул.

— А где была твоя выдержка? Ты мог погубить всю операцию! Наше счастье, что этот дебил ничего не понял.

— Как ты думаешь, — спросил Геша, — что означают слова: «шкету еще перепадет»?

— Это означает, что Витька тебе еще всыплет.

— Плохо, — расстроился Геша.

Конечно же, он расстроился из-за того, что Витькина месть может повредить его, Гешиному, участию в заключительной операции. А вовсе не из-за того, что испугался Витьки. Геша не из пугливых. Да и Кеша рядом. Как там поется в старой пиратской песне: «Мы спина к спине у мачты — против тысячи вдвоем!»

А Кинескоп сказал сварливо:

— Ты его не боись, Витька-то. Не обломится ему. А ежели полезет — навтыкаем…

— Кинескоп! — воскликнул Кеша. — Откуда у тебя этот ужасный жаргон?

— Откуда, откуда… Посмотри с мое телевизор, не так заговоришь.

— Вредная у тебя работа, Кинескоп, — подвел итог Геша.

А Кеша спросил:

— Интересуюсь, почему в домоуправленческом «пикапе» дух не прописан, а в водопроводе Водяной живет, хотя и там и там Витька руку прикладывает? Верней, не прикладывает…

Похоже, не прошли для Кеши даром вечерние раздумья пополам со стыдом — о вещах без души и бездушных хозяевах вещей. А может, не только вечерние. Кто знает, о чем размышлял он, сидя под домашним арестом?

— Сра-авнил, — протянул Кинескоп. — За водопроводом у людей не один Витька следит. Водопровод большой, длинный, одних труб, считай, тыща километров. Не менее. Да и прокладывали его в свое время на совесть. Есть где хорошему духу себя показать. А «пикап» — что! Так, машинка на слом…

— Интересно рассуждаешь, — возмутился Геша. — Совсем как Витька. Машинка на слом, холить ее нечего, доломаем — купим новую, государство у нас богатое. Так?

И тут случилось совсем уж невероятное: Кинескоп покраснел. Сначала заалели уши-лопушки, потом цвет пошел по щекам, загустел помидорным наливом. Кинескоп прижал ладошки к лицу, раздвинул чуть-чуть пальцы, чтобы видеть, сказал враз охрипшим голосом:

— Виноват, ребяточки, сморозил глупость аховую. Язык мой — враг мой. — Он отнял руки от лица, высунул язык, скосил глаза, чтобы разглядеть врага получше. Разглядел, успокоился, даже краснота со щек сползла — как не было. — А имел я в виду совсем иное. Говорил раньше — должны помнить! — что один дух ничего без людей сделать не в силах. Попади он в такой «пикап» — верная ему гибель. От горя да бессилия. Думаете, духи бессмертны? Фига два. Сколько водяных погибло, когда в их озера да речки отходы спускать стали! Сколько духов на производстве в конце кварталов нервным расстройством занедуживает! Прав Гешка, вредная у нас работа — что ваша людская! Нет ничего страшнее, ребяточки, чем вещь без души. И от нас, духов, здесь мало что зависит. Все в людских руках… — Помолчал секундочку и заорал: — Поняли меня?

— Поняли, — ответил несколько опешивший Геша.

— А раз поняли, марш отсюда. Отдыхать буду от ваших вопросов, пока в нервную депрессию не впал. — Умостился на диване, пледом накрылся, ворчал: — Стрессы, дистрессы, напридумали болезней, жить невозможно… — Замолчал, засопел намеренно громко: мол, сплю, сплю и сны гляжу.

Кеша и Геша вышли из комнаты на цыпочках, аккуратно, стараясь не щелкнуть тугим замком, прикрыли входную дверь. Потом они пообедали у Кеши, стойко отбиваясь от расспросов любознательных Кешиных родителей. Их, видите ли, интересовало поручение Ивана Николаевича. Сказано же было: тайна. Пока тайна. А позже можно будет и рассказать. Когда позже? Ну, завтра. Или, в крайнем случае, послезавтра.

— Пойдем навестим Колесо, — предложил после обеда Кеша. — Познакомишься с ним…

— Он не покажется, — усомнился Геша. — На улице, да еще среди бела дня…

— Тогда скажем ему пару слов — и домой, к телефону.

Это было опрометчивое решение, и Геша, как более выдержанный и серьезный человек, должен был понимать или хотя бы почувствовать его опрометчивость. Но он не понял и не почувствовал, помчался с Кешей вперегонки — за школу, к выезду на набережную Москвы-реки, где стоял красный красавец «Ява-350».

Они остановились около него, и Кеша по-хозяйски погладил теплую кожу сиденья, покачал машину, спросил:

— Ты здесь, Колесо?

Ответа не последовало.

— Что я говорил? — сказал Геша.

— Ничего страшного. Ои-то нас слышит.

— Кто это вас слышит? — поинтересовались сзади, и, обернувшись, Кеша и Геша увидели пятерых парней, которые стояли у ворот — руки в карманах, на губах улыбочки, прически с чубчиками, с залихватскими чубчиками на глаза.

— Кто это вас слышит? — повторил вопрос самый старший из пятерых, на вид лет пятнадцати.

И Кеша вспомнил, что как-то видел этого парня вместе с Витькой. Шли они тогда по улице Дунаевского, шли в обнимочку, как лучшие друзья, хотя Витька намного старше парня — может даже, на целых пять лет.

— В чем дело? — спокойно спросил Кеша. — Что вас интересует?

— Нас интересует, кто из вас Геша, — засмеялся парень, и остальные четверо тоже засмеялись, как будто парень сказал что-то ужасно остроумное, веселое до невозможности.

— Я Геша.

— Ты-то нам и нужен, — заявил парень. — А второй может идти домой к папе и маме.

Ну, это уж было совсем не в правилах Кеши.

— С вашего разрешения, к папе и маме я пойду позже, — ледяным тоном сказал он.

И опять парень засмеялся. И остальные опять засмеялись. А парень обернулся к своим дружкам, спросил у них:

— Разрешим ему?

И один из четверых ответил, все еще посмеиваясь:

— Пусть остается, если дурак.

Как просто было бы сейчас сорваться с места, побежать назад, во двор, мимо школы, нырнуть в подъезд, уйти от этих парией, пожаловаться Ивану Николаевичу. Но разве смогли бы они потом простить себе эту легкую трусость, открыто посмотреть друг другу в глаза? Нет, не смогли бы… И надо было остаться здесь, у набережной, двое против пятерых, остаться, чтобы не вспомнить через год, и через пять лет, и через десять, как они жалко струсили. И не мучиться при этом от невозможности исправить прошлое. Нельзя его исправить: это известно даже в тринадцать лет. Просто надо попробовать не ошибаться вовремя…

— Я не дурак, — сказал Кеша, — и поэтому я останусь.

Старший парень подошел к нему, взял двумя пальцами

за подбородок, посмотрел в глаза.

— Получи конфетку! — Размахнулся левой, целясь в глаз.

А Кеша убрал голову, и кулак парня просвистел мимо, задев ухо. Здорово задев… И боль придала Кеше и решимости, и силы. Он вспомнил уроки отца, поймал руку парня, резко вывернул ее. Парень согнулся от неожиданной боли, и Кеша сильно ударил его коленом в подбородок, отпустил и снова ударил — правой в солнечное сплетение. Конечно, парень был покрепче Кеши и посильнее, но он никак не ожидал сопротивления со стороны сопливого пацана, и пацан все сделал по правилам, успел сделать — парень схватился за живот и сел на корточки, безуспешно глотая открытым ртом воздух.

Кеша не стал добивать поверженного врага. Он бросился на помощь Геше, которого атаковали трое, врезался в кучу малу, кому-то вмазал в подбородок, кому-то — в живот, кто-то все-таки попал ему в глаз, и Кеша на секунду ослеп, только радужные искры замелькали в мозгу. И в это время на них откуда-то обрушился поток холодной воды.

Кеша мгновенно прозрел — только глаз дико болел, — отскочил в сторону, обернулся. Пожарный шланг, которым дворники поливали мостовую и зеленый газон у школы, сам собой развернулся и, приподняв над асфальтом металлический наконечник, будто узкую змеиную головку, сильной струей поливал дерущихся.

Собственно, ребята уже не дрались. Они прикрывали лица руками от сильной холодной струи, отступали к воротам, а шланг извивался на земле, и струя снова настигала их, хлестала по ним, явно пытаясь попасть по лицу.

— Геша, сюда! — крикнул Кеша, и Геша подбежал к нему, встал рядом, вытирая ладонью кровь из разбитого носа, спросил гнусавым голосом:

— Это ты включил?

— Нет.

— Кто же?

— Не знаю, — ответил он, хотя догадывался, чьи это были штучки.

Он вспомнил вроде бы безобидные и хвастливые слова Кинескопа насчет «навтыкаем» и подумал, что духи никогда и ничего не говорят просто так. Они помнят все свои обещания и точно выполняют их. А главное, вовремя.

Другое дело, что странное поведение водопроводного шланга плохо увязывалось с заявлением Кинескопа: дух, мол, не может причинить человеку ощутимого вреда. Хотя какой же это вред — душ холодный, отрезвляющий? Ни тебе увечий, ни тебе опасного членовредительства. Скорее — польза: в такую-то жару…

Впрочем, парни думали иначе и пользы в душе не видели. Один из них, увернувшись от струи, подбежал к крану и начал лихорадочно закручивать его. Пожарная кишка, как огромная змея анаконда, живущая в джунглях Амазонки, встала на дыбы, обрушила на хитрого парня холодный душ. Он сжался под душем, но кран не бросил, закрутил, и кишка-анаконда бессильно упала на асфальт. Парень поднатужился и снял ее с крана.

Потом встряхнулся, как кот, пошел к Кеше и Геше, сжав кулаки:

— Ну, гады, сейчас получите!

И остальные тоже пошли, только вожак все еще не мог отдышаться, сидел на асфальте, держась за живот: видимо, Кеша ему здорово врезал.

Кеша и Геша медленно отступали к воротам. Между ними и бандой было всего шага четыре, и они держали дистанцию, как две враждующие армии. Кеша и Геша, пятясь, прошли арку ворот, очутились на пустынной в этот час набережной, и неоткуда было ждать помощи, и стоило рассчитывать на себя, только на себя.

Но в этот момент тяжелые чугунные створки ворот сдвинулись с лязгом, неожиданно разделив две враждующие армии прочной границей.

— Открывай, — приказал отдышавшийся вожак, и один из четверых дернул створку, но она не поддалась. Тогда он дернул сильнее, и остальные помогли ему, навалились вчетвером на ворота.

Но они все равно не открывались, словно кто-то держал их, не давал сдвинуть створки, и парень крикнул вожаку:

— Они не открываются.

Кеша с Гешей переглянулись, поняли друг друга без слов. И Кеша спросил ехидно:

— Силенок не хватает? Может, помочь?

И тут он увидел совсем невероятную картину: позади парней, все еще силящихся открыть ворота, брезентовая змея шланга медленно ползла к водопроводному крану. Вот она доползла до него, приподняла конец, сама наделась на кран, и тот начал раскручиваться. Если бы Кеша не знал, чьи это проделки, то он бы просто не поверил собственным глазам, решил бы, что перегрелся на солнце, схватил солнечный удар и ему мерещится бог знает какая ерунда! Но Кеша превосходно знал, чьих это рук дело. И он с упоением глядел, как напор воды идет по шлангу, распрямляет его, как разворачивается шланг и — великолепное зрелище! — бьет струей по спинам хулиганов.

— Кто пустил воду? — заорал вожак, отбегая от струи.

Но шланг хитро извернулся, лег на пути, и вожак споткнулся об него, грохнулся на асфальт.

И тут — уж совсем неожиданно! — тронулся мотоцикл «Ява». Он тронулся бесшумно, подогнул под себя короткие ножки-подставки, разгоняясь, помчался на парней. И это было настолько страшное зрелище — бесшумно несущийся мотоцикл без водителя, — что нервы у вожака не выдержали.

— Ребя, атас! — во всю глотку закричал он и первым бросился бежать прямо по газону, мимо школы.

И вся его насквозь промокшая, перепуганная банда рванулась за ним, забыв о Витькином поручении проучить шкета и наверняка не думая о том, что Витька будет недоволен: поручение-то не выполнено. Только наплевать им было и на Витьку, и на шкетов-пионерчиков, потому что непонятное поведение пожарного шланга, чугунных ворот и бесхозного мотоцикла было куда страшнее вполне реального и привычного гнева Витьки. Ну, выругается он. Ну, по шее накостыляет. Так это же знакомо. Это обычно. Это вам не самодвижущийся мотоцикл!

— С мистикой шутки плохи, — все еще гнусавя, сказал Геша: нос его распух и сильно напоминал по форме и цвету нос старика Кинескопа.

— Какая же это мистика? — возразил Кеша, чей глаз посинел и заплыл, оставив узкую щелочку для зрачка. — Это духи…

— Кто, кроме нас, знает о духах? Никто. А значит, поверить в происшедшее невозможно, оно нереально.

— Слушай, — с сомнением сказал Кеша, — а если бы мотоцикл задавил кого-нибудь?

— Ты что? — удивленно воззрился на него Геша. — Кинескоп же ясно сказал: вред причинять нельзя. Расчет был точный — на испуг. Духи не ошибаются.

Кеша и Геша легко открыли ворота, вошли во двор. Мотоцикл спокойно стоял на привычном месте, задрав вверх переднее колесо: ножки-подставки его надежно упирались в асфальт. Пожарный шланг лежал у стены, аккуратно свернувшись, — словом, так, как его оставили дворники после утренней поливки. И трудно было представить- даже Кеше и Геше, — что эти бездушные вещи только что вели себя вполне одушевленно. Но как ни сомневайся, а это было именно так. И Кеша с Гешей знали души этих вещей. Вернее, их духов.

Кеша подошел к мотоциклу, постучал по бензобаку:

— Спасибо, Колесо, выручил. — Потом наклонился к водопроводному крану, сказал: — И тебе, Водяной, спасибо.

Ответа не последовало. На незапланированное общение духи выходить не желали. Что ж, обижаться Кеше и Геше было нельзя: без духов им сегодня пришлось бы худо. Да и было уже общение, и как раз незапланированное. Вызванное дурацкой болтовней Геши.

— Понял теперь, с кем имеешь дело? — наставительно спросил Кеша, а Г еша только кивнул: мол, понял. И вопрос этот мог одинаково относиться и к Витьке, и к духам…

Дома у Геши ребят встретил Кинескоп. Он стоял в дверях комнаты в Гешиных тапочках, и позади него выглядывали смеющиеся рожицы Рыжего и Красного.

— Красавцы, — сказал Кинескоп, разглядывая Кешу и Гешу. — Орлы.

— Ты смотри, Кинескоп, — захихикал Рыжий. — У Геши нос как у тебя.

— Это он из любви ко мне, — издевался Кинескоп. — А что ж, Кеша, тебя так несимметрично украсили? Или просил плохо?

— Кончай, Кинескоп, — смущенно сказал Кеша. — Ну, влипли мы в историю, сами виноваты. А за помощь спасибо.

— То-то и оно. Не подоспей Водяной вовремя, плохо бы вам пришлось. — И добавил с некоторым восхищением: — А ты этого верзилу неплохо скрутил. По всем правилам.

Кеша даже удивился:

— Видел ты, что ли?

— А то нет? Мы с братьями всю драку по телевизору смотрели. Захватывающее зрелище…

— Как по телевизору? — Кеша был просто ошарашен.

— Разве я не могу сам себе показать, что во дворе происходит? Антенна-то на доме стоит. И проводка кругом. А силенки у меня еще есть.

Кеша и Геша с изумлением смотрели на Кинескопа. Этот маленький человечек, то есть дух, мог вести прямую трансляцию со двора, как с хоккейной площадки Дворца спорта в Лужниках. Поистине возможности духов безграничны, и Кеша с Гешей сегодня еще раз убедились в этом. И сейчас они особенно гордились тем, что из всех мальчиков Москвы для великой миссии выбраны именно они — Кеша и Геша.

— Что Сомов? — спросил Кеша.

— Ждет Сомов, — сказал Кинескоп. — Нервничает.

И в этот момент звякнул телефон.

— Это Говорун. — Кинескоп поднял трубку и послушал, потом переспросил: — На когда?.. Понятно. Спасибо.

— Ну что? — в один голос спросили Кеша и Геша.

— Выезжает Сомов. Через полчаса, сказал, выезжает. Мол, повезло профессору: как раз есть у него инструмент для «Волги». И недорого: за двойную цену отдаст.

— А профессор что?

— Профессор ждет.

— Поехали, — решительно сказал Кеша.

Но Кинескоп задержал его:

— Поедете сами. Колесо днем не сможет: заметят, да и хозяин вот-вот вернется.

— И братья не поедут?

— Мы тоже не можем днем, — грустно сказали братья.

— Надо позвонить Ивану Николаевичу, — нерешительно заметил Геша. Он хотя сначала и не собирался предупреждать оперуполномоченного — все-таки обиделся на него, — теперь мучился угрызениями совести: как же без милиции?

— Позвони, — решил Кеша.

Он тоже понимал, что без милиции будет трудно.

Геша набрал номер телефона народной дружины, долго слушал длинные гудки.

— Никто не подходит.

— А ты в отделение милиции позвони, — посоветовал Кеша.

Отделение милиции откликнулось мгновенно:

— Дежурный слушает…

— Будьте добры, позовите Ивана Николаевича, если можно, — вежливо попросил Геша.

— Кто его спрашивает? — поинтересовался дежурный.

— Это говорит Геннадий Седых. Я сегодня уже беседовал с Иваном Николаевичем и хочу еще что-то ему сообщить…

— Нет его, Геннадий Седых, — ответил дежурный. — Уехал на задание. Но я ему передам, что ты звонил.

— Спасибо, — сказал Геша. — До свидания. — И повесил трубку. — Нет его. На какое-то задание уехал.

— Что же, — решил Кеша, — будем действовать сами. Пошли, Гешка.

— Ни пуха ни пера! — крикнули вдогонку близнецы.

И Кешка с чистым сердцем отозвался:

— К черту!

 

Глава одиннадцатая

КЕША, ГЕША И СОМОВ

Кеша и Геша рассудили верно: нечего ждать Сомова во дворе, а потом гнаться за ним на троллейбусе. А если он вздумает поехать к профессору на такси, то дело совсем швах. Нет, лучше махнуть на Арбат заранее и дождаться Сомова у профессорского дома. Например, в том садике, где они с Рыжим подсматривали за Витькой.

Так и сделали. На троллейбусе добрались до Плотникова переулка, свернули направо и осторожно вошли в знакомый двор. Правда, знаком он был только Кеше, а Геша представлял его себе лишь по рассказам друга. Но это не помешало ему сразу обнаружить место, где Рыжий с Гешей таились в кустах. Оно и в самом деле было лучшим для тайного наблюдательного пункта: высокие густые кусты шиповника около профессорской «Волги». Она стояла все так же — накренившись на правый бок, смяв своей тяжестью резину на спущенном баллоне.

Друзьям везло: двор был пуст и никто не помешал им прокрасться в кусты и занять наблюдательную позицию. Неудобно было лишь то, что шиповник отчаянно кололся, но если замереть и не двигаться — разведчик должен уметь замереть и не двигаться! — то можно терпеть. Даже привыкаешь. Как к крапиве, если в ней долго лежать. Кеша однажды на спор пролежал в крапиве целый час — и ничего. Чесался только потом по-страшному. А шиповник — не крапива, хотя, скорее всего, часом здесь не отделаешься.

Они лежали, молчали, вели непрерывное наблюдение в четыре глаза. Наблюдать было не за чем. Вот вышла тетка с авоськой. В авоське пустые бутылки из-под молока. Вывод: пошла в магазин. Въехал во двор на велосипеде какой-то парень в трусах и майке. Взял велосипед на плечо, вошел в профессорский подъезд. Вывод: покатался, устал, вернулся домой. А велосипед, между прочим, гоночный. Кеша даже хотел такой, но родители на этот счет имели другое мнение. Почему-то… Из того же подъезда выбежал мальчишка лет девяти с игрушечным пистолетом в ручонке. Постоял, прицелился куда-то, потом посмотрел на кусты и пошел к ним. Вывод: сейчас обнаружит наблюдательный пункт… Так и есть, обнаружил. Остановился у зеленого заборчика, уставился на разведчиков круглыми глазами.

— А чего вы здесь делаете? — спросил он, как один отрицательный герой из кинофильма «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен».

Кеша даже не стал искать вариант ответа, бросил:

— Иди, иди отсюда…

Мальчишка не ушел, заканючил:

— Нет, правда, чего вы здесь высматриваете?

Это был уже нестандартный вопрос, и отвечать на него следовало нестандартно:

— Не уйдешь немедленно — получишь по шее.

Кеша просто попугал мальчишку. Не стал бы он, в самом деле, бить маленького, это нечестно… Но угроза подействовала. Мальчишка ушел с независимым видом: мол, я вас совсем не испугался, просто мне по делам надо.

Наблюдение продолжалось. Становилось скучно. Кроме того, шиповник все-таки кололся, потому что долго лежать неподвижно нельзя — немеет рука или нога. Или рука и нога вместе. Но тут во двор вошел новый объект наблюдения, и Кеша с Гешей мгновенно забыли о неудобствах: это был Сомов.

Сомов подошел к профессорской машине, постучал ногой по спущенному колесу, присвистнул, сказал вслух:

— Как тебя, бедолагу…

Потом поставил свой кожаный саквояж на асфальт, сложил руки рупором, крикнул:

— Федор Петрович! — Потом подождал чуть-чуть, опять крикнул: — Федор Петрович!

На третьем этаже в открытом окне появилась голова в огромных очках. Человек посмотрел сквозь очки во двор, сказал приветливо:

— Ах, это вы, Алеша… Я сейчас спускаюсь, — и исчез из окна.

Судя по очкам, это была профессорская голова. По Гешиному и Кешиному разумению, каждый порядочный профессор должен носить очки. Это солидно. Это свидетельствует о научном складе ума. А Сомова, оказывается, зовут Алешей… Смешно: взрослый дядька, а зовут Алешей. Не Алексеем Сарафановичем, к примеру, а как мальчишку — Алешей. Это уж никак не свидетельствует о его научном складе ума…

Но и профессор, когда вышел из подъезда, оказался каким-то нетипичным. Только очки у него от профессора, а все остальное от кого-то другого. Ни тебе бородки-эспаньолки, ни тебе животика, ни тебе обычной профессорской рассеянности. И молод он, не старше Кешиного отца. И одет в тренировочный костюм. Он подошел к Сомову, заулыбался, руку ему пожал.

— Жду вас, Алеша, как вечного избавителя…

Это ворюга-то — вечный избавитель!

— Принесли, Алеша?

— Как обещал, Федор Петрович. Вам просто повезло, что у меня инструменты как раз завалялись.

— Повезло, говорите? Ну, это как посмотреть…

И оба смеются. Сомов тихонечко, вежливенько подхихикивает. А профессор — во весь голос. Смешно ему, видите ли…

— Покажите, Алеша.

— Подождите, Федор Петрович, давайте сначала колесо посмотрим. Где это вас угораздило?

— Даже не знаю. Вчера приехал, все было нормально.

Сомов сел на корточки около колеса, поколдовал там над чем-то, выпрямился:

— Над вами подшутил кто-то, просто выпустил воздух. Накачаем — и порядок.

— Хороши шутки: вместе с воздухом инструменты улетучились.

— Выходит, они легче воздуха.

И опять смеются. Над чем? Сомовская шутка копейки не стоит. А профессору весело. Как будто не Сомов это, а народный артист Аркадий Райкин.

— Сейчас мы вам инструментики отдадим, колесико накачаем. — Сомов говорил с профессором, как с балованным ребенком, открыл саквояж, достал оттуда брезентовую сумку с ключами. — Проверьте, все ли здесь.

— Сейчас проверим. — Профессор обернулся к подъезду и позвал кого-то: — Иван Николаевич, помогите мне.

И вот вам сюрприз: из подъезда спокойно вышел районный уполномоченный Иван Николаевич — в полной форме капитана милиции, — подошел к машине, взял у профессора инструменты, сказал солидно:

— Отчего же не помочь…

Кеша с Гешей изумленно переглянулись: вот, оказывается, на какое задание уехал Иван Николаевич! Нет, не зря он тогда предупредил Гешу, чтобы тот не волновался. Мол, все будет в порядке. Позвонил профессору, рассказал про Сомова и про Витьку, потом приехал к нему и дождался Сомова. Не в кустах шиповника, заметьте, а в удобном кресле в профессорской квартире. Вот в чем преимущество милиции над частным сыском.

А бедный Сомов просто обмер. Вероятно, появись сейчас дух пичугинской «Волги», Сомов меньше бы испугался. Он даже осел как-то, а может, это у него коленки подогнулись от неожиданности. Но надо отдать ему должное: быстро пришел в себя. Подтянулся, выдавил улыбочку:

— Здрасьте, Иван Николаевич. А вы, оказывается, знакомы?

— Благодаря тебе, — сказал Иван Николаевич.

— Это как же?

— А вот так. Попался ты, Сомов, как кур в ощип. — Иван Николаевич употребил поговорку из лексикона бабы Веры. — А ведь предупреждал я тебя: не воруй…

— О чем вы, Иван Николаевич? — Ну прямо ангел с крылышками: глаза вытаращил, вроде бы ничего не понимает.

— Откуда взял инструменты?

— Купил.

— У кого?

— У спекулянта какого-то. Разве их всех запомнишь…

— И давно купил?

— С неделю будет.

— Врешь ты, Сомов, нагло и беспардонно. Не купил ты эти инструменты, а упер их из машины Федора Петровича.

— Я?! — Ну просто актер Смоктуновский, а не Сомов: какая гамма переживаний!

— Витька-слесарь для тебя их упер. По твоему поручению. Ты и навел его на машину.

Тут Сомов перестал изумляться и сыграл негодование: махнул рукой в досаде, сказал веско и решительно:

— Прежде чем зря обвинять, вы бы доказательства предъявили.

— Пожалуйста. — Тут Иван Николаевич вытащил из брезентовой сумки ключи — целую охапку! — и показал Сомову: — Ключи-то профессорские.

— Написано на них, что ли? — огрызнулся Сомов.

— Написано. — И Иван Николаевич протянул ключи Сомову.

Тот взял один с презрительным видом, посмотрел и от неожиданности выронил. Ключ упал на асфальт, глухо звякнул.

Геша чуть слышно хихикнул в кустах, и Кеша гневно взглянул на него. Геша зажал рот ладошкой, уткнулся лицом в траву.

Профессор взял один из ключей, внимательно рассмотрел надпись.

— «Этот инструмент украден у профессора Пичуги- на», — громко прочитал он. — И вправду убедительно. Добавить нечего.

Сомов сунул руки в карманы, сгорбился, как-то сразу постарел — добила его таки надпись, сделанная Надымом.

— Когда вы успели? — спокойно спросил он. Не заламывал руки, не форсировал голос — просто спросил, как человек, который смирился с проигрышем.

— Это не мы, — сказал Иван Николаевич. — Это наши помощники.

И Кеша с Гешей подумали, что Иван Николаевич поступает даже чересчур честно: Сомову он мог бы и не говорить всей правды.

— Какие помощники?

— Вот эти. — Иван Николаевич обошел машину, раздвинул кусты: — Вылезайте, герои.

Как он узнал, что Кеша и Геша спрятались в профессорском дворе? И как он узнал, что спрятались они именно в этих кустах — не в подъезде, не за баками с мусором, а в кустах? Всевидящий он, что ли? Или на него тоже духи работают? Кеша на секунду допустил такую мысль, но тут же ее с негодованием отбросил. Не могли духи открыться взрослому человеку! Просто это у Ивана Николаевича профессиональный нюх.

Кеша, как мы уже знаем, был увлекающийся и восторженный мальчик. А Геша — рациональный и логичный.

У него возникла другая мысль по поводу всеведения Ивана Николаевича, но он приберег ее на потом.

Тут Иван Николаевич заметил Гешин распухший нос и Кешин заплывший глаз:

— Кто это вас так разукрасил?

— Витькины дружки, — злорадно сказал Кеша. — Но мы им тоже дали как следует!

— Не сомневаюсь, — согласился Иван Николаевич и спросил у Сомова: — Что ж твой напарник с детьми воюет?

— Я о его делах знать не знаю, — нагло заявил Сомов. Он во все глаза смотрел на Кешу и Гешу, не мог поверить, что эти юнцы были виновниками провала его во всем продуманной системы. Он, десяток собак съевший на автомобильных махинациях, проиграл не милиции, а желторотым пионерам! С этой мыслью Сомов смириться не мог. — Заливаете, Иван Николаевич, — сказал он. — При чем здесь мальчишки?

— А при том, что мы тебя и Витьку ловили, а поймали — они. И ключи они пометили.

— Как это им удалось?

— Профессиональная тайна, — улыбнулся Иван Николаевич. — Важно, что удалось, а, Сомов?

— На этот раз ваша взяла, — сказал Сомов и отвернулся, стал на небо глядеть.

Он все-таки умел проигрывать, этот тихий человечек, — не шельмовал, не пытался разжалобить начальство. Он помнил старый закон карточной игры: проиграл — плати. Придется платить…

Иван Николаевич вынул из кармана свисток на длинной цепочке и коротко свистнул. Из переулка во двор въехал желтый милицейский «газик» с синей полосой на боку и надписью: «Милиция».

— Все у вас продумано, — со злостью сказал Сомов. — Вон и «канарейку» запасли.

— А как же ты думал? — удивился Иван Николаевич. — Что я, на свидание с тобой пришел? Я тебя, милый, брать пришел.

Из «газика» вышли два милиционера, взяли Сомова под белы руки и повели к машине. Один из них подхватил инструменты, другой — сомовский саквояж.

— Иван Николаевич, вы с нами? — спросил шофер «газика».

— Езжайте, — сказал Иван Николаевич, — я с ребятами прогуляюсь. — И подмигнул Кеше с Гешей: — Согласны?

— Согласны, — сказали хором Кеша и Геша.

У них и раньше иногда так получалось, а теперь, когда они с братьями-близнецами Рыжим и Красным познакомились, совсем часто стали хором говорить.

— Ну, тогда прощайтесь с профессором — ив путь.

Профессор, похожий на тренера по боксу, пожал руку сначала Кеше — тот ближе стоял, — а потом Геше, сказал серьезно:

— Спасибо, ребята, — помахал им и побежал в подъезд, а Геша спросил у Ивана Николаевича:

— Он и вправду профессор?

— Еще какой! — заверил Иван Николаевич. — Самый знаменитый.

Они втроем вышли на Арбат, и Иван Николаевич купил всем мороженое — шоколадную трубочку за двадцать восемь копеек. Каждому по трубочке. И себе тоже. И все они ели его прямо на улице, и Иван Николаевич ел, несмотря на то что был в полной форме капитана милиции. Ел и не смущался. А Кеша с Гешей — подавно.

— Как вы узнали, что мы в кустах? — спросил Кеша.

Иван Николаевич хмыкнул:

— Пусть тебе Геша объяснит. Он у нас владеет дедуктивным методом мышления.

Геша мороженое уже доел, он вообще быстро съедал любое мороженое, а за двадцать восемь копеек особенно быстро, потому что оно вкусное и с орехами. И ему ничто не мешало говорить.

— Вы позвонили в отделение, и дежурный вам сказал, что я звонил. А зачем я мог звонить? По делу Сомова. Что могло появиться нового в этом деле? Только то, что Сомов едет к профессору. Могли мы не воспользоваться возможностью лично уличить Сомова? Нет, не могли. Значит, мы во дворе. Логично?

— Логично, — согласился Иван Николаевич. — Ну а как же я вас обнаружил? Ведь двор-то велик…

Тут Геша помялся и честно признал:

— Этого я не понимаю.

— Эх, Геша, — вздохнул Иван Николаевич, — самое сложное ты понимаешь. Ишь какую стройную цепь ассоциаций вытянул! А где просто — пасуешь. Я же вас в окно увидел. Ждал Сомова в квартире Федора Петровича и сначала вас углядел. И видел, куда вы спрятались.

Геше стало стыдно, но не очень. Все-таки самое сложное он понимает — это Иван Николаевич признал.

А простое можно и не заметить — дело обычное.

— Ну а все же — как вы сумели пометить инструмент? — поинтересовался Иван Николаевич.

— Извините нас, — сказал Кеша, — но это не наша тайна.

И сказал он это так серьезно, что Иван Николаевич понял: нельзя тайну раскрыть. Все-таки он был понятливый человек, хотя и взрослый.

— Ладно, храните вашу тайну. А родителям можете рассказать, в каком деле вы участвовали. Но под большим секретом. — Он усмехнулся: — Небось донимали они тебя вчера, а, Кеша?

— Донимали, — признался Кеша.

— Вот и расскажи. Пусть поахают, поудивляются. А я в свою очередь о вас тоже кое-где расскажу.

И шли они так, разговаривали, потом еще раз мороженое ели и простились уже у самого дома как лучшие друзья.

 

Глава двенадцатая

КЕША, ГЕША И ДУХИ

Первым делом надо было обо всём рассказать Кинескопу и братьям, а уж потом — родителям и бабе Вере. Тем более что баба Вера собиралась вернуться из Конькова- Деревлева часов в восемь, а то и в девять вечера. А электрические часы над входом в школу показывали только шесть. Впрочем, школьным часам верить не стоило. Они вели себя как киплинговский кот: ходили без всякой системы. Вероятно, дух в них жил захудалый и неопытный. А скорее, и вовсе духа не было…

Кинескоп ждал Кешу и Гешу. И братья тоже ждали. Они уже привычно сидели вдвоем на Гешином столе, сдвинув радиодетали, помалкивали. И Кинескоп на диване помалкивал, сидел грустный и нахмуренный.

— Вы чего, ребяточки? — спросил Кеша. — Радоваться надо: тю-тю Сомов. И Витька тю-тю.

— Растютюкался, — мрачно сказал Кинескоп, а братья- близнецы осуждающе посмотрели на Кешу.

— Чего-нибудь не так? — заволновался Кеша.

— Все так.

— В чем дело? Великая миссия завершилась полным триумфом! Подробности нужны?

— Не нужны, — сказал Кинескоп, — знаем уже.

— От кого?

— Разведка донесла. У нас разведка хорошо поставлена.

Как-то все обидно выглядело: и мрачное настроение духов, и нежелание выслушать захватывающий рассказ, в котором были риск и напряженная борьба умов, люди хорошие и люди скверные, победа добродетели и, естественно, поражение зла.

— Смотрю я на тебя, Кешка, — раздумчиво проговорил Кинескоп, — и мыслю: чего это я к тебе привязался? Даже, можно сказать, полюбил. Ну, с Гешей все ясно: я его давно знаю. Заочно, правда. И люблю давно. Серьезный он и вдумчивый, не в пример тебе, шалопуту. И брательники тоже к вам привязались. Верно?

— Ага! — сказали брательники. — Еще как!

— Слыхали?

— Мы тоже к вам привязались, — сказал Геша, и это не была его обычная вежливость. Геша говорил искренне.

А Кеша ничего не сказал, только кивнул растерянно: он не понимал, зачем Кинескоп затеял этот разговор.

— Так чего ж тогда радуетесь? — спросил Кинескоп и передразнил Кешу: — «Великая миссия завершилась полным триумфом»!

И тут Геша понял причину дурного настроения духов. Понял и похолодел…

— Не может быть… — только и вымолвил он.

— Может, — грустно сказал Кинескоп.

— Но почему? Почему?

— Приказ. У людей и духов есть общее правило: приказы не обсуждать.

— В армии не обсуждают! — закричал Геша.

— Мы и есть армия… Тоже армия…

Кеша счел нужным вмешаться, потому' что он сидел дурак дураком и ровным счетом ничего не понимал.

— Что происходит? Почему вопли?

И даже Геша не выдержал:

— Дуб ты, Кешка! Неужели не понял: прощаются с нами.

— Кто прощается?

— Мы, — сказал Кинескоп.

— Но зачем? — это уже Кеша закричал.

А Кинескоп повторил:

— Приказ.

— Чей?

Кинескоп показал пальцем на потолок: мол, свыше…

— Не навсегда же прощаться? — упорствовал Кеша.

— Не знаю, — покачал головой Кинескоп. — Наверно, навсегда.

— Так, — сказал Кеша и встал. — А почему?

— Потому что кончается на «у», — буркнул грубый Кинескоп и вытер глаза тыльной стороной ладошки: попало, видно, что-то.

— Та-ак, — снова протянул Кеша и заходил по комнате, заложив руки за спину, совсем как папа, когда он обдумывает статью. — Не вижу никакого смысла в расставании. Во-первых, мы о вас уже все знаем…

— Не все, — быстро перебил его Кинескоп и даже повторил для пущей убедительности: — Не все.

Как будто подслушивал кто-то их разговор и Кинескоп никак не мог допустить, чтобы этот неведомый кто-то заподозрил духов в излишней болтливости, так сказать, в утечке информации. Кеша даже огляделся кругом: нет, никого не видать, перестраховывается Кинескоп.

— Ну, все не все, а так, кое-что… — Кеша вроде бы даже прикинул про себя, что же это за кое-что.

Кинескоп сухо посмеялся, будто двумя деревянными дощечками постучал, и братья, хмыкнули.

— Кое-что… — сказал Кинескоп. — Знаете вы, что мы существуем. Знаете, для чего существуем. А что мы умеем — это знаете? Чем владеем? Силу нашу знаете?

— Знаем, — сказал Кеша, осторожно потрогав синяк под глазом.

— Я за эту историю Водяному еще всыплю, — мстительно пообещал Кинескоп.

— Почему? Он же нам помогал.

— Я не о драке. Я о домино. Кто ему позволил раскрывать себя перед людьми?

— Никто ж не догадался.

— Витька догадался.

— Ну и что страшного?

— Хороший аналитический ум, все сопоставив, мог бы прийти к мысли о нашем существовании.

— Не пришел бы, — заявил до сих пор мрачно молчавший Геша. — Это значит признать потусторонние силы. Ненаучно.

— Какие же мы потусторонние? — возмутился Кинескоп. — Потусторонние силы — бред собачий. Это только

церковники да сектанты всякие в них верят. А мы — души вещей, я вам о том тыщу раз втолковывал. Самые что ни на есть реальные силы. Другое дело, что прав ты… К сожалению, не поверят в нас люди, рано еще.

— Мы же поверили.

— Вы еще можете верить в то, что есть. Но пройдет год-другой, и вы тоже будете верить только в то, что должно быть. А мы, по вашему разумению, быть не должны. Хотя именно вы, люди, создали нас. Придумали нас и создали — силой воображения, силой любви к своему делу, к созданному руками своими. А потом мы сами жить стали рядом с вами. И без вас не можем, как и вы без нас. Трудно человеку, когда его окружают вещи, сделанные без души. Трудно ему, и когда он сам без души относится к вещам. Много пока таких людей, ох как много! Потому и прячемся мы от вас, не показываемся — рано… И поверить в нас трудно… Барьер здравомыслия не пустит. Вот потому и прощаемся мы с вами, дорогие вы ребяточки…

— Но с нами-то зачем? — закричал Кеша. — Мы верим в вас!

— Сегодня верите, это конечно. А завтра? А через пять лет?

— Что прошло, то прошло, не зачеркнешь, — сказал рассудительный Геша. — Выходит, больше не увидимся…

— С вами — нет. Но дела наши этой историей не кончаются. Дел у нас, сами знаете, ох как много! И помощники нам нужны будут.

— Малышня? — презрительно спросил Кеша.

— Сейчас — да. Но завтра-то им как раз тринадцать исполнится. Как вам сейчас… — Тут он помолчал и вдруг сказал сердито: — Ладно, ребяточки, долгие проводы — лишние слезы. Лучше взгляните, что за окном делается, страсти-то какие! — Он всплеснул руками, глаза в ужасе закатил, и Кеша с Гешей невольно шагнули к окну.

Однако ничего особенного за окном не происходило. Двор был пуст, лишь две девчонки выгуливали своих собачек около песочницы. Одна собачка — болонка, другая — спаниель. Вряд ли они вызвали у Кинескопа такой ужас.

— Что ты здесь увидел, Кинескоп?

Кеша обернулся и осекся на полуслове: в комнате никого не было. На диване лежал аккуратно сложенный плед, словно Кинескоп успел его сложить. Только груда радиодеталей на столе сдвинута к стене: там, на краю, прежде сидели братья.

— Финита, — сказал Геша, подошел к телевизору, погладил его по ободранному боку. — Прощай, Кинескоп. — Посмотрел на магнитофон. — Прощайте, Рыжий и Красный.

Ответа, естественно, не последовало. Да Геша и не ждал ответа. И Кеша не ждал. Время, отпущенное на сказку, закончилось. Ни охами, ни всхлипами вспять его не повернешь. Это еще Альберт Эйнштейн доказал. Или Нильс Бор. Или еще кто-то. Впрочем, простительно не знать — кто. В шестом классе этого не проходят.

 

Эпилог

КЕША, ГЕША И КГ-1

Вот и все. Осталось поведать лишь одну странную историю, случившуюся днем позже, часов эдак в десять утра, на баскетбольной площадке средней школы № 711. То есть на сторонний взгляд ничего необычного в этой истории не проглядывалось, но причастные великой тайне Кеша и Геша были прямо-таки поражены случившимся.

Вкратце так. Обстановка на испытаниях, как водится, деловая, никаких фанфар, никаких речей. Зрителей — минимум, знакомые всё лица: отец Кеши, директор школы Петр Сергеевич и капитан милиции Иван Николаевич, хороший человек. Кеша, гордый доверием друга, яростно покрутил винт, и крохотный моторчик ровно заработал (отлажен был на совесть), а Геша аккуратно потянул корд, и сверкающий лаком и эмалевой краской аэроплан взмыл в воздух и пошел по кругу над головами зрителей, над стеклянной крышей теплицы, над зеленью газона, над горячим асфальтом, и, быть может, дай ему волю, отпусти Геша проволочный корд, полетит замечательный аппарат тяжелее воздуха над Москвой-рекой, над павильоном международной выставки, над новостройками, «над полями да над чистыми», как поется в старой красивой песне.

Но Геша крепко держал деревянную ручку, прикрученную к проволоке, топтался на площадке, поворачиваясь следом за моделью, и она, послушная его руке, выделывала хитрые фигуры самого наивысшего пилотажа: штопоры, бочки, иммельманы всякие, петли. А потом, когда кончился бензин и двигатель замолчал, Геша плавно опустил модель на площадку, и она покатилась детскими колесиками по асфальту, подпрыгивая на неровностях, замерла как раз около изумленной публики.

Публика поаплодировала, и началось обсуждение. Так сказать, подведение итогов эксперимента.

Отец Кеши сказал:

— По-моему, славная работа. От души потрудились.

А директор школы Петр Сергеевич сказал:

— Молодцы, молодцы. И не стать ли вашей модели первой в целой серии, которую начнет создавать секция авиамоделизма?

А Геша сказал:

— Не слышал про такую секцию.

А Петр Сергеевич засмеялся и сказал:

— Вот ты ее в школе и организуешь. Идет?

А Кеша хлопнул друга по спине и сказал:

— В самом деле, Гешка, соглашайся!

И Геше ничего не оставалось, как согласиться.

Кешин отец и Петр Сергеевич пошли с площадки, что-то на ходу обсуждая, а Иван Николаевич присел на корточки рядом с ребятами, молча смотрел, как они накручивают проволочный корд на катушку, влажной тряпкой протирают модель.

— Как вам наш самолет, Иван Николаевич? — спросил Кеша, который был несколько удивлен тем, что хороший человек капитан милиции мнения своего на открытом обсуждении не высказал.

— Как? — Иван Николаевич секунду подумал, пожал плечами. — Короче и не ответишь. Красиво, удачно, здорово — все правильно, но суть не в том.

— А в чем же?

— Душа есть в вашей модели.

Вот тебе и раз! Во-первых, ни Кеша ни Геша не задумывались над тем, что в их КГ-1 может поселиться дух. Во-вторых, откуда Иван Николаевич про него знает?

— С чего вы взяли? — хрипло спросил Кеша, и по его не слишком вежливому тону Геша понял, что друг растерян.

— Видно, — объяснил Иван Николаевич. — Если с душой работать, то и останется она в твоем деле навсегда. В каждой вещи душа должна быть, да не в каждой есть. Бойтесь вещей без души, ребятки… — И ушел. Потрепал Кешу и Гешу по вихрам, будто они совсем махонькие, поспешил догнать директора и Кешиного отца.

— Не может быть, — сказал Кеша. — Он же взрослый. Как он узнал про духов?

Геша пожал плечами:

— Сам недоумеваю. Слушай, а вдруг не все взрослые окончательно потеряны?

— Похоже на то, — согласился Кеша.

И тут они, не сговариваясь, посмотрели на модель КГ-1, уже закутанную в простыню: обоим показалось, что под простыней что-то шевельнулось. Или кто-то. Посмотрели и вздохнули, разочарованные: смирнехонько лежала простыня. Выходит, и вправду показалось. А жаль.

Казалось бы, никак не повлияла на друзей странная и увлекательнейшая история, приключившаяся с ними в первые дни жарких летних каникул. Ну вот ничуточки не повлияла.

Разве только баба Вера как-то пожаловалась Кешиной маме: мол, Геша изменился, аккуратным стал, ничего теперь не разбрасывает, все за собой прибирает, отцовский магнитофон тряпочкой ежедневно полирует, а на телевизор старенький вовсе не надышится, и хорошо бы так, чего бы лучше, да только сам с собой разговаривать начал, с телевизором возится и приговаривает: «Кинескоп, Кинескоп, как ты там живешь? Запылился ты, а вот я тебе лампу заменю…» — и дальше в том же духе:

— Не заболел ли ребенок? Скорей бы родители приезжали.

А Кешина мама тогда бабе Вере ответила: «Кеша тоже изменился здорово — вероятно, повлияла на него положительно эта история с кражей автодеталей, просто ужас, ужас что за история, а Иван Николаевич очень хвалил и Кешу, и Г ешу, взрослеют мальчики, акселерация — ив то же время дети. Кеша ни с того ни с сего значки стал собирать, и не себе, а кому-то, недавно принесла я ему значок Республики Куба, он поблагодарил, положил на телевизор, цветной, у нас прекрасно, знаете ли, работает, а вечером смотрю: опять нет значка. Я не выдержала, поинтересовалась, куда оп их девает, а он смеется, говорит: «Рыжий забирает». «Какой такой Рыжий?» — спрашиваю. А он: «Это я пошутил, мамочка…»

Вот так: пошутил. Хотя признаемся, что Геша, узнав о шутке, не одобрил приятеля, сказал:

— Шути-шути, да знай меру.

Это, пожалуй, он зря: Кинескоп уверял, что взрослым никогда не перейти барьера здравомыслия. А Кеша, когда о Рыжем вспоминал, всегда находился с ним по разные стороны барьера.

Ну вот, теперь действительно все.

 

СТРАННИК

 

1

Приглушенные тона осени…

Да нет, вздор: как же тогда — буйство красок, бунинское — осенний пестрый терем? Лес — желтый, красный, оранжевый, но еще и зеленый, и коричневый под ногами. И рыночные астры, и маковки «золотых пиров». Это — из ряда природного. А есть еще ряд урбанистический, по-простому — городской: желтые, красные, оранжевые, зеленые, коричневые «Жигули» и «Волги», цветные квадраты «классиков» на асфальте, черно-белые, контрастные жезлы милиционеров. Ну и одежда, конечно, одеваются нынче ярко, толпа нарядная…

Все так. А как быть с небом?

Вспомнили Бунина, не грех вспомнить и Александра Сергеевича. «Уж небо осенью дышало…» Осеннее небо — блеклое, выцветшее под летним солнцем, выгоревшее, его уж и голубым иной раз не назовешь, а если облака набегут, затянут — серым-серо…

— Бородин, спишь?

Это ему. Как гром небесный, как возмездие за леность мысли. Последний учебный год, пережить бы, перемочь…

— Куда там, Алевтина Ивановна, разве заснешь?

Хамский ответ, конечно, но Алевтина простит.

— Дома надо спать, Бородин, а на занятиях слушать педагога.

Логично, хотя и банально. А вот встать сейчас и сказать, что которую уж ночь толком не высыпается, — засмеют. Набросятся, аки псы цепные, как старик Леднев говорит, предположениями замучают. И Алевтина в стороне не останется.

— Я слушаю, Алевтина Ивановна, я весь — одно большое ухо.

Улыбнулась. Представила Игоря Бородина в виде уха. А однокашничкам только палец покажи…

— Тихо, тихо… Прямо дети… Кончили разговоры, продолжаем урок…

Продолжаем… Итак, на чем мы остановились? Ах, да: приглушенные тона осени. Окна в классе чистые, отдраенные перед началом учебного года, за одну сентябрьскую неделю не запылились, а видно-то сквозь них лишь небо, тусклое, как стираные-перестираные джинсы с заплатами облаков. Каково сказано? Сравнение в духе конца двадцатого века, броское и убедительное, а также лаконичное.

А старик Леднев сказал бы просто: поскучнело небушко. И добавил бы: прости господи…

— Ну ладно, — опять Алевтина, неймется ей, — до звонка пять минут, я вас отпускаю. Только тихо!..

Экое благородство! Хоть пять минут, да наши.

— Бородин, останься.

Не вышел номер.

— Надо ли, Алевтина Ивановна?

— Ну ты и нахал, Бородин! Если я говорю — значит, надо.

— Хозяин — барин, — это уж по привычке, чтобы его слово последним было. А так-то зря к Алевтине цепляться, безвредная она и историю неплохо ведет, интересно…

Сели друг против друга за одним столом, даже коленками стукнулись, создали обстановку задушевности, откровенности, чего там еще? Глаза в глаза, и взгляд проникновенный, он душу юную, как молния, пробьет, та-та-та-та-та-та обыкновенный, та-та-та-та-та-та-та-та не пьет. Экспромт.

— Что с тобой, Игорь?

— А что со мной, Алевтина Ивановна?

— Ты в последнее время стал каким-то рассеянным, остраненным.

Красивое слово — остраненный. А ведь если вдуматься — ничего хорошего. Остраненный — со странностями, сдвинутый по фазе, псих ненормальный. Спасибо, Алевтина Ивановна.

— Спасибо, Алевтина Ивановна.

— За что?

— За слово.

— Не поняла.

— И не надо. Вначале бе слово…

— Интересуешься, что потом будет?

— Да нет, это я так.

— А я интересуюсь.

— Ваше право.

— Что случилось, Игорь? Ты здесь, и тебя нет. На других уроках так же?

— Вам жаловались?

— Пока нет.

— Уже приятно.

— Десятый класс, Игорь, выпускной год. Ты идешь на медаль…

Иду на «вы». Кто кого: я — медаль или она — меня?

— Не волнуйтесь, Алевтина Ивановна, я постараюсь не подвести родную школу, альма-матер, так сказать, куда мы ребятишками с пеналами и книжками…

— Ну что ты за человек, Бородин? Ничего святого…

Что за человек? Да так себе, серединка на половинку,

ученый мальчик-с-пальчик ста восьмидесяти сантиметров от полу. А святого и впрямь ничего… Старик Леднев говорит: святость как и ум — коли бог не дал, так и в лавке не купишь. А что считать святостью? Просфорки, ладан, мощи, со святыми упокой? Пеликан сказал Ледневу: ты, старик, свят непомерно, тебе на щеку наступи — спасибо скажешь… Нет, таким святым быть не хочется. А каким хочется? И хочется ли вообще?..

— Обыкновенный человек, Алевтина Ивановна. Да вы не беспокойтесь, не надо, ничего со мной не деется, просто сообразил, для чего мне голова дана.

— А раньше не знал?

— Раньше я ею ел. А теперь еще и думать начал.

— Лучше поздно… И о чем думаешь, если не секрет?

— Обо всем, Алевтина Ивановна, мало ли о чем. Как надумаю — сообщу.

— Ну иди, Бородин, думай…

Вот и поговорили. Алевтина огорчена: не проникла в душу юноши Бородина, не нашла контакта, сейчас клянет себя почем зря. И вправду зря. Бородин и сам нынче своей души не ведает, она ему — потемки. Бедный-бедный Бородин… Так и заплакать недолго — от жалости к себе. А между тем права Алевтина: год выпускной, а завтра контрольная по физике. Хотя она и несложной быть обещает, однако же подготовиться надо.

Вышел во двор, навстречу — Пащенко, гордость школы, прыгун в высоту, отличный парень, друг и товарищ.

— Чего ты к Алевтине пристал?

— Это не я к ней, это она ко мне.

— Как завтра с физикой?

— А как? Напишем, не впервой.

— Я за тобой сяду, лады?

— Нет проблем, Валера.

— Что вечером делаешь?

— Думаю, — подчеркнул голосом.

Пащенко засмеялся:

— Ты, часом, не подался ли в дзэн-буддисты? Самосозерцание, самоуглубление… Хочешь, мантру подскажу?

Мантра — вещее слово, зацепка для ухода в нирвану.

Интеллектуальный человек Валера Пащенко, все-то он знает, все-то он слышал.

— Спасибо, Валера, у меня есть.

А что ему еще ответить?

— Не спрашиваю, не любопытствую, удаляюсь, удаляюсь. Помни о контрольной!

Помню, помню, на память пока жалоб нет. Все будет в порядке, Пащенко заглянет через плечо, с его ростом это несложно, сдует, что положено…

Вещее слово — память. Отличная зацепка для самоуглубления. А какая память у семнадцатилетнего пацаненка, еще не жившего, а прораставшего у папы с мамой на виду? Память на события: переезд на новую квартиру, недельный поход на велосипедах по Московской области, поездка с отцом на Урал, «о море в Гаграх! О пальмы в Гаграх! Кто побывал, тот не забудет никогда»… Память на вещи: опять же велосипед «Старт-шоссе» с десятью передачами — мечта восьмиклассника Бородина, потом — цветной телевизор, новая мебель, пятидесятитомная детская библиотека… Память на встречи: тут всего и не перечислить… Что еще? А ничего. Нечего вспоминать. И тогда на помощь может прийти чужая память. Отцовская, например. Хотя у него тоже, честно говоря, многого не наберешь. Единственное, что было, — война. Так он тогда мальчишкой существовал — в эвакуации с матерью, с бабкой Игоревой. А отец, то есть дед Игоря, тот воевал, тому было бы что вспомнить для внука, да не дожил он до Игоря, умер в шестидесятом.

Итак, отцу нечего вспоминать, самому Игорю нечего вспоминать. Второе поколение тех, кого жизнь не била, не устраивала испытаний, в которых человек проверяется на сжатие, на растяжение и на изгиб, говоря языком нелюбимой Пащенко физики. Второе поколение благополучных. Скучно жить на белом свете…

День у него был расписан по клеточкам: сначала обед, оставленный матерью на плите и в холодильнике, уроки — под ярким девизом «Иду на медаль». Потом быстренько переодеться, хлопнуть дверью, бегом вниз, через дорогу, плюя на светофоры, в боковые ворота парка «Сокольники», мимо Дворца спорта, мимо кафе «Фиалка», мимо павильона аттракционов, мимо детского городка с деревянными лисами, волками и Бабой Ягой, мимо забора международной выставки — дальше, дальше, в лес, в осенний парк, где еще не поменявшие рыжую шкурку белки прыгают на плечо, тянут тупую мордочку за подачкой.

Там, за поломанной скамейкой, на которой никто не рискует сидеть, есть двойная береза, как гигантская рогатка. Можно встать около, прислониться спиной к шершавому стволу, закрыть глаза…

А потом открыть и увидеть другой лес, и дорогу в другом лесу, сухую, еще по-летнему пыльную, и низкий костер у дороги, и старика Леднева, прилаживающего котелок над костром. И услышать привычное:

— Набери веточек, Игорек.

 

2

За ветками далеко ходить не пришлось: начало осени, лето, видать, жарким было, безводным, сушняка кругом много. Целую осинку, невесть кем сломанную, притащил к костру Игорь, высохшую, уже без листьев. Старик Леднев котелок приладил, достал из котомки жестяную банку, давно обесцвеченную, со стертым рисунком, отсыпал чаю на ладонь, понюхал.

— Ах, нектар, чистый нектар… — сыпанул в котелок, оттуда зашипело, будто не чай, а зелье какое-то брошено в воду.

Вообще-то говоря, Игорю не нравился чай, сваренный как суп, непрозрачный, черный, хотя и духовитый. Он поморщился, заранее представив вкус «супа», но не стал лезть с замечаниями, сказал только:

— Нож дайте.

— Ножичек тебе, ножик… — вроде бы засуетился Леднев, однако без всякой суеты, точным движением сунул руку в котомку, достал складной охотничий нож с костяной рукояткой. — Не поранься, Игорек.

— Ништо… — вспомнилось читанное где-то слово, старое, даже ветхое, «из Даля», как говорил отец. Мертвый язык.

Но старика Леднева на простачка не купишь. Бровь приподнял, глянул:

— Стилизуешься, Игорек… Не твое выражение, простонародное…

— Ништо… — упрямо утвердил Игорь.

Спорить не хотелось. Рубил ножом осинку, подбрасывал к костру ветки, думал, что плохо без топора. Едят всухомятку, только чаем и заливают сало да хлеб — из той же котомки Леднева. Хорошо прийти в деревню, остановиться у кого-нибудь в избе, выпить молока, коли окажется, похлебать настоящего супу. Правда, откуда он в деревне — настоящий? Мяса нет, а с картошки да свеклы особо не разжиреешь. А что о топоре пожалел, так прошлый раз дело было. К вечеру уворовали картошки с чьего-то поля, хорошая картошка здесь уродилась, крупная, крепкая, — так пока сварили, Игорь все ноги оббил, хворост для костра таскал, чтоб не угас тот раньше времени. А был бы топор, нарубили бы дровишек…

Топор был в московской квартире Игоря, но квартира та существовала в ином мире, в ином времени, в ином измерении, короче — неизвестно где, и приносить оттуда нельзя ничего, это Игорь знал точно. А здесь, в этом мире, в этой осени, был год восемнадцатый, самый разгар гражданской войны — вот ведь занесла Игоря нелегкая! — и старик Леднев, случайный Игорев попутчик, человек из этого мира, из этой осени не сумел бы по достоинству оценить «приношение» своего юного друга по странствию. Какое «приношение»? Да тот же топор, к примеру, на обушке которого — Игорь помнил — выбито клеймо заводика. А заводика того еще и в помине нет…

— Чай готов, извольте кушать, — пропел Леднев козлетончиком, произвел над котелком, над паром какие-то пассы, потом сел, скрестив ноги, угомонился, сказал скучно: — Разливай, Игорек.

Пили чай из кружек, обжигались. Сало с хлебом старик еще раньше нарезал, хорошее сало.

Игорь сказал не без ехидства:

— А «болесть», выходит, ваше слово? Тоже под народ рядитесь?

— Ряжусь, Игорек, — против обыкновения Леднев был спокоен, не петушился, не лез на рожон. Отставил кружку, ухватил в пятерню свою университетскую бородку, глядел, как умирал у ног слабый костер. — Нынче мы все ряженые, иначе не проживешь. Ты ко мне: маска, маска, я тебя знаю. А под маской — другая маска, и ничего ты, оказывается, не знаешь, не ведаешь. А что под народ, так все мы с одной земли вышли. Помнишь, у Иван Сергеевича: мой дед землю пахал…

— Ваш вряд ли.

— Ну, мой дед не пахал, не пахал, так по земле ходил, по той, по какой и мы с тобой ходим.

Игоря порой раздражало ерническое многословие Леднева, пусть безобидное, пустое, но уж больно никчемушное в это трудное время, которое сам Леднев называл братоубийственным.

— Павел Николаевич, дорогой, вы же профессор русской истории, красивым слогом с кафедры витийствовали, студентов в себя влюбляли. На кой черт вы рядитесь, да не в народ даже, а в шута?

Обиделся старик? Вроде нет, а вообще-то кто его углядит…

— Шуты — они народу любы… А ты, Игорек, откуда знаешь, кем я с кафедры витийствовал? Может, шутом и витийствовал? Может, за то студенты-студиозы меня и любили?.. Да и не профессор я давно, а проситель, по миру пущенный. И ты со мной, сынок интеллигентных родителей, баринок безусый, — тоже проситель. Как в писании сказано: будет день, будет пища. Нету сейчас ни профессоров, ни дворян, ни студентов, ни интеллигентов. Есть люди, которые жить хотят. А точнее — выжить…

— Тоска-то какая в слове: вы-ы-ыжить… Выть хочется.

— А ты и повой. Над всей Россией вой стоит: брат на брата войной идет.

— И какой же из братьев прав?

— Оба дураки. Им бы в мире блаженствовать, а они мечами бряцают.

Все это уже было, было, разговор многосерийный, долгий, как в телевидении, которое еще не изобрели.

— Мир в человецах и благоволение, и царь-батюшка сим миром мудро правит?

— Ну, это ты, Игорек, слишком. Время для царя кончилось.

— Это вы так считаете, а кое-кто из братьев, вами помянутых, иначе думает. Оттого и мечом бряцает.

— И откуда в тебе, Игорек, столько злобы? И не жил еще вроде, а злобствуешь.

— Я не злобствую, а говорю, что думаю.

— У тебя родители кто? Инженер папаша, так?

— Ну.

— А ты не нукай, не запряг. А думаешь не как инженеров сын, а как кухаркин.

— А сами-то вы из каких будете, Павел Николаевич, не из кухаркиных ли?

— Груб ты, юноша, по прав по сути… — засмеялся, откинулся на землю, задрал горе бороденку. — Хорошо в небе-е…

Игорь тоже лег на спину, сунул в рот травинку — ломкую, горькую. Самое начало сентября по старому стилю, а нового еще не ввели. Небо черное, чистое, облаками не замутненное. Звезды крупные, блесткие, кажется, непрочные, дунь — и покатится звезда, сверкнет напоследок — загадывай желание. А какое желание?..

Ему иной раз хотелось рассказать мудрому профессору истории о том, что завтра будет, что послезавтра, что потом. Поведать, какой из братьев прав, как говорится, исторически, а значит, и житейски — не сегодняшней правотой, сиюминутной, а истинной, которая времени неподвластна. Профессор не дурак, давно его Игорь раскусил, притворяется старик хитро, комедию ломает, нравится ему шутом себя ощущать, да и вправду с людьми у него разговор хорошо получается, верят ему люди, какие встречаются на их пути. И не исключено, поймет его профессор, да толку-то что? В песне, которую он, наверно, не знает, но которую поют уже и еще раньше пели, есть такие слова: вышли мы все из народа. Профессор для людей его круга, для университетской элиты — типичный выскочка, сын мужика, землемера, кухаркин ребенок, сам себя, подобно Мюнхгаузену, за волосы «в люди» вытащил. Ему ли не знать, кто прав? И разговор-спор этот, как уже отмечалось, давно между ними ведется, Игорю до зла-горя надоел, а старик Леднев — как огурчик, как юный пионер: всегда готов покалякать.

Короче, можно было бы объяснить старику на пальцах ту Историю, о которой он пока не ведает, нет пока которой. Можно, но не нужно. Не для того Игорь пришел в этот мир, в это время, в эту память…

А для чего пришел?

Звезды над головой висели неподвижно, и, если прищуриться, небо превращалось в тонко нарисованный театральный задник из какого-нибудь виденного в детстве спектакля — ну, скажем, из «Синей птицы».

— В Москву бы скорей… — мечтательно протянул Игорь.

Леднев откликнулся из темноты:

— Далеко до первопрестольной. Тут, верстах в пятидесяти, городок будет, помню.

— Забредали, что ли, уже?

— Так помню. Чужая это память, заимообразная.

Выходит, и старик Леднев чужой памятью промышляет, своей не хватает. Хорошо, что она есть — чужая, какое столетье ею живы…

— Слыхали о нем, о городке этом?

— Да и ты слыхал, да только мимо ушей пустил. В Ивановке мужик сказывал. Федором его зовут, кажется…

Какая разница, как зовут мужика! А Леднев запоминает, никогда ничьего имени не спутает. Игорю бы у него поучиться, как с людьми дело иметь…

Игорь, случалось, чувствовал себя не семнадцатилетним парнем, мужчиной почти, а желторотым сосунком, этаким пятиклассником, или, как назвал бы Леднев, приготовишкой. Смущается, глаза долу опускает, особенно если с женщиной разговаривает, а хуже — с молодой. Странное дело: деревенские молодки глядели на Игоря как на кукленка, как на ненастоящего, только не щупали. А уж и ладонями всплескивали: ах, голодный! ах, притомившийся! И смотрели, как ел, чуть не в рот заглядывали. Понятно, что не по злобе — по жалости, по доброте душевной, а все ж от смущения деться некуда. Не привык к такому вниманию.

— Федор — это где Анна?

— Точно, молодец. Понравилась Анна?

— Куда там… — буркнул под нос, а про себя — едва ли себя не таясь — подумал: и впрямь хороша. Да только — мимо, мимо, дорога дальше идет…

— А поутру, если раненько встанем, позавтракаем, чем бог да твоя Анна послали, еще в одну деревеньку зайдем — до города. Называется — Лежневка.

— Тоже чужая память?

— Вестимо.

Колорист, хрен старый! Когда забывает он о своей роли этакого Платона Каратаева, горьковского Луки, обо всех этих «вестимо» да «кубыть» с «мабутью», нормальным человеком становится. Одно слово — профессором. Впрочем, Игорь привык, а отмечает все это машинально, между строк.

— А Пеликан где, сказал, будет?

— Кто что про Пеликана ведает?

— Жалко.

— Никак, соскучился?

— Да нет, так просто…

А ведь соскучился, а, Бородин? Соскучился по Пеликану, по тайне, что с ним рука об руку ходит, по улыбке его, по приговорке глупой: «ехали бояре». Кто такой Пеликан? Что за прозвище дурацкое, птичье? И не просто птичье — Сорока там или Орел, а экзотическое, броское. Леднев зовет его по-человечески: Григорий Львович, а Пеликан вроде бы обижается, во всяком случае, делает вид, что обижен. Зовите меня птичьим именем — и все! Вот нос у него, конечно, здоровущий — может, оттого?..

Он появляется и исчезает, как бог на душу положит: только-только возник, а через пару часов след простыл. Но идет параллельным курсом с Ледневым и Игорем, в те же края движется.

Игорь спрашивал его, кто он по профессии, по роду- племени. Смеется, отшучивается: пеликаны — птицы вольные, весенние… Странный человек.

Да, хорошо, что вспомнил:

— Павел Николаевич, а кто в Лежневке?

— Не понял тебя?

— Красные или белые?

— Все люди.

Ну уж так! У Игоря на этот счет другое мнение имелось.

— А все-таки?

— Не знаю, Игорек. Придем — посмотрим.

— Не поздно ли будет?

— Кого ты боишься? Красных? Белых?

— Зеленых… — буркнул, не желая объяснять в тысячный раз, чтоб не возвращаться к утомительному старому спору. Старику только повод дай… Забавно: сколько они идут, а все как-то получается, что ни белых, ни красных в лицо, так сказать, не встречали. В какую деревню ни зайдут — пусто, никто постоем не стоит. Объясняют: были, вот-вот снялись. А кто был? Когда одни, говорят, когда другие. А какие лучше? Молчат, мнутся. Это-то понятно: боятся прохожих людей. Скажешь: красные хороши — а вдруг белым донесут? И наоборот.

Люди…

По-ледневски: выжить хотят.

Сказал о том Пеликану, а он смеется:

— Ишь чего придумал, ехали бояре! Они, брат, честнее нас с тобой живут и жить будут. А молчат, потому что врать не хотят, а как по правде — не знают еще.

Игорь ему напомнил услышанное:

— У стариков Чоховых двух дочерей белые запороли.

А Пеликан опять смеется:

— Верно! Так в деревне, ехали бояре, красных пока не было. Вот они и не знают, сколь дочерей те запорют.

Игорь возмущался:

— Ну, знаешь, говори, да не заговаривайся!

А Пеликан смотрел на него хитрым глазом, другой сощурив до щелочки, спрашивал вроде начальнически:

— За красных страдаешь, милок?

И весь разговор. Ах, Пеликан, Пеликан, Григорий Львович…

Старик Леднев, профессор исторический, заворочался, устраиваясь поудобнее, сказал сонным голосом:

— А не мудренее ли утро вечера? Ложись, Игорек, спи, родной, завтра ра-а-аненько разбужу, чуть свет, — и захрапел, как включился. Засыпал он всегда как младенец, ни о какой бессоннице не слыхал, снотворных в котомке не носил.

А Игорь не спал.

Закрыл глаза, потом снова открыл и увидел другой лес, еще светлый, предвечерний, прозрачный, и тропинку, протоптанную сотнями ног, и сломанную скамью, и рогатку березы. Дома он уже был, дома.

 

3

Что все это было?

Сон наяву? Расшалившаяся фантазия? Воображение — столь же болезненное, сколь и богатое?..

Или иначе. Традиционное путешествие во времени? Шаг в другой мир? Сложная наведенная галлюцинация?..

Если бы Игорь Бородин любил научную фантастику, то он запросто мог бы применить такие термины, как, например, «нуль-переход», или еще почище — «нарушение целостности пространственно-временного континуума». Щедрые на выдумку фантасты лихо объяснили бы все и вся, подвели бы научную базу — на уровне доброй гипотезы, навсегда заклеймив случившееся, как, скажем, «эффект Бородина». Каково, а?

А в сущности, никак. И ответ на естественный вопрос: «Что все это было?» — увы, не существовал. Просто однажды, остановившись около этой самой березы, Игорь Бородин, невероятно возжелав чуда, закрыл глаза, и чужая память услужливо перенесла его туда, где жили люди, обладавшие этой памятью. Отметим в вышесказанном два слова: «невероятно возжелав». Отметим и отдадим их на откуп всем тем, для кого фантастика должна обязательно остаться научной. Пусть они придумают для себя какое- нибудь «биопсиполе», которое как раз и вызвало «нарушение целостности «тра-ля-ля-континуума». Пусть. Самому Игорю вполне достаточно слова «чудо». Ну а если уж быть совсем честным, то какая разница — что все это было? Игорь-то не задумывался над объяснением, просто шел к березе и…

Кстати, береза, как оказалось, прямого отношения к переходу не имеет. Однажды, опасаясь, что встретит родителей, возвращающихся с работы, что начнутся вопросы: куда? зачем? когда вернешься? — Игорь ушел в прошлое прямо из дома, из собственной комнаты. И сработал «нуль-переход», не отказал таинственный «континуум». Не в березе дело — в самом Игоре. В чужую память можно путешествовать с любого вокзала. Просто с двойной березой связано самое первое путешествие, а Игорь всегда был склонен романтизировать приметы места…

Но между тем контрольная грянула в свое время, то есть в наше — время памяти Игоря и Валеры Пащенко, у которого память была похуже, чем у приятеля: плохо он запоминал формулы, всякие законы Ома и Гей-Люссака, считал себя прирожденным гуманитарием. Однако списал все умело, без ошибок, не вызвав никаких подозрений у физика. А уж радости-то!..

Хлопнул Бородина по плечу:

— Это дело надо отметить.

— Каким образом? — заинтересовался Игорь, поскольку пащенковская формулировка наталкивала на известный вывод.

Нельзя сказать, конечно, что, дожив до семнадцати лет, Игорь вовсе не знал вкуса соответствующих напитков. Знал. И неплохо относился, подражая в том отцу, к белым сухим винам типа «Цинандали» или там «Гурджаани», не говоря уже о вине со сложным интимным именем «Либфраумильх». Но, во-первых, ни он сам, ни у них в доме никогда не злоупотребляли этими напитками, а удачно сделанная контрольная не казалась Игорю достаточным поводом для «злоупотребления». А во-вторых, Пащенко-то у нас спортсмен, «режимник», он-то куда лезет со своим «отметить»?

Но Валера Пащенко остался верен себе.

— Есть предложение пойти в кино, — сказал он.

— Что смотреть?

— Чего-нибудь про любовь.

— О том, как два дурака непрерывно бегают друг ча другом? Сам смотри.

— Сам не хочу. — Пащенко с пути не свернешь, ежели что решил — исполнит. — Тогда другое предложение. Идем в гости.

— К кому?

— К Наташке Яковлевой.

Это предложение стоило обдумать.

— Повод?

— А так.

Хороший повод, убедительный.

— У тебя что, сегодня тренировки нет?

— Угадал, болезный! Так идем или как?

— А не выгонит? — все-таки усомнился Игорь.

— Нас?! Хо-хо! Она будет рада неземной радостью, ибо… — тут он задрал к небу указательный перст, значительно потряс им где-то на уровне второго этажа, но разъяснять свое «ибо» почему-то не стал, счел, видимо, излишним. — А к ней, между прочим, подруга прирулила.

— Что за подруга? Откуда знаешь?

— Ответ первый: с душкой-подружкой Натали купалась в море. Ответ второй: сама сказала.

— Убедил. Тронулись.

И тронулись, благо идти недалеко. А к березе Игорь решил позже пойти, не уйдет от него путешествие в мир иной…

Семнадцать лет, славный возраст, его понять надо. И Натали, однокашница милая, недурна собой, волнует взгляды сверстников-акселератов, а уж подруга, загадочная незнакомка с черноморским загаром, — тут, как говорится, без вариантов, тут двух мнений не существует: спешить знакомиться, побеждать, немедля, немедля. «И очи синие, бездонные цветут…»

— А куда ты в последнее время исчезаешь? — нарушил молчание Пащенко, не ведая, что вторгся в хрупкий мир грез о Прекрасной Даме, расколол его своим приземленным вопросом.

Почему Игорь и был сух:

— Не понимаю, что ты имеешь в виду.

— Что ни вечер — ищи тебя, свищи.

— Гуляю.

— Один? Или кое с кем?

Игорь вовсе не собирался посвящать друга, даже самого близкого… во что? — ну, скажем, в тайну двойной березы. Нет, серьезно, то, что происходило там, в чужой памяти, принадлежало только ему и никому больше, никто не имел права даже заглянуть в мир, обретенный Игорем, да что там заглянуть — краешком уха услышать, что он есть, этот мир.

Да и есть ли?..

— Один. И кое с кем. С любопытной Варварой, помнишь, что стало?

— Не хочешь, как хочешь, — Пащенко не обиделся.

Он вообще не умел обижаться, счастливый человек.

И не то чтобы держал себя выше обид, этаким гордецом, а просто не видел в них смысла: чего зря дуться, когда жизнь прекрасна, и на городских соревнованиях установил личный рекорд — два метра пять сантиметров со второй попытки, и кубок завоевал, и погода улыбается, и все девушки будут наши.

Конечно, кое-кто назвал бы Валерку человеком с примитивной нервной организацией, но Игорь-то лучше других знал, что это не так, что Пащенко — просто добрый и умный парень, для которого радость — нормальное чувство, естественное состояние, умел он радоваться любой малости. А люди с тонкой нервной организацией по любому поводу психуют, сохнут от злости к ближним и дальним и выпендриваются тоже по любому поводу. Игорь, увы, не лишен был некой тонкости этой самой организации, и она доставляла ему немало хлопот. Во всяком случае, Валерке он завидовал искренне.

А тот, напротив, никому не завидовал. Кроме Алика с редкой фамилией Радуга, который прыгал в высоту лучше Пащенко, но не потому что талантливей, а потому что работоспособней. Вот так-то…

Когда подошли к Наташиной двери, Игорь на всякий случай — но вроде бы нечаянно — отступил к лифту, кнопка вызова его, что ли, заинтриговала или механизм закрытия дверей? А Пащенко, ничтоже сумняшеся, затрезвонил в дверной электрический колокольчик, поднял тревогу в квартире. И когда Наташа открыла дверь, заорал победно:

— Принимай гостей, коли не шутишь!

Наташа, блондиночка, ростом под стать иному парню, хорошенькая, впрочем, хотя и несколько кукольная — ведь бывают же куклы-гиганты, а? — оглядела улыбающегося Пащенко и Игоря у лифта заметила, сказала мрачно:

— Какие уж тут шутки… Ну, заходите, раз явились.

Будь Игорь один, повернул бы назад немедленно, не стерпел бы ни тона, ни смысла. Но Пащенко чужд был светским условностям: сказано, заходите — значит, зайдем. И танком попер в квартиру, выясняя на ходу:

— Кто дома? Одна? А где подруга? Ах, здесь… Так чего ж врешь, что одна? — и влетел в комнату на всех парах: — Здрасьте, здрасьте, меня Валерой зовут.

А из кресла — навстречу — и впрямь загорелое существо, Прекрасная Дама семнадцати годков от роду, тоже блондинка, но значительно меньших габаритов, очи голубые, ланиты смуглые, уста, естественно, сахарные…

— Настя.

— И мне очень приятно, — забалагурил Пащенко, закрутился по комнате, забегал из угла в угол. — А вот, рекомендую, мой лучший друг Игорь, чистейшей души человек, интеллектуал и дзэн-буддист, достигший невероятных глубин погружения.

Наташа — она-то Пащенко наизусть знает — прислонилась к дверному косяку, улыбалась довольно, а Настя, несколько оглушенная, спросила:

— Погружения куда?

— В нирвану, — захохотал Пащенко, — в таинственные недра подсознания, в глухие леса седьмой сигнальной системы.

Настя смотрела на Игоря с явным интересом.

— Вы и вправду дзэн-буддист?

— Да шутит он, дурачится, что вы, не видите? — сказал Игорь и сел в кресло.

Настя ему нравилась.

— А-ах, шутит, — облегченно вздохнула Настя. Судя по всему, она страшилась непонятного, предпочитала ясное, реальное, земное. — Ну а то, что вы Игорь, — это не шутка?

— Истинная правда…

Пошел разговор о том о сем, о минувшем лете и грядущей зиме, об увиденных фильмах и услышанных дисках, ни к чему не обязывающий, но очень приятный разговор, вполне светский, если это понятие вольно отнести к не очень светскому возрасту собеседников. Но, честное слово, он — разговор этот — мало чем отличался от тех, что вели иной раз их взрослые и умудренные жизнью папы и мамы, разве что папы и мамы поминают работу, сослуживцев, а их дети — школу, учителей, ну а все остальное — едино, поверьте.

Можно, конечно, назвать светский разговор пустым, глупым, не несущим никакой полезной информации. Все так. Но о чем, спрашивается, говорить людям, которые пять минут назад еще не подозревали о существовании друг друга, а сейчас не ведают, что стоит каждый из них, чем дышит, как живет? Нет, не изобрели еще некий карманный индикатор интеллекта. Познакомился с человеком, глянул на шкалу: ага, стрелка у красной черты качается, значит, беседу о Кафке с Кортасаром надо вести. А у этого — в зеленую черту уперлась. Порассуждаем о победе «Спартака» в Кубке европейских чемпионов.

Красота, кто понимает!..

А пока по бедности вместо индикатора светская беседа и существует. Поговоришь с человеком «ни о чем», так в следующий раз знаешь, «о чем» говорить с ним. Своего рода разведка словом.

Старик Леднев упрекал Игоря:

— Все молчишь, Игорек, на людях. А люди говорить хотят, а лучше — выговориться. Ты дай ему душу раскрыть, разговори его, так и первым другом ему станешь, все он для тебя сделает…

Есть у Игоря такая черта: малость теряется он во взрослой компании, если к тому же она большая и незнакомая. А если все знакомы, тогда другое дело. Вон с Ледневым или с Пеликаном он себя равным чувствует, не говоря уж о родительских друзьях…

А с Настей у них много общего оказалось: и стихи она любит, и серьезный джаз предпочитает, и русской историей интересуется. Так все преотлично шло, как Пащенко, невежа и торопыга, возьми и спроси:

— Натали, а когда родичи вернутся?

Наташа на часы взглянула, прикинула:

— Мама должна через полчаса быть. А что?

— Сматываемся, — Пащенко вскочил с кресла.

— С каких пор ты моей мамы боишься? — удивилась Наташа.

— Я ее не боюсь. Я не хочу ей лишний раз мозолить глаза, — бесхитростный Пащенко своим заявлением выдал тайну: выходит, он слишком часто мозолит глаза Наташиной маме, то есть нередкий гость в ее доме. Другое дело, что тайна эта давным-давно Игорю известна, и не только Игорю — всей школе.

Ну а Настя… Причастный чужой тайне, Игорь не прочь был создать — именно так: создать! — свою. Общую с Настей. А значит, Пащенко и тут помог ему. Сейчас они выкатятся от Наташки, Пащенко, как лучший друг, друг тактичный, скроется с глаз долой, а Игорь пойдет провожать девушку. Осень, падают листья, ветер кружит их по асфальту… Лирика! Мало ли что возможно осенним вечером…

Так и получилось. Правда, Наталья чуть-чуть подулась: как так? ее бросают? И даже лучшая подруга, которая, кстати, пришла к ней скоротать вечер, вдруг тоже спешит неизвестно куда. Но Наталья — девица умная, ей ясно было, куда спешит подруга. Вернее, зачем.

Пащенко распрощался с ними у подъезда, согнулся пополам, пополоскал у ног воображаемой шляпой, подмел пыль с асфальта воображаемым пером и с воплем: «Адью, ситуайены!» — исчез в осеннем сумраке, чтоб не сказать — мраке.

— Где вы живете, Настя? — спросил Игорь, ибо с чего-то надо было начинать.

— На Кутузовском. Я еду до Дзержинки, а оттуда — на маршрутке.

— Но ведь еще довольно рано, — стараясь быть небрежным, сказал Игорь. — Может, погуляем?..

И вдруг — в старых романах написали бы: как молния сверкнула в мозгу юноши! — он сообразил: у него же нет времени!.. За весь вечер он ни разу даже не вспомнил о старике Ледневе, который остался там, один, в осеннем лесу у проезжей дороги…

Даже Настя почувствовала, что с Игорем что-то случилось, но не спросила ничего, лишь взглянула с тревогой.

— Простите меня, Настя, — глухо сказал Игорь. — Я не могу вас проводить. Мне очень жаль… — и замолчал, ожидая, что сейчас произойдет непоправимое: она повернется и уйдет, и будет права. Во всяком случае, он бы на ее месте так и поступил.

Но, слава богу, Настя-то пока была на своем месте. Она не повернулась и не ушла, а спросила:

— Вам надо спешить?

Игорь обреченно кивнул.

— Идите. Я сама доеду. Не волнуйтесь.

Она смотрела на него, будто что-то ждала.

— Простите меня, Настя, — повторил он. — Я очень хочу вас видеть. Можно, я вам завтра позвоню?

Ну, когда бы еще Игорь рискнул так сразу, ничуть не стесняясь, сказать все, что думает, что чувствует сейчас? Да никогда не было с ним подобного. А тут то ли волнение, что потеряет он ее, помогло, то ли странная его раздвоенность: и хочется остаться, и колется, и старик Леднев ждет. А может, как раз светская беседа и подготовила то, что он сказал — «сам вдруг», пользуясь морской терминологией?

И Настя тоже не подкачала:

— Конечно, позвоните. Я буду ждать. Телефон вам Наташа скажет, я ее предупрежу. — Бот тут она повернулась и пошла не оборачиваясь: все-таки надо марку поддержать, именуемую женской гордостью. Или — женской независимостью. Выбирайте, что нравится.

А Игорь смотрел ей вслед и уже, пожалуй, не видел ее. А видел — внутренним, что ли, зрением? — лес — темный, по-ночному прохладный, узкий покрасневший край неба на востоке: подымалось солнце. Будет день, будет пища, как говорит старик Леднев.

 

4

Каждый раз вечером старик Леднев грозился встать первым, бог знает в какую рань, и беспощадно будить Игоря. Не получалось. Леднев еще похрапывал, с головой накрывшись необъятным брезентовым плащом, а Игорь уже разжигал костерок на месте вчерашнего, на остывших за ночь угольях, набирал воду в ручье или роднике — ночевать старались неподалеку от воды — и тогда сам беспощадно расталкивал профессора. Леднев, к слову, принадлежал к той счастливой породе людей, что могут спать в любом состоянии, положении, в любое время суток и на любом месте. Мечта гипнотизера, считал Игорь и как-то сообщил о том старику. Но Леднев воспротивился.

— Кажущееся, — сказал он. — На мне не один факир репутацию потерял. Засыпаю, верно, сразу. А потом он мне, как водится, приказывает: иди туда, делай то, ты птичка, ты рыбка. А я сплю сладким сном, без движения, вопреки гипнотической науке.

Игорь не стал тогда выяснять, почему Ледневу так везло на встречи с гипнотизерами. Сам-то он до семнадцати лет дожил, а ни одного не видал. То ли число их сильно поуменьшилось по сравнению с пресловутым тринадцатым годом, то ли врал старик, сочинял по своему обыкновению. Не суть важно.

Вот и нынче приладил Игорь над костром закопченный котелок, медный, луженый, куда тяжелее алюминиевых — современных Игорю, стащил с профессора плащ.

— Павел Николаевич, подъем!

Профессор скукожился на сухом лапнике, колени к подбородку подтянул, руками их обнял, глаз не открывал. Однако сказал:

— Сейчас, сейчас… Отыди от меня, изверг.

— Я пришел к тебе с приветом рассказать, что солнце встало… — Игорь не врал: солнце давно поднялось над верхушками деревьев, высветило, выжелтило траву в лесу, грело. День обещал быть теплым, а то и жарким.

— Я же сказал: сейчас… Русского языка не понимает, охламон… — плаксиво затянул Леднев. Вдруг открыл один глаз — левый, уставил его на Игоря: — Заварку не цапал?

— Не велено было.

— То-то! — Споро сел, как ванька-встанька, пятерней лицо утер — умылся вроде. — Закипела?

— Кипит… — Игорь всегда с любопытством наблюдал за процессом утреннего оживления старика Леднева, именно оживления, другого слова не подберешь. Только-только лежал трупом, и — бах! — живой и деятельный, будто и не спал вовсе. А вот насчет умывания… Не любил старик этого занятия. Говорил:

— Мы в каких условиях бредем? В у-жас-ных! Кругом зараза. А грязь, она как защитная корка — заразе и не пробиться.

— Вы же интеллигентный человек, — укорял его Игорь, — профессор!

— А что профессор, что профессор? — хорохорился старик. — Не человек он, что ли? Как все, так и я. Вот придем в деревню, попросим хозяев баньку растопить…

Банька впереди маячила. Игорь сказал:

— Позавтракаем — ив путь.

Леднев чай сварил, заварки его драгоценной никто не трогал, вот он и доволен был, даже несколько разнежен.

— Куда ты как торопишься? — только и спросил.

— В Лежневку вашу.

— А там тебе чего?

«Че-го»… Профессор называется…

— Может, Пеликан подгребет…

— Жди-дожидайся. Хотя, может, и подгребет, как ты изволил выразиться. Ох, моветон!..

«Чего» — не моветон, а «подгребет», видите ли, — моветон. А где последовательность, спрашивается? Старик Леднев таковой не грешил.

— Он тебе что говорил, Игорек?

— Говорил: до города увидимся.

— У-у, до го-о-орода… Эдак он в любой момент способен объявиться. Хоть сейчас.

— В Лежневке он будет, — упрямо сказал Игорь.

— Надежды юношей питают… А вот как ты мыслишь, Игорек, не супостат ли наш Пеликан, не тать ли ночной? Вот кличку разбойничью носит…

Поди разбери старика: то ли он шутит, то ли всерьез считает Пеликана разбойником.

— Вздор вы несете, Павел Николаевич, и сами о том знаете.

— Почему вздор? — старик поел, попил, за куст сбегал, теперь сидел переваривал, жизнью наслаждался. А когда он в таком состоянии — Игорь заметил, — то склонен праздно пофилософствовать. — Вот, к примеру, где он бродит? Почему не с нами, коли ему в город надо?

— А может, ему еще куда надо?

— Допустим. А зачем скрытничает? Отчего бы ему не поделиться своими планами с двумя странниками?

— С вами поделись…

Леднев нахмурился.

— Обижаешь, Игорек. В своей многотрудной жизни я еще никого не выдал, не предал, на тридцать сребреников не льщусь, а ранее, до пролетарского переворота, мне жалованья хватало.

При слове «переворот» Игорь поморщился: слабоват профессор в политграмоте, терминологию путает.

— Все на деньги меряете?

— А идеалы нынче бесплатно дают. С одной стороны: кто был ничем, тот станет всем. А с другой: отстоим святую Русь от посягательств черни. Какой идеал тебе по душе, а, Игорек?

Игорь усмехнулся:

— Первый, конечно.

— А папаша-то инженер, то есть буржуй. Как совместить?

— Отец мой так же думает.

— Хотя новой России инженеры понадобятся: строить-то придется… А вот как насчет профессоров?

— И без них не обойтись, думаю.

— Выходит, и я пригожусь государству рабочих и крестьян! Ах-ах, я роняю слезу от умиления… Значит, я тоже за первый идеал. А Пеликан?

— А что Пеликан?

— Ты, Игорек, про его идеалы что ведаешь?

А что ведает Игорек? Ничего не ведает. Темей Пеликан, аки нощь. Ни красный, ни белый, ни буро-малиновый. Хитрит, темнит, а за всем его балагурством, за шуточками да ужимочками скрывается что-то серьезное — это ясно. Конечно, можно спросить напрямую: за кого ты? Ну, спросил однажды… А в ответ получил: за маму с папой. Игорь не очень перед ним раскрывается. Не мальчик, о правилах конспирации наслышан. Тем более легенда однозначна: сын интеллигентных, хотя и небогатых родителей, целый год жил у родственников в Ростове, идет в Москву своим ходом, потому что поезда теперь — вещь ненадежная, пешком быстрее и проще, да и землю посмотреть хочется. А то что в Москве видал? Дом да гимназию… По такой легенде ни красным, ни белым быть не стоит: биография не позволяет.

А вот сочувствовать… А кому? Ну, тут Игорь чувств не скрывает. Ни перед Пеликаном, ни перед стариком Ледневым.

Кстати, легенды у них со стариком похожи. Тот тоже в Москву топает — аж из Царицына — теперешнего Волгограда. Застрял там у родственников покойной жены, а у них самих семеро по лавкам. Лишний рот в тягость. Вот и пошел профессор истории своими глазами историю поглядеть. Это он так говорит. Торопиться некуда, смерть — она и в дороге не минет, а мир вокруг иной, нежели из университетских окон. Куда пошире!

Конечно, не легенда это в отличие от Игоревой, а правда. Старику Ледневу скрывать нечего. Хотя… Убеждений его, по-ледневски — идеалов, Игорь тоже не ведает.

Так и ответил:

— Я и про ваши ничего не знаю.

Ладошками заплескал, засмеялся меленько, будто Игорь что смешное сказал.

— Мои идеалы давным-давно плесенью покрылись. Когда в Москву придем — если дойдем, — я тебе их при- зентую в отпечатанном виде. В типографии Московского университета. Называются «Смутное время».

— Учебник?

— Ошибник, прости за каламбурство. Писал о смутных днях в государстве Российском, а как дожил до них, смотрю: не о том писал. Вот она, смута… — Он обвел короткими ручками вокруг себя.

Но вокруг был лес, и смутой не пахло. Игорь знал: когда Леднев впадал в патетику, лучше разговор прекращать. Слишком много слов…

— Пора. — Игорь встал и начал затаптывать костер. Леднев осекся на полуслове, ошарашенно посмотрел на Игоря, что-то соображая.

— Пора, пора… — тоже поднялся, нелепый в своем брезентовом балахоне до пят. Бороденка воинственно торчит. Упрятал пустой котелок в котомку, закинул ее за плечи. — В путь, Игорек, раз не хочешь меня слушать.

Игорь возражать не стал.

Шли споро, дошли до Лежневки быстро, солнце только- только за полдень перевалило. Деревня лежала, соответствуя имени, на двух длинных и плоских склонах, вроде бы сбегала вниз со взгорья, а внизу река текла, узенькая и голубая. И еще церковка на самом верху торчала, как сахарная голова, слишком богатая для такой деревушки церковь — каменная, шатровая, белая, с выложенными красным кирпичом кокошниками, с красными же поребриками, с двумя синими куполами. Хотя и махонькая.

Старик Леднев остановился, привычно перекрестился на еще далекую церковь, сказал тоненько:

— Лепота… — покосился на Игоря: как он?

А Игорю тоже все красивым показалось. Только креститься — увольте, это уж никакая легенда не заставит.

— Тихо чего-то, — сказал.

— В полях все, — объяснил Леднев.

Возможно, и так. Игорь плохо разбирался в сельском хозяйстве, тем более в эти давние годы, когда, как помнится, лошаденка заменяла и трактор и комбайн.

— Ну с богом и со словом божьим, — старик Леднев набрал воздуха, как перед нырянием, и покатился по дороге, треща и даже, казалось, лязгая плащом. Обернулся: — Авось приютят калик перехожих…

Так он вкатился в улицу, если это название и соответствовало действительности. Наверно, соответствовало: две разъезженные глубокие колеи посередине этаким обрывчиком, распадком. По обе стороны от них — утоптанная пожухлая трава перед заборами. Заборы — столбы да пара прясел между ними, вот и весь сказ. А кое-где и обвалены прясла, а то и вовсе их нет: одни столбы красуются, гниют.

А за заборами — избы. Ну избы как везде: низенькие, подслеповатые. И почему на Руси не рубили больших окон?.. Хотя большие окна — больше холоду, а дрова не в огороде растут, сообразил Игорь.

— Мужиков нет, — сердито сказал Леднев, оглядывая эту явную бесхозяйственность. — Повыбили мужиков-то, позабривали в защитников. А баба — она разве что может?..

Сильно не нравилась старику Ледневу деревня. В такой деревне, дело ясное, особо не погостюешь, того и гляди, бани не истопят.

— Почему нет мужиков? — стараясь быть индифферентным, спросил Игорь. — Вон один стоит…

В конце улицы, вальяжно облокотившись на забор, улыбаясь в сто зубов, чистый и бритый стоял Пеликан.

— С прибытием вас, гости дорогие!

И тут, как по сигналу режиссера, откуда-то вынеслись на улицу собаки разных мастей, завизжали, залаяли, помчались по колеям невесть куда, а кое-кто и задержался, начал пришельцев обгавкивать. А то из-под одного забора, то из-за другого появилась детвора, в основном мальчишки, босиком, в латаных и просто дырявых портках, а маленькие, сопливые — совсем без порток, кто в рубашонке, кто без оной. Стояли, смотрели на Леднева с Игорем. И то ли порыв ветра подул, то ли — Игорь уже склонялся к тому — так было задумано, но бухнул языком колокол на колокольне, разок бухнул и замолчал.

А Пеликан стоял и улыбался.

Чистая мистика!..

Старик Леднев на всю эту фантасмагорию поглядел, очи к небу поднял, истово перекрестился.

— Что это вы, Григорий Львович, устроили?

— А что я устроил, Павел Николаевич, профессор наш разлюбезный?

— То никого, никого, а то…

И Игорь на Пеликана просительно смотрел, ответа на тог же вопрос требовал.

— Случайность, — хитро усмехнулся Пеликан, подмигивая Игорю. — Пустое совпадение, ехали бояре. А неужто вы, драгоценный Павел Николаевич, в сверхъестественное верите? Не верьте, бога нет, вон и Игорь вам подтвердит. Да вы и сами так считаете, ведь считаете, не спорьте, милейший вы человек… — Тут он подхватил малость ошарашенного Леднева под ручку, под железную брезентовую десницу и повел к избе, опять-таки оборачиваясь и подмигивая Игорю, шедшему позади.

Собаки и мальчишки молча взирали на представление. А вообще-то, предполагал Игорь, все они ясно участвовали в нем. Поскольку насчет бога Игорь был с Пеликаном полностью согласен, то, чтобы все происшедшее объяснить, оставалось одно: признать, будто Пеликан подговорил мальчишек спрятаться, а потом возникнуть в нужный момент. И собак подговорил. То есть собак мальчишки подговорили. То есть держали они их до поры…

Игорь совсем запутался, плюнул в сердцах и вошел в избу.

 

5

Изба была как изба, не лучше и не хуже других, в которых им уже приходилось ночевать, а порой — это уж какие хозяева попадутся — и обедать-ужинать. Комната — хотя, может быть, она прозывалась как-то иначе, Игорь не знал, оперировал московскими понятиями — делилась надвое огромной грязно-белой, давно не знавшей извести русской печью. У низких оконцев без занавесок — грубый, ничем не покрытый стол, лавка перед столом. В углу под потолком икона, «Спас нерукотворный», лампадка перед ней зажжена. У стены неловко сколоченная полка, на которой несколько горшков, или как они называются… Темно, хотя и день на дворе. И опять никого.

Игорь посмотрел по сторонам, прикидывая, откуда могут появиться в нужный момент очередные персонажи придуманного Пеликаном спектакля. Однако неоткуда. Ни одной двери, кроме входной, что в сени вела. Возможно, из воздуха материализуются…

Пеликан поймал взгляд Игоря, усмехнулся:

— Не жди, никого нету. Хозяин с утра в лес ушел.

— А остальные?

— В поле, — повторил Пеликан давешние слова старика Леднева. — Народу мало. Бабы да старики.

— А мужики где? — сварливо спросил Леднев, еще, кажется, не пришедший в себя после уличного действа.

— Кто в красные подался, кто в белые, кто в зеленые. Деваться некуда, ехали бояре…

— А хозяин?

— Старик. Восьмой десяток потек. Только грибом и сыт.

Леднев сел на лавку, подобрал полы плаща. На лице его читалось неодобрение.

— Бедно живут…

— А то! — подтвердил Пеликан. — Придется вам нынче попоститься, Павел Николаевич. Деревенька беднейшая, не чета Ивановке.

Леднев, не вставая, потрогал ладонью печь: холодная. Вздохнул.

— Я что? Я ничего. У нас тем более сало есть.

— Тогда поешьте его сейчас, Павел Николаевич, а то вот-вот хозяин вернется, так они здесь сала да-а-авно не выдавали…

— Это как? — не понял Леднев. — У нас на всех хватит. Анна из Ивановки, вы ее помните, Григорий Львович, солидный кус отломтила.

И тут Игорь не без злорадства узрел, что Пеликан краснеет. Узрел и понял, что стыдно Пеликану-великану, хитрому и умнющему мужику, за свою промашку. Считал: профессор, мол, только о себе и заботится, до остальных ему, интеллигенту вшивому, дела нет. Дела-то ему до остальных, может, и нет, не вспомнит он о нынешнем хозяине никогда, имени в памяти не удержит, но жрать тайком, не поделиться с голодным… Нет, дорогой Пеликан, плохо вы о профессоре думаете! Игорь — уж на что юмористически к нему относится! — такой ошибки не сделает, знает точно, что Леднев — добрый и отзывчивый человек, да и воспитан папой-землемером в лучших традициях.

Симптом: настороженное у Пеликана отношение к барам. А какой Леднев барин? Не больше, чем сам Пеликан. Игорь что-то не шибко верил в «простонародную» суть мужика Григория. Тоже, видно, из ряженых, пусть наряд этот на нем и сидит куда естественнее, чем на профессоре. Но под нарядом-то что?..

— Извините, Павел Николаевич, — сказал Пеликан. — Неловко пошутил. А видеть вас рад душевно, соскучился, честное слово. Устали с дороги?

— В некотором роде. — Леднев казался несколько растерянным от непривычной вежливости Пеликана, не баловал их тот куртуазными оборотами, а над стариком так и вовсе подсмеивался. Правда, беззлобно.

— Небось о баньке размечтались? Так это доступно, ехали бояре. Вода и дрова есть, а топится она с утра. Сейчас туда, поди, и войти страшно…

Однако рискнули. Игорь, вообще-то, до недавних пор не очень любил баню, как-то был в ней с отцом, так в парилку не вошел, пострашился: даже через дверь пар оттуда чудился обжигающим, палящим. А здесь, в странствиях своих по Руси, после долгого дневного перехода попал однажды в тесную — в одну каморку — деревенскую баньку, вышиб веником да паром усталость из тела и уверовал в нее навсегда. И вот не убоялся предупреждения Пеликана, выдержал положенное в африканской жаре и теперь сидел с Пеликаном на шатком крыльце, расстегнув рубаху до пупа, дышал. Именно так: дышал — и ничего больше, потому что после парной одного лишь и хочется — отдышаться на свежем, обманно холодном воздухе.

Старик Леднев ушел в комнату, влез на печь, давил храпака.

— Как бродится, Игорь? — спросил Пеликан. Он облокотился о верхнюю ступеньку, подставив ветру могучую, крытую густыми черными волосами грудь, разбросал по траве босые ноги в белых подштанниках.

Игорь скептически глянул на свои — тощие, хорошо еще, что загорелые и тоже малость волосатые. Про трусы его и Пеликан и профессор уже спрашивали, домогались: что за мода, откуда такая невидаль? Чего-то объяснил, придумал — про Европу, про парижские силуэты. А дело в том, что, собираясь сюда, подбирая рубаху и брюки попроще, «вневременные», не подумал о том, что трусов Россия-матушка в те годы не знала, куда позже они появились. Вот и пришлось выкручиваться…

— Чего молчишь, Европа? — поддел-таки его Пеликан, не утерпел.

— Нормально бродится, Пеликан.

— А зачем тебе это нужно, ответь-ка?

Точный вопрос! Пеликан и сам не подозревает, что попал в яблочко, в середку. Зачем он здесь, Игорь Бородин, мальчик-отличник, благополучный отпрыск благополучной семьи? Что он потерял? И ладно бы польстился на пресловутую романтику, пробрался бы в Первую Конную или к Котовскому, скакал бы с шашкой наголо на лихом коне. Или в неуловимые мстители подался бы. А то — в Среднюю Азию, в барханы, с винчестером: по басмаческим тюльпекам — огонь!.. Так нет, бредет по срединной Руси, белых не видит, красных не встречает, ведет долгие и довольно нудные разговоры с ветхим профессором, соней и обжорой, в бане вот моется… Зачем его сюда понесло?

Ай-ай-ай, какое странное поколение пошло! Не купишь его, видите ли, прекрасной романтикой сабли и ветра. Был ведь в восьмом классе — только этим и бредил: «Я все равно паду на той, на той далекой, на гражданской…» А теперь иное подавай?

Выходит, что иное. А что иное? Игорь и сам толком не знал. Только чувствовал, что в хождениях своих с профессором, во встречах с Пеликаном, таинственным и до ужаса манящим к себе человеком, в коротких — на полуслове — разговорах с теми, кто встречается им на пути, в деревнях или прямо на проезжей дороге, в слепых поисках этих обретает он что-то, чего не хватало ему в жизни. Не героику ее, нет, хотя и не прочь бы встретиться с какой- нибудь засадой белых, чтоб постреляли (над головой!), а то и в плен взяли, в холодную кинули (ненадолго!) — жив еще в нем былой восьмиклассник. Но если не будет с ним такого, не расстроится он, точно знает. Другое — ценнее. Что другое — это он пока не мог сформулировать. Даже для себя, не то что для Пеликана.

Так и ответил:

— Не знаю, Пеликан, пока не знаю, — спохватился и добавил: — Ну а вообще-то я в Москву иду, к родителям.

— В Москву и попроще можно. Поездом, например. Ходят поезда, хоть и редко. А все быстрее добрался бы.

— Быстрее мне не нужно.

— Вот и я чувствую. Темнишь ты что-то, браток.

— А ты, Пеликан, не темнишь?

— Я? Господь с тобой!

— Сам давеча сказал: бога нет… А вот кто ты такой, какого цвета — тайна.

— Цвета я обыкновенного, ехали бояре, — хмыкнул Пеликан и почесал грудь. — Черного, как видишь. Таким мама родила. Да и папаня брюнетом был.

— Так и я тебе могу ответить. Иду, мол, потому, что ноги дадены. Смотрю по сторонам, раз глаза есть.

— Тут ты не соврал: хочется тебе по сторонам смотреть. Глаза-то широко раскрыл.

— Да что я вижу, Пеликан? Тишь да гладь…

— Везло, брат, счастливец.

— Раскрывай глаза, не раскрывай, кроме красот природы, ни черта не увидишь.

— Вот ты как заговорил, парень… Жаль. Я считал тебя умнее.

Игорь обиделся: его, видите ли, умнее считали. Ах, мы польщены, мы ликуем, мы кому-то умными показались! Не очень-то и старались…

Пеликан понял, что обидел парня.

Сказал:

— Сидим мы с тобой, два здоровых мужика, ну я поздоровее, не в том суть, ехали бояре, но сидим и ни хрена не делаем, пузо солнышку подставляем. А ты вокруг погляди. Что видишь? Нищета вокруг, дорогой Игорек, нищета беспросветная. Здесь белая гвардия, серебряный полк полковника Смирного прошел, все подчистую подобрал. Вон в той избе, видишь, где солома на крыше прохудилась, петух был, один петух на всю деревню, курей не осталось. Так серебряные орлы чего учудили, когда всю жратву до крошки вымели? Словили петуха и ну сечь его. За то, что курей, подлец, не уберег. И что ты думаешь? Засекли птицу. По счету — на двадцать втором ударе богу душу отдал, прости, ехали бояре, что опять бога помянул…

— Ты это к чему? — осторожно спросил Игорь.

— А к тому, что, помимо глаз, тебе еще и мозги вручены. Чтоб думать и выводы делать. Лучше правильные.

— Какие же здесь выводы?.. Гады они, твои серебряные орлы… — Игорь очень старался быть бесстрастным, но не сдержался, выдал себя — злость прорвалась, и Пеликан ее заметил.

— Во-первых, не мои они, я-то себя орлом не считаю, именем другой птицы зовусь. А мыслишь верно: гады. И не потому, что петуха жалко. Он один в деревне погоды не сделает, хотя, может, для ребятишек здешних петуха того лучше б сварить. Но поскольку у нас с тобой птичий разговор завелся, то я об орлах спрошу. Не высоко ль они залетели?

Состояние у Игоря сейчас — прямо в драку бросайся. Вывел его из долготерпения Пеликан своими подкольчиками, вывел тем, что сам дурачком представляется и Игоря таковым держать хочет. А не выкусишь ли, дорогой Пеликан, птичка длинноносая? Черт с ней, с конспирацией, с легендой затруханной, сил нет ахинею слушать!

Встал, прошелся перед Пеликаном, хитро на него снизу поглядывающим, даже глаза сощурившим, — ну чисто кот на солнце.

— Вот что, Григорий Львович, — так и назвал вопреки просьбам, — хочешь знать, что я об орлах думаю? Пожалуйста. Отлетались они, недолго осталось. За что они сражаются? За белую идею? Нет такой идеи! Они Русь отстаивают, отвоевывают. А от кого? От краснопузой сволочи? Так краснопузая сволочь Русь и есть. Значит, не за Русь, не за идею они воюют, а за себя, за свои права и привилегии. И не понимают, что безнадега это… — в запальчивости школьное слово употребил, любимое слово Валерки Пащенко.

А Пеликан послушал, головой покивал и спросил:

— Все они?

Старая школьная шутка, Игорь ее не раз применял. Когда-нибудь соловьем зальется, начнет витийствовать, но прервать его бессмысленным вопросом, к делу не относящимся, — тут же запнется, недоумевая, начнет выяснять суть вопроса.

Так и Игорь — затормозил на полном скаку:

— Кто все?

А вопрос, оказывается, был со смыслом. Пеликан пояснил:

— Все поголовно за привилегии сражаются? И солдатики?

Игорь сообразил, что зарвался. В самом деле. Какие у солдат, то есть бывших крестьян, привилегии?..

— Ну-у, солдаты в большинстве своем мобилизованы.

— То-то и оно. А ведь воюют. И неплохо воюют, как и все, за что русский мужик берется.

— Одурманены пропагандой.

— А что ж они красной пропагандой не одурманены? Или неубедительна? А казалось бы, куда там: мир, земля, воля, хлеб — все ваше, берите, распоряжайтесь! А они, распропагандированные, за своих бывших хозяев бьются, жизни кладут. Тут, браток, не так все просто, как кажется… А думаешь ты верно, хотя и сыроват, сыроват. Ну, это наживное… Так что не греши на свои глаза. Они у тебя в нужном направлении смотрят, — встал, потянулся с хрустом и в дом вошел.

А Игорь остался на дворе. Пошел к баньке и сел там на завалинку. Стыдно ему было. А еще историком собрался стать, косноязычный! Не сумел объяснить Пеликану даже не смысл белого движения — смысл-то на поверхности лежит, — а достаточную пока жизнеспособность его. Восемнадцатый год на дворе. До Москвы и Петрограда — версты немеренные. Деревни — одна другой глуше, бедность изо всех дыр прет. Пока мужик разберется, за кого сражаться стоит, он, не исключено, голову сложит в бою со своим же братом мужиком. Но ведь вскорости разберется, до конца все поймет — сам поймет и разъяснят ему. Кто разъяснит? А нагайки командирские. А ночные расстрелы. А лихая удаль белых гвардейцев, которым уж и живых людей не хватает — петухов пороть начали. Людей-то они не только порют, но и вешают и стреляют… Вон в Ивановке Федор рассказывал, хозяин избы, где они с Ледневым ночевали. Прошел через них полк, может, как раз того полковника Смирного, и для показу комиссара плененного в деревню привел. Привязал комиссара, как князя Игоря, к двум елкам за обе ноги и… Ну, день-два еще погужевались в Ивановке орлы, покуражились, поживились и ушли верхами. А половинки комиссарского тела все на елках висели. Даже Федор, а он германскую вынес, ногу на ней потерял, и то крестился, когда рассказывал. Говорил: жуткое дело, когда они на ветру раскачиваются…

Вот это и есть — красная пропаганда. И если бы ее еще словом подкрепить, кто б тогда к белым примкнуть вздумал?..

А чего ж ты, Игорек, не подкрепил? Ведь мог же, мог! Легенду свою замечательную бережешь? Грош ей цена, если будешь ходить по земле наблюдателем…

Вспомнил читанный когда-то фантастический рассказ — так, пролистал между делом. Пащенко сунул, сказал: хоть и не любишь фантастику, а прочти, ловко придумано, — вспомнил его Игорь и усмехнулся невесело. Там как раз говорилось о путешествии в прошлое, о том, что не имеет права, не может путешественник вольно или невольно изменять прошлое своим вмешательством: на будущем это, дескать, отразится. Будущее будущим, а как быть с совестью?..

Первый раз сегодня сорвался, хороший симптом, сам так считал. Сидел на завалинке, жевал травинку, приходил в себя. Он твердо знал, что разговор, внезапно начатый на крыльце, не окончен и Пеликан не зря в избу сбежал, хотел, чтобы поостыл спорщик Бородин, чтобы аргументы проверил, — ведь понял Григорий Львович, что за мальчишеским заполошным косноязычием скрывается. А раз понял и не возразил, так что? Выходит, наш человек Пеликан?

Нет, Игорь, погоди малость с выводами, поперек батьки в пекло не лезь, как сам Пеликан выражаться изволит. Поживем — увидим.

Тут из-за дома старик Леднев выглянул, есть позвал. Оказалось, хозяин из лесу вернулся, грибов нанес. Ну и сало на стол пошло, не без того…

А вечером, когда стемнело и профессор, вдосталь на- говорившись с хозяином о высоком смысле крестьянской жизни, собрался на боковую, Пеликан поманил Игоря:

— Выйдем-ка…

Вышли. Встали у крыльца. Пеликан осмотрелся кругом — никого, дверь в избу поплотнее прикрыл.

— Ты вот что… — начал, запинаясь, что не очень-то походило на краснобая и балагура, каким привык его знать Игорь, — парень ты вроде правильный, ехали бояре, толковый парень. Разговор наш мы еще продолжим, время будет. А пока ты помочь мне должен, рассчитываю я на тебя, давно присматриваюсь, прицениваюсь…

— Приценился? И почем я нынче?

Хотел того или нет, случайно вышло, а сердитой своей репликой вернул Пеликану вдруг пропавшую у того уверенность. Он хохотнул даже:

— В базарный день поторгуемся. Не продешевим, не бойся. А дело слушай, рот захлопни, уши раскрой. Я сейчас уйду, надо мне, а вы ночуйте. Спокойно здесь. Поутру в город тронетесь — тут близенько, к полудню дойдете. Так вот. Запоминай адрес: Губернаторская улица, дом четырнадцать. Хозяйка — Сомова Софья Демидовна. Запомнил? Повтори.

Игорь повторил, но спросить не утерпел:

— Зачем мне это?

— Тебе, пожалуй, на будущее сгодится, а мне сейчас треба. Найдете со стариком этот дом, вызовите хозяйку, скажете: Гриша прислал. Она вас пожить пустит.

— Нам не жить надо. Переночевать — ив дорогу.

— Придется пожить, — голос Пеликана стал жестким, колючим. — Вспомни серебряных орлов и пойми: надо. Кстати, в городе как раз они и обретаются. Весь полк в полном составе. Ну не один он, конечно… Так что будьте с профессором осторожны. За тебя не боюсь: умен. А старика на улицу не пускай, пусть с хозяйкой лясы точит. Придумай ему какое-нибудь объяснение, почему дальше не пошли.

— Придумать-то я придумаю. Но делать-то что?

— Делать?.. Найдется дело… — повторил: — Рассчитываю на тебя. Жди: посвистят тебе с улицы, покличут. Скажут: привет от Григория Львовича. И все объяснят.

— Долго ждать?

— День, другой, третий. Не устанешь.

— А хозяйка?

— А что хозяйка? Хозяйка — женщина добрая, она моей матери родней приходится, седьмая вода на киселе. Но кто я такой — не ведает.

Сам подставился, сам и получай.

— А кто ты такой, Пеликан?

Тот усмехнулся, уже невидный в темноте, спустившейся на деревню внезапно и сразу, почти без сумерек.

— Пеликан — птичка вольная, теплолюбивая, она и осенью весну чует. Видал у Брема: нос у него какой? А у меня не меньше… — Протянул из темноты лапищу, похлопал по плечу, Игорь аж качнулся. — Все будет, как ты хочешь, Игорек. А иначе сказать: как надо. Не все же орлам летать, ехали бояре, надо и пеликанам место уступить. Ну, бывай! Профессору — мои наилучшие…

— Погоди, — почти крикнул Игорь. — А ты-то сам появишься или как?..

И услыхал — уже вроде издалека:

— Куда ж ты теперь без меня…

Ощущение — будто Пеликан и вправду летает: только рядом стоял и уже исчез вдали, растаял, «как сон, как утренний туман». Или в данном случае вечерний туман. Так точнее будет.

Однако ночь наступила. Пришла пора возвращаться в Москву, в Сокольники, домой. Того и гляди, отец с матерью пропавшего сына хватятся.

 

6

Что говорит учебник «История СССР» о событиях гражданской войны в восемнадцатом году? Стыдно — до чего мало и второпях. Так, общие факты почти без комментариев. В специальных научных исследованиях, естественно; посолиднее. Но тоже не беллетристика. Ни Ключевский, ни Соловьев, ни тем более Костомаров до этих времен не дошли. А жаль: они умели интересно писать.

Факты, факты, факты…

Хороший историк находит их, суммирует, препарирует, и конечный анализ его точен и непреложен. Хороших историков учат, к примеру, на истфаке в МГУ. А кто, скажите, проанализирует психологию людей, ну, хотя бы тех, кто сражался в гражданскую? Хотя бы того комиссара, которого казнили в Ивановке?

Психология — дело литературы, а литература, увы, не столь точна, как история. С другой стороны — сказано: над вымыслом слезами обольюсь. А впору над правдой слезами облиться, правда иногда куда страшнее вымысла…

Нет, хороший историк все-таки должен быть и психологом, считал Игорь, ибо факты фактами, но за каждым из них — люди. Говоря высокопарно — творцы факта. Каковы люди — таковы и факты, такова История.

Вот о чем поговорить бы с Пеликаном, который, к слову, тоже какую-то свою Историю делает, шебаршится, а она, его История, сама собой в большую вольется, в Историю гражданской войны, в Историю великого времени, о котором в учебнике сорок скучных страниц. И все.

Сегодня на уроке потешил одноклассников. Поднял Руку.

— Что случилось, Бородин?

— Алевтина Ивановна, как вы к учебнику истории относитесь?

Явно не поняла вопроса, но на всякий случай отшутилась:

— С уважением, Игорь. А ты?

— Хорошо, что у нас на уроках интересно. А ведь учи мы ваш предмет по учебнику, ничего, кроме тоски, не возникнет: железобетонно написано, ни одного живого слова…

Игорь стоял у стола, Алевтина гуляла около доски, а класс с интересом ловил: что же она ответит? А Алевтина умница, иного Игорь от нее и не ждал: не стала спорить, согласилась с очевидным.

— Верно, скучноват учебник. Да и скороговорки там много. Но кто из вас на истфак пойдет, поднимите руки?.. Ага, один Бородин, простите за рифму. Один человек из класса — для меня уже приятно, теперь в историки мало кто идет, теперь в физики стремятся. Или в лирики. Однако тебе, Игорь, слабый учебник не помешал заинтересоваться историей? Нет. Как не помог он в том остальным. Значит, не в учебнике дело. Учебник, мил друг, нужен для того, чтобы пролистать его дома, вспомнить о том, о чем педагог на уроке говорил, цифры и факты в памяти освежить. И не больше. Правда, это я по бедности так считаю. Хотелось бы, конечно, чтоб учебник истории читался как иной детектив…

Убедительно. Но Игорь не сдавался.

— Факты фактам рознь, Алевтина Ивановна. О гражданской войне с гулькин нос написано, а уж до чего бесстрастно! О таком времени надо поэмы слагать…

Улыбнулась.

— Они сложены. И не одна. Сам знаешь. А это, повторяю, учебник… Ты что, гражданской войной стал интересоваться? А как же Смутное время, самозванцы, бояре?

— Что, и передумать нельзя?.. — туманно объяснил Игорь и сел, чувствуя, что Алевтина оказалась сильнее в полемике. Да и права она, конечно: учебник — это справочное пособие, а лирику в справочник не запихнешь. Или психологию.

Пащенко после уроков умчался на тренировку, новые высоты одолевать. Наталья подошла к Игорю, спросила:

— Тебе Настин телефон дать? — Спросила с обидой: мол, почему приходится навязывать, почему сам не поинтересовался?

А не поинтересовался, потому что не готов был. Шесть уроков отсидел, морально готовился. Это вам не шутка — подойти к однокласснице и, по сути, признаться, что ее подруга тебе небезразлична. Так что Наталья, сама того не подозревая, выручила Игоря.

— Дай, пожалуй… — этак небрежно, взгляд из-под опущенных ресниц сверху вниз, хотя с Натальей это плохо получается — сверху вниз.

— Не хочешь, не надо. И нечего себя насиловать…

Тут Игорь испугался, что переборщил, запричитал:

— Ты что, Наталья, с ума сошла? За кого ты меня принимаешь?.. Давай телефон, не морочь голову, уж и покобениться нельзя.

— С другими кобенься… — но телефон назвала, и Игорь записал его в книжечку на букву «н».

А пришел домой — сразу и позвонил.

На том конце провода женский голос, приятный:

— Слушаю вас.

— Добрый день, здрасьте, будьте добры Настю…

Стихами с перепугу заговорил.

— Это я.

— А это я. Игорем меня зовут.

— Здравствуйте, Игорь. Рада вас слышать, — вот она, необязательная вежливость! — как ваши дела?

— Дела прекрасны.

Интересно, что она имеет в виду? Или опять вежливость?

— Все вчера сделать успели?

Ах, вон оно что…

— Да, все. А как вы до дому добрались?

— Спасибо, хорошо.

— А что вы сегодня вечером делаете?

— В принципе свободна.

«В принципе» — это вариант защиты. Мол, не в принципе — занята, а так…

— Вы не будете возражать, если я попрошу вас о встрече?

Во завернул! Пащенко помер бы от зависти!..

— Попросите.

Подставился, оказывается. Молодец девица, подловила!

— Прошу.

— Я согласна. Подъезжайте ко мне, на Кутузовский. Я вас буду ждать у Триумфальной арки. Знаете?

Что же мы там, у арки, делать станем? Неужто в Бородинскую панораму поведет?..

— В котором часу вам удобно?

— Сейчас четыре. Давайте в шесть?

— Годится. В шесть у арки.

И первым повесил трубку, как должно соответствовать суровому мужчине, викингу, супермену.

Но конец разговора подпортил, не выдержал стиля. «Годится» — это из репертуара хиппующей братии, дела давно минувших дней. Ладно, поправим при встрече.

На дворе — пятница, уроков на завтра не задавали, можно раскрепоститься. Как она вчера сказала? До Дзер- жинки — на метро, а там — на маршрутке? Так и поступим.

Так и поступил.

В Бородинскую панораму Настя его, как ни странно, не повела. Попросила:

— Вы не обидетесь, если я вас поэксплуатирую?

К чему столько слов? Не только не обидится, но и рад будет. «В чем дело — вопрос?» — как говорит словотворец и фразоделатель Валера Пащенко.

— Буду рад.

Интересно, от чего сейчас предстоит получить радость?..

— У нас в кухне ремонт. Соседи сверху протекли. Мама сказала, чтоб я купила две банки белил. А они, наверно, тяжелые?

Игорь никогда не таскал банки с белилами, веса их не ведал, но энергично закивал в ответ: мол, ясное дело, тяжесть неимоверная, без мужской силы, сами понимаете…

— Во-он хозяйственный. Через улицу…

Банки оказались куда легче, чем предполагал Игорь, так что надрываться ему не пришлось. И все же, пока шли от магазина до дома, Настя постоянно проявляла женскую заботу, взволнованно спрашивала:

— Вам не тяжело?

Вопрос сам по себе бессмысленный. Ну, предположим, Игорь скажет: да, тяжело. Что она делать станет? Подхватит банку и понесет? Нет, такие сами тяжести не поднимают. Такие сами гвоздя не забьют, коня на скаку не остановят, в горящую избу не войдут. Для того у них мужчины существуют — влюбленные и безотказные. Но зато уж посмотрят — рублем подарят, тут классик прав. И этого, считал Игорь, для них вполне достаточно, ибо у него не хватало фантазии представить себе красивую — очень красивую! — женщину, несущую, к примеру, что? — ну, те же банки с белилами.

Сказано: где вы, рыцари? А рыцарь — вот он, Бородин — фамилия, силен, ловок, строен, неустрашим.

Однако поинтересовался по пути:

— Как дела в школе? Двоек нет? — этак шутовски, со смешком.

А смысл в вопросе есть. Ежели плохо учится, значит — не без помощи рыцарей, которые иной раз и рады бы помочь, подсказать, дать списать, а не могут. Контрольная, например. Или у доски девушка плавает. Игорь хотел выяснить, не попадает ли учеба в тот же ряд, что и вхождение в горящую избу, остановка коня на скаку и ношение белил по Кутузовскому проспекту? Социологический эксперимент.

— Какие двойки? — посмотрела, как рубль отняла. — Я иду на медаль.

Я иду на медаль. Ты идешь на медаль. Мы идем…

— Пошли вместе?

— Куда?

— На медаль.

Засмеялась. С чувством юмора — полный порядок.

— А вы что, тоже из несчастной категории «гордость класса»?

— Из нее, будь она неладна…

— Немного осталось мучиться. Меньше года…

Ничего особенного: обыкновенное кокетство двух милых отличников. Ах, мы утомлены, нет нам отдыха!..

Между тем пришли. Прошествовали по двору — мимо песочниц, мимо юных мам и молодых бабушек с колясками, мимо вереницы частных автомобилей, мимо старых бабушек-сударушек, сплетненакопительниц, сплетнеразда- вательниц — «Здравствуйте! Как поживаете? Добрый вечер!» — мимо каких-то ящиков, баков, темных туннелей- подворотен, сложенных штабелями кирпичей и прочего, прочего, что так характерно для уютного понятия «двор», о коем мы давно забыли в наших новых, просторных, архитектурно-элегантных кварталах. Игорь, впрочем, помнил. Он сам вырос в похожем дворе у Сокола и теперь смотрел на все с грустной улыбкой узнавания, с понимающе-томной улыбкой человека, который ненароком увидел свои детские короткие штанишки.

Дома никого не было.

— Мама будет позже, а папа в командировке, — сообщила Настя.

Игорь отволок банки на кухню, которая смотрелась довольно грустно: закрытые газетами столики, шкафчики, плита, обернутый в тряпку фонарь под потолком, в углу — насос с распылителем — для побелки. Белил может не хватить, заключил Игорь: в прошлом году у них ремонт состоялся, кое-какой опыт имеется. Подумал: поделиться с Настей соображением? Решил: попозже, перед уходом. Тогда появится повод приехать еще раз и еще раз побыть в приятной и необременительной роли рыцаря-банконоса.

Предложил:

— Может, в кино сходим?

Но Настя предложение отвергла:

— В следующий раз. А сейчас я вам сварю кофе, я замечательно варю кофе, и мы послушаем музыку.

А-атличный вариант! Лучше не придумать! Тем более что «следующий раз» уже обещан.

Пили кофе — Настя, конечно, преувеличила свои способности, но разве в том дело? — слушали музыку. Коллекция пластинок у Насти прекрасная. «Отвальная», как сказал бы Пащенко, что означало: увидеть и «отвалиться» замертво — от зависти и восхищения. Потанцевали, благо он это неплохо умел, а уж она — и говорить нечего. Иначе быть не могло: умение «отвально» танцевать входило, по мнению Игоря, в заранее нарисованный им образ Насти, девицы- красавицы, святой покровительницы странствующего рыцарства.

Впрочем, кое-что, как Игорь еще в прошлый раз углядел, из образа выпадало. Вот и сейчас: поговорили, танцевали, коробку шоколадного «ассорти» ополовинили — все шло куда как гладко, а перед тем как ему уйти — он уже у двери стоял — Настя возьми да и спроси:

— Вас что-то тревожит, Игорь, ведь так?

Вот тебе и раз! Мама родная, любимая, папаня-инженер, лучший друг Пащенко, интеллектуал и прыгун в высоту, — никто не замечал. А девушка Настя с ходу заметила.

А что заметила, спросим? Что нас тревожит, волнует, спать по ночам не дает? Вроде спим спокойно, так что, извините, замечать нечего…

Ты хоть сам с собой не крути, товарищ Бородин, себя не обманывай. Отлично знаешь, что какой день уже живешь двойной жизнью или, точнее, двумя жизнями. Один Игорь Бородин ходит на занятия в класс, зубрит уроки, смотрит телевизор, сидит в гостях у хорошей девушки Насти, перешучивается с другом Валерой, беседует с отцом о прочитанной книге. А другой Бородин, его тайный двойник, идет по Руси с котомкой, смотрит по сторонам, видит то, что видит, ищет смысл жизни.

А может, себя он ищет?..

Зачем ты пошел туда, зачем перешагнул зыбкую границу двух времен? Что ты потерял именно в этот год, в эту осень, на этой дороге? Что тебе нужно от старика Леднева, от Пеликана? Приключений тебе не хватало? Да не любишь ты приключений, только тишком помечтать о них и способен, а как дойдет до дела… Кстати, похоже, что скоро дойдет и до дела: вспомни наказ Пеликана…

А может, ты и вправду себя ищешь?

Говорят: по достижении прелестного переломного возраста, когда юноша вот-вот станет мужчиной и начнет вовсю творить великие дела, у него появляется неосознанное желание обрести почву под ногами. А иначе-то как великие дела творить — без почвы, без точки опоры? Несерьезно. Архимед вон не смог, только наобещал…

И так тебе самому все это странно, неясно, что даже состояние явной раздвоенности скрываешь ты ото всех, и скрываешь удачно, все время за собой следишь — не сорваться бы, не выдать себя. И до сих пор все преотлично выходило!..

А тут не уследил? Или девушка Настя у нас — экстрасенс, склонна к телепатии, умеет заглядывать в тайные глубины души?

Однако заданный вопрос требует ответа.

— С чего вы так решили, Настя?

— Вы как будто здесь, и как будто вас нет.

Не очень по-русски, но понятно. И главное, верно. Ах, как радостно было бы поделиться с кем-нибудь, пусть с Настей, собственной тайной, мучающей, выматывающей, сладкой! Но нет, нельзя. И не потому, что не поверит. А потому, что не его это тайна — того Игоря Бородина, двойника, который еще не знает, зачем отправился в путь. Узнает ли?..

— Я здесь, Настя, только здесь, и мне отсюда и уходить не хочется, — вроде бы банальность сказал, а столько тоски в нее вложил, что Настя — сама того не ожидала! — протянула руку и погладила Игоря по щеке — лег- ко-легко, чуть касаясь кончиками пальцев.

Он поймал ее руку и поцеловал. Вон какой смелый!

— Я позвоню завтра, ладно?

— Обязательно, Игорь. Я буду ждать.

 

7

Посмотрел на часы: батюшки светы — десять без пяти! Впору только до дому доехать, и то разговоров не оберешься: не позвонил, не предупредил, родители взволновались. Придется сегодня к березе не ходить, завтра пораньше проснуться и сбегать туда перед школой… Да ничего не произойдет: что сегодня, что завтра! Все равно он появится в прошлом как раз в тот момент, когда надо будет Леднева «оживлять», раньше незачем. В какой момент необходимо — в такой и появится, от желания зависит…

И все-таки совесть мучает: будто изменил чему-то близкому…

Усмехнулся: с Настей изменил. «Нас на бабу променял». Выходит так… Только ничего и никого он не променял! А Настя ему — как подарок, как манна небесная. Последнее время только чужой памятью и жил, пережидал время — с утра до похода к березе. Устал как собака, нервы ни к черту! Завтра надо подойти к Наталье, поблагодарить ее — за Настю…

А впрочем, за что благодарить? Настя есть, и Насти нет. Она пока не твоя, а береза у сломанной скамейки и все, что за ней, — только твое, ничье больше. И ничьим никогда не станет, не может стать…

Вышел во двор. Куда идти? Ага, вон в те ворота, кажется.

Когда проходил мимо ящиков и кирпичей, сложенных у заданного входа в какой-то магазин, его окликнули:

— Эй, парень!

Остановился, посмотрел в темноту. В животе стало холодно и будто камень повис. Трусоват был Ваня бедный, как в детской песне поется.

— Что такое?

— Подойди сюда.

Сколько их там? Двое? Трое? Пятеро?

— Вам надо, вы и подходите. А мне некогда.

Хорошая мина при плохой игре.

Из темноты негромко засмеялись.

— Да ты не бойся, не тронем. Маленький разговор есть.

— А я и не боюсь.

Пошел к ящикам на ватных ногах. Там сидело пятеро — не ошибся! — парней лет, пожалуй, по семнадцати-восемнадцати или чуть побольше, на вид вполне интеллигентных — в джинсах, в нейлоновых тонких куртках, двое — в свитерах под горло. Сидели на тех же ящиках, курили, вспыхивали во мгле крохотные огоньки сигарет.

Кто-то подвинул Игорю ящик.

— Садись.

Игорь сел, успокаиваясь, в ожидании какого-то любопытного разговора. Все равно родители уже волнуются, так что лишние десять минут роли не сыграют. А он сейчас на проспект выйдет, из автомата домой позвонит.

— Сел.

— Удобно? — вежливые ребятки.

— Вполне.

— Как тебя зовут?

— Игорь.

— Ну а нас много, ты все равно всех не запомнишь…

Говорил один, явно старший, остальные молчали, прислушивались. Говорил он спокойно, не повышая голоса, без всякой щенячьей приблатненности, столь популярной у обитателей темных углов любого двора, и поэтому Игорь совсем успокоился, даже пошутить себе позволил:

— А вы придумайте себе общее имя. Мне легче будет.

Его собеседник, парень в свитере, негромко засмеялся, и Игорь отметил, что засмеялся он один, другие не поддержали. То ли не приняли шутку, то ли у них так положено.

— Обойдешься, — сказал парень в свитере. — Полагаем, что мы больше не увидимся.

— Как знать, — Игорь старался поддержать легкий разговор.

— От тебя зависит. Ты Настю давно знаешь?

Вот в чем дело!

— Недавно.

— Зачем ты к ней ходил?

— А тебе-то что?

— Не груби старшим, Игорь, это невежливо. Я повторю вопрос: зачем ты к ней ходил?

— И я повторю: а тебе-то что?

Щелк! Из сжатого кулака парня в свитере, как чертик из табакерки, выпрыгнуло узкое лезвие ножа. Спринг-найф, пружинная штучка. Игорь видел такие в кино, а однажды — и в действительности, у приятеля отца, вернувшегося из загранплавания…

— Видишь? — Парень медленно вытянул руку в направлении Игоря. — Это нож.

Глаза давно привыкли к темноте, и казалось, что во дворе не так уж темно — все видно, пусть не очень отчетливо.

— Вижу, — сказал Игорь.

Странная вещь: он не ножа испугался, он просто не мог его испугаться, ибо не было в его жизни драк с ножами, знал о них теоретически — из кино, из книг, и относился к ним как к чему-то невзаправдашнему, искусственному. А вот угрозы, прозвучавшей в голосе парня, он испугался — чуть-чуть, самую малость. Угроза — это реально, это пахнет дракой, а драться Игорь не умел и не любил. И не хотел, если уж на то пошло.

— Я тебя не обижу, я обещал, — напомнил парень, — но я не люблю грубости. Я показал тебе нож только для того, чтобы ты знал: я могу выйти из себя, и ты в том будешь виноват.

Разговор казался каким-то книжным, придуманным. Где этот парень нашел себе модель поведения: спокойный тон, вальяжная поза, да и в отсутствии вежливости его не упрекнешь.

— Я жду ответа, — повторил парень.

И Игорь, вновь ощущая камень в желудке, тяжелый холодный камень, сказал через силу:

— Она меня попросила помочь ей. Донести банки с белилами.

— И все?

— А что все?

Ты у нее задержался, Игорь. Может быть, ты помогал ей белить потолок?

Один из парней, до сих пор молча куривший, не сдержался, хмыкнул, и тот, в свитере, резко повернулся к нему. Он ничего не произнес, но хмыкнувший парень кашлянул и опустил голову, затягиваясь сигаретой. А вожак вновь в упор смотрел на Игоря.

— Ну так что?

— Мы разговаривали.

— Тебе с ней было приятно?

Игорь чувствовал себя трусом и подонком, но ничего не мог с собой поделать. Слова сами распирали его.

— Мы разговаривали. Что тут такого?

— Такого? Не знаю. Надеюсь — ничего… Ты помнишь ее телефон, Игорь?

— Помню.

— Ты умный парень, я чувствую, я редко ошибаюсь. Ты все поймешь и поступишь как надо. Забудь ее телефон, хорошо?

— Как забыть? — все прекрасно понял, прав парень, но все-таки спрашиваешь — сопляк, трус!

— Фи-гу-раль-но… Не звони ей больше. Не появляйся. Не помогай. У нее есть другие помощники, они справятся. Ты все уяснил, Игорь?

— Да.

— Тогда можешь идти. Прощай. Рад был поговорить с тобой. Выход на проспект — налево через арку.

Ноги опять ощущались ватными и плоховато слушались. Игорь шел, неестественно прямой, не оборачиваясь, но сзади было тихо. Никто не бежал за ним, не свистел, не улюлюкал, даже не смеялся. Тихие и вежливые ребята, отрада дворовой общественности. А ножичек — так, пустяки, им только карандаши чинить.

А если пустяки, чего ж испугался? Или страх у тебя в крови, боишься на всякий случай? Ну не бандиты же они, ну набили бы морду. Больно, но не смертельно. Не больнее, чем, скажем, у зубного врача. Только потерпеть, и все кончится… Но можно и не терпеть. Можно и самому руками поработать — не дохляк какой-нибудь, сила есть. Когда не страшно, ты эту силу легко используешь. Когда не страшно…

А сейчас страшно? Страшно, Игорек, рыцарь бедный, аж поджилки тряслись…

Но ведь ничего не произошло. Поговорили и разошлись.

А то, что он на их вопросы отвечал, — так что плохого? Невинные вопросы, невинные ответы…

Вышел на проспект: светло, людей полным-полно, автомобили, троллейбусы, милиционер в скворечнике обитает. Нашел монетку, открыл дверь телефона-автомата, набрал номер.

— Мама? Я у товарища задержался. Через полчаса буду.

У товарища…

Ехал в метро, думая, как завтра со стариком Ледневым пойдут в город, отыщут Губернаторскую улицу, номер четырнадцать — что-то их там ожидает? Думал о том, пытаясь обмануть самого себя, заглушить ощущение какой-то гадливости, что ли, — будто прикоснулся к чему-то скользкому, неприятному…

А завтра Настя будет ждать его звонка.

 

8

Честно говоря, Игорь устал жить двумя жизнями. Устал от раздвоенности, от того, что нигде не умел полностью отключиться, быть только одним Игорем Бородиным, не думать о судьбе и делах второго. Казалось бы, чего проще? Перестань проникать в чужую память, в чужое время, забудь о двойной березе в сокольнической глуши. Но нет. Тянуло его туда.

Шел по дороге в город, слушал, как сзади, едва за ним поспевая, семенит старик Леднев, ведет на ходу очередной долгий дорожный рассказ «о разном». Это он так предупреждает: «А сейчас поговорим о разном». И говорит сам, безостановочно говорит, собеседник ему не требуется, как, впрочем, и слушатель. Есть впереди на пару шагов спина Игоря — ее и достаточно. Как стенки для тренировки теннисиста.

— А я ведь, Игорек, в молодости ох каким смельчаком был! В Воронеже, помню, в дворянском собрании, я с одной прелестницей, дочерью… нет-нет, имя неважно, без имен! Так вот, шли мы с ней в мазурке, в первой паре, а танцевал я, Игорек, как молодой бог, и говорю ей: «Вы очаровательны! Позвольте встречу…» Или что-то вроде… Да ты знаешь, Игорек, что в таких случаях шепчут на ушко… Ах, ушко, ушко!.. А после мазурки ко мне подходит какой-то корнетишка, усатенький парвеню, и при всех — представляешь, Игорек, при всех! — бросает мне: «Вы глупый и мерзкий напыщенный бочонок!» Или что-то вроде… А я, надо сказать, действительно не отличался худобой… Гм, любил поесть, грешен… Но напыщенный! Это, Игорек, было чистейшей клеветой, ты же меня знаешь. Я не стерпел и сказал ему: «Вы хам, корнет! Будем стреляться».

И представляешь, Игорь, все меня отговаривают: «Ах, он пьян, он влюблен, он не знает, что делает…» — «Не знает, — говорю, — так узнает». И утром, в семь утра, едва лишь солнце позолотило верхушки деревьев, мы вышли на поляну, там была такая поляна, все стрелялись, и… «Возьмут Лепажа пистолеты, отмерят тридцать два шага…»

Игорь даже обернулся, желая, заглянуть Ледневу в глаза, но зря оборачивался. Профессор пылил сзади, на него не смотрел, уставился себе под ноги и журчал, журчал.

— Я, Игорек, стрелок отменный. Он, корнетик липовый, стреляет первым — промах! Я стреляю, он вскрикивает, все бегут к нему, а я бросаю пистолет и говорю: «Не волнуйтесь, господа, он жив и невредим. Я перебил ему аксельбант». И точно: аксельбант — пополам…

Тут Игорь не стерпел:

— Он что, адъютант был, ваш корнет?

— Какой адъютант? Почему адъютант? — заволновался старик, не привыкший, чтобы кто-то врывался с вопросами в его рассказы «о разном». — Ах, адъютант! Ну да, наверно, я не помню, но раз аксельбанты… Разве в этом дело, Игорек?..

Не в этом. Старику сладко врать — нет, даже не врать — сочинять небылицы из собственной — якобы! — жизни. Хочется ему казаться стройнее, сильнее, ярче, мужественней. Пусть сочиняет, от Игоря не убудет… Однако силен старик: «стрелок отменный», сердцеед воронежский… А ведь он, наверно, пистолета в глаза не видел. Корпел над архивными бумажками, чихал от пыли, находил, к примеру, данные о том, что жил в действительности Григорий Отрепьев, невыдуманная это фигура. Помнится, об этом он тоже рассказывал, сообщил: нашел подлинный документ. Да только потерялся, похоже, тот документ, потому что современные Игорю историки о нем и не слыхивали…

А уже и пригород пошел. Домики аккуратные, с палисадничками, а в них золотые шары, астры, кое-где мальвы… Чистый, будто и не тронутый войной городок. Городок в табакерке. А между тем гуляют в нем — сказал Пеликан — серебряные орлы полковника Смирного.

Время к двум часам пополудни подкатилось, прохожих на улицах немного. А те, кто есть, не обращают никакого внимания на странную пару — на Игоря с Ледневым. Мало ли кто в город приходит! Вот и старичок с внуком пришел, может, родственники у них здесь, а может, сами живут.

— Где преклоним колени, Игорек? — спросил Леднев. — Полагаю, Григорий Львович дал на этот счет указания?

Вот тебе и раз! Как он, тихий старичок, не от мира сего, догадался? Пеликан ему сказал? Вряд ли. Пеликан предупредил: придумай объяснение для профессора. Игорь придумал, потом выскажет.

Не нашел ничего лучше, чем так и спросить — напрямую:

— Откуда вы знаете?

А скорее всего это и было лучшим: зачем темнить?

— Старый я, Игорек, много видел и оттого умный. Григорий Львович, Пеликан наш драгоценный, ничего зря не делает. Мы ему зачем-то нужны, Игорек, ты не находишь?

— Нахожу, чего уж тут…

— Вот именно: чего уж тут. Но человек он симпатичный, да и любопытно мне: зачем мы ему? А тебе любопытно, Игорек, ведь любопытно?

— Любопытно. — Игорь не сдержал улыбки: ну и аналитик старик, одно слово — профессор.

— Так зачем любопытству противиться? Удовлетворим его, алчущее. Веди, Игорек, куда Пеликан велел.

После некоторых расспросов нашли Губернаторскую улицу. Довольно далекая от центра, она оказалась все же городской, скучной, почти без зелени. Булыжная неровная мостовая, несколько покосившихся фонарей, а один вообще рухнул, лежал поперек дороги, и никто не пытался его убрать.

Старик Леднев осуждающе заметил:

— Безвластие что творит! Ни городовых, ни околоточных, ни даже дворников… Круши империю!..

— Да черт с ней, с империей, — не преминул вставить Игорь, тем более что в его легенду входило свободомыслие. Да и начал он забывать о легенде, мешала она ему. — Столб вам глаза режет?

— Беспорядок, — кротко сказал Леднев и принялся оправдываться: — Я же не за империю радею, а за обретение власти. Думаешь, большевики, приди они к правлению, не убрали бы столб? Убрали бы. Потому что всякая власть — это порядок.

Дом номер четырнадцать оказался как раз неподалеку от раздражающего профессора фонаря. Обыкновенный одноэтажный низкорослый домик, купеческий грибок в четыре окошка. Глухой забор, глухие ворота, калитка на внутреннем запоре. Игорь забарабанил в калитку, заорал:

— Эй, хозяева! Есть кто-нибудь?..

Где-то за забором противно заскрипела дверь, женский голос испуганно спросил:

— Кто там?

— Откройте! — крикнул Игорь. — Мы от Гриши.

— А вот кричать не надо бы, — обеспокоенно заметил Леднев. — Зачем соседям знать, что мы от Гриши?

Игорь ничего старику не ответил, но с удивлением подумал, что тот прав. Конспирация еще никому не вредила.

Залязгал железный засов, калитка приоткрылась, и в образовавшуюся щель выглянуло женское лицо. Старое или молодое — Игорь не разобрал, заметил, что в платке, и все.

— Сколько вас? — спросила женщина.

— Двое.

— А Гриша где?

— Дела у него… — и в самом деле так. — Он дал ваш адрес, просил, чтобы вы приютили нас на несколько дней.

— Шалопут он, — сердито сказала женщина, но калитку открыла. — Проходите, — пропустила их во двор, старательно задвинула ржавый засов, обошла Леднева с Игорем, топтавшихся на дорожке у ворот. — Ступайте за мной.

Пошла впереди, укрытая огромным клетчатым платком, сейчас бы его пледом назвали — не разберешь, что под ним.

Двор небольшой, неухоженный, поросший низкой, выгоревшей за лето травой. Аккуратно сложенная поленница дров у забора, козлы перед нею, сараюшка на огромном — амбарном — замке. В глубине двора — известное сооружение, говорящее, что цивилизация в сей город не скоро доберется.

Женщина привычно вытерла ноги о плетенный из какого-то растения матрасик у крыльца, толкнула дверь. Леднев с Игорем вошли вслед за ней и очутились в неожиданно чистой и нарядной прихожей: с высоким, под потолок, зеркалом в деревянной раме на полированном столике-подзеркальнике, с керосиновой люстрой под по- толком, именно люстрой, хотя и дешевенькой. Пол крыт половиком — чистым, под стать прихожей.

— Снимите плащ, — сказала женщина Ледневу.

Тот торопливо сбросил свое жестяное чудовище, и женщина брезгливо взяла его, повесила на крюк — в стороне от остальных вещей, уместившихся на вешалке. Посмотрела на Игоря: тому нечего было снимать.

— Проходите в комнату.

Старик Леднев толстовочку одернул, расправил складки под кожаным пояском, как солдат перед смотром, — почуял, видно, открывающуюся возможность поговорить «о разном» со свежим собеседником, — и в комнату ринулся. Игорь за ним.

И комната чистотой блестела. Пол недавно крашенный, хоть смотрись в него. Скатерть на столе белая, крахмальная, с вышитыми голубыми цветами по краям. В павловской работы горке какие-то сервизы с рисунками. Может, мейсенские, «синие мечи», других фирм Игорь все равно не знал. На стене портреты в темных рамках, дагерротипы. Славные щуры. Под щурами — диван, да не диван даже — некое сложносочиненное сооружение со шкафчиками, полками, зеркалами, тумбами.

Сели на диван, ибо к столу не решились: крахмальная скатерть отпугнула — не запачкать бы ненароком, с дороги все же. А женщина вошла в комнату — где-то задержалась на минутку, не иначе прятала с глаз долой бешено септический плащ профессора — и устроилась как раз за столом, напротив непрошеных гостей. Скатерть ее не остановила.

Тут Игорь рассмотрел хозяйку получше. Платок она сняла и оказалась примерно сорокалетней, очень миловидной женщиной, с круглым добрым лицом, русским, «домашним», ничуть не соответствующим ее строгому, даже суровому тону. Простенькое ситцевое платье с воротничком под горло, в свою очередь, не соответствовало парадной обстановке в комнате. Впрочем, это-то и обнадеживало: Игорю неуютно казалось в холодно-лакированной стерильности дома.

Помолчали с минуту, разглядывая друг друга.

— Ну и что? — спросила женщина.

Странноватый вопрос. Даже профессор опешил. Замекал:

— М-ме, да-а… ничего, собственно… Нам бы приюту…

— Ну вот вам приют. Гришу давно видели?

— Вечером расстались.

— Он придет?

Старик взглянул на Игоря: вступай в разговор, ты с Пеликаном секретничал.

— Придет, — сказал Игорь.

Пеликан ему о том впрямую не сообщал, но Игорь был уверен: объявится, раз задумал что-то, включил в свою игру Игоря с профессором.

— Когда? — Женщина допрашивала их со строгостью шефа жандармов.

Игорь озлился и сам спросил:

— Вы, часом, в Третьем отделении не служили?

Старик Леднев хрюкнул, ладошкой прикрылся, а женщина улыбнулась и еще более расцвела, раскрылась: улыбка у нее светлой оказалась — опять-таки вопреки тону.

— Не служила, — продолжала улыбаться. — Как звать- то, гости нежданные?

Леднев вскочил, шаркнул растоптанным башмаком.

— Профессор Московского университета Леднев Павел Николаевич к вашим услугам. А этот вьюнош, не по летам наглый, зовется Игорем, фамилия — Бородин.

— Меня будете звать Софьей Демидовной. Да Гриша говорил, наверно?

Игорь кивнул.

— Обедать станете?

— Всенепременно, милая Софья Демидовна, — разливался старик Леднев, — если плеснете нам малую толику, не пожалеете для калик перехожих…

Протянула:

— Кали-и-ики… Идите мойтесь. Полотенце — на подзеркальнике в прихожей, умывальник во дворе.

А куда идут? откуда? почему пешком? да какие дела у них с Гришей Пеликаном? — ни о чем не спросила. Видно, рассудила: захотят — сами скажут. Подкузьмил-таки ее Игорь своим нахальным вопросом…

Большой, медный, сверкающий на солнце умывальник был полон холодной воды. Игорь снял рубаху, долго плескался над фаянсовым тазом, смывал пот и пыль. А профессор распрекрасный верным себе оказался, умыл физиономию, как кот лапкой, руку об руку потер.

— Я готов.

Готов так готов. Пошли обедать.

А Софья Демидовна уже на стол накрыла и, что характерно, прямо на скатерть, ничуть ее не жалея.

— Угощайтесь, чем бог послал.

Бог послал огурчики малосольные, крепкие, лук зеленый, несколько помидорин на блюдечке и дымящийся суп, в котором плавали морковь, капуста, картошка. И все это — на элегантных фарфоровых тарелках, бледно-розовых, с махонькими голубыми незабудками. Игорь изо всех сил сдерживался, чтобы не перевернуть одну — заглянуть, есть ли там скрещенные мечи?

— Извините, что скудно.

— Что вы, дорогая Софья Демидовна, — вскричал Леднев, от избытка чувств разбрызгивая суп из ложки. Хорошо, что в тарелку, а не на скатерть. — Пир, просто пир лукуллов!..

— Ну уж и лукуллов… — усмехнулась хозяйка и вдруг спросила кого-то позади Игоря: — Что так поздно?

Игорь обернулся. В дверях стояла тоненькая девушка, почти девочка, в длинном коричневом платье с глухим, как и у хозяйки, воротом. В руках она держала огромный — как уместился только? — букет разноцветных астр.

— Простите, тетя, задумалась, о времени забыла… — И с изумлением оглядела гостей. — Приятного аппетита.

— Спасибо, — машинально ответил Игорь. Он не отрываясь смотрел на девушку. Мистика, конечно, но она удивительно походила на Настю.

— Моя племянница, — представила ее Софья Демидовна. — Зовут Лидой. А это, Лидочка, друзья дяди Гриши. Павел Николаевич и Игорь… Ты голодна? Садись к столу, — и пододвинула ей стул.

 

9

После несытного, но элегантного обеда Софья Демидовна сказала гостям:

— Я уберу со стола, приготовлю вам комнату — извините, что одну, общую, но больше нет, — а вы пока отдохните, можете воздухом подышать.

Профессор углядел на подоконнике какую-то растрепанную книжицу, коршуном в нее вцепился — соскучился по печатному слову.

— Можно, я тут посижу, любезная Софья Демидовна? Я не помешаю.

— Сидите, конечно…

Он умостился в уголке необъятного дивана, а Игорь, поблагодарив, вышел во двор, сел на крыльцо, на ступеньку.

Было над чем задуматься, от чего прийти в замешательство. Пеликан ни слова не сказал о племяннице Лиде, явной гимназисточке, барышне-эмансипе. Это придавало сидению в городе совсем иной вкус: сладко пахло приключением. И все же Игорь не мог прийти в себя от некоего внезапного шока: почему Лида так похожа на Настю? Или у него начались галлюцинации? А может, теперь любая девушка, встречная-поперечная, станет ему Настю напоминать? Игорь знал об этом по многочисленным литературным примерам. О чем сие говорит? О влюбленности. Хочешь не хочешь, а иного слова не подберешь.

Но Игорь и не искал другого слова. Умеющий к себе относиться реально, без обольщений, он отлично понимал, что Настя ему небезразлична. Пожалуй, о любви говорить рановато, но о влюбленности — в самый раз. А посему нечего засматриваться на других, искать повсюду сладкий запах приключений. Настя — это реально. А Лида…

А что Лида? Она тоже реальна, как реально все вокруг, как реален этот мир, как реален в нем Игорь Бородин, странствующий рыцарь. Так и только так — реальность! И не смей предполагать что-то другое, иначе никогда больше не удастся тебе перейти временную границу, невидимо протянутую в Сокольническом парке.

Ну а что до приключений, то никто не заставляет тебя ухаживать за Лидой. Отнесись к ней как к милой ровеснице, расспроси о гимназическом житье-бытье, о положении в городе. Вон она с прогулки вернулась, что-то же видела…

— Вам так удобно?

Поднял голову: она. Стоит, смотрит сверху вниз, улыбается. Нет, конечно, непохожа она на Настю, Настя куда лучше, окончательно решил Игорь и встал.

— Ваша тетя приказала дышать воздухом.

— Тетя любит приказывать, но она очень добра и мягкосердечна.

— Я так и подумал, — галантно сказал Игорь.

Лида спустилась с крыльца, медленно пошла по дорожке. Игорь последовал за ней, примечая около ворот скамеечку. Над ней нависали длинные стебли золотых шаров, холодных осенних цветов — без запаха, без души.

Лида аккуратно — платье бы не помять — присела на скамейку, на самый край, разрешающе кивнула Игорю. Тот, внутренне усмехаясь — церемоний-то сколько! — сел рядом.

— Вы правда от дяди Гриши?

— Конечно. Он вам привет передавал, — соврал Игорь, чтобы поддержать беседу.

— Спасибо, — серьезно сказала Лида. — Как он себя чувствует?

Елки-палки, ну и вопрос! Как себя чувствует Пеликан? Да хорошо он себя чувствует, не думает о том, не вспоминает. Тем не менее ответил:

— Здоров.

— Он такой смешной!

Ничего себе определение для Пеликана…

— Вы находите?

— Он все время шутит. Как-то ко мне девочки пришли из класса, так он нас весь вечер развлекал. Я вам скажу по секрету: в него две девочки даже влюбились.

Интересно: она и впрямь такая инфантильная или притворяется? Ее ровесницы у Игоря в классе — та же Наталья, например, — куда взрослее. Да, кстати, а сколько ей лет? Так прямо не спросишь, неудобно, еще обидится…

— Вы в гимназии учитесь?

— До сих пор училась. В женской гимназии на Лялином спуске. А теперь не знаю. Мы туда ходили, а она закрыта. И неизвестно: откроют или нет. Все-таки война…

— Все-таки?

— У нас в городе тихо. Стреляют редко, только в последние дни стали чаще. Но это там, в центре…

В центре — значит, не у нас. Значит, мимо, никакой войны на нашей улице нет. Хорошо рассуждает.

— А в каком вы классе?

— В восьмой перешла.

Быть того не может? Что ж ей — пятнадцать всего?.. Вспомнил: у них классы не соответствуют современным. В гимназии, кажется, учились восемь лет, а до того — приготовительное училище. Сложная система…

Представил, как они сидят, со стороны. Чинно, прилично. Еще бы горсть семечек…

— А не пройтись ли нам в центр?

Хорошо, что не сказал «прошвырнуться»…

— Я не знаю, надо спросить у тети Сони. Подождите, я сейчас.

Побежала к дому. Все-таки длинное платье сдерживает, дисциплинирует. Наташка в своих джинсах сейчас отмахала бы до крыльца в четыре прыжка и не прикидывала бы: женственно это или нет… А может, зря он о Лиде так думает: инфантильная, чуть ли не дурочка? Зря, зря. Иное воспитание, против него не попрешь. У них в гимназии классные дамы зверствуют. На переменках девицы небось парами ходят, учат их, что девушка должна быть скромной, застенчивой, политикой не интересоваться — это дело мужское, грубое, грязное… Лида еще ничего, молодец. Разговаривает — не жеманится. Ее педагогессы, увидев идиллическую картину «Он и она на скамейке», за головы схватились бы: как так, сама к мужчине подошла, сама заговорила?! Ах, какой позор, какой моветон!..

Лида бежит. Сияет.

— Тетя Соня сказала — можно. Только недолго.

— Мы недолго.

Пошли, как братик с сестричкой. Иванушка с Аленушкой. Только за руки не держались. С Губернаторской свернули на Польскую — Игорь прочитал табличку на угловом доме. Такая же тоскливая, как Губернаторская. Игорь довольно живо представлял себе старую Москву: отец собирал московские карты, планы, путеводители, открытки, любил подолгу, по определению мамы, «мусолить» их, и Игоря к тому привлекал. Но маленький провинциальный городок начала века Игорь видел впервые. Зрелище, надо сказать, не вдохновляющее. Улица грязная, ветер кружит по мостовой какие-то бумажки, папиросную коробку, обрывки газет, первые облетевшие листья. Ну это понятно: дворников мало осталось — «все-таки война», если использовать Лидино выражение, а до того еще и революция была: столько потрясений для простых работников метлы. Булыжная мостовая — неширокая, впору только двум экипажам разъехаться, но прочная, если впоследствии асфальтом не зальют, сто лет простоит, ни один булыжник не выскочит. Как на Красной площади.

Дома на Польской улице маленькие: больше двух этажей ни в одном нет. Архитектура без излишеств: стена дома, стена забора, стена дома, стена забора, в заборах — калитки, над калитками деревянные венцы. Где с резьбой, где без оной.

Правда, минут через пять ходьбы пошли каменные дома: видно, ближе к центру. Каменные, обмазанные чем-то — штукатуркой, что ли? — двухэтажные. Вон кто-то на крыше бельведер умостил. А у этого — подъезд с пандусами для конных экипажей. А у того — ого! — портик с колоннами, прямо Большой театр в миниатюре. Есть в городе богатеи! А что-то в центре будет?..

С Польской вышли на улицу с пышным именем Трехсотлетия дома Романовых.

— Наша центральная, — сказала Лида.

Оно и видно. Магазинов полно. Игорь вертел головой, стараясь ничего не пропустить. Лида удивленно спросила:

— Вам нравится?

Есть чему удивиться: москвич, а в восторге от провинциальной торговлишки. Кое-как выкрутился:

— Мы с Павлом Николаевичем так давно в города не заходили, что мне все внове кажется.

Улица Трехсотлетия дома Романовых была куда богаче Польской, а тем более Губернаторской. Во-первых, куда многолюдней! Игорь весьма и весьма удивлялся, встречая до сих пор одиноких прохожих: то мастеровой с деревянным инструментальным ящиком пройдет, то какая-то девица прошмыгнет, взглянет искоса на Игоря с Лидой. Даже вездесущих мальчишек не было. Видно, убегали они играть куда-нибудь в пригород, на волю — благо недалеко от окраин.

Но на Трехсотлетия в этот час город гулял. У мрачного длинного одноэтажного здания — вроде манежа или вокзала? — стояли извозчики. Двухосные пролетки с откидным верхом, бородатые — чуть ли не опереточные! — кучера: в суконных, неопределенного цвета, грязных — как это называлось? Ага, вспомнил! — армяках. Вон какой-то господинчик в синем сюртуке влез в пролетку, хлопнул извозчика по спине. Тот присвистнул, и лошадь пошла по улице — не сказать, чтобы торопливо… Вон еще извозчик проехал: двое офицеров в пролетке. Кому-то на тротуаре помахали белыми перчатками, засмеялись. А вон дама под зонтиком, лица и не видно. Не Бродвей, конечно, но жизнь идет.

Дома явно богатые. Кажется, они называются доходными. Двух- и трехэтажные, а там даже в четыре этажа домик виднеется. Витрины по всему первому этажу. Вывеска: «Универсальная торговля А. И. Штольца». Иными словами — универмаг. Понятно: в верхних этажах сдаются квартиры, в нижних — магазины.

Игорь жадно читал вывески. Про себя, конечно. «Скобяные товары бр. Кустовых», «Булочная О. П. Тарутина», «Головные уборы. Парижские модели. Только у нас», «Книжная торговля отца и сына Валецких». Вот куда бы зайти, порыться в книгах. Сколько там сокровищ для библиофила… Нельзя. Даже если бы деньги были — а их, увы, ни копья! — и то ничего не купишь: не перенести из времени во время…

«Кинотеатр «Одеон». Сегодня и ежедневно: жгучая драма из жизни полусвета. С участием Веры Холодной и Ивана Мозжухина».

— Вы смотрели?

— Что?.. А-а, кино… Нет, не пришлось.

— А я два раза смотрела. Так захватывающе…

Позвольте усомниться. Показать бы девушке Лиде самый примитивный широкоформатный фильм — какой бы эффект был?

— Представляю, что сказала бы Анна Карловна, если бы увидела нас сейчас… — Лида засмеялась, видимо, представив себе неведомую Анну Карловну.

— Кто такая Анна Карловна?

— Наша классная дама, — помолчала, явно борясь с собой, добавила: — Индюшка надутая… — и быстренько взглянула на Игоря: как он реагирует? Не шокирован ли?

Игорь был скорее обрадован, а никак не шокирован. Живая нормальная девушка. Симпатичная, веселая. Ну до чего ж ее воспитанием добили — слова в простоте боится сказать.

— Да еще и дура, наверно, — Игорь злорадно довернул гайку.

Засмеялась.

— Ой, верно! Дура дурой.

Так-то лучше. Совсем ожила смольная воспитанница. Вернее, с этого… как его… с Лялиного спуска. Звучит попроще, нежели Смольный, но ведь и городок не Питер.

Игорь смотрел по сторонам и ловил себя на странной мысли. То, что он видел в городе — дома, вывески, люди на улице, извозчики, — все казалось знакомым, ничем не отличалось от того, что представлял он, читая книги, где действие происходило в таких же городишках. Не отличалось увиденное и от скрупулезно выверенных декораций многочисленных фильмов, просмотренных Игорем. Чужая память, подсказавшая ему место действия, плотно смыкалась с собственной, хотя и тоже благоприобретенной — из тех же книг и фильмов, а значит, все-таки чужой. Вот почему городишко выглядел этаким ненастоящим, картонно-фанерным, словно за фасадами домов, за магазинными стеклами не было ничего, кроме строительного мусора, оставленного декораторами. Вот почему и люди, спешившие по тротуарам, жили не взаправдашней, а будто бы манекенной жизнью; и даже разговоров их, даже отдельных реплик Игорь не слыхал: слух отключился или просто не ведал он, что именно эти люди могли произносить — вообще люди, толпа, так сказать.

Но иначе и быть не могло в том прошлом, куда путешествовал Бородин, ибо технически путешествие это не имело ничего общего с классическими, описанными в любимых Валерой Пащенко романах. Путешествие в чужую память — дело особое, мало изученное фантастами, неясное, если хотите… А своей памяти о городках восемнадцатого года у Игоря не имелось: что поделаешь — возраст!.. Поэтому, наверно, и давешняя деревня тоже смотрелась неживой. Не населил ее Игорь жителями. Не захотел. Не смог.

Но тем не менее деревня, как пишут в научных трудах, имела место, и город его имел, и так уж требовалось по прихоти чужой памяти, что в городе ощущался явный перебор офицерья.

Чистенькие, подтянутые, штабные, не нюхавшие, видно, пороховой гари, кое-кто с золотыми шнурами аксельбантов, столь легко перебиваемых пистолетной пулей, — рассказ профессора тому порукой. И другие — погрязнее, не такие нафабренные, наглаженные. Скорее всего боевые, пришедшие в город с передовой. Не исключено — серебряные орлы. Одни куда-то спешили, иные просто фланировали, ухаживали за дамами, входили в лавки и магазины, пошатываясь, вываливались из кафушек и из ресторации Ивана Дудко, носящей громкое имя «Валенсия». Почему «Валенсия», а не, к примеру, «Андалузия», Игорь не знал. Похоже, что и Иван Дудко смутно представлял себе местоположение настоящей Валенсии, выбрал название только по звучности да явной «иностранности».

Улица Трехсотлетия дома Романовых упиралась в замечательно просторную площадь с фонтаном посередине. Фонтан сей некогда являл собой скульптурный шедевр: два ангелочка трубили в трубы, а третий, оттрубив свое и сжимая в детском кулачке духовой инструмент, парил над ними, упираясь для крепости босой ступней в кудрявую головенку одного из крылатых музыкантов. Так было, но ныне крылья ангелочкам поотбивали, носы тоже, у одного и над трубой надругались. Более того, чья-то стыдливая или, напротив, похабная рука несмываемой черной краской нарисовала ангелочкам подштанники до коленей. В черных подштанниках, изувеченные, с обломками крыл, они вы глядели сиротливо. Тем более что фонтан не работал, воды не было. Зато на каменном барьере его — тоже оббитом, неаккуратном — сидела настоящая кошка — пятнистая, тощая, с диким взглядом. Кошка меланхолично терла лапой морду, «намывала» гостей в город.

Позади фонтана, в глубине, красовалось трехэтажное здание с колоннами, с двумя одноэтажными флигелями, которые соединялись с центральной постройкой низкими короткими галереями. На круглой купольной крыше вился трехцветный романовский флаг. Офицеров и здесь было — пруд пруди. Пешие, верховые. И — о чудо! — перед колоннадой стоял прекрасный открытый автомобиль, вершина технической мысли, сверкающий черной краской и зеркальной хромировкой, по виду — «бенц» года четырнадцатого. Игорь неплохо разбирался в старых машинах и даже некогда собирал их модельки, выполненные в точном масштабе, с подробностями, аккуратно.

— Что в этом здании? — спросил он Лиду.

— Не знаю, — пожала она плечами. — Какое-то военное ведомство. — И добавила радостно: — А вон там моя гимназия. Видите — улица за домом Махотина? Это Лялин спуск.

Игоря мало интересовала Лидина гимназия. И куда больше — «военное ведомство», судя по всему — штаб и резиденция командования той части, что расположилась в городе. А может, и контрразведка — не спросишь же…

— А что в этом здании до революции было?

— Я же сказала: Махотин жил. Помещик. Очень богатый. У него одних деревень в губернии — штук двадцать, наверно.

— Где он сейчас?

— Уехал. Во Францию, кажется. Сразу после революции и уехал. У него дочка в нашей гимназии училась, только на три класса старше.

— В доме другие хозяева… — задумчиво сказал Игорь, — свято место пусто не остается.

— Ой, там так красиво! — всплеснула руками Лида. — Кругом зеркала, разноцветный паркет, а уж мебель…

— Как вы туда попали?

— Махотин бал давал, когда дочка гимназию закончила. И пригласили нескольких лучших учениц…

— Из милости? — грубо спросил Игорь, но Лида не обиделась.

— Приглашали не из милости. Скорее жест. Но

чувствовали мы себя неловко. Чужие все-таки…

— То-то и оно, что чужие…

Надо было возвращаться домой, на Губернаторскую. Мало ли когда придет посланец от Пеликана? Дома посидеть надежнее.

— Тетя еще не волнуется? — дипломатично спросил он у Лиды, а вдруг она не нагулялась, вдруг ей еще хочется побродить по улицам родного города в компании с интересным молодым человеком? Игорь знал, что умрет не от скромности…

Но Лида опровергла его опасения.

— В самом деле пора. Мы же обещали недолго… — И опять оживилась: — Здесь близко. Как раз мимо гимназии и там налево. Десять минут, и мы дома…

 

10

Дошли и вправду скоро. Ну, задержались около гимназии, Игорь должным образом повосхищался серым казенным зданием, по сути — казармой на вид. Но Лиде оно — как дворец из хрусталя. Дворец знаний.

Пока шли, выспрашивала:

— А вы стихи любите?

— Люблю, — это было правдой. Мог бы еще добавить: и много наизусть знаю, память хорошая.

— А чьи вы стихи больше всего любите?

— Блока.

Удивилась:

— Кто это?

Вот тебе и раз! Блока не знает… Хотя, помнится, не так уж он и был популярен, так сказать, в массах. На выборах короля поэтов начисто проиграл Северянину.

— А вы, конечно, Северянина предпочитаете?

— Ой, конечно! Он гений!

— Он и сам того не скрывал. Помните: «Я гений Игорь Северянин, своей победой упоен».

Стала серьезной.

— Начерно, это нескромно, я знаю…

Уже хорошо, сама думает, без помощи любимого поэта. Не такого уж и плохого, кстати. Небесталанного.

— А Блока найдите, прочтите. Вот кто гений. Особенно

«Двенадцать»… — мучительно соображал: восемнадцатый

год, написана поэма или еще нет? Кажется, написана…

— У нас городская библиотека закрыта, — пожаловалась Лида. Настроение у нее менялось в прямой зависимости от темы разговора. Только что, когда о Северянине толковали, лучилась от радости. Сейчас погрустнела: беда, книги брать негде. И снова — глаза настежь, улыбается с надеждой: — Может быть, вы наизусть помните?

А что? Можно и наизусть. Наглядный урок политграмоты.

— Слушайте…

Читал Игорь неплохо, а «Двенадцать» — особенно. Поэма эта вообще для чтения благодатна: меняющийся ритм, разговорные куски, разные человеческие характеры, тон — от камерного до патетического. Читал во весь голос, не смущаясь взглядами прохожих, честно говоря — недоуменными: идет по улице сумасшедший, орет в рифму, руками размахивает. Да и орет что-то крамольное на слух… Лучше мимо, мимо, не дай бог, привяжется, а то и слушать заставит.

Но Игорь не замечал их, не разглядывал. Плевать ему на них было. С высокой колокольни. Он читал и сам слушал музыку стихов, звучавших сейчас в их собственном времени. И быть может, в эти минуты в Петрограде или Москве сам Александр Блок читал их — недавно написанные, еще горячие, живые.

И Лида слушала как завороженная. А когда он выкрикнул последние строки — о Христе в белом венце из роз, всхлипнула, даже не сдерживаясь.

Уж на что Игорь ожидал суперэффекта, но тут растерялся:

— Вы что?

— Жалко… — вытерла ладошкой покрасневшие глаза.

— Что жалко?

— Я не знаю. Но ощущение от стихов очень грустное. Даже жить страшно.

— Да бросьте! Жизнь прекрасна!.. А стихи понравились?

Улыбнулась.

— Очень! — повторила для усиления: — Очень-очень. Я обязательно найду книжку Блока… А прочитайте еще что-нибудь.

Игорь усмехнулся: еще что-нибудь? Пожалуйста.

Начал:

— «И если вдруг когда-нибудь мне уберечься не удастся, какое б новое сраженье ни покачнуло б шар земной, я все равно паду на той, на той далекой, на гражданской, и комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной…»

— Кто это написал? — спросила Лида.

Сказать бы правду: не родился еще сей поэт…

— Так, один…

И неожиданный эффект.

— Я так и подумала: это вы сами! Ой, как здорово! Вы такой талантливый!

Вот так влип. Сам дурак, не надо было читать завтрашних стихов. Даже не завтрашних — из черт-те какого далека. Хорошо, что уже пришли к дому. Тема сама собой закрылась.

А дома их ждала неприятность.

Растерянная тетя Соня, Софья Демидовна, отперла им калитку и с ходу объявила:

— К нам из контрразведки приходили.

Игорь почувствовал, как опять стало холодно в животе — от неосознанного страха. Что-то часто в последнее время приходит к нему это стыдное чувство. Ну а сейчас почему? Чего бояться?

— Зачем приходили?

— Про Гришу спрашивали. Где он, давно ли здесь был…

— А вы?

— Что я? Откуда я что про Григория знаю? Он сам по себе, мы сами по себе. Седьмая вода на киселе, — повторила она слова Пеликана.

Старик Леднев по-прежнему сидел на диване-саркофаге. Книжка выпала из рук, валялась на полу, а он, привалившись виском к диванной тумбе, которая одновременно являлась шкафом, мирно похрапывал. Даже скорее похрюкивал. Знакомая картина.

— Он знает? — спросил про Леднева Игорь.

— О контрразведке? — Софья Демидовна старательно выговаривала малопривычное, но красиво звучащее слово. — Вряд ли. Он так и проспал все на свете. Они спросили, кто это такой, а я сказала, что давний знакомый, домой возвращается, в Москву. И что профессор, сказала.

— Поверили?

— Они его мешочек — он под вешалкой стоял, хорошо, что не убрала, а ведь хотела — вытряхнули, а там документы. Все честь по чести: Леднев Павел Николаевич, профессор истории. Диплом его профессорский, паспорт, еще бумага какая-то от Академии наук…

— От царской? — машинально спросил Игорь.

— Другой нет. Да этим офицерам и лучше, чтоб от царской, а не от большевистской…

Старик Леднев перестал похрюкивать-похрапывать, открыл по старой привычке один глаз и сказал абсолютно трезвым, ни капельки не сонным голосом:

— Не от Академии наук, а от исторического общества. Хотя для этих хамов все одно…

Софья Демидовна руками всплеснула, ойкнула. Даже Игорь с интересом на профессора поглядел: ну и хитер старикан. Одна Лида ничего не понимала, но внимательно слушала.

— Вы что же, не спали? — обиженно спросила Софья Демидовна.

— Спал не спал — вопрос другой, — сказал Леднев и сел ровно, руки на коленях сложил. — Я, может, чутко сплю. Как говорится: сплю-сплю, а кур бачу. Я ждал развития событий, чтобы вступить в дело, если понадобится. Но не понадобилось. И я не стал просыпаться, — говорил все это он тоном короля, которого незаслуженно упрекнули в перерасходе государственных денег: и вроде вина очевидна, но с другой стороны — король, какие могут быть претензии…

Софья Демидовна, ничего не говоря, повернулась и вышла из комнаты. Лида побежала за ней. Старик Леднев обеспокоенно посмотрел вслед.

— Неужели обиделась?

— Обиделась, — мстительно сказал Игорь. — И правильно. А если б они ее пытать вздумали?

Это было не что иное, как полемический прием, вздор собачий, но старик Леднев принял его всерьез.

— Они так вежливо спрашивали… И потом, она и вправду ничего о Григории Львовиче не знает, так и объяснила. Он у нее давно был, год назад, если не больше. А я его вчера видел. Не мог же я о том говорить…

— Почему не могли? — Игорь озлился на старика и добивал его беспощадно: — Сказали бы: вчера расстались. Предложили бы подождать: вот-вот сам явится.

Старик Леднев резко поднялся, толстовку одернул, губы поджал — аж борода вздернулась.

— Профессор Леднев, милостивый государь, никогда предателем не был, напрасно так считаете, — он даже на «вы» перешел в обиде кровной. — Вы меня оскорбили, а я, мне кажется, этого не заслужил.

Игорь остыл так же быстро, как и вспылил. В самом деле, зачем он на старика набросился? Ничего плохого тот не сделал. Так, струсил немножко. И к лучшему: начни его допрашивать, пошел бы небылицы городить, потихоньку- полегоньку до правды и добрались бы. В белой контрразведке ребятишки способные, хладнокровные. Во-первых, они и не таких раскалывали, а во-вторых — жалко старика, не дай бог, помер бы… Церемониться бы с ним не стали, врезали бы промеж глаз крепким кулаком — много ли ему надо?

— Извините, Павел Николаевич.

Действительно: мало ему надо — заулыбался, ручонкой махнул.

— Пустое, Игорек… Как ты думаешь, если я попрошу прощения у Софьи Демидовны, она меня соизволит простить?

— Думаю, соизволит, — сказал Игорь.

— Так я попробую… — покашлял, осторожно стукнул костяшками пальцев в дверь хозяйкиной комнаты.

Ответа не получил, заговорщицки глянул на Игоря, приоткрыл дверь и бочком-бочком проник туда.

Ладно, они сами разберутся. Софья Демидовна обиделась на то, что Леднев ее с офицерами один на один оставил, и, оказывается, намеренно оставил. Ее право. А профессор, интеллигент липовый, просто-напросто поиграл в страуса: сунул голову в песок и ничего замечать не пожелал. Так ему спокойнее. А ведь мог проснуться, выхватить у кого-нибудь из офицеров наган, пару аксельбантов прострелить…

Плохо другое: Пеликана ждут. И ждут именно здесь, у родственников. Хотя, может статься, и еще где-нибудь ждут. Интересно, не оставили ли они шпика на улице?..

Выскочил из дома, подбежал к воротам. Крепко строили: ни щелочки в заборе, доска к доске прилажена, без зазоров. Ага, вот есть дырочка. От выпавшего сучка, наверно… Прижался к ней глазом. Ни черта не видать! Тот самый поваленный столб с фонарем в поле зрения. И все…

Ладно, чего бояться-то?..

Открыл калитку, с независимым видом вышел на улицу, посмотрел по сторонам. Вот старушка с клюкой шествует.

Вон пацаненок какой-то вдалеке пыль поднимает, бежит куда-то. Куда это он разбежался?.. Ноги босы, грязно тело и едва прикрыта грудь…

Пацаненок добежал до Игоря и резко затормозил. Некрасов был прав, но лишь отчасти. Ноги босы, грудь нараспашку, рубаха без единой пуговицы, навыпуск, на штаны. Но чистая. И сам он беленький, длинноволосый, умытый. Встал перед Игорем и уставился на него.

— Проходи, проходи, Чебурашка, — сказал ему Игорь. — Не в музее, смотреть нечего.

Мальчишка на «чебурашку» не отреагировал, хлюпнул носом, спросил неожиданным баском:

— Это четырнадцатый номер?

— Четырнадцатый, четырнадцатый. Кого тебе надобно, старче?

— Если ты Игорь, то тебя.

Это уже становилось интересным.

— Ну, я Игорь…

— Велено передать: завтра к десяти утра приходи на Кадашевскую в дом Игнатьева. Спросишь столяра дядю Матвея, — произнес все хрипловатой скороговоркой, штаны подтянул и с ходу включил четвертую передачу, вихрем понесся по улице — только пыль столбом.

— Эй! Стой! — заорал Игорь. — А кто… — махнул рукой: бесполезно догонять.

А мальчишка на бегу обернулся и крикнул издалека, Игорь еле услыхал:

— Один приходи-и-и…

 

11

Сидя на школьных уроках, гуляя с Валеркой Пащенко, читая или глядя телевизор, Игорь часто думал: а что сейчас делает старик Леднев? Или Пеликан. И вообще, что там сейчас, когда нет Игоря?

И понимал непреложно: ничего! Нет там ничего, и самого «там» не существует. «Там» возникает только с появлением Игоря, ибо он — его персонаж, но он же — его создатель. Такой вот веселенький парадокс…

А посему некуда торопиться, все в прошлом останется на своих местах, без изменений — до прихода Игоря. Пока же нужно поспешить в школу, несмотря на субботний день. Что за жизнь! У мамы на работе существует понятие — «черная суббота», то есть рабочая. Она возникает в календаре раз в месяц или в полтора месяца. У школьников каждая суббота — «черная». Тоска-то какая…

Пять уроков, четыре перемены, из коих одна — двадцатиминутная. На нее и рассчитывал Игорь. Надо было уединиться с Валеркой, засесть где-нибудь в укромном углу школьного двора — есть такой «угол» — за теплицей, у забора, — и поговорить о тревожащем. Конкретно — о вчерашней встрече с вежливыми парнями. Об их предупреждении. О пружинном ножичке.

Пока был в прошлом, даже не вспоминал обо всем этом. Ну, может, и таилась мыслишка где-нибудь на дне колодца, в подсознании, а наружу носа не казала. А сейчас выскочила, разрослась непомерно — других мыслей не допускает.

Гамлетовский вопрос: звонить или не звонить? Нет, не может быть здесь дилеммы: звонить, спешить к телефону, слышать Настин голос, договориться о встрече…

А где?

Ну, скажем, у памятника Пушкину. И пойти есть куда — все центры отечественной культуры рядом.

А потом?

А что потом? Известное дело. Посидеть в кино, в «России». Или зайти в «Лакомку», или подальше — в «Московское» кафе, съесть мороженого, выпить по бокалу шампанского — не маленькие уже, легко позволить себе такое вполне невинное развлечение. Потом побродить по Москве, заглянуть в Александровский сад, выбрать отдаленную скамью… Или совсем другая программа: в парк Горького, в Нескучный сад…

И все? И проводить до маршрутки, бросить монету в кассу? И опять извиниться: мол, нет времени, доберешься, подруга, одна? И целым и невредимым вернуться домой?

Так?

А ведь ты боишься ее дома, ее двора, а, Игорек? Ты боишься ее провожать до подъезда, боишься остаться один на коротком вечернем пути до арки-туннеля, ведущей на многолюдный Кутузовский проспект…

И сам себе признался: да, боюсь. Боюсь, черт возьми, хотя и стыдно ощущать себя трусом, до боли стыдно!

До боли?.. Чего же бояться? Как раз боли? Ну, отлупят тебя пятеро, большое дело! Помнишь, кажется у Зощенко, рассказ о студенте и матросе, влюбленных в одну девушку. Матрос регулярно колошматил студента, а тот, харкая кровью, вновь приходил на свидание. Более того: бросался на гиганта матроса с кулаками, пока тот не сдался перед сумасшедшим напором бесстрашного дохляка.

Беллетристика…

А что не беллетристика? Парни эти, короли двора? Типичная штампованная беллетристика. Герои нравоучительных очерков из серии «Человек среди людей». О заблудших подростках.

Но тем не менее они существуют. И боишься ты, Игорек, не боли, не крови, не ножичка какой-нибудь золингеновской стали, а чего-то другого, чему и названия не придумать.

Знаешь — чего! Себя ты боишься! Своей беспомощности, нерешительности, полного отсутствия того, что с избытком имелось у зощенковского студента. Ты, неслабый физически человек, — да и подручных средств вокруг много: палки, доски, кирпичи! — боишься применить свою силу, пойти на конфликт. Живешь по принципу: нас не трогай, и мы не тронем…

Но с Пащенко посоветоваться стоит. Он подобными комплексами, известно, не обладает.

Предупредил его:

— Надо поговорить, старичок.

— В чем дело — вопрос! — готовность у Валерки — ноль, как принято писать обо всяких экспериментах. — Надолго? А то у меня в три пятнадцать тренировка.

— Да нет, ненадолго. На большой перемене сходим за теплицу?

— Договорились!

Пока шли к теплице, помалкивали. Игорь не хотел заводить посторонний треп, а Пащенко, видно, понимал состояние друга, не лез поперек батьки в пекло.

Сели за теплицей на сложенные школьным завхозом доски — двадцать минут свободы впереди.

— Что стряслось, Игоряха?

Ничего не стал таить, все выложил. И про Настю, и про парней, и про свои непонятные страхи. Взглянул на часы, оказалось, что на все про все десяти минут хватило. А думал — леденящая душу история, за час не поведаешь…

И Пащенко к ней соответственно отнесся.

— Не вижу особых проблем, старичок. Обыкновенные пижоны, маменькины сынки. Папаня в загранку съездил, привез любимому отроку ножик, а тот теперь себя кумом королю чувствует… — Повторил еще раз: — Не вижу проблем. Хочешь, я с тобой вечером пойду? Я свободен. На двоих они не полезут.

Цельный человек Пащенко. Ни в чем проблем не видит. А коли видит, то и решает их, не мудрствуя лукаво. И правильно делает! Легко ему живется… А Игорь каждый раз в сомнениях путается, никак их не размотает. И все они неразрешимые, все они мирового значения!.. Но тут приходит друг Валера и заявляет: плюнь, все — мура, живи прямо, ничем не мучаясь.

И ведь прав, наверно…

А Пащенко развивал тему дальше:

— Во-первых, надо об этих гавриках Насте сказать. Она их наверняка знает, пусть имеет в виду, раз уж развела себе таких кавалеров. И цена тебе у нее побольше будет: не убоялся трудностей ради дамы… Ты говоришь, она на Кутузовке обитает? И Алик там же… — это его коллега по прыжкам, друг-соперник. Все норовит познакомить, да как-то не получается. — У него приятелей — весь проспект.

— Зачем мне его приятели?

— На всякий случай. Соберем компаху и пугнем этих гадов — до Окружной дороги поползут!

Это был выход. Пугнуть. Сила на силу. Закон Ньютона: на всякое действие существует противодействие, да простит учитель физики столь вольное толкование физической классики. Показать «этим гадам», как выразился Валера, ньютоновскую правоту.

А самому в сторонке постоять? Двое дерутся — третий не мешай, старое дворовое правило? Этаким полководцем на горушке…

— Спасибо, Валерка, научил уму-разуму. Как вариант — застолбим. На будущее. А пока поглядим за развитием событий.

— Сам пойдешь?

— Угадал.

— А отлупят?..

— Ну уж, обязательно отлупят…

— А что? Запросто. Может, все-таки я с тобой?

Отличный парень Валерка, настоящий друг!

— Спасибо, Валер, перебьюсь сегодня.

— Ну перебейся… — засмеялся: иносказательное буквально прозвучало. — Позвони вечерком.

— Я, наверно, поздно приду.

— До двенадцати, ты знаешь, я спать не ложусь. А позже ты не явишься, у тебя родители на стену полезут.

Что верно, то верно. На том и порешили, тем более что перемена закончилась, звонок даже сюда, в конец двора, долетел. Надо было поспешить: математик не терпел опозданий…

И все-таки, пока решился позвонить Насте, минут пятнадцать вокруг телефона бродил. Оправдывал себя: мол, необходимо придумать конкретное предложение — как вечер провести. А на самом деле оттягивал решение, ибо звонок Насте и был решением, после которого отступать поздно.

Как в воду с обрыва: схватил трубку, набрал номер.

— Настя? Меня Игорем зовут…

И все страхи, все дурацкие сомнения и опасения показались мелкими и придуманными, когда услыхал чуть капризное:

— Наконец-то! Я уж и ждать устала…

— Настенька, я хочу тебя видеть! — сам не заметил, что на «ты» ее назвал.

И она тем же ответила:

— Хочешь — приезжай.

Будто маленький червячок внутри проснулся: заточило.

— Ты мне обещала — в кино…

Страусы, осенние птицы…

— Давай, если хочешь. Куда?

— В «Россию». А потом в кафе посидим.

— Я буду у Пушкина через час.

Задуманная программа начата по плану. Чем-то закончится?..

Пока смотрели фильм, а потом сидели в «Московском», Игорь все время пытался сравнивать Настю с Лидой. Не потому, что Лида ему понравилась — ничего подобного, такого даже в мыслях не объявилось, — он проверял то секундное впечатление, которое возникло у него, когда Лида впервые вошла в комнату. Тогда он подумал, что она удивительно похожа на Настю. Потом разуверился в этом. Сейчас, сидя за крохотным столиком кафе, в упор уставился на Настю, как давеча голопузый вестник Пеликана — на него самого, на Игоря.

Настя даже спросила, на миг оторвавшись от мороженого:

— Что ты во мне углядел?

Чуть было не вякнул машинально: ничего не углядел. Не сообразил вовремя, что буквальный смысл прозвучит обидно. Ругнул себя за невнимательность, сказал грубовато:

— Будто сама не знаешь…

— Честно — не знаю.

Язык стал тяжелым, неповоротливым. От мороженого, что ли? Своего рода анестезия…

— Красивая ты очень…

— Вот и соврал! — почему-то обрадовалась Настя. — Я себя знаю и не обольщаюсь на свой счет.

А может, она хотела, чтобы ее разубеждали?

— Нет, красивая, очень красивая! — упрямо настаивал Игорь. — Не верь зеркалу.

Двусмысленное вышло предложение. Значит, лучше зеркалу не верить, но можно и поверить: что-то такое оно отражает… Настя, к счастью, двусмысленности не заметила или не захотела заметить.

— Конечно, тебе верить приятнее…

И все же есть у нее что-то общее с Лидой. Даже не «что-то» — многое. Глаза, их выражение, особенно когда она улыбается, и сама улыбка, и ямочки на щеках. И волосы — обе блондинки…

Но разве оно удивительно, это сходство? Ведь он увидел Лиду такой, какой хотел. И хотел увидеть похожей на Настю, об иной девушке не помышлял. А то, что Лида потом оказалась другой, — так это естественно. Настя — здесь, Лида — там. Лида — человек из чужой памяти, хотя и пропущенной через мироощущение Игоря, через его фантазию.

Да и вообще: разве было бы что-нибудь там, в пресловутой чужой памяти, если бы не Игорева фантазия?..

А пока фантазировать не стоит: половина десятого на часах, Настя заранее предупредила, что в десять должна вернуться домой, обещала маме. Плакала прогулка в Александровском саду… Ну ничего, не в последний раз.

— Сегодня ты не торопишься?

С подколкой вопрос. Оказывается, не забыла Настя самого первого прощания-провожания.

— Я теперь никогда торопиться не буду. Обещаю клятвенно.

Обещание обещанием, а время подпирает. В первую очередь Настю. И все же до Калининского проспекта, до Арбатской площади решили дойти пешком — тут рядом! — а у почты на проспекте сесть на троллейбус.

Думал: сказать Насте о парнях или не сказать? Пащенко советовал не скрывать. Дескать, вырастешь в ее глазах. Игорь все-таки решил не говорить. Пусть он выглядит в глазах Насти не выше, чем на самом деле. Его ста восьмидесяти сантиметров вполне хватит на все…

Велика Федора… Что ты со своими сантиметрами через полчаса делать станешь?..

Странное дело, ему впервые за все время путешествий в прошлое хотелось рассказать о нем. Ну, просто распирало. Одно останавливало: не поверит Настя. Да и кто поверит в фантасмагорию, в чудо, в антинаучную фантастику? И то ли не мог он более держать в себе все это, то ли Настя слишком располагала к откровенности, тем более — к давно желаемой, но решил попробовать, почву прощупать: как воспримется? Не впрямую, конечно, не в лоб, не всю правду чохом. Потихонечку, полегонечку. Иносказательно. Просто о прошлом. Издалека.

— Ты куда после школы?

— На филфак, наверно. А ты?

— Соседями будем. На исторический.

— Давно решил?

— Пожалуй, давно. С детства книги о русской истории любил. Раньше Смутным временем интересовался, помнишь, было такое после смерти Ивана Грозного, а теперь в недавнее прошлое путешествую.

— Куда именно?

— В гражданскую, в восемнадцатый год.

— Почему именно в восемнадцатый?

— Понимаешь, какая штука. Дед у меня, он в девятьсот первом родился, в конце лета восемнадцатого года шел пешком из Ростова-на-Дону в Москву…

— Зачем?

— Застрял он в Ростове. Родители отправили его к родственникам — сестра прабабки там, кажется, жила, семья ее, а тут революция, война началась. Ну, он и сбежал от родственников…

— Как сбежал?

— Как сбегают? Ногами. Ночью, когда все спали, налегке. И пошел по Руси-матушке. Тыща километров как отдай.

Ужаснулась:

— Война ведь!

— Верно. Рискованно было идти. Могли и шлепнуть. Но повезло. Дошел целым и невредимым.

— Ой, как интересно! Красные, белые… А он-то сам как настроен был?

Игорь усмехнулся: что сказать про деда? Видимо, правду.

— Никак, наверно. Мальчишка, плохо ориентировался в политике. Но когда дошел — стал красным, это наверняка.

Про деда все правильно, иным он и не мог быть: он дитя своего времени, только своего, а в то время семнадцатилетний парень из добропорядочной семьи редко имел какие-то устоявшиеся политические взгляды. Но дед дедом, а речь-то об Игоре… Ладно, начал не о себе, так и продолжим не о себе. Пока. Дальше видно будет.

— Он тебе сам рассказывал?

— Он умер задолго до моего рождения.

— Откуда же ты все знаешь?

— Бабушка, отец… Они про деда многое знали, — Игорь старался отвечать не впрямую, уклончиво, переводил акцент: — Дед у меня герой-удалец. В финскую воевал, Великую Отечественную до конца прошел, полковником конец войны встретил. А потом демобилизовался, до смерти в газете работал.

— Журналист? Тоже Бородин фамилия?

— Нет, он не писал, не вспоминай. Он выпускающим работал, в типографии. А писать мечтал. Даже пробовал чего-то. Царапал в тетрадке перышком. И заметь: именно о гражданской войне. Наверно, и меня заразил.

— Ты же его не знал, не застал.

— Он меня генетически заразил…

Посмеялись. Настя попросила:

— Ты бы мне рассказал обо всем этом подробно, а?

— О чем именно?

— О путешествии деда. Ты о нем подробно знаешь?

Усмехнулся: куда уж подробнее…

— Хорошо, будет время — расскажу.

— Завтра? Идет?..

Ты этого хотел, Игорек? Поведать Насте о хождении по времени, в подробностях поведать, ничего не упустить, не забыть. Ни старика Леднева, ни Пеликана, ни Лиду, ни ее тетку, ни даже мальчишку-вестника, босого героя некрасовского стихотворения. Только не о себе придется говорить. О деде. А какая разница: тоже мальчик из хорошей семьи, тоже Бородин, тоже семнадцатилетний. Пускай о деде. Лишь бы выговориться…

 

12

Ясное дело, договорились завтра созвониться. Поутру, не откладывая в долгий ящик.

Бессмысленный в устах женщины термин: созвониться… Предполагающий полную неопределенность — кто первым вспомнит, тот и позвонит, — он, термин этот, прозвучал вполне конкретно. Созвонимся — значит, Игорь должен позвонить, как же иначе! И тем не менее внешний паритет соблюден. Ах, женщины, коварны ваши души… Откуда цитата? Похоже, из неопубликованного Бородина. Точнее — из ненаписанного…

На часах десять тридцать пять. Двор темен и тих. Интересно: ждут ли его вежливые ребята?.. Интересно — не то слово.

Шел, не глядя по сторонам, еле-еле сдерживая желание побежать. Вон они, ящики…

— Эй, Игорь, подойди сюда, дружок.

Ждут!

Ну уж черта с два он к ним подойдет!.. Убыстрил шаги, почти побежал, молча, никак на окрик не реагируя.

Стоп!

— Ты куда это разбежался? Не слышал — зовут?

Двое в куртках перед ним. И, как назло, никого во

дворе. Вымер он, что ли?

Может, закричать?..

— Давай-давай, двигай. Мы два раза не повторяем.

Эти куда грубее, чем их вожак. Вежливости не обучены.

Взяли под локотки и повели к ящикам.

— Руки прочь! — красивая фраза, но глупая. Игорь дернулся, сбросил руки «конвоиров», но ведь пошел к ящикам, сам пошел, как… корова на убой.

Придумал сравнение и про себя усмехнулся: пошляк ты, братец! Идешь по морде получать, а все же пыжишься: как бы покрасивше о себе выразиться…

Двое отконвоировали, трое поджидают. Итого — пятеро. Знакомые все лица. Вот и вожачок давешний. Сидит на ящике, развалился, на другой ящик оперся… Интересно: что они делают, когда из магазина пустую тару вывозят?

— Что же ты, Игорь? Ай-ай-ай…

Тон соболезнующий, того и гляди, расплачется юноша, модный свитер слезами омочит.

— А что я?

— Я тебя предупреждал: забудь о Насте. Предупреждал или нет?

— Ну предупреждал.

— А ты не послушался. Нехорошо…

Издевается, сволочь, остроумие свое показывает.

— Кому нехорошо?

— Будет? Боюсь, что тебе.

Странное ощущение: Игорь одновременно трусил и злился. Два малосовместимых чувства, ибо злость на противника должна рождать желание если не нападать, то уж защищать себя. Но, ощущая эту злость, Игорь пытался хорохориться, страшась тем не менее нечаянным словом или действием перейти ту грань, за которой дипломатические переговоры окончатся. Страшился он ее перейти и не понимал — не хотел понимать! — что ребята-дипломаты ведут переговоры, только следуя неписаному протоколу подобных встреч «на высоком уровне», а на самом деле ими все давно решено…

— Ты о себе лучше подумай.

— Странно… — Вожак обернулся к приятелям, театрально требуя разделить с ним изумление. — Игорь, кажется, хамит…

— Хамит, хамит, — немедленно подтвердил один из приятелей и засмеялся довольно.

— Обидно, — сказал вожак, встал и, не замахиваясь, коротко ударил Игоря в солнечное сплетение.

Игорь открыл рот, попытался вдохнуть, не смог и резко согнулся пополам, присел на корточки. Было страшно: воздух не попадал в легкие, останавливался где-то на полпути и к боли в животе добавлялась резкая, кружащая голову пустота в груди.

Вежливые ребята стояли над ним, молча смотрели, как он старается дышать, судорожно открывает и закрывает рот. Как рыба.

— Плохо Игорю, — сказал вожак.

Возможно, он и раньше что-то говорил, но, занятый болью, Игорь не слышал его. А сейчас услыхал, голос прорвался, как сквозь вату. И дышать стало легче.

— Как бы хуже не было, — добавил кто-то из парней.

— Сволочи! — Игорь почувствовал, что он вот-вот заплачет. Это было совсем уж стыдно.

— Он опять хамит, — грустно сказал вожак, глядя, как поднимается Игорь. — Он ничего не понял.

Игорь понимал: сейчас вожак снова ударит, и надо бы ударить первым, пока тот не ждет нападения, стоит раскрывшись. Понимал и… ничего не мог с собой поделать.

И вдруг — это уж совсем попахивало мистикой! — раздался такой знакомый голос:

— Ба-а! Какие люди!

Пащенко! Он-то откуда?..

Обернулся: так и есть, Валерка. Улыбается во весь рот, будто невесть что развеселое углядел. И рядом с ним другой парень. Тот, напротив, довольно мрачно на все посматривает.

— Игорь, тебе не кажется, что ты заставляешь себя ждать? — это опять Пащенко.

Надо было отвечать, но Игорь не знал что, не мог ничего выдавить. А Пащенко, оказывается, и не требовал ответа. Он и вопрос задал — как чисто полемический прием — риторически.

Теперь он обращался к своему мрачному спутнику:

— Они, Алик, явно чего-то не поделили. Ты не находишь?

Алик тоже промолчал, предоставляя Валерке вести спектакль в одиночку. А того хлебом не корми — дай поговорить.

— Извините, парни, извините, но доделите в другой раз. Нам Игорь очень нужен, ему через полчаса из Организации Объединенных Наций звонить будут. Сам генеральный секретарь. Надо поспешать. Еще раз извините.

Он подхватил Игоря под руку и потащил прочь от ящиков. Алик пошел сзади, поминутно оборачиваясь: прикрывал тылы.

— Эй, длинный, ты бы не лез в наши дела. А то и тебе кое-что обломится… — неожиданно опомнился кто-то из компании.

Не вожак — тот помалкивал.

— Премного благодарен, — паясничал Пащенко, полуобернувшись, однако не притормаживая, целеустремленно руля к воротам. — Всю жизнь мечтал. Обломите, что обещали, и передайте Насте. А уж она меня разыщет. Через Игоря, — и захохотал нарочито по-дурацки, взвизгивая и ухая.

А когда отсмеялся, то в разговор вступил вожак. Он сказал негромко, но Игорь услышал:

— Тебе сегодня повезло, Игорь. Но предупреждение остается в силе. Помни о нем.

— Он помнит, — продолжал на прощанье дурачиться

Валерка. — У него память как у молодого. Адье, ребятишки, арриведерчи, Рома, перметте муа де апсанте…

Они вышли из подворотни на Кутузовский проспект, и Игорь опять, как и в прошлый раз, был малость ошарашен и светом, и шумом, и многолюдьем. Контрасты его, видать, тревожили.

Мрачный Алик спросил Пащенко:

— Чего это ты им в конце наплел?

— Малограмотный! — восхитился Валерка. — Учи уроки, чемпион, будешь умный, как я. А сказал я им на французской мове: позвольте мне, дескать, отсутствовать, надоели вы мне до зла горя.

— Грамотный, — то ли подтвердил, то ли осудил Валерку Алик. — Лучше б мы в милицию заявили.

— А что милиция? — Пащенко прочел в своей жизни миллион детективных романов и мог свободно и со знанием дела рассуждать о работе доблестных органов внутренних дел. — В милиции нам сказали бы: нет состава преступления. Где следы п-обоев? Где огнестрельные и ножевые раны? Где труп, наконец?

— С этими гадами и трупа дождешься, — сказал Алик. — Ну, ладно, мне пора. Чао! — помахал рукой и пошел по тротуару, легко обгоняя прохожих.

Пащенко не утерпел, пустил вслед:

— Какие сдвиги! Начал заграничные слова употреблять! Мое влияние… — повернулся к Игорю и уже серьезно сказал: — Ты извини, время не рассчитал. Позвонил Насте, ее мама сказала, что она в десять будет. Ну я и накинул полчаса на провожание, вот чуть-чуть и опоздал к кульминации… Сильно тебе врезали?

— Пустяки… — Игорю опять хотелось плакать. Ну что ты скажешь, прямо девица сентиментальная! — Спасибо тебе.

— Сочтемся славой.

— Я не ожидал удара, а он в поддых…

— Ладно-ладно. — Пащенко видел, что Игорь пытается оправдать себя, и не хотел терпеть унижений друга. — В суде объяснения писать будешь. А я тебе не Фемида с весами, у меня оба глаза вперед смотрят. И как ты думаешь, что они видят?

— Что? — Игорь не сдержался — улыбнулся.

— Они видят замечательно пустое маршрутное такси, которое пулей домчит нас до площади имени Феликса Эдмундовича. Понеслись.

И они понеслись.

Потом, уже лежа в постели, собирая — пользуясь цитатой из любимого Игорем Блока — «воспоминанья и дела» минувшего дня, Игорь думал о том, что до сих пор совсем не знал Пащенко. Кем он его считал? Веселым парнем, неплохим приятелем, с которым легко трепаться, бродить по улицам, сидеть где-нибудь в теплой компании, охмурять девушек. А он другом оказался. Настоящим. Из тех, кого не надо просить о помощи — они сами знают, когда помощь требуется…

А все-таки почему «вежливые ребята» испугались? Их же пятеро, а против них — только двое, ибо себя Игорь считать не имел права. Испугались двоих? Вряд ли. Хотели бы — отлупили бы и Валерку и Алика самым лучшим образом. Против лома нет приема. А ведь отступили… Может, шума не хотели? Пожалуй, так. Тихие, интеллигентные мальчики, не хулиганят, маленьких не обижают, со старшими не задираются. И вдруг драка. Пятеро против двоих. Тут и искать виновных не надо: кого больше, те и виноваты. Могла получиться осечка: вышли бы они из отработанного образа на виду у сбежавшихся на шум жителей дома. А этого им ох как не хочется!..

Тут телефон затрезвонил. Он у Игоря прямо на полу обретался, у кровати. Взял трубку — Настя.

— Игорь, что случилось?

— А что случилось?

— Мне Наташка звонила.

Трепло Валерка!

— Ну и что она говорит?

— Что тебе угрожали. Из-за меня. Даже ножом пугали. Так?

— Ну так…

— А ты не струсил! Валерка сказал, что он специально сегодня ко мне во двор приезжал, думал, драка будет, а ты прошел сквозь них, как нож сквозь масло…

«Нож сквозь масло» — это явно из Валеркиного репертуара. Как он Игоревы подвиги расписал — можно себе представить! Зря, выходит, Игорь на него сейчас клепал: друг — он во всем друг.

— Какой там нож, какое масло… — трудно было Игорю это произнести, но иначе не мог. — Струсил я, Настя, как последний первоклашка. И если б не Валерка, не знаю, что было бы.

— Вот что, — голос Насти стал деловым и строгим.-

Теперь я тебя провожать буду. Каждый раз. Сначала ты меня — до подъезда, а потом я тебя — до троллейбуса.

Что ж, это выход. При Насте, можно быть уверенным, к Игорю никто из тех парней не прицепится. Только воспользуется ли он им, этим выходом? Надо уж совсем себя не уважать…

— Вздор, Настасья, ты что придумала?

— А что? Я знаю этих парней. Подонки. Вадька там один, пэтэушник, он в меня в прошлом году влюбился, проходу не давал, а я его отшила разок. Теперь он считает, что я никого не могу полюбить — не имею права.

— А ты можешь? — с замиранием сердца, полушепотом.

И так же, полушепотом, в ответ:

— Могу.

И повесила трубку.

До завтра.

Ничего вроде не сказано, а как радостно! Кажется, не было никакого вечера унижений, вечера страхов, стыда…

Но был он, был, не обманывай себя, Игорь. И, как ни горько, не заслонить радостью гаденького ощущения собственной трусливой беспомощности…

 

13

В доме все еще спали, когда Игорь на цыпочках прошел к окну по крашеным молчаливым половицам и настежь распахнул его. Оно выходило на улицу, по-прежнему пустынную. Пахло сеном, прелой травой и еще — отчетливо — гарью. Запах гари тянулся откуда-то издалека, будто напоминание о недавнем пожаре.

Где он был? В центре города? На окраине?.. На небе ни облачка, ни дымка — ровное, белесое, выгоревшее за лето полотно. Но запах такой, будто полгорода сгорело.

Игорь тихонько открыл дверь, прошел через пустую общую комнату, через прихожую, выбрался во двор. Восемь на часах, на хороших часах марки «Слава», которые Игорь прятал в кармане брюк, скрывал ото всех — здесь, в прошлом. Можно себе представить изумление старика Леднева, если бы он узрел эти супермодные «тикалки» с зеленоватым циферблатом под граненым стеклом. Пока не узрел, Игорь был осторожен.

Умылся до пояса, попрыгал для приличия — вроде и зарядку Сделал. Хорошо бы позавтракать! Мало ли каким день выдастся… А до десяти утра, до встречи с неведомым дядей Матвеем еще далеко.

На крыльцо вышла Софья Демидовна, увидела Игоря, охнула:

— Ох, батюшки! А ну, брысь в дом, мне умыться надо.

Она куталась в клетчатый платок-плед, под которым, как определил Игорь, виднелся розовый, до пят, халат. Судя по ее улыбающемуся лицу, особого стеснения она не испытывала, а охала так, для приличия.

Тем не менее Игорь подхватил рубаху, оброненную на траву, шаркнул ножкой, подняв при этом небольшое облачко пыли, и немедленно ретировался в дом, повторяя:

— Пардон, пардон, я слеп, я ничего не вижу…

Но на крыльце задержался, спросил:

— Покормите, хозяюшка?

— Буди своего спутника. Завтракать станем.

Будить Леднева — дело привычное. Каждое утро Игорь им занимался, навострился. И сегодня — со стонами, с обидами и мелкими оскорблениями — но поднялся старик. Умываться не пожелал:

— Мне от воды еще больше спать хочется. Я и так чистый. Ты что, забыл: мы же третьего дня в бане мылись…

Бог с ним, пусть не умывается. Но вот как его дома оставить, чтоб не увязался за Игорем? Проблема! Помнится, еще вчера под вечер выражал он желание побродить по городу. Говорил:

— Все равно Пеликана ждать…

И сказал это при хозяйке. Она, естественно, удивилась:

— Кого ждать?

— Григория Львовича, — ничтоже сумняшеся, объяснил Леднев.

— Как-то вы его странно назвали…

Пришлось Игорю вмешаться:

— Был случай. Григорий Львович нам одну байку рассказывал, про пеликана. С тех пор мы его так иногда называем. В шутку. Он не обижается… — и безжалостно лягнул под столом ногу профессора.

Тот покривился, но смолчал. Потом, когда одни остались, не преминул поинтересоваться:

— Это что ж такого я сморозил?

— Глупость, — объяснил Игорь. — Видите: Софья Демидовна удивилась. Значит, Пеликан не афиширует здесь свое прозвище.

— Странно, — недоумевал Леднев. — Здесь, с родными, не афиширует, а с нами, посторонними, пожалте бриться. Мы, божьей милостью, Пеликан Единственный…

Игорю это тоже казалось странным. Приученный всему искать пусть собственное, но объяснение, он и тут нашелся: в доме у Софьи Пеликан — человек респектабельный, куда как лояльный. Вон вчера из контрразведки приходили. Скажи им Софья, простая душа, про птичье прозвище — чего бы они не заподозрили только! А так — Григорий Львович, солидный мужчина, отсутствует за неимением в наличии. А то, что им, посторонним, Пеликаном назвался — так на то они и посторонние: сегодня есть, завтра — ищи свищи! Им как раз подлинную фамилию знать не следует.

Все это могло соответствовать истине при одном условии: Пеликан или бывший, или настоящий нелегал. А в том Игорь уже и не сомневался.

Завтракали вчетвером. Лида сидела напротив Игоря и смотрела на него если и не влюбленно, то с восторгом. Игорю было неудобно. Он на Лиду не глядел, уставился в тарелку с овсяной — нелюбимой! — кашей, скреб ее ложкой. Восторг инфантильной гимназистки он относил за счет прочитанных вчера стихов. И не столько Блока, сколько тех, что она за Игоревы приняла… Как же: знакомство с пиитом! Такой факт юной барышне-эмансипе легко головенку кружит.

Поели. Игорь хозяйку поблагодарил, попросил разрешения покинуть стол:

— Мне в город надо.

— Я с тобой, — сказал старик Леднев.

Как Игорь и ожидал! Но это было бы полбеды. А тут и Лида свою лепту внесла:

— Можно, я тоже?

Хорошо, на профессора Игорь согласен, но Лида — это уж слишком. Надо было отбояриваться.

— Что вы, что вы! — деланно ужаснулся он. — Чувствуете: запах какой? Говорят, пожары в городе…

Старик Леднев, человек божий, хитрой дипломатии не обученный, немедленно вопросил:

— Кто говорит?

— Там… — туманно объяснил Игорь, ибо ясно было: ни с кем он не беседовал, просто не успел с утра.

И старик Леднев это прекрасно понял, хмыкнул и ручки потер.

— Ну раз там… А мы пожаров не боимся, правда,

Лидочка? Мы пойдем и посмотрим… И вообще, в юности я служил в пожарной команде, я все знаю, — тут он на спинку стула откинулся, глаза блаженно прикрыл. — Какие першероны, серые в яблоках! А каски, каски, начищены, как зеркала… И брандмайор впереди… — сладко ему было вспоминать то, чего, на взгляд Игоря, никогда в его жизни не существовало.

Софья Демидовна робко вставила:

— Может, и вправду опасно, а, Лида?

Старик Леднев очнулся от сладких воспоминаний и яростно воспротивился:

— Абсолютно не страшно, любезная Софья Демидовна. Я Лидочку ни на шаг от себя не отпущу, следить стану паче цербера. На меня, драгоценная Софья Демидовна, можно положиться безо всякой опаски.

— Да-а? — с сомнением протянула хозяйка, но спорить не стала.

А старик Леднев, довольный победой, так славно и просто одержанной, рвался в бой.

— Если идти, господа, то немедля. В путь, в путь, трубы зовут.

В городе было неспокойно. По дороге выяснили, что ночью какие-то злоумышленники взорвали казармы, расположенные на другом конце города, в районе Святой слободы. Пожарных частей не осталось, серых в яблоках першеронов — или на ком они тут ездили? — давным-дав- но мобилизовали не то белые, не то красные, как, впрочем, и топорников. Брандмайоры сами воевать тронулись — за единую и неделимую, а также святую Русь, опоганенную теми красными, к кому ихние, брандмайоровские, топорники подались. Стало быть, топорниками и опоганенную. Кому уж в таких сложных условиях пожары тушить? Некому. Вот казармы и погорели. Не вчистую, но сильно.

Старик Леднев разговорился с единственным дворником, увиденным Игорем за эти два дня. Дворник был — как положено классическому дворнику — с бородой и метлой, а еще в яловых, в гармошку сапогах и в грязно-белом фартуке. Но без бляхи. Он охотно вступил в беседу с профессором, в подробностях поведал ему о взрыве и пожаре, о том, что «солдатиков побило — ужасть скольки!». И еще добавил: офицерье совсем озверело, хватают с утра кого ни попади.

Последнее сообщение Игорю вовсе не понравилось. Кого ни попади — это, значит, и его, и Леднева могут схватить, Леднев, положим, отвертится: у него документ справный, профессорский, академический, печать с двуглавым орлом и коронами. А ему, Игорю, что делать? Паспорт он с собой не носит, держит дома — вместе с родительскими. Да и к чему он здесь — «краснокожий», с серпом и молотом?..

По Трехсотлетия Романовых мчались верховые — по одному и малыми отрядами. Извозчиков у длинного здания сегодня не видно. Попрятались?.. Пока дошли до площади с фонтаном, Игорь страху натерпелся. А старику Ледневу хоть бы что. И Лида идет воркует:

— У нас в классе многим девочкам офицеры нравятся. А мне, представьте, совсем нет. Какие-то они грубые, развязные, никакого обхождения. Просто оловянные солдатики…

Очень актуальная тема!..

Тут старик Леднев опять отвлекся, решил поговорить с толстой теткой, с мордастой краснощекой теткой, по виду торговкой, но с пустой корзиной. Распродала, что ли, все? Нашла время для торговли… Леднев вцепился в нее, как клещ, стал выяснять подробности городской жизни, торговли и наличия товаров на базаре, а Игорь решил: была не была! Потянул Лиду за рукав.

— Есть дело. Но секрет!

Лида мгновенно расцвела в буквальном смысле слова: щеки покраснели, глазки загорелись.

— Какой секрет, Игорь?

— Хранить умеете?

Она мелко и быстро перекрестилась.

— Христом богом клянусь.

Игорь посмотрел по сторонам: не слушает ли кто? — но сделал это больше для Лиды, чем для себя.

— Вы знаете, где Кадашевская улица? — шепотом спросил он.

— Знаю, — тоже шепотом ответила Лида. — Вон та — Свитская, а там направо — Кадашевская. А зачем вам?

— Надо. Идем.

— А Павел Николаевич?

— Ему — ни слова.

Лиде это не понравилось. Секрет секретом, но она же воспитана в уважении к старшим! Другое дело, что она не знала, как старшие иногда могут мешать…

— Может, мы его все-таки предупредим?

— Тогда он увяжется за нами, а там опасно.

Это сразило Лиду, и, уже не противясь, она пошла за Игорем, поминутно, впрочем, оглядываясь. Профессор был чрезвычайно занят беседой с торговкой, он настолько увлекся, что даже тыкал ей пальцем в необъятную грудь, что-то объясняя. Думал, похоже, что перед ним — его университетский коллега. Торговке нравилась роль коллеги, она сочувственно кивала, слушая Леднева.

Вопреки опасениям Игоря, никто на них не обращал внимания — ни раньше, когда они втроем шли, ни теперь, когда отделились от профессора. Игорь с Лидой на вид — юные влюбленные, местные Ромео и Джульетта, дети приличных родителей. А Леднев… Пащенко таких называл коротко: чайники. Кто, скажите, заподозрит в чайнике поджигателя и бомбиста? Только параноик, страдающий манией преследования. Чайник — сосуд привычный и безопасный…

Без приключений дошли до Кадашевской. Там пришлось спросить, где дом Игнатьева. Им объяснили. Дом оказался солидным по размерам: трехэтажный, каменный, с двумя подъездами. Типичный доходный дом.

Игорь сказал.

— Постойте здесь и смотрите в оба.

— На что смотреть, Игорь? — уже задавая вопрос, Лида смотрела в оба именно на Игоря. Она опять была влюблена в него, ибо поэт, да еще и окруженный ореолом тайны, весь погрязший в правилах конспирации, — это особый человек. Не любить его невозможно.

В данный момент Лидина влюбленность играла Игорю на руку.

— Если увидите кого-нибудь подозрительного, делайте вид, что просто гуляете. Или ждете подругу.

— А как я узнаю, что это подозрительный?

— Узнаете. Подозрительного сразу видно. — Игорь не стал вдаваться в объяснения, да и что он мог объяснить? Ровным счетом ничего! Он сам не ведал, как узнать подозрительного…

— А вы? — Лида не отставала.

— Я — в дом. Ждите.

— Берегите себя!

Последняя фраза — из какого-то романа. Возможно, ее произносила некая прекрасная дама своему возлюбленному, который отправлялся в очередной крестовый поход. Или еще куда-нибудь.

— Поберегу, — пообещал Игорь и вошел в подъезд.

Здесь было тихо и прохладно, даже холодно, как и в любом подъезде-колодце в старых московских, еще дореволюционной постройки, домах. Игорь, случалось, бывал в них: там жили и его знакомые и знакомые его родителей. В любую жару такие подъезды, как термосы, хранили каменную прохладу, и секрет прохлады — вот секрет, а не то, что Лиде обещано! — был навсегда утерян в дни скоростного крупноблочного и крупнопанельного строительства. Ощутимо пахло кошками. Неширокая, но внушительная лестница — похоже, из мрамора, вела вверх, ограниченная слева стеной с облупленной штукатуркой, но без привычных Игорю надписей цветными мелками, а справа — чугунными решетчатыми перилами. Вниз, в подвал или в полуподвал, тоже вела лестница, но куда поуже и попроще. Голопузый малец, сообщивший вчера о доме Игнатьева, не объяснил, где именно искать дядю Матвея, чем поставил Игоря в дурацкое положение. С одной стороны, спрашивать боязно: а вдруг дядя Матвей тоже нелегал? Или еще кто-нибудь? Не накликать бы беду на него. И на себя… С другой стороны, не у кого спрашивать: не пойдешь же по квартирам?..

Начал анализировать, применяя житейскую логику. Из каких слоев вышел голопузый? Вряд ли из богатеньких. По виду — сын мастерового, который от снега до снега бегает босиком, утирая сопли, не знает иной одежды, чем ветхие портки и свободная рубашонка. Раз его послал дядя Матвей, то и сам дядя скорее всего принадлежит к мастеровым. Может, рабочий. А может, сапожник или там медник. Да и Пеликан, судя по всему, не стал бы якшаться с буржуями. Далее. В таком доме — если сравнить его с соседними на улице — квартиры вряд ли дешевы. Вон лестница какова… Да за нее одну хозяин небось лишний рупь к квартплате накидывал! Значит, дядя Матвей не мог жить в дорогой квартире — не по карману. А между тем он живет именно здесь. Где конкретно? Ответ ясен: в подвале. Или в полуподвале, где квартиры наверняка много хуже и дешевле. Гениальный ход мыслей, что там Шерлок Холмс!..

И тут, как в добротном детективе, сзади раздался голос:

— Чего встал? Вниз иди…

Можно было бы написать так: «Игорь вздрогнул как ужаленный». Или так: «Сердце Игоря подпрыгнуло и опустилось, будто что-то оборвалось внутри». Разно можно написать, но не будем этого делать, ибо Игорь и вздрогнул, и с сердцем тоже что-то произошло. Во всяком случае, он обернулся не без ужаса. На него смотрел давешний малец, стоял у входной двери, придерживал руками штаны — скорее по привычке, чем по необходимости: держались они на лямке — и улыбался. Переднего зуба у мальца не имелось. Судя по возрасту, молочные у него выпали давно, а коренного, видимо, он лишился в драке. Бывает…

— Иди-иди, не боись — молвил малюточка басом, шмыгнул, как и вчера, носом, повернулся, не прощаясь, и выскочил на улицу. Счел свою миссию оконченной.

Выходит, за Игорем следили. А точнее — не за Игорем, конечно, — подумаешь, персона грата! — а за домом. И, заочно уважая дядю Матвея, а тем более Пеликана, можно было утверждать, что не один малец фланировал вокруг дома, кто-нибудь еще тем же — занимался. И постарше, посолидней и посерьезней.

Да, интересно: как Лида на мальца отреагировала? Сочла подозрительным или нет?..

Игорь осторожно спустился по лестнице — двенадцать ступеней вниз, сосчитал — и уперся в низкую, обитую железом дверь. Ничего на ней не написано, никаких табличек не висит. Постучал. Сначала тихонько, а потом и посильней. Из-за двери раздался приглушенный голос:

— Кого надо?

— Мне дядю Матвея, — сказал Игорь.

— А от кого будете?

— Мне вчера сказали, чтоб я пришел…

— Погоди…

Чем-то загремели, что-то с лязганьем грохнулось. Дверь приоткрылась, и в щель Игорь увидел глаз. Глаз помигал, кто-то кашлянул, и дверь наконец распахнулась. На пороге стоял высокий сутулый старик с великолепными — под стать Буденному! — пшеничными усами.

— Игорь, что ли? — спросил старик.

— Ну я…

— Заходи, ждут.

Игорь вошел в крохотную прихожую, вернее, в пространство, отделенное от всего остального плотной занавеской. Старик сзади лязгал замком. Игорь отодвинул занавеску, увидел маленькую комнатку с низким потолком, стол посередине, керосиновую лампу на его голых досках. И за столом, выложив на него огромные лапищи, улыбаясь в сто зубов, сидел Пеликан.

 

14

— Здорово, Игоряха, — сказал Пеликан. — Не ожидал?

— Обижаешь, Пеликан, — улыбнулся Игорь. Он рад был его видеть и не собирался это скрывать. — Не только ожидал — уверен был, что ты где-то здесь обретаешься.

— Ишь ты! — удивился Пеликан. — Какой проницательный, ехали бояре… С чего бы так?

— Ас того, что, если я кому-то и нужен, так тебе, а не мифическому дяде Матвею.

— Логично… А почему мифическому? Вот он, во плоти. Знакомься.

Усатый старик поставил хлипкий венский стульчик рядом с Пеликаном, сел и подкрутил усы. Жест был книжный, описанный всеми, кому не лень, но тем не менее…

— Здрасьте, — поклонился Игорь, а дядя Матвей ему на свободный стул указал:

— Садись. В ногах правды нет.

Честно говоря, дядя Матвей напоминал этакого традиционного революционера-подпольщика. Тут тебе и усы, и хриплый голос, и любовь к народной мудрости, си- речь — к пословицам, и благородная внешность, и руки, как положено, жилистые, корявые, рабочие руки. Но он и не мог быть иным, потому что своя память, перемешанная с чужой, подарила Игорю именно то прошлое, какое он ждал, какое хотел видеть.

Игорь сел напротив этой пары, быстренько оглядел комнатенку. Пол, потолок, четыре стены. Еще стол, опять же четыре стула, буфет, в буфете стекла матовые, а за ними ничего не видно. Рядом с буфетом еще одна дверь. Значит, есть вторая комната. Похоже на то: должны же они где-то спать…

— Осмотрелся? — спросил Пеликан.

— Смотреть нечего, — сказал Игорь и спохватился: не схамил ли? Не обидится ли дядя Матвей?

Не обиделся. А Пеликан засмеялся — он Игоря успел уже малость изучить — и поинтересовался:

— Как профессор?

— Нормально. Гуляет по площади у фонтана.

— Он знает, куда ты пошел?

— Не-а, мы от него сбежали.

— Мы?

Надо было признаваться.

— Там, у подъезда, Лида…

— Что-о?..

— Так получилось, — зачастил Игорь. — Я не мог смотаться из дому, сначала Леднев увязался, город ему, видите ли, посмотреть захотелось, а потом и Лида, я же не сказал им, что иду к тебе…

— Погоди, — остановил Пеликан Игореву пулеметную очередь. — Где она?

— Лида? Гуляет возле дома.

Пеликан посмотрел на дядю Матвея.

— Там же Сом и Колька?..

Дядя Матвей смущенно кашлянул в кулак — это тоже у него вышло традиционно, по-книжному.

— Девка ведь… Чего за ней смотреть…

— Какая разница? — жестко сказал Пеликан. — Ладно Колька, но Сом-то, Сом…

— Я скажу им…

Игорь слушал этот малопонятный разговор и делал свои выводы. Дом под наблюдением неизвестного человека под фамилией или по кличке Сом. Ему в помощь придан некто Колька: видимо, тот самый малец. Пеликан недоволен, что они никак не отреагировали на фланирующую у подъезда Лиду. Прав Пеликан. Девка тоже может в охранке служить. Или не в охранке — охранка при царе была — в контрразведке…

— Ты говорил ей, куда идешь? — Пеликан явно нервничал.

— Что я, псих? — обиделся Игорь. — Не из детского сада.

Сказанул и осекся: какой тут, к дьяволу, детский сад? О них пока не слыхивали в России…

Но Пеликан на промашку внимания не обратил, а может, воспринял словосочетание буквально: сад, где гуляют дети. С боннами. Городской парк, к примеру…

— А что ты ей сказал? — продолжал он допытываться.

— Сказал, что иду по секретному делу… Да ты не волнуйся, Пеликан. Она девчонка хорошая, только глупенькая, романтичная. Влюбилась в меня и верит, как в бога…

— Чего-о? — Пеликан забыл о допросе с пристрастием, так потрясло его самоуверенное заявление Игоря. И не о ком-нибудь заявление, о любимой племяннице — или кто она ему? — Ну ты нахал, ехали бояре! Влюбилась… До чего ж молодежь распустилась, а, дядя Матвей? Разве ж мы такими были?

Со времен Сократа одни и те же сетования старших на младших. Прогресса никакого… А дядя Матвей в отличие от Пеликана Игоря не осуждал. Ни словами, ни выражением лица. Сидел прямой как палка, смотрел на Игоря, ждал продолжения допроса.

— Нечего возмущаться, — заявил Игорь. — Надо знать собственных родичей. Она у тебя восторженная, как канарейка. Я ей вчера стихи почитал, сегодня про конспирацию потемнил — вот она меня глазами уже и ест, как солдат генерала. Что ни объявлю — всему верит, — все это Игорь говорил именно для Пеликана, прекрасно понимая, что преувеличивает, приписывает Лиде чересчур сильные чувства. Но как иначе утешить Пеликана? Утешить и утишить… Правда, добавил честно: — Все это у нее пройдет так же быстро, как и возникло…

— Надеюсь, — сварливо заметил Пеликан. — А то ты в свою Московию утопаешь, а она…

— Живи спокойно, Пеликан. Ничего с ней не случится, ни о чем она не догадывается… Говори, зачем звал?

Пеликан встал и заходил по комнате. Она была ему тесна, как тюремная камера: три шага в одну сторону, три в другую. Дядя Матвей по-прежнему сидел молча и не отрываясь смотрел на Игоря.

Игорь терпеливо ждал, пока Пеликан отмерит задуманное количество шагов и что-нибудь скажет. Наконец Пеликан остановился, взялся ручищами за гнутую спинку стула. Игорь даже испугался: не сломал бы…

— Вот что, парень. Я чего опасаюсь? Можно ли тебе доверять?

Другой бы стал уверять Пеликана в своей верности, клялся бы и божился, а Игорь лишь плечами пожал:

— Твое дело. Я тебя понимаю: чужая душа — потемки.

— Не в том суть, — покривился Пеликан. — При чем здесь душа? Парень ты надежный, да больно дорога далека…

— Куда дорога?

Дядя Матвей разлепил губы — а Игорь думал, что они у него навеки склеились, — и вставил свое:

— Не путай малого, Гриня, дуй по порядку…

А Пеликан словно и ждал этих слов. Враз успокоился, опять умостился на стуле и начал «дуть по порядку».

— Про взрыв и пожар в казармах слыхал?

— Весь город взбудоражен…

— Какие-то умные люди постарались. — Пеликан подмигнул Игорю, полагая, что тот поймет, что к чему, кого он в виду имеет. А может, просто так подмигнул, из хорошего настроения, а Игорь напридумал себе невесть чего. — Так из-за этих громких дел, — продолжал Пеликан, — мне из города трудненько будет выбраться…

Игорь усмехнулся. Он знал то, чего Пеликан не ведал.

— К Софье Демидовне из контрразведки приходили, про тебя спрашивали…

Дядя Матвей быстро глянул на Пеликана.

— Я упреждал: не ходи сюда…

— А не пришел бы — ни хрена б не было, — рявкнул Пеликан.

А дядя Матвей на рявканье внимания не обратил, сказал спокойно:

— Зря гоношишься. И без тебя справились бы…

И опять Игорь почувствовал, что он здесь лишний, что разговор идет о чем-то своем, тайном, может быть, даже о взрыве в казармах. И посвящать Игоря в суть этого разговора никто не собирается.

— Чего про меня Сонька наплела? — спросил его Пеликан. Со злостью спросил, будто заранее решил про Софью Демидовну: все, что помнила, — выдала.

— Ничего не наплела, — ответил Игорь, — незачем ее поливать почем зря. Хорошая у тебя родственница — уж не знаю, кем она тебе приходится. Сказала, что давным- давно тебя не видала, ни слуху о тебе, ни духу… Да, по-моему, она тебя за респектабельного господинчика держит. С царем в сердце и в голове.

— Эт-то точно, — засмеялся Пеликан. — Сонька святая баба, все у нее хорошие да честные, плохих не имеется… — И к дяде Матвею, с торжеством: — Видал? Нечего было панику пороть! «Не ходи сюда, не ходи сюда»… — передразнил он дядю Матвея.

Тот опять не обиделся — все от него, как от стены, отскакивало, — сказал непонятно:

— Не ходил бы — сам пошел бы…

А Пеликан немедленно отпарировал:

— Другой сходит, ехали бояре. Вон он… — и на Игоря кивнул.

— Идти далеко, — кротко заметил дядя Матвей. — А тебе сидеть и сидеть…

Игорь наконец не выдержал полного неведения — слушал дурак дураком, ушами хлопал, — взмолился:

— Может, объясните, о чем речь?

— Объясни человеку, Гриня, — строго сказал дядя Матвей. — Он мне нравится. Серьезный.

Вот и дождались! Игорь усмехнулся про себя. Большое дело: нас серьезными назвали…

— Плохих не держим, — заносчиво подтвердил Пеликан и бухнул, не раздумывая, без подготовки: — Понесешь кой-куда один пакетик. Ба-алыиой ценности вещь!

Так. Слово сказано. Что ж, Игорю доверено большое дело, спору нет. Большое, трудное и опасное. И странная вещь: он совсем не думал сейчас об опасности. Более того: ни разу не вспомнил ни о темном дворе на Кутузовском проспекте, ни о вежливых мальчиках, ни об их угрозах, ни о своих — неподдельных! — страхах. Чужая память делала его смелым и решительным, а своя ни о чем неприятном не напоминала. Услужливой была.

— Хорошо, — сказал он. — Куда идти?

Пеликан перегнулся через стол, почти лег на него. Зашептал. Правда, шепот у него — в соседней комнате слышно.

— В сотне километров на северо-запад — по вашей с профессором дороге, крюка давать не придется, — должна сейчас стоять двадцать вторая кавдивизия. Командиром у них Иван Федорович Сокол, человек геройский. А начразведки — Семен Дворников. Запомни их фамилии. Придешь к Семену, доложишь обо мне так: сидит Пеликан в подполе, пряники жует. И передашь пакет.

Было сомнение:

— А поверят?

— Поверят. Только так и скажи, слово в слово: сидит Пеликан в подполе, пряники жует. Запомнил?

— Запомнил. Дело нехитрое.

— Запомнить — тут и впрямь хитрость не нужна. А вот дойти…

— А что «дойти»? Шли до сих пор…

— То до сих пор.

— Или изменилось что?

— Может, и изменилось. Бог рассудит.

— Опять ты о боге, Пеликан!

И тут молчаливый дядя Матвей свое вставил, и не без суровости:

— О боге никогда не вредно вспомянуть.

Игорь с удивлением на него посмотрел, а Пеликан хмыкнул и подмигнул Игорю:

— Это у дядьки от старого режима. Тяжелое наследие царизма.

— Трепло ты, Гриня, — беззлобно сказал дядя Матвей. И к Игорю: — Серьезное дело тебе поручаем, парень. Сам видишь — каково в городе. Пеликана ищут. Моя рожа примелькалась, не сегодня завтра сцапают. Половина наших по дворам ховается, носа не высовывает. Люто у нас, ох люто! Дойди, парень, туда, дойди, очень надо.

Игорь встал.

— Давайте пакет.

Дядя Матвей вышел в другую комнату и через минуту принес небольшой — чуть крупнее современного почтового конверта — пакет, крестом перевязанный суровой ниткой, запечатанный сургучной печатью.

— Ежели что — съешь! — грозно сказал Пеликан, и непонятно было: то ли он всерьез, то ли шутит. Во всяком случае, Игорь тут же вспомнил увиденный по телевизору фильм, где герой ел пакет с сургучной печатью, а потом долго мучился коликами в желудке. Весело! Однако ничего не попишешь, придется есть, коли что случится…

Игорь взял пакет, на котором ничего не было написано — просто чистая оберточная бумага да коричневая клякса сургуча, — и сунул его за пазуху.

— Дойду.

— Дай я тебя поцелую, — растрогался Пеликан, протягивая к нему могучие руки.

И в это время за окном раздался пронзительный свист.

Пеликан так и замер с протянутыми руками, повернув голову к окну. А дядя Матвей спокойно — даже, показалось, лениво — произнес:

— Тикаем. За мной, хлопцы.

 

15

Из соседней комнаты низкая, в половину человеческого роста, дверь вела на черную лестницу. Дядя Матвей чуть задержался, пропуская Пеликана и Игоря, и уже было слышно, как кто-то ломился в парадную дверь, грохотал железом по железу.

— Колька уйдет? — спросил, как ругнулся, Пеликан.

— Колька шустрый… А Сома они не углядят…

Пригибаясь — потолок слишком низкий, — они пробежали по узкой деревянной лестничке вверх и очутились в крохотной каморке, пустой, грязной, со следами угля на полу. Дядя Матвей звякнул ключами, отпер очередную дверь, тоже обитую железным листом.

— Туда!

Игорь — все это казалось ему игрой, почему-то не ощущал он реальности происходящего, не мог поверить в опасность, хотя и билось сердечко, билось — бросил на бегу:

— У вас как в лабиринте…

— Беги! — рявкнул Пеликан, толкнул его в спину — Игорь чуть не упал! — придал ему толчком соответствующее ускорение.

Промчались по темному коридорчику, выскочили в большой подвал, заваленный углем.

— На улицу! — крикнул Пеликан, вытаскивая из кармана наган.

И, только увидев его в огромной лапище Пеликана, в доли секунды заметив игрушечную малость оружия, даже потертость какую-то, будто им гвозди забивали, Игорь внезапно осознал, что все происходит в действительности, что опасность реальна, что сейчас Пеликан станет стрелять, и дядя Матвей тоже сжимает пистолет — системы Игорь не знал, — понял все это, ожидая привычного за последние дни чувства страха, мерзкого холодка в животе, и… не почувствовал ничего. Ничего, кроме ясной и четкой мысли: Лида!

И сказал растерянно:

— Лида!

— А-а, черт! — Пеликан остановился, как налетел на какую-то преграду, выругался матерно.

Дядя Матвей положил ему руку на плечо:

— Не пори горячку…

Прижав правую руку с пистолетом к груди, неловко как-то, он подкрался к двери, чуть приоткрыл ее, прижал лицо к щели.

— Пусто!

Рванул дверь, выскочил наружу, притиснулся спиной к стене. Махнул рукой: давай, мол…

Пеликан вышел следом, встал, не скрываясь.

— Дядя Матвей, Игорь, шпарьте задами.

Двор, куда они вышли, узкий тоннель, задавленный с одной стороны глухой кирпичной стеной какого-то здания, а с другой — деревянным, тоже глухим, доска к доске, забором, тянулся метров на тридцать, упираясь опять-таки в стену дома, в деревянную декорацию. Игорь намеренно подумал: декорация. В окнах, выходящих с двух этажей во двор-тоннель, никого не было, никто не заинтересовался ни шумом, ни топотом, ни даже звероватого вида мужиком с наганом. Лишь в распахнутом окошке на втором этаже полоскалась под ветром ситцевая, в синий горох, занавеска да цвел фиолетовым цветом незнакомый Игорю цветок в горшке.

Если бежать, так именно через этот дом, в дверь, открытую настежь, в черную пустоту за ней.

— А ты? — дядя Матвей смотрел на Пеликана и — этого Игорь понять не мог, в голове не укладывалось! — улыбался.

— Девка дура, ехали бояре!..

Пеликан ответил машинально, он уже не думал ни о дядя Матвее, ни об Игоре — только о Лиде! — дал указание «шпарить задами» и не считал нужным развивать тему. Он подбежал к забору, привстал на цыпочках, посмотрел.

— Не видно ни хрена…

Сунул наган за пазуху, ухватился за край забора, подтянулся, резко перебросил тело по ту сторону. Дядя Матвей торопливо сказал Игорю:

— Беги, пацан, бегом беги. Помни: пакет у тебя. Ничего сейчас нет важнее… — и повторил, как заклинание: — Беги, беги…

Игорь, поминутно оглядываясь, побежал к дверям деревянного домишки, но на пороге остановился. Что-то держало его, не позволяло так просто взять и помчаться куда глаза глядят, подальше от опасности, от перестрелки, от погони, от всех традиционных атрибутов приключенческой киношки, в которую его опрометчиво завела чужая лихая память. Ничего ему, к примеру, не стоило отключиться от нее, оказаться в привычном мирном времени, в своем времени, оставить здесь все как есть — без финала, не решая, каким ему быть. Своя рука владыка… Ничего не стоило? В том-то и дело, что цены за такой поступок Игорь не поднял бы, как говорится, не вытянул. И бежать — даже спасая пакет! — он тоже не мог.

Дядя Матвей, с куда большим трудом, тоже одолел забор. Игорь пощупал рубаху: на месте пакет. Поглубже запихнул его в брюки, расправил складки. Чего ждать?..

Рванул к забору, подтянулся — не хуже Пеликана! — и оказался в переулочке, который, видимо, отходил притоком от Кадашевской улицы. Тихо здесь было, патриархально, трава росла, цветочки у забора — лютики или как их там… Идиллия!

«И в это время — впервые! — раздались выстрелы.

Уж на что Игорь штатский человек, а смог понять: из разного оружия стреляют. Один оружейный голосок потоньше, позвонче, а второй — грубее, басовитее.

С Кадашевской улицы в переулок на полном ходу свернула извозчичья пролетка. Игорь видел высоко задранную морду коня, пену на губах и выпученный безумный глаз его. На передке, во весь рост, стоял белоголовый парень в желтой рубахе навыпуск, свободно держал вожжи, размахивал над головой то ли кнутом, то ли просто веревкой. А в самой пролетке, согнувшись, сидел дядя Матвей, своим телом прижимая кого-то к сиденью.

Кого?..

Они промчались мимо, не обратив внимания на прижавшегося к забору Игоря. Дядя Матвей приподнял голову — только седая макушка показалась над откинутым кожаным верхом пролетки, — положил на него руку с пистолетом и дважды выстрелил назад. С гиканьем, под выстрелы, влетели в переулок трое конных — с шашками наголо, проскакали мимо, чуть не задев Игоря, обдав его горячим ветром погони.

Вестерн!..

Но ведь кто-то лежал в пролетке — раненый или убитый? Кто? Лида?..

В вестерне герои не умирают. Они в итоге женятся, получают наследство и танцуют на свадьбе веселую мазурку или кадриль. А здесь стреляли настоящими пулями, девятиграммовыми кусочками свинца, и они убивали или ранили, и кровь текла — настоящая, красная, горячая…

Игорь, невесть зачем пригибаясь, добежал до Кадашевки и выглянул из-за угла на улицу. То, что он увидел, было неправдоподобным, невероятным, этого просто не могло быть… Он хотел шагнуть, но ноги не слушались. Они стали неподвижными, вернее — их просто не было. Пришлось ухватиться за холодную шершавую стену дома, чтоб не упасть…

Прямо на мостовой, у подъезда, в который давеча вошел Игорь, лежал, раскинув руки, уткнувшись лицом в булыжник, Пеликан, лежал неподвижно, и черная лужица крови застыла у его головы. А рядом, все в том же нелепом брезентовом балахоне, сжимая в кулачке обшарпанный наган Пеликана, стоял старик Леднев. Он стоял, будто вросший в мостовую, над телом Пеликана и смотрел на трех офицериков, на трех новеньких, с иголочки, офицериков, на смеющихся мальчиков из интеллигентных семей, которые, в свою очередь, смотрели на профессора, на этакое брезентовое патлатое чудище, и весело смеялись. И вовсю светило солнце, и небо было чистым и высоким, и сверкали на узких офицерских плечиках странные витые серебряные погоны.

Они все еще смеялись, им было весело — остроумным парням. Они не перестали смеяться даже тогда, когда Леднев медленно вытянул руку, удлиненную тонким наганным стволом, когда, прищурившись, нажал спусковой крючок. И громыхнуло в руке, вспыхнуло короткое пламя, и оборвал смех один из серебряных орлов, нелепо, будто сдаваясь, вскинул к небу руки и опрокинулся на спину.

И второй раз громыхнул наган, почти сразу же, без перерыва, только повернулся барабан на одну восьмую своего диаметра, и вторая пуля достала второго парня.

Старик Леднев не обманывал. Он отлично стрелял, необидчивый дуэлянт, меткий истребитель адъютантских аксельбантов. У него была твердая рука, как принято писать, и точный глаз. Но молодость оказалась чуть быстрее. И третий офицерик, уже не улыбаясь, но оскалив в беззвучном крике рот, выхватив из кобуры вороненый браунинг, опередил третий выстрел профессора. Он стрелял еще и еще раз, расстрелял всю обойму. Даже мертвый старик Леднев казался страшным ему.

Игорь, бессильный что-либо сделать, судорожно вздохнул и почувствовал, что не может дышать — как тогда, на Кутузовке, после удара под ложечку. Он присел на корточки — тоже как тогда, — пытался вдохнуть, втиснуть в себя горячий и твердый воздух и не мог, не мог, и слезы текли по щекам, оставляя на них грязные сероватые дорожки…

И тогда он бежал из прошлого.

 

16

Он бежал из прошлого, потому что оно окончилось для него вместе с гибелью Пеликана и профессора. Особенно профессора, к которому привык, притерся. Полюбил. Больше ничто не связывало его со временем, которое он сам для себя выбрал, сам придумал, сам выстроил — по событию, как по кирпичику. Именно так — придумал, ибо врут фантасты, как хочется им, как мечтается, что прошлое, настоящее и будущее существуют одновременно, что есть координаты времени, как и есть координаты места. Врут они, что река времени течет, неторопливая и полная, вбирает в себя водовороты и мели, и, пройдя по берегу вверх по реке, можно войти в прошлое, погрузиться в его холодноватую глубь, всей кожей ощутить его течение. И вернуться назад, вернее — вперед, ближе к устью, если есть оно у этой реки.

Вздор все это, дорогие фантасты! Нет никакой реки времени! Да и где она, по-вашему, течет, на каком таком плоскогорье, по каким долинам-пустыням, между какими горами? Задумались? То-то и оно…

Но прошлое существует! Прошлое, пройденное нами, нами содеянное и нами разрушенное, завоеванное и построенное. Все, что было — плохое ли, хорошее, счастливое ли, горестное! — не зачеркнуть, не переписать, как бы того порой ни хотелось. Оно всегда с нами — наше прошлое, сохраненное памятью миллиардов людей, живших до нас, певших, любивших, сражавшихся, строивших. Она живет в нас — их долгая память, и пока существуем мы — существуют они. Иногда такими, какими были на самом деле. Чаще такими, какими мы их вспоминаем. Да, так: вспоминаем. Ибо нашу-то память тоже со счетов не надо скидывать, а она прихотлива, ох как прихотлива…

Помнится Игорю, читал он книгу, переводной роман о путешественнике в былые годы. И не было в той книге никакой машины времени, никакого хитроумного механизма для плавания по пресловутой реке. Просто герой романа силою своего воображения представлял себя именно в том далеком году, какой выбрал я из бесчисленной вереницы минувших лет, и именно воображение-то и оказывалось наинадежнейшей машиной времени.

Вот так: машина — в нас самих!..

Другое дело, что тот герой — как и автор, его сочинивший, — не отрицал существования реки, верил, что в координаты времени кривая истории вписана постоянно: от нуля и до бесконечности, до лежачей восьмерки. Но забыли они, помянувшие слово «воображение», что оно всегда правит реальностью, перемешивает ее, перелопачивает, и чем ярче оно, чем тоньше, тем занимательнее созданная им реальность, тем, если хотите, нереальней. И все-таки она — реальность! Потому что воображение и память ходят рука об руку. Своя ли память, чужая — какая разница!

Прошлое, в которое путешествовал Игорь, было до мельчайших подробностей похоже на реальное, случившееся, возможно, в действительности в начале осени восемнадцатого года. Но, рожденное памятью, оно было откорректировано воображением. А воображения Игорю не занимать стать…

Но странная вещь! Оно, это прошлое, само себя корректировало, выходило из повиновения, жило по своим законам — законам времени, а значит, и было реальным, как ни крути.

Парадокс! Нереальное реально, а реальное нереально…

Что было, что придумано — какая, к черту, разница, если на брусчатой мостовой прилизанной барской улочки остались лежать два близких Игорю человека, которых его воображение хотело видеть живыми! Чья это, скажите, прихоть, что они погибли? И прихоть ли вообще? А может, это и есть жизнь, которую не подправить никаким воображением?..

Короче, кончилось для Игоря прошлое — и точка.

Алевтина как-то в минуту откровенности — бывают такие между учителем и учениками — сказала:

— Кому из нас в юности не хотелось подправить прошлое? Скажем, спасти Чапаева? Или предупредить молодогвардейцев о предательстве… Мало ли что хотелось…

А Игорь тогда ответил — это было еще до его путешествий:

— Не подправить, зачем? Прошлое не изменить. Оно уже было, и слово «будет» не для него… Но просто пройти свидетелем, сторонним наблюдателем, впитывать в себя увиденное — вот счастье для историка.

Каким же дураком он выглядел! И Алевтина, тактичная женщина, вроде бы мимоходом, стараясь его не обидеть, заметила:

— Ничего нет страшнее, Игорь, чем жить где-то сторонним наблюдателем. Не для историка страшнее — для человека…

Не поверил, посмеялся про себя, счел громкой фразой. А потом шел сторонним наблюдателем по российским дорогам, вел легкий треп с умным профессором, когда надо — помалкивал в тряпочку — до того утра на Кадашевке. А теперь вспомнил Алевтинины слова и понял: права она была.

Жить свидетелем…

Воскресенье на дворе. Воскресенье — день веселья, как в песне поется. А другой поэт, напротив, заявил: для веселья планета наша мало оборудована. Кому верить?..

И хотя сейчас Игорю больше всего хотелось лечь в постель, накрыться с головой одеялом, не видеть никого, не слышать, не спать — просто лежать в душной пододеяльной темноте, как в детстве, и пи о чем не думать, он все-таки снял телефонную — тяжелую, как гиря, — трубку и набрал Настин номер.

Она откликнулась сразу, с первого трезвона, будто ждала у своего алого аппарата, руку над трубкой держала.

— А не пойти ли нам погулять? — спросил Игорь гем фальшиво-бодрым тоном, каким говорят с больными, убеждая их в том, что здоровы они, здоровее быть не может.

Кого он в том убеждал?

Себя, что ли?..

И Настя, умная маленькая женщина, заметила его, несмотря на километры телефонных проводов, их разделяющих.

— Что-нибудь случилось, Игорь?

Как ответить?..

— Не знаю, Настя, наверно, случилось.

И вдруг ясно понял, что не может больше держать в себе свою боль, что должен поделиться ею с кем-то, кто воспримет ее, эту боль, — ну, пусть не как собственную, но как близкую, почти ощутимую. И этим «кем-то» станет Настя, только она — еще совсем незнакомая, дальняя, никакая, но странно притягивающая. А собственно, почему «странно»? Ничего тут странного нет. Игорь, во всяком случае, не видел…

— Приезжай, — сказала она.

Что он мог рассказать ей? Как уходил в другую жизнь и пытался жить ею? Как шел мимо этой жизни — любопытный пришелец, только летающей тарелочки не хватало? Как нагло влез в чужое прошлое, в чужую память, попытавшись оборотить ее своей?

Во всяком случае, ничего не скрыл. Все рассказал, не упуская подробностей.

Поверила ли Настя ему? Игорь ставил себя на ее место и усмехался: он бы ни за что не поверил, счел бы рассказчика психом ненормальным, вызвал бы дюжих мортусов из психбольницы — пусть-ка они послушают…

А Настя поверила?..

Да наплевать ему было на то с высокой колокольни! Поверила — не поверила… Ему душу вывернуть требовалось, повесить для просушки — не для всеобщего обозрения, но лишь для нее одной, для Насти. Главное — он ей верил…

Но вот забавно: она кресло в испуге не отодвигала, на дверь не косилась, к телефону не рвалась — звонить в психбольницу. Слушала внимательно, даже, казалось Игорю, сочувственно, а когда про гибель Леднева говорил — почудилось или нет? — но, похоже, глаза ее на мокром месте очутились.

Закончил.

Помолчали.

Игорь в окно глядел: погода портилась, небо облаками затянуто, вот-вот дождь пойдет.

Настя спросила тихонько, как через силу:

— Чужая память… А чья, чья?..

— Я тебе говорил: моего деда. Это он в восемнадцатом году шел из Ростова в Москву, я не врал прошлый раз.

— И профессор у него был?

— И профессор, и Пеликан.

— И тоже погибли?

— Не знаю. Его записи обрываются как раз на том месте, где они в город пришли, в дом к Софье Демидовне.

— Он не дописал?

— Отец говорил: дописал. Но то ли потерялось остальное, то ли дед сам уничтожил, но нет конца, и все тут.

— А отец ничего не рассказывал?

— Отцу до лампочки. Он технарь, кроме своих гаек- винтиков, ничего не признает.

— Как же тогда вышло, что они погибли? Ведь не было этого, не было! Чужая память молчит…

— А моя? — тихо спросил Игорь.

И это, пожалуй, было ответом. На спрошенное и неспрошенное.

На все.

Настя сказала:

— Я хочу туда, с тобой…

— Не знаю, Настя, наверно, не получится. Хотя… Да нет, мне там делать больше нечего…

— Ты сейчас так говоришь. — Настя подошла к нему совсем близко, ее дыхание касалось его лица. — Ты сам не веришь в то, что говоришь. Ты не сможешь не вернуться туда… — И, приподнявшись на цыпочки, легко-легко поцеловала его в губы.

А волосы ее почему-то пахли дымом.

Как мало надо человеку! Ничего, по сути, не было сказано Настей, ни-че-го… А ощущение — будто тебя поняли и приняли. Говоря казенным языком, встали на твою позицию.

Какова ома, твоя позиция? Стороннего наблюдателя?..

Поздно засиделся, дотемна, опять родители волноваться станут, позвонить им из автомата?..

А навстречу — из темноты:

— Вот и дождались тебя, Игорек. Теперь ты без помощников обойдешься?

То ли далекий — метрах в двадцати — тусклый фонарь качнулся под ветром, то ли окно на третьем этаже загорелось, но почудилось Игорю, будто на куртках вежливо улыбчивых мальчиков что-то серебряное сверкнуло.

— Обойдусь, — сказал он и, нагнувшись, поднял с асфальта тяжелый обломок кирпича.

 

17

У него впереди была долгая, долгая дорога. Пыльными трактами, лесными тропинками, горькими холодными деревнями — путем своей памяти.

Чужой не было.

Дед, легендарный в семье человек, знакомый Игорю только по фотографиям, где он — бравый и молодой, с боевым орденом на груди, — дед-летописец, так и не дописал своей истории.

Не захотел. Или, как сказано, уничтожил написанное.

Почему?

Память ему мешала?..

Выпало Игорю дописать, досказать, дойти. Довообразить то, чего не было.

Не было?

Было?

Трется за пазухой, царапает корявым сургучом кожу на животе перевязанный суровой ниткой пакет.

Сидит Пеликан в подполе, пряники жует…

Долгая, долгая дорога впереди.

Содержание