ТРЕБУЕТСЯ ЧУДО. Сказки большого города

Абрамов Сергей Александрович

ТИХИЙ АНГЕЛ ПРОЛЕТЕЛ

Фантасмагория

 

 

Версия

Москву сдали в конце декабря сорок первого, зима стояла нещадная, дышать было колко, немцы шли по Москве не дыша, только снег скрипел на Горького, и на Садовом, и на Манежной сахарно скрипел вмерзший в асфальт снег, скрипел под сапогами, скрипел под шипованной резиной, под траками, которые рвали лязгом выстуженную дневную тишину и порвать не могли: намертво тишина смерзлась. Странно было немцам в промерзшей Москве, зябко им было, не дыша в нее вошли, не дыша в ней остались, потому, может, всерьез ничего и не тронули — вопреки угрозам их крутого вождя, сулившего затопить Москву, да только в который раз легко солгавшего. Но и в самом деле: зачем их крутому вождю лишнее море, разве его кораблям негде было плавать?..

Город остался живым, а вот как он тогда жил — это уже другой разговор, долгий и каторжный, хотя, конечно, можно и двумя словами: опять-таки не дыша тогда жил. И то объяснимо: зима, мороз, снег.

А война пока что дальше покатилась, сворачиваясь, сворачиваясь…

 

Факт

На сверхзвуке уже, не пределе мощности, почудилось: вдруг вырубился двигатель. Но нет, понял сразу, не почудилось: мгновенно возникшая тишина сдавила уши с такой убойной силой, что Ильин не сдержался, заорал и, погружаясь в мучительную эту тишину, как в омут, теряя от боли сознание, орал, не переставая, страшно пугая, должно быть, слухачей на аэродромной связи, орал, мертво вдавливая в панель кнопку катапульты, орал, уже напрочь вырубившись из реальности, ни черта не слыша, не видя, не помня…

 

Действие

Непруха с утра началась: зеркало разбил. Оно на подоконнике стояло, подоконник узкий, а тут на Иване Великом к заутрене вмазали, Ильин дернулся, щеку порезал и зеркало разбил, локтем его смахнул, убогий. Зеркало — хрен с ним, конечно, дешевое простое стекло, а вот примета очень скверная. Ильин верил в приметы, отчего сильно расстроился плюс добриться пришлось наизусть, под сладкий ивановский перезвон, хоть и далековатый, но отчетливо слышный. Он разбудил Ангела, весьма некстати, Ильин-то рад был, что встал раньше хранителя, что можно хоть побриться без его занудства, в относительном где-то покое, но покой Ильину не обломился. Ангел проснулся и завел шарманку.

— Утро говенное, — сказал известное Ангел. Ильин смолчал. Натужно, с гадким хрустом, скреб лезвием подбородок.

— Зеркало разбил, — сказал тоже известное Ангел. Скреб лезвием подбородок, а следом пальцы легко по коже вел, чтоб, значит, контролировать бритье без отражения в стекле.

— К худу, — сказал совсем известное Ангел, а после чуток неизвестного добавил: — День не задастся. Под машину попадешь, полиция пристанет — в околоток оттащит, паром обваришься.

Много наворожил, не пожадничал, в настроении с утра был.

— Врешь ты все, — все-таки раздраженно, достал его Ангел, отметил Ильин. — Полиция-то при чем?

— Не знаю. — Ангел не знал. — А только вижу наперед и предсказываю, что вижу. А что не вижу, то не предсказываю.

— А что видишь?

— Вижу черное, черное, а в нем красное мигает и горит, мигает и горит…

— Мигалка, что ли, на полицейской машине?

— Не знаю. Знаю, что полиция, а уж мигалка или не мигалка — определишься на местности.

— Я-то определюсь… — тоскливо протянул Ильин. Прибалдел-таки от ангельской ворожбы, тяжко умолк. И Ангел тоже присмирел, в душу временно не лез, не мешал Ильину скудно завтракать хлебом, и маслом, и колбасой, и молоком, и высосать сигаретку перед тем, как рвануть на смену, выкурить, пуская дым в открытую в люди форточку, и смотреть, как он, дым то есть, вылетает в форточную щель и чуть-чуть плывет, пока не растает, прямо над мокрым асфальтом тротуара.

Ильин жил в полуподвальном этаже.

Ангел и после молчал, когда Ильин, надев теплую куртку, вынырнул из полуподвала на Большую Полянку и побежал по означенному тротуару, стараясь не влететь старыми кроссовками в лужи, побежал по пустой в этот нечеловечески ранний час Большой Полянке, не дожидаясь никакого общественного транспорта, не веря в его реальность, побежал к тоже Большому Каменному мосту, тоже безлюдному и почти безмашинному, откуда отлично, как с горки, видны были купола Ивана Великого, так некстати разбудившего Ангела. Ангел молчал. Но когда Ильин нагло перебегал мост, спеша к Ленивке, оскользаясь на смешанной с бензинными каплями асфальтовой воде, только шепнул Ильину вроде бы незаинтересованно:

— Осторожно, слева…

А слева с моста летела, сверкая галогенами, воинственная «мерседесина» и жутко сигналила Ильину фарами, потому что тормозить по такой мокроте было делом безнадежным, и тогда Ильин мощно, чуть не разрывая связки, в страхе скакнул вперед, чтобы смертельно несущаяся «мерседесина» просквозила мимо, не исключено — с гадкими матюгами внутри.

Ангел все молчал, он свое сказал.

Утишая разгулявшееся сердце, а в желудке — молоко с колбасой усмиряя, Ильин все же неуклонно спешил вперед, оставляя по левую руку Музей изящных искусств имени его величества императора Александра III, сворачивая в узкую Знаменку, на коей тяжелел под низким осенним небом новый многоэтажный доходный дом, рентхаус страхового общества «Россия», где опять-таки в полуподвале имела свое место котельная. Там-то через считанные минуты и начиналась смена Ильина, там-то ему, если Ангел не ошибался, а Ангел редко ошибался, и предстояло обвариться паром. Или еще где?..

Но все это следовало впереди, а пока Ильин опаздывал, чего Тит не терпел.

 

Версия

За последние лет, может быть, двадцать с гаком Москва стремительно выросла вверх; стеклянные, хрупкие на взгляд, о сорока и поболе этажах, здания нагло обступили Бульварное кольцо, зеркальными золотыми окнами засматривались за Чистопрудный, за Рождественский, за Покровский, Страстной, Тверской и иные бульвары, но внутрь кольца опасливо не вступали, не получилось пока вторжения, муниципалитет стойко берег архитектурную девственность древнего центра и землей там особо не торговал. А если и продавал на слом сильно обветшавшие домишки — под новые отели, например, туристы и деловые люди в Москву хорошо ехали, или под большие супермаркеты, или под сверхдорогие рентхаусы, — то продавал с умилительным условием: строить новые не выше колокольни Ивана Великого, как в старину. А немалую часть муниципальных денежек рачительно тратил на реставрацию древних стен, например, или на прочное асфальтовое покрытие столичных улиц, или вот на яркие электрические гирлянды, украсившие вечные московские тополя на тех же бульварах. Чтоб, значит, красиво было всем и удобно жить и радоваться…

 

Факт

Удачливый рыбачок, праздношатающийся отпускник, возвращаясь с неслабой рыбалки, наткнулся у кромки леса на самом краю большого, знаменитого окунями Черного озера на голого и бильярдно лысого мужика, мертво ткнувшегося синей от начавшегося удушья мордой в гнилую, дурно пахнущую болотом осоку. Если честно, то мужик был не вовсе гол, какие-то ошметочки на теле наличествовали, будто кто-то ливанул из жбана на одежду крепкой соляной кислотой и сжег что сожглось. А тело, вот странность, кислота не тронула совсем; значит, сообразил рыбачок, не кислота то была, а нечто другое, науке, может, пока неведомое. У самого мужика о том не спросить: он и не мычал даже, но сердце чуть-чуть билось, и рыбачок, обронив снасти и улов, взвалил полутруп на закорки и пер его, подыхая от натуги, четырнадцать ровно верст до деревни Боково Ряжского уезда Рязанской губернии, где в своем доме обитала старшая безмужняя сестра-рыбачка с двумя сынами, пятью справными коровенками, кое-какими свиньями, птицей тоже, еще огородом, с чего и сама с сынами харчилась, и брату-рыбачку в первопрестольную перепадало. И на указанного странного мужика поначалу хватило, пока его рыбачок с собой в Москву не увез, хотя и оклемавшегося на сестриных хлебах, но в свою память так и не возвратившегося. Имя сумел вернуть — Иван, отчество Петрович, фамилию русскую вспомнил — Ильин, а вот как на Черном диком озере очутился, какой лихой тать его там раздел и ограбил, чем и по чему оглушил — по-прежнему тьма. Во тьме той и в Москву подались, местное гебе с великой радостью отпустило чужака к столичным умным коллегам, да только и столичные спецы тьму не развеяли: память — субстанция сложная, непонятная, современной науке толком неведомая, одно слово — темная…

 

Действие

Страховое знаменитое общество «Россия», откупив у городской власти здоровый кусок Знаменки, в считанные месяцы выстроило финскими силами десятиэтажный, но не выше Ивана Великого, бастион для богатых клиентов, а богатые клиенты ждать себя не заставили, вмиг бастион заселили. Квартирки, говорят, в нем были — заторчишь; Ильин вон от одних ванных комнат торчал, где он, случалось, краны чинил, слесаря подменяя, а ведь дальше ванных комнат его и не пускали. В его полуподвале на Большой Полянке ванной комнаты вообще не было, а был душ стояком прямо в сортире, рядом с унитазом, но действовал душ исправно, горячая водичка не иссякала, а ренту за полуподвал Ильин платил невеликую, себе по силам. Силы имелись, спасибо Титу.

Тит для Ильина — вселенная, папа его, мама родная, брат и жена. Ильин жив вопреки факту — это Тит. Ильин сыт, пьян, нос в табаке — Тит. Тит вытащил его из болота, выходил в деревне молоком и травами, целый отпуск на Ильина потратил, в Москву невесть зачем перевез. Тит, великий блатмейстер, нарыл Ильину недорогое жилье, пристроил его в котельную, повесил на себя беспаспортного, безродного, беспамятного, психа почти что, если верить докторам, которые ни хрена не поняли в болезни Ильина, лекарствами его накачали, на ноги поставили — иди, сокол, живи пока, а если верить буграм из гебе, то вот ведь и шпиона повесил на себя лояльный гражданин эРэНэСэР, иначе — Российской Национал-Социалистической Республики, в просторечии — России. Бугры из гебе дело знали туго, запросто могли для смягчения ситуации шлепнуть Маугли, могли выслать его на Колыму — золотишко стране мыть, но времена пошли гуманные, лагерей на Колыме сильно поубавилось, пресса распустилась донельзя, вольнолюбивые западники придумали Хельсинкское соглашение, от которого ни Германии, ни России было не отвертеться, и теперь пуганные гласностью гебисты сидели на своей Лубянке и дули на воду. Дуя, значит, на эту самую воду, они верно сообразили, что никуда Ильин от них не денется, время все рассудит, выдали Ильину паспорт на имя Ильина, позволили Титу охмурить свое начальство и пристроить Маугли на теплое буквально место, однако наказали докладывать, если чего не так. Тит докладывал, что все пока так.

А и было — так. Работа — дом, дом — работа, пивнуха — парк, кино — улица, иногда, редко, — девочки с Трубной, с Драчовки, недорогие телки, ласковые, смешные, а в последние месяцы — еще и Румянцевская библиотека: читать начал Ильин, запоем читал.

Тит смеялся:

— Глаза свернешь, дурень. Чего зря мозги полировать, выпьем лучше…

И выпивали. Ильин серьезно объяснял:

— Хочу знать, где живу.

— Страна, блин, Лимония! — орал Тит. — Человек проходит как хозяин! — орал Тит. — Народ, блин, и партия едины…

— Это я знаю, — отвечал Ильин. Это он знал всегда, хотя Тит и имел в виду другую партию.

— А коли знаешь, чего мудришь? Истина, Маугли, не в книгах, а в пиве.

Пиво в России, спасибо немцам, варили славное и привозили тоже славное — спасибо голландцам, датчанам и всяким прочим шведам, пива в России было — залейся, а Ильин искал истину — в брошюрках об истории национал-социализма в России, в скучных учебниках по новейшей истории для вузов, в мемуарах старых пердунов из вермахта. Псих, точно знал Тит…

Ну да ладно, к черту подробности!..

Когда Ильин ввалился в котельную, Тит сидел у пульта, а на пульте, на бумажной тарелочке, очищенная вобла имела незаконное место, креветки тоже, сам же Тит залпом дул «Хейнекен» из банки и глядел зверем.

— Прости, Тит, опоздал, — констатировал Ильин, стаскивая куртку. — Чуть было под машину не залетел.

— Ну и залетел бы, — рявкнул Тит, очень он был сердит на Ильина за пятиминутное всего опоздание, — психом больше, психом меньше…

— Чего ты завелся? Пять минут всего… На самолет опаздываешь?

— Ты что натворил, козел?

— Что я натворил? — удивился Ильин, теперь уже натягивая красный казенный комбинезон с вязевой надписью «Россия» на груди. Страховое общество блюло символику.

Тит сдавил в кулаке банку из-под пива, швырнул ее в корзину для мусора. Попал. В корзине, машинально отметил Ильин, из мусора были только смятые банки, штук, может быть, десять. Тит пил много.

— Сядь, — уже спокойно сказал Тит. Ильин сел на вертящийся стул у пульта.

— Сел.

— Тебя гебисты ищут.

— Ищут? Что я, гриб, что ли? Адрес известен… А потом, ну и пусть ищут, впервой разве?

— ТАК, — выделил голосом, одни прописные буквы, — впервой.

— Как так?

— Волками… — Не слезая со стула, дотянулся до холодильника на стенке, открыл, достал очередную банку с пивом. — Будешь?

— Потом, — отмахнулся Ильин. — Что значит волками?

— Не знаю, не могу объяснить. Чувствую: что-то они унюхали, что-то знают, что я не знаю, и не знаю, знаешь ли ты, Маугли… Что, Маугли, что?..

Ильин видел: Титу страшно. Тит любил Ильина, невесть отчего любил и боялся за него — до оторопи. Считал, пропадет Маугли в большой деревне. А может, думал иной раз Ильин, Тит — собственник, жадюга, кулак, однажды нашел в болоте бесхозного человечка, ему бы мимо пройти — ан нет, пожадничал, подобрал, отмыл, отдраил — хрен теперь кто отнимет. Лишнее внимание гебистов волновало Тита: вдруг да заберут ВЕЩЬ!..

Самому Ильину страшно не было. Все, что с ним могло в жизни случиться, уже случилось. Ильин жил по инерции, жил ВЕЩЬЮ Тита, не своей жизнью жил, а своя осталась невесть где. Да и была ли она?.. Иногда Ильину снилась мама, но снилась давней, молодой и здоровой, где-то на даче в Ашукино, мама с черно-белой фотографии, смеющаяся в объектив фотокамеры «Смена», подаренной Ильину аж в седьмом классе. Старая мама, послеинфарктная, трудноподвижная, больная, постоянно ворчащая, не терпящая, когда Ильин улетал на полеты надолго, настоящая мама, а не с мертвой фотки, не снилась никогда.

Ильину вообще, не снились цветные сны, а чего, спрашивается, бояться человеку, которому не снятся цветные сны?..

— Что они могли унюхать? — усмехнулся Ильин. — Я ж вот он, бери живьем… Кстати, искали бы — пришли бы домой. Чего это они кругами ходят? Тебе звонили?

— Вот и я о том, — Тит припал к банке и, мощно катая кадык, высосал ее опять залпом. Смял, кинул, попал. — А они, угадал, мне звонят: как вы находите вашего подопечного? Не замечали ли чего-нибудь странного в его поведении? — мерзким тонким голосом, будто с ним кастрат по телефону разговаривал, так он, значит, гебистов представлял. И уже своим басом: — А чего я нахожу? Я ж ни фига не нахожу. Я им про тебя каждую пятницу докладываю, ты же знаешь, и ничего странного, ты же знаешь. Фиг ли они проснулись, гады?.. Я их спросил: чего вы ко мне? Звоните самому, он же живой все-таки, не помер пока. А они смеются: позвоним, конечно, позвоним и придем, куда ж он денется, дурачок наш прикинутый… Слушай, Иван, вспомни-ка, может, ты в морду кому-либо сунул, а? Может, трахнул кого не того. Может, с бабой был и чего-то не то ляпнул? Ты же псих… Хвоста за тобой нет, не заметил?

— Нет, — засмеялся Ильин. — Детективов начитался, Тит, совсем с ума слез, а меня психом называешь. Откуда хвост, ты что? И с бабой я сто лет не был, и не дрался ни с кем, я ж вообще не дерусь, сил нет, какой из меня боец!.. И перестань ты трястись, иди домой, выспись как следует, а я отдежурю и к тебе прирулю, в баню пойдем, в Сандуны, хочешь в баню, Тит? А если гебисты придут, так я вот он, чего с меня взять, пусть спрашивают, о чем надо, я все равно ничего не знаю. Ты не дрейфь, Тит, иди, говорю, домой, иди, вон глаз у тебя красный, как светофор, лопнешь ты от пива, Тит… — уговаривал, как маленького.

И уговорил. Тит встал, расстегнул «молнию» комбинезона — уходить в них домой не полагалось, их оставлять в специальном именном шкафчике полагалось, чтоб носились дольше. Тит вроде успокоился, уболтал его Ильин. Вот и сказал умиротворенно:

— Там, в холодильнике, — пиво и креветки, хорошие креветки, большие, уже чищенные. Ты поешь… — И вдруг вскинулся: — А коли арестуют?..

— За что?

— Они знают — за что.

— Они знают, а я нет. Не бери в голову, Тит, арестуют — принесешь передачку. Встанешь в пикет на Лубянке. С плакатом: «Свободу Ивану Ильину, узнику совести!» Найдешь корреспондентов Би-би-си, «Голоса Америки» и «Радио ЮАР» и наговоришь им про права человека. Схавают на раз… Не те времена, Тит, Гитлер аж в пятьдесят втором помер, на дворе, Тит, развитой национал-социализм, плюрализм и демократия, а в концлагерях сейчас только урки срока тянут, политических давно нет…

— Ага, точно, политические в психушках маются, это, блин, тоже не сахар…

— А все ж не зона…

— То-то ты в зоне бывал, не вылезал прям… — уже опять умиротворенно. — Так ты точно ко мне после смены?

— Точно.

— Ладно, я высплюсь хоть, а то пива пережрал, перекурил тут, перетрухал из-за тебя, полны штаны… Позвони, если что.

— Если что, позвоню.

Смотрел на закрывшуюся за Титом дверь, думал: а ведь прав он, ясновидец, что-то они нарыли, зря интерес проявлять не стали бы.

— Что-то они нарыли, — сказал Ангел.

— Что? — спросил Ильин.

— Знал бы, сказал бы. — Ангел, похоже, не особо волновался — не то, что Тит.

— Ты ж с утра чего-то про околоток плел.

— Не плел, а предвидел, разные совсем вещи. Я вон и авто предвидел. Ведь предвидел, скажи?

— От твоего предвидения — одни хлопоты. Никогда ничего заранее не объяснишь! Сказал бы: берегись «мерседеса» на мосту, в такое-то время. Я бы и оберегся. Без лишней нервотрепки. А ты — в последнюю секунду… И всегда в последнюю секунду, всегда не по-человечески. Вот, например, что это значит — паром я обварюсь?

— Не знаю, — равнодушно сказал Ангел. — Придет срок, скажу.

— Вот опять!.. А когда он придет? Ты же провидец…

— Я могу вообще заткнуться, — обиделся Ангел. — Сам выбирайся из дерьма. Ты же у нас умный мальчик, ты только прикидываешься психом, тебе так удобнее — ни хрена не хотеть, жить ползком: нас не трогай, и мы не тронем. А все твое липовое сумасшествие — это только я, Ангел, без которого ты и шага бы не шагнул, слова верного не сказал. А когда я возник?

— Не помню, — соврал Ильин. Знал, что Ангел прав, а соглашаться не желал, унизительно было.

— Врешь, помнишь! Когда тебя первый раз на Лубянку приволокли и в камеру сунули — тогда. Помнишь, Ильин, ты на табуретку сел, а там, в камере, кроме табуретки, и не было ничего, табуретка и параша в углу, кровать на день к стене присобачивалась, так ты ручонками головку обхватил, пригорюнился, страшно тебе стало. Конечное дело, раньше, в Той жизни, ты это зданье на красивой «Волге» легко облетывал, раньше ты о нем и не думал, а здесь, в Этой жизни, первый день в столице — и на тебе: камера, параша, следователь, свет в глаза, пытки…

— Не было пыток, не ври.

— Это потом ты узнал, что нынче гебисты по морде уже не лупят, иголки под ногти не загоняют, немодно стало, фу. А когда в камере на той табуретке в штаны накладывал, то о пытках только и думал. Думал, а, Ильин?.. Думал, думал, а головка-то еще слабенькая была, еще только месяц после аварии прошел, ты еще и вправду психом был, по припадку — на день, потому и меня на помощь призвал. А я что? Я как юный пионер, то есть скаут. Меня зовут — я иду. Служба. Но благодарность-то должна быть или нет, должна или нет, спрашиваю?..

Приспела пора выпить пивка. Ильин встал, подошел к холодильнику — это великан Тит прямо от пульта до пивных запасов дотягивался, а Ильин ростом не вышел, потому, кстати, в свой час в авиацию и подался, там низенькими не брезгают, — достал банку «Хейнекена», выстрелил замком. Глотнул, креветкой заел, хорошая уродилась креветка, сочная, не соврал Тит.

Вернулся к пульту, глянул на приборы: все путем.

— Должна, — сказал Ангелу. — Я тебе, кстати, и благодарен, ты что, не знаешь? Только не думай, что облагодетельствовал меня по гроб жизни. Ты мне обязан не меньше, чем я тебе. Есть я — есть ты.

— И наоборот, — не смолчал Ангел, добавил реплику на финал.

— И наоборот, — согласился Ильин. Он тоже не хотел уступать финальной реплики. — Мы взаимозависимы, а посему…

Что посему — не объяснил, поскольку зазвонил телефон. Но не городской, опасный, по которому, не исключено, гебисты Тита и словили, и Ильина могли запросто словить, а зазвонил местный, «российский» — так называл его Тит, аппарат без диска, висящий на стенке рядом с холодильником.

Ильин опять встал, взял трубку.

— Слушаю, — сказал.

— Ангел? — вкрадчиво спросили из трубки. — Дело есть.

— Это не Ангел, — машинально ответил Ильин и только тогда пришел в ужас, чуть трубку не выронил, хотя это и банально до скуки — трубки от страха ронять.

Впрочем, он и не выронил. Растерянно сказал Ангелу:

— Это тебя…

Никто в мире — ни одна собака! — не знал о существовании Ангела, даже Тит не подозревал, поскольку сам Ангел того не хотел, чужд был земной славе, да и Ильин его не афишировал, считал: что, блин, мое, то, блин, мое. А тут… Но Ангел-то, небожитель хренов, даже и не удивился ничуточки, будто только и ждал звонка по местному тайному телефону.

Сообщил в трубку:

— Ну, я…

— А чего ж врешь, что не ты? — грубо поинтересовались оттуда. — Ты нам баки не крути, ты нас знаешь, мы тебе сами что хошь открутим, если крутить станешь. Так что не крути. Ангел, маши крыльями, лететь пора. Уловил мысль?

Ильин не знал, как Ангел, а сам-то он ни черта не уловил, никакой мысли. А Ангел, напротив, ничему не удивлялся, слушал телефонное мелкое хамство с тихой усмешкой и даже спросил заинтересованно:

— И когда лететь-то?

— А скажут, — ответили. — А сообщат, когда в самый цвет выйдет. Вот-вот. Жди.

— Кто сообщит?

Ильин по-прежнему пребывал в описанном выше состоянии «выроненной трубки» и лишь мог слегка восхищаться непробиваемым апломбом Ангела. Хотя и понимал, что давно пора прекратить восхищаться впустую: на то он и Ангел, чтобы знать все, что сдвинутому по фазе Ильину ни в жизнь не постигнуть. Что-то, выходит, опять знал, Ангел умный…

— Человек, — явственно усмехнулись из трубки.

— Ясно, что не слон, — столь же нагло усмехнулся в ответ Ангел. — От кого хоть? От Бога?

Ильин полегоньку приходил в норму, разговор ему даже нравиться начал, хороший такой разговор, в меру ни о чем, зато легкий и плавный. Ильин раньше, в Той жизни, мастером был на такие разговоры, особенно с женщинами, а в Этой жизни, увы, пообтерхался, легкость потерял — куда ему до Ангела…

— От Бога, — согласились в трубке. — Помнишь истину: все люди… кто?

— Братья, — сказал Ангел, — а также сестры, тещи и свекры. Не держи меня за лоха, абонент, принес нужные слова — можешь кочумать. Целую крепко, твоя репка, — и шмякнул трубку на рычаг.

— Кто это был? — спешно спросил Ильин. Ангел равнодушно зевнул, кашлянул, чихнул, высморкался, сплюнул. Ответил:

— Ошиблись номером.

— Каким номером? Телефон прямой.

— А кто говорит, что кривой? — выламывался Ангел. — Прямой как стрела…

— Не выламывайся, — строго сказал Ильин. Обиженно даже сказал. — Знаешь ведь: связь с конторой, с трестом. Прямая.

— Это она отсюда прямая, а в конторе, замечу, цельный пульт разных номеров, тычь штекером — не хочу. Таких, как мы, прямых, у них, знаешь, сколько?.. Вот и ткнул не в ту дырку…

— Чего ж ты с ним разговаривал? Сказал бы, что ошибся…

— А зачем? Скучно ведь… Ему скучно. Мне скучно. Тебе скучно. А тут потрепались — так хоть какое-то развлечение. Расслабуха, по-научному — релаксация…

— Ну-ну, — сказал Ильин.

Неприятно ему было. Не заслужил он, считал, такого отношения со стороны Ангела. Поэтому и ограничился нейтральным «ну-ну», поэтому прихватил с пола сундучок с инструментом, с тестерами-шместерами всякими, поэтому приступил к скорому и внеплановому обходу сложного котельного хозяйства, поскольку обход предполагал молчание, а разговаривать с Ангелом сейчас не было у Ильина никакой тяги.

Не тут-то было. Опять зазвонил телефон, на сей раз — городской, на пульте.

Ильин про себя матернулся, поднял трубку.

— Ну? — хамски спросил.

— Будьте любезны, — сказали ему вежливо, — позовите к аппарату Владимира Ильича.

— Ошиблись номером, — рявкнул Ильин, трубку бросил. И не утерпел, поведал-таки Ангелу: — Ошиблись номером.

— Не глухой, — отпарировал Ангел. Он тоже счел уместным обидеться и чуток помолчать. Полезно. А телефон вновь брякнул.

— Ну что за блинство! — интеллигентно выругался Ильин. Снял трубку: — Да?

— Слышь, мужик, — басом сказали из нее, — там у тебя Лейбы Боруховича не видать?

— Не видать, — честно ответил Ильин и положил трубку.

Снял — положил, поднял — бросил… Глагольные пары. Еще можно: взял — уронил.

Телефон — опять. Вот и третья глагольная пара пригодилась.

Взял трубку:

— Слушаю?

А оттуда — женским томным контральто:

— Мне бы Иосифа Виссарионовича, молодой человек…

— Не могу! — ликуя, сообщил Ильин.

— Почему? — сильно удивилось контральто.

— Потому, что исчез он из виду аж в апреле одна тысяча девятьсот сорок второго года. Так что звиняйте, тетя… — И, по-прежнему ликуя, уронил трубку.

— Чего это ты развеселился? — осуждающим тоном спросил Ангел.

— Звонок дурацкий. Иосифа Виссарионовича баба просила… Надо же — такое совпадение!..

— Дурак, ты и есть дурак. — Ангел выражений не выбирал. — Ты всю цепочку протряси. Не много ли совпадений? Владимир Ильич, Лейба Борухович, Иосиф Виссарионович… Вгаги России, блин!.. А кого следующего спросят, думал? Климента Ефремыча? Вячеслава Михалыча? Лаврентия Палыча?.. И никаких, значит, подозрений, кореш, так?..

А в самом деле, ужаснулся Ильин, что же это я ни фига не просек? Что же это, как кретин какой, гыкаю смешному совпадению, а вглубь, в суть самую заглянуть не дотумкал? Меня ж на раз покупают!..

— То-то, — сказал Ангел, хамло, подслушав мысли, — сообразил убогий. Что Тит сказал? Тебя гебе ищет. Это факт. Зачем — неизвестно. А все эти провокационные звоночки покойным вождям, о которых здесь никто не помнит, — тут уж совсем все запуталось. Выходит, никто не помнит, а ты помнишь? Выходит, ты все-таки шпион? Тогда откуда? Из далекой страны победившего коммунизма? Чего ж они, мудозвоны, добиваются? Вывести тебя из равновесия? Чтоб, значит, ты запаниковал и в жуткой панике нечаянно выдал бы все явки, шифры и пароли?.. Ну, я торчу от них!.. Во-первых, по-идиотски добиваются, а во-вторых, хрен добьются: ты ж никаких паролей в жизни не знал. А они в жизни не знали, кто ты. И не знают, хотя тщатся. Так? — И, не дожидаясь подтверждения, сам себе подтвердил: — Так. Они тебя отпустили чуть-чуть — гуляй, бобик, но пасут, через Тита вон пасут, через еще кого-нибудь, стукачей кругом — тьма, а тут явно чего-то стряслось, раз они в открытую проклюнулись…

— Что стряслось? — Ильин растерялся.

Ангел соображал лучше него, рассуждал точнее, думал быстрее, Ильин терялся под натиском стремительного Ангела, но ему простительно это было: больной все-таки, официально чокнутый.

— Думай, думай, — наказал Ангел.

— У меня голова заболела.

Голова и вправду начала привычно заводиться — как под током.

— Прими таблетку и думай. Что могло случиться? Что они нарыли? Где нарыли? Ну, ну… Может, в деревне? Может, ты забыл что-то?..

— Не нукай, — обозлился Ильин. Достал из кармана пластмассовый флакон, выкатил на ладонь янтарную капсулу, слизнул ее. — Ничего я не забыл. А что забыл, то забыл — не вспомнишь.

— А они вон вспомнили за тебя, зуб даю… И опять телефон загремел, опять внутренний. Ну, прямо — Смольный!..

— Котельная, — представился Ильин.

— Котельная? — переспросили женским голосом, Ильин узнал диспетчершу. — Ильин?.. Здравствуй, Ильин, сто лет тебя не слышала, соскучилась — страсть, Ильин ты мой никудышный. А слетай-ка, Ильин, в сто пятнадцатую, слетай мигом, у них там батареи чего-то не тянут, замерзают жильцы, льдом уже покрылись, понял, Ильин?

— Ну, понял, понял, не части, я тебя тоже люблю, — сказал Ильин, знал он эту диспетчершу, вздорную, в общем, бабу, но к нему, к Ильину, хорошо относящуюся. — Уже иду, солнце мое.

— Только не споткнись, Ильин, мне тебя не хватать будет, — повесила трубочку, последнее слово за собой оставила.

— Во балаболка, — с уважением сказал Ангел. — Мы надолго?

— Посмотрим. Если надолго, бригаду вызову. Не бросать же дежурство…

— Это точно. Да и звонки еще не все кончились…

И как в воду глядел! Зазвонил городской.

— Але, — осторожно сказал Ильин.

— Слышь, друг, — шепотом из трубки отозвались, не поймешь: не то мужик, не то баба, — на Манежной «летучая тарелка» приземлилась, неопознанная, космонавты из нее выпали, все ободранные, обожженные, по-нашему не волокут, а один — вылитый ты. Не брат, случайно?

— Пошел к такой-то матери! — заорал Ильин, не скрыв, впрочем, к какой матери идти, просто не стоит доверять сей термин бумаге. — То-то я тебя, и то-то, и туда-то! — и здесь терминология общеизвестна, незачем ее лишний раз фиксировать.

Вышел из котельной, кодом дверь запер — от врагов внутренних и внешних, поспешил по коридору к служебному лифту. В лифте, в просторном зеркальном шкафу, ткнул пальчиком в клавишу компьютера, вмонтированного в стену: где она, сто пятнадцатая? Вопрос ушел на центральную эвээм и вернулся ответом, высветившимся на дисплее: на пятом она, сто пятнадцатая, на недальнем пятом этаже. Пятую кнопку и надавил, на пятый этаж и примчал его немедля зеркальный скоростной шкаф.

Ангел помалкивал. Наглого Ангела всегда, замечал Ильин, придавливало еще более наглое великолепие рентхауса.

Сто пятнадцатая располагалась в торце коридора, что, знал Ильин в теории, говорило о ее нечеловеческих размерах и нечеловеческой стоимости. И не хотел, воспитанный гордой советской системой, а что-то рабское само собой внутри проклюнулось, что-то униженное и, естественно, оскорбленное, потому и в звоночек архилегонько дренькнул, архивежливенько, архиробко.

Ангел помалкивал.

А дреньк между тем сразу услыхали и дверь отворили сразу, будто стояли за ней и ждали: когда ж он наконец явится, ненаглядный водопроводчик. Ожидание водопроводчика — оно одинаково волнительно в любой социальной системе.

— Вызывали? — спросил Ильин.

Невысокий, чуть повыше Ильина, но крепкий еще на вид пожилой господин в твиде с минуту рассматривал ожидаемого водопроводчика, потом, словно признав за такового, приветливо улыбнулся и распахнул дверь.

— Точнее, приглашал, — разъяснил господин в твиде. — Куда уж точнее! И не спорьте со мной, любезный Иван Петрович, не спорьте, а заходите и чувствуйте себя как дома.

— Фигец котенку, — прорезался Ангел. Он был прав, как всегда.

 

Версия

Гитлер умер своей смертью в пятьдесят втором, умер от первого инфаркта, старым уже маразматиком умер, с ним не очень-то и считались в последние годы, его круто подпирали средних лет прагматики, которым начхать было на истерию национал-социализма, которые не видели в фюрере бога, а, напротив, старого маразматика и видели, а за ними стояли серьезные господа — как когда-то за Гитлером, только другие! — из «Фарбен-Индустри», из атомной нарождающейся промышленности, из электроники — немецкая электроника славно пошла на мировом торжище, им всем сильно мешал реликтовый Ади, им хотелось торговать со Штатами, и с Англией, и с японцами, а тут еще евреи, придумавшие Израиль, выросли в могучую силу, с которой нельзя было не считаться, они орали про концлагеря, они требовали крови взамен пролитой, они апеллировали к тем же Штатам, а Штаты и ведомая ими ООН давили на Германию и прибранную ею под мышку Россию, давили морально, давили экономически, а тут еще, как на грех, арабы напоролись на нефть, на Ближнем Востоке, и та куда как мощно пошла на рынок, и это стало еще одной экономической дулей для Великого Рейха, тем более что собственной — или российской, без разницы! — бакинской нефти еле-еле хватало на внутренние нужды…

Короче, мир требовал мира. Или не так: избавленный от угрозы мирового коммунизма мир хотел жить спокойно и заниматься товарообменом — хотя бы даже и по Марксу.

Кстати, о Марксе. Коммунистический нарыв, удачно разрезанный немцами на востоке, нежданно-негаданно вырос на далеком юге, в знойной Африке, в давнем оплоте белых посреди черного негодяйства. В ЮАР он вырос, которая с сорок примерно седьмого года изо всех сил развивала социализм и прибрала к рукам соседние Родезию, Мозамбик, а еще и Намибию (то есть исконно германскую землю). Почему-то основная и мощная масса эмигрантов из бывшего СССР, опрометчиво выпущенная расслабившимися от военных викторий германцами, рванула в этот райский уголок. Если глянуть на карту, то и буквально — угол. К слову, политологи позже пытались анализировать причины такой миграции и ни к чему толковому не пришли. Живей всего оказалась ностальгическая версия. Мол, Трансвааль и Оранжевая республика — названия для русского человека небезразличные, мол, пращуры россов бескорыстно сражались за свободу юга Африки, так нынче их потомков сей юг логично приютит. Мол, собачка верная моя наконец-то залает у ворот. (Песня…). И ведь приютил. Так приютил, что одним из пунктов предвыборной программы крайней левой и весьма агрессивной партии «нео-наци», который помог ей собрать пристойное число голосов на прошлогодних (какой в прошлом году был год?..) выборах в бундестаг Германии, стал пункт о неизбежности крестового похода против красных африканских антихристов. А антихристы вовсю строили социализм по Ленину — Сталину, черные африканцы ходили у них по струночке и вопили: «Вставай, проклятьем заклейменный». Не сразу все это приключилось, но довопились: приключилось.

Поэтому, когда с Гитлером случился естественный капут, Германия круто повернула к проклятой буржуазной демократии и сильно дружественную — покоренной она была до пятьдесят второго, после стала именно дружественной — Россию вольно за собой повела. А та пошла, чего ж не пойти.

Но демократия демократией, а орднунг, то есть порядок, орднунгом. Гебисты, имеющие крутой довоенный опыт борьбы с инакомыслием, многое переняли у своих германских коллег, у тех опыт имелся покруче. Странная, к слову, закономерность выстраивается в цивилизованном мире! Когда все общество демократизируется, когда плюрализм рвется и мечется из любых дыр, когда неудержимая гласность оглушает (с телеэкранов) и ослепляет (с газетных полос), в тайных недрах тайных же служб безопасности сего общества варится, внешне, вроде бы замерев, какая-то страшная кашка, славно варится славными поварами и к положенному часу будет готова и подана к столу: кушайте, гости дорогие, чтоб у вас все внутри заколдобилось! Будто кто-то, объявивший демократию и даже конституционно закрепивший ее, наказал безопасникам: вас это, орлы, не касается, бдите дальше. Они и бдят, бдят крепко. А конституция — бумага, она все стерпит, она перепишется, ибо кто наврал, что написанное пером — топором не вырубить? Смотря какой топор и в чьих руках. На то и щука в реке, чтоб карась не дремал. В.И.Даль…

Надо отдать должное гебистам, они до конца расслабиться никому не давали, то и дело напоминали о том, что мировой коммунизм и мировой терроризм, свившие себе подлые гнезда в Африке и на Ближнем Востоке, не дремлют, а напротив. Напротив были взрывы на вокзалах и в супермаркетах, напротив были выстрелы из автоматов и пистолетов, напротив были злобные киднеппинги политических деятелей, угоны авиалайнеров, причем случалось это по всему миру, не обходя и Россию. Так что щуке и впрямь дремать не стоило в демократической России, и в демократической Германии, и в демократической Австрийской республике, как не дремала она в демократических Соединенных Штатах Америки, в оплоте плюрализма. А то, что — как в России всегда водилось! — гебистская бдительность здесь принимала тотальный, хотя и вполне демократический, характер, так сие объяснимо: вирус коммунизма, размножавшийся на земле Рюриковичей и Гедиминовичей после одна тысяча девятьсот семнадцатого огненного года двадцать пять без малого лет, так просто не сдается. Есть реальная опасность рецидива.

 

Факт

Когда Тит привез Ильина в Москву, то поначалу, пока Ильин хвор был, поселил его у себя, а жил Тит в двух хороших комнатах на Житной у самой Серпуховки. И районный уполномоченный гебе принимал дорогих гостей неподалеку — на Большой Ордынке его славная контора располагалась. Ильину предписано было отмечаться у районного гебиста дважды в неделю, первые разы Тит с ним ходил, а после, когда Ильин окреп, а он в первопрестольной на изумление скоро окреп, то сам на Ордынку ходить стал — в качестве променада. Процедура «отмечания» оказалась формальной: жив, не уехал, не был, не совершал, но районный гебист обнаружился мужичком разговорчивым и веселым, может, так по должности полагалось, и вроде бы даже сошелся с поднадзорным Ильиным — анекдотики там, байки из армейского быта, рассказики о жене-детках-бабках — с его стороны, конечно, поскольку Ильину рассказывать нечего было. Но слушать он умел и любил — всегда, еще с Той жизни, к нему однополчане, как на исповедь, являлись, вот и гебист в нем исповедника разглядел и изливал истерзанную в незримых боях душу. Если всерьез, то и впрямь он к Ильину добро относился, вот и адрес полуподвальчика подсказал, в котором Ильин и поселился, и живет, и по зарплате он ему — полуподвальчик в подведомственном гебисту районе наличествовал, а когда доброго человека перевели куда-то повыше, успел снять исповедника с еженедельного контроля, перевел на ежемесячный, а тот вовсе формальным оказался. Хотя новый гебист, не в пример старому, был сух и деловит, на пустые ля-ля казенное время не тратил: отметился и — катись колбаской. Ильин и катился.

Тит считал, что старый гебист был добрым по роли, Тит никому не верил. Может, и по роли, не спорил Ильин, так, значит, роль приятная и исполнение убедительное.

Иногда, правда, его на работе дергали, но там всех подряд дергали, Тита тоже. А и то верно: рентхаус отгрохали рядом со всеми центрами политической жизни, люди в рентхаусе жили солидные и важные, посты большие занимали, если мировой коммунизм и мировой терроризм куда и метит, то не в пятку, а в сердце или, на крайний случай, в печень здорового тела демократии и плюрализма. Будем считать, что Ильин работал как раз в важной области печени.

Кстати, вот еще почему районные гебисты резко отвлеклись от по-прежнему странного поднадзорного: он и так на виду был. И разрешили-то они Титу пристроить подозрительного подозреваемого Ильина на режимный объект, потому что на нем, на режимном, особо не скроешься и вражеской подлой деятельности не скроешь.

Как у классика? Где надо прятать лист? В лесу. А камень? На морском берегу… Пойдем далее. А ненадежный элемент? Во взрывоопасном месте, где за ненадежным элементом — глаз да глаз… Где за всеми есть глаз да глаз, и пусть бы ненадежный элемент других ненадежных на свой маячок, коли есть таковой, привлек: тут бы их всех и накрыли. И не было, заметим, в рентхаусе и около никаких терактов, отлично работали орлы из госбезопасности, и Ильину жилось сравнительно спокойно, если кто-то рискнет чужую жизнь спокойной назвать.

 

Действие

— Внимание! — как судья на старте, упредил Ангел.

— Сам знаю, — огрызнулся Ильин.

Господина в твиде он вроде бы лицезрел не впервые, вроде бы видел где-то, не исключено — здесь, в доме, и видел.

Ходют тут всякие… Господин был не молод, лет около пятидесяти с копеечками, но элегантен и спортивен, господин лучился приязнью, как покупатель «Мерседеса-500» из рекламного телевизионного клипчика, господин был как две капли водопроводной, чистой воды похож на стандартного обитателя рентхауса, владельца убойной квартиры в торце коридора и убойного «Мерседеса-500» в подземном паркинге. Ильин, повторимся, не слишком часто бывал по слесарным оказиям в квартирах, но все же бывал и видал богатых жителей дома, даже беседовал, случалось, с ними, чиня кран либо колено меняя, вернее — они к нему снисходили, но получалось это у них без выпендрежа и гонора, а просто и естественно, как того требовало светское воспитание в закрытых лицеях, колледжах, во всяких там Гейдельбергах, Кембриджах или Царских Селах. Только те жители Ильина по имени не знали и не называли, а этот назвал, потому что знал.

— Ты на его башмаки глянь, — совсем уже спокойно сказал Ангел.

Ильин глянул на башмаки и в который раз подивился Ангеловой прозорливости. Сам-то он только обалденный фон видел, только прихожую в хрусталях и карельской березе, да плюс к березе — вальяжную фигуру с казенной улыбкой на мятеньком лице, а Ангел, гад, зрил в корень. Ильин глянул на башмаки и понял, что господин в твиде — никакой не житель рентхауса, рылом не вышел, и Царское Село с Гейдельбергом ему только в сладких снах снилось, потому что башмаки у него были нечищеными. Те, кто ездит на «Мерседесе-500», точно знал Ильин, нечищеных башмаков себе не позволят, тем более есть у них кому почистить. А значит, господин в твиде лишь косил под жителя торцевой квартирки, в то время как сам был обыкновенным лубянским дятлом, а означенная квартирка — гнездом. Тит говорил: такие гнезда у Лубянки есть в каждом большом доме, вот и довелось Ильину, прости Господи, побывать сирым птенцом в чужом гнезде, и за что, прости Господи, такая честь!

— Проходите, Иван Петрович, — по-прежнему казенно лучась, пропел дятел (дятел? пропел?), — чувствуйте себя как дома.

И отступил, пропуская в прихожую Ильина, а тот нагло — чего, блин, теперь стесняться? — прошлепал по наборному паркету мощными водопроводными «гадами» на резиновом ходу, и прямо в гостиную прошлепал, похожую более на зал для игры в сквош, хотя вряд ли в зале для игры в сквош могла стоять мебель под «чипендейл» все из той же ценной карельской березы и висеть непонятные для слесаря-бывшего-пилота картинки модного стиля «нац-арт».

Липовый гейдельбержец парил сзади, малокультурно подталкивая неспешного Ильина колкими пальцами в спину: мол, щас направо, мол, щас налево, мол, скорее, не в гости пришли, любезный-вашу-мать Иван Петрович, что было правдой, не в гости. И дотолкал так до диванчика с цветастой обивкой — перед столиком, на коем стоял (или лежал? как правильно?.. нет, надежнее: покоился…), значит, покоился штампованный мельхиоровый поднос с чашками, с кофейником, с сахарницей, с прессованной вазочкой, полной ломаного дешевого шоколада «Марс».

— Присаживайтесь, Иван Петрович. Вам кофейку?.. — И взорлил над мельхиоровым подносом, не дожидаясь ответа, плеснул в чашки кофейной жижи, от которой, приметил Ильин, кисло отдавало скорострельным гранулированным «максвеллом». — Сахарку по вкусу кладите…

— Только не залупайся, — строго предупредил Ангел, и вовремя предупредил. — Ты же придурочный, тебе же все здесь во страх и в диковинку. Пей кофе. Хоть и растворимый, а все ж халява.

Хотел Ильин вякнуть чего-нибудь про несоответствие формы и содержания, про нечищеные ботинки, к примеру, или про шоколад, купленный в газетном ларьке, иными словами — про копеечные, гнезду не соответствующие траты по секретной статье «текущие расходы», но разумно сглотнул хамство, упрежденный Ангелом, промолчал, робко сел на краешек дивана, вконец подавленный, значит, окружающими невероятными шиком унд блеском.

— Пейте, пейте, не стесняйтесь, Иван Петрович, — меленько засмеялся твидовый, будто умиленный скромностью Ильина.

— Я на дежурстве, один, — изо всех сил засомневался Ильин.

— Я ж вам не водку, помилуйте…

— Так время же идет… Не имею права надолго… — Но чашку к себе подвинул, но пару кусков зацепил в сахарнице корявыми пальцами, но булькнул их в жижу и культурно начал мешать ложкой, звякая.

— А мы и ненадолго. Мы на минутку. Что ж я, не понимаю, что ли? Все я прекрасно понимаю: служба у всех служба. Но и вы меня, наверно, понимаете, ведь понимаете, Иван Петрович? — И заглядывал в глаза, которые Ильин долу, к чашке, опустил, заглядывал в них, скрючившись, конечно, невообразимо, как героиня оставшейся в Той жизни песни: она, помнилось, смотрела искоса, низко голову наклоня…

— Я вас понимаю, — прилично кивал Ильин, шоколадом «Марс» набив рот, — только вот не понимаю, что вам от меня нужно. Я ж отмечаюсь раз в месяц, как положено, ко мне от вашей конторы претензий нет вроде. Какие претензии? Работа — дом, дом — работа. Ну, пивная там, баня-шманя, какие претензии?..

— Да нет к вам никаких претензий, — подтверждал твидовый и все, как дурачок, посмеивался, даже халявного кофе не пил. Видать, стольких клиентов в этом гнезде каждый день принимает — на кофе и смотреть тошно. — Но времени-то сколько прошло, а, Иван Петрович?

— С чего прошло?

— А с вашего, Иван Петрович, чудеснейшего появления у Черного озера.

— Ну и прошло, ну и что?

— А то, что амнезия — штука проходящая, временная, это вам и врачи толковали, ведь толковали, да?

— Ну, толковали. Так они ж про сроки ничего не говорили. Говорили: будет какая зацепка — вспомнишь. А где она, зацепка? Работа — дом, дом — работа…

— Молодец, — похвалил Ангел, — хорошо придуриваешься. Только не переигрывай…

И опять как в воду глядел.

— Точно, — сказал твидовый, уже смеясь, — плюс баня-шманя, какие претензии. Так ведь на то мы и жалованье от державы получаем, чтоб такие, как вы, Иван Петрович, что положено, вспоминали. Есть зацепка.

— Какая? — вперед подался, толкнул столик, чашка с кофе опрокинулась, и негустая жидкость уродливо потекла по лаковой дорогой полировке. — Ой, простите…

— Не переигрывай, — повторил Ангел.

— Я и не играю, — огрызнулся Ильин. — Ты что, не видишь: у них что-то есть на меня, Тит прав…

— Есть или нет, время покажет, — философски отозвался Ангел. — Этот тип тебе ничего не скажет — не его прерогатива. Жди продолжения.

Продолжение ждать не заставило, не из таких.

Твидовый развел руками:

— Извините, Иван Петрович, но про зацепочку вам лучше меня доктора поведают. Это их дело…

И тут в зал для сквоша неожиданно, как и положено в детективе, бесшумно вошли два хмурых качка в белых санитарных халатах, молча встали по обе стороны диванчика.

— Придется проследовать, — виновато сказал твидовый. — Господа вас к машине проводят и довезут куда надо. До свидания, Иван Петрович.

— Иди, — только и посоветовал Ангел. Ильин поднялся, стоял — будто в растерянности. А и в самом деле в растерянности был, в полнейшей.

— Как же так… — проговорил. — А дежурство? А котельная?

— За котельную не волнуйтесь, Иван Петрович. Туда уж и подмену вызвали. Да и вы, надеюсь, ненадолго…

Один из качков цепко ухватил Ильина за локоть, подтолкнул совсем не к выходу, а прочь от него — к дверке в другом конце зала, а та вывела случайных попутчиков в темноватый коридор — уже без хрусталя и березы, в заднюю часть квартиры, к черной, для прислуги, лестнице. По ней и спустились, никого не встретив, пятый этаж — невысоко, а у черного же подъезда во дворе около пластмассовых баков с мусором ждала обыкновенная «амбулансия», обыкновенная «скорая помощь», белый с красной полосой «мерседес» с двумя «мигалками» на крыше.

— Не молчи, — приказал Ангел. — Совсем опупел?.. Спроси, куда повезут.

— Куда поедем? — спросил Ильин, влезая в теплое нутро «амбулансии». — Никак в больницу?

Храбрился, потому что Ангел велел, хотя тряслось в нем от страха все плохо приделанное: сердце, желудок, поджилки всякие…

— В нее, — ответил один из качков, хлопая задней дверью и запирая ее на ключ. — Сиди тихо, убогий, живым останешься.

И пошел в кабинку, которая отгорожена была от санитарного салона белым непрозрачным стеклом, и белыми непрозрачными стеклами весь салон отделен был от живого мира. Тюрьма. А в тюрьме, как водится, койка, в данном случае — носилки.

— Ложись, — сказал Ангел, — теперь когда еще полежать придется.

 

Версия

Немцы убрали свою армию из Москвы, Петербурга, Пскова, Новгорода et cetera — как раз в пятьдесят втором, когда в Берлине вместо не в бозе почившего фюрера демократически возникли бундестаг и канцлер. Аденауэр, как ни смешно, его фамилия была, Конрад Аденауэр, большой любимец немецкого народа и немецкой промышленной элиты. Именно Аденауэр пробил в бундестаге судьбоносное (так!) решение о предоставлении самостоятельности (независимости?..) России, Украине, Белоруссии, республикам Прибалтики и Средней Азии — в составе так называемого Германского содружества в противовес, конечно, Британскому. Противовес получился увесистый, хотя для Германии и недешевый. Поначалу, пока независимые республики содружества не встали на ноги, капиталовложения во много раз превышали прибыль. Пришлось республикам срочно принять ряд тоже судьбоносных законов: об иностранных инвестициях, о собственности иностранных владельцев на территориях указанных республик, о совместных предприятиях и акционерных обществах, ну и, конечно, о земле, о мире, о частной собственности — все, что Ленин наобещал, да так и не выполнил в суете борьбы с собственным народом. Законы эти принимались наспех выбранными парламентами республик, Аденауэр гнал картину, потому что его торопили со всех сторон, а непривычные к страшной силе демократии русские, украинские, белорусские парламентарии, еще не очухавшиеся от совковых «одобрямс» и «осуждамс», еще не оправившиеся от оккупантских «хальт», «швейген» и «унтерорднунг», безропотно проголосовали за новые законы, в чем, как впоследствии выяснилось, раскаиваться не пришлось. Прибалтам было проще. Прибалты еще не успели отвыкнуть от нормальной буржуазной (так она называлась в довоенном эСэСэСэРе) демократии. Но вот немцам в Балтии было сложнее. Парламенты Латвии, Литвы и Эстонии «спущенные» им законы сильно мяли, пихали и топтали — и из национальных амбиций, конечно (как так: нам чего-то навязывают!..), из чувства противоречия, но и из толкового желания приспособить их под себя, под реальные условия. Хорошо — условия не сильно отличались от среднеевропейских, а законы, хотя и отдавали легким имперским душком, все ж закамуфлированы были германскими умельцами от юриспруденции под мировые стандарты. А, собственно, при чем тут камуфляж? Мировые стандарты везде одинаковы: и в Штатах, и в Германии, и в Гонконге, и в Новой Гвинее, и в России с Литвой, на то они и стандарты. Только где-то они впору, а где-то клиентов приходится до этих стандартов за уши тянуть, а процесс сей небезболезненный…

Подтянули, втиснули, напялили и — понеслось. Хорошо понеслось, споро.

В Средней Азии, правда, германцам сложно пришлось, вот там условия жизни на среднеевропейские никак не тянули, хотя Сталин не делал разницы между Туркменией, например, и, скажем, Эстонией. Они у него в Едином Советском могучем Союзе на равных существовали и не петюкали. Так то — Сталин! Его учение притягательно своей колумбово-яичной простотой по сей день, иначе с чего б зулусским детишкам радостно орать: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Правда, нынче резвая профильно-медальная четверка МЭЛС (аббревиатура: Маркс — Энгельс — Ленин — Сталин) дополнилась на знойном социалистическом африканском юге пятым профилем, но об этом, господа, в свой черед…

Итак, о Средней Азии.

Вот откуда почти никто не драпанул в ЮАР, так это из среднеазиатских советских (в прошлом) республик. Все здесь, как оказалось, просто изнывали под игом Советов, да и присоединились к Союзу насильно — в страхе перед красными штыками, шашками и пулеметами, число коих значительно превышало число аналогичных в руках у истинных защитников мусульманской демократии (у басмачей, к примеру). И жили потом в страхе. А когда пришло избавление, то все, включая верных сынов большевистской партии, немедленно осознали, раскаялись, воспряли и присягнули. Но, официально и радостно присягнув в верности Большому Германскому Брату, никто не подумал отречься от ислама. Мусульманские теплые ветры дули с близкого юга и сильно мешали спокойному бытию оккупационной армии как в Туркмении и Узбекистане, так и в Киргизии, Таджикистане и Казахстане. Более того, в республиках этих сразу возникло сопротивление оккупантам. Летучие отряды, вооруженные немецким, к слову, оружием, приходили из-за кордона, наносили легкие, но неприятные укусы одуревшим от жары вермахтовцам, изменить, естественно, ничего не могли, но кровь и настроение портили. И международная общественность, подогретая ближневосточной мусульманской нефтью, не смолкала. Поэтому, получив в пятьдесят втором официальную независимость, вышеозначенные республики приняли ее как должное, как своими руками завоеванное и немедленно впустили к себе капитал с Ближнего и Среднего Востока. Не принимая никаких лишних законов, впустили. Правда, чуть позже они не оттолкнули и спохватившихся немцев, чуть пришибленных аденауэровской демократизацией национал-социалистического строя, и даже вошли в Германское содружество, но не по отдельности, а Туркестанским блоком. Так что немцам в Туркестане пришлось и приходится мириться с соседством арабского капитала плюс к нему — ненавистных американского и английского, чей удельный вес на Востоке весьма высок. Возьмите хотя бы «Шелл ойл» (если сумеете взять. Шутка)…

Да, кстати. Автор давно хотел попросить у читателя прощения за публицистически-казенный стиль «Версий», столь нелюбимый самим автором. Но каким, скажите на милость, он, стиль, может быть в кратком — ну, очень кратком! — курсе послевоенной истории?.. Не роман небось, не лирическая новелла… Вспомните хотя бы учебники по истории для достаточно средней школы. Автор голову на отсечение дает, что его «Версии» — просто поэмы экстаза по сравнению с помянутыми шедеврами научной мысли…

 

Факт

Ильин съехал от Тита и перебрался на Большую Полянку в середине лета, помнилось — жарко было до испарины, асфальт под ногами гулял. Смешно, но факт: в память о переезде на асфальтовом порожке ведущей в полуподвал двери остался след ковбойского остроносого сапога Тита, любил он выпендрежный прикид. Тит помогал таскать вещи, которые сам с барского плеча отвалил: мебелишку кое-какую, пользованную, купленную с большой скидкой в Дорогомилове за Москва-рекой, там московский мебельщик Дербаремдикер склады держал. Тит раньше работал на одном из них, знакомства сохранились. Тит обустраивая полуподвал, будто под себя. Телевизор старый, но работающий, «Блаупункт», пятьдесят один сантиметр по диагонали, откуда-то притаранил, люстру о трех рожках тоже, шторы на окошки, посуду… Короче, упаковал Ильина. Ильин потом сам себе изумлялся: гордец когда-то, франт, за полеты свои испытательные в Той жизни крутейшие «бабки» сшибал и любил, любил посорить этими «бабками» налево и направо, а чтоб кому чужому за себя хоть жетончик в метро бросить позволил — быть того не могло! А тут принял подачку как должное, сглотнул, трогательное «спасибо» вякнул, принялся жить на ко времени поданное…

Что-то, видать, сломалось в нем, котла неземная та, страшная сила выбросила его «МИГ» из родного пространства-времени к чертовой матери, вырубила сознание и память, а когда все вернулось вроде бы на круги своя, когда ощутил себя, побитого и подпаленного, на пружинной койке в справном доме сестры Тита, а не в противоперегрузочном кресле родного аппарата тяжелее воздуха, то и вышло, что ни его сознание, ни его память здесь и на хрен не нужны. Что круги своя — не «своя» вовсе, а куда как чужие, и быть на них прежним Ильиным бессмысленно и невозможно. А он и не мог быть прежним, словно вместе с одеждой и — чуток! — кожей сгорело все внутри от той страшной силы.

Говорилось уж об инерции, да не вред и повторить. Велика ее мощь, если в любой жизни — что в Той, что в Этой — полстраны, коли не больше, существует именно по инерции. По инерции работает, тянет лямку, ненавидит свою работу, но тянет, поскольку жрать надо. По инерции любит не любит, живет с мужьями и женами, с постылыми, с нелюбимыми давно, потому что лень и страшно чего-то ломать, искать, рвать сердце, строить, куда проще опять-таки тащить лямку, пришпандоренную к семейной лодке. Так у Маяковского?.. И детей воспитывает полстраны по инерции, ни фига в сей хитрый процесс не вкладывая: ни души, ни разума… Притерпелость — кем-то, не автором, к сожалению, точно придуманный бытийный синоним инерции. Славный, однако, синоним, страшненький…

А в физике, к примеру, инерция — замечательное явление. Сколь же далека наука от реальной жизни, сколь оторвана! Умозаключение.

Вот так и зажил Ильин в полуподвале на Большой Полянке, да только инерция, ведущая его, была все ж не притерпелостью, то есть не естественно-бытового происхождения, как у названной половины (или поболе?..) страны, а будто извне впрыснутой, занесенной, как инфекция, и нелеченой. Лечить Ильина было некому, кроме гебистских эскулапов, а у них не получалось: Ильин не хотел выздоравливать.

Странная штука: Ильину уже нравилось полурастительное существование, он не просто смирился с ним, но именно ловил кайф. Ловил кайф от скудного однообразия дней, от примитивной, не по его знаниям, работы, от невеликого набора развлечений, который можно было получить на его заработок. От всего этого медленного, затягивающего, как в тину, странно завораживающего и легко оболванивающего ловил он крутой кайф, поскольку главное, что обронил он в катастрофе, была воля к борьбе. К борьбе «за» и к борьбе «против». Надо ли разъяснять?.. Не надо, пошли дальше… Да и на кой, скажите, хрен бороться, если не с кем, не с чем и не за что? Жизнь осталась вся — там, и вернуться к ней никак не возможно, разве что поднять из болота разбитый «МИГ», восстановить его, взлететь и найти на сверхзвуке ту самую дырку в пространстве-времени (Ильин невинно употреблял сей термин, уперев его из читанной когда-то фантастики…), которая завела его сюда и которая отсюда его выведет. А вот это уже бред. Фантастика, и притом суперненаучная…

Кто-кто, а Ильин, в отличие от гебистов или, к примеру, друга Тита, все про себя знал, иллюзий на свой счет не строил. Жить ему здесь было приговорено — до смерти.

Правда, как раз здесь можно было жить. А с головой и руками Ильина можно было жить очень даже ладно. Можно было круто и без передыху лезть вверх, как все, и залезть соответственно таланту высоко, много выше, чем в Той жизни. И денег можно было заработать кучу, и потратить их с толком, перебраться из полуподвала в тот же рентхаус, в торцевую, например, квартиру, и купить себе красный «Мерседес-500», и гонять на нем по шикарным российским автобанам с красивыми телками в платьях от Кардена или от Зайцева, и обедать не в дешевом и грязноватом, хотя и с добротной кухней «Медвежьем ухе» на Якиманке, а в разгульном «Метрополе», или в старом «Яре» с цыганами, или в жутко дорогом филиале знаменитого французского «Максима», что на Тверской — в доме, где в Той жизни имел законное место книжный магазин «Дружба». Местоположение «Яра» и «Метрополя», полагает автор, пояснений не требует.

Много чего можно было, а Ильин не хотел. Или не мог. Он сам не знал: не хотел или не мог. Часто, надев пристойную одежку, была у него пристойная, доходил он до любимого опять-таки в Той жизни Цветного бульвара с донельзя разросшимися тополями, с клумбами, из коих летом торчали разноцветные, а не только красные тюльпаны, с детишками, катающимися на роликах и велосипедах по асфальтовым тропкам, проложенным позади зеленых скамеек, усаживался на одну из них и тупо, подолгу смотрел на обыкновенный многоэтажный — не выше Ивана Великого! — черного стекла дом, в котором уместилось множество офисов: от правления «Макдоналдс — Москва» до акционерного общества свободных газет «Росмедиа», от агентства авиакомпании «Люфтганза» до «Товарищества московских поваров». Дом тот совсем придавил старый цирк Саломонского, который, впрочем, придавленным себя не чувствовал, а напротив: нагло пускал по вечерам из мощных динамиков медные марши, захватывал тротуар стилизованными под начало века афишными тумбами с рекламой знаменитых Терезы Дуровой, Игоря Кио — юниора, великих цирковых семей Грюс, Буглионов или Растелли. А черный дом стоял на месте привычного Ильину рынка, о котором в Этой Москве даже не помнили. В Москве вообще не было рынков, а те, что остались, — кучковались где-то на окраинах, поближе к земле. Картошку, свеклу, редиску, мандарины, бананы, соленые огурцы, фейхоа, укроп и пр., и пр. москвичи брали в суперладенах или гроссерийках, сонм которых понасажали на каждом углу первопрестольной предприимчивые корейцы. Не северные и не южные — просто корейцы, одна Корея здесь существовала… Так вот, смотрел Ильин на черный дом и на пестрый цирк, то на чужой черный дом, то на родной пестрый цирк, смотрел, словно пытаясь соединить Ту и Эту жизни. А они не соединялись, как ни пялил глаза Ильин, и что-то холодело внутри, и немели ноги, и сильный когда-то Ильин начинал плакать — беззвучно, но со стороны заметно, потому что не раз к нему подруливали детишки на роликах и, притормозив, любопытствовали: мол, не случилось ли чего с вами, дяденька?.. Законное любопытство! В Этой Москве люди на улице не плакали. В Этой Москве вообще мрачных людей на улицах не видно было, вот так славно здесь жили — улыбаясь.

А у Ильина не получалось улыбаться. Старый цирк его детства мешал ему, видите ли, улыбаться вечерами на Цветном загульном бульваре, где, не стесняясь юных роликобежцев, парили под тополями сладкие девчоночки с соседней Драчовки, которые всегда готовы были незадорого утешить плачущего мужика. И, как уже говорилось, утешали, Ильин мужиком остался, в схимника не превратился. Да и хата, как в Той жизни говорилось, имелась…

Давно когда-то читал Ильин на английском, прилично он его знал, словаря не требовалось, любопытную фантастику американского писателя. Тоже — про параллельное (или перпендикулярное?..) время, в котором не СССР Германию прижал, а Германия — его, как и в Этой жизни. Часто она здесь вспоминалась Ильину, та скучноватая, в общем, книжка. Все наврал американский фантастический классик, лауреат какой-то престижной премии. И вожди рейха у него чуть ли не до шестидесятых дожили, и мир был поделен между Германией и Японией, и Соединенные Штаты Америки в полном дерьме пребывали, и русские за Уралом клюкву жрали, евреи все перевешены были или сожжены, а негров, как Ильину помнилось, тоже не осталось… Вспоминал Ильин книжку… как она называлась?.. «Человек в замке»?.. в каком-то замке, в высоком, кажется… вспоминал и удивлялся непрозорливости американца, завороженного всесильностью Идеологии. Да ни одна Идеология — коммунизм ли, нацизм ли — не выживет перед натиском Здравой Экономики. Время лечит — точно сказано. Это в Той жизни Ильина коммунисты семьдесят с лишним лет прорулили, поскольку социалистическая экономика верно служила Партии и Идеологии, до поры служила, а пришла пора — все перевернулось. А в гитлеровском рейхе промышленники лишь использовали нацизм, а потом, когда он своей бездарной свирепостью стал мешать Его Величеству Делу, усмирили его до положения ручного. Как опять-таки в Той жизни — Чили и Пиночет, Южная Корея и Ро Де У, Тайвань и Чан Кайши… Время лечит…

Да и что с него взять, с американского фантаста? Одно слово — фантаст. Врун. А Ильин в реальность попал…

 

Действие

«Амбулансия» ехала по столице, где-то притормаживала, куда-то сворачивала, но Ильин в окно не смотрел, а смирно лежал на койке — по совету Ангела. Да и что бы он увидел в матовом-то окне? Только волшебное слово из трех букв, криво нацарапанное на стекле неизвестным предшественником Ильина. Но слово Ильин и так видел, не вставая… Он лежал на-койке и ощущал в себе что-то странное: вроде бы знакомое, хотя и давно забытое. Вроде бы намеревались включиться в работу какие-то клетки мозга (или нейроны? или синапсы? черт их разберет!..), до сего дня крепко спавшие и тем самым невольно позволявшие Ильину вести спокойную растительную жизнь. Они еще никуда не включились, повторим, а лишь, повторим, намеревались, но Ильин уже недоумевал, уже нервничал, уже чего-то неведомого страшился, а Ангел, гаденыш, опять не ко времени заткнулся, закуклился и сгинул. Была у него такая подлая манера: исчезать в самый нужный момент. Как, впрочем, и появляться в пресамый нужный, будем честными…

Авто остановилось окончательно, потому что мотор умолк, невидимые Ильину качки невидимо хлопнули невидимыми дверьми, а один из них отпер заднюю дверцу, стал видимым и гавкнул:

— Вылезай, убогий!

Ильин вылез и обнаружил себя во дворе явно больницы. Подтвердить это «явно» труда не составило, поскольку авто тормознуло у дверей корпуса, на коих красным по матовому (опять!..) стеклу значилось: «Приемный покой». Покой достал Ильина в районе Сокольников, которые он вмиг опознал по торчащей из-за красных больничных корпусов пожарной каланче, хорошо знакомой ему по Той жизни. Если он верно знал и помнил, а свои Сокольники он знал и помнил отменно, приемный покой должен был прямиком вести в психушку имени писателя Гиляровского, раскинувшуюся на улице Матросская Тишина. Похоже, капризы пространства-времени на местоположение психушки не повлияли.

Похоже, утреннее карканье Тита сбывалось.

Похоже, Ильин начал трястись от страха не зря, а пытающиеся проснуться синапсы хотели (синапсы хотели? Ну-ну…) сей страх объяснить, предупредить — вместо слинявшего Ангела.

Похоже, Ангел слинял круто.

А может, зря Ильин на него тянул, может, он помалкивал лишь оттого, что «пресамый» момент для Ильина еще не настал?..

— Пошли, убогий, — сказал разговорчивый качок, а неразговорчивый дверь приемного покоя распахнул: мол, иди, убогий, не задерживай занятых медицинских работников. — Щас тебя лечить станут.

И тут Ангел, как всегда нежданно, проклюнулся.

— Повыкобенивайся, — сказал он. — Нельзя же так… Ну, прям как баран на бойню… Фу!

— Зачем меня лечить? — на высокой ноте, на грани ультразвука заверещал Ильин, не выходя, впрочем, из образа барана, влекомого на бойню. А и то верно: может же баран малость взбунтоваться!.. — От чего лечить? Я здоров. Никуда не пойду…

И сел прямо на землю, на холодный асфальт. Один качок усмехнулся, другой не стал, но оба синхронно и споро взяли Ильина под мышки и вмиг поставили на ноги.

— Сейчас врежут, — предупредил Ангел. — Тот, что справа.

Тот, что справа, коротко размахнулся, но Ильин, упрежденный Ангелом, дернул головой, и качковый кулак просвистел мимо скулы, мимолетом задев ухо Ильина. Ухо Ильин убрать не успел, уху стало больно.

— Ты чего? — заорал Ильин. — С ума спятил? А ну пусти, гад!..

И рванулся из качковых захватов, и, представьте себе, вырвался, и помчался по больничному двору в сторону ворот, которые как раз и выходили на улицу с матросским именем. И ведь убежал бы, а там, на матросской улице, как и в прежней жизни, гремел трамвай, и Ильин мог уцепиться за поручень, вскочить на подножку и уехать в далекое далеко, скрыться, уйти в подполье, эмигрировать. Но так поступил бы прошлый Ильин, который «все выше, и выше, и выше», а вместо сердца пламенный мотор. Ильин же нынешний, с мотором давно не пламенным, а заглохшим, затормозил у запертых ворот и обреченно оглянулся. Качки, не слишком даже торопясь, нагоняли беглеца, а вот и нагнали, даже бить не стали. Просто ухватили под руки и повели назад. А Ильин уже и не сопротивлялся. Тит бы сказал: сопротивлялки все вышли.

— Все путем, — заявил Ангел, пока Ильина влекли к приемному покою. — Повыкобенивался — теперь поглядим, что дальше. Чтой-то я большой опасности пока не наблюдаю…

Что ж, Ангелу можно было верить.

А качки впихнули Ильина в приемный покой, который и оказался приемным покоем, провели мимо медсестренки, ожидающей залетных психов за регистрационным столиком за интересной книгой исторического писателя Пикуля, которую, к слову, Ильин читал еще в Той жизни. А в Этой — видал на витрине книжного на Арбате, почему сейчас и узнал. Медсестренка плавно оторвалась от жизнеописания великого князя Потемкина и глянула на троицу. Молча и с отвращением.

— В четырнадцатую, — бросил на ходу правый качок. Медсестренка согласно кивнула и вернулась к князю. Видимо, сообразил Ильин без подсказки Ангела, четырнадцатая — комната? палата? камера? пыточная?.. — не входила в ее приемно-покойную компетенцию.

А качки подвели Ильина к беленькой дверце с черным на ней номерком — «14», левый качок вежливо постучал в филенку, и все немедленно услыхали из-за двери приветливое:

— Валяйте без церемоний.

Левый качок открыл дверь и без всяких церемоний втолкнул туда Ильина.

 

Версия

В пятьдесят седьмом немцы зафигачили в околоземное пространство искусственный спутник, который вертелся вокруг планеты и верещал: «Бип-бип». Сенсация была мировая, хотя и ожидаемая: бюро Вернера фон Брауна давно и многозначительно на эту сенсацию намекало. Американцы поднатужились и тремя годами спустя, в шестидесятом, забросили в космос живого майора ВВС США Джима Далтона и сразу обскакали Германию. Руководитель американского проекта профессор Сергей П. Королев заявил, правда, что (цитата) «космос принадлежит всем людям Земли», но бундестаг это заявление не утешило, и он заметно срезал своим ученым умникам финансирование космических программ.

Пустяк, казалось бы, но он внятно вмазал по международному престижу Германского содружества. Именно в шестидесятом на территории России образовались две суверенные республики — Сибирская и Дальневосточная. Они формально не вышли из состава Российского государства, но подлое словечко «суверенность» позволило им — при мощной поддержке Британского содружества и с голоса Штатов — завести свои парламенты, свои конституции (не слишком отличающиеся от общероссийской, но все же свои), свои полиции и свою экономику, которая откровенно ориентировалась на Восток: на Японию, на Корею, мощно рванувшую после войны, ну и на Америку, вестимо. Тогда-то Сибирская республика внезапно заявила об открытии у себя месторождений нефти и газа, япошки тут же провели — по просьбе правительства республики — экспертизу месторождений, оценили их как гигантские и захапали кучу концессий.

Произошло это в шестьдесят третьем. Тогда-то семь ведущих держав мира в ООН объявили о создании МЭС (аббревиатура: Международное экономическое сообщество). Перечислим Большую семерку (так она с тех пор называлась): США, Канада, Германия, Франция, Италия, Российское государство (включая Сибирскую и Дальневосточную республики), Япония.

Странно, но экономический и амбициозно-территориальный раздрай Германского содружества вообще и в России в частности резко укрепил мировую экономику.

Эдакий парадокс двадцатого столетия: через разделение — к единению…

К единению — всюду, кроме социалистического юга знойной Африки. Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне. Опять песня.

 

Факт

Ильин покупал в газетном киоске ежедневно не меньше десятка газет, пролистывал их, искал знакомое. Когда дежурил, в обед выходил на Волхонку, там в киоске и отоваривался. А в выходные — где попадется, где мимо шел. Чаще всего, конечно, у дома: на Полянке и киоскер знакомый имелся, старик, разговаривал с Ильиным о погоде, о футболе — летом, о хоккее — зимой, только о политике помалкивал по крепко нажитой привычке помалкивать. Сам Ильину не рассказывал, но Ильин знал — от консьержки дома: сидел киоскер до войны в Сасумане по забытой здесь пятьдесят восьмой, в тридцать седьмом сел, а в сороковом его вдруг реабилитировали, выпустили домой, в сорок первом война грянула, в сорок первом под Вязьмой попал в окружение вместе с полком, загудел в немецкий концлагерь — теперь уже на Запад, и опять через три года домой вернулся. С тех пор о политике — ни слова. Ильин сначала его доставал, а потом, как узнал о нем у консьержки, перестал. О политике здесь с кем угодно можно было полялякать, хлебом не корми, для таких разговоров в Нескучном парке, бывшем имени Горького, как ни странно — известного здесь писателя, специальное поле выделено было, как в лондонском Гайд-парке, не говоря уж о парламентской, газетной, телевизионной, ежевоскресно митинговой болтовне. А вот с киоскером — лишь о спорте. Ильин, несмотря на армейскую свою принадлежность, болел в Той жизни за «Спартак». Здесь «Спартак» очень мощно пер, только при Ильине Кубок европейских чемпионов в матче с Дортмундской «Боруссией» вырвал, а до Ильина этим кубком после войны четырежды владел. Киоскер тоже за «Спартак» болел, иной раз по часу обсуждали они с Ильиным достоинства и недостатки Черенкова, Черчесова или купленного у «Ромы» Скилаччи. Это — что касается футбола. Хоккей здесь был поскучней. Лучшие игроки немедленно перекупались за океан, играли в НХЛ, крутые «бабки» имели, а европейцы разыгрывали свой нищий чемпионат, единственно чем богатый — молодыми талантами. А уж старились таланты, повторим, в Канаде и Америке…

Поговорив, Ильин складывал в аккуратную стопку ежедневные свои «Известия», «Московские новости», «Спорт», «Куранты», «Московский свисток», русскоязычный вариант «Бильда» и еще еженедельники — непременную сварливую «Литературку», откровенно прозападную «Столицу» и наоборот — русофильское «Вече», опять-таки на русском доступном языке «Штерн», засовывал стопку под мышку и шел домой. Игра у него родилась такая: искать в здешней жизни приметы прежней. Похожие события. Факты — совпадения. Людей-двойников. Повторим: знакомое. Мно-о-ого знакомого было! И события, и факты, и люди. Как старый цирк на Цветном бульваре, они связывали потерянного в пространстве-времени Ильина с реальной для него жизнью, мигом оставленной по ту сторону аварии с «МИГом».

Мигом — с «МИГом». Каламбур.

Когда Тит нашел Ильина, в деревню примчался корреспондент местной газетки, повыпытывал у Тита подробности, и наутро они, подробности, были оттиснуты типографским способом на всю губернию. Центральная пресса очухалась попозже, но тогда уже на Ильина и его престранную историю наложили лапу гебисты, поэтому все публикации в Москве ограничились вольной перелицовкой заметки из губернской газеты. Но Тит хранил их все. Говорил, что ни о нем, ни о его знакомых газеты никогда раньше не писали, а тут…

Но это Тит. А Ильин с пытливым идиотизмом искал и находил в прессе знакомые фамилии государственных деятелей, которые и здесь оставались деятелями — только деятельность их направлялась «на благо развитого национал-социализма», по-мичурински прижившегося на крепких корнях русской национальной идеи. Просто социализм ей, идее, особо расти не давал, охорашивал ее приставкой «ИНТЕР». Ильин ловил фамилии известных журналистов, которые — так выходило! — складно врали о том же, о чем столь же складно врали в газетах из прежней жизни Ильина, которую он — вопреки здравому смыслу — числил более реальной, нежели нынешнюю. И когда какой-нибудь двойник писал в «Известиях» о… О чем?.. Ну, например, о собранных всем миром и легко потерянных денежках, бездарно вбуханных в строительство Суперпамятника Окончания Войны и Воцарения Всеобщего Мира на Поклонной горе в Москве; или о мощном торговом рэкете, свившем себе подлое гнездо в огромном торговом центре у Крестовской заставы, где тысячи мелких торгашей выкладывали еженедельную дань посыльным так называемого «люберецкого картеля»; или о гражданской, по сути, войне в суверенном Закавказье; или о мощном пожаре в пятизвездочном отеле «Петербург» — в Петербурге, естественно; или об очередном захвате террористами самолета в каком-нибудь Симферополе или Сочи, — когда вылавливал он такие до боли знакомые еще по Той жизни мерзости, радовался как дитя. Почему? Да потому — вот же странная человеческая натура! — что искал-то он не просто знакомое, но тоже больное. Словно безмерно печалил его ясно видимый со всех сторон факт, что Эта жизнь оказалась куда здоровее прежней…

Парадокс, имевший место и в Той жизни: проигравшие войну живут лучше победивших.

Но ему-то чего переживать за свое прошлое? Оно осталось в прошлом (прошлое — в прошлом, так!) и только шепотом, только памятью окликало Ильина, ибо даже глухие вести из социалистической Африки, попадавшиеся там-сям в газетах и журналах, пробивавшиеся сквозь «железный занавес», повешенный неокоммунистами на жарких границах Системы, даже вести эти ничем не напоминали знаемое Ильиным. Социализм, взращенный в саванне, в пустыне Калахари, на снежных вершинах Капских гор, если и походил на тот, что прорастал в Цюрихе, а крепнул на просторах Родины чудесной, закаляясь в битвах и труде, то лишь его тоталитарными амбициями и казарменной свободой. Так по крайней мере писалось в любимых Ильиным газетах унд журналах. Но Ильин-то, социализмом взлелеянный, не верил газетам унд журналам — социализм его и приучил не верить. Ильин, вон, весь истосковался, как лермонтовский парус. Бури ему, видите ли, бури!.. Или просто «мучительно жалко» (откуда цитатка? Не из Николая ли Островского?..) было себя и своих оставленных в прошлом соотечественников, у которых, если верить тоже прошлой песне, всего-то и было в хозяйстве, что одна Победа, одна на всех, — и ни хрена больше?.. У нынешних соотечественников Победы не было, зато всего иного до хрена имелось…

Так неужто и впрямь жалость Ильина вела, жалость плюс острая ностальгия по навеки утерянному и никому на фиг не нужному прошлому? Может, и так. Скорее всего так.

 

Действие

Ильин вошел и увидел премиленькую больничную палату на одного клиента, койку пружинную, тумбочку деревянную со скругленными углами, окно зарешеченное, в углу — параша, то бишь унитаз, а рядом с ним — умывальник. На единственной табуретке сидел молодой, лет тридцати, мужчина и приветливо улыбался Ильину.

— Здравствуйте, Иван Петрович, — сказал мужчина красивым баритоном. — Если хотите сесть, садитесь прямо на кровать. Здешние эскулапы на мебель не щедры. Да ведь их и понять можно. Кто контингент? Психи буйные. Мебели на них не напасешься… Так что садитесь, садитесь. Даст Бог, насидеться здесь не придется…

Качки топтались у двери.

Ангел опять увял.

Ильин сел на кровать. Пружинная сетка, как батут, упруго подалась под задницей. Ильин аж ухватился за спинку, чтоб не опрокинуться.

Мужчина засмеялся.

— Аттракцион, — сказал мужчина. — Как же на ней спать-то?.. — Ответа он ни от кого не ждал, посему обернулся к качкам: — А вы, мальчики, идите, оставьте нас, мы тут сами разберемся.

— А это… — косноязычно начал один из мальчиков, намекая, видно, на буйство духов, на легкий полтергейст, который вполне способен учинить помешанный Ильин.

— А вы недалеко, — мгновенно усек мужчина. — Вы за дверью побудьте, ежели что… Да только, думаю, Иван Петрович бунтовать не станет. Ведь не псих же он.

Ильин молчал, не собираясь подтверждать смелое предположение. Хотя молчание — знак согласия. Мужчина так и понял.

— Я кликну, — ласково сказал он качкам, и те неохотно слиняли, но дверь прикрыли не плотно, оставив-таки щелочку для контроля. — Ах, непослушные, — вздохнул мужчина, но с места не двинулся и обратился к помешанному Ильину: — Вы, надеюсь, поняли, Иван Петрович, куда это мальчики вас привезли?

— Чего ж не понять, — буркнул Ильин. — И психу ясно…

— А тогда и разговор будет короткий. Короткий — здесь. А уж где длинный — выберем. Или, может, вы предпочитаете полечиться малость? С месячишко так…

— Я здоров.

— Не сомневаюсь, но определять степень нашего здоровья дано специалистам. Лишь им. А они не верят в здоровых людей… Знаете, Иван Петрович, в этой городской психушке есть, на мой взгляд, совсем здоровые люди. Вернее, были здоровые. А к докторам только попади… Так, значит, вы не хотите к ним попасть?

— Не хочу.

— Вот и ладно. Я ведь только показал вам возможные печальные перспективы, только намекнул… Но Москва-то слухами полнится. И вы, наверно, слыхали о гебистских застенках в больнице имени господина Кащенко? Или в иных, в этой, например?.. Слыхали, слыхали… Так давайте скорей уйдем отсюда, и не дай вам Бог воротиться обратно… Впрочем, все от вас зависит, от вашей откровенности… — он встал.

Чем-то он напоминал Ильину гебиста из рентхауса: такое же псевдосветское многословие, фальшивое актерство, только костюмчик подороже и морда посвежее. Ну, и чин небось повыше. Все они одинаково фуфлово работали, пошло. Тот, который его в полуподвал на Полянке пристроил, тоже так начинал — велеречиво и с плохо скрытой угрозой. Намеренно плохо скрытой. Это у них стиль такой, похоже: мол, знаем-знаем все, да не протреплемся…

— Почту за честь, — культурно сказал Ильин и тоже встал.

— Ловко ты! — одобрил невесть откуда всплывший Ангел.

А что ловко — не объяснил, некогда было: гебист уже стремился к приоткрытой двери, вроде бы даже забыв об Ильине, но мальчики-качки о нем не забыли, приняли подопечного по инструкции — шли пообок, аки псы лагерные…

Да псами и были.

— Это куда меня ведут? — спросил Ильин.

— Не знаю, — беспечно ответил Ангел. — Но не страшись. Ничего ужасного впереди не вижу.

— Ты, видно, ослеп, — обозлился Ильин. — Вообще ни хрена не видишь, и час назад не видел, исчезаешь куда-то всю дорогу, а меня чуть в психушку не заныкали. Хранитель, называется…

— И называюсь. — Ангел сделал вид, что обиделся. — И храню, между прочим. Где бы ты сейчас был без меня, урод?

— За урода можно и в глаз, — машинально отреагировал Ильин, не вдумываясь в смысл сказанного. Иное волновало: «амбулансию» они счастливо миновали, шли куда-то к воротам, до которых он недавно чуток не добежал.

А Ангел ничего сказанного мимо ушей не пропускал.

— Кому в глаз? — нагло засмеялся он. — Мне?.. Следи за словами, Ильин. Я ж бестелесен. Мне вон даже психушка — семечки. Ты перетрухал, я — нет. Тебя б там каким-нибудь аминазином в доходягу превратили, врачи-суки наблатыкались, а я все равно парил бы над плотью, и, замечу, не без пользы для тебя. Неубитый дух — эт-то что-то да значит… И, к слову, могу тебе сообщить, что за воротами нас ждет вполне пристойный «БМВ», на котором мы куда-то поедем.

— Куда?

— Эманация у гебистов слабовата, не улавливаю… Куда-то в приятное. Может, даже, обедать…

Обедать — это было бы хорошо. Обедать — это было бы вовремя. Остался бы на дежурстве в котельной — давно б разгрузил холодильник… И ведь не ошибся Ангел! (Автор уже устал повторять: как всегда не ошибся…) Левее ворот к тротуару был припаркован синий «БМВ»-635-й, двухдверный вариант. Гебист, выпендриваясь, щелкнул на подходе брелочком-пультом, авто само мгновенно завелось, а дверные пупки тоже сами собой выскочили, отперев двери.

— Прошу. — Гебист повел рукой, как на танец Ильина, красну девицу, пригласил.

Ильин оглянулся. Качки замерли поодаль, а еще более поодаль замерла в низком старте давешняя «амбулансия», невесть как объявившаяся по эту сторону больничной ограды. Мистика — сестра психиатрии.

— Прошу, — повторил гебист.

Ильин открыл бээмвэшную дверь и сел. Гебист тоже сел, а качки пошустрили к «амбулансии», чтоб, значит, страховать по медицинской части.

Гебист выжал сцепление, врубил первую передачу и, пока не трогаясь, светски поинтересовался:

— Где обедать предпочитаете, Иван Петрович?

— Пусть в «Максим» везет, — подсказал наглый Ангел. Недоступно дорогой ресторан на Тверской вряд ли был по карману рядовому секретному агенту. Да и подопечный его более чем на пивную не тянул. Но мелочиться, прав Ангел, не стоило.

— Предпочитаю в «Максиме», — скромненько так заявил Ильин.

Гебист засмеялся, отпустил сцепление и мощно рванул по улице Матросская Тишина, не жалея «мишленовскую» резину.

— Проверяете: не слабо ли? Не слабо, Иван Петрович. Для нужного человека нашей конторе и на «Максим» не жалко потратиться. А вы — нужный.

Вел он машину лихо, но умело, скорость держал под сотню, за рулем помалкивал. А это Ильину на руку было: стоило тоже помолчать, подзарядить скисшие с утра батарейки перед серьезным разговором. Полицейские гебисту не мешали, за скорость не тормозили, знали, что ли, машину, поэтому по Тверской — через вечных три вокзала, через строгую Мясницкую, по родной водителю Лубянской площади, где давно уже не торчал «железный Феликс», а красовался фонтан, вернувшийся на законное место из дворика Академии наук, по Охотному ряду мимо Большого театра, мимо Дворянского собрания, мимо вязевого, прихотливого, в подбор к Думе и Историческому музею, здания отеля «Охотный ряд», построенного на месте снесенной после войны гостиницы «Москва», мимо, мимо, мимо, и через десять буквально минут — вот он, «Максимчик», совсем рядом с красно-белым кубиком городской мэрии, бывшим Моссоветом.

Развернулись через сплошную осевую, встали колом.

— Очнитесь, Иван Петрович. Приехали.

Очнулся, вылез из машины, отметил: напротив, через улицу, затормозила знакомая «амбулансия», медицинский суровый контроль. Пасли психа.

Время было обеденное, народу в ресторане хватало, но гебист уверенно шепнул что-то метрдотелю, и тот сразу увел новоприбывших в уголок неподалеку от зеркального окна, выходящего непосредственно на Тверскую, усадил за двухместный столик, а рядом немедля выросли два официанта-близняшки. Один протянул гостям меню в кожаных папках и отошел на шаг, скромно уступая место второму, спецу по выпивке, который вопросительно глядел на гебиста, без промаха определив в нем главного.

— Аперитивчик? Извольте выбрать… — поторопил гебист. — Да, я ж не представился! Олег Николаевич, к вашим услугам…

Ильин рассеянно кивнул, сказал официанту:

— Джин с тоником.

— А мне — двойной «Чивас Ригал», — прибавил гебист, и официант спец-по-выпивке-для-пищеварения исчез. А оставшийся его близнец-по-харчам терпеливо ждал.

— Рекомендую эскарго, гулять так гулять, — оторвался от меню гебист Олег Николаевич. — Здесь они чудесны, каждое утро — из Парижа. Вы как к эскарго, Иван Петрович?

— Из Парижа, как же! — прорезался Ангел. — Знаток фиговый… Из Румынии их сюда гонят. Из Транснистрии. Но тем не менее рекомендую, не отравишься.

— Годится, — сказал Ильин.

Близнец-по-харчам пожелания гурманов чутко ловил, но ничего не записывал: показывал класс.

— А из горячего что выбрали?

— Почки я бы взял. Телячьи почки в соусе по-ломбардски.

— Одобряю. Вундербар! Мне тоже почки… «Шабли» девяносто второго года — сказочное вино. Пойдет?

— Пойдет.

— Остальное — потом. — Это уже официанту: — Поспешайте, голубчик.

Голубчик умчался поспешать, а взамен возник спец-по-выпивке и мгновенно поставил перед Ильиным тяжелый, даже на взгляд холодный стакан с джин-энд-тоник, со льдом, с долькой лимона, надетой верхом на край стакана, а перед гебистом — стакашку поменее — с двойным скотчем. И еще орешки соленые, и еще маслинки лоснящиеся трех сортов.

Процесс пищеварения у Ильина начался незамедлительно, как у собаки профессора Павлова, в этом мире тоже широко известной. Ильин некуртуазно цапнул маслинку, разжевал, косточку уложил на тарелку, глотнул инопланетно вкусного джина, заел орешком, словил летучий кайф и полез в карман за обычной своей предобеденной сигареткой огнедышащей марки «Житан». По ресторану, кстати, и сигареты — французские, но не по ресторану — дешевые, имевшие в столице хождение среди простого люда.

А вот откуда у Ильина, типичного с некоторых пор представителя этого люда, откуда у него подозрительное знание всяких почек в соусе по-ломбардски, эскарго и шабли? Олегу Николаевичу, ладному гебисту, впору бы удивиться и задать соответствующий вопрос, но ладный гебист вопроса не задал, а достал из кармана красную пачку «Данхилла» и золотую зажигалку и спешно закурил, поскольку тоже сей момент откушал фиолетовую маслинку и пригубил дорогой скотч. Так они и покуривали, помалкивали, словно исполняли некий известный им ритуал, требующий полной сосредоточенности и отстранения от пошлой действительности. А в пошлой действительности Ильин в своих обеих жизнях ни разу не был во французском кабаке, и уж тем более во Франции, а про почки и эскарго читал в худлитературе, запомнил, и, как оказалось, с пользой. А в пошлой действительности Олег Николаевич разыгрывал стандартную, видать, для него сценку охмурения клиента на деньги Конторы, да и сам получал массу радостей от использования реквизита. А в пошлой действительности клиент, то есть Ильин, зачем-то крепко нужен был Конторе, если цепной ее пес повел клиента, скажем, не в популярную, но всем доступную пивную «Рейнеке лис», что на углу Тверской и Страстной — в доме, где в прежней жизни был магазин «Армения», если вообще не в казенный кабинет к себе вызвал, а не пожалел на него такого реквизита.

— Хорошо, — сказал наконец Олег Николаевич, с чувством сказал и пустил к потолку «данхилловский» дорогой дым.

Дым до потолка не добрался, а растаял в сильно кондиционированном воздухе — неподалеку от полотна замечательного отечественного художника Ильи Глазунова. Что это его полотно, Ильин знал из телепередачи «В мире прекрасного». Сейчас была возможность сравнить телевизионное изображение с реальным. Реальное смотрелось куда ярче. Ценя талант, Ильин выпустил «житановый» дым в другую от полотна сторону, но тоже сказал с чувством:

— Хорошо!

А и впрямь хорошо было. Даже Ангел разнежился, размяк и, не исключено, вырубился до поры. Ильин в Этой жизни по престижным кабакам особо не шлялся, разве что в пивнухи заглядывал да в теплых кафушках иной раз ужинал-обедал. Выходило дешевле, чем дома. И уж куда менее хлопотно. Но в хорошем ресторане был лишь дважды: когда Тит его в Москву из деревни привез — в «Славянский базар» на Никольской сходили, и когда опять же Тит полгода назад свой полтинник справлял — гудели в «Эрмитаже» в Каретном. Но те рестораны не шли, конечно, ни в какое сравнение с «Максимом», «Максик» — это оберст-класс, в «Максике» тусовались «деловые» из самых крутых, акулы капитализма, загнивали они здесь со страшным понтом, а парни из Конторы скромно паслись рядом на казенные «бабульки».

И сладко было Ильину представить на миг, что он — по-прежнему обласканный судьбой и начальством летчик-испытатель, что с «бабульками» у него — полный порядок, что сидит он здесь не на птичьих правах гебешного сироты, а на своих законных, и напротив — не «благодетель» из Конторы, а знакомый сотрапезник… Сладко было так все представить, но не вышел номер: «благодетель» и не дал. Он снова отхлебнул скотча, перегнулся через стол и спросил страшным шепотом:

— Давно про Черное озеро не слыхали, а, Иван Петрович?

И пропала сладость. Маслина горчить стала, сигарета горло драла, а знакомый сотрапезник колол в упор лазерным взглядом, как и полагалось работнику недреманных органов.

Ангел опять всплыл.

— Аларм! — сказал Ангел. — Кайф в сторону. Бди! В самом деле, с чего бы это гебисты про озеро вспомнили?..

— Давно, — ответил Ильин. — Забыл уже.

— А вот мы помним.

— Ваша служба… — безразлично пожал плечами Ильин. Не удержался, добавил: — И опасна, и трудна, и на первый взгляд как будто не нужна…

Здесь этой песни не знали, здесь по телевизору другие полицейские сериалы крутились.

Поэтому Олег Николаевич на незнакомую ему цитату среагировал в лоб:

— Это только на первый взгляд. А на второй… Там, как вы помните, в Черном озере то есть, хорошо окунь ловится…

— Не помню, — отрезал Ильин. — Не ловил. Не пришлось.

— Да знаю, знаю, — отмахнулся гебист. Ему явно не до подробностей Ильинского анамнеза было, его несло. — Так вот рыбачок местный, Филимонов фамилия, ловил там окунька поутру, а поймал — не поверите! — что.

— Что? — поддержал беседу Ильин.

— Шлем! — торжествующе закончил Олег Николаевич.

Тут-то и принесли эскарго.

Официант поставил на стол большое мельхиоровое блюдо с двумя дюжинами крохотных фарфоровых урночек на нем, в каждой из которых покоился прах улитки. Перед едоками официант положил специальные щипчики, чтобы эти урны легко хватать и выковыривать прах маленькой вилочкой, которую официант тоже не забыл.

— Приятного аппетита, — пожелал официант и отступил, а его близнец, почтительнейше склонившись перед Олегом Николаевичем, капнул тому в бокал вина из завернутой в крахмальную салфетку бутыли, да так и остался склонившимся, ожидая. Олег Николаевич шабли пригубил, глаза закатил, потом прикатил их обратно и ожиданий близнеца не обманул:

— Пойдет.

И близнец, вроде бы обрадованный результатом, сию же секунду наполнил бокалы и ласково поставил бутылку в ведерко со льдом. И тоже отступил.

— Понтярщик хренов! — возмутился нетерпимый Ангел. — Как будто чего в вине сечет! Парвеню, рожа сыскная!.. Да, кстати, Ильин, ты интересуйся, интересуйся подробностями, но — аккуратно. Он же тебя поймать хочет… Так что не спеши, потяни резину, выпей вот лучше для затравки, вино классное, аусгезейхнет. И улитки стынут…

Ильин поднял бокал.

— Ваше здоровье, — сказал он гебисту.

— Спасибо, — принял тост Олег Николаевич. Чокнулись, глотнули — вино как вино, Ильин вообще-то водку предпочитал. Он замешкался, исподтишка глядя, как сотрапезник справится с поданными приборами. Оказалось — несложно. Зацепил улитку — она была горячей, ощутимо жирной и все же вкусной. Проехала без задержки.

— Так я о шлеме, — сказал Олег Николаевич. И вдруг будто бы усомнился: — Вам интересно?

Ильин мысленно поблагодарил Ангела за совет — не спешить. Ангел тоже мысленно ответил, что, мол, не стоит благодарности.

— Интересно или нет, — невежливо сказал Ильин, не оставляя, впрочем, процесс поглощения улиток, — а вы все одно расскажете. За тем и пригласили… Валяйте. Интересно, интересно, не буду врать.

— А коли интересно, то вот вам факт. Шлем-то был летный, — голосом выделил Олег Николаевич, — да не простой, а высотный.

— Прямо стихи, — усмехнулся Ильин. И спросил: — Ну и что, что летный-высотный?

Не спеша запил улитку холодным глотком шабли.

— Следовало ожидать, — сказал Ангел. — То, что ушло под воду, рано или поздно всплывет.

— Никак Бернард Шоу? — ехидно поинтересовался Ильин.

По инерции поинтересовался, поскольку не привык давать спуску Ангелу, а на самом деле его весьма волновала нештатная ситуация, и без Ангела из нее, понимал Ильин, ему не выпутаться.

— Мое! — обиделся Ангел. — Вот замолчу сейчас навек, закуклюсь — что станешь делать?

Угроза была жуткой.

— Извини, — сказал Ильин, — погорячился. И вправду: как себя держать?

— Получи ответ на твое «ну и что». Действительно, ну и что? Шлемов, что ли, не видывали?..

Ответ ждать не заставил.

— Как «ну и что»? — Олег Николаевич про Ангела не знал, но заочно с ним согласился. — По-вашему, высотные шлемы в глухих озерах так прямо и складируются?.. Там, милейший Иван Петрович, ни одного аэродрома в округе и близко нет. Шлему взяться неоткуда.

— Нападай, — посоветовал Ангел.

— Слушайте, чего вы ко мне пристали с этим шлемом? — возмутился Ильин, даже вилку положил. — Я, что ли, его там потерял?

— Это я и хочу узнать, — сообщил гебист.

— Не терял. Ничего про шлем не знаю. В глаза его не видел!

— Хорошо, — быстро согласился Олег Николаевич, — не видали так не видали. Черт с ним, со шлемом. Но вот в чем загвоздка. Рыбачок этот, благонамеренный гражданин, об улове в полицию сообщил. А полиция, интеллигентнейшие все люди, сами ничего не решают, полиция — нам. А мы…

— Спроси: кто «мы», — быстро посоветовал Ангел.

— Кто «мы»? — послушно спросил Ильин. Ангел любил непонятные ходы.

— То есть как? — осекся Олег Николаевич. Гладкую его, отрепетированную речь, полную тонких намеков и гибких аллюзий, вдруг — р-раз! — и сбили дурацким вопросом. Это как на пешем ходу нарваться на столб: не смертельно, но удивительно. Ошеломляет. Хотя все это — не более чем краткая потеря темпа.

— А так. Праздный вопрос. Вы — это безопасность, голому ежу ясно. Выпьем за вас! — И поднял бокал. И выпил. А гебист пить не стал. Засмеялся.

— Хи-итрый вы человек, Иван Петрович. Все-то вам ясно, все-то вам известно, дурочку только ломаете. Давайте про самолет, я жду.

— Про какой самолет?.. Олег Николаевич, уважаемый, дурочку я, может, и ломаю, да только ни хрена не секу: шлем, рыбачок, полиция… Теперь вот самолет какой-то… Поневоле дурочку-то ломать станешь. Объяснитесь, голубчик, битте.

— Извольте. Я ж только того и хочу. Короче, мы — вы правы, мы это мы, госбезопасность, — мы спустили в озеро водолазов, и те обнаружили на дне самолет. Военный. Истребитель сверхзвуковой.

— Упал, значит, — задумчиво огорчился Ильин.

— Значит, упал, — ласково согласился гебист.

— А я здесь при чем?

— Не знаю. Но хотел бы знать.

— Слушайте, — Ильин начал злиться, потому что пришла пора злиться, обижаться, показывать зубы, — сколько можно меня мучить? Ну, нашли меня возле Черного озера. Ну, не помню я ничего, амнезия, так ведь врачи диагноз поставили — не сам придумал. Ну, прилетел я на этом самолете, допустим. Прилетел, сломался, упал, обгорел, потерял память. Логично. Так поднимите самолет — есть же у него бортовой номер! — пошарьте в своих компьютерах, найдите концы — аэродром приписки, часть, полк и скажите мне наконец, кто я! Если это мой самолет, значит, я — летчик, так? А если так, значит, я не только есть, но и был! Кем? Где? С кем?.. Это же шанс! Я от вас не вопросов жду, а ответов. Я устал быть Маугли…

— Неплохо, — прокомментировал спич Ангел. — В меру страстно, в меру взвешенно. Убеждает. Если б я не знал, что ты — летун, принял бы за актера… Ну и каких же ты ответов ждешь, Станиславский?

— Развернутых, — туманно сказал Ильин, сам довольный монологом.

И получил один — вполне развернутый:

— К великому моему сожалению, ваши вопросы останутся без ответов. Пока… — Гебист был — само сочувствие. Фигура горя. Тоже, кстати, актер несостоявшийся… — В памяти наших компьютеров нет бортового номера самолета, а значит, нет части, полка и нет вас. Вы, конечно, были, это факт, но вот где, кем, с кем?..

— Не понял, — настороженно сказал Ильин.

— Объясняю. Самолет, который мы, естественно, подняли, сделан не в России, не в Германии и даже не в Америке.

— На Марсе он, что ли, сделан? Или, может, в Южной Африке?

— А-а-а! — надрывно завыл Ангел, и Ильин всерьез взволновался. Похоже, вышла промашка. Похоже, исправлять ее поздно. Ангел всегда выл, когда было поздно, когда он, Ангел, не успевал заткнуть рот Ильину. — Фигец котенку. — Ангел оборвал фермату и деловито сообщил: — Сам подставился, сам и выбирайся.

— В самую точку! — торжествующе сказал Олег Николаевич. — Именно в Южной Африке. Скорее всего в Южной Африке. Иначе почему он маркирован знаком конструкторского бюро Микояна? А? Как вы сей факт объясните, Иван Петрович?

— А никак, — заявил малость припупевший Ильин. — Никак не объясню.

Да и как, в самом деле, мог он что-либо объяснить, если даже сам Ангел воскликнул ошарашенно:

— Вот тебе и раз! Кто ж знал, что Артем Иваныч и в Этой жизни выберет социализм?

Самолет, на котором Ильин чего-то там прорвал в пространстве-времени и сверзился в Черную лужу, и впрямь сделан был в знаменитом бюро Героя и лауреата Микояна Артема Ивановича, сделан был его наследниками и учениками, поскольку сам конструктор в Той жизни почил в бозе аж в семидесятом, Ильин его уж и не застал.

А в Этой тоже почил? Или не почил?..

— Знал бы, где упасть, соломки подстелил бы, — оригинально заявил Ильин Ангелу. — Чего будем делать? Уйдем в несознанку?

— Из любой ситуации, даже самой безвыходной… — наставительно начал Ангел, но закончить тоже оригинальную мысль не успел.

С тяжким грохотом раскололось задымленное оконное стекло, осколки посыпались на пол, на столы, прямо в супы, жульены и иные герихты, в бокалы и стаканы, на головы вкушающих, на плечи и за шивороты, за декольте, на брюки и на юбки, и вот уже кто-то крикнул от боли, а кто-то от страха, и вот уже чья-то кровь красиво обагрила накрахмаленную скатерть, и боковым зрением Ильин поймал какое-то скоростное движение в ресторанном пространстве-времени, будто рассек его немедленный самолет конструкции Героя и лауреата.

Но то был не самолет.

— Ложись! — гаркнул Ангел.

И Ильин бросился на пол, на осколки, подобрал под себя колени и закрыл голову руками.

Тут как раз раздался взрыв.

Ильин естественно и вмиг исчез из Этой жизни, но в Ту, к сожалению, не попал, а через малое мгновение вернулся назад, в ресторан, и увидел разбитое окно, перевернутые столы, панически орущих мужчин и женщин, развороченный взрывом паркет. А еще он увидел Олега Николаевича, неудобно, с подвернутой ногой, лежащего поодаль и, по-видимому, тоже исчезнувшего из Этой жизни. На время исчезнувшего или навсегда — Ильин проверить не успел. Сверху, может быть даже с неба, стремительно падал какой-то блестящий неопознанный объект. Ильин понял, что бомбежка не закончилась, только и смог резко откатиться в сторону. Объект бухнулся рядом, но не взорвался, а из него плеснулась черная страшная начинка, мгновенно и больно обожгла щеку. «Кислота!» — панически подумал Ильин. «Размечтался», — ернически подумал Ангел. И Ильин увидел рядом мельхиоровый кофейник, вокруг которого разливалась горячая густая жижица. Стало смешно, но щека горела. Откуда-то издалека слышались сирены то ли полиции, то ли пожарных машин, они явственно приближались, и Ангел, совсем от взрыва не пострадавший, не преминул вставить свое:

— Так я не закончил. Из любой ситуации, даже самой безвыходной, умный человек всегда найдет один-два выхода. Два есть: окно и дверь. Вали отсюда, пока можно.

— Куда? — спросил Ильин.

— Куда глаза глядят, — философски заметил Ангел. И Ильин недрогнувшей ногой перешагнул через несчастного гебиста и пошел к одному из двух выходов. Почему не к оконному пролому, который был куда ближе? Да потому, что, зорко увидел Ильин, к пролому через Тверскую неслись давешние крутые качки, а в гардеробе висела куртка Ильина, а идти куда глаза глядят без теплой одежды было вредно для здоровья.

— Помнишь, о чем я утром предупреждал? — скромно спросил Ангел. — О том, что ошпаришься. Вот и ошпарился, поздравляю.

 

Версия

Пришла пора поговорить о той малопонятной роли, которую играет в жизни этой России (вообще) и в жизни этого Ильина (в частности) серьезная организация с несерьезным названием «гебе».

Хотя почему этого Ильина? Россия — да, иная. Политика, экономика, быт — все иное. Мир — не тот, к которому Ильин привык за почти сорок лет нормальной (до мига с «МИГом») жизни. Но Ильин-то, Ильин, извините, тот же самый! А что ему, высококлассному инженеру-испытателю, почему-то удобно прикидываться здесь чуркой-слесарем — так это, опять же извините, его личное дело. Его и, естественно, гебе…

Как ясно показывает история нашего века, любая диктатура может держаться и тем более процветать, если опорой для нее служит либо сильная армия, либо сильная партия. Причем партия, как опять-таки не скрывает честная дама История, для диктатуры надежнее армии. Но ни диктатура партии, ни диктатура армии (Личность внутри диктатуры подразумевается…) не может существовать без системы тотального сыска, пронизывающей как партию и армию, так и нацию в целом, не исключая старцев и младенцев. То есть без вульгарного животного страха, который вселенский сыск, иначе — подозрение всех и вся во всем, рождает у любого нормального гражданина, не выдюжит никакая уважающая себя диктатура. Помянутая в скобках.

Личность, руководящая страной, партией, армией, должна вызывать у народа любовь, круто замешенную на страхе. Причем страх этот не обязательно должен быть страхом перед физической расправой. Куда эффективнее страх перед потерей житейских благ! Так сказать, перед отлучением от Общенародного Корыта. Создание такого Корыта — огромная заслуга диктатуры в странах, где означенные блага зарабатываются не трудом, не талантом, не подвигом даже, но — чинами. Чин гражданину дает партия (или армия, коли диктатура — военная), сообразуясь с лояльностью персоны, а уж лояльность определить не может никто, кроме как раз аппарата сыска. Иными словами, в таких системах диктатура держит в руках и воспроизводство житейских благ — по максимуму, на который способна, и их распределение — по минимуму, который определен ею же для каждого чина. Задачка из курса школьной алгебры: к некоему бассейну, то есть к Корыту, подведены две трубы, в одну все вливается, из другой кое-что выливается. Кому положено, тот котелок и подставит…

И вот вам закономерность. Как только диктатура переходит от системы распределения по чинам к системе распределения по труду, то есть от мнимого социализма к истинному, то постепенно сама слабеет, сдает позиции, даже вырождается, ибо исчезает у людей страх потерять место у Корыта, каждый сам себе лудит собственное корытце — по труду и по способностям, а даже оставшийся страх перед физической расправой (тюрьма, психушка, смертная казнь, наконец…), на коем продолжает стоять диктатура, весьма абстрактен для индивида. Где она, психушка? Какая она, тюрьма? Кто их видел?.. Известно: пока гром не грянет, индивид не перекрестится…

И постепенно служба тотального сыска, как бы она где ни называлась, становится государством в государстве, с нею — несмотря на любую демократию! — приходится считаться всем: и тем, кто правит, и тем, кем правят. Эта служба, то есть государство в государстве, предельно замкнута, закрыта от внешнего мира, живет по своим законам. И не дай бог кому-то нарушить какой-либо! Если эта служба строилась десятилетиями, если диктатура не жалела на нее ни средств, ни людей, если давала ей волю и бережно отгораживала от официальных законов, то пусть диктатура сдохнет — сыск останется жить! Он будет жить самоцельно. Он изо всех сил будет притворяться нужным. И юная доверчивая демократия поверит ему, потому что трудно не верить тому, кто изо всех сил и жутко искренне хочет тебя, молодую и наивную, охранить от всяких врагов. Юная демократия с пеленок усекла, что ее со всех сторон окружают несдавшиеся и затаившиеся враги, юная демократия хочет, чтобы ее защищали — пусть даже старый и прожженный сыскной аппарат, который к тому же для виду круто почистился. Говоря казенно: освободился от элементов, скомпрометировавших святое дело сыска в тяжкие годы диктатуры. Как тут не поверить! Ситуация, знакомая с детства: Красная Шапочка и Серый Волк.

Юная демократия, конечно, дура…

А когда она окрепнет и поумнеет, она уже привыкнет к партнеру, да и он привыкнет к ней, притрется к ее смешным лозунгам, станет, конечно, осторожнее, на рожон почем зря не полезет, но и афишировать свои действия по-прежнему не будет. А что он там делает — разве за всем углядишь! Тем более что все официальные, демократической конституцией утвержденные законы внешне соблюдаются партнером, это он и при диктатуре умел делать — внешне, дело нехитрое. А в пылу разных политических кампаний, до коих дура демократия весьма охоча, такой партнер очень даже необходим: ничто так не ценится в тесных коридорах любой власти, как знание людей. А кому их лучше всего знать, как не службе сыска…

Другое дело, если речь идет о странах, где демократия не билась насмерть с диктатурой, где и диктатуры не было, а коли была, то недолго и не успела означенную службу сформировать и укрепить. Так ведь это — не о Германии и не о России. В одной был Гитлер, НСДАП и гестапо. В другой — Сталин, ВКП(б) и НКВД. Когда СССР капитулировал в сорок втором, умные гестаповские начальники не стали ломать и корежить отлаженный энкаведешный многотысячный аппарат, просто кого-то поначалу посадили, кого-то отпустили в Африку (в Африке — гориллы, злые крокодилы стали их кусать, так те там быстро-быстро свою службу сыска восстановили), а остальных — профессионалов! — использовали по их прямому назначению. Да и тех, кого посадили, попозже выпустили и тоже к делу пристроили. Ну, были они социалистами, стали национал-социалистами — большая ли разница! Вывески меняются — дело остается. А опыт энкаведе плюс опыт гестапо — такая арифметическая сумма дорогого стоит! От нее откажутся только полные идиоты, которых, к счастью, не было у власти ни в свободной Германии, ни в еще более свободной России. Как, кстати, не было их и в руководстве Совсем Свободных Соединенных Штатов Америки, где профессиональные защитники демократии из эфбеэр вполне могли конкурировать с русскими и немецкими коллегами. Что изо всех сил и делали.

Так что прав был гебист Олег Николаевич, не захотевший принять от Ильина цитату из песни про бойцов невидимого фронта. Пусть «на первый взгляд» их служба казалась ненужной в мире свободного, демократического, плюралистического, гласного и перестроечного национал-социализма, но кто же умный довольствуется первым взглядом?..

 

Факт

В Москве Тит лечил Ильина у экстрасенса. Ильин еще в деревне прилично окреп и, хотя по-прежнему страдал головкой, по-прежнему влетал время от времени в черные провалы памяти, когда не то что происхождения — собственного имени не помнил, но вне означенных провалов чувствовал себя хоть куда. Так уж счастливо случилось, что речь к нему вернулась в последнюю очередь, практически уже в Москве, и не без помощи экстрасенса, поэтому Ильин и хотел бы, да не мог выдать себя дурацкими вопросами типа: «Где у вас тут ближайший военный аэродром?» или: «Как позвонить в Москву, в Генштаб?» А вопросы эти просились с онемевшего языка, но вот вам милый медицинский парадокс: немота — гарантия политической бдительности. Задай их Ильин, где бы он сейчас был?.. Это только вслух и прилюдно так считается, что в свободной России за инакомыслие не преследуют. За инакомыслие, может, и не преследуют, но если сие инакомыслие выдает… кого?.. шпиона, например, или кого?.. сумасшедшего, например, то для первых существуют исправительные лагеря, а для вторых — уже известные читателю психиатрические больницы.

В этом смысле Ильину, надо сказать, отменно повезло. Если курва фортуна и завела его в дыру в пространстве-блин-времени, то в дальнейшем она вела его (и себя) вполне пристойно. Сначала вернула Ильину сознание. Он стал соображать, что жив, что лежит не у врагов (а где взять врагов в мирное время?), что действие происходит в деревне, на какой-то фермерской базе (термин военный), это не удивило его, потому что до катастрофы с «МИГом» все газеты социалистической Родины славили приватизацию и фермерство, полагая их панацеей от экономического бардака. Тит и его сестра, а также ее домочадцы пахали (в буквальном и переносном смыслах) с рассвета и дотемна, однако и за убогим приглядывали: кормили, поили, обтирали, а здоровый Тит и до ветру носил. Руки-ноги двигались скверно, но глаза видели, уши слышали, а в комнате, где лежал Ильин, имелся малоэкранный телеящик «Блаупункт» и довольно мощный радиоприемник «Грюндиг», из коих Ильин мало-помалу узнавал вещи для него фантастические (а для кого, любопытно, они б реальными показались?..).

Нет смысла вдаваться сейчас в давно миновавшие психологические стрессы, ошарашивавшие Ильина в те тяжкие дни, — что было, то было. И не понимал ни фига сначала, а потом понимал, но не верил, не хотел, не мог верить, а потом тыщу раз умирал оттого, что влезала в него эта безнадежная и упрямая вера в реальность за окном, за экраном телевизора, да и как в нее, в реальность, не поверить, когда она — реальность! Короче, проехали. А проехав, начали смиряться. И привыкать. Тут как раз руки стали послушнее и в них можно было вложить то книгу, то газету. Газет на ферме было вдосталь — на любой вкус, поскольку вкусов хватало. Тит читал одно, сестра его — другое, ее сыны вообще третье предпочитали. Информация. И посему первыми словами однажды заговорившего Ильина были вполне уместные в любой социальной системе: «Доброе утро!»

Утро, когда Ильин заговорил, было и впрямь добрым. Весна в Москве гуляла зеленая, солнце с рассвета уже припекало, птицы пели, розы цвели, а тут еще Ильин заговорил. Лепота! Тит сильно обрадовался, а экстрасенс, пользовавший больного, загордился от зримого успеха своей темной науки.

Ильин, повторимся, заговорил так, как надо, потому что был уже, к горю своему, готов осознанно и невесть на сколь долгий срок (выходило — навечно!) начать веселенькую игру в красного героя Штирлица, у которого злые люди отняли любимый Центр с любимым Юстасом — или кто там у него начальствовал? Впрочем, если уж пошли литературные аллюзии, то тут-то и стоит вспомнить фантастическую книжку про человека в высоком замке. Ильин ее быстро вспомнил и тут же начал сравнивать придуманное с реальным.

Кстати, он потом частенько хвалил себя за звериную осторожность, рожденную первыми же телепрограммами новостей, потому что он ведь мог, будучи немым, письменно задать указанные выше оригинальные вопросы. А здешнее гебе, как он впоследствии выяснил, любило письменные доказательства, мягко заметим, нелояльности.

Но Ильин сказал: «Доброе утро!»

Больше он ничего сказать не мог — по его же рожденной в долгой лежке легенде. Поэтому, когда обрадованные донельзя московские гебисты припорхали в квартирку Тита (а кто их позвал? Да Тит и позвал! Не мог не позвать: они аж с самого момента появления Ильина в деревне Боково ножонками вокруг одра сучили: когда? когда? И вот — свершилось! Грех было не позвать, а то бы они сами пришли и Титу два-три яйца повырывали бы), когда примчались они на всех парах, то ничего толкового из заговорившего подозреваемого не выудили. Он помнил себя лишь с того мгновения, когда впервые осознал себя на пуховой перине в доме Титовой сестры. А что было до того, не помнил. Извините.

И вот вам реальные плоды демократии. Что при Сталине, что при Гитлере гебисты (или гестаповцы — не суть важно!) пытали бы беспамятного, иголки бы под ногти загоняли, ребра ломали, упекли бы на сколько-то лет в дальние холодные лагеря, а нынешние вежливые гебисты и пальцем больного не тронули, потолкались около, потом время от времени вновь возникали, потом выправили Ильину документы на то имя и ту фамилию, которые он сам себе придумать захотел (Иван Ильин Петров сын — так он захотел, простое русское сочетание, кто докажет, что это его настоящие позывные?), выдали паспорт, страховку, прописали являться к районному офицеру гебе. Выжидали. Ну, об этом здесь уже говорилось…

 

Версия

Лежа на перине и глядя в телевизор, а позже — читая книги по местной истории, столь отличной от той, которую Ильин столько лет зубрил в школе и вузе, он пришел к нехитрому выводу. Почему постсоветская демократия, от которой Ильин противу воли вырвался сквозь дыру в пространстве-времени, так тяжко приживалась в его мире, в его эСэСэСэРе сначала, эСэНГэ позже и в эРэФ потом? Так не хотела приживаться, сопротивлялась сверху и снизу, слева и справа, все сворачивала то на славно пройденный административно-командный путь, то на митинговую вольницу, то на гражданские войны местного значения? Да потому, что экономика в его старом мире была начисто, до фундамента, развалена десятилетиями правления придуманной большевиками Системы. Имеется в виду Система так называемого «социалистического ведения хозяйства», когда насквозь фальшивая, из чьей-то грязной фиги высосанная рабская идеология диктует столь же рабской экономике все и вся — от того, как резать гайку, до того, как сеять хлеб. И, диктуя, на самом деле нимало не заботится ни о гайке, ни о хлебе, но единственно — о неколебимой «верности идеологическим принципам». Естественно, что «народным массам», покорно и в страхе блюдущим верность этому монстру, уже не до прочной гайки и не до вкусного хлеба: лишь бы сварганить поскорее и быть бы живу. Так это, так, потому что ни хорошо сделанная гайка, ни вовремя выращенный хлебушек не перевесят в глазах Хранителей Идеологии (аббревиатура: ХИ) даже малой неверности оной. Кстати, за несделанную гайку — если ты громко и вовремя орешь идейно выдержанные лозунги! — тебя не накажут, а, скорее, повысят по идеологической линии. Выдвинут, блин, в ХИ! Так было, так есть, оттого ХИ в покинутой Ильиным державе становились, как правило, крикуны и бездельники. Работа, известное дело, вольготная, не пыльная. Поэтому на кой хрен ее, гайку, делать? Проще орать громко: заметят. И отлично заплатят: служение маме-идеологии ценится куда выше, нежели верность падчерице-экономике… Вот и катилась падчерица под откос крутым накатом, рушилось, сыпалось все в означенной державе, извините, конечно, за гаечно-булочную примитивность рассуждении. А на разрушенном экономическом фундаменте (воспользуемся еще некими строительными терминами: на плывунах, на песке…) никакая демократия не удержится: рухнет. Потому что народ хочет хлеба, а зрелища в виде митингов и съездов быстро надоедают. Возникает ненависть к словоблудию на государственном уровне и острое ожидание «сильной руки», которая болтливых и бездеятельных демократов скрутит, выкинет, введет железную дисциплину и вскоре накормит, напоит, оденет и обует народ. Только могучая эта, стальная даже рука должна иметь место не при выхолощенном социализме, а при нормальной экономике — с частной собственностью на все и вся, с конкуренцией, полной свободой предпринимательства, с поощрением инициативы и тэ дэ и тэ пэ. Ублюдочная идеология вселенского равенства меняется на идеологию (все-таки идеологию!) предприимчивости, здоровой силы (есть такая идеология — силы? Ильин не знал, но термин нравился…) — во всех ее проявлениях, экономической не исключая. Вот тогда, обеспеченная «сильной рукой» (какой рукой? Полуграмотный Сталин был единоликим диктатором, а за экономистом Пиночетом стояла просто армия плюс армия сильных предпринимателей…) и верной все же рукой, дисциплина (плюс страх, который, к слову, и должны насаждать недреманные органы), круто добавленная к экономической, производственной, торговой, научной и прочая и прочая инициативе (-вам), сделает чудо: вытащит несчастную страну из векового слоя дерьма. Как это произошло, например, в памятной Ильину Южной Корее. Как это произошло, например, на некоммунистическом Тайване. Как это произошло, наконец, в столь ненавистном всем бывшим соотечественникам Ильина, всем людям доброй воли Чили под игом генерала Пиночета, о светском — экономическом, повторим, образовании коего люди доброй воли даже и не слыхивали… А вот когда не сдерживаемая идеологией экономика разовьется настолько, что войдет в противоречие с диктатурой (читай: с «сильной рукой»), то она эту диктатуру легко и естественно умнет. Отодвинет. Уничтожит. Как, к слову, в Южной Корее. Как, к слову, в том же Чили. И тогда столь же естественно и уже ко времени придет на руины диктатуры долгожданная демократия. Которой, как уже говорилось, понадобятся недреманные органы. Зачем понадобятся? Да затем, чтобы владеть информацией. Ибо владеющий информацией владеет страной. А информация демократии нужна не меньше, чем диктатуре. Крепнет она от такого владения, крепнет и расцветает, не сочтите за парадокс.

Так, по мнению Ильина, и произошло в России, побежденной гитлеровской Германией. А что? Диктатура национал-социализма, сменившая диктатуру просто социализма (читай: диктатуру пролетариата…), выпустила российскую (и немецкую, кстати!) экономику из цепких объятий войны на мирный выпас. Та и поперла, вестимо, ибо идеология национал-социализма отнюдь не отрицала частную собственность, свободу предпринимательства, рост частных же капиталов, инициативу и сметку, et cetera, а напротив, все это поощряла. Российские люди, всегда умеющие и любящие отменно работать, работали отменно. Поначалу не без привычного за минувшие два с половиной ленинско-сталинских десятилетия страха, который вмиг не исчез, как не исчезли, повторим, и не собирались исчезать органы, его «генерирующие», а позже — рядом со страхом, вслед за страхом! — естественно возникла адекватная труду отдача: деньги — раз, возможность их отоварить — два, короче, так и не осуществленный коммунистами принцип социализма: каждому по труду. И страх умер. Он стал не нужен. Маркс дураком не был, как не были дураками люди, взявшие освобожденную от военной повинности экономику в свои руки. Потенциально богатую страну можно и должно было превратить в реально богатую. Они знали, как это сделать, в отличие от большевиков. Им начхать было на любую идеологию — будь то коммунизм, будь то фашизм, будь то удачно привитый к русскому гордому национальному древу национал—социализм. Им лишь бы дело делать не мешали. А взращенная большевиками госбезопасность (плюс опыт гестапо…) знала все остальное. Аксиома: полное и отменное знание — залог трудовых побед!

Впрочем, госбезопасность не делилась всем знанием, это противоестественно для такой замкнутой системы, какой она являлась (а в супердемократических странах? а эФБеэР? а ЦеэРУ? а эМАй-6 в консервативной до дрожи Англии?.. Они что, тайн своих не имеют?..), но отмеряла лишь столько, сколько требовалось для общего государственного дела. А лишнее… Да помилуйте, разве бывает в мире лишнее знание? Госбезопасность вовсе так не считала, потому и осталась могучей силой в стране, закономерно победившей демократию. Государством в государстве. Впрочем, об этом здесь уже говорилось… И таинственно — из ниоткуда! — возникший Ильин был госбезопасности в принципе подозрителен, ибо никакого знания о нем у нее не имелось. Отсутствие знания о предмете (человек есть предмет знания! Трюизм. Но может быть и поговоркой…) небезопасно для государства, которое рыцари щита и меча по-прежнему (по-своему) охраняли. Извините за обилие скобок.

Да, что касается «сильной руки». Ее, как выяснилось, не обязательно персонифицировать. Рук может быть много.

Главное, чтоб они тащили державу в одну сторону. Или толкали — кому как нравится…

 

Действие

Стремно было на Тверской. Все мчалось, орало, гудело, колбасило и взаимозаменялось. Взрыв в центре города — факт экстраординарный, пардон за иностранное слово, и бездельный среди дня народ спешил посмотреть на сей факт, эмоций не сдерживая. А еще и «скорые помощи», а еще и полицейские «фольксвагены» и «мерседесы» с мигалками синими и красными, а еще и огненные «фойермашин», с которых спорые пожарники разматывали брезентовые рукава и уже поливали несчастный «Максим» холодной водой.

Качки не заметили Ильина, скромно вышедшего из двери, качки, как все нормальные зеваки, рванули к оконному пролому и, не исключено, уже обнаружили раненого начальника, лежащего без сознания среди остывших улиток. Тут надо было скорее о нем позаботиться, а уж потом о пропавшем подозреваемом думать. Да и, может, подозреваемый тоже где-нибудь рядом притулился, может, вон под той столешницей либо под стенным зерцалом скучает. Куда ему деваться, если все вокруг искорежено и опошлено?.. Поэтому подозреваемый Ильин довольно спокойно, хотя и быстро, пошел по Тверской, свернул в кованые ворота у городской мэрии — в Большой Чернышевский переулок (бывшая улица Станкевича, подзабытого здесь философа-идеалиста) и поспешил вниз — к Большой Никитской.

Так он себе и шел бы, ни о чем серьезном не думая, не анализируя неоконченный разговор с гурманом-гебистом, и лишь одна примитивная мыслишка вела его: скорей бы смыться подальше. Куда ему смываться — об этом он тоже не думал, хотя, кроме родного полуподвала и квартиры Тита, идти было некуда, но в полуподвале и в квартире Тита его легко было обнаружить и снова завести опасный разговор о найденном в Черном болоте «МИГе». Разговаривать о «МИГе» он пока не хотел. Не знал — как.

И в это время (в какое время? Что за расхожий штамп?..) рядом с ним у тротуара, гадко скрипя шинами и воняя отработанным бензином, лихо затормозил зелененький жучок-«фольксваген», правая дверь гостеприимно распахнулась, и голос из жучка надрывно воззвал:

— Садись! Скорее!

И что вы себе думаете? Ильин таки сел!

— Вот это решение ты принял сам, — немедленно открестился Ангел. — За последствия я не отвечаю.

— А что будет? — глупо спросил Ильин.

— Пива дадут. А потом догонят и еще дадут.

Раз Ангел отделывался глупыми прибаутками, значит, предвидеть он ничего не мог. Значит, ситуация впереди была темной и, не исключено, опасной.

Ильин взглянул на своего… На кого «своего»?.. Спасителя?.. Похитителя?.. На водителя своего он взглянул, вот на кого. Водитель гнал «народный вагон» по узкому Большому Чернышевскому, едва не задевая бампером за углы домов, гнал, вплотную прижавшись к рулю, глядя на дорогу сквозь близкое ветровое стекло и еще более близкие очки в круглой ученической оправке. Водителю на вид было лет двадцать с малым, был он заметно прыщав и рыж, а редковатые пейсы выдавали в нем нелюбимую в России национальность.

Впрочем, Ильину плевать было на водительскую национальность.

— Кто вы? — спросил он наконец, параллельно хватаясь за держалку над головой, потому что водитель чересчур резко, с заносом, свернул на Большую Никитскую и помчался по ней к Никитским же воротам. — Куда вы меня везете?

— Спохватился, — сказал Ангел. — Киднепнули тебя, флюгер, фигец котенку Машке. Готовь выкуп.

— Па-прашу па-амалчать! — фальцетом взорвался водитель, не отвлекаясь, впрочем, от дороги, на рысях перелетая бульвары — только мелькнули слева золотые маковки Большого Вознесения, на которые Ильин непременно перекрестился бы, если бы правую руку свободной имел. Перекреститься при такой вонючей езде — сам Бог велел…

Велел, но не дал. И Ильин тоже заорал:

— А ну тормози, гад! Или я тебя убью!

Прыщавый гад оторвал левую руку от баранки, пошарил ею где-то под сиденьем (и это все на недозволенной скорости, перемахивая на зеленый свет через Кудринскую площадь и влетая на Пресню, которая давно уже не звалась Красной), а пошаривши, достал оттуда большой вороненый «вальтер» с длинным патроном глушителя на стволе, наставил на Ильина, не отвлекаясь от ведения авто — вот такой он был ас! — и тем же поганым фальцетом подвел итог спору:

— Сидеть тихо! Будешь возникать — прострелю плечо! Сам гад! Был бы ты нам не нужен, убил бы враз!..

Кому «нам», спрашивать было, ясное дело, бессмысленно. Ильин не любил наставленных на него «вальтеров», Ильин даже в прежней жизни положенное ему табельное оружие из служебного сейфа ни разу не доставал. Да и зачем оно, оружие, мирному летчику-испытателю?.. Поэтому Ильин временно смирился под дулом с глушителем, затаив мысль при случае скрутить водилу и врезать ему промеж рогов. Ведь остановятся они когда-нибудь! Ведь не век же им гнаться по старым московским улицам, нарушая правила дорожного движения.

Кстати, гебист тоже их нарушал.

Ох, давно Ильин на авто с ветерком не гонял, автобусом пользуясь и метро, ох, отвык он от лихой езды! А ведь умел и любил. Ну да что вспоминать зря!..

А сумасшедший псих свернул направо и погнал «жука» куда-то в глубь Грузин, опять направо сворачивая, налево, направо, налево, направо, а пистолет между тем с Ильина не сводил, ухитряясь точно держать прицел. Ну, ас, ас! Чтоб он в столб врезался, безнадежно думал Ильин, и Ангел ему вторил.

Но ас в столб не врезался, а затормозил наконец в тихом переулочке у тихого двухэтажного домика, оставшегося на Грузинах с тех, быть может, былинных пор, когда они (Грузины, естественно, а не поры…) еще застраивались небогатым людом, и пережившего одну войну, одну революцию, другую революцию, другую войну и дождавшегося-таки Ильина.

— Приехали, — уже спокойно, будто не верещал только что, сообщил водила, убрал пистолет и, пока Ильин расчухивался, выпорхнул на волю, подбежал к входной двери и позвонил в пупочку. Дверь немедленно, словно звонка ждали, распахнулась, на пороге возник пожилой, шкафистого вида дяденька в черном свитере и с черной бородой, помахал Ильину рукой и весело крикнул:

— Вылезайте, Иван Петрович. Чувствуйте себя как дома. Вы у своих.

 

Факт

Ильин здесь много читал — больше, чем в Той жизни. Не газет, о газетах уже сказалось, но книг — романов там, рассказов, повестей. Литературы. Времени было больше, больше желания узнать мир, в который чертом занесло… Книги стоили дорого, зато издавались шикарно — в твердых с золотом переплетах, на толстой бумаге, в пестрых суперобложках. Но для таких, как Ильин, все роскошные бестселлеры дублировались дешевыми карманными изданиями, вот их-то Ильин и покупал. Раньше, в Той жизни, он ловил новинки, о которых спорили в так называемых «толстых» журналах. Здесь тоже выходили «толстые» журналы, на самом деле очень толстые, сотни, может быть, ежемесячно, ежеквартально, даже еженедельно, но за всеми не уследишь, да и тиражи у них были крохотные — для узкого круга гурманов. То, о чем здесь спорили (если спорили — литература не входила в список тем для споров. Читал то-то? Читал. Или не читал. Понравилось? Да. Или нет. И весь спор. Может, в гуманитарных кругах споры были иными, бурными, только Ильин-то совсем в других кругах вращался…), а точнее будет — то, о чем писали в газетах серьезные колумнисты и вещали с телеэкранов умные комментаторы, выходило сразу книгой, сначала — в дорогом варианте (для нетерпеливых), позже — в дешевом (для всех). И готовилось издание таких книг загодя, толковая реклама каждодневно вбивала в сознание потребителя (книга — товар, ее тоже потребляют…): жди, жди, завтра, завтра. А когда «завтра» наступало, то рекламный бум достигал пика, и потребителю уже казалось, что без этой книги он — нищ. Духом, естественно. А быть нищим духом в России стыдным считалось всегда. Вот так, и не захочешь, а купишь.

Ильин хотел.

Ильин всегда покупал книги на Кузнецком мосту — в тесном двухэтажном магазинчике отца и сына Лифляндов, где в прежней жизни Ильина была Лавка писателей. Ильин хорошо знал суровую директоршу Лавки, наверно, потому и вошел сюда, когда однажды, в Этой жизни, забрел на Кузнецкий. Знакомой директорши он, вестимо, не обнаружил, зато познакомился с младшим Лифляндом — человечком лет сорока, русскую литературу отлично знающим. Ильин бережно хранил самую первую книгу, купленную в Этой жизни. Книга называлась «Хождение во власть», и написал ее неведомый тогда Ильину писатель Собчак. Это был так называемый политический крутой роман о хождении по коридорам власти пятидесятилетнего боевого офицера, только-только прошедшего ад войны в Ливии и ставшего — волею демократии! — членом российского парламента. Почему Лифлянд присоветовал ему купить этот вовсю разрекламированный, но все ж не шибко высокой литературной пробы триллер, Ильин до сих пор не знал. Может, принял не за того? А что? Наверно, так. Ильин, впервые после болезни попавший в книжный магазин — чужой книжный магазин! — выглядел абсолютной деревенщиной: глаза выпученные, челюсть отвисла… Чего ж такому советовать, кроме детективчика?.. Это уж потом, когда они с Лифляндом поближе сошлись, тот стал откладывать Ильину и нобелевского лауреата Стахова, гордость русской литературы — раз, общемировой — два, и знакомых незнакомцев Аксенова с Беловым, совсем не похожих на тех, прежних Аксенова и Белова, просто незнакомцев Рогова и Шага, пишущих сложную игровую прозу — с первого чтения не продерешься, и переводных Белля, Доктороу, Капоте, Ле Мина, Добсона, Берже, и черных философов братьев Араловых, и злую, но мудрую даму Валентину Распутину — куда как серьезные книги! Но крутой Собчак пошлому Ильину все же нравился, он его всего перечитал, вяло отбрехиваясь от эстетского осуждения Лифлянда-юнгера. Собчак напоминал Ильину оставленного в Той жизни американца Роберта Ладлэма, которого в Этой жизни почему-то не было. Или был, но его в России не переводили, своих крутых хватало. В России своих писателей — хороших и разных — было завались! И чем больше Ильин читал их — таких свободных, таких бесцензурных (один Эдуард Лимонов, провинциальный кумир, чего стоил!), таких высокопрофессиональных, таких всесветно известных (их, Ильин знал, на черт-те сколько языков переводили!), таких, наконец, всерьез талантливых! — тем больше влезал в ту вольную или невольную идеологию, которую несли их прекрасные книги. Да-да, идеологию, без которой литература мертва. И нация мертва — без идеологии плюс литературы. Стоило продираться сквозь неоднократно помянутую дыру в пространстве-времени, чтобы это понять!

Другое дело, что это была за идеология!..

Исподволь, крадучись, не исключено — работой авторского не сознания, но подсознания, влезала в податливую читательскую башку нормальная, здоровая идея российской силы, российской воли, российского благородства и российской широты духа, нежности и страсти, смелости и таланта, словом, всех тех качеств, которые еще классики русской литературы в своих героях воспевали. А всемирная критическая элита (та, что осталась в прежней жизни) вплоть до планового отлета Ильина (с неплановой посадкой. Шутка!) стонала по русской душе и русскому характеру, утерянным в суетливое время Советов. Этот стон и со страниц отечественных газет доносился: мол, где же, где же новые Толстые и Достоевские, что ж это они все не рождаются и не рождаются? А они, может, и рождались, да только совковость вбивалась в их, не исключено, гениальные головы с ясельных и детсадовских хоровых припевок. Встанем как один, скажем: не дадим! Единица — вздор! Единица — ноль! Голос единицы тоньше писка. За столом никто у нас не лишний! Нам нет преград!.. Один из поэтов — современников Ильина, ликуя от причастности к большинству, вякнул: по национальности я — советский! А он, поэт, русским родился, но совковое воспитание убило в нем, в его жизни, в его судьбе, в его литературе простенькую, но единственно верную идею величия России.

Как для грузина — идея величия Грузии. Для латыша — Латвии. Для туркмена — Туркмении. И тэ дэ, и тэ пэ.

Скажут: национализм чистой воды? А чем, простите, плох национализм, если только в его основе не лежит говеннейшая мыслишка о примате одной нации над остальными? Смешно предположить, но взросший в России после поражения в войне национал-социализм изначально отличался от его фашистского родителя в гитлеровской Германии. Он никого не давил, не ломал через колено, но, поставив во главу угла национальную идею вообще, дал толчок для развития идеи русской, татарской, башкирской, удмуртской, не говоря уж о тех нациях, которые, отбившись от России, создали свои государства. Итак, отбросив лошадиные шоры придуманного большевиками пролетарского интернационализма, российская литература естественно избавилась и от двух комплексов, которые означенный интернационализм неизбежно вырабатывает. И, кстати, у прежних соплеменников Ильина в избытке имевшихся. От комплекса «большого брата», который (брат, а не комплекс) прямо-таки обязан всех вокруг окормлять и крылом осенять. И тут же, как ни парадоксально, от комплекса собственной национальной недостаточности: мол, коли ты старший, то не выпячивай себя, поскромнее будь, молчи в тряпочку. Восемь почти десятилетий истории покинутого Ильиным эСэСэСэР страшно доказали, во что могут превратить страну и народ (и народы!) эти два миленьких комплекса. Ильину тем более страшно, больно, горько — что еще? — было Ту жизнь вспоминать, что он ее всю дорогу Этой поверял. В чью пользу, догадайтесь с трех раз?.. Пролетарский интернационализм, сочиненный дедушкой Лениным, сказался вульгарным имперским эгоцентризмом, не подкрепленным ничем — только «всебратскими» и «всепланетными» амбициями. Мы наш, мы новый мир построим. И писатели, верные, блин, подручные партии большевиков, вместо того чтобы лудить нетленки, кучно и радостно создавали Голема по имени «Советский Характер». Он, Голем, мог быть русским, грузином или чукчей (только, упаси Бог, не евреем!) — неважно! Важно, что он, Големушка, был советским, то есть лишенным национального… И к литературе эти Големы (как и их создатели) никакого отношения не имели. К настоящей, а не подручной партии…

Литература, всегда подсознательно считал, а теперь и вовсе уверился Ильин, просто обязана быть национальной — по духу, по форме, по сути, по чему там еще! Тогда она — Литература, а не халтурный учебник по прикладным способам выживания.

И не надо меня (то есть автора) и Ильина (то есть героя) упрекать в национализме. Национализм — это мета. Кровь. Пот. Князь Мышкин и Раскольников, Пьер Безухов и Печорин, Базаров и Гришка Мелехов — русскими они были, узнаваемо, до боли русскими! А Тевье — евреем, и никем иным. А Жюльен Сорель или Эмма Бовари — французами. А всезнающий доктор Хиггинс — англичанином. А Флем Сноупс или Скарлет О'Хара — американцами, и только американцами, потому что единственно Америка смогла родить абсолютно новую нацию, слив воедино негров, евреев, англичан, французов, русских, китайцев, индусов и еще множество народов, научив их гордиться тем, что они — американцы. И дай ей, Америке, Бог здоровья и счастья, коли так! Они в интернационализм не играли, они — американцы — все вместе строили свою страну.

Какая национальность у Павлика Морозова? У Павки Корчагина? У Мересьева? У Кавалера Золотой Звезды? (Кто, любопытно, помнит его фамилию?..) У Строителя Города-На-Заре?.. Нет у них национальности, нет корней, они безродны и, не исключено, бестелесны. И Родина у них — не Россия или Литва, не Грузия или Молдавия — Голем эСэСэСэР, который силой заставлял себя любить, а тех, у кого не получается, — тех к стенке, к ногтю, к кайлу, к шприцу с аминазином… Вот почему, попав в букладен на старом Кузнецком мосту и окунувшись с головой в накопленное за десятилетия без войны (без него, Ильина…) богатство, Ильин, всегда влюбленный читатель, ощутил в современных ему книгах могучие токи (или соки? что менее заштамповано?..), идущие в Сегодня из Вчера и Позавчера российской и русской литературы. И славно ему было почувствовать гордость за свою национальность, ибо гордость эта рождается из Поступка (Человека, Нации, Страны), а закрепляется Словом (писательским, и ничьим больше).

Правда, тот же Лифлянд как-то говорил Ильину, что в далекой Африке, среди кактусов и агав, тоже родится кое-какая изящная словесность, но поскольку южноафриканские комми существуют в изоляции от остального мира (и ООН к тому руку, то есть голос, приложила…), то узнать, насколько она изящна, не представляется возможным. Границы на замке.

 

Действие

Пуст был переулочек, пуст и глух, ну хоть бы какой-нибудь полицейский на своем желто-синем «мерсе» для смеха сюда зарулил, чтоб Ильин ему сдался, а этого рыжего террориста чтоб повязали. Так нет! Куда смотрит гебе, и не хотел, а удивился Ильин, какого фига оно недешево пасет безвинного слесаря-котельщика, а явных террорюг из очередных «ротенбригаден» бездумно терпит посреди Москвы? Или террорюги — сами из гебе?..

Мысль тенью скользнула по какой-то неглавной извилине в трахнутом взрывом мозгу Ильина, но не испарилась вовсе, а зацепилась за что-то в мозгу, за случайный синапс, и осталась там — до поры.

— Проходите, Иван Петрович, — повторил бородатый, в бороду же и улыбаясь, и еще ручкой пополоскал перед собой: — Милости просим.

— А если не окажу милости? — Ильин стоял посреди тротуара, засунув руки в карманы, и праздно задавал праздные вопросы. — Если я домой хочу? Если вы, милейший, мне подозрительны, а ваш бездарный водила и вообще мерзок? С каких это пор безвинного человека среди бела дня суют в лилипутскую машину, влекут невесть куда на опасной скорости и еще пинают в шею «вальтером», калибр 9 мм, с глушителем?..

— Неужто? — изумился бородач. — Миша, это правда?

Пейсатый Миша тут же мелко приплясывал, будто рвался в сортир, вулканически распираемый изнутри, а его, блин, не пускали, вопросами мучили, потому он и заныл торопливо и склочно:

— Он меня убить грозился. Борода. Честно! Вы на его руки гляньте. Гляньте, гляньте! У него же кулак с голову скаута, он бы и убил, если б не мой «вальтер», не мой «вальтерчик» золотенький… — И вдруг завыл на высокой ноте: — Ой-ей-ей-ей-ей…

Ильин отошел подальше, Ильин уже был сегодня в психушке, а Борода (фамилия? Прозвище? Кличка?..) спросил:

— Ты чего?

Рыжий прервал вопль и деловито сообщил:

— Молоко. Молоко и огурцы. Мочи нет совсем…

— Ну, беги, — разрешил Борода, все, по-видимому, поняв, и рыжий снялся с места и сразу исчез, вроде бы телетранспортировался. Как Ильин со своим «МИГом». — Понос у него, — объяснил Ильину Борода. — Обожрался, гад. Вы понимаете, Иван Петрович, с каким материалом приходится работать? Но другого нет. В революцию, любезнейший, всегда тянуло убогих, обиженных Богом и людьми, закомплексованных, ибо что может быть лучшим ключом к собственным комплексам, как не стихия революции, позволяющей тем, кто был никем, стать всем… — И эдак-то он за талию Ильина прихватил, мягко-мягко повел по ступенькам, тираду свою излагая, и ввел в прихожую, где помог снять куртку и повесил оную на оленьи рога, торчащие из стены. Олень, похоже, остался по ту сторону стены, проткнул ее с ходу да так и сдох, не выбравшись на волю.

— Как бы и мне здесь не сдохнуть, — праздно посетовал Ильин. А Ангел согласился:

— Болотом пахнет, чтой-то мне здесь не нравится.

— Из-под машины ты меня спас, паром я обварился — в «Максиме», что теперь по предсказанию? В околоток? — Ильин отлично запоминал прорицательства Ангела, привык запоминать, потому что они все — как один! — сбывались. Или не сбывались, если Ангел успевал вмешаться. — Или «Максим» и психушку в Сокольниках можно считать околотком?

— Не знаю, — сказал Ангел с сомнением в голосе. — Пожалуй, нельзя считать. Ресторан — это ресторан, а околоток — совсем другое… — Высказав сию мудрость, он предположил: — Может, это вот и есть околоток? А Борода — главный околоточный… — засмеялся. Закончил: — Бди, Ильин. Я с тобой.

Прозвучало, по-бухгалтерски отметил Ильин, вредное слово «революция». Рыжий дристун, оказывается, шел, шел и пришел в революцию, а ее, оказывается, Борода делает. И материала для делания не выбирает. Доброму вору все впору (В.И.Даль, естественно). А что? Пресня же, в прошлом — Красная, издревле революционный район!.. только какая революция ковалась Бородой со поносны товарищи в покосившемся особнячке на Пресне? Буржуазная али социалистическая?.. Если честно, Ильину очень неинтересен был ответ на сей праздный вопрос, плевать он хотел на любую революцию. Кроме плевать он еще хотел есть и смыться отсюда подальше, потому что ему в принципе не нравился киднеппинг, а особливо когда киднепают его самого. И Ангелу киднеппинг не нравился. Но Борода шел сзади, смрадно дышал, мерзко буравил пальцем спину Ильина, и, не исключено, под толстым свитером у него торчал из портков какой-никакой «смит-энд-вессон-энд-магнум-энд-кольт». Энд-что-нибудь-еще…

— Лады, — осторожно решил Ильин, — потерпим малек, время пока есть.

— Ага, — лаконично подтвердил Ангел, — потерпи. Да и кто тебя станет искать в этой дыре? Если, конечно, все заранее не подстроено… Но тогда тала-а-антливо! Масштаа-абно! Операция «Буря в болоте». Кто бы, правда, объяснил: на кой ляд столько шухеру? Одних гебистов на тебя — сколько? В рентхаусе, потом в «Максиме», санитары еще вон… А если еще и эти революционеры оттуда же — мама моя родная, которой у меня не было!.. Ты же ведь всего-навсего — слесарь чокнутый рядовой, а не президент США…

— Думаешь, подстроено? — заволновался Ильин. Он-то решил, что временно оторвался от гебистов, хвосты обрубил, и, хотя и попал в очередной местный дурдом, все ж условия игры в нем, в дурдоме этом р-революционном, другие, нежели в гебе, попроще — под стать району, дому, переулочку, палисаднику. Одно слово — не «Максим». Да и привык он в прежней жизни к р-революционной ситуации, в прежней жизни все были р-революцией вскормлены (с меча), вспоены (со щита) и сильно ею вздрочены. А уж р-революционной терминологии Ильин за летно-командно-политически-идейные годы наслушался до смерти. Даже амнезия не помешала кой-чего запомнить. Можно попробовать на чужой сдаче вистов набрать… Но если все и вправду подстроено… Из-за чего? Опять из-за «МИГа» в трясине?..

— Ангел, овладей ситуацией, — сильно заволновался Ильин (и все это, заметим, пока шли с Бородой по длинной прихожей до двери в комнату. Обмен информацией с Ангелом проходил на суперскоростях синапсической связи между нейронами — вот так мы завернуть можем! — ни одному гебе не засечь!). — Хранитель ты иль не хранитель? Что там за дверью, говори!.. — Нечаянно получились стихи. Но больное воображение рисовало и красивую засаду с базуками и автоматами типа «стэн», а во главе засады — давешнего гебешника с ядовитой улиткой типа эскарго во рту.

— Едят за дверью, — коротко ответил Ангел, вроде бы косвенно подтверждая наличие улитки. На стихи он внимания не обратил, чужд был высокой поэзии. — Жрут, хавают, берляют, вот и вся ситуация. А кто они — не понимаю. Для гебистов — слишком примитивны. Но, может, так надо — чтоб примитивны. Чтоб твое, то есть мое, внимание усыпить. А вот им всем!.. — В данный момент Ангел, имей он телесный облик, показал бы «им всем» известную фигуру оскорбления, но телесного облика он не имел, фигура осталась в воображении, а Борода толкнул дверь в комнату и вежливо (что ж они все такие вежливые — прям спасу нет! Что гебисты, что революционеры!.. Это-то и настораживало…) пригласил:

— Проходите, Иван Петрович. За столом никто у нас не лишний…

— Стоп! — рявкнул Ангел. — Молчи! Провокация!

Да Ильин и не стал бы дурачком восторженным реагировать на цитатку из древней советской песни про то, как широка страна моя родная и как золотыми буквами мы пишем всенародный сталинский закон. Да Борода, может, и не провоцировал его ни фига — так, к месту цитатку вспомнил. Ему — лет пятьдесят семь, из счастливого детства цитатка, намертво в памяти. Но Ангелу — данке шен. За бдительность… А за круглым столом, крытым льняной белой скатертью, да под желтым низким абажуром, да вокруг золотого (медного) пузатого электросамовара (Лансдорф унд Павлофф, инк., Тула) сидели соратники Бороды по р-революционной борьбе, конспираторы и мечтатели. Они не встали из-за стола, чтобы аплодисментами встретить Ильина, вырванного ими из цепких (штамп) лап госбезопасности, они лишь оторвались на секунду от тарелок со снедью и несинхронно поприветствовали пришлеца — кто вилкой со «шпроткой», кто коротким кивком с полным ртом, а кто и полной рюмкой со шведской лимонной водкой «Абсолют». Ангел не ошибся: они ели. И пили.

— Прошу к столу, — сказал Борода. Прежде чем сесть (о Господи, ведь так с утра толком и не пожрал: из котельной увезли в «амбулансии» еще до обеда, из «Максима» взрывом недоевшего выбросили…), Ильин внимательно осмотрел сотрапезников. (Сотоварищей? Сокамерников? Согебешников?..) Место Бороды было под образами, туда он немедленно и уселся. Образами служили: фотопортрет В.И.Ленина (Ульянова) с котом (с кошкой) на коленях, хитрого дядьки, уже усекшего про себя, что он такое страшное с родной страной наворотил; фотопортрет Л.И.Троцкого (Бронштейна) на какой-то трибуне, откуда он, Троцкий (Бронштейн), нес народу острейшую революционную истину, то есть врал; а третьим образом… нет, не может быть!.. Но ведь похож-то как!.. А третьим образом — цветной фотопортрет благообразного лысого дядьки лет пятидесяти — шестидесяти (ретушь возраст смывала), с доброй улыбкой, мягкими глазами гонимого пророка и странным малиновым пятном на лысине, очертаниями слабо напоминающим остров Сулавеси (Индонезия).

— Не может быть! — воскликнул Ильин.

— Все может быть, — философски заметил Ангел.

— Это же какой-то юаровец! — сопротивлялся Ильин. На лацкане синего пиджака человека с фотки, мучительно похожего на недавнего лидера брошенной Ильиным страны четырех революций, на квадратном лацкане добротного джекета негасимым огнем горела звезда с серпом и молотом посреди. Если верить памяти — вульгарная «Гертруда», которой у лидера (ну-ка, умники, мастера кроссвордов, угадайте с трех раз его фамилию!) при Ильине не было. Но если верить средствам массовой информации свободного мира (и России в том числе), сия звезда — высший южноафриканский орден, которым награждаются в Иоганнесбурге (Иванграде) особо правоверные комлица.

— И это может быть, — не отступал Ангел.

— Я щас заплачу, — всерьез сообщил Ильин, и вообще на слезу слабый, а уж как знакомого либо дружбана в телевизоре встретит — удержу нет. Когда, к примеру, портрет форварда Федора Черенкова впервые в «Спорте» узрел — рыдал аки младенец. А тут не форвард, тут забирай круче… Даже имя всуе поминать не хочется.

— Ладно, я тебя утешу, — сказал Ангел. — Это не тот. У того пятно больше на остров Суматра смахивало, а здесь — типичный Сулавеси. Не тот. Но похож.

— Так ведь все одно — Индонезия! Морями теплыми омытая, снегами древними покрытая…

— Кончай вопить, — грубо оборвал Ангел все-таки сумасшедшего, все-таки слабого умом Ильина. — Время рассудит, кто прав, а кто слева. Шутка. — Повторил грозно: — Бди. Не расслабляйся.

И успокоил-таки Ильина. Своего рода психотерапия. Может, и впрямь только похож. Может, в этом мире гонимый лидер отмененной перестройки так и остался комбайнером на Ставрополье или в крайнем случае окончил юрфак МГУ в новой России и служит юрисконсультом в какой-нибудь фирме. А его главный гонитель с лицом бульдозера фирмы «Катерпиллер» — строителем в Екатеринбурге… Может быть. Ильин утер невидимую миру слезу и принялся разглядывать революционеров.

Ошую Бороды сидел добрый молодец с мордой девять на двенадцать, волосики русые, прямые, алой лентой на лбу забранные. Добрый молодец сей миг ошарашил стопку «Абсолюта» и шарил вилкой — чем заесть. Обнаружил миногу, уколол ее и отправил в пасть. Кулаки, отметил Ильин, у молодца боксерскими были. Тяж или полутяж, не менее. Одесную Бороды имел место мелкий, но жилистый кореец, этакий, скорее всего, московский Брюс Ли, жестко наблюдающий за Ильиным. Кореец не пил, держал тонкой лапкой свежий побег зеленого лука, макал его в солонку и культурно хруптел, глаз с Ильина не сводя. Карате, ушу, тхэквондо, высший дан — знаем, знаем! Тут же пристроился пейсатый водила, наскоро отдриставший и рвущийся добавить горючего в желудок. Этот на Ильина не смотрел, этот на Ильина насмотрелся. А рядом с добрым молодцом сидела — вестимо! — белокура красна девица лет двадцати пяти, семи, девяти (не умел Ильин определять дамский возраст!), элегантно грела в ладошке пузатенький бокал (с коньяком? с виски?..) и уж ела Ильина своими голубыми: то ли она его убить хотела, то ли переспать с ним. Ильин предпочел бы последнее.

Как и все малорослые мужики, Ильин тащился от белокурых и голубоглазых гигантш, но вот вам встречная странность: гигантшам не был чужд Ильин, всего-то и достающий им порой что до носа лысинкой. Эта исключения не являла.

— Кто таков? — томно спросила она в пространство, и Борода (из пространства) ответил:

— Как и обещали, Ильин Иван Петрович. Слесарь-котельщик в доходном доме на Знаменке. Больной человек.

— Чем же это он болен? — продолжала допрос красавка, но — допрос Бороды. — Не по мужской ли части? Тогда — фи.

А Ильин помалкивал, сам про себя известное слушал. Бдел.

— Не «фи». Не по мужской, — пояснил Борода. — Хотя, хрен его знает, может, и по мужской чего есть, не проверял, сама понимаешь. ЭЙД, сифон, канарейка, простатит… Но точно — амнезия. Полная потеря памяти. — Налил себе «Абсолюта» и Ильину тоже в рюмку «Абсолюта» плеснул. — Ваше здоровье, Иван Петрович! Кстати, вы по мужской части как?

— Нормально, — не стал распространяться на скользкую тему Ильин.

Надо будет, приспеет случай — он себя в деле покажет. Хоть бы этой сильфиде.

Чокнулись. Выпили. Хорошо пошла. Заели по-разному. Борода — сморчком, Ильин — соленым огурчиком. Ильин себе на тарелку еще мясного салату наложил — никто не упрекнул.

— А что ж он такое забыл? — продолжала красавка, да так и ела Ильина глазами, так и расчленяла его по-вурдалачьи.

— Атас! — успел вставить Ангел. — Пошел в штопор.

— Все забыл. Откуда пришел — забыл. Зачем пришел — забыл. К кому пришел — тоже забыл…

Сказав это, Борода усмехнулся в бороду, подмигнул Ильину, а викингу-боксеру шутейно ткнул пальцем в бок. Викинг даже не колыхнулся.

Образа над Бородой смотрели на Ильина осуждающе. Особенно — дружбан с индонезийским островом на башке. Чего они осуждали? Что Ильин все забыл? Так его ли в том вина?

— Его ли в том вина? — Красавка словно подслушала Ильина. — Может, он и не приходил ниоткуда, ни за чем, ни к кому…

— Да? — спросил Борода. — Ох уж эти мне бабы! Не скажу, чем думают, дети кругом, да только уж не мозгами… А самолет свой он в озере зря притопил, зря?

— Был самолет? Какой? «Боинг»? «Сесна»? «Мессершмитт»?

— Если бы! Неизвестной конструкции, но известного конструктора, если верить сведениям, полученным от нашего человека в гебе.

Все смешалось в доме Облонских, не соврал Толстой. «Наши» люди просочились всюду — от революции до ее гонителей, а может, и нойереволюцию в России опять ковали спецы с Лубянки, а? Их при Ильине временно прижали послепутчевые лидеры четвертой революции, но, как уже было сказано и здесь (и много раньше — подслеповатым поэтом соцреализма): эту песню не задушишь, не убьешь… А и верно, кому в здравом уме могла помститься очередная соцреволюция в нормально капиталистической стране? Только психам, только провокаторам, только наймитам кое-кого…

А кому в таком случае она помстилась в семнадцатом?.. Или в девяносто первом, когда самые демократические лозунги легко покрыли своим хотя и выцветшим, но еще крепким сатином абсолютно р-революционно-большевистские методы?..

Вопросы риторические, ответа не имеют.

Но молчать было глупо и подозрительно.

— Интересно, кто этот ваш человек в гебе? Я его знаю? — вроде бы в никуда, вроде бы в пространство-время спросил Ильин.

— Хороший вопрос, — одобрил Ангел, — провокационно, я бы сказал, отточенный. Можешь ведь…

— Что значит знаете? — настороженно спросил Борода.

— Встречал… — туманно объяснил Ильин. — В гастштадте обедали. Оперу в четыре руки писали. За зарплатой вместе стояли. Мало ли…

— Какую оперу? За какой зарплатой?

— Не какую оперу, а какому оперу. Оперуполномоченному гебе. Я ж к нему, как в Москву приехал, прикрепленный. Отмечаюсь раз в положенный срок. А зарплата — это к слову, может, он, ваш человек, тоже зарплату получает.

— Перебор, — с сожалением сказал Ангел. — Все-таки не можешь.

И красивая-умная Ангелу подыграла, о том не ведая:

— Чего ты его слушаешь, товарищ Карлов? Он же нас дурит, под ненормального косит, а ты всерьез! Пусть товарищ Иван с ним чуть-чуть поработает, яйца ему на уши натянет, тогда он нам про свой «МИГ» все вмиг доложит.

Насчет переспать можно было забыть: товарищ женщина хотела только оперативных данных, но не оперативных удовольствий. Причем оперативные данные в этом подполье выявлялись истинно р-революционными методами. Как в семнадцатом и как в девяносто первом. Товарищ Иван, человек-гора, даже очередную рюманьку отставил, понимая, что должен будет сейчас иметь чистые руки, горячее сердце и холодную голову, чему шведский «Абсолют» не способствует.

— Товарищи! — совершенно искренне напуганный, вскричал Ильин. — Камрады! О чем вы таком говорите? Я не хочу яйца на уши. Я сам сочувствующий и даже сразу признал товарищей вон там Ленина и вон там Троцкого, хотя третьего товарища признать не могу, не встречал. Я готов рассказать все, что знаю, но вот вам парадокс, камрады: я вообще не понимаю, о чем рассказывать. Сначала гебисты с самого с ранья морочили мне башку каким-то самолетом, но морочили, замечу, ничего толком не объясняя: что за самолет, откуда самолет, куда самолет, почему именно я о нем должен вспомнить. Одни намеки. А теперь вот вы… Да растолкуйте мне все с начала и до конца, и я постараюсь вспомнить, если сумею, но поподробнее растолкуйте, поподробнее, я намеков не понимаю, у меня на сей счет справка имеется…

— Иван, — тихо и кратко произнес Борода, не отвлекаясь, однако, от осетринки с лимоном, наворачивая ее на вилку и отправляя эту скатку в пасть.

Иван встал, и Ангел не удержался:

— Ни фига себе!..

Ильин готов был простить Ангелу невольное восхищение перед человеком-горой, Ильин и сам тащился от киноактера Арни Шварценеггера, как там, в минувшем, тащился, так и здесь, где Арни совершил столь же крутую карьеру, но тащиться — одно, а видеть, как человек-гора идет к тебе, чтобы делать очень больно, — это, знаете, другое, тут, знаете, не до праздных восхищений. Посему Ильин панически заверещал, адресуясь единственно к Ангелу:

— Придумай что-нибудь! Скорей!

— Сдавайся, — философски посоветовал Ангел. И Ильин быстро сказал:

— Сдаюсь.

Иван остановился рядом. Ильин глянул-таки на него снизу вверх и почувствовал, что кружится голова. Не сочтите сие метафорой: метр с кепкой Ильина рядом с двумя с лихом метрами Ивана — как все семь холмов Москвы рядом с Джомолунгмой. Иван чуть покачивался над Ильиным, как Останкинская телебашня, и в этой жизни возведенная над усадьбой графа Шереметева: видно, под потолком гуляли незаметные снизу турбулентные потоки.

— Чего говорить? — спросил Ильин, опять наливая в рюмку «Абсолюта» и скоренько опрокидывая вкусное в рот.

— Закуси, — брезгливо поморщился Борода. Ильин послушно закусил салатом.

— Давай все про самолет, — сказал Борода.

— С нашим удовольствием, — услужливо согласился Ильин и зачастил: — Значит, самолет. «МИГ», значит. Я на нем, видимо, летел-летел, потом произошла авария, и я с него, видимо, упал-упал. А он утонул, как мне сказали. А я выжил и вот — перед вами. Хотя сам ничего не помню. Амнезия. Тяжелая болезнь.

— Не прохонже, — заметил Ангел. Прав был, гад.

— Иван, — повторил Борода.

Чтобы описать происшедшее, придется потратить времени больше, нежели оно (происшедшее) заняло в реальности. А его, время, жаль. Посему отметим лишь начальный и конечный этапы. Начальный — это когда Иван резко и грубо схватил Ильина за плечи. Конечный — это когда Ильин выплыл из больного небытия и обнаружил себя на стуле в другой — видимо, соседней — комнате. Ильин был привязан к стулу капроновой веревкой, чтоб не упасть, поскольку ни руки, ни ноги не работали, позвоночник, не исключено, совсем развинтился и дико болел, а еще болели желудок, почки, печень, селезенка, поджелудочная железа, диафрагма и голова. Бит, похоже, был сильно и умело. К слову, в комнате никого не наличествовало.

— Ангел, — позвал Ильин, но Ангел не откликнулся. То ли ему досталось больше, чем Ильину, и он торчал в бессознанке, то ли временно вообще слинял, не перенеся издевательств над Ильиным; с ним, с хранителем фиговым, такое и раньше случалось. Вернется, поэтому не расстроился Ильин.

Комната изобилием мебели не отличалась, стул вот в ней имелся, к коему Ильина приторочили, еще койка с металлическими шарами на спинках, еще крошечный письменный столик с перекидным календарем — и все, пустой совсем стол! — а над ним висела карта Южной Африки плюс Мадагаскара.

Дверь в комнату была закрыта, может даже на ключ, и никаких звуков из-за нее сюда не долетало. То ли звукоизоляция в квартире соответствовала аудиостудийным параметрам, то ли гулянка в зале приумолкла. Сколько Ильин без сознания находился — один Ангел знает, а он, повторим, исчез.

Ильин подергал руками: не прав был, двигались они, не отмерли. Но что с того, что двигались?! Капроновая веревка прочно стягивала запястья позади спинки стула. Ильин повертел головой. Она хоть и раскалывалась, но тоже шевелилась. Над столом под картой далекой чужой родины, не замеченный поначалу Ильиным, а теперь к моменту увиденный, висел африканский кривой меч или кинжал в плетенных из какого-то дерьма ножнах. Ильин напряг развинченный-товарищем Иваном позвоночник и запрыгал на стуле к стене. Тех читателей, кто хотел бы подробнее ознакомиться с процессом передвижения в пространстве человека, привязанного к стулу, отсылаем к бессмертному роману Джерома К.Джерома «Трое в одной лодке», там все это смачно описано, повторяться смысла нет.

Итак, Ильин допрыгал до стола. Стул, к коему его привязали, был венским по типу и легким по весу. Ильин оперся на связанные в лодыжках ноги, встал (если это действие можно обозвать таким точным словом), согнутый буквой «Г», уперся пузом о край стола — для прочности — и попытался зубами дотянуться до веревочки, на которой держался меч или кинжал. Нежный позвоночник не выдержал, Ильин клюнул носом вниз и ткнулся в календарь. Попал точно на металлические скобы, держащие страницы, — больно. Но не заорал, сдержался. Собрался с духом и силами, рывком дернул скрюченное тело вверх и тут же, пока не потерял инерции, резко прижал лицо к стене — вроде как дополнительный упор. Хорошо еще, что глазом не вляпался в гвоздь, на коем висел кинжал. Впрочем, до гвоздя надо было еще добраться. Упираясь животом в стол, а лбом — в стену, Ильин начал рывками двигать голову к веревке, к заветному гвоздю, тихонько постанывая, поскольку рывки эти болезненно отдавались во всех вышеперечисленных поврежденных органах. Но терпения ему было не занимать. И ведь добился своего. Ухватился зубами за мохнатую веревку, потянул ее на себя и стащил-таки меч-кинжал с гвоздя.

Картиночка со стороны выглядела, вероятно, мило: скрюченный в три погибели, притороченный к стулу клиент с кинжалом в зубах. Кинжал к тому ж — на вервии простом. Джигит. Воин. Еще бы кремневое ружье между ног…

Однако план следовало довести до ума.

Ильин сел, то есть поставил стул вместе с собой на пол, чуть раздвинул колени — насколько позволили путы, и сунул рукоять кинжала (меча) между ног. Зажал крепко — тут уж путы позволяли, отпустил веревочку и ухватил зубами кончик ножен. Ножны были сплетены в знойной Африке из каких-то лиан или змеиных хвостов — черт его разберет. На вкус — гнусно. Стащил ножны с лезвия, выплюнул их на пол и, не разжимая ног, с кинжалом торчком поскакал к койке. Там он повалился на бок — на ворсистое синтетическое покрывало, ухитрился уложить кинжал посередке и заполз на него спиной — связанными кистями. Ловил веревкой острое лезвие, пилил, елозя стулом по покрывалу, калеча не только веревку, но и руки. Резал их почем зря. Но боли не чувствовал. Не верите — попробуйте привязать себя к стулу и покувыркайтесь на пружинном матрасе: болеть будет все. Как писал поэт: от гребенок до ног…

Боль в руках он ощутил, когда, наконец, веревка пала. Выхватил, вырвал руки из-под спинки стула — кровь капала на рубаху, на свитер, на светлое покрывало. Лег на бок, нашарил кинжал и разрезал путы на ногах. Не выпуская из окровавленных рук кинжала (ну, прямо чистый фильм ужасов!), подкрался к двери и прислушался. По-прежнему тишина обитала в доме. Приоткрыл дверь, увидел полутемный коридорчик, нырнул в него, прошел на цыпочках (ноги все ж ныли) и остановился у другой двери. Куда она вела?..

— Куда она ведет? — машинально поинтересовался. И невесть откуда — не из рая ли? — вернувшийся Ангел тотчас отреагировал:

— В столовую ведет, куда ж еще.

— Ты где это был? — строго спросил Ильин.

— Дела… — сильно затемнил Ангел. — То да се, понимаешь… Гиммельсгевольб, как говорится, гешефт, небесные, значит, делишки, тебе не понять…

— Где уж нам! — вроде как согласился Ильин. — Мы ж люди темные… — И рявкнул: — Струсил, гад? Слинял, дампф поганый?.. Какие у тебя дела, кроме меня? Нету! Взялся охранять — охраняй. Неотлучно. А то откажусь от тебя к едрене фене, и ты сдохнешь без тела… — Ангел помалкивал, вину за собой ведал: Ильин подуспокоился, перешел к делу: не век же орать? Все равно Ангела не переделать… — Кто за дверью, чуешь?

— Один персонаж. Спит.

— Кто именно?

— Не знаю. Я их там особо не разглядывал, не успел, верзейх мир. Уж очень быстро тебя повязали.

— Ладно, смотри… — непонятно сказал Ильин и медленно, остерегаясь, повернул ручку двери. Пахло дурным детективом.

За дверью и впрямь была давешняя столовая комната, и стол, как и раньше, был накрыт: революционный народец выпил, закусил и на потом оставил. Однако сам народец куда-то исчез, может, пошел на баррикады или «Искру» печатать, а на диване мирно похрапывал бородатый вождь и, вполне вероятно, видел во сне сильно светлое будущее.

Честно говоря, Ильину все было непонятно. Какой-то пошлый сюрреализм сопровождал его с самого утра, когда свихнувшийся «мере» чуть не сшиб убогого на Большом Каменном мосту. Потом, вместо того чтобы забрать подозреваемого в лубянские подвалы, учинить там интеллигентную и надежную (фирма «Блаупункт» гарантирует!..) электронную пытку и вынуть из больных мозгов все про самолет, гебисты возили Ильина на экскурсию в психушку, кормили дорогими улитками в «Максиме», нежно уговаривали расколоться, а потом легко сдали в какое-то тухлое подполье, которое, не исключено, гебистами и слажено. И ведь в подполье на Пресне тот же сюрреализм имел свое место. Ну, врезали по мозгам, вырубили на время из действительности, ну, приторочили к стулу — так и ждите, когда клиент очухается, берите его тепленьким и расслабленным от страха. Нет, они частью ушли, частью спать легли. Необъяснимо!.. Спавшая часть подполья хрюкнула во сне и почмокала губами. Спавшая часть спала крепко. Ленин, Троцкий и псевдоиндонезийский дружбан смотрели со стены одобрительно.

Наклюнулась дилемма: то ли рвать когти, то ли пробудить спящего и малость попытать его насчет отмеченного выше сюрреализма.

— Как поступим? — спросил Ильин.

— Пока опасности не вижу, — отозвался заметно приободрившийся Ангел. — Время вроде имеется.

На полу возле дивана валялась газетка: видно, Борода почитал масс-медиа чуток и сморило его. Ильин поднял газетку, развернул: впервые в этой жизни видал такую, да и в прежней жизни ее не было. Название — «Свободная правда», текст — на русском языке. Под названием — пояснение: «Орган Центрального Комитета Африканской партии труда и свободы. Издается с апреля 1942 года». Фотография на три колонки: мужик с индонезийским островом на башке жмет лапу какому-то черному типу, мучительно напоминающему бывшего узника совести Нельсона Манделу. Только моложе. А рядом улыбается еще один белый. Над фотографией — шапка: «Мирная конференция в Иоганнесбурге: лидеры сторон накануне подписания межреспубликанского экономического соглашения». Передовая: «Приватизация набирает темпы». Колонка информации: «Вести со всего света». В вестях: американский империализм опять наращивает свое присутствие в районе Персидского залива; президент Ирака Задам Хувсем посетил завод по производству бактериологического оружия, построенный с помощью специалистов из Южно-Африканской республики; вождь Ливийской джамафигии Захренар Муддафи отрицает причастность своих спецслужб к нападению на аэропорт Шарля де Голля в Париже; российский нефтяной концерн «Шелл-Сайбириа» нагло диктует странам — членам ОПЕК цены на нефть; в Восточной Пруссии ожидают визита папы Иоанна-Павла VI; восстание узников совести в страшном пермском лагере N354-бис в России; Германия отказала Анголе в просьбе о продаже партии оружия; еще из России: в Москве с помпой готовится очередной, XII по счету, шабаш русских национал-социалистов… Начало большой — похоже, установочно-теоретической — статьи «Кому выгодна изоляция ЮАР?»… И как топором по темечку: «Новый сверхзвуковой истребитель поступил в военно-воздушные силы ЮАР». И на маленькой фотке — его, Ильина, «МИГ». Утонувший в болоте. Сочиненный в Той жизни в конструкторском бюро имени Артема Ивановича Микояна. Испытанный Ильиным. Уже взятый кое-где на вооружение — в Приволжском, например, военном округе, опять-таки в Той жизни. А в Этой — построенный в ЮАР. В том же, как явствует из подписи под фоткой, КБ имени Микояна.

— Вот оно, оказывается, в чем дело, — сказал Ангел.

— С опозданием, однако, работают в Африке авиаконструкторы из одноименного кабэ, — сказал Ангел.

— Лажа-то, блин, какая, — сказал Ангел. — Если они открыли в болоте твою тачку, то ты — шпион ЮАР. Без всяких сомнений. И судить тебя будут как в прежней твоей жизни — американского летчика-шпиона Пауэрса. Пятнадцать лет в страшном пермском лагере N354-бис. Узником совести.

— Рви когти, — сказал Ангел, — пока Борода не прочухался.

— Куда рвать-то? — откликнулся наконец Ильин. С великой тоской в голосе.

— Пока прямо. А там поглядим. Я с тобой, кореш, где наша не пропадала!..

Ильин уронил на диван «Свободную правду», посмотрел на Бороду. Тот спал. Ильин встал и порулил к выходу, машинально цапнул со стола пирожок — тот с мясом оказался. Так ведь нигде толком и не поел, просто заклятье какое-то, тоже машинально подумал Ильин, жуя на ходу холодный пирожок. Прошел через прихожую, отпер входную дверь и очутился в знакомом тихом переулочке, еще, оказывается, день был, хотя и смеркалось.

Ильин пошустрил по переулку, который неожиданно быстро вывел его на Большую Грузинскую, а тут к тротуару, к остановке, очень вовремя подкатил автобус под номером 76, открыл дверцы с гидравлическим ффуком, Ильин на порог и запрыгнул. Сказал громко:

— Абонемент.

Он у него был — месячный, на службе выдавали. Прошел вперед, посмотрел на схемку на стекле водительской кабины. Конечная у семьдесят шестого номера была на кругу в Сокольниках. Сокольники так Сокольники, подумал Ильин и сел на ближайшее сиденье: пустым был автобус. Сокольники — это даже символично, подумал Ильин, поскольку там они с Ангелом сегодня уже были. Оттуда началась фантасмагория, которая пока заканчиваться не желала.

Все по-прежнему оставалось непонятным, хотя кое-что и прояснилось. Если гебисты выловили «МИГ» из болота (а они, похоже, его выловили), то для них он — типичный пришелец из вражеской страны. А Ильин, без памяти найденный у кромки болота, неизбежно должен быть связан с вражеским аппаратом тяжелее воздуха. Иначе какого хрена он там оказался и при сем ничего не помнил? Тут даже в гебе служить не надо, чтоб до такого дотумкать. Другое дело, как это радарщики и слухачи из ПэВэО проморгали самолет? Летел-то он, по размышлениям гебистов, издалека, посадки неизбежно делал — ну пусть в Ливии, ну пусть в Ираке, но потом-то он границу пересек, полдержавы с юга отмахал. И упал. И никто о нем — ничего. Это точно. Когда Ильина допросами мурыжили — ни слова о воздушном транспорте сказано не было. Не знали тогда про «МИГ» гебисты.

То есть Ильину-то ясно было, почему не знали. Ильин свалился там, где прорвал… что?.. ну вот хотя бы тот самый пресловутый пространственно-временной континуум. Иными словами, ни километра он над здешней Россией не пролетел, никому никого засекать не пришлось. Но гебисты про континуум не знают. А узнали бы — не поверили. Они — реалисты, а не фантасты. Значит, для них непонятно следующее: как он долетел до центра России незамеченным — раз, зачем прилетел — два, почему никак себя не проявляет — три… Есть, наверно, и четыре, и десять, и двадцать пять — не то Ильина волновало. А то Ильина волновало, что все, кого он так внезапно и скоро заинтересовал, действовали, мягко говоря, по-идиотски. Все!

А идиотами они не были, это Ильин точно знал.

Тогда почему?

— Сам мучаюсь, — всплыл Ангел. — У меня от всех этих фантасмагорий — голова кругом. Так не бывает.

— Но ведь так есть, — здраво заметил Ильин. Автобус перемахнул площадь Белорусского вокзала (он так и остался Белорусским) и выехал на Бутырский вал.

— А быть не должно, — упрямо сказал Ангел. — И чую я, что вся эта мистика еще не кончилась. Впереди еще — навалом бессмысленностей. Почему? Откуда? Куй продест?..

— Я еще в околотке не был, — напомнил Ильин.

— А вот давить не надо, не надо, — обиделся Ангел. — Я слов на ветер не бросаю. Околоток будет, будет, а вот каким он будет — тут, камрад Ильин, извини: не ведаю. Хотя мистика — это по моей части.

Автобус постоял на остановке, никого не ссадил, никого не взял. Двери закрылись, и водитель сказал в микрофон:

— Следующая — Савеловский вокзал.

 

Версия

Что Ильин знал о Южно-Африканской республике? Довольно мало. В русских газетах о ней старались особо не распространяться, как прежде — в сталинско-хрущевско-брежневские годы совковые средства массовой дезинформации не баловали читателя историями из жизни русской эмиграции. Ну разве что самую малость: как они бедствуют, сирые, на чужбине. Что там у нас на дворе? Социализм, капитализм, демократия такая-растакая, густой плюрализм мнений — как все было, так все и будет: что начальникам невыгодно, что им не по шерсти, то никакое вышеуказанное массовое средство не опубликует. Кроме сильно оппозиционных. А на оппозиционные у начальников есть гебе, эФБеэР, эМАй-файв, et cetera. И попробуй, например, предложить в «Нью-Йорк таймс» статью о преимуществе социалистического метода ведения хозяйства над капиталистическим… где?.. ну, скажем, на заводах «Дженерал моторс». И кто это напечатает?.. А уж демократии в Америке — выше головы, она ее по всему миру развозит на пароходах и самолетах. Или в брошенной Ильиным революционно-перестроечной Москве: предложи в посткоммунистическую сверхдемократическую газету, в «Куранты» какие-нибудь забойные, опус о положительных сторонах застойного периода — хорошо, коли не побьют каменьями! А Ильин в том периоде довольно долго жил, отменно работал и работой своей, ее результатами гордился. И ничего застойного в ней не находил. Но разве против власти и ее высочайшего мнения попрешь?.. Так и в обретенной им Москве: о ЮАР — либо ничего, либо скверно. А ведь там, в ЮАР этой, — как и всюду, не надо провидцем быть! — жизнь у всех по-разному протекает. От режима и идеологии независимо…

«Либо ничего» — ничего и есть. Неизвестность. «Либо скверно» — это можно перечислить. Это читано и видано по «тиви».

Возьмите атлас мира, найдите карту Африки, гляньте на юг — туда, ближе к Антарктиде, к пингвинам и айсбергам (ничего жидомасонского, чистое совпадение звукописи…), и обнаружите страны социалистического лагеря, который находится в крутой изоляции от остального мира. В экономической и политической изоляции. (К слову: понятия «лагерь» и «мир» сохранились в новой России с давних социалистических — гулаговских — времен). В «лагерь» вошли: ЮАР, Намибия, Южная Родезия, как и в докатастрофной реальности ставшая Зимбабве, Мозамбик и… и, пожалуй, все. Гражданско-партизанские бои за идеалы социализма шли в Ботсване и Анголе, но цепные псы империализма с помощью платных агентов ЦээРУ (псы — черные, агенты, естественно — белые, пришлые…) удерживали ненавистный прогрессивной части человечества статус-кво. (Терминология использована та, к коей Ильин привык в подзабытые застойные годы. Как и весь советский народ.) Королевство Лесото посреди огромной территории ЮАР оставалось королевством, хотя и марионеточным: через него удобно было торговать с «остальным миром». «Остальной мир» хотел торговать, сохраняя красивую мину, а статус королевства в качестве торгового партнера мине сей способствовал весьма. И кому какое дело, что король Лесото был, не исключено, тайным членом Африканской партии труда и свободы (с ЦК в Иоганнесбурге)! Тайный — не явный, демократия такое позволяет…

Это политический расклад. Никакого серьезного влияния на умы и сердца граждан «остального мира» социализм с юга Африки не оказывал, но пованивал крепко. К нему тяготели вроде бы не социалистические, но откровенно тоталитарные режимы в Ливии, Ираке и на Кубе. Его славили (лицемерно или нет — Ильин не знал…) террористы Палестинской организации освобождения и бойцы Ирландской революционной армии, члены нигде, ни в какой стране не прописанных авантюрно-безжалостных «красных бригад» и такого же крутого Общества Льва Троцкого, а также куцые компартии, влачившие кое-где по миру (Испания, Италия, Индия, Китай…) полуголодное существование. Это в прежней жизни Ильина мировой социализм худо-бедно подкармливал своих единоверцев. В нынешней ему самому жрать было нечего — опять же сведения из газет, других Ильин не имел. Хотя и верил им: юг Африки — не восток Европы, а африканские свободолюбивые народы и в прежней жизни работать не шибко рвались. Палки на них не было…

Но это уже экономика, а тут надо быть справедливым: алмазы, золото, урановые руды — все это в обилии водилось в соцлагере и неявно вывозилось через помянутое королевство Лесото. Во всяком случае, знаменитый алмазный концерн «Де Бирс» и в Этой реальности не маялся от нехватки товара, время от времени в разных периодических изданиях Америки и Европы появлялись скандальные статьи, разоблачающие его связи с «красным режимом ЮАР». Но статьи статьями, а алмазы алмазами. «Де Бирс» плевать хотел на обвинения, держал монополию, вон и в Россию влез, вопреки жуткому сопротивлению Германии — на Чукотку, в Архангелогородскую губернию… Так что денежки у ЮАР со товарищи были, было на что строить светлое африканское будущее.

Американский журнал «Нэйшнл джогрэфик» так подавал национальный состав республики: африканцев — 22,6 миллиона человек (зулусы, коса, бечуаны и прочие банту), лиц европейского происхождения (африканеры и англичане) — 4,5 миллиона, русских — 1,8. И вот эти-то русские, слинявшие из эСэСэСэРа за период с сорок второго по сорок четвертый годы, разбавленные кое-какой эмиграцией из Европы — не прижившиеся там эмигранты первой волны и их дети, военнопленные и угнанные немцами из России в короткую военную пору, кто не захотел расстаться с идеалами коммунизма, — эти сильные русские обжили Иоганнесбург (на Преторию, на столицу, они не претендовали…), обнаглели до того, что всерьез называли его Иванградом, создали мощную колонию, где под именем Африканской партии труда и свободы возродилась по сути ВэКаПэбэ, сумели объединить под ее знаменами (красно-зелено-желтыми: красный цвет — кровь рабочих борцов за свободу, зеленый — цвет надежды и жизни, желтый — песка и, не исключено, золота…) немалое число африканцев из разных племен, втиснулись в парламент и постепенно захватили в нем большинство. Произошло сие, если Ильину память не изменяет, году эдак в пятьдесят шестом-седьмом, с тех пор там социализм и строится. И своей победной поступью завоевал еще кое-какие вышеназванные соседние страны. А президентом там — тоже русский, Ильин его фамилию забыл. Незнакомая фамилия, не из прежней жизни. То ли Пухов, то ли Махов, то ли вообще Иванов.

А вот мужик с пятном на башке — ну точно из прежней, хотя Ангел и не согласен. Помнится, Президент ЮАР и генсек АПТС — лица разные, это Ильин где-то читал или слыхал, однако фамилии генсека никогда не встречал в свободной от всего (в том числе и от принципов) прессе России.

И вот вам пожалуйста: есть там и самолеты, сравнимые по летным характеристикам с родными «МИГами», а может, они так и зовутся — иначе чего б гебистам и пресненским революционерам так суетиться по поводу отловленного в Черном озере аппарата тяжелее воздуха… Впрочем, об этом в российских масс-медиа тоже не пишут. Пока. То, чем впрямую интересуется гебе, для журналистов — табу. Если только какой особо пронырливый сам откуда-нибудь не нароет. А так о политике наращивания военного потенциала в ЮАР и сопредельных ей государствах публикуют навалом. Наращивание, судя по всему, огромное. Иначе чем оправдать немаленькие военные расходы великих держав «остального мира»?..

 

Факт

Жалованье в своей спецкотельной Ильин получал хорошее — три с половиной тысячи рублей в месяц. По нынешнему курсу рубль стоил чуть меньше дойчемарки, а если сравнивать с главным мировым валютным эквивалентом — с долларом, — то за доллар в банках России или Германии, без разницы, платили два рубля. Но и жизнь была не шибко дорогой, трех с половиной тысяч на месяц хватало с лихом. Жил, как уже говорилось, без выпендрежа, за полуподвальчик убогий, из коего никуда переезжать не хотел, как Тит ни уговаривал, за комнатку-спальню, комнатку-гостиную, комнатушечку-кухню и комнатеночку-ванну-с-сортиром он платил домохозяину всего семьсот пятьдесят. Домохозяин был из детей «бывших совков», папанька его до войны служил в ХОЗУ Министерства черной металлургии, воровал там посильно, отоваривал ворованное золотишком и камнями — так догадывался Ильин, и Ангел с тем не спорил, — после оккупации не пропал, а мирно пристроился в немецкой фирме, застолбившей какие-то российские металлургические же заводики, а потом как-то сразу купил в Москве несколько домов и стал зарабатывать денежки, сдавая внаем жилплощадь. Надо отдать ему должное, за своими домами он следил. Сынок папино наследство круто приумножил, уже не покупал — строил дома. Почему Ильин все это знал? Не из праздного любопытства полуподвального жильца, заглядывающего в хозяйские окна, но — вовсе наоборот. Любопытство имело место со стороны хозяина. Однажды он вместе с домоправителем явился на порог полуподвала, как раз когда Ильин валялся в койке, глушил «Туборг» и смотрел по телевизору миллионную (ну, не миллионную, пардон за гиперболу, ну, сотую…) серию американского муви «Даллас», явился в законный выходной Ильина и возжелал познакомиться с временно прославленным газетами гебистским поднадзорным. Славно тогда посидели, миллионер оказался симпатичным мужиком, ровесником Ильина, пивка попили, о житье-бытье покалякали. Хозяин предложил Ильину теплое место у себя в бюро, но Ильин отказался: Тит его только что пристроил в котельную, в куда более теплое место. Хозяин не обиделся, еще пивка выпил, ушел, утолив любознательность, а домоправителю наказал платы Ильину не повышать. Благородно! Домоправитель так и заявил Ильину: мол, во как благородно поступил сильный мира сего. Ильин не спорил.

Итак, семьсот пятьдесят свободно конвертируемых рубликов уходило доброму миллионеру. Мура! На харчи, на пиво, на кафе по субботам — еще около тысячи. На одежду… К одежде Ильин стал почему-то равнодушен. Сам себе изумлялся: в прежней жизни слыл пижоном и повесой, кучу «бабок» тратил на шмотки, а ведь в прежней-то жизни сие хобби было куда как трудным, особенно после восемьдесят пятого — восемьдесят шестого, когда одержимый вождь дураков с Суматрой на кумполе пустил державу в рискованную мертвую петлю под названием «перестройка», а его конкурент с железным лицом бульдозера фирмы «Катерпиллер», врун, болтун и поддавала, убив перестройку, лихо повел нищую родину Ильина из петли прямо в пике. Вышла она из пике или нет — Ильин так и не узнал. Извините за неуместные летные параллели. Короче, в магазинах прежней любимой отчизны Ильина ни черта, кроме цинковых корыт, не было, и Ильин — с его крутыми заработками — позволял себе отовариваться в коммерческих лавках по заоблачным ценам. За кордон он не ездил по причине топ-секретности. А здесь, обитая в России (пусть не родной, но все же, все же…), он чувствовал себя за кордоном, ибо жизнь вокруг ничем не отличалась от прежних теоретических представлений Ильина о заграничном рае. И вот вам типичный совковый синдром: попав (хоть и сквозь брешь в пространстве-времени, а не через шереметьевские законные рубежи…) в капитализм, типичный совок Ильин стал скрягой. А может, это пространство-время так его надломило, кто б знал…

Итак, ответа не знал никто, включая самого Ильина. И не искал он никакого ответа, даже Ангела о том не спрашивал. Покупал вещи на аусверкауф, на распродажах — каждый сезон мощные суперладены типа «Мюра и Мерилиза», «Карсштадта» или «Поль Корытофф», не говоря уж о бывшем ГУМе (а его, как ни странно, по-прежнему все так и называли…) со множеством магазинов, бутиков, лавочек на всех трех этажах, все эти царства не очень дорогих вещей выставляли в своих залах прилавки и вешалки с вещами, ко времени подешевевшими, доступными, — вот там Ильин и покупал себе все, что надо. А что ему было надо? Джинсы рублей за сорок, легкие сапоги (любил он сапоги на зипперах), рубаха-другая (это вообще рублей за двадцать — тридцать), свитер (это чуть дороже — шестьдесят — восемьдесят рублей, если не хочешь, чтоб он через месяц протерся на локтях), носки, трусы — всего этого добра Ильину на год хватало, а стоило в сумме — самую муру. Теплую зимнюю куртку он носил давно, менять не собирался, и осенняя у него была. Ну кепка еще. Ну перчатки. Мокасины — на лето. Что еще?.. Ильин с его нехитрыми запросами даже и не рвался в совсем дешевые торговые районы Москвы — в Фили, где вросли в землю двухэтажные ангары, доверху набитые лавками с дерьмовым, но почти дармовым шмотьем, или на Таганку, где торговлю для нищих туристов из нищих стран вели наглые и вальяжные бизнесмены из чересчур свободных государств Закавказья, которые прочно осели в Москве и в свои свободные государства возвращаться не желали. Там просто было дураку туристу наколоться на фальшивом золотишке, там совсем легко было недорого ширануться или курнуть марихуанки, а девочки там торчали в глухих и страшноватых подъездах не с одиннадцати вечера, как в культурном Столешниковом или в фешенебельных верховьях Кузнецкого, а с шести: малую фигню брали с легкого клиента, поэтому много и долго пахать им приходилось… Ильин, если честно вспоминать, в Филях вообще никогда не был, не добирался, а на Таганку попадал всего раза три: не по делу, но из чистого любопытства. Ну а девочек для утоления снулой плоти, как уже говорилось, он ловил на демократичной Драчовке, где цены соответствовали его демократичному заработку.

Семьсот пятьдесят плюс тыща, да плюс триста — не больше! — на вышеперечисленное шмотье, да плюс двести на кино, книги, газеты, девочек, наконец, — вот вам две тыщи двести пятьдесят рубликов в месяц. Ну, добавим к ним еще двести пятьдесят — на всякую непредвиденку. И получится, что скряга совок Ильин ежемесячно из своей получки откладывал в банк 1000 (прописью: одну тысячу…) рублей. Что в сумме уже составило пристойную цифру. Заметим, к слову, что такое позволить себе мог и впрямь лишь одинокий и абсолютно неприхотливый человек.

Тит спрашивал Ильина: на что копишь? Ильин отшучивался: на старость, мол. А иной раз думал всерьез: ведь и вправду на старость, на что еще? Хотел он, взяв в банке кредит, купить себе домик в ближнем Подмосковье, обязательно — с участком, и ни хрена там не разводить, а посеять траву, косить ее машинкой под бобрик, ну разве что цветы посадить, и не розы-пионы-гвоздики, а нечто простое, деревенское, из полузабытого счастливого пионерского детства совка Ильина — сирень, золотые шары, шиповник — все, как вы заметили, неприхотливое, не требующее ухода. И жить, глядя в небо. Ища там вышеописанную дырку в пространстве-времени.

До домика с участком было еще далеко. Хороший домик, даже и крохотный: спальня, кабинет, гостиная с непременным немецким камином, веранда — эта радость стоила (где-нибудь по Ярославскому автобану, где-нибудь за Сергеевым Посадом) не менее двухсот тысяч, а кредит на такую сумму давали лишь под постоянный заработок (он-то был, Ильин ни сном ни духом не собирался уходить из котельной: от добра, как известно, добра не ищут…) и под хотя бы полста тыщонок на личном счете. Так много пока не набежало, хотя Ильин и имел счет в Российском коммерческом банке, ходил в его районную контору на Большой Ордынке, даже кредитные карточки завел: «визу» и «мастер-кард». Что и говорить: даже при копеечных тратах Ильина удобнее было пользоваться карточками, а не наликом. Налик вообще таскать в карманах не стоило: нынешняя Москва по уровню уличной преступности мало чем отличалась от Москвы, оставшейся по ту сторону дыры. А Ильин ни карате, ни кунфу не занимался, и, хотя и был в прежней жизни не хилым мужиком, мог в драке и полидировать, здесь заметно ослаб и притих — после аварии. И не драться, как Брюс Ли, мечтал, а спокойно дышать воздухом с сиреневым настоем на собственной даче. К чему, повторим, и стремился не торопясь.

 

Действие

Автобус добрался наконец до сокольнического круга, мягко затормозил и пуфкнул дверьми. Водитель вежливо сказал в микрофон:

— Конечная.

Ильин вышел, вслед за ним вышло еще человек шесть-семь. Разошлись кто куда. Кто домой, кто в магазины, кто в церковь, в храм Воскресения Господнего. А Ильин пошел в парк.

Когда шел, почему-то подумал: надо провериться. Чтение детективных романов даром не минуло. Нагнулся, вроде бы завязывая шнурок, хотя и в сапогах с зипперами был, бдительно закосил назад. Никто его, конечно, не пас. Площадь перед входом в парк гляделась пустой, даже на всегда набитой личными карами автостоянке между сквером, ведущим к древней станции метро, и еще более древним красным зданьицем театрика «Палиндром» (там в прежней жизни располагался не то райком комсомола, не то еще что-то сильно молодежное, Ильин уж и не помнил…), даже на этой бесплатной (редкость для Москвы!) стоянке торчало всего с десяток авто.

— Чтой-то нас сегодня в Сокольники властно влечет неведомая сила, — прорезался Ангел. Пока Ильин ехал в автобусе от Пресни до Сокольников, пока Ильин размышлял о том о сем, Ангел тактично не лез с разговорами. А сейчас счел, что размышлять о том о сем — праздно. И влез. — Где ты здесь собираешься прятаться?

— Во-первых, от кого? — резонно спросил Ильин. — Во-вторых, зачем прятаться? Что это даст?

— Отвечаю по мере поступления вопросов. От кого? От преследователей и похитителей, коих в нашей таинственной истории — явный перебор. А вот зачем?.. Сам не знаю. Аналогичный ответ и на третий, тобою не пронумерованный вопрос…

Ильин походя удивился: нечасто Ангел чего-то не знал. А уж признавался в незнании и того реже.

— Я прятаться не собираюсь, — сказал он, просачиваясь сквозь стальные «людорезы» у входа (мир иной, строй иной, жизнь иная, а приспособления для рассеивания широких народных масс — те же примитивные). — От гебе прячься не прячься, а все одно словят. Хоть в загранке. Так туда еще попасть надо…

— Не ушел бы от своих братьев по идеологии, они б тебя куда надо переправили. В Ирак, например. Через вольные республики Средней Азии и Афганистан. Там гебе нет.

— Братья… — недовольно протянул Ильин, руля по центральной аллее парка ко впавшему в предзимнюю спячку фонтану, руля мимо киосков с хотдогами, мороженым, сувенирами, газетами и журналами, руля мимо скамеек, на которых скучали младые мамы и небдительно пасли пока еще сопливый завтрашний день России, руля мимо означенного завтрашнего дня, который орал, бегал, плакал, дрался лопатками и ведерками, катался на трехколесных фахрадах, руля куда глаза глядят. — Тоже мне, братья… Их идеология мне еще там — во!.. — резанул на ходу ладонью по горлу, машинально глянул на ладонь: не пошла ли кровь. Крови не было. — Кстати, Ангелок, ответь: на кой ляд братьям по идеологии мой «МИГ»? Если такой же делается в ЮАР, причем теми же клиентами делается, то что эти братья хотели из меня вытянуть? Материальную часть? Я ее не помню, как в том старом анекдоте, а в ЮАР ее и так знают, без меня. Ну, гебе — понятно: самолет, конечно, шпион, я, конечно, резидент, засланный, конечно, коммуняками… А этим-то местным коммунякам что надо?..

— Куклы, — Ангел был лаконичен. — Театр теней.

— Что ты имеешь в виду?

— Они были неживыми.

— Что ты имеешь в виду? — уже раздраженно повторил Ильин.

— Я, конечно, не Кассандра, — осторожно начал Ангел, что тоже на него не очень походило, — но не увидел я в них, в революционерах этих липовых, положенной революционерам всех времен и народов истовости, духа, что ли, революционного не увидел я вовсе. Не буревестники они, нет. Горький плюнул бы и ни фига не написал. Едят и «Абсолют» глушат — это да, это в охотку, а все остальное… Константин Сергеич немедля сказал бы свое классическое: «Не верю!»

— А зачем они меня вырубили?

— Тоже странно. Сунули тебе в пасть чего-то химического, невкусного, отключили напрочь, к стулу привязали и ушли «Абсолют» допивать.

— Потом и из дому ушли… — дорисовал картинку Ильин.

— Во-во, — подтвердил Ангел.

— А о чем-нибудь важном они говорили, пока я отключенный сидел?

— Ты как придурок какой! — обиделся Ангел. — Сколько мы уже вместе склеены, а ты все равно чушь лепишь! Невнимательный, нечуткий, мужлан… Ну как, скажи, я могу что-нибудь толком слышать, когда твои беды и муки с тобой делю. Всегда. Как в песне: тебе половина и мне половина.

— Ты откуда эту песню знаешь? — не совсем ко времени заинтересовался Ильин. — Ее же здесь не поют…

— Как будто ее там поют, — усмехнулся Ангел несколько свысока. Может, даже из горних высей. — Там, Ильин мой драгоценный, поют сейчас песни протеста. Или про тесто. Которого нет. Как и всего остального тоже… — Скаламбурил, успокоился, смилостивился, спустился с высей, объяснил в миллионный раз тупому Ильину: — Ты же знаешь, что я знаю все, что знаешь ты, пардон за невольную тавтологию. А вот чего я не знаю, того и ты не знаешь. А я, увы, не знаю, о чем они без тебя и меня говорили. Может, о своей зарплате в гебе?..

— Ты все-таки думаешь… — всполошился Ильин.

Он немедленно еще больше всполошился, поскольку навстречу по аллее чинно выступали два башнеобразных полицая, каждый — под два метра с кепкой, только таких и набирали в столичную полицию. Резиновые дубинки, притороченные к бедрам, качались в такт командорским шагам, в расстегнутых по патрульному уставу кобурах чернели рукояти смертельных «вальтеров», а осеннее холодное солнце тускло горело в серебряных нагрудных бляхах.

Впрочем, про солнце — это Ильину с перепугу почудилось. Никакого солнца не было. Тучи были.

Ильин не хотел, чтобы третье предсказание Ангела сбылось. Ильин сделал умное лицо, расслабился, прикинулся шлангом и прошел мимо полицаев чин чинарем, они его даже не заметили.

— Смотри не обоссысь, — понасмехался Ангел, — штаны мокрые станут, холодно… А вот что я все-таки думаю, — он вернулся к оброненной Ильиным мысли, — так это то, что все сегодня происходящее ни в какие логические ворота не лезет. Уж на что я существо возвышенное, надэфирное, а и то в тупике. Мистика. Тут, блин, не ангел требуется, а… — Не объяснил, кто требуется, потому что Ильин внезапно узрел ресторацию.

Такая уж ему фишка выпала в сей необъяснимый день, что средь всех необъяснимых событий одно повторялось с необъяснимой постоянностью: Ильин трижды приступал к принятию пищи, извините за казенный оборот речи, и трижды его от этого святого процесса безжалостно отрывали. А жрать между тем хотелось зверски. В таких обстоятельствах даже ангелы умолкают.

Ильин, еще разок повторим, любил Сокольники, парк любил, знал его по прежней жизни преотлично, хотя в новой жизни бывал здесь не слишком часто. И, пожалуй, именно старое знание, а вернее — подсознание привело его на эту аллейку позади умолкшего по осени луна-парка, где в мокрых, почти уже голых деревьях спрятался маленький деревянный ресторанчик о двух этажах, одновременно похожий на придорожную типично европейскую гостиничку. А может, так оно и было: на втором этаже хозяева держали, не исключено, пять-шесть аккуратных комнат для случайных и недолгих постояльцев. Для Ильина, например… Ресторан назывался романтично — «Лорелея». А что до старого знания Ильина, вернее до подсознания, так вот вам занятное совпадение: в прежней жизни на месте «Лорелеи» стоял тоже деревянный, зеленой масляной краской крашенный кабак-кабачок с не менее романтичным названием «Фиалка». Подсознание Ильина сюда привело, и, как видите, не ошиблось.

Пусто было в этот час в парке.

— Иди, не бойся, — сказал Ангел. — Никто за тобой не следит. Хоть поешь по-людски…

Ильин поднялся по ступенькам, толкнул дверь. Она тихонько тренькнула колокольцем, оповещая кого надо о приходе всегда жданного клиента. В тесноватом, жарко натопленном холле Ильина встретила пожилая благообразная дама с серо-голубыми волосами. Мальвина из «Золотого ключика». А и то верно: рядом с ней встал, выплыв невидимо из-за шторы, белый-белый сенбернар, разверз пещерных размеров пасть, свесив наружу красный язык: милости, значит, просим.

— Добрый день, — сказала дама, чуть склонив «мальвинную» голову. — Рады видеть вас в «Лорелее». Сегодня прекрасный эскалоп по-венски с каштанами, вам понравится. Вы один?

Она взяла у Ильина куртку, будто и не куртка это вовсе, а бобровая, например, шуба, повесила ее на плечики в стенной шкаф, повела рукой:

— Прошу вас.

Сенбернар снялся с якоря и поплыл впереди, лавируя между пустыми столиками, чинно ждущими гостей: вот вам крахмальные брюссельские скатерти, вот вам столовое серебро, тарелки мейсенского фарфора, вот вам белые розы в белых китайских вазах… Ильин шел за сенбернаром и не хотел стряхивать сладкое наваждение. Не хотел знать, что фарфор не мейсенский и вообще не фарфор никакой, а недорогой фаянс Дулевской фабрики, а столовым серебром удачно прикинулись мельхиоровые ножи и вилки, что рылом парковый ресторан не тянет на серебро и фарфор, тем более — на брюссельское полотно. Не хотел, потому что тепло ему, Ильину, гонимому, было здесь, тепло и уютно, и Ангел притих, разнеженный, а сенбернар уже сидел возле крохотного стола у окна, светил горячим языком, приглашал, куртуазный, к эскалопу с каштанами.

— Вам здесь будет удобно, — утвердила дама, вынула из воздуха меню в огромной кожаной (уж кожа-то настоящей была, точно!) папке, напомнила: — Эскалоп, эскалоп, рекомендую… — и исчезла в предвечерней полутьме зала.

— Чудеса у вас тут, собакин, — сообщил Ильин сенбернару, но тот отвечать не захотел, гордый, убрал язык и ушел прочь, в кухню, в прихожую, в кабинеты, по-балетному ставя лапы сорок второго размера.

— Нашел с кем разговаривать, — обиженно сказал Ангел. — Тварь бессловесная, неумная… Советую на закуску гансепаштет с фисташками, а из вин — бордо, конечно, шато де ля тур, это тебе по деньгам.

— Что-то странное здесь… — боязливо заметил Ильин.

— Не спорю, — согласился Ангел, — весьма. Но лобовой опасности не чувствую, а напротив. Да и чего побаиваться? Привыкай. У тебя ж с утра одно странное за другим.

И тут же престранно материализовался юный официант, молча выслушал заказ и престранно же растворился в пространстве-времени, а из кухни из-за стойки бара кратко выглянул сенбернар и престранно зевнул, словно хотел что-то сказать, но передумал — назло Ангелу. А мог бы и сказать, то есть предупредить. Потому что на крошечную площадку перед стойкой неожиданно и тоже престранно выпорхнули из кухни (или все же из-за кулис?..) пестрые маски известной Ильину комедии дель арте. Выпорхнула Коломбина, выпорхнул грустный Пьеро, выпорхнул ромбовидный Арлекин, выпорхнули Тарталья и Панталоне, а сенбернар, прикинувшись пуделем Артемоном (совковый граф не все у Коллоди упер, кое-что из комедии дель арте позаимствовал…), тенью просочился сквозь них и опять исчез. Он был лишним на этом странном празднике жизни.

И только теперь Ильин заметил, что кое-какой народ в ресторане имел место, то есть обедал.

 

Версия

Главным в России был президент. Он выбирался всенародно раз в пять лет. Как в Америке. Президент представлял свою партию, в данный текущий момент — национал-социалистическую. Но Россия всегда тяготела к монопартийности, и, хотя в стране существовала официально зарегистрированная куча всяких партий, самой мощной и многочленной была национал-социалистическая. И президент в России которое пятилетие выбирался именно от нее. Се ля ви. Он же по традиции, идущей еще с просто социалистических (без «национал») довоенных времен, был на полставки председателем этой партии. Демократия сие позволяла. Хотя, если быть честным, каждое пятилетие выборы президента происходили на альтернативной основе, кандидаты выдвигались и от иных партий, набирали не менее ста тысяч голосов выборщиков, чтобы зарегистрироваться, и вольно конкурировали с кандидатом от НСПР на финишной прямой. К финишу обычно приходили два-три конкурента и благополучно дохли, не выдержав конкуренции.

Официально запрещена в России была лишь одна партия — коммунистическая.

Также раз в пять лет избиралась Государственная Дума, в которой тоже доминировали наци. Хотя наряду с ними в Думе имели заметную квоту кадеты, представители Крестьянского союза, Промпартия и чуть-чуть — анархо-синдикалисты…

Премьер-министр и министры назначались президентом и утверждались Думой. Утверждение обычно проходило долго и шумно, телевидение отводило думским заседаниям целый канал, и дней не менее десяти крикуны изо всех сил боролись с президентом, чтоб не утвердить его кандидатов, но он, как правило, уступив им одного-двух, мощно побеждал. А и то верно: ему страной руководить.

По Конституции, принятой в 1955 году, все министры подчинялись премьеру, а гебе, Министерство внутренних дел и армия — непосредственно президенту. Формально они, конечно, входили в Кабинет министров, но только их там и видели. Президент не хотел ни с кем делить ни информацию, ни силу, которая той информацией питалась. Так повелось изначально, с первых президентских лет, когда на российский престол… — то есть, тьфу, на президентское кресло!.. — сел умнейший и хитрющий мужик Петр Скоков. Случилось это в давнем пятьдесят четвертом, в декабре, то есть первые президентские выборы в тот год прошли, а сам Петр Скоков до того уже года три бессменно и мощно лидировал в Российской национал-социалистической партии, резко и убедительно выступал за предоставление России экономической и политической самостоятельности. Немцев, правда, чересчур не громил, но все же и доставалось им от него за чрезмерные имперские устремления — особенно после пятьдесят второго, после смерти Гитлера.

Тому, как здесь уже говорилось, надо было только откинуть лыжи, чтоб все кругом завертелось в сторону демократии и плюрализма, пополам с гласностью. Перестройка, блин! Ильин читал многочисленные воспоминания о тех годах и разные политологические копания и удивлялся: Россия до уныния предсказуема. Ликующий свободолюбивый народ ликует однообразно одинаково во все периоды истории. И в феврале семнадцатого, и в ноябре того же проклятого, и в августе девяносто первого — в прежней жизни Ильина, и летом пятьдесят четвертого — в Этой жизни, когда Германия (а вовсе не сами немцы!) практически сдала свои имперские позиции в России, объявив выборы.

Хлебом его не корми — дай поликовать, помитинговать, подемонстрировать.

Хотя с хлебом в пятьдесят четвертом в этой России было все в полном порядке, хватало хлеба с лихвой. Что-что, а Россия к моменту самоопределения оказалась весьма сытой страной…

Ильин представлял, как это было в пятьдесят четвертом, и сравнивал с началом перестройки в своей России, с мятежным августом девяносто первого, с полуголодным и безнадежно злобным разгулом объявленных свыше демократии и плюрализма. Похожим казалось. Не по голоду, но по злобе. Все очевидцы отмечали злобу плохо управляемых толп и вспоминали бессмертное пушкинское — про российский бунт. Хотя бунта не было. Германия, придавленная общественным общемировым мнением, отступила не ропща; уже хорошо известный России Скоков прошел в президенты безальтернативно и без эксцессов. Что занятно, именно его поддерживали и политики Запада — в США, в гордой Британии, французы тоже. Считали достойным. Хотя кто-то, наверно, и еще, кроме Скокова, выдвигался, кто-то бежал за паровозом, но отстал настолько, что даже в воспоминаниях, читанных Ильиным, не поминался — ни добрым словом, ни лихом. За Скокова проголосовали 99,8 процента избирателей всей страны — что там красноликий любимец прежних соотечественников Ильина, победивший на выборах в социалистической столице какого-то никому не ведомого директора завода!

Биографию Скокова Ильин знал. Она печаталась всюду. Первый российский президент, круто повернувший побежденную в молниеносной войне страну к самостоятельности, к политической независимости, к креслу в ООН, сумевший не вмешиваться в рыночную экономику, которая хотя и управлялась исподволь и в открытую из-за «бугра», но все же числилась российской, — такой президент везде и всюду проходит по разряду любимцев народа. Народ должен знать своих героев, как заявил другой любимец, ныне вычеркнутый из народной памяти. Ильин мог цитировать жизнеописание первого президента наизусть, хотя и не проходил его в гимназии или лицее. Родился в 1908-м. В 1937-м загремел на Колыму по пятьдесят восьмой статье тогдашнего УК — за антисоветскую пропаганду и шпионаж в пользу фашистской Германии. Естественно, считал Ильин, никакого шпионажа не было, да его не подтверждали и современные биографы; дед Ильина тоже, кстати, в тридцать седьмом за шпионаж сел — только в пользу Америки. Модно было. А антисоветская пропаганда — это да, это имело место. Двадцатидевятилетний инженер-метростроевец открыто выступил на профсоюзном собрании в защиту частной собственности. Дурак был. Ангел тогда, помнится, так и прокомментировал прочитанное Ильиным… Но дурак или нет, а все это потом сильно прибавило Скокову в популярности, позволило числиться безвинной жертвой сталинского режима и безудержным апологетом рыночной экономики.

Но смех смехом, а Скоков и впрямь много сделал на посту президента. Конституция России — его детище. Гонения на коммунистов, конституционно закрепленные запретом на партию, — тоже дитя ненависти человека, бездарно потерявшего пять лет жизни на лесоповале. Развитие экономики — политика невмешательства в хозяйственные дела, всяческое поощрение отечественных и иностранных инвестиций, Закон о земле, Закон о собственности, скучно перечислять. Не научный трактат пишем. Россия была сыта, обута, одета, компьютеризирована, автомобилизирована, рубль числился конвертируемым, хотя и не очень-то котировался в тех же Штатах или в Англии. Существовала разумная квота на вывоз наличности. Да ведь так — не только рубль. И франк вон тоже, не говоря уж о какой-нибудь песете!..

Петр Андреевич Скоков пропрезидентствовал с 1954 по конец 1964 года, ровно два срока, отпущенных ему его же Конституцией, в пятьдесят шесть лет вышел из политических игр и ненавязчиво оказался президентом иного рода — президентом концерна «Сайбириа ойл». К шестьдесят четвертому тюменская нефть пошла на мировой и внутренний рынок рекой, в Западной Сибири толклись большие и малые нефтяные компании, но постепенно все подгреб под себя означенный концерн, в который вошли российские «Тюмень-нефть», сибирский банк «Гермес», Сибирская нефтяная биржа и французский «Эльф Акитен». Случайно или нет, но пост президента был свободен как раз к уходу Скокова с политической арены и ему предложен. А он не отказался. Злые языки, правда, говаривали, что Скоков, еще будучи президентом России, круто лоббировал в пользу концерна. Но что нам злые языки! В России было и будет: не пойман — не вор.

Скоков был сильным главой страны. Ильин так считал. Скоков правил жестко — в политике, но вольно — в экономике. Скоков знал все, поспевал ко всему, при нем Россия закончила митинговать и принялась работать. Скоков не случайно подчинил именно себе гебистов, полицию и армию. Он-то понимал могущество информации, помноженной на силу. И при нем все эти ведомства — особенно гебистское, оно его любимым было, — расцвели пышным цветом и обрели тайную и всеохватную власть.

Что Ильин на собственной шкуре испытал.

 

Действие

Невесть откуда взявшееся солнце вкрадчиво проникло сквозь оконные стекла, сквозь желтые в синюю клетку занавески на окнах, проникло и странно осветило ресторанчик и его посетителей, будто аквариум и неподвижных рыбок в нем, а персонажи комедии дель арте застыли восковыми фигурами — тоже подсвеченные вороватым солнышком. Ну, им-то оно — в самую жилу, в самый цвет, они будто и ждали его, а может, и впрямь ждали, поскольку вся эта странноватая картиночка виделась Ильину довольно-таки инфернальной: вот, значица, тебе сцена, вот тебе актеры, а вот тебе, как и положено, свет рампы чудно загорелся.

— А может, это не солнце никакое, — сказал прагматичный Ангел, — а может, это вовсе фонарь на столбе в окно фугачит, когда надо.

— Может, — машинально согласился Ильин. Не до Ангела ему сейчас было, не до его ловких умозаключений. Смотрел он по сторонам и видел словно загипнотизированных зрелищем людишек сокольнических. Вот пожилая пара, она — седые взбитые волосы, золотые очки, пергаментная кожа, чуть тронутая румянами, он — лысина, кавалергардские усы, стеклянный глаз голубого колера… А вот и молодожены — влюбленные — счастливые — лупоглазые — восторженные — небогатые — голодные-в-середине-дня… А вот и рокеры — в косой коже, в цветных «банданно» на лбах, пахнут сталью мотобайков «кавасаки», резиной «мишлен», бензином «супер», пылью муниципальных автобанов… А вот и две старые девы, вечные девушки, толстая и тонкая, смелая и тихая, умная и глупая, обе на эскалоп позарились, на сочный дойче эскалопчик с итальяниш зрелищем вприглядку… А вот и еще парочка, баран да ярочка, два монстроидальных спортсмена-любителя, крутые качки, не исключено — гомосеки… А вот двое московских «яппи», двое умников с атташе-кейсами между ног, будто в кейсах тех — сверхсекретные проекты, каждый по мильену марок, зажимают кейсы хилыми икрами, сейчас кончат от напряга…

И что же их всех по двое, в некой неге подумал Ильин, что ж за магическая цифра «2» свела их в прелестной «Лорелее» в ожидании чуда или…

— Или, — сказал по-прежнему прагматичный Ангел. — А не стучат ли они, не аккомпанируют ли на рояле в известной всему миру конторе, а, Ильин мой умиленный, потумкай, потумкай, а я погожу.

— Нет, — возразил Ильин, — быть того не может. Это искусство, тебе не понять, это великая сила искусства.

И тут солнце ушло. Или фонарь погас. И исчезло очарованье кукольного ящичка, но осталось, осталось очарованье живого воздуха, в котором легко задышали и задвигались и молодожены, и пожилые супруги, и рокеры, и подружки, и качки, и «яппи». И прелестные маски комедии дель арте тоже задвигались, и возник из-за кухонных кулис расторопный официант, пролетел меж столиков, планируя подносом, как крылом, приземлил его на стол Ильину и выгрузил тарелку с наисочнейшим эскалопом в полгектара площадью, и плошки с помидорчиками сгрузил. И с огурчиками малосольными, и с травкой-укропом-кинзой-петрушкой, и бухнул около захолодевший графинчик не иначе как со «Смирновской», которую Ильин и не заказывал вовсе, а ведь обрадовался хитрой догадливости официанта. Потому что «Шато де ля тур» — вино, конечно, интеллигентное, хоть и не из дорогих, но все же вино, малоградусная жидкость, а ситуация, начавшаяся с утра, требовала привычных сорока градусов, к тому же Ильин еще на явке у крутых революционеров весьма позавидовал их партийной близости к скандинавской водке «Абсолют», напитку хмурых викингов. «Смирновская» была не хуже, хотя и малость послабее.

— Приятного аппетита, — сказал официант и упорхнул обратно.

Но тем не менее всех вокруг было именно по двое, да простится автору не слишком русскоязычный оборот, два на два, да плюс два, да еще два и два, странная парность, как ни уходи от сего факта в милую дымку искусства. Все вокруг парами рубали эскалопы аэродромных габаритов, все вокруг пили «Шато де ля тур», все вокруг, казалось одинокому Ильину, смотрели на одинокого Ильина с осуждением и подозрением, и одинокому Ильину уже начинало чудиться, что Ангел был прав в своем мнительном «или». И ведь комедианты-то, комедианты хреновы — те тоже парами лицедействовали: Коломбина, значит, с Пьеро об руку, Тарталья, как водится, с Панталошей, а Арлекин был, как ни парадоксально, един в двух лицах, то есть два Арлекина наличествовало на пятачке у синего со звездами занавеса, скупо прикрывающего вход в кухню.

И лишь Артемон, который не пудель, а сенбернар, шлялся по «Лорелее» в гордом одиночестве, то выглядывал из-за занавеса, то скрывался за ним, сверкал очами в бессолнечной теперь полумгле, как известная собака Баскервилей, жил своей жизнью. Вот он явно уставился на Ильина, все-таки пропустившего рюмашку, все-таки закусившего малосольным нежинским огурчиком, все-таки отломившего от эскалопа нежнейший кусман и отправившего его в рот — голод по-прежнему не тетка. Хотя вот вам праздный вопрос: чья тетка?.. Велики тайны твои, могучий и свободный русский язык!..

Но к делу.

— Чего это он? — нервно спросил Ангел. Ангел не любил собак, считал их животными пустыми и наглыми. Не исключено, боялся. Правда, это уж совсем ненаучная фантастика!

— Не знаю, — тоже нервно сказал Ильин, так и застыв с непрожеванным куском эскалопа во рту, поскольку означенное пустое и наглое животное направилось прямиком к столу Ильина, лавируя между стульями и столами что твой слаломист. И, лавируя, не сводило взгляда с Ильина, и тот от опаски готов был уже подавиться и помереть от удушья в страшных муках, ибо взгляд Артемона отнюдь не был пустым и наглым, а, напротив, светились в нем сочувствие и понимание великих и странных бед, негаданно свалившихся на голодного клиента.

Сенбернар добрался наконец до стола, положил на скатерть тяжелую волосатую башку и подмигнул Ильину левым глазом.

— Чего тебе? — невежливо, с полным ртом, спросил Ильин.

Сенбернар мотнул башкой, будто приглашая Ильина куда-то назад, куда-то в тайные глубины «Лорелеи».

— Я же ем, — растерянно сказал Ильин.

А Ангел, мерзавец, опять молчал!

Сенбернар явно усмехнулся, хотя кому-то из читателей сие может показаться обычным словесным трюизмом, пошлой метафорой, но ведь усмехнулся, осклабил свой коровий рот и вновь мотнул головой, настаивая.

— Идти, что ли? — спросил Ангела Ильин. Но тот не ответил: то ли делал вид, что его нет, то ли и впрямь смотался на минутку в положенные ему горние выси, в заоблачные эмпиреи, где не было опасных псов.

— Ну пошли, что ли, — скучно решил Ильин, встал, дожевывая, бросил на стол салфетку, с сожалением оглядев опять недоеденный ужин. Или обед? Бог его знает…

Придется ли доесть, или судьба такая нынче выпала: близок локоток, то есть эскалоп, а не укусишь. Пардон за скверную шутку.

Ильин шел за сенбернаром под условным названием Артемон и ловил на себе взгляды парных шелкопрядов, оторвавшихся от уничтожения полезной свинины. Парные элементы молча смотрели на уходящего в неизвестность сомнительного одиночку и, возможно, злорадно ждали законной развязки, которая никак не наступала с самого утра.

А сенбернар нырнул за занавес, и Ильин — за ним, а легко танцующие под тихий музончик комедианты даже не гукнули: мол, куда это чужака собачка повела, мол, посторонним, господа, вход на кухню и за кулисы воспрещен.

И мадам, встречавшая давеча у входа, не появлялась.

Кухня была пустой, ничего в ней не варилось и не жарилось, только красные глазки на электрических плитах напоминали о том, что жизнь в них на всякий пожарный теплилась. Сенбернар свернул в какой-то узкий коридорчик, остановился у двери с номером, естественно, тринадцать, поднял лапу и поскребся. Дверь отворилась, и низкий женский голос произнес:

— Спасибо, Карл. Ты свободен. А вы, господин Ильин, можете войти.

Вот тебе и раз, бездарно подумал Ильин, собачку-то, оказывается, Карлушей кличут, а вовсе не Артемоном. Подумал он так лишь потому, что ему до зла горя надоело непрерывно и безрезультатно соображать, почему все вокруг везде и всюду знают его имя и фамилию. Не кинозвезда ведь, хотя в гебе все — звезды…

Он вошел в комнату и аккуратно закрыл за собой дверь.

В длинной, похожей на вагонное купе комнате без окон сидела давешняя голубоволосая дама Мальвина, сидела напротив двери у столика, заставленного баночками, пузырьками, флакончиками, спреями, коробочками, стаканчиками с кистями, картонками с салфетками «клинекс» и прочей дребеденью для гримирования. А над столом — там, где по всем строительным законам положено быть окну! — красовалось зеркало размером во всю стену, в коем отражался визуально растерянный Ильин.

 

Факт

Ильин и прежде не очень любил театр. Бывало, пуская пыль в глаза очередной милой даме, летчик-испытатель храбрый Ильин мог купить пару билетов в Ленком или на Таганку и отсидеть положенные три-четыре часа без особого раздражения, но и без всякой радости. Выкрикнутое великим Станиславским «Не верю!» очень мягко ложилось на душу прагматичному Ильину. Не верил он театральным страстям, а кино, напротив, сильно любил и его страстям верил. Да и то верно! Театр — аффектация, крик, форсирование всего на свете, иначе мало что поймешь с последнего ряда. А кино — камерность (буквально!), интимность, нормальный голос, нормальные чувства, полутона, доступные крупным планам, иначе — реальность. Так считал Ильин, и не надо, уважаемые господа критики, упрекать его в наивности и дилетантизме. Он — профессионал в иной области, он на сверхскоростях профессионал, я там, уважаемые господа, вы все сразу крупно обгадитесь со страху. Гутен морген, их либе дих…

Но, перестав быть в описываемом пространстве-времени сверхскоростным пилотом, Ильин театр так и не полюбил. Гуляя по первопрестольной, он, конечно, разглядывал театральные афишки, почитывал от скуки рецензии на скандальные спектакли, да и по «тиви» иной раз проглядывал наскоро какую-никакую постановку. А значит, наслышан был о театральной жизни. Наслышан и начитан.

Знал, например, что московский люд по-прежнему трется на Малой Дмитровке, бывшей — Чехова, около театра «Перекресток», ведомого неистовым режиссером Сашей фон Раабом. Стоит напомнить, что в прежней жизни Ильина улица получила имя доктора-драматурга лишь в сорок четвертом, так что в Этой жизни никто не переименовывал: как была Малой Дмитровкой спокон веку, так и осталась ею. А театр тоже поселился в здании бывшего Купеческого клуба, более того — открыто содержался «новым купечеством»: деньги (и немалые!) платила финансовая группа «Рейн — Москва», крутая межбанковская группировка. Саша фон Рааб, сын немца и русской, имя в театральном мире имел громкое, хотя и молод был, и привлекал в театр молодежь, экспериментировал с ней напропалую, хватал призы на всяких международных фестивалях, в Страсбурге например, но и «старики» у Рааба играли мощные: Леонов, Борисов, Евстигнеев — совсем здесь, к слову, не покойный, а живой и здоровый, ну и неизвестные Ильину по прежней жизни, но в этой давно знаменитые Игорь Форбрихер, Елена Панова, Алиса Коонен-младшая… Ильин их не раз в кино видел и по «ящику» тоже. Елена Панова сыграла жену Скокова в фильме «Президент», снятом режиссером Василием Астаховым и получившем в прошлом году в США «Оскара» — по номинации иностранных фильмов. Ильин его трижды смотрел, мощное кино Астахов сработал, закрученное, жесткое, и Скокова там сыграл Георгий Жженов, актер, любимый Ильиным во всех своих жизнях.

Жженов постоянно играл во МХАТе, МХАТ так и располагался в проезде своего имени, никто имя не отнимал и не превращал проезд обратно в Камергерский переулок. МХАТ по-прежнему гордился птицей чайкой на занавесе, в репертуаре всегда имели законное место пьесы вышеупомянутого доктора, и во МХАТе-то Ильину как раз и довелось побывать однажды. Вопреки желаниям и принципам.

А дело было так. В доме, где Ильин скромно «кочегарил», жил вальяжный главреж МХАТа Табаков. Уж куда как известный актер, любимец народа! Такие, блин, совпадения унд метаморфозы. Но не в них дело, а в том, что однажды любимец народа призвал дежурного из котельной, чтоб, значит, починить батарейку, которая подтекала. Случившийся дежурным Ильин батарейку починил и получил в благодарность червонец плюс контрамарку на два лица в театр. На спектакль «Воры в доме», где, как сказал любимец, он сам играет эпохальную роль. Может, так оно и было. Ильин по серости того не понял, и после первого акта они с Титом засели во мхатовском буфете пить пиво и закусывать раками. То есть они это дело в антракте начали, но не прекратили и позже, поскольку и пиво и раки оказались практически эпохальными. Как, вероятно, и роль.

Еще Ильин бывал в «Эрмитаже», где по субботам гудел джазовыми сейшенами недорогой, но с отменной кухней ресторан, где устраивались уик-эндные народные гулянья «а ля Яков Щукин», что был некогда создателем прекрасного сада в центре Москвы. А еще там играла труппа эрос-театра Елены Браславской и драма-буфф «Деревянные кони». В драме-буфф Ильин не был, в эрос-театр однажды зашел со скуки и два битых часа смотрел композицию «Сольвейг» под музыку, естественно, Грига. В композиции красиво бегали и страдали полуголые и совсем голые дамы и молодые люди, но, поскольку все было довольно бесполо и высокопарно, нравственные московские власти не считали театр мадам Браславской порнушным и дозволяли ему играть «в местах большого скопления публики». Позже Ильин читал в «Вечерке» статью некоего критика, который сравнивал голое ногодрыжество в эрос-театре с неумирающими па незабвенной Айседоры Дункан.

Конечно, еще был Большой, где ставили поочередно Бежар и Нуриев, а в опере царили Образцова и Хворостовский — это из известных Ильину, а неизвестных там — вагон и тележка. Еще были Малый и Камерный, Мейерхольдовский и Таировский — названные по именам отцов-основателей, еще были десятки театров и театриков, вон даже театр «Яблоко» имел место под руководством Славы Спесивцева, который и в Этой жизни оказался режиссером, а в прежней Ильин был с ним знаком и даже пивал водку. Как-то подумалось: а не зайти ли к нему по новой? Умный Ангел скептически заметил:

— Он тебя и в Той жизни слабо помнил, а в Этой ты для него кто? Работяга, козел, шестерка рваная…

Грубым Ангел был, но справедливым. Ни в какое «Яблоко» Ильин, конечно, не пошел.

А пошел он в очередной раз в киношку, в соседний «Монитор», что заменил бывший «Ударник» в бывшем Доме правительства, а ныне дорогом рентхаусе, и посмотрел в тысячный раз «Великолепную семерку», которая в Этой жизни оказалась до мелочей похожей на оригинал. Хотя кто подсказал бы: в какой жизни снимался оригинал?.. Забавно, но этот неприхотливый фильм был тоже одной из «машин времени», которые придумал себе Ильин для борьбы с ностальгией. Или для растравления оной. И не то чтобы таких «машин времени» или, если уж автор погнался за легковесными метафорами, таких опорных столбов, поддерживающих память Той и Этой жизней Ильина, было мало. Навалом! Уже говорилось: одинаковые имена, судьбы людские, одинаковые до неразличимости события, факты, и прочая, и прочая. Высокопарные фантасты наверняка написали бы что-нибудь этакое: пространство-время, единое для всей Вселенной, создает свою неисчислимую множественность миров, оставляя в каждом свои триангуляционные знаки. Каково, а? Знай наших!.. А говоря попросту, помянутое пространство-время в своем миротворчестве лениво и неразнообразно в мелочах. И выбирать себе «машину времени» Ильин мог где угодно. Просто он любил «Великолепную семерку» с тех давних пор, как насмотрелся ее до вызубривания реплик — в начале 60-х в своей небогатой впечатлениями подростковой Москве, когда вредный американский фильм, невесть почему купленный идеологически скупым кинопрокатом, попал на экраны страны, как наподражался несравненному Юлу Бриннеру — с его арматурно-ходульной походкой на негнущихся ковбойских ногах. Смешно, но Ильин пересмотрел «Семерку» на домашнем видюшнике за день или два до той катастрофы, что перенесла его в другую Москву. Стоит ли говорить, что первый поход в кино здесь был именно на этот фильм…

Хотя, как мы уже отметили, Ильин вообще был фанатом изобретения братьев Люмьер, если на что и тратил в слабом поту заработанные рубли, то именно на синематограф, где царил всесильный Голливуд, то и дело, кстати, даря Ильину очередные «машины времени» или «опорные столбы» — выбирайте, что нравится.

 

Действие

— Войдите и сядьте, — строго сказала Мальвина, указав на хлипкий стульчик рядом с ней и, соответственно, с гримерным столом.

Ильин вошел и сел. Ильин сегодня, как, впрочем, и всегда в нынешней жизни, был послушным начальству и обстоятельствам. Мальвина начальством ему не была, но обстоятельства так и толпились вкруг нее, налезая друг на друга, рыча, плюясь и грозя Ильину костлявыми кулаками.

— Вас преследуют, — констатировала Мальвина, пронизывая Ильина синим лазерным взглядом.

И тут, как всегда вдруг, объявился пропавший Ангел, который не боялся красивых женщин — в отличие от собак. Не исключено, что ему передалась былая куртуазность Ильина, его крепко подзабытое влечение к прекрасной половине. Но в смысле духа. Так ведь он и был духом. Ангел…

— Бди, — коротко сказал он, — она что-то знает.

Ильин это и без Ангела понимал, посему не стал реагировать на реплику Мальвины, надеясь — надроченный общением с опытными следователями гебе, мастерами допроса и сыска, — что она наведет его своими вопросами на суть дела. То есть, задавая вопрос за вопросом, выдаст свое знание ситуации и, естественно, свой интерес. Так считали вышеупомянутые мастера и не всегда ошибались.

— Вас преследуют с утра, — настойчиво повторила Мальвина, усиливая мощность лазерных лучей, нагло пролезая в мозг Ильину и копошась там, пиная нейроны, аксоны и прочие синапсы. — Что вы собираетесь предпринять? Ведь бежать вечно, — выделила голосом, — бессмысленно. И куда бежать?

— Не знаю, — коротко сказал Ильин, сочтя дальнейшее молчание невежливым.

— А кто знает?

— Не знаю, — повторил Ильин. — Может, Ангел?

Ангел хихикнул: мол, круто, круто…

— Не говорите глупости, — сердито сказала Мальвина. — Вы что, сумасшедший, убогий? Ведь нет же?..

— Не знаю, — заладил Ильин. — Скорее всего сумасшедший. А уж убогий — наверняка. Вы же мою историю знаете… — не вопрос, а полуутверждение, этакий скромный ход пешкой от коня.

Но Мальвина не хулилась.

— Откуда мне знать вашу историю? Я вас впервые в жизни увидела. Просто ваше биополе наполнено тревожными сигналами, просто-таки паническими сигналами. Мне больно их принимать…

— А ты не принимай, дура крашеная, — заявил Ангел.

— А вы не принимайте, — вежливо сказал Ильин. — Зачем же принимать, если больно.

— Я не могу, — серьезно заявила Мальвина. — Я не умею экранироваться от чужой боли, — в этом моя особенность и моя беда, я один из наиболее сильных экстрасенсов в Международной лиге, но и один из наиболее уязвимых. Ах, ах, моя голова… — Она, совсем как книжная Мальвина, коснулась прозрачными пальчиками висков, зажмурилась, и лазеры погасли.

Ильину стало уютнее и спокойнее. Если кто и был сумасшедший в этой гримерной, так не он, не он. Он-то как раз нормальным себя числил, а посему хотел смыться от голубоволоски и как минимум доесть остывающий эскалоп. Если его сволочь сенбернар уже не схавал…

Но спокойствие оказалось недолгим.

— Я должна вам помочь! — Мальвина выпрямилась, и ее лазеры заработали по новой. — Я не успокоюсь, пока не помогу. Вы хотите, чтоб я успокоилась?

— Пусть успокоится, едри ее так и так, — засклочничал Ангел. — Она же от тебя не отвяжется.

— Успокоить тоже можно по-разному, — философски заметил Ильин Ангелу. — Перевозку, например, вызвать и отправить на Лубянку.

— Да не дрейфь, — затянул Ангел. — Дура баба, при чем здесь гебе, я ничего не ощущаю. Одно сплошное биополе, а на нем ромашки с лютиками. Идиллия.

— Тебе виднее, — кротко согласился Ильин и кротко же сказал Мальвине: — Успокаивайте, коли невмоготу. Только вы ошибаетесь. Никто меня не преследует, ни от кого я не убегаю. А что до тревоги, так со здоровьем у меня скверно. Есть повод для волнений, здоровье, знаете, никуда… Да вот и поесть я никак не могу, не дают никак поесть, а я с утра крошки во рту не держал…

— Ах, ах! — всполошилась Мальвина.

Схватила колокольчик, стоящий на гримерном столе, позвонила — тут же дверь распахнулась, и на пороге возник сен-блин-бернар, всеведущий и всеслышаший Карл. Преданно посмотрел на хозяйку красными зенками: весь я, мол, внимание, дорогая мадам, весь я — одно большое ухо.

А уши, к слову, у него — ну лопухи прямо…

— Пусть Агафон-третий принесет сюда заказ герра Ильина. И шнелль, шнелль, поторопи его, милый Карл, а то он наверняка любезничает с Мартой, несносный… — И к Ильину: — Сейчас вам принесут ваш миттагессен, извините, я совсем не подумала, ах, старость — не радость…

— Ну что вы, — на всякий случай возразил Ильин. — Вы прекрасно выглядите, госпожа… э-э… не имел чести…

— И не надо, — быстро сказала Мальвина. — Пусть я останусь в вашей памяти пожилой и доброй незнакомкой. Хотя мы, похоже, ровесники с вами, не так ли?

— Не знаю, — повторил свое любимое Ильин. — А вот откуда вы мою фамилию знаете?

— Пустой вопрос, — сказал Ангел. — Она же экстрасенс из какой-то там лиги-фиги. Она все на это и свалит. И прав оказался.

— Я же экстрасенс, — мягко, как ребенку, втолковала. — Для меня нет тайн в вашем подсознании.

Тут опытный Ильин ее и подловил.

— Раз нет тайн, значит, я прав: вы мою историю знаете досконально.

Ответить помешал Агафон-третий, который принес оставленный Ильиным эскалоп, и графинчик со «Смирновской», и прочее, расставил все это, аккуратно сдвигая гримерные пузырьки-коробочки-баночки, положил на салфетку приборы и удалился, храня обиженное молчание. Только у двери не выдержал, сказал походя:

— И не любезничал я с вашей Мартой вовсе…

То ли все в «Лорелее» было микрофонизировано и радиофицировано, то ли Карл-бернар и впрямь умел разговаривать. Или, не исключено, обладал могучим телепатическим даром. Иначе откуда Агафон-третий (а где, кстати, первый со вторым? Или это кличка? Или порядковый номер в гебистской ведомости на получение зарплаты?..) узнал про упрек в свой адрес, про подозрение в совращении некоей Марты, не говоря уж о том, что ему срочно следует принести в комнату мадам не доеденный клиентом эскалоп? Мистика, опять мистика!..

— Ты будешь смеяться, — заявил неожиданно Ангел, — но что-то мне все это начинает не нравиться. Может, ты прав?

— В чем?

— В отношении гебе? Может, все эти поцы, включая блошивого пса, агенты гебе?.. Я, конечно, мог бы допустить такое невероятие, но что делать со здравым смыслом, а, Ильин?

— Он у меня, как ты знаешь, и так не очень здравый, — усмехнулся Ильин невесело, — а вся сегодняшняя катавасия меня и вовсе из колеи выбила.

— Так что ты делать собираешься?

Заметьте: это не Ильин у Ангела, а Ангел у Ильина спрашивал. Хранитель, называется!..

— Может, поесть удастся? — предположил Ильин. — А то что на голодный желудок рассуждать — одно расстройство.

Но поесть ему опять не удалось.

Снова распахнулась дверь, и на пороге возник Пьеро. Худой, длинный, с плачущими глазами и вздернутыми бровями, уголки губ опущены, рукава белого балахона подметают пол.

— Извините меня, — плаксиво сказал он, взметнув горе рукава, — но время поджимает. Собаки уже вошли за флажки.

Благодушие Ангела всерьез удивляло Ильина. То, что сегодня началось с раннего утра, с сумасшедшей «мерседесины» на Большом Каменном мосту, что беспрерывно продолжалось до сего часа, пугая Ильина не столько своей причастностью милым шуткам гебе — к ним он привык, притерпелся, скучал, когда они надолго прекращались, — сколько бессмысленностью этих шуток, идиотской их карнавальностью, граничащей с откровенной бестолковостью. Ну хорошо, нашли они «МИГ» в болоте, нашли, подняли, отмыли, ужаснулись, бросились искать ближайшего подозреваемого. Что дальше? А дальше, преотлично знал Ильин, полагалось тихо-тихо изъять подозреваемого, то есть как раз Ильина, из родной котельной, привести на саму Лубянку или в один из многочисленных ее филиалов и начать допрос третьей, пятой, шестьдесят седьмой степени с зубовным пристрастием. И выбить правду: Ильин не железный. Другое дело, что правда не очень-то на правду похожа и, не исключено, пришлось бы Ильину, плюясь зубами с кровью, сочинять на бегу нечто правдоподобное, устраивающее гебистов и его самого: помирать-то в подвалах — или где там еще? — не слишком хотелось.

Так по жизни.

А по фантасмагории, разыгрываемой с утра, выходило, что Ильин оказался в роли мышки, с которой играют разные веселые кошки. Перепасовывают ее друг другу и смотрят: что мышка делать станет? Когда о пощаде взмолится, ибо непонимание есть пытка, а Ильин так ни хрена и не понимал. И Ангел его распрекрасный, всезнайка и наглец, тоже ни хрена не понимал, только хорохорился и делал вид, что здесь и понимать нечего. Едем и едем, а что дальше — дорога покажет.

Ильину надоела дорога. Ильин хотел забыться, как писал классик, и заснуть, но, естественно, не тем холодным сном могилы. Ильин хотел ясности — пусть даже она грозила бедой. Лучше понятная беда, считал Ильин, вынеся сию философему из прошлой летной жизни, чем абсолютно неясная перспектива. С понятной бедой можно было справиться либо смириться и ждать конца. Ильин не терпел неведения, это у него опять-таки в прежней жизни имело место. И вот лихо: и здесь, забытое, в урочный час всплыло. Что там ФЭД про чекистов толковал: холодная голова, чистые руки и горячее сердце? Про чекистов — не получилось, зато про летунов — в самый цвет.

Пришла пора действовать.

— Какие собаки за какие флажки? — жестко спросил Ильин.

Так жестко, что даже Ангел удивленно пискнул, а Мальвина лазеры притушила и ответила удивленно:

— Это так, метафора. Просто Пьеро чует опасность.

Пьеро исчез, как не появлялся. Только несколько секунд в теплом воздухе гримерной жил его запах — запах пудры пополам с одеколоном «Табак».

Ангел молчал, Ильин чувствовал: слушает, ждет.

— Я ее тоже чую, — сказал Ильин, — давно чую. Вы хотите мне помочь, либе фрау? Я жду помощи.

— Плакал эскалоп, — не к месту прорезался Ангел. — Так не жравши и помрешь…

— Заткнись! — рявкнул на него Ильин.

— Я-то что. Я-то заткнусь, — стушевался Ангел. — Да только не слушал бы ты эту синюю выдру. Я раньше сомневался, а теперь уверен: вся эта засратая «Лорелея» — просто гебистская явка. Усек?

— А хоть бы и так. Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел… Хуже не будет, Ангел. Пусть она думает, что я ей верю. Уйти-то мне отсюда надо, раз Пьеро метафору принес.

Он встал, отстраненно подумав: и впрямь эскалоп плакал. В желудке гнусно бурлило.

— Сядьте, — строго сказала Мальвина. — Сейчас я вас загримирую, а девочки оденут.

— Девочки? — не понял Ильин.

— Ну да, девочки. Коломбина, Пьеро, Арлекин, Панталоне… Я работаю только с девочками. Они пластичны и умеют хранить тайну.

Такой милый ряд: пластичность и умение хранить тайну. Соседние свойства. Но Ильину наплевать было на языковые изыски Мальвины. Загримировать — этого он еще сегодня не проходил. Это сулило.

— Как ты находишь, Ангел?

— Имеет смысл.

И сел Ильин. Он же был в театре. В каком-никаком, в ресторанном, но все же.

Зато встала Мальвина. Встала, факирским взмахом достала откуда-то — из стола, из стены, из воздуха — крахмальный голубой слюнявчик, накинула его на грудь Ильину, завязала сзади тесемочки, выхватила из стакана сразу несколько кисточек, взглянула на гримируемого, задумалась:

— Кем же вы у нас будете?

— Ильиным. Вы же сами сказали, — не преминул съязвить, хотя что ему было до знания Мальвины! Ну, знала она его фамилию, знала историю, знала даже про «МИГ» — не исключено. И что с того? Пусть ее, от Ильина не убудет. Сегодня о нем все знали.

— Ах, оставьте! — покривилась голубоволосая. — Кому вы сейчас нужны как Ильин. Все равно вы никакой не Ильин.

Это становилось любопытным; Предыдущие «пастыри» ничего такого нынче не высказывали.

— А кто? — полюбопытствовал между прочим, отмахнувшись от ангельского «Осторожно!».

— Сейчас увидим…

И резким движением — сила-то неженская! — развернула Ильина вместе со стулом спиной к зеркалу, бросила кисточки и, словно решившись на что-то, наконец взяла из-за ильинской спины тампон-губку — весь в коричневом гриме! — провела сначала по лысине, потом по лицу.

— Так все же кем я буду? Негром, что ли?

— Молчите, глупый. Я знаю.

У стены, у закрытой двери, стояли девочки Мальвины, стояли молча, молча смотрели на Ильина, никакого сочувствия на шпаклеванных гримом лицах Ильин не увидел: маски, комедия дель арте, какое, к черту, сочувствие! Убьют и никому не скажут… Но как они в комнату просочились — незамеченные?

— Телетранспортировка, — подвел итог Ангел. — Сидишь — и сиди, убогий…

Чувствовалось, что Ангел временно скис. Да что Ангел — и Ильин, только было почувствовавший себя храбрым летчиком, опять скис под слюнявчиком и руками Мальвины. Или не скис, как он себя убеждал. Или притаился до поры. А придет пора — летчик-то и вылетит. Полет шмеля. Римский-Корсаков… дай-то ему Бог, Ильину! Блажен, кто верует.

Он сидел и терпел, сидел и терпел, а Мальвина трудилась над его лицом, когда нежно, а когда и больно, но Ильин сидел и терпел, и девочки-маски смотрели за привычным для них процессом, и Ангел смотрел на Ильина из своих горних высей и только покряхтывал.

— Что там со мной? — спрашивал время от времени Ильин.

А Ангел отвечал с сожалением:

— Я же не могу тебя видеть без тебя. Я же могу тебя только чувствовать.

— А что ты чувствуешь?

Ангел молчал и спустя какие-то долгие секунды тихо отвечал:

— Страх чувствую. Прости, Ильин.

— Из-за чего страх? Все путем вроде…

— Вроде-то вроде, а собаки уже за флажки зашли…

Такие вот содержательные разговоры они с Ангелом вели, пока Мальвина в поте лица своего лепила лицо Ильина. И долепила. Бросила коротко:

— Девочки, одежду!

Девочки понесли откуда-то — опять не то из стены, не то из воздуха! — обычную вроде одежонку: костюмчик темно-синий в редкую полоску, рубашечку белую с пластроном, галстучек тоже синий в белый горошек, ботиночки черные. Взяли Ильина под белы руки, поставили, стащили собственную одежду, до трусов разоблачили и начали одевать. Ильину почему-то передался страх Ангела. А почему «почему-то»? Странно было бы, коли б не передался. Ильину хотелось повернуться к зеркалу, но он боялся, да девочки и не позволили бы ему это сделать. Тарталья с Панталоне крепко блокировали его движения, позволяя только шевелить руками-ногами, чтоб Коломбине и Арлекину сподручнее было напяливать на Ильина тесные все же брючата, тесный и коротковатый пиджак, повязывать галстук и застегивать под ним пластрон. А также ботинки зашнуровывать, от чего Ильин со своими сапогами на зипперах давно отвык.

— Ну, вот и все, вот и ладно, — удовлетворенно сказала Мальвина, отойдя на пару шагов и с кистью в руке изучая свое творение. — Хороший человек получился. Удача. Кто увидит — умрет. А кто не умрет — молиться станет.

Девочки отпустили хватку, и Ильин медленно-медленно, нехотя, страшась по-прежнему, оборотился к зеркалу, глянул на себя наконец. И увидел.

И умер.

 

Версия

Когда президент Скоков отбыл с выборного госпоста в частный бизнес, разные желтые газетки стали, как водится в России, искать в отставнике всякие червоточинки. Это, повторим, типично российская традиция, и от социального строя она не зависит. Ушел человек от власти — хорошо, если вообще не вычеркнули из памяти народной, школьных учебников и юбилейных речей. Хорошо, если все-таки давали жить и даже заявлять о своем существовании. Но при этом обязательно поливали разных сортов помоями. Любимая тема — связь с гебе.

Странная штука — демократия! Госбезопасность, по сути, проникла во все дырки от всех бубликов, могла любого дернуть за штаны в любой нужный момент, но — демократия! И каждая шавка несла по желанию с любого угла охулки в адрес всесильного ведомства. Гебе, мол, душитель свободы, гебе, мол, растлитель общества, гебе, мол, тайный палач и мракобес… сами продолжайте, автору лень. И ведь правы были! Что ругательного о гебе ни скажи — все верно. Хуже гебе — только эфбеэр, моссад, дээстэ, а также гестапо, тонтон-макуты и красные кхмеры, которые в нынешней жизни Ильина тоже имели место в беспокойной Камбодже. Или гебе хуже всего перечисленного — адекватно. И вот так хаяли, в газетах поливали, а гебе-ведомство молчало и делало свое тайное дело, как слон, который, прав дедушка Крылов, не обращал на Моську никакого внимания.

Или как там на Востоке: собака лает, а караван идет…

То есть, конечно, принимались конкретно-конституционные меры к конкретным шавкам, если те начинали захлебываться демократией. Ну, морду били. Ну, авто взрывали. Ну, кислород перекрывали — в смысле работы. Пугали. А если кто не пугался, того ненавязчиво в психушку сажали — это уж чисто русское изобретение, оно, заметим, в прежней жизни Ильина тоже после войны особенно развилось… А чаще пугались демократы, хватало превентивных мер.

Но на место пуганых вставали непуганые. Так и делилась Россия — на пуганых и непуганых демократов, но деление это не мешало ни демократии, ни гебе. Гебе охраняло демократию, ее, слабенькую, всегда положено охранять — от коммунистов, от фашистов, от анархистов, от террористов, от прочих «истов» — легион им имя на смешной планете Земля. Ну, и от демократов, конечно. От демократов — в первую очередь, они, ретивые, суть гибель любой демократии.

Гебе, как и все его братские конторы в иных странах смешной планеты, вербовало себе сторонников и помощников в разных слоях народонаселения, не афишируя, впрочем, деятельность тех, кого само звало внештатными секретными сотрудниками. Каждый штатный секретный нарывал себе побольше внештатных, чтоб, значит, информация о врагах демократии текла непрерывным потоком. И каждый внештатный, впуская свою струйку в этот поток, ощущал себя истовым защитником демократии. И, не исключено, таковым и являлся. Ибо кто определил — как эту хлебаную демократию защищать? Права она или не права, но это — моя страна, говаривал писатель — апологет британской мощи. В прежней жизни Ильина в душевной песне утверждалось: «Когда страна быть прикажет (вот такая инверсия!) героем, у нас героем становится любой!» Так было. И вот вам другая совсем страна, и вот вам другая совсем демократия, а героев кругом — видимо-невидимо, и тех, что невидимы, много больше.

И тем не менее в приличном обществе зазорно было открыть свою принадлежность к гебе. Как высморкаться на пол. Все сразу вскакивали и тыкали пальцами: ату его! Даже те, кто сам получал пособия и льготы от лубянских щедрот. Тем более те! И когда провокационная пресса обвинила бывшего великого президента в том, что в юности, после колымского или какого-то там лагеря, он стал осведомителем гебе, а потом, когда гебе вставало из послевоенных руин, тоже не покидал его духом, а оно, восстановив силушку не без помощи коллег из гестапо, тайно поддержало секретного сотрудника в президентской гонке, когда некая газета опубликовала некие документики, скандал поднялся необычайный.

Некая газетка звалась «Солидарностью». Тираж у нее был вполне пристойным, тысяч триста, выходила она еженедельно и еженедельно полоскала Скокова, то публикуя воспоминания бывшего работника гебе, ныне пенсионера X., то печатая свидетельские показания внештатника гебе У., то обнародуя какие-то расписки в получении каких-то сумм за подписью, смутно похожей на подпись президента.

Скоков тут же подал в суд на «Солидарность».

А уже и другие газеты, уже и солидные «Известия», уже и прыткие «Московские новости», уже и немецкие «Бильд» и «Штерн» начали подхватывать, хотя и осторожно, обвинения «Солидарности», уже и ранимое общественное мнение начало настраивать себя против Скокова. Но никто его не смещал с приватного поста главы концерна «Сайбириа ойл», никто из нефтяных коллег не кидал камни в страдальца, а все они, серьезные люди, ждали суда. И он, то есть суд, состоялся в назначенный срок и был сенсационным.

Защита привлекла в качестве свидетеля всесильного председателя гебе Олега Калягина. И он, отметим, пришел.

Он не защищал Скокова. Он просто заявил; что гебе не имеет каких-либо документов, подтверждающих либо опровергающих обвинения «Солидарности». Но он, Калягин, весьма удивлен, что бывшего президента обвиняют в честных, на просвещенный взгляд Калягина, и патриотических поступках. И кто обвиняет! Те, кто сам всегда поступал патриотично и честно. И бухнул на судейский стол толстые досье на главного редактора «Солидарности» господина Петрова-Миниха, на автора разоблачительных статей лауреата Государственной премии Двуглавого Орла господина Факторовича, псевдоним — Антон Рябинин, на главного редактора «Московских новостей» господина Топилина, депутата Государственной Думы и лидера фракции «Обновление». Бухнул все это, повернулся к опупевшим от нечастых гебистских откровений присяжным заседателям и сказал со слезой (артист был — прямо-таки Кин-старший!):

— Наше ведомство гордится тем, что лучшие сыны Отечества помогали и помогают нам в борьбе с врагами демократии, отвоеванной в кровавых боях с коммунистами. И бои эти продолжаются. Свившие себе гнездо в дебрях Африки коммунисты не оставили преступных целей реванша и формируют без устали «пятую колонну» в многострадальной России. Но, пока есть такие люди, как господин Петров-Миних, как господин Факторович-Рябинин, как депутат Топилин и иже с ними, демократия, уверен, выстоит… А что до Скокова — не знаю. Не имел чести.

И ушел.

Сдал общественности отработанных агентов.

А Скокова спас, даже если он и был внештатником. Кстати, может, и был: сталинские лагеря — школа суровая, безжалостная, немногие не поддались искушению облегчить себе существование, начать стук. Потом, после оккупации Москвы, развала СССР, гебе было вроде бы разогнано, как уже здесь говорилось, а его штатные посажены в те же лагеря, в которые они сажали подобных Скокову. А кто и расстрелян. Но уже в сорок пятом немцы сами — с подачи шефа гестапо Мюллера — начали восстанавливать гебе, возвращать из лагерей его кадры, а те, возвратившись, вспоминали своих внештатников. Газетные публицисты и официальные идеологи всех режимов нежно называют подобные процессы преемственностью поколений.

Но о Скокове — после заявления Калягина! — никто и не вспоминал. Суд сам собой закуклился, свернулся и иссяк. Названные Калягиным господа, стараясь бесшумно, слиняли со всех постов и притаились, прикинулись ветошью. Ошеломленные газетчики, не знающие, о чем вопить, вновь вопили о всепроницаемости гебе — но что их вопли после «открытий» Калягина!

Умные люди в России легко скумекали, кто хозяин.

 

Факт

Ильин, когда сидел в библиотеке, внимательно прочитал все об этой истории. Прочитал и сам себя зауважал: если верить председателю гебе и газетчикам, все кругом — сексоты. Павлики Морозовы, блин. А вот он, Ильин, устоял. Но об этом он сам знал — что устоял, а для всех его немногочисленных знакомцев? Для Тита, например? Для домохозяина? Для коллег по котельной?.. Ходил в гебе с регулярностью добровольца — вот и завербован, вот и стукач. И никому не докажешь, что его даже не вербовали! Кому доказывать! Кто поверит? Так, господа, не бывает. Не вешайте нам, господа, макаронные изделия на органы слуха. Гебе не прокалывается, а уж альтруизмом и вообще не страдает.

И, кстати, кто знает: а не отмечали ли те, кто поочередно пас Ильина, в своих сводках-отчетах-рапортах, что поднадзорный ими надежно завербован, обработан и регулярно дает наиважнейшие сведения? Никто не знает, никто не ответит. А гебе — российская структура, по-российски бюрократическая, стало быть, приписки и дутые факты — дело привычное.

Значит, будем считать Ильина неявным внештатным секретным сотрудником. Гут.

 

Действие

Ильин не умер, не стоит принимать всерьез любовь автора к иносказаниям. Но вот ведь и Ангел тоже не преминул вякнуть, пока Ильин разглядывал себя — нового! — в зеркале.

— Лучше бы ты и впрямь умер, — вот что, значит, ехидно вякнул Ангел.

И Ильин на мгновение подумал, что Ангел опять прав. Да и что еще он мог бы подумать, глядя на лысого человечка при усах и бородке клинышком, на растерянного маленького человечка в потертом синем костюме с непременной жилеткой на миллионе пуговиц, в галстуке в горошек, на весьма пожилого человечка, ибо работа Мальвины явно состарила Ильина. Человечек судорожно сжимал, мял в правом кулаке синюю же кепку; конвульсивно дергал рукой, хотел что-то сказать, но не мог: слова застревали на полдороге. Ан нет, одно словечко-имечко все же прорвалось, дрожало на выходе, и словечко-то довольно странное, непривычное здесь словечко, забытое, затертое, задвинутое на дальнюю полку, хотя и хорошо знакомое лично Ильину. Словечко было — Лукич. Имя такое или, скорее, кличка, под которой и в прежней и в нынешней жизни Ильина разбежавшиеся по углам народы Единого и Могучего знали простого, как правда, человека.

— Да-а, — протянул Ангел не то оскорбительно, не то уважительно. У него эти эмоции, эти оттенки, эти полутона тончайшие, ангельские — ну никогда с ходу не понять! — А Мальвинка-то синеволосая — мастер, даже лучше с большой буквы ее назвать — Мастер Мастерович. Меня прямо в дрожь кидает от вашего, товарищ, портретного сходства. Хочется работать, что-то там еще делать, не помню, рапортовать. Кто это у нас более матери-истории ценен?..

Ильин свои эмоции в отличие от Ангеловых знал назубок. Откуда-то снизу, не исключено — из района предстательной железы, подымалась веселая и бесшабашная злость, когда сам черт не страшен, а уж Ангел — тем более. Состояние, описываемое народной песней: раззудись, плечо, размахнись, рука.

— А что? — сказал Ильин Ангелу. — Все тип-топ. Лукич так Лукич. Сейчас выйду на улицу, гляну на село: любопытно, на каком метре меня заберут.

— Куда? — поинтересовался Ангел.

— Не знаю. В психушку. Или на Лубянку.

— А может, и не заберут. Кто этот портрет из нынешних помнит? Его здесь полвека не существует. Только у пресненских террористов — так они тебе в ножки бухнутся, коли увидят. Оживший бог, блин… А всем остальным — ну идет лысый боровик, ну и хрен с ним. Другой вопрос: куда ты пойдешь таким красивым? И еще: зачем Мальвинка тебя в Лукича перекрасила? Не навек ведь. До первого умывания… Два вопроса тесно между собой связаны. Ответишь на второй, узнаешь ответ на первый.

— Я спрошу, — сказал Ильин и спросил: — Ну допустим, ну похож, ну и что теперь?

Мальвина оценивающе разглядывала Ильина, работу свою уникальную оценивала, оценивала высоко, сказала:

— Теперь мы вас поведем.

— Куда?

Банда молчаливых девиц сдвинула ряды, обступила Ильина-Лукича. Ангел опасливо забил крылом, создал ветер.

— Карнавал! — вскричала Мальвина. — Карнавал, майн кениг, все спешат в сад, в синий вечер, в сильный ветер, в полутьму аллей! Волшебство царит и побеждает скуку будней, суету сует! Все на Карнавал, господа!..

— А ведь ни фига она не ответила, — задумчиво прокомментировал Ангел, но ничего к тому добавить не успел, и Ильин ответить ему не успел, потому что все кругом завертелось.

Распахнулись двери (именно так: только что была одна дверь, а распахнулись — двери!), и девицы-маски цепко ухватили Ильина-Лукича под руки, повлекли в тесноту коридора, а там уж фуговал вовсю фейерверк, и обедающие парные элементы бросили свои эскалопы и громко радовались нежданному празднику жизни, подпрыгивали, махали руками и уже даже пели нечто вроде: «Взвейтесь кострами…», или «Ах, майн либер Августин…», или «War, war is stupid…» — из репертуара кришнаита Бой Джорджа. А сенбернар Карл носился между столами черной молнии подобный, то хвостом столов касаясь, то стрелой взмывая к окнам, лаял он, и Ильин слышал радость в хриплом лае псины. И все толпой понеслись в сад, то есть в парк имени культуры и отдыха.

Ильин несся, влекомый потоком тел, цепкими лапками Коломбин и Арлекинш, смутной радостью бытия влекомый и тем разнузданным чувством, что описывалось выше словами народной песни. Легко ему было почему-то, легко и знобко, как в детстве, когда ты уже вроде бы решил сигануть с обрыва в реку, а все ж выжидаешь чего-то, да и вода по-осеннему холодна. В желудке привычно и злобно урчал желудочный сок, так и не получивший обещанного эскалопа. Не судьба, видать. А что было судьбой? Мчаться по аллее вечернего Сокольнического парка, орать от избытка чувств в такт взлетающим в темно-синее небо снопам фейерверка, ущипнуть походя Коломбину за твердую попку я получить в ответ летучий поцелуй в толстый слой грима на щеке? Это судьба?.. Нет, кралась впотьмах мысль, Лукич так не поступил бы, Лукичу чужды были уличные увеселения, да и революционная бдительность Лукича всегда стояла настороже. А Ильин, дурак, расслабился и начисто забыл о раздумчивой реплике Ангела, приведенной ранее.

И надо было выплыть из шума и гомона теплому, вкрадчивому, невесть кем выпущенному шепотку:

— Так что там насчет самолета в Черном озере?..

Кто это сказал?

Слева бежал Арлекин, то есть Арлекинша, справа — Пьеро-Пьеретта, позади — Ильин краем глаза видел — планировали над аллеей остальные маски, почти вплотную летела Мальвина — глаза горели, ноздри раздуты, вампиресса, губы беззвучно повторяют что-то, то ли песню из репертуара вышеупомянутого Бой Джорджа, то ли гимн Карнавалу, а впереди гигантскими скачками несся в ночь сенбернар Карл. И бежали справа-слева-сзади-впереди ресторанные клиенты, и еще другие клиенты, присоединившиеся к веселой толпе, и даже давешние полицейские, напугавшие Ильина перед «Лорелеей», тоже мчались вместе со всеми, размахивая дубинками и звеня наручниками. Ахах! Ангел — и тот поддался общей атмосфере вселенского жадного гона, парил, жужжал чем-то — что твой Карлсон, который и в Этой жизни остался милягой Карлсоном-с-мотором. И не слышал Ангел вредных слов, иначе неизбежно прореагировал бы летучей репликой, а ведь не стал, значит, скорее всего помстилось Ильину. Ожиданием Карнавала навеяло.

А на центральной площади с цветным фонтаном, струи которого, несмотря на несезон, взлетали до ближних звезд и перемешивались там вместе с осколками фейерверка, на асфальтовой площади гулял невесть откуда взявшийся люд, в который набежавшие «лорелейцы» лишь влились естественно.

Ильин, вдруг забыв, что он — не Ильин, а Лукич, подпрыгивал в тесном своем костюмчике и даже холода не чувствовал — а ведь куртка осталась в ресторане на вешалке. И чего б ему не подпрыгивать, если он был такой же размалеванной маской вселенской комедии дель арте, только его комедия называлась не «Принцесса Турандот» или «Король-олень», а «История ВКП(б)», тоже сильная комедия, и талантище Мальвинка легко сотворила его маску — по его мерке; не Арлекина же, в самом деле, из Ильина лепить. И как уж она дозналась, кого именно творить, — один Бог знает. Или родное гебе, которое знает все на свете чуть-чуть больше… Но сотворила — для веселья. И веселиться бы Ильину так и дальше, да Ангел на то и хранитель, чтобы непрерывно бдеть. Он, Ангел, о своей реплике про скрытную и не отвечающую на прямые вопросы Мальвину помнил преотлично, оказывается. Он грубо вмешался в идиотскую эйфорию Ильина и сказал:

— Атас, бурш, к тебе крадутся типы. И здесь покоя нет. Мотаем, быстро!

Ильин мгновенно пришел в свое нормальное сегодняшнее состояние — низкого старта, снялся с него, со старта то есть, и боком-боком порулил сквозь толпу к фонтану, чтобы обогнуть его незамеченным, и нырнуть в известную еще с Той жизни тихую аллейку, которая вела не то к розарию, не то к колумбарию, не то к виварию — Ильин давно запутался, что было и что есть. Помнил лишь, что за розарием-виварием имеет место выход из парка. Ильин даже не смотрел, откуда крадутся. Он спиной чувствовал опасность, а может, это Ангел его в спину подталкивал, может статься, но продвигался Ильин к цели быстро и уверенно, вот уж и фонтан рядом, вот уже можно протянуть на ходу ладошку и побулькать чуток в цветной водичке, но в сей же секунд взяли Ильина под локотки, резко притормозили, а знакомый голос Мальвины произнес:

— Куда это вы так поспешаете, либер фюрер?

Да, да, вы правы, это именно Мальвина произнесла, поскольку именно она и стояла у фонтана — немолодая, но красивая, гордая, уверенная в своей неотразимости фрау! — и укоризненно смотрела на беглеца. Дубленочка ее обливная серебряная так и сверкала в карнавальной ночи, так и пускала по сторонам лучики-зайчики.

Ильин дернулся, не отвечая. Не тут-то было: держали крепко. Он глянул, кто держал: ну конечно, Арлекинша, ну конечно, Панталошка, бабы-сволочи, бодибилдингом туго накачанные. Баллоны! Куда против них хилому-то Ильину.

— Ты сейчас уже не Ильин, — странно-странно сказал Ангел.

Странно-то странно, а Ильин понял. И, поняв, заорал чужим, грассирующим фальцетом:

— Прочь руки!

Он резко тряхнул локотками, сбросил с себя постыдные захваты гебистов дель арте, прыгнул на парапет фонтана, выпрямился, выпятил грудь, вздернул горе бороденку, выкинул вперед правую руку с зажатой в кулаке кепкой и огласил окрест:

— Товарищи!

Отвычное это страшное слово шугануло по карнавальной толпе смерчем, все аж присели и застыли — то ли от удивления, то ли от ужаса. И ближайшие маски сделали шаг назад, изобразили предельное внимание и предельное же почтение — так, как это положено в хрупком искусстве итальянских странствующих комедиантов. И даже Мальвина задумчиво подперла ладошкой красивую голову: мол, слушаю вас, либер фюрер, то есть вождь любимый. А кобель Карл сел на толстый зад и ожидающе свесил из пасти красный, горящий язык, освещая им милую мизансценочку.

— Товарищи! — скисая, повторил Ильин. Ангел его в ситуацию вкатил и затаился, гаденыш, как, впрочем, и прежде водилось, а Ильину — выкручиваться. Но как выкручиваться?.. Позвал Ангела: — Что дальше, маэстро?

— А что дальше? — удивился тот. Будто для него выступления с броневика, то есть с фонтана, — дело каждодневное. — Ничего дальше. Неси канонический текст. По пятому изданию.

— Что я помню?

— Что-то да помнишь. Зря тебя пятнадцать лет учили, деньги народные просаживали? Поднатужься, поднатужься, а там само пойдет…

Ильин поднатужился, и впрямь само пошло.

— Смерть шпионам! — бросил он в притихшую толпу слова, невесть откуда возникшие в его больной голове. А за ними помчались другие, тоже невесть откуда взявшиеся, но помчались споро и складно, не обгоняя друг друга, не толкаясь и ножки не подставляя. — В каждом крупном городе есть широкая организация шпионажа, предательства, взрыва мостов, устройства восстаний в тылу… Все должны быть на посту! Везде удвоить бдительность, обдумать и провести самым строгим образом ряд мер по выслеживанию шпионов и по поимке их. Каждый пусть будет на сторожевом посту…

Замолчал, проглотил слюну. И толпа у фонтана молчала. И фейерверк иссяк.

Ангел ржал.

— И ничего смешного, — обиженно сказал Ильин.

— Я и не смеюсь, — нагло соврал Ангел. — Ты откуда эту ахинею выкопал?

— Это не ахинея. Ты же велел канонический текст — это и есть канонический. Единственный, который наизусть помню. Том тридцать восьмой, страница триста девяносто девятая.

— Откуда помнишь? — изумился Ангел.

Теперь Ильин заржал.

— Был случай, — сказал. — Я еще в старлеях гулял, летал на «двадцатипятках», а у нас в полку замполит был, дубина дубиной, как водится, где ты видел умных замполитов?..

— Я вообще никаких не видел, — быстро встрял Ангел. — Я при замполитах с тобой не знался, они тогда вместо меня хранителями числились…

— У него шпиономания была. Военная тайна, блин, рот на замке, письма перлюстрировал, сука, только что в ширинки не заглядывал. Выход в город — по его разрешению. А у меня любовь случилась как раз в городе, мне к ней хоть через день, а надо было. Ну, я эту цитатку и нашел — полдня рылся в Лукиче. И на политзанятиях — на голубом глазу, назубок. Он меня и полюбил страстно…

— Красивая история, — сказал Ангел. — И цитатка к месту. Не могу сдержать слезу… Но не тяни паузу: пять секунд прошло — завершай аншпрех, пока все в коме. Добей их, зайчиков.

Ильин еще раз оглядел слушателей, и впрямь почувствовав себя горланом-главарем, простым, как правда. Выбросил вперед руку с кепкой:

— Оглянитесь вокруг себя. Кто рядом? Друг? Враг? Вглядитесь ему в глаза. Все на посту! Удвойте бдительность…

И легко спрыгнул с фонтанного парапета, пошел в выбранную аллейку. И никто его не преследовал. Все на площади, удвоив бдительность, смотрели друг другу в глаза, ища в оных намек на подлое предательство и шпионство.

Все вышеописанное сильно напоминало сцену в дурдоме. Или скверно поставленную пьеску. Ильина все ж не оставляло смутное ощущение, что дурдомом здесь не пахло, а пьеска и впрямь была скверно поставлена. И что самое гнусное — Ильин так и не врубился, какая ж ему в этой пьеске роль уготована? Та, слова из которой он произнес только что? Вряд ли. Нет, Ильин подозревал, что вся эта фантазия дель арте была кем-то для чего-то придумана. Кем? Для чего? Для него, для Ильина? Не слишком ли сложно для простого котельщика? Не перегрузили ли композицию? Не слишком ли остраннили? И еще, главное: откуда всплыл в пошлой пьеске вопрос про самолет? Ангел удвоил сомнения:

— Сдается мне, это еще не конец. Сдается мне, что кульминация впереди. А там и до финала, даст Бог, добредем. Хорошо бы — не до смертельного.

— Типун тебе в рот, — ругнулся Ильин.

Он быстро шел по темной аллее, спешил пройти розарий, который в Этой жизни оказался крохотным луна-парком для малых детишек, кукольным городком, закрытым по случаю несезона. Ему было холодно, Ильину, он давно пришел в себя от какого-то странного дурмана — не в эскалопе ли, который он все же куснул пару раз, спрятан был дурман? — он жалел, что позволил Мальвине и ее маскам втравить себя в наипошлейшую историю, он печалился о крепкой и теплой куртке, забытой на вешалке в «Лорелее», о том, что ее не вернуть — не идти же за ней! — и придется покупать новую…

— Если живым останешься, — влез в его печали Ангел. — А трупу куртка ни к чему.

— Типун тебе в рот, — беззлобно повторил Ильин. Он давно не обижался на Ангела всерьез. Он свыкся с ним, с хамством его свыкся, и тяжко ему было бы без хранителя, который появился сразу после болезни Ильина и не оставлял его ни на секунду. Разве что когда трусил.

А вот Ильин и пробежал аллейку, вот Ильин и вырулил к кованым воротам парка. Боковой вход, боковая улица. Поперечный просек, если не переименовали… Выскочил за ворота, огляделся. По просеку медленно плыла черная машина, похожая на давешнюю «мерседесину», которая вознамерилась утром задавить Ильина. И состояние дурмана вернулось. Ильин стоял как приклеенный к асфальту, не мог сдвинуться, хотя требовалось бежать, нестись, мчаться…

— Поздно, — констатировал Ангел.

«Мерседесина» мягко притормозила около Ильина, чуть ноги ему не отдавила, открылась задняя дверца, и все та же Мальвина позвала из темноты:

— Садитесь, майн фюрер. Я же обещала вас повести…

 

Версия

Немцы, когда победили СССР, все-таки начали, по дрянной своей привычке, кое-что уничтожать. Кремль, слава Богу, дотумкали оставить, несмотря на прежние обещания Адольфа. Вообще, здания в Москве особо не трогали, хотя поначалу да с радости заорали многие здорово — следуя дурному примеру Бонапарта. Памятники, правда, поскидывали. Минину и Пожарскому. Гранитный исторический член в память революционеров всех времен и народов — в Александровском саду. Мухинских «чучел» — у ВСХВ. И так далее, всего списка Ильин не помнил, да и не знал многого из того списка. Но назначенный Гитлером временный военный комендант Москвы, при котором вся эта вакханалия раскрутилась, поначалу ее не останавливал — ну надо же победителям покуражиться, погулять! — но и не поощрял особо. К слову, он довольно быстро, за месяц всего, навел в Москве относительный порядок, своих соотечественников приструнил, да и Берлин уже не приказывал топить первопрестольную в новообразованном море: немцы всегда хозяевами были. Так вот этот комендант, фон Грок его фамилия, скинутые с постаментов памятники свозил… куда бы вы думали?.. в Донской монастырь, где и складировал их рядом с грустным Гоголем, фрагментами Триумфальной арки и храма Христа Спасителя… И опять-таки к слову: не зря складировал. Минин с Пожарским вернулись на Красную площадь в пятьдесят пятом, там и стоят, где стояли. Триумфальная арка нашла законное место у Смоленского вокзала, бывшего Белорусского, а грустный Гоголь сел в истоке бульвара своего имени. «Чучелы» и революционный член на места не возвратились, так и остались в Донском, не мешая ни похоронам, ни церковной службе. Ужились.

Но что немцы каленым железом выжигали — книги.

Горький, Шолохов, Фадеев, Серафимович, Островский, Гладков, Катаев… Даже партийного графа Толстого не пожалели. Первые дни оккупации были освещены кострами из книг, как в приснопамятные дни в самой Германии. Книги жгли на Лубянке и в фонтане перед Большим театром. Жгли по спискам и без списка — что под руку попадется. Но начали, конечно же, с Ленина.

Но вот странность! Жгли основоположников сладострастно, грели зимнюю Москву истово. Гражданам под страхом всяческих кар надлежало волочь из домашних библиотек в огонь все книги по утвержденным спискам. И ведь волокли, кидали в костры, а потом хвастались друг перед другом — кто сколько. Были и те, кто прятал любимые книги. Их, прячущих, выдавали соседи, а то и родственники: стукачество, насажденное гебе, легко прижилось и в дни оккупации. Но многие все же сохранили кое-что. Потом, когда пожарный синдром несколько поутих, и позже, когда Россия стала самостоятельной, это «кое-что» всплыло и в домах, и в букинистических лавках, и Ильин встречал в своих книжных странствиях по Москве то «Тихий Дон», то «Хождение по мукам», то «Белеет парус одинокий». Что-то из этого, сожженного, но, как оказалось, не сгоревшего, даже переиздаваться начало — уже в шестидесятых, в начале. Кое-что, большинство, так и сгинуло. А вот Булгакова не жгли — за неимением оного в типографском виде. Он и возродился легко: «Мастер и Маргарита» пришли к русскому читателю в пятьдесят седьмом, Ильин купил себе это самое первое издание в книжной лавке на Арбате.

Что же до основоположников, то даже имена их оккупанты постарались стереть не только из истории, но и из памяти.

Сталин и его Политбюро скрылись из Москвы накануне сдачи города, немцы их искали с остервенением, но так и не нашли. Более того — и это казалось Ильину фантастичным, необъяснимым! — скрывшись из Москвы, они больше нигде не возникли вновь, ни намеком даже. И из ЮАР о них ни слова не пришло. Были версии. Первая: во время бегства всех их накрыли бомбой или снарядом — в поезде ли, в автомобилях ли, на чем они там драпали. Накрыли и не узнали, кого накрыли. Вторая: им удалось переправиться в Китай к гоминьдановцам, а оттуда они все-таки ушли в ЮАР, а там — пластические операции, то да се — ну, как фашисты в Южной Америке в прежней жизни Ильина. Сравнение ему и принадлежало. Обе версии были вполне допустимы, но ни одна не нашла фактического подтверждения. Оставался факт: были люди — нет людей. Но вот над именами их и над трудами немцы поизгалялись вволю, все подчистую спалили, а за упоминание Сталина даже в частных разговорах людей волокли сначала в гестапо, а позже в гебе. И по сей день имя Сталина в России — черно. В энциклопедии, смотрел Ильин, несколько строк: тиран-параноик эпохи тоталитарного социализма, родился тогда-то, умер — прочерк. А вот Ленин нет-нет да и возникает нынче.

Ильин вместе, конечно, с автором погорячились, утвердив, будто новая маска Ильину никому, кроме неореволюционеров, в Москве не известна. Подробности — высказывания, цитаты, полные тексты книг и статей — да, неизвестны: кто нынче в здравом уме станет заглядывать в мертвые прописи минувших дней? Кроме, естественно, специалистов — историков или политологов. Но все же сожженный Ленин, аки феникс-птица, из праха возник для памятливого русского народа. Фамилия на слуху. Кого ни спроси — скажут пару слов о бывшем вожде. В гимназиях, в лицеях его не проходят, но поминают к месту, к случаю. А то и старую фотку покажут, чтоб ученички знали, от кого их избавила доблестная немецкая армия. В той же энциклопедии, вышедшей в недавние годы, в восьмидесятые уже, о Ленине — целая статья, удостоился. И хоть поливают Лукича, но вежливо, отдавая, так сказать, посмертные почести Личности с большой буквы.

Демократия! А что? В истории самой Германии тоже полно было всяких персонажей, а ведь никого не забыли. Чем мы-то хуже?..

И не случайно — сначала среди стариков, а потом и молодежь увлеклась! — в России начали возникать тайные общества ленинистов. Вот ведь и кое-какие труды сохранились, хотя и жгли их вроде бы подчистую. Вот ведь и фотографии старые выплывали то там, то тут. Смотришь — на ветровом стекле автобуса или мощного трака «вольво» улыбается Лукич хитренько: мол, жив курилка. А когда Россия стала Россией, когда промышленность поднялась, когда границы открылись и пошли торговля — раз, туризм — два, культурные всякие взаимообмены, тут и поплыли в Россию книжечки не только Ленина, но и Троцкого, и Бухарина, и Зиновьева. Там-то, за бугром, их никто не жег — в Англии, например, или в Штатах.

Другое дело, что имя Ленина было в России вроде как не очень приличным, что ли. И если упоминалось в каких-либо официозах, то непременно в негативном смысле. В последние годы, когда южноафриканский социализм начал прорываться за скудные пределы пустыни Калахари, имя бывшего вождя мирового пролетариата вновь оказалось на слуху у этого пролетариата. И не только у него. Уже не только тайно, но кое-где и явно. Однако официозная Россия открещивалась от вождя, как и после войны. Оно и понятно: откуда у нас свои пророки!..

Но пророки на то и пророки, чтоб существовать вопреки любым идеологиям. Помните поговорку про запретный плод? То-то и оно. Да и слишком яркой — пусть для большинства черной, но все ж яркой, как сие цветовое утверждение ни парадоксально! — личностью в мировой истории был Ленин, чтобы вычеркнуть его из оной. Вон в прежней жизни Ильина московские постперестроечные издатели даже «Майн кампф» Гитлера перевели и издали, Ильин ее до катастрофы успел купить, но не успел прочитать. Так и в нынешней его жизни махонькие коммерческие издательства, то возникающие, то умирающие от безденежья, начали потихоньку издавать Лукича. Как там говорилось: Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить…

 

Факт

Ильин политику терпеть не мог. В былой жизни, как и весь советский народ, его сильно достали народные депутаты всех уровней, видеть их на экране «тиви» не мог, зверел. А также митинги, демонстрации, всякие выборы-перевыборы, флаги красные, трехцветные, андреевские et cetera — тоже не мог ни видеть, ни слышать. Тем более — участвовать.

Здесь, в этой России, политики тоже хватало, но шла она как-то мимо народа, сама по себе. Шла и шла. Кто очень хотел, тот интересовался, кто избегал — милости просим. Когда приближались выборы, агитационная кампания вырывалась на улицы, иногда — на телеэкран, обязательно — в газеты. Но улицы этой кампании отдавались определенные — Тверская, Манежная площадь, часть Садового кольца от Крымского моста до Смоленской площади, до «высотки» МИДа, которая, как ни странно, и здесь была достроена после войны — на предвоенных фундаментах. И в ней по-прежнему — к вящему удивлению Ильина — обитала российская дипломатия. Впрочем, это — не единственный повод для удивления Ильина, таких поводов в Москве оказалось — сотни. О них здесь уже писано… А мы о чем? А мы об улицах для демонстраций и митингов. Да что о них распространяться: только вышеперечисленные. За их пределы — ни-ни! Иначе сразу — полиция, судебное преследование, гигантские штрафы с устроителей. Вот и получается: не ходишь, не ездишь по этим улицам — любая выборная кампания рулит мимо тебя. Плюс к тому: на «тиви» — двенадцать программ, а не пять, а газеты хоть и уделяют подобным кампаниям местечко, но — на одной полосе, а полос в газетах — не меньше сорока восьми. С учетом рекламных. Читай — не хочу, а не хочешь — не читай. Так что в здешней действительности Ильину легко было не интересоваться политикой. Как и легко было интересоваться послевоенной историей, о чем уже говорилось.

Но, интересуясь оной, Ильин в первую очередь листал старые газеты и волей-неволей отмечал про себя — внимание у него было прежним, летчицким, острым, — как отовсюду исчезнувший в первые послевоенные годы Ленин стал помаленьку-помаленьку появляться в разных газетных контекстах. То недобрым словом помянут его «Материализм и эмпириокритицизм» или еще какую работу, то набросятся за разгон Учредительного собрания, то зверски бьют за пристрастие к террору и экспроприацию церковных ценностей. Так и в Той жизни, застал Ильин, к Ленину подбирались не сразу, исподволь, набрасываясь сначала на очевидные проколы, а то и преступления вождя. Но, заметим, в Той жизни никто книги Ленина не сжигал, разве что из основных фондов библиотек их полегоньку перевели в запасники.

Почему Ильин стал следить за ненавязчивой реанимацией Ленина? Во всяком случае, не потому, что он страстно его любил! Как уже отмечалось, единственная заученная им цитата из творений вождя революции носила не канонический, а скорее пародийный характер. Нет, конечно же, Ильин проходил в училище, а потом и в академии марксизм-ленинизм, сдавал экзамены, занимался в армии так называемым политсамообразованием. Но «проходить» и «сдавать» в родной совдержаве никогда не значило «учить» и «знать». Ни фига он не знал, Ильин наш высокообразованный. Просто Ленин — как бы кому сие было ни по душе! — тоже стал для потерявшегося во времени новоявленного Каспара Хаузера своеобразной ниточкой в прошлое, тонкой ниточкой, но именно из таких тонких и составлялась для Ильина та путеводная, ариаднина, которая позволяла держаться за нее и ориентироваться в чужом совсем мире. В чужом-то чужом, а все ж родном. Извините за излишнюю красивость «штиля».

Но красивость красивостью, а как бы он выжил здесь, как бы окончательно не сошел с ума, с катушек, с фундамента (с чего еще?), если бы не эти ниточки, не эти милые сердцу приметы! И цирк на Цветном, и семь «высоток», все же доведенных до занебесного ума практичными немцами, склонными к тому же к имперским излишествам (тут у Сталина с Гитлером много общего было…), и гастроном на Смоленке, превратившийся в продуктовый суперладен, и даже «чучела» из-под ВСХВ-ВДНХ, мирно раскорячившиеся в Донском, и сама выставка, так и оставшаяся выставкой, куда раз в год теперь приезжали купцы со всего света, демонстрировали товары и технологии, торговали и торговались — выставка называлась Московской ярмаркой и имела кое-какой вес в Европейском Сообществе. И еще, повторим, сотни подобных примет-ниточек. В том числе и Ленин. Да и чего кривить душой: Ильин с детства воспитывался на поклонении вождю мирового пролетариата, особо не поклонялся, конечно, иронически относился к любому культу, родители так воспитали, но и к перестроенным газетно-журнальным разоблачениям сердцем не припадал. Мели, Емеля… А Ленин… Что ж, был такой дедушка со святочных фоток. В Той жизни был и в Этой объявился. Спасибо ему за память.

 

Действие

Вот и все, отстранённо, как не о реальном, подумал Ильин. Темное и теплое нутро машины надвинулось, дохнуло мягким запахом дорогого парфюма. Ильин на миг почувствовал себя библейским Ионой, которому еще только предстояло нырнуть в известное чрево. А нырять не хотелось очень.

— Бежать некуда, — предупредил его желание Ангел. Ильин оглянулся. Невесть откуда телетранспортировавшиеся Арлекин и Тарталья стояли за спиной, нагло поигрывали карнавальными пестрыми жезлами, которыми, не исключено, легко было, тюкнув по кумполу, вырубить клиента из действительности. Может, то дубинки полицейские были, а не жезлы никакие, может, они только покрашены были в полоску и крапинку… Ильин проверять не стал. Голова начала тупо гудеть, виски сдавило. Ильин больно потер их пальцами — не отпускало.

— Да ладно тебе, — раздраженно сказал Ангел. — Чего тянуть? Садись. Волк не выдаст, свинья не съест…

Не уточнил, кто есть кто.

Ильин, выдохнув, нырнул в салон «мерседесины», дверь за ним мягко хлопнула, и машина рванулась от тротуара, полетела по еле освещенному фонарями длинному Поперечному просеку, полетела в ночь, полетела в неизвестность, в никуда, в бред.

Впрочем, в бред лететь далеко не надо было. Бред наличествовал везде, где появлялся Ильин. И в машине он начался сразу, бред обрыдлый.

— Куда бы вы хотели поехать, майн фюрер? — ласково спросила Мальвина.

Она сидела рядом на заднем сиденье, еле видная в темноте салона, только горели в ее волосах как-то очень хитро спрятанные светляки. Мода такая возникла нынче у богатых московских дам: подсвечивать изнутри круто взбитые прически. Ильин не впервые видел это довольно занятное украшение, живьем видел, в «телеящике» видел, пригляделся уже и только любопытствовал праздно: где же это они батарейки прячут? Никак в ухе? Или в клипсе?..

— Какой я вам фюрер? — склочно спросил он. — Ильин я.

— Как посмотреть, — философски заметила светящаяся Мальвина. — По сути, может, и Ильин, да только по форме — типичный фюрер, то есть вождь. Вы же себя, свою маску, в зеркале узнали? Ведь узнали, да? Не отпирайтесь, майн фюрер…

— Узнал, чего ж не узнать. Видал портретики…

— А где же вы их видали?

— А на ветровых стеклах у дальнобойщиков, — как мог, ехидно сказал Ильин. — А у автобусников видал. А в переходе на Страстной площади видал, их там мальчишки за рупь штуку толкают… Продолжать?

— Достаточно, — удовлетворилась Мальвина. — Раз узнали, то зачем задаете глупые вопросы? Сейчас вы — вождь мирового пролетариата, вы — маска, как и мои девочки, только маска с намеком.

— С каким?

— Форма, майн либер фюрер, должна хоть в малом отвечать содержанию. Ваша маска — намек на вашу суть.

— Что за чушь?

— Почему чушь? Помните вопрос в карнавальной толпе?.. Не молчите, не притворяйтесь, все вы прекрасно помните. Он вас ошеломил, тот вопрос. Вы, наверно, решили, что ослышались. Нет, не ослышались. Вас и вправду спросили о самолете в озере.

— Кто спросил? О каком самолете? — Ильин уже играл в несознанку, лепил горбатого с явными профессионалами, так что ж ему игру зря ломать…

Ах, как плавно летела машина — ну чистый самолет!

— Майн фюрер, не надо вешать мне лапшу на уши, — эдак приблатненно, эдак по-тинейджерски, хотя и чарующим голосом, сказала Мальвина. — Мы же все знаем, а спрашиваем лишь для того, чтоб вы могли облегчить душу покаянием.

— Во завернула! — изумился Ангел. — Это значит надо покаяться, раз ты в озеро гробанулся… Ну покайся, покайся…

Ильин заметил: впереди, на переднем сиденье, рядом с шофером возвышался башенного вида мужик, сильно смахивающий на Шварценеггера из ревподполья. Но это уж совсем было бы странно! Как говорила покойная бабушка Ильина, «не одна рыжая кобыла на свете». Шварценеггер — в подполье, а в «мерседесине» — телохранитель Мальвины, бодигард, лейб-вахтер, не исключено — агент гебе. Не все же ей с бабами-то ходить, хоть они у нее и накачанные… Бодигард даже головы ни разу не повернул, как сидел истуканом, так и сидел. А шофер, напротив, все норовил на Ильина в зеркальце заднего вида глянуть, Ильин то и дело ловил его любопытствующий взгляд — когда пролетающие мимо фонари отражались в том зеркальце. Не знал его Ильин раньше, не видел никогда.

И куда это они его везли? Куда это мчалась одинаково надежнейшая во всех подпространствах автомашина?

— Куда это мы едем? — спросил Ангел.

Боковые стекла машины были затемнены, Ильин, как ни старался, не мог разглядеть уличных примет. А в ветровое стекло ни черта видно не было: трасса и трасса.

— Куда-то за город, — предположил Ильин.

— Не на расстрел ли? — предположил Ангел.

— Типун тебе в рот, — сказал Ильин.

— Ты становишься однообразным и примитивным, — осудил Ангел. — И к тому же у меня нет рта… А ты кайся, фюрер кайся, а то Мальвина заждалась.

— Каяться мне не в чем, — сказал Ильин Ангелу и Мальвине одновременно. — Да и не в церкви. А вот коли вы все сами знаете, так, может, поделитесь всеведением, а?

— Хорошо, — неожиданно согласилась Мальвина. — Слушайте… Мы знаем, что вы…

И тут внезапно прорезался башенный лейб-вахтер.

— Стоп! — рыкнул он, не оборачиваясь. — Не время и не место.

И Мальвина заткнулась.

И только шофер хихикнул гадко и подмигнул Ильину в зеркальце. Фонари мелькали с бешеной частотой, «мерседесина» явно превышала дозволенную в черте города скорость восемьдесят кэмэ в час. Да и трассовую тоже превышала, поскольку под Москвой, знал Ильин, дозволялось развивать не более ста десяти.

— Ты прав, мы за городом, — согласился Ангел. Ильин не стал отвечать, поскольку сам о том догадался. Ехали оставшийся путь — молчали, как в гробу. Даже Ангел притих. Лишь все чаще били в глаза фары встречных машин, из чего Ильин сделал несложный вывод о том, что они приближаются к какому-то населенному пункту. Времени прошло, он отметил, не более получаса. Он в Этой жизни легко определял время, как будто после аварии и амнезии к нему в башку кто-то встроил электронные часы. Полчаса от Сокольников за город — это куда они могли доехать? До какого такого пункта? Скорость была явно под двести, город проскочили быстро: вечер, холодно, движение негустое… Какое шоссе?.. Не Ярославское, нет, там до Сергеева Посада никаких больших наспунктов нет, а за полчаса до Посада — вряд ли… На Дмитров, там, кажется, гебешная школа есть, если молва не врет?.. Или это петербургский тракт?..

А машина вдруг свернула с трассы на совсем почти темную дорогу, шофер сбросил скорость, поехал медленно и минуты через две остановился у глухих ворот. Посигналил коротко. Створки ворот поползли в разные стороны, из темноты шагнул полицейский с автоматом на груди, посветил фонариком на передний номер машины. Отдал честь и отступил. Шофер газанул, под колесами захрустел гравий, из темноты выплыли стена и подъезд с бетонным козырьком.

— Приехали, — нарушила Мальвина обет молчания. — Выходим, майн фюрер, конечная станция. Буквально.

Пока все прытко вылезали из «мерседесины», ноги разминали, спины распрямляли, ноздри просвистывали, костями похрустывали. Ангел злобно комментировал Мальвинино «буквально»:

— Приехали с орехами. Станция «Пытошная», переход на станцию «Дыба-раздельная». Осторожно, двери открываются и закрываются навсегда… Слышь, Ильин, я не хочу навсегда. Чего скажешь, если я тебя сейчас покину?

— Покинь, — кротко отвечал Ильин. — Только что ты без меня делать станешь? Ты — это я. И наоборот.

— Наоборот — вряд ли, — веско сказал Ангел. — Я — Ангел, существо возвышенное, а ты — дурак убогий.

А между тем все минус шофер, который остался с любимым авто, вошли в подъезд. Оный быстро был открыт Лейбвахтером Бодигардовичем Телохранителевым с помощью специальной кодовой пластины, похожей на кредитную карту «Америкен экспресс». Л.Б.Т. сунул «Экспресс» в электронную щель, и дверь, мягко щелкнув, поехала в сторону, как давеча — ворота. В фойе имела место стойка, как в баре, за коей сидел другой Л.Б.Т. и смотрел в телевизор процесс вхождения гостей в здание. Ильин в телевизоре выглядел по-домашнему знакомо и оттого приятно, будто покойный артист Щукин в дилогии о Лукиче.

— Кого это вы привели? — удивился Л.Б.Т.-бис, не отрывая взгляда от телевизора. — Никак артиста поймали?

— Его, — хохотнул Л.Б.Т.-премьер, проходя мимо стойки и швыряя на ее полированную поверхность металлический руль с профилем первого президента.

— Одно пиво, битте…

И Л.Б.Т.-бис мгновенно и ловко поймал рупь в подставленную ладонь, куснул его, спрятал в карман форменной рубахи и тут же выставил на стойку запотевший флакон «Карлсберга».

Л.Б.Т.-премьер столь же ловко схватил флакон и на ходу присосался к нему, вкусно булькая.

— Прекратите цирк, — сердито сказала Мальвина. — Нас, вероятно, ждут?

— Так точно-с, — вскочил Л.Б.Т.-бис, вытягиваясь по команде «смирно», из чего Ильин сделал вывод, что Мальвина здесь — тот еще фрукт. — Все собрались в «голубом» зале, ждут-с…

— Чего ты идешь, как кот на кастрацию? — возмутился Ангел. — Взбунтуйся.

Ильин пошарил в кармане и тоже выбросил на стойку металлический рупь, но — с профилем поэта Гейне.

— И мне пива, — заявил он. — Я пить хочу, и меня, — подчеркнул: — меня! — никто в вашем клоповнике не ждет. И вообще, я устал.

Тут сразу случилась немая сцена из «Ревизора», тут сразу все застыли и уставились на бунтаря, а Л.Б.Т.-бис, ошалев от такой наглости, достал из-под стойки очередной «Карлсберг». Хотя и не отдал Ильину.

И в сей момент раздался знакомый Ильину голос:

— Василий, будьте любезны, дайте товарищу пива. Он пить хочет.

Догадались, кто это был, любезные читатели?..

Кто догадался — молодец! Конечно же, известный нам всем гебист Олег Николаевич, оставленный Ильиным в разрушенном ресторане «Максим», что на Тверской у площади Скобелева.

И Л.Б.Т.-бис по имени Василий зачарованно протянул Ильину бутылку датского пива.

Немая сцена подошла к концу. Все ожили, задвигались, потянулись к Олегу Николаевичу, большому начальнику, который стоял в дверях некоего помещения, а за дверями просматривалось что-то голубое-голубое. Не исключено, помянутый выше зал.

А Ильин к гебисту не пошел. Ильин взял пиво и, подпрыгнув, сел на стойку, болтая ногами и попивая ледяной напиток прямо из горла. Как у себя в полуподвале.

— Не расслабляйся, — на всякий случай предупредил Ангел. — Ты что-нибудь понимаешь?

— Я давно перестал что-нибудь понимать. Я не понимаю, что от меня все хотят. Я не понимаю, почему они со мной носятся весь день. Я не понимаю, зачем эта Мата Хари меня гримировала. Я ничего не понимаю, Ангел. И знаешь, что самое смешное?.. Я и не желаю ничего понимать. Я действительно устал.

— Проголодался, что ли? — посочувствовал Ангел.

— Да не в том дело! Хотя проголодался… Я устал от идиотизма. Заметь: все, что происходит со мной с самого утра, нелогично. А ты можешь упрекнуть гебе в отсутствии логики?

— Какое гебе?

— Да любое! То, что было до войны. То, которое при Бровастом сражалось с дисами. То, которое пасет меня в Этой жизни. Гебе есть гебе. Контора! Солидняк. А эти — клоуны, маски, комедия дель арте. И согласись, Ангелуша, она началась не в «Лорелее», нет. Она началась в миг, когда сумасшедшая «мерседесина» хотела меня сбить на Большом Каменном мосту. Это был пролог. Интерлюдия. Раус. А потом случился первый акт: котельная, психушка, взрыв в «Максиме». А потом — второй: гонка на «фольксе», буффонадные коммуняки с Пресни… И третий: «Лорелея», гримерная, Карнавал… И что проходит красной нитью через весь фарс, а, кореш?

— То, что тебе никак пожрать не удается.

— Нет, Ангел, ты не Константин Сергеевич. И даже не мой двойной знакомец Табаков… Красная нить — тайна, которую знают все, но делают вид, что безумно хотят узнать ее у меня.

— Ты считаешь?.. — Он не договорил.

Да и зачем: то, чего Ангел недоговаривал, Ильин и без подсказки знал.

— Считаю. Тайна эта никому на фиг не нужна.

— А ты нужен?..

— В том-то и вопрос, Ангел, в том-то и суть, хранитель.

— Значит, впереди нас ждет эпилог, так?

— Похоже на то.

— Тогда не стоит сидеть бревно бревном. Допивай пиво и рули к финалу. Как думаешь: он счастливым будет?

— Счастливых финалов гебе не признает. Это исторический факт или, если хочешь, примета жанра.

— Комедии дель арте?

— А что есть жизнь, если не комедия дель арте?

— Ты высокопарен, как жираф. — Ангел весьма чувствителен был к фальши, терпеть ее не мог, понижал все взвивания и парения склонного к высокому штилю Ильина. Так ведь понятно: бывший летчик, высотник, заоблачник. Родня ангелам. — Жизнь есть жизнь, Ильин, и ничего больше. Прекрати выпендриваться и иди в зал. Чем скорее начнем, тем скорее кончим.

Он был прав, как всегда. Ильин допил пиво, поставил бутылку на стойку, спрыгнул и пошел к дверям, за которыми скрылись и Мальвина, и Л.Б.Т.-премьер, лишь Олег Николаевич терпеливо ждал дорогого гостя. Он подхватил Ильина под локоток и ввел его в «голубой» зал, который оказался и впрямь голубым: стены его затянуты были небесного колера шелком, с потолка приглушенно светили люстры с голубыми плафонами. В зале классической буквой «Т» стоял стол (или два стола?), за ножкой буквы сидели неясные в голубой полутьме персонажи, а Олег Николаевич повел Ильина к перекладинке, к президиуму, где и подвинул ему кресло, обитое голубым шелком. Или штофом. Ильин плохо разбирался в мануфактуре.

Ильин сел, и Олег Николаевич сел рядом, в соседнее кресло.

— Вот тебе и на! — ошалело сказал Ангел.

Было от чего ошалеть.

Ильин смотрел на сидящих в зале и чувствовал, как сердце его быстро превращалось в тугой и тяжелый шар, стремительно падало вниз, так уже бывало, и смертельно хотелось пить, несмотря на только что выхлестанную бутылку ледяного «Карлсберга». Больно было Ильину. Больно и тошно. Потому что он знал всех, кто сидел за ножкой буквы «Т». Районный гебист, знакомый хороший мужичок, к которому Ильин ходил отмечаться. Мальвинка, чьи волосы очень гармонировали со стенами и креслами в зале. Лейбвахтер Бодигардович Башенный, надежный Телохранителев, сильный человек. Революционер по кличке Борода — в том же черном свитере а-ля артист Боярский, в Этой жизни неведомый. Милейший владелец книжной лавки на Кузнецком мосту, частый собеседник Ильина герр Лифлянд — и сейчас с каким-то раритетом, с какой-то древней инкунабулой. И владелец дома, в котором Ильин обитал, сынок коммунистического партайгеноссе, любезный капиталист, не велевший повышать жильцу квартплату. И его домоправитель тоже рядышком сидел с видом потревоженной невинности.

А у самой перекладинки буквы «Т», глаза в глаза с Ильиным, — Тит. Хотя и не в глаза Ильину смотрел, корефан закадычный, спаситель, кормилец-поилец, единственный в этой жизни близкий Ильину человек, а в стол смотрел, в полированную ясеневую поверхность, в коей отражались люстры, стены, головы, руки.

Автор чуть было не написал: и мысли. Но это было бы враньем: никакие мысли нигде не отражались.

— Вот тебе и на! — совсем растерянно повторил Ангел.

 

Действие

— Тит, — растерянно спросил Ильин, — ты-то что здесь делаешь, Тит?

Тит поднял голову, глянул на Ильина. И не то чтобы какое-то сожаление было в глазах лучшего кореша, не то чтобы раскаяние — мол, случайно забежал, Ванюша, мол, унитаз в ентой конторе насквозь прохудился, мол, не тушуйся, все тип-топ, я с тобой, — нет, в глазах лучшего кореша читалась тусклая злость. Словно не пили они вместе тыщу лет, не выпили на двоих, как минимум, железнодорожный состав с пивом, не гуляли вместе. Словно не Тит и не Титова сестра выходили Ильина, вылечили, откормили. Словно не Тит пристроил его и в котельную, и в полуподвал, словно не Тит пас друга, аки агнца заблудшего и слабого. Нет, повторим, не Тит-корефан-собутыльник — собабник-сочтототамеще сидел напротив и глядел в глаза Ильину, а другой вовсе Тит — чужой человек.

И ведь все без слов стало ясно, а Ильин, зануда, зачем-то повторил свой вопрос:

— Тит, корешок, что ты здесь делаешь?

И на сей раз Тит ответил.

— А ты что? — вопросом на вопрос, да еще с той злостью, которая стыла в нем, а вот и дали ей вырваться на волю. — Я-то хоть живу здесь, всю жизнь живу. А ты как взялся ниоткуда, так и живешь никак. И ведь исчезнешь тоже в никуда, ведь так, ведь верно?

— Куда исчезну? Зачем?

— Да откуда мне знать!.. Кто ты, парень, кто на самом деле?

— Не все ли равно, Тит? Я есть я. Сегодняшний. Ванька Ильин, тебе лучше всех известный. Кому какая разница, кем я был до того, как ты меня из говна вытащил?

— Врешь ты все, Ванька Ильин, есть разница. И что самое вонючее — ты эту разницу знаешь. А мне, корефану, ни полсловечка, гад. Нацепил маску и рад. Греет она тебя, что ли?

— Никакой маски я не цеплял.

— Не цеплял? А ты на себя в зеркало погляди?

— Кончай базар, — властно вмешался Ангел. — Ты что, не видишь, что ли? Это ж не Тит. Или раньше не Тит был… Короче, не твой это Тит, и нечего с ним пустые ля-ля разводить.

— Как нечего? Как нечего? — всполошился Ильин. Горько ему было. Больно. Противно. — За что он меня ненавидит, за что, скажи, Ангел?

— А с чего ты взял, что он тебя ненавидит? Он, брат Ильин, себя ненавидит. Или, точнее, тебя в себе. Ты — его совесть, брат Ильин, которая исключительно нездорова и жмет его, давит, топчет. Плохо ему. Хуже, чем тебе. Помнишь песенку: «Плохо спится стукачам по ночам…»?

— Сложно это все для нас, убогих, — поприбеднялся Ильин. — «Он во мне», «Я в нем»… А попроще никак?

— А попроще — это твой дружбан Олег Николаевич. У него не совесть. У него — долг… Так что не тяни на Тита, а пожалей его. Он тебя всерьез жалел, отплати ему малостью. И заткнись на всякий пожарный…

Прав был Ангел. Стоило помолчать. И Ильин, как и велели, заткнулся.

Зато Олег Николаевич речь повел:

— Как вы понимаете, Иван Петрович, мы все собрались в этом отдаленном от центров мировой культуры месте не случайно, отнюдь, отнюдь. Как вы понимаете, Иван Петрович, мы все в той или иной степени причастны к вашей судьбе и нам всем небезразлично, как она завершится…

Тут Ангел опять влез:

— Атас, Ильин, судьба завершается! Никак расстреливать собрались?..

Но Ильин на Ангеловы инсинуации не реагировал, Ильин ждал продолжения речи Олега Николаевича, смутно все же надеясь, что она, речь то есть, выведет его, Ильина, к до сих пор темной сути происходящего. Сориентирует во времени и пространстве.

— Вот вы видите перед собой до боли знакомых людей, — разливался Олег Николаевич. — Со всеми из них вы делились мыслями и чаяниями, а кое с кем и трапезой. Все вам симпатичны, смею полагать, всем вы симпатичны. Естественно, у вас возникает вопрос: неужто все эти симпатичные люди стучали на вас в наше ведомство или, что еще ужаснее, были оным приставлены к вам? Возникает или не возникает?

— Скажи, что возникает, — посоветовал Ангел.

— Не возникает, — не послушался Ангела Ильин. И объяснил: — Чего ему возникать зря? И так все голому ежу понятно…

— А вот и нет! — не согласился Олег Николаевич. — Ничего вам не понятно, вы страшно ошибаетесь. Эти достопочтенные люди — не вульгарные стукачи и уж тем более не сотрудники гебе. Эдак вы всю Расею в гебе запишете, а напрасно. Это при Сталине было — страна для гебе, а в нормальных державах наоборот — гебе для страны. Служба. Другой вопрос — ее цена, но это совсем другой вопрос, не станем отвлекаться… Не-ет, драгоценный Иван Петрович, все здесь присутствующие и вправду искренне симпатизировали вам, искренне общались с вами, а то что мы иной раз задавали им пару-другую вопросов — сами, заметьте, задавали! — так при чем здесь они? И вам мы вопросы задавали, и вы нам исправно отвечали. Честному человеку скрывать нечего. Аксиома…

Повторил Ангелово словцо, как подслушал.

— Выходит, я честный? — зацепился Ильин.

— Конечно, — ни секунды не промедлил Олег Николаевич.

— А какого ж черта вы меня весь день донимаете неведомым мне самолетом? Какого черта пасете меня, сводите с идиотами разных мастей, вон с этими, например… — ткнул пальцем в Бороду. — Какого черта маску мне слепили дурацкую?..

Ильин не играл, как не раз бывало, Ильин всерьез был обозлен, и больше всего на свете ему хотелось, чтобы все происходящее оказалось мнимой реальностью — мнимой реальностью в мнимой реальности! — каковой он иной раз числил нынешнюю жизнь. Иной раз, иной раз… Иной раз ему казалось, что он, истыканный иголками из-под капельниц, обмотанный проводами и с пластиковыми трубками в носу, лежит где-нибудь в Бурденко, в военном госпитале на Яузе, лежит и бредит. Складно в общем-то бредит, реально. После аварии, которая бесспорно имела и в прошлой реальности — в реальной, пардон за тавтологию! — свое паскудное место. И если она, нынешняя, набреженная (или набренденная?..) реальность была все-таки зримо реальной (опять пардон…), то сегодняшняя — с гебешной дьяволиадой — мало напоминала жизнь. Скорее, дурной театр.

— Давай-давай, — поддержал его Ангел, — наступай, дави их, гадов, великим и могучим. Реальность в реальности реальностью погоняет. Ну как же складно! Не зря, выходит, нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца… не скажу чего.

Олег Николаевич слушал Ильина внимательно, сочувственно покачивая головой в такт наиболее эмоциональным всплескам, и все слушали внимательно, даже Тит, который вообще-то никогда ранее Ильина не слушал, перебивал и встревал, а тут молчал, как в танке. А когда дослушали, Олег Николаевич сказал:

— Ну вы же сами напросились, любезный, никто вас не заставлял. Посудите. Из «Максима» вы сбежали, не захотев подождать конца заварушки, которую устроили коллеги из дружественной службы, нашему ведомству неподотчетной. Не стану ее называть, чужие секреты не выдаю, — тут Олег Николаевич сделал ручкой комплимент в сторону бородатого марксиста-ленинца, оказавшегося коллегой из другого ведомства. Военная контрразведка, что ли?.. Коллега чего-то буркнул в ответ, но невнятно — Ильин не понял. — Зачем они ее устроили? Ответ банален: все хотят пальму первенства, а она растет одиноко и гордо, ее на всех не хватает… Но вы и от них ушли, как Колобок. И что любопытно, Иван Петрович, вы сами — подчеркиваю: сами! — порулили прямо в «Лорелею», где вас опять ждали. Уже наши люди, но люди особые. Здесь игра, здесь — Карнавал, девочки дурачатся, им скучно. Они вас и загримировали как сумели, а как они сумели — извольте любоваться… — И снежная Мальвина улыбнулась Ильину краешком губ, будто начальник отпустил ее девочкам суперкомплимент, а она его оценила. А может, и отпустил, Ильин не ведал, что у них в конторе за комплимент проходит. — Но всякому карнавалу приходит финита. Она пришла. Час потехи, растянувшийся на весь день, сменился наконец временем дела, хотя я старался привнести дело в наши с вами скромные отношения с первых минут знакомства, не так ли? Но вы не захотели. И вот — итог: вы среди нас. Перейдем к делу…

— Щас про самолет начнет, — предсказал Ангел. И ошибся.

— Думаете, Нас интересует самолет, который вы здесь поминали? Ни в коем случае! Подумаешь, чудо! Обыкновенный аппарат тяжелее воздуха, кабэ товарища Микояна, известная модель. Не идет ни в какое сравнение с «Фантомом» или «Миражом». Но он связан с вами, это очевидно. Да мы и подозревали нечто подобное сразу, как вас нашли неподалеку от Черного озера. Ну летчик же, все прибамбасы при вас имелись, хотя и сильно подгоревшие… Все было ясно как день: вы из ЮАР. Разведывательный полет? Мы не исключали такой возможности, хотя было удивительно, почему вас не засекли наши радары на всем пути от границы. Это, это нам хотелось знать, но вы молчали, ничего не помнили, и, представьте, доктора подтверждали амнезию. Оставалось ждать, когда вы что-нибудь вспомните или… — он помолчал, выдерживая паузу или просто передохнуть вздумал, — …или это была не авария, а намеренное уничтожение самолета, а вы шли на глубокое внедрение — пусть даже через амнезию. Ее можно вызвать искусственно, психиатры подтверждают и дают методику. Опять ожидание: когда вы начнете проявляться…

— А я не начал, — усмехнулся Ильин, восхищаясь прихотливостью фантазии гебиста. Шпион он, выходит, Ильин. Штирлиц…

— Совершенно справедливо, — подхватил Олег Николаевич. — Времени пролетело — уйма, а вы ни гугу. Нас это просто-таки умиляло, а вот и друг ваш и коллега иной раз докладывал, что никакой вы не шпион, а просто потерявшийся в чужом мире человек, глубоко, кстати, несчастный. Ну, и не очень здоровый, конечно, такие аварии никому здоровья не прибавляют…

— Будто знает, сучара, — заметил Ангел. — Будто сам сто раз с самолетом в болото бухался…

— Да фиг с ним, — отмахнулся Ильин. — К чему он ведет, вот вопрос. Ведь ведет к чему-то…

— А тут как раз наши специалисты подняли со дна озера вашу машинку, вернее, то, что от нее осталось. Определили модель и попробовали разобраться: почему это радары молчали.

— Разобрались? — спросил Ильин.

Заметим: своими проходными вопросиками-репличками он вроде бы не отрицал версию о гробанувшемся пилоте Ильине, залетевшем в Россию из далекой ЮАР или с ее тайной базы поближе. Где базы? Ну, в Ливии, например. Опасно не отрицать? Он так не считал. Если уж и пришла пора опасности, то она пришла — и точка. Они у него не искали подтверждения своим предположениям, они эти предположения за истину держали. А значит, соглашайся не соглашайся — конец один. Какой только?

— Конечно, разобрались, — сказал Олег Николаевич. — Очень полезная штучка — этот ваш самолетик, батенька. Ну, о-очень полезная даже для нашей развитой промышленности. У вас там в ЮАР неплохие спецы выросли. Но интересно, на что рассчитывали ваши хозяева, когда планировали аварию? На то, что он сгорит дочиста? Не рассчитали — не сгорел. Не скрою от вас, химикам из «Фарбен индустри» хватило остатков. Секрет антирадарного покрытия в наших руках, — в его голосе звучала законная гордость химиками из «Фарбен индустри».

— Что он имеет в виду? — всерьез изумился Ильин. У него прямо уши вяли от всего услышанного. — Какое, к черту, покрытие? Ты что-нибудь понимаешь?

— Может, было какое, а ты не знал? — осторожно предположил Ангел. — Может, пилотам всего знать не положено?

— Какое там не положено! Не было никакого покрытия. Рядовой серийный «МИГ», рядовой вылет, проверка как раз серийности. Не было на самолете ничего нового… Ты что, не знаешь, что ли, как готовят борт, если на нем хоть болт паршивый несерийный? Да пол-аэродрома спецов набегает! Да пилота тыщу раз наставляют, как на эту гайку дышать! А тут покрытие… Мне бы первым делом пришлось над радарами фугачить, а не в белый свет без адреса…

— Ну не знаю, не знаю, — сказал Ангел. — Мне ваши летучие игры — мрак, меня с тобой, напомню, не было.

— Откуда покрытие? Что за чертовщина? — Если до сих пор дьяволиада Ильина раздражала, но не удивляла особенно, то теперь он ощущал себя на грани умопомешательства. Или эти долбодуи врут ему про покрытие?..

— Все может быть, — философски заметил Ангел. — Так ты ж о нем думал, вспомни. И что ты знаешь про ту дыру, сквозь которую проскочил в Этот мир? Если тебя, хомо сапиенса, она ввергла в беспросветную амнезию, то почему бы ей так же мало-мало не изменить ряд физикохимических свойств предмета неодушевленного, то бишь аэроплана? Как-нибудь перестроить кристаллическую решетку — или чего там есть? — и получить абсолютно новые качества… Эти химики только покрытие изучали на предмет антирадарности, а если они за остальное возьмутся?

— За что остальное? — тупо спросил Ильин.

— За все остальное. За все, что осталось. За пропеллер, например.

— Там турбины, — еще тупее поправил Ильин.

— Значит, за турбины, — терпеливо согласился Ангел. — Вдруг в тех турбинах процесс фугования и спихуальности идет втрое быстрее? Ты знаешь? Нет, ты не знаешь. Дыра в пространстве-времени, брат Ильин, умеет столько гитик, что всей вашей земной науке не снилось. Вали все на дыру, не сомневайся.

Но валить не пришлось. Олегу Николаевичу Ильин-собеседник не требовался. Олег Николаевич ходко гнал свой монолог, а статисты за столом лишь подчеркивали своим молчанием первостепенность фигуры из гебе. Маяковский, разговор с товарищем Лениным, каковым на данный момент являлся Ильин. В стихах классика, помнится, Лукич на фотке тоже слова не молвил.

— Так что спасибо вашим ученым, — продолжал Олег Николаевич, — спасибо вам, Иван Петрович, любезный мой, спасибо вашей коммунистической партии и родному для вас правительству за ваш дальний перелет. А то, что амнезия, — вините не нас. Видит Бог, мы здесь, в России-матушке, сделали все, чтобы вам, Иван Петрович, драгоценный, жилось вольготно и без хлопот. Честно говоря, мы ждали от вас полезной информации, да-да, от вас лично, но — не судьба. Вы слишком молчаливы. Но за вас сказал металл. — Тут Олег Николаевич задрал горе указующий перст, обозначив, видно, заоблачные высоты, из коих сверзился в болото говорливый металл, и закончил сухо и буднично: — Так что пора, Иван Петрович. Пришла пора расстаться.

— Как расстаться? — не понял Ильин. И Ангел, от неожиданности запоздав с репликой, изумился:

— Как расстаться?

— Как в море корабли, — объяснил Олег Николаевич. — Погостили вы у нас в первопрестольной — пора и честь знать. День сегодня суматошный выдался, отчасти — по вашей вине. Все устали. Долгие проводы — лишние слезы. Скажите своим знакомым слова прощания, и — в путь.

— В какой путь? — настойчиво и тупо домогался Ильин. Где-то в районе предстательной железы рождалась паника, ползла наверх, захватывая остальные жизненно важные органы, заставляя сердце биться со скоростью триста ударов в минуту, желудок — нехорошо сокращаться, а печень и почки — выделять камни с песком пополам. — В какой путь?

— В далекий. Мы тут вашего закадычного друга попросили вам вещички собрать, пока вы по Москве от нашего догляда бегали. Проверьте, будьте добры, все ли он собрал, а то нам чужого не надо.

Тит вынул из-под стола огромную «адидасовскую» сумку и бухнул ее на стол перед Ильиным. Не поленился — сам «молнию» на сумке расстегнул.

Ильин машинально глянул. Из распоротой «молнией» сумки некрасиво вываливались знакомые «ковбойки», торчал угол косметички, в которой Ильин хранил расхожие лекарства, бесстыдно раскрыли ширинку стираные-перестираные «Ливайсы».

— Я все, что надо, положил, — хрипло сказал Тит. Почему хрипло? А Бог его знает, почему! То ли в горло чего попало, то ли и впрямь жаль ему было расставаться с Ильиным. Ведь минувшее время из жизни, из песни не выкинешь, а в минувшем им с Ильиным не так уж и скверно было вместе. — Можешь не проверять — все. Книжки тоже, хотя они тебе там помехой могут стать. Но положим, пусть… А о куртке. Вань, не плачься, на фиг тебе там куртка на меху! Тепло там, Вань…

— Где там? — спросил Ильин сначала Тита, потом Ангела. И ни Тит, ни Ангел не ответили. Тит — потому что не велено ему было раньше времени пункт назначения называть, секретным он, видать, числился. А Ангел… Ох, трудно думал Ильин, похоже, Ангел о чем-то догадывался, о чем только?..

— Попрощайтесь с друзьями и знакомыми, — официальным тоном повторил Олег Николаевич.

Он уже стоял у стола, приглашая Ильина последовать своему примеру, и Ильин сомнамбулически встал, пошел на негнущихся ногах к «друзьям и знакомым». Сам не понимал: почему он рабски слушается гебиста, хотя никуда не хочет лететь, дом его здесь, дом родной. Ну, не очень родной — так другого же нет!..

А навстречу плыла Мальвинка, обняла Ильина за ватные пиджачные плечи, смачно чмокнула в лысинку, прошептала:

— Все будет тип-топ, майн фюрер. Орлы должны летать на присущей им высоте.

Не понял Ильин, да и некогда понимать было. Уже сменил Мальвину Лифлянд из книжной лавки на Кузнецком мосту, крепко пожал руку Ильину, прокартавив:

— Уж не знаю, как с книжками там случится… Вот, принес вам на дорожку…

И протянул свеженькое издание Собчака, новый роман хитмейкера с крутым названием «Спасенному — рай!».

— Это мне? — не понял Ильин. Он вообще себя слишком заторможенно чувствовал, все вокруг происходящее не доходило до него, как будто ватой его обложили и клеем вату пропитали. Кокон.

— Вам. Со смыслом названьице, заметьте…

И пошел было. Но Ильин догнал его вопросом:

— Где там-то? Там-то где?

— А где будете, — как бы не ответил Лифлянд, — где собственный, ваш рай обретете…

А тут и домоуправ подгреб, ничего не сказал, только потерся щекой о щеку Ильина, больно уколол усом и тайно вложил Ильину в руку ключ от подъезда — на память. Получалось по всему, что не видать Ильину родного подъезда, как… Или, напротив, намек: мол, приходи домой, когда хочешь. Ильин, кстати, ключа от подъезда давно домогался, но не получал. Домоуправ ссылался на отсутствие болванок в мастерской, на запой-слесаря, на собственные больные ноги. Стар был домоуправ, вырос в «совке», а избавиться от «совка» невозможно в принципе. Это — как СПИД, который в текущей жизни тоже имел свое место…

И владелец дома, сын миллионера и тоже бывшего «совка»-партайгеноссе, аналогично руку Ильину потискал и щедро сунул в нее довольно плотненькую пачку дойчемарок, скромно сказав при этом:

— Не думайте о возврате суммы, старина, пустое это. А вам пригодится. Все-таки марки, валюта международная, везде ход имеют, даже… — не договорил, слинял.

Ильин стоял как икона, к которой все присутствующие должны приложиться. Вот и гебист районный, добряк-благожелатель, тоже приложился, отдал какую-то коробочку, а в ней, объяснил, как раз иконка и находилась, святая картинка с портретом Владимирской Божией Матери.

— Если что, поможет. Кому-кому, а Владимирской я верю. Безотказный образ.

А что, если что? О том умолчал.

А революционер Борода, коллега-соперник Олега Николаевича, подарил на прощанье фотографический портрет вождя мирового пролетариата. Хлопнул по плечу Ильина:

— Хорошо от нас ушел, товарищ, профессионально. Где отрываться научился? В школе разведки под Кейптауном небось? Наслышаны, как же… А портрет сохрани. Я его у одного шоферюги реквизировал, на ветровом стекле, прохвост, возил портретик. Или лучше иначе сказать: автопортрет? — и заржал жеребцом. И завел дурным голосом: — Вам возвращая ваш портрет, я ни о чем вас не ма-а-лю, в моем письме упрека нет, я вас по-прежнему люблю-у-у…

Ну а последним был Тит.

Ничего Тит ему не подарил, ничего и не сказал — ничего особенного. Просто обнял Ильина крепко, прижал коротышку к могучей, пахнущей соляром и металлом груди, потерся небритым подбородком о шпаклеванную тоном лысину Ильина, виновато шепнул:

— Извини, брат. Не мог я иначе, да ты ведь и знал все. Я ж не скрывал… Не в вакууме живем, а с людьми…

— С волками жить… — не сдержался Ильин, уязвил Тита, хотя никакого зла на него не держал.

— Система, — неопределенно пояснил Тит. Он не очень-то походил на обычного Тита, на шумного, на хамлюгу и крикуна, шебутного слесаря от бога, для кого правила приличия писаны не были. Он шепотом говорил, шепотом улыбался, шепотом двигался — ну, будто тень. А может, стушевался, как та самая тень, в присутствии негласных начальников, всесильных магов и волшебников от гебе. А может, прав Ангел, плохо ему было…

А волшебник от гебе Олег Николаевич хлопнул в ладоши и приказал капризно:

— Хватит обниматься. Долгие проводы, как известно, лишние слезы. А плакать Ивану Петровичу никак нельзя: грим сойдет.

— Пусть сойдет, — сказал Ильин.

— Ну уж нет. Без него Игра — не Игра.

Понятно, что в устной речи прописные буквы не слышны, но Олег Николаевич ухитрился сказать так, что Ильин явственно услышал и сам оную употребил:

— Какая Игра?

— Большая, — немедля ответил Олег Николаевич, подхватывая Ильина под руку и ведя его прочь из зала. А все остальные персонажи потянулись следом. — Большая. Политическая. Судьбоносная. И вам в ней предстоит сыграть не последнюю роль. Вы про Троянского коня, конечно, слыхали? — Вопрос был риторическим, ответа гебист-от-магии не ждал. — Так вот, вам предстоит сыграть роль и коня, и его обитателей. И для этого, естественно, нужен ваш грим. Нужен как намек. Как шутка гения. Как издевка над нормами, принятыми там, где не ждут коня…

— Мне страшно, — прорезался Ангел. — Я ничего не понимаю. Что он несет?

— А мне, по-твоему, весело? — огрызнулся Ильин. — Я устал прям, блин, хохотать… Не можешь что-нибудь подсказать?

— Не могу.

— Ну, поворожи там, пошебурши, загляни в Книгу судеб.

— Откуда ей у меня взяться? Я ее в глаза не видал.

— Но ты же можешь предсказывать, ты же всегда меня остерегал…

— А сейчас темно. Ни зги не вижу. Сам не пойму — почему…

— Ну и пошел бы ты тогда… — Не договорил, тут же пожалел о брани, извинился: — Ладно, не сердись.

— Я не сержусь, — сказал Ангел. — Я боюсь.

А Олег Николаевич повел Ильина не к дверям, за которыми, как помнится, оставлен был «мерседес», но прочь от них — в длинный и светлый коридор, в конце коего виднелись двойные стеклянные двери с красными крестами на матовых стеклах и красной же надписью поперек: «Медициниш хильфе». То есть — медпункт. И вся кодла сзади шла.

— Поймите, милейший Иван Петрович, — пел Олег Николаевич, по-прежнему сжимая локоть Ильина нежными и цепкими пальцами пианиста в штатском, — вы сюда прилетели отнюдь не с миссией мира, отнюдь, как бы вы ни возражали этому утверждению. Как бы вы ни возражали, мы все равно не поверим, потому что амнезия, потому что самолет, потому что сверхсекретное покрытие, гениально придуманное химиками из известной нам лаборатории в ста километрах от Иванграда. Если хотите, ваш «МИГ» и был Троянским конем, и вы со своей амнезией — тоже конь, а что внутри — извините, не знаем, но дожидаться, пока это «что» вылезет наружу, не хотим. Поэтому вам придется покинуть не слишком для вас гостеприимную Москву, поэтому вам придется продолжить так и не сыгранную роль как коня, так и его обитателей, но продолжить уже в несколько иной трактовке. Там, допустим, был Станиславский. Здесь, допустим, есть бесподобный еврей Питер Брук. Но пьеса продолжается, господа, — возвысил голос Олег Николаевич — так, чтобы шедшие позади его услыхали. И шедшие позади него услыхали и тут же зааплодировали, будто приветствовали провозглашенный магистром сыска примат бесподобного и живого еврея над тоже бесподобным, но давно покойным русским. Такая, значит, веселая национал-социалистическая шутка. — Пьесе далеко до конца, — не уставал витийствовать Олег Николаевич. — Ее теперь играем мы, и мы сыграем ее. А вы, Иван Петрович, станете нашим Кином, нашим Качаловым, нашим Смоктуновским.

— Я не хочу… — Что-то робок был сейчас Ильин, что-то шибко подавлен, да и Ангел ему ничем не хотел помочь. — Я хочу домой. На Полянку хочу.

— Еще одно поймите: вам здесь нельзя оставаться. Это раз. А два: вы должны помочь своей настоящей Родине, которая дала вам приют в тяжкий час и, будем честны, ни разу не посягнула на ваши законные человеческие права. За это надо платить. Час расплаты близок…

И Олег Николаевич толкнул стеклянные двери с красными крестами, распахнул их, пропуская вперед Ильина, а из белого-белого больничного пространства на них поехала сверкающая хромом и никелем, а также крахмальной белизной простынь каталка, которую легко катили два могучих медбрата. Не исключено — те, что были утром в карете психпомощи. Не исключено. Ильин их лиц не запомнил. А Ангел молчал, как в танке.

Каталка подъехала к Ильину, медбратья подхватили болезного под микитки и шлепнули плашмя на крахмальную простыню.

— Я не хочу! — истошно заорал Ильин, еще не зная даже, чего это он не хочет. А синевласка Мальвина, одетая теперь в столь же крахмально белый халат, подступила к нему из света — со шприцем в руках. Медбратья уже застегивали крепкие металлические держалки на запястьях и лодыжках Ильина, намертво приторачивая его к каталке, уже задирали штанину, обнажая худую икру, а Мальвина, прицелившись, ткнула иглу в мышцу. И свет померк сразу и, не исключено, навсегда.

 

Версия

В 1992 году в Москве прошел открытый судебный процесс над пятеркой врачей-психиатров, в частной клинике святой Ксении Петербуржской испытывавших сильнейшие психотропные средства на добровольцах-бомжах. Средства эти позволяли полностью управлять психикой испытуемых, превращали их в роботов, которые жили на самом деле как обычные люди, не подозревая даже о том, что они кому-то подконтрольны. Но в нужный момент можно было включать команду… Проект получил наименование «Зомби»; по слухам, просочившимся в газеты, но не всплывшим доказательно на процессе, он финансировался гебе или военными, писали о процессе все кому не лень. Пятерка врачей вела себя как Зоя Космодемьянская, никого и ничего не выдавала, ребята все на себя брали: не знаем, сами умники, никого за нами не имелось, — и получили они смехотворно мало. По два года минус восемь месяцев следствия и суда. Получили, приняли смиренно приговор и… исчезли. Из мира. Из прессы.

 

Факт

Ильин читал о процессе, но близко к сердцу не принял. Далек он был от всяких психманипуляций, если не считать невинную амнезию, которая тоже шла по психведомству. Но что амнезия! Так, ерунда. А тут — зомбирование. Тут — преступление. И черт с ним. Ильину-то что до него? Он уже вовсю в котельной шуровал, а там от постоянного гула, от начальственных телефонных проверок, от дурного запаха, от мешанины всей этой долбаной, разбавленной любимым «Хейнекеном» Тита, сам легко зомби станешь… Да кто знает, может, амнезия Ильина не проходила как раз от вредного окружения? Может, работай он где-нибудь в культурном месте, в театре, например, или в ресторации официантом, он бы давным-давно вылечился и не вспоминал о науке психиатрии. Ан нет, не судьба.

 

Действие

Ильин медленно всплывал на поверхность теплого и глубокого водоема — то ли пруда, то ли озера, то ли бассейна. Вода была черной-черной; как Ильин ни старался, он ничего не мог разглядеть сквозь ее толщу, которая и мыслилась именно толщей — осязаемой, вязкой и жирной. Будто глицерин, а не вода. Ильин не чувствовал ни рук, ни ног, а может, и не было их, может, он уже умер, и так именно выглядит путешествие на небо, где у врат рая в ожидании очередной партии неопокойников бродит хмурый Петр, побрякивая сейфовыми ключами на стальном кольце.

Ильин силился вспомнить, как он умер, но в голову ничего не приходило, пустой оказалась голова, пустой и гулкой, как медный кувшин, из которого выгнали Хоттабыча. Хоттабыч, то есть Ангел, куда-то исчез, и Ильин всплывал на поверхность неба один, как если бы катапультировался из своего «МИГа», а сука катапульта не сработала, задушила перегрузками.

Тепло было Ильину, тепло и спокойно.

Только трясло.

Похоже, путь на небо лежал сквозь турбулентные воздушные потоки, хорошо знакомые любому летуну.

Как, однако, менялись сравнения! Только что — бассейн, а теперь — турбулентность атмосферы. Это доказывало, что Ильин не потерял способности мыслить афористично — тем более что через секунду оказалось, что ни бассейном, ни турбулентностью не пахло, а лежал Ильин на упругом водяном матрасе, по-прежнему прикованный за руки и за ноги к стальным перильцам, удерживающим оный матрац от преступного сползания на пол, в левой руке, в вене торчала игла от капельницы, а сама капельница висела под низким потолком и раскачивалась, потому что самолет шел на посадку.

Итак, слово означено: самолет.

И тут Ильин все вспомнил. Все — до последней точки, оставленной, извините за банальность метафоры, метким шприцем Мальвины в икроножную мышцу левой ноги уже прикованного к каталке Ильина. Значит, потом он вырубился, потом его загрузили в самолет, судя по антуражу — не очень большой, комфортабельный, пассажирский вариант «Боинга-727» или что-то вроде, где вместо кресел располагалась хорошо оборудованная лечебница. Впрочем, кресла были тоже. Ильин, повернув голову — а поворачивалась она на диво славно! — увидел сбоку два вращающихся сиденья, в которых обитали Мальвина и Олег Николаевич, пристегнутые ремнями безопасности, поскольку — посадка, поскольку табло о ней упреждало, и борт слегка покачивало, создавая клиентам некие неудобства, а между ними, между клиентами, а не неудобствами, на круглом столике в специальных углублениях покачивались бутылки с мартини, джином «Бифитер», хрустальный вазон с колотым льдом — для изящности, и банки с тоником, а сами персонажи держали в руках бокалы и вели светскую беседу. О чем — Ильин не слышал. Голова-то вращалась, а уши еще не ожили.

Но язык работал.

— Эй, — мило сказал Ильин, — куда вы меня везете?

— Привет, — улыбнулся в ответ Олег Николаевич. — Очнулись? Рад за вас, любезный Иван Петрович, как раз вовремя. Идем, как вы, вероятно, чувствуете, на посадку. Последняя, между прочим, посадка на нашем пути, остальные вы мирно проспали. — И уже обращаясь к Мальвине: — Нет, вы заметьте все-таки, какие отличные химические препараты делают умельцы из «ИГ-Фарбен»! Просили: на весь срок снять с клиента… э-э… ну, скажем, возможность стресса. И нате вам: ровно на срок. Осталось время прийти в себя и ощутить бодрость и прилив сил… Прошу вас, лапонька…

Лапонька, то есть Мальвина, отстегнулась от кресла, подплыла к медицинскому сейфику, достала оттуда заранее приготовленный шприц и направилась к Ильину.

— Ангел, — завопил Ильин, — сделай что-нибудь! Она меня сейчас убьет!

— Не убьет, — сообщил прорезавшийся Ангел. А впрочем, самое оно было ему прорезаться: самолет, воздушное пространство, облака — ангельская стихия. — Не убьет, не боись. Это, насколько я секу, возбуждающее, снимающее мышечное напряжение и проясняющее мозги. Полезно будет, не стоит противиться, Ильин.

Мальвина протерла ваткой со спиртом вену на локтевом сгибе, прицелилась и точнехонько попала в нее. Не исключено, Мальвина только прикидывалась ресторанной богиней, а наделе была профессиональной медсестрой. Хотя в гебе все, как слыхал Ильин, знают множество ремесел, иначе швах, иначе не выжить в полевых условиях… И как только тайная жидкость, изготовленная умельцами их «ИГ», растеклась по венам и, не исключено, артериям Ильина, он немедленно ожил, почувствовал великую бодрость, прилив сил и свежесть мысли.

— То-то, — сказал Ангел.

Ильин сам знал, что «то-то». Ильин тут же дернулся, пытаясь вырваться из кандалов, но они держали крепко, тут даже «ИГ»-умельцы ничего сделать не могли.

— Потерпите, — Олег Николаевич сочувственно глядел на Ильина-Прометея, — осталось минут пятнадцать, пилот получил разрешение на посадку и сейчас выходит на малый круг ожидания. Сядем, выпустим вас и — в путь, в путь, кончен день забав, в поход пора, целься в грудь, маленький зуав, кричи «Ура!»… — Оборвал фривольное пение, деловито заметил: — Вас, конечно, будут проверять и проверять, но никакие проверки вам не страшны. Кто вы — вы сами знаете. Про «МИГ» спросят — а что про него говорить? Сгнил в болоте, лягушки его оккупировали, пиявки всякие, нечисть, ф-фу. А наше в вас присутствие — ну, тут они рылом не вышли…

— Кто они? — заорал Ильин, бессмысленно и бесполезно дергаясь, вырываясь, в кровь перетирая кожу на запястьях. — Куда вы меня привезли, гады? Чем я вам мешал? Жил себе и жил, никого не трогал, так нет… Ну нашли вы самолет, ну покрытие там какое-то, ну и радовались бы, а снимать меня с насиженного места зачем? Я же болен. Я же не могу так! Я же еле-еле привык, притерся, врос в жизнь…

— Вот и скверно, что вросли, — заявил Олег Николаевич, закуривая сигаретку «Данхилл», несмотря на предупреждающую надпись на табло. — Наше упущение: дали врасти… Не-ет, милейший Иван Петрович, в Москве вам нельзя было оставаться. Вы — мина замедленного действия, извините за сравнение. Неизвестно когда рванете. И неизвестно где. Зачем рисковать? Лучше перенацелить заряд, перенаправить его в нужном направлении — и лебен зи воль! А о нашей идее вам немедленно сообщат свежие газеты. Пресса — великая сила… — Он встал, поднял с пола пачку газет и стал по одной разворачивать перед прикованным Ильиным.

Ильин смотрел и ничего не понимал.

«Московские новости» от сего дня. Портрет Ильина в гриме Лукича на первой полосе, рядом — он же, но без грима. Шапка: «Диссидент разоблачен органами безопасности и выслан из страны».

«Известия». Портрет Ильина без грима. Шапка: «Почему он не любит Россию?»

«Куранты». Портрета нет, но шапка есть: «Коммунистам в России делать нечего!»

Олег Николаевич свернул показанные газеты, присоединил их к увесистой пачке на полу и спросил:

— Хватит?.. Думаю, хватит. Вам все ясно?.. Сегодня мир узнал, что некий откровенный и наглый диссидент с коммунистическим душком, некий тип по фамилии Ильин выслан из страны по статье УК России за номером 117 прим. Антигосударственная деятельность. Кроме фоток и заголовков есть и статьи, вы их потом, если захотите, прочитаете. Я вам все эти газеты дам с собой. Кстати, если они сюда еще не дошли, прекрасно: вам они помогут… Поверьте, коллега, мы предусмотрели все. Или почти все, поскольку все даже Господь Бог не сумел предусмотреть… Прощайте, Иван Петрович, но не забывайте о нас. А мы вам забыть о себе не дадим сами. Это уж энтшульдиген зи, битте, извините за внимание.

И в сей же секунд «боинг» не «боинг» мягко ткнулся шасси о бетон взлетно-посадочной полосы, включил реверс, завыл движками и побежал по дорожке, тормозя и сворачивая на рулежку, ведущую, как догадался Ильин, к зданию аэропорта. Какого только?

— Куда мы прилетели? — спросил у Ангела. Ангел не ответил. Он вообще вел себя странновато в последнее время, молчал больше, а сейчас и вовсе заткнулся, как будто нечего ему было сказать своему подопечному, как будто охранная функция его дала некий сбой.

— Ночь здесь, — вдруг сказал он задумчиво, словно только это-то и удивило его. — Ночь и жарко…

— Где здесь?

— Здесь… — медленно, нехотя.

Ильин однажды видел говорящего и мыслящего робота, сработанного конструкторами из Института информатики — еще в Той жизни, робот, который целенаправленно умирал. Сдавал. Тот, помнится, говорил так же: будто завод у патефона кончался, а ручки — чтоб подкрутить — не было.

— Что с тобой, Ангел?

Тот опять не ответил.

А самолет уже встал, и двигатели умолкли, и из кабины пилотов в салон вышли красивые парни в парадной форме «Люфтганзы», хотя скорее всего никакая «Люфтганза» здесь была ни при чем, самолет принадлежал гебе и пилоты служили там, а форму и опознавательные знаки всемирно известной авиакомпании использовали для прикрытия. Пилоты прошли через салон, оставив дверь открытой, погремели чем-то невидимо, и в салон с воли ворвался оглушительно жаркий воздух.

— Приехали с орехами, — бездарно сказал Олег Николаевич. — Поторопитесь. Вас, как мы и предусмотрели, встречают.

Мальвина ловко отстегнула крепления. Ильин легко вскочил и рванул прочь из салона — на волю. Идиотское человеческое качество: что там на воле, кто на воле, зачем встречают — ничего в момент порыва, побега не волнует. Воля! А там, может, взвод с автоматами ждет и команда «Пли!».

Но взвода с автоматами не было.

Ильин остановился на верхней площадке трапа, ничего сначала не увидев. Только черная-черная ночь, жаркая до пота, который тут же побежал струйками по лбу, только созвездие огней неподалеку: аэропорт, видно…

Ильин сбежал по ступеням, но задержался на последней, схватившись за перила. Оглянулся. Дверь самолета, все-таки «боинга», как на поверку оказалось, который привез его в это бешеное пекло, автоматически закрывалась, вот уже совсем закрылась, и только и увидел Ильин, что лицо Олега Николаевича за стеклом иллюминатора. Олег Николаевич помахал Ильину, улыбнулся, трап неожиданно поехал от самолета, на верхней ступеньке стояла сумка Ильина, собранная Титом, и пачка газет, а сам «боинг» легко взревел двигателями и неторопливо покатил по перрону к положенному месту взлета.

Трап ехал все быстрее. Ильин стоял на нем, вцепившись руками в перила, с ужасом смотрел вперед, туда, где из созвездия огней вырастало, обретало стеклянные очертания аквариумное здание аэровокзала, словно вымершего в этот ночной час. Да и аэропорт казался мертвым. Никто не гонял по перрону на спецмашинах, никто не взлетал и не садился, «боинг» был единственным живым механизмом в этом царстве аэроночи. И еще трап, который остановился, не доехав до здания метров пятидесяти. Но и этого расстояния было достаточно, чтобы увидеть группку людей, явно встречающих Ильина. Люди стояли угрожающе неподвижно. Ильин машинально сошел с трапа, ощутив под ногами бетон.

И в это время зажегся свет. Прожектора на мачтах фуганули снопы на площадку для торжественной встречи, осветив растерянного Ильина, а напротив — человек пятнадцать: все без пиджаков, но в белых рубашках с короткими рукавами и темных галстуках. Все — вроде бы не слишком молодые, вроде бы ровесники Ильина или даже постарше. А чуть в стороне стояли белые машины, до слез похожие на родные агрегаты Горьковского автозавода.

А на здании аэровокзала, подсвеченные прожекторами, красовались портреты серьезных мужчин, из коих по крайней мере двое были знакомы Ильину. Один — с пятном в форме Индонезийского острова на башке. Другой — волосатый, мелкоглазый, щекастый, с рожей бульдозера фирмы «Катерпиллер». Остальные лица — неизвестные. Но над ними, осеняя их гигантскими размерами, висел портрет того, в кого превратила Ильина подлая медсестра Мальвина. Оригинал. Он, оригинал, изображен был в полный рост, с простертой вдаль рукой, и крупная надпись объясняла жест:

«ДЕМОКРАТИЯ — ОРУДИЕ СВОБОДЫ».

А копия — жалкая, дрожащая, несмотря на жару, в пиджачке своем замухрышистом, в галстучке с горохом, в хлипких баретках, стояла на летном поле и плакала. Слезы пополам с потом оставляли грязные дорожки на загримированном лице. Сопли тоже, кажется, имели место.

Мужчины в рубашках и галстуках неторопливо, но угрожающе двинулись к Ильину, и следом тронулись белые авто.

И тут Ангел проклюнулся.

— Ну все. Генук, — сказал он грустно. — Я обещал околоток? Вот он. В масштабе страны. Здесь я тебе не буду нужен, да и ничего я здесь охранить не сумею. Рылом не вышел. Здесь тебя и без меня охранят. Да и миссия у тебя имеется, истребительная. Это тоже без меня. Безумно жаль расставаться, но надо. Прощай, Ильин…

И показалось — нет, но что-то вырвалось из груди, разрывая легкие, в комок сминая сердце. Ильин задохнулся, жадно пытаясь втянуть в себя горячий воздух, но не смог и упал на бетон, ткнувшись лицом о шершавую плиту. И тут же с криком поднялся, оставшись на коленях: бетон обжег его, как сковородка с огня.

Словно издалека, словно из небесных высей донеслось до Ильина Ангелово:

— Вот ты и второй раз ошпарился. Прости, не предусмотрел…

— Ангел, Ангел, — плача, размазывая по обожженным щекам обожженными ладонями слезы, пот и сопли, шептал Ильин.

Ангел не слышал. Он летел высоко-высоко по небу полуночи, как у классика, и только один Ильин и видел его. Никто больше. Остальные смотрели на Ильина, встав вокруг него, а самый, видать, главный, буднично сказал по-русски:

— С прибытием, значит, на родную землю, товарищ Ильин. Хорошо долетели?

Ильин не ответил: не мог. Все еще плакал.

— Эк его разобрало, — с некой даже долей сочувствия заметил Главный. — Помогите товарищу диссиденту подняться. Сейчас его — в резиденцию. Накормить. Потом товарищи из гебе с ним поговорят, а дальше видно будет…

Ильин, услыхав родное название, поднял голову.

— Гебе? — спросил. — Опять гебе?

— Что значит опять? — добродушно спросил Главный. — Гебе — она и в Африке гебе. Вечное дело.

— Вечное, — машинально повторил Ильин. А Ангел кружил высоко-высоко, не улетал, как будто боялся оставлять Ильина одного, но и спуститься боялся. Да и что удивляться: всегда он трусоват был. Не раз сбегал. Впрочем, и возвращался не раз.

 

Версия

Учение Маркса всесильно, потому что оно верно

 

Факт

Жалко Ильина.

Единственное, на что стоит надеяться, — на возвращение к нему Ангела. Без Ангела Ильину — совсем хана.

Впрочем, всем нам без своего Ангела — хана. Это уж точно — факт.