Часть первая Исполненный город

В жизни главное – оказаться в подходящей среде.

У моих знакомых одно время в стаканчике с водой стояла пара былинок, привезенных из Пакистана. Одна с тремя листочками, а другая так, без листочков. Обе зеленые. Предполагалось, что они пустят корни, их пересадят в кадку с землей и на свет появится нечто невиданное.

Наблюдать обычные сорняки, ничем не отличающиеся от среднероссийских, знать об их происхождении, по-настоящему мифическом на взгляд жителя очень восточной Европы – значит лишь чуточку догадываться о возможных внутренних переживаниях этих безропотных трав. Вместо того чтобы, украшенными бесплодной пылью, колебаться под изнуряюще влажным зноем пустыни, призреть течение времени, подобно желтому ветру, совершающему один и тот же круг, после чего наконец сгинуть под копытом какого-нибудь флегматичного camеl’a, былинки эти ошарашенно торчали из стакана на русской кухне, изучая вид за окном. Окно покрывалось изморозью, сквозь плохо законопаченные щели вокруг окна дула смерть. Однако былинки не умирали, поскольку родились в местности, где вода символизирует вечное бытие. Питательная влага доходила им «до пояса» и успешно боролась со смертью, но пустить корни они не решались. Тому препятствовали чувства внутри былинок, осознание судьбы, способной сделать с тобой все что угодно – слепо избрать из числа многих прочих, вырвать из родной почвы, перенести на другую планету, оставить, забыть…

Шли месяцы. «Ниже пояса» былинки становились черными.

– Они гниют, – констатировали мои наблюдательные знакомые.

Та, которая без листочков, действительно малость подсохла. Зато другая по-прежнему притрагивалась к окружающей серой мгле тремя зелеными блюдцами, с маленькими зазубринами по краям. Черный цвет ее стебелька исключал увядание.

«Они не гниют, – догадывался я, – они надевают траур».

* * *

Сегодня метр квадратный в Городе Детства стоит сумасшедшие деньги, а в то время он вообще ничего не стоил. Его добывали несколькими способами:

1) мановением волшебной палочки, то есть номенклатурно;

2) по распределению, то бишь умом, или

3) тривиально, иначе – по прихоти судьбы.

Отдав предпочтение последнему способу, моя семья догадалась частично использовать и первые два.

Известно, что даже тяжелые болезни дети переносят легче взрослых. Правда, коклюш или свинку трудно сравнить с пересадкой души, а в моем случае нечто подобное и разверзлось.

На прежнем месте жительства жизнь казалась светлее. Там ходили железнодорожные составы (гудок одного из них однажды слегка изменил меня). Там работал настоящий кинотеатр. Продавались грандиозные пирожные. Мороженое было натуральным, а не крашеной водой, как сейчас. Ездил «мой любимый автобус пятый». И повсюду висели большие буквы: «ФОТО». Я всегда читал их вслух – первую игнорировал, а остальные преподносил следующим образом: «ноль-молоток-ноль».

Там отсутствовали понятия тоски, горя, страха и счастья. Бал правили радость, восторг, веселье и иногда вселенского масштаба катастрофы.

Да, в школу я пошел не в Городе Детства, но школа просто не успела за один месяц отравить жизнь. Она вообще ничего не успела. Мое существование продолжала регламентировать бабушка – милейшее существо, по дробнее о котором мы поговорим ниже.

Если вы сможете представить себе рафинированно-заброшенного ребенка, то – приятно познакомиться. Возможно, мне посчастливилось долгие годы провести в таком месте, где сверху на тебя нисходит поэзия… Не знаю, насколько понятно я излагаю такие вещи… По правде сказать, о магической силе некоторых слов я догадался прежде, чем научился чтению. Дополнительные возможности открыл букварь. Алгоритм простой. «А» и рядом арбуз – следовательно, произносим «а». «Б» и тут же барабан – на очереди «б». Алфавит был изучен так, как пьют алкоголь алкоголики – «винтом».

Далее пошла разнообразная литература, исключая стихотворную. Делалось просто. Забредаем в книжный магазин и начинаем по порядку терзать все тонкие книжки большого формата. Открываем и видим столбик, последние слова в рифму.

– Фу!

Открываем другую. Идет сплошной текст.

– Берем!

Постепенно очередь дошла до журнала «Здоровье». Однажды, читая, по своему обыкновению, заголовки, набранные крупными буквами, я внятно, вслух произнес:

– РАК ШЕЙКИ МАТКИ!

Реакция окружающих потрясла воображение. Подобным же образом ведут себя муравьи, когда в их тщательно выстраиваемый дом-храм втыкают палку.

Я хорошо понимаю maman и бабку, находившихся под гнетом общественно-исторической формации. На дворе лютый застой. Иной анекдот означал дорогу в тюрьму. Пятилетний малец. Никто из соседей не услышит. От такой эклектики впору сойти с ума!

Вокруг забегали, ко мне подскочили, зашикали, стали подмигивать, вытягивать из рук журнал.

– Тихо-тихо-тихо! Никому не говори! Нельзя-нельзя! Страшные слова!

Я запомнил. Когда отчего-то становилось скучно, внутренне предвкушая, я проводил несколько сокровенных минут, вставал в позу, и…

– ШЕЙКА МАТКИ!!!

Уже тогда зародыш вкуса отсеял слово «рак», явно не относящееся к делу. Остальное взрывало муравейник в два счета.

Магическим словам предшествовали магические буквы. Хоть бы раз кто-нибудь поинтересовался: «Малыш, ты, я смотрю, пишешь все время. А почему не рисуешь?»

В самом деле, альбом для рисования изводился мной почем зря. Каждая страница посвящалась отдельной букве, которую я изображал многократно, варьируя размеры.

Почему не рисую? Тот же самый вопрос оставил брешь в моем сознании, когда впервые перед школой, наравне с остальными членами подготовительного класса (шла проверка на умственную отсталость), я получил элементарное задание – чего-нибудь нарисовать!

Я опешил. Вокруг немедленно принялись царапать ручками, карандашами, перьями, мазать кисточками, скрипеть ластиком. Они три-умф-ство-ва-ли! Они занимались привычным делом, каковое в их семьях успешно насаждали. Я же сидел перед чистым листом бумаги, с ужасом понимая, что надо изобразить не знак, а объект.

Кто знает, сколько мучений выпало на долю изобретателя колеса? Каких усилий стоило научить летать бескрылую сволочь? Мне пришлось успешно через это пройти примерно за полчаса. Группу треугольников, овалов и прямых линий в результате признали летней лужайкой, поросшей дивными цветами. Ффу-у-у!..

В Городе Детства лета не было. По крайней мере, лета ощущаемого. Периодически приходило время года, когда удавалось выбежать на улицу в одной рубашке, не рискуя подхватить ангину. Когда целых две июньские недели кряду продавали клубнику, а спустя некоторое время, в августе, еще три недели кряду выбрасывали болгарские помидоры-«пальчики» – мятые, как пользованная туалетная бумага, и столь же грязные. Но их все-таки мариновали, совали в восьмисотграммовые банки из-под болгарских же томатов – при условии, конечно, что удастся по жуткому блату достать крышки для консервирования (количество алюминиевых баночных крышек в стране существенно уступало числу крылатых ракет).

Еще хуже было с туалетной бумагой. Никогда не забуду, как я гордо вышагивал по улице с гирляндой рулонов на шее и поминутно отвечал на заискивающие вопросы сограждан:

– А г-где?.. Бумажку-то г-где… б-брали?

– Тама, – великодушно махал я рукой за спину, – в магазине.

Граждане вприпрыжку бежали в магазин.

А еще летом лили дожди. Городские власти почему-то раздражала девственность леса под нашим окном. В ту пору, прогуливаясь возле подъезда, удавалось набирать полсумки грибов. Наше окно находилось высоко, вровень с лесной кромкой. Все закаты устраивали показательные выступления – знай смотри. Но в один далеко не прекрасный день часть леса вырубили (что само по себе довольно притягательно, как и любое убийство), вместо него оставив котлован для первой в Городе шестнадцатиэтажки. Отважиться на столь грандиозную высоту решились только года через четыре, а до тех пор лето исправно мочилось в вырытую яму, чем мы с удовольствием пользовались. Плавали на плотах, топили крыс…

От вавилонов до нас всего километров двадцать. На всем пути не торчало ни одного светофора (сейчас их десятки). Так называемые дорожно-транспортные происшествия, конечно, случались. Куда ж без них! Но в памяти осталось единственное.

Как там все произошло, я не видел. Когда прибежал, легковушка с разбитым передом стояла поперек шоссе. Автобус-«пазик» еще дальше, метрах в сорока, уткнулся в столб, на асфальте чернел тормозной путь. Милицейская машина в целости и сохранности притулилась на ближней к нам обочине. А рядом с милиционерами находилось главное – женское тело, которое не удавалось полностью закрыть простыней. Жертву разорвало на две части почти полностью, и выпавшие внутренности в интересах следствия должны были оставаться там, где их разбросал слепой Рок.

«Дамы и господа! Внимание! – беззвучно мелькали фразы в такт проблесковым маячкам. – В первый и последний раз! Гастроли Анатомического театра! Удар Судьбы и никакой подтасовки! Дети и несовершеннолетние допускаются!!»

Не знаю почему, но в детстве похороны всегда вызывали у меня улыбку. Труп на шоссе достаточно хорошо возбуждал любопытство, времени на эмоции не оставалось. Я видел перед собой огромную блестящую печень, вывернутую ногу, клубившийся кишечник. Его, кстати, позже собирали столь небрежно, что нам тоже немножко досталось. Одну тонкую кишку я еще дней десять спустя заметил свисающей с крыши автобусной остановки. Ничего не подозревающие люди в ожидании своего рейса топтались рядом. Для них это было нечто такое… непонятное… висит, болтается…

* * *

Город Детства кажется плывущим в зеленом океане даже сейчас. А раньше он был полностью утопленным, лежал на самом дне его. Маленькая квадратная щепка из стеклобетона. За нее цепляются тысяч тридцать населения.

Шоссе, словно пробор на голове тщательно ухоженного ребенка, делило лес на две половины. С одной стороны рос совершенно дикий лес, с другой, благодаря домам, лес обитаемый. Постепенно коробки новых зданий застолбили весь обозримый горизонт. О закатах пришлось забыть раз и навсегда.

Два центра сложились исторически. Первый, ближний к вавилонам, застраивался кирпичными хрущевками, нередко желтого цвета. Количество этажей в них варьировалось от одного до пяти. Здесь же располагалось большинство магазинов, столовая и спортзал, в котором показывали кино.

За последние двадцать пять лет появилось все, что полагается иметь приличному населенному пункту, за исключением метро и аэропорта. Как пить дать! Один запах может сказать о многом. В отличие от вавилонов, где повсеместно пахнет куревом, чебуреками и ссаньем, у нас в ходу ароматы земли, хвои и солнца. Имеются бесплатные теннисные корты, рок-клуб и конкурс местной красоты. Развитая транспортная инфраструктура. Целый букет спутниковых телеканалов практически задарма. Свое издательство с типографией. Но это сейчас. В те же времена, о которых я толкую, не было элементарной больницы. На месте второго центра росли грибы… Впрочем, о них уже говорили.

Прежних людей я не помню. Знаю, что они жили и по праву считали себя научной интеллигенцией. Главной достопримечательностью Города служили институты с ошеломляющими названиями «…ядерных исследований», «…атомной энергии», «…изучения ионосферы и солнечной энергии». Чем на самом деле занимались в институтах, никто не знал. Гораздо большее хождение имел тот факт, что директор одного из институтов владел сразу несколькими квартирами. Факт наличия у этого директора песьей головы, наверное, вызывал бы у достопочтенной публики менее яркие эмоции.

По правде сказать, эпитет «достопочтенный» здесь приводится в качестве своеобразного реверанса. Хотя, боже упаси! Я отметаю самые наималейшие инсинуации в адрес моих уважаемых согорожан! Просто сложилось так, что каждый обыкновенный с виду дом в Городе образовывался как некий анклав, микрогосударство, со своей отдельно взятой нацией. «Нацией» в известном допущении, разумеется.

Например, наш дом был знаменит детьми. Почему-то на весну, лето и осень они куда-то исчезали. Зато зимой, с первым же снегом, вдруг все выпрыгивали и бесились во дворе днем и ночью (преимущественно ночью).

Девятиэтажный дом слева славился скрипучим паркетным настилом в квартирах. Обитатели ходили по нему с подчеркнутым благородством, стараясь скрипеть поменьше. Многие из них мыслили чересчур уж обиходно. В три часа утра они уезжали на рыбалку, в три часа пополудни с такими же лицами приезжали. Что делали на рыбалке, для остальных оставалось тайной. Странные люди… Они понимали толк в музыке, покупали хорошие стереофонические магнитофоны, но, ради экономии пленки, записывали в моно.

Дом напротив обживали самоубийцы. Кроме шуток! В отличие от прочих естественно умиравших обитателей Города жильцы длинного здания на Сиреневом бульваре нечаянно топились в ванне, путали уксусную эссенцию с водкой, глотали гвозди, оступались с балконов, били себя током. Их придавливала мебель, вилки прокалывали глаза, в самый неподходящий момент наступало бытовое заражение крови. В общем, ужас!

А был еще Микрорайон. Добираться до него удавалось по недостроенной в то время шоссейной магистрали под названием «БАМ». Хотя добираться ни у кого особой нужды не возникало. Расстояние пустячное – километр. Но Микрорайон как-то изначально обделили всем, что делает общественную жизнь цивилизованной. Никакими магазинами, ни даже мало-мальски плохеньким киноспортзалом там даже не пахло. Там обретался пролетариат – лихие люди, обожающие иногда пошаливать . Ирония обстоятельств заключалась еще и в том, что для осуществления шалостей «микрорайоновские» не спускались с горочки, а поднимались в нее – топографически Город расположен выше Микрорайона.

Да, кстати! Еще Фишер! Подлинное умертвие, маньяк крадущийся и подкапывающий. Лишь спустя годы мы узнали, что за фантомом скрывался реальный преступник, но нам и легенды тогда вполне хватало. Разговоры про неуловимое чудище ходили долго, воображение рисовало какие угодно кошмары, однако суть их сводилась к одному: для детских гуляний закрыты, помимо Африки, еще и окрестные леса. Спрашивается, кого это останавливало?

Город и окрестности исследовались нами быстро и вполне досконально. В Городе можно было жить – в первую очередь из-за вполне мистического ощущения, диктуемого природой. Современные дома – обитаемые жилища инков. Мы покидали обитателей жилищ, возвращаясь обратно другими.

Однажды я пришел с лицом в полтора, а затем и в два раза больше обычного. Мы слонялись по окраинам – до тех пор, пока не вышли на заброшенную дорогу. Она вела к «убежищу пожарных». Рядом из густого многолетнего ельника торчала их наблюдательная вышка, а дорогу перекрывала большая металлическая труба. Мы играли в «догонялки». Догоняли меня, поэтому я бежал со всего духу, оглядываясь назад, чтобы не дать возможности преследователю сократить дистанцию. Бежал по асфальту, навстречу трубе, приходившейся как раз вровень с моей головой… пока мы не встретились.

Действительно, искры. Действительно, в каком-то смысле «космическое». Заслонка тьмы перед глазами, усеянная мириадами золотистых точек. Шея ощущает, как то, что поверх нее, отваливается назад, подобно капюшону. Бесполезно кричать, да и условия не те. На все уходит примерно миг.

БУМММ… Я опрокинулся.

Мои спутники, очевидцы спонтанно осуществленного опыта над живым человеком, относятся ко мне с плохо скрываемой опаской. Для них я сейчас – человек, переживший нечеловеческое и сумевший сохранить видимый привычный облик. Но вот тут мне пришлось их разочаровать.

Через пару минут лоб начал стремительно уплотняться, закрывая правый глаз. Пропорции лица смешивались. Спустя полчаса, когда я заявился домой, опознать меня удавалось, только игнорируя все, что находится выше плеч. Самое удивительное: благодаря исключительной легкости организма мне удалось избежать даже сотрясения мозга. А ведь я сделал примерно то, на что порой отваживаются самоубийцы, когда находятся в тюремной камере и, за отсутствием лучшей альтернативы, вдребезги разбивают свою голову об стену. В моем случае благоприятный исход вряд ли можно объяснить милостью Провидения. Повторяю, я был слишком легок, практически невесом.

Отсюда следует важное резюме: желающему удачно покончить с собой нужно иметь мозги. Для солидности веса.

Человек, болеющий постоянно в течение длительного времени, рано или поздно начинает трактовать недуг как нечто философское, как некоторое даже достоинство, вериги судьбы, тлетворно обольстительное рубище, которое посылается свыше. Растительная особь по имени Рональд Рейган представляется иной раз такому человеку, трясущийся Иоанн-Павел Второй, супруги Кюри – внешне такие обыкновенные, увлеченные. Но пораженные радиацией насквозь. Н-а-с-к-р-р-о-з-ь! Назгвбздрррррр! Бр-р-р-р! Щ-щ-щ-щ!..

Моим постоянным болезням было настолько же далеко до облучения, насколько мне самому до папы римского, хотя детская больничная карточка вашего покорного слуги по своей толщине напоминала собрание черновиков «Войны и мира». Клиническую хронологию первых лет моего оранжерейного детства для компактности законспектировали на отдельном листке, каковой я однажды и умыкнул, движимый благородным стремлением «познать самое себя».

Почерки любого медика и абсолютного большинства писателей роднит фатальная неразборчивость. Содержание добытого свитка могло бы пролить свет на многие издержки, существенно отравлявшие мою жизнь, однако для достижения поставленной цели требовались способности профессионального дешифратора. Ими, разумеется, я не обладал, поэтому автопортрет, составленный по мотивам закрытой врачебной информации, грешит известными отклонениями.

Вот в результате с кем имелось дело.

«Полуглуховатый, подслеповатый, легко возбуждаемый ребенок с неуклонно растущим половым самоопределением, турбулентно затихающим при отходе ко сну. Реакции в интеллектуальной сфере – импульсно-периодические. Совмещает «высокий полет свободной мысли» с крайне животными проявлениями. «Синдром Нерона», за незначительным вычетом в демографической плоскости, представлен полностью. Чувствует крылья. Наряжается в женские платья. Танцует. Подстрекает кукол к заговору. Пользуется любой возможностью, чтобы внимать пространным речам Генерального секретаря Коммунистической партии Советского Союза. Внимает напряженно, в туалет не просится. NB: допуск к рождению пациента следует считать ошибочным. Продолжать наблюдения».

Постепенно весь формулируемый сгусток чудовищности выродился в одну-единственную болезнь – острореспираторную, которой я болел примерно три-четыре раза в месяц на протяжении многих лет, с перерывами на летнее время. Утверждение, что «все болезни от нервов», лично мне не кажется комичным, поскольку в моем случае именно латентная истерия, беспочвенные страхи вселенского масштаба и, кроме того, еще один очень хороший раздражитель обеспечивали организму наилучшую среду для культивирования уязвимости.

Мы уже упоминали милейшее существо под кодовым наименованием «бабушка». Под наименованием… Именно так – потому что реальная идентификация родственных связей ничего, кроме путаницы, не даст. Суть здесь гораздо важнее юридических формальностей.

Так вот, говоря по сути дела, следует отметить главное. Существо, последовательно лишившее меня детского сада, балетного кружка, курсов игры на гитаре, изучения иностранных языков и прочих развивающих дисциплин, доморощенным быдлом принимаемых за буржуазные извращения, преданно проводило со мной четырнадцать – шестнадцать часов в сутки (остальные восемь – десять я проводил самостоятельно, во сне). Оно кормило меня, обстирывало, упоенно носило на руках. Собою оно культивировало понятие чистоты – прежде всего материальной. Хотя и нравственные проступки без внимания не оставлялись.

– На колени!!! – орала в таких случаях бабушка, и в мгновение ока я оказывался поверженным голыми коленями на сухой горох.

Отголоски ее громового вопля еще метались по квартире, как вслед им звучал уже другой вопль, более величественный.

– Прощения проси!.. – повелевала бабушка, вытягивая указательной палец своей невыносимо пошлой, крестьянской длани в сторону моего ангельского чела…

«Бойтесь данайцев, дары приносящих». Особенно – данайцев женского пола, поврежденных бездетностью, с образованием три дня. По уверению компетентных лиц, все наше семейство уже давно бы сидело за решеткой, – просто бабушке не хватало элементарной грамотности. Писать доносы самостоятельно ей было тяжело, а заниматься письмоводительством под руководством такого человека желающих не могли заставить даже деньги.

Вот каким алгоритмом мышления обладало существо. Сначала оно полно благодушия, вступает в контакт, полностью берет инициативу с общением в свои руки, а когда оппонент начинает одуревать от игры в одни ворота, объявляет его врагом, и вот тут начинается самое интересное. Враг должен осознать свою подлую сущность. Ведь он не хотел слушать нескончаемую летопись бабушкиной жизни, заучивать длинный список бабушкиных побед над другими врагами, не стремился думать, как она, позволял себе хотя бы в чем-то не соглашаться с ней, наконец – самое страшное! – отказался делать все то, что приказывает делать бабушка, и делать так, как она считает нужным. Для полного, коренного и безоговорочного исправления «змеи проклятой», которую бабушка воспитала и, можно сказать, «всю жизнь на него, тварь такую, угробила», устраиваются многочасовые профилактические беседы, несчастного подвергают массированным атакам, к травле подключают общественность (прежде всего из числа близких родственников несчастного и знакомых).

– Я вам еще позвоню! – грозилась бабушка. – Что, думаете, я из деревни, так у меня телефона вашего нет?! Вшивая команда!

Вслед за тем она могла, не прощаясь, удалиться и, после того, как вы облегченно перевели дух, зайти снова, со словами:

– У меня, если телефона нет, мне люди скажут. Я вот еще на работу к тебе схожу (здесь она виртуозно переходила на «ты»). Чтоб тебя начальник вызвал и показал, как над бабушкой издеваться. Я всю войну…

Подключив слезные железы, бабушка продолжала речь сморщенным гадким лицом:

– …всю войну из-за таких вот гадов прошла… застудилась…

Обычно ее вышвыривали, после чего могли еще несколько минут пожить относительно спокойно. Потом бабушка возникала вновь, с финальной анафемой:

– И чтоб больше не ходил ко мне!! Спокою не дают!.. Всю линоль затоптали! Я что вам, уборщица?! Мне квартиру мыть целое дело! Помочь некому!.. И-и-и. И не стыдно!.. Эти…

Далее шли помои, обильным потоком выливаемые на нас с maman, бабку снова вышвыривали, и весь цикл многократно повторялся.

Для нее никогда не существовало приличий, отличающих человека культурного от просто вменяемого. Например, она, будучи все-таки женщиной, не понимала – что такое цветы. То есть в принципе не понимала! Она брала букет как веник и, если не могла выбросить сразу, тупо сидела с ним. «А на кой они мне?» Дальнейшей рационализации отношения не следовало. «А на кой они мне?» И все.

Весь Город, без преувеличения, знал бабушку и относился к ней соответственно. Нас жалели, хотя заметно оживлялись после очередной ее единичной выходки или сезонного криза. О ее похождениях рассказывали почти с восторгом, не забывая вставлять полагающееся по этикету «как же они с ней мучаются!».

Бабушка тоже знала Город, но знала так, как, например, человек подозревает о существовании естественной микрофлоры у себя во рту. Понятно, она есть, но это ничего не значит.

Прожив долгие годы в невысоких домах, так же лишь «зная» о существовании в природе многоэтажек, бабушка, переехав с нами на новое место и впервые выйдя на балкон девятого этажа, конечно, испугалась. Я помню тот испуг. Сейчас, когда по телевизору показывают японских электронных собачек, их искусственный лай что-то до боли мне напоминает.

Если бабушку угощали каким-нибудь деликатесом и говорили, что это вкусно, она немедленно начинала жевать, старательно закатив глаза.

– М-м-м! – восклицала бабушка еще до того, как что-то почувствует. – М-м-м, как вкусно! М-м-м… м-м-м… надо же… м-м-м, – она еще раз откусывала, – м-м-м… вкусно как… м-м-м… м-м-м… надо же, м-м-м… м-м-м… м-м-м…

Ее просили заткнуться и, если рядом были посторонние люди, стыдливо резюмировали:

– Этого она не понимает.

Патология сказывалась в самых разных областях жизнедеятельности. Особенно в сугубо интеллектуальных. Скажем, искусство диалектики – умение спорить, отстаивать свою точку зрения. То, что бабушка всегда права, думаю, объяснять уже излишне. Однако ее аргументация отличалась достаточным многообразием, ведь эгоизм пределов не имеет. Исчерпав посильные доводы, бабушка могла торжественно встать и, обратившись фронтальной стороной к красному углу, размашисто осеняя себя крестным знамением, провозгласить во всю мощь своей деревянной глотки:

– Шштоп тебя, суку-проститутку, Бог наказал! (Господи, прости меня, грешную.) Штоп ее, тварь такую! За то, что я вас всех, тварей, вырастила, на горбу таскала…

– Скорее тебя Бог накажет, – со знанием дела отвечал проклинаемый.

– Нет, тебя! Нет, тебя! – радовалось престарелое существо.

Один период клиничности сменял другой. Помню, долгое время она тщательно следила за тем, как домочадцы ходят в туалет. Вы могли ничего не подозревать, жить себе спокойно, отдыхать, листая журнал, – вдруг к вам бесшумно приближалась благодетельница рода человеческого, держа в руке стакан с мутным варевом.

– На вот, выпей, – говорила она.

– Зачем? Что это?!

– Выпей, я сказала!

– Сама пей! Отстань от меня!

Бабушка выдерживала многозначительную паузу.

– Ты уже третий день не ходишь .

– Чего?!!

– Пей! Иначе я все другим расскажу. Когда крепит – вредно. На, слабительное.

Разверзался скандал. Бессмысленный. Беспощадный. Так продолжалось годами…

Вы все еще думаете, что убивать людей – грех? Даже тех, кто убивает вас? От кого вы не можете, в силу различных уважительных причин, избавиться? С кем вынуждены делить одиночную камеру?

Сквозь пелену беспробудной гриппозности я относился к Городу как заложник относится к террористу, когда террориста начинают любить только потому, что слишком много пережито вместе. Одинаковая мгла за окнами, одинаково скверная пища (картошка ломтями потолще, хлеб ломтями потолще, все на сливочном масле, чтобы плавало – для здоровья полезно). Вы – в клетке, рядом канарейки. В клетке. Канарейкам покупают корм, сразу килограмма три, и дают порциями. Меняют подстилку. Канарейки поют. У нас в семье покупают продукты. Если повезет – много. Готовят порциями, «меняют подстилку». Я ору.

Если мы – то, что мы едим, значит я – дебил. Причем деревенски-наследственный. Сыр и клубнику меня не могли заставить есть годами. Причин отказываться не было никаких, «дерусь, потому что дерусь». Да мало ли…

Однажды решился есть рыбу. Решился, увлекся, подавился. Полтора дня кость, распятая посреди горла, отделяла жизнь от смерти. Так мне казалось. Но когда медсестра стала подходить ко мне с чем-то металлическим и блестящим, я легко проглотил эту кость и больше ее не чувствовал. Возможно, она до сих пор во мне, в аппендиксе. Ждет.

В другой раз ел шампиньоны, отравился почти полностью. Познал удивительное самосожжение плоти. После сорока одного градуса по градуснику плоть невесома. Душа, подобно шаловливой возлюбленной, садится верхом на твой живот – сидит и молча смотрит тебе в лицо. Ты встречаешься с ней взглядом, хотя веки твои прикрывают красные вспухшие беспамятные глаза.

У фирменного заболевания главным атрибутом служил кашель. Кашель такой, что соседи иногда заходили с требованием прекратить. Бабушка их выпроваживала, потом долго шаркала по квартире, монотонно варила целебные снадобья, злобно пришепетывала:

– Не понимают, ребенок болеет, колдуны проклятые. В следующий раз придут, я им покажу. Я им все скажу. Я еще напишу куда следует. Они думают, на них управы нет. Твари такие…

Наступала ночь. Изредка во тьме ползли бабушкины реплики:

– Не понимают, ребенок болеет…

Начинался мерзкий храп. Под утро она брела в туалет, ворча сквозь зубы:

– Наколдовали, колдуны проклятые. Думают, я не узнаю. Я кылы подъезда сидела. А то мне люди не скажут… пррроститутки!

Утром, проснувшись, она нависала надо мной с предупреждением:

– Ты, будут они спрашивать, скажи – я с бабушкой останусь жить. Ничего им не рассказывай. Я тебе по секрету говорю.

У вас начинался очередной, многотысячный по счету день вечной болезни – с кашлем, соплями, воспаленным горлом и слабостью. Они заполняли все ваше прошлое, покушаясь на будущее. А настоящим распоряжалось существо, которому формально вы были обязаны всем – заботой, уходом и лаской. Доисторический двуногий парадоксально мыслящий реликт, нечаянно просмотренный зоологами-каталогизаторами. Он вздымался над вами всецело, своеобычно и целокупно. Приговаривая:

– Они знаешь какие? У-у-у… Аля-улю! Ты бабушку слушай. Будут что говорить, скажи – я с бабушкой хочу жить.

Этот яркий представитель высокоорганизованного скота не терпел пререканий. Забота его проявлялась только в том случае, если подопечный расписывался в абсолютной зависимости. Надлежало безукоснительно следовать заданным установкам. Требовалось беспредельное послушание, каковое в общем-то присуще детям до известного возраста. Но и детскому терпению приходит конец. Хотя бы временный. И бесполезный.

Как-то зимой очередной недуг отправил меня в постель на целых три недели. Лежачая жизнь утомляла бесконечно, разум тщился хотя бы отчасти компенсировать острый дефицит физических нагрузок. Огрызания в ответ на бабушкино занудство становились все изощреннее. Наконец она не выдержала, подошла и вдруг, вцепившись обеими руками в мою рубашку, начала трясти, издавая жуткие вопли:

– Ты будешь меня слушать?!! А-а?! Говори!!! Будешь?!! А-а-а-а?!!

Наверное, на моем лице отобразился ужас величины неимоверной. Бабушка слегка приостановилась, но тут же решила воспользоваться ситуацией полностью. Она отцепилась от рубашки, воздела руки кверху и… завыла, завизжала, заскрежетала что есть мочи мне в лицо своей рожей, перекошенной от сатанинского сладострастия:

– УА-А-А-А-А!! ИИЙА-А-А-А-А-А-А!!!! ЫЫИ-ЙА-А-А-А!!…

…Я не умер… даже не начал заикаться… таким образом хорошо проверять ресурсы мозга… способен ли ты запомнить какие-то вещи на всю жизнь…

Я до сих пор помню диавольский лик, который – пусть всего на мгновения – извратил лицо моей бабушки. Так выглядят изгоняемые бесы, хотя бабку, вместе с ее бесами, никто не изгнал до сих пор.

Я сдался, конечно. В тот раз – вообще капитулировал. Лежал себе тихий, послушный. Внимал тому, что мне говорят, не перебивая. И постепенно убеждался в неизбежности реванша. Я понимаю, насколько он необходим – роковой ли случайностью, человеческим ли умыслом… От этой мысли болезнь отступает.

Я чувствую, как встаю с постели и, пошатываясь, беззвучно иду на кухню. В одном из ящиков кухонного стола лежит тупой топор, которым у нас по праздникам иногда пытаются разделывать говядину.

Бабушка, безумолчно ворча, сидит ко мне спиной. Она перебирает гречку, выуживая из россыпей крупы черные ядрышки, зернышки овса и разный мусор.

Полминуты уходит на раздумья: каким концом бить. Для чистоты эксперимента надо бы тупым. Но у бабушки на затылке плотный пучок, свитый из длинных волос. Бить придется очень сильно, а я слишком слаб от болезни… Кроме того, мне очень… очень интересно знать, что может таиться в голове такого человека, как моя бабушка.

– Ишь, суки поганые, ребенка научили, – гундит бабушка, – ты подумай! Я за ним всю жизнь ходила, кормила его, носила, пеленки его стирала…

Обхватив топорище покрепче двумя руками, я заношу тусклое мрачное лезвие.

– Эти проститутки (прости, Господи) горя не знают, шляются только себе, а я с их ребенком сиди. Корми его, пои. Ничего, один раз пропесочила, в следующий ра…

Удар получился смазанным, хотя довольно сильным. Лицом существо ткнулось в гречку, и сотни крупинок полились на пол, запрыгали по линолеуму; грузное тело опрокинулось с табурета. От падения череп ее треснул по линии, намеченной лезвием топора.

«Бардак… – подумалось мне, – какой бардак!»

При помощи топора я расширил трещину на голове старухи и заглянул внутрь. Мои худшие опасения подтвердились: в ее голове не было ничего, кроме нескольких тараканов. К тому же дохлых.

Я возился с ней почти полтора часа, подозревая, что умру следом, от усталости. В мусоропровод многое не пролезло. Пришлось достать из кладовки старый мешок из-под картофеля, сложить остальное в него и снести вниз, на улицу. Там, у двери мусорки, жильцы дома оставляли крупногабаритную рухлядь.

Вечером я – может быть, впервые в жизни – ополоснулся в душе с явным физическим наслаждением. Сидел потом, смотрел по телевизору «Спокойной ночи, малыши» и думал: «На все воля Божья». Точнее, не думал – в те годы я еще не знал о Боге, – я это предощущал.

…Точнее, папиросы. Сермяжный беломор.

Я не был первым. Макс, кажется, тоже. Но меня он опередил.

– Спорим, закашляешься?! – говорил Макс, протягивая мне дымящуюся «гильзу» с табаком.

Ранняя зима. Крайний подъезд крайнего высотного дома. Излюбленное место прогулок для человека мужского пола девяти лет от роду.

– Закашляешься. Спорим?!

Макс не знал, что впервые я закашлялся беломором трех лет от роду, а сейчас я школьник младших классов. Сейчас это мой второй беломор. Времени между двумя «гильзами» прошло достаточно. Я сто раз видел по телевизору, как делают затяжку. Да и в жизни видел. Сперва втягиваешь дым в рот, потом достаточно резко – в легкие и спокойно выпускаешь. Главное, в середине процесса не подумать что-нибудь вроде «Да как же это?! Да что ж это такое! Да ведь…». Иначе дым остановится на полдороге, и горло взорвет приступ удушья.

– Давай, – сказал я, протягивая руку. Кажется, меня больше нервировала необходимость засунуть в рот то, что побывало во рту у Макса.

Набираешь дым, потом достаточно резко пропихиваешь внутрь и спокойно выпускаешь.

– Еще? – осведомился я с подчеркнутым безразличием.

– Д-докуривай…

Изумление в глазах Макса граничило с восторгом. Диаметры его мизинца и запястья моей руки совпадали. Громадина Макс стал очевидцем того, как формально равная ему особь, размерами смахивающая на зародыш, легко усвоила атрибут жизни настоящих мужчин. Макс всерьез считал себя настоящим мужчиной, хотя до полового созревания всем нам оставались еще годы.

Ясно различимый зов ниже пояса я ощутил задолго до самого первого школьного сентября. Катализатором послужило ослепительное декольте, увиденное в каком-то телефильме. Реакция вышла бурной и крайне неудобной, учитывая неприспособленность детских штанишек к столь осязаемой обузе.

Хорошо помню свою первую порнографическо-фотографическую карточку. На тему лесбийской «любви», кстати. Одна полностью обнаженная дама лежала навзничь, причинным местом в сторону объектива, а другая полностью обнаженная дама, с ничего не выражающим лицом, занесла руку, будто собиралась поискать у подруги вшей на лобке. Теплые мгновения… Качество снимка было очень, очень хорошим. Поэтому, когда его нашли на моем столе, вопрос «А ЭТО ЧТО?!» оказался нестерпимо риторическим. Легко дрожащими руками я взял фотографию (чужую! данную посмотреть всего на день!), разорвал и спустил в унитаз. О необходимости дышать вспомнил только минуты через три.

«А это что»… А это, господа дорогие, всего лишь начало!

Обмен социокультурными ценностями среди молодежи склонен к экспансии. В десятилетнем возрасте я уже являлся полноправным владельцем нескольких порноснимков и презерватива. Феноменальное изделие Баковского завода резиновых изделий. Подозреваю, что между тогдашними жевательными резинками и контрацептуальными разница отсутствовала.

У взрослых проблемы и обиход, связанные с телесным низом, вызывали эмоции самые разнообразные – от страха до стыда. Все это полагалось заталкивать под спуд умышленного забвения. Презервативы, продаваемые исключительно в аптеках, приобретать зачастую стеснялись. Ведь таким образом пришлось бы публично расписаться в ведении половой жизни, не регламентированной нуждой в детях.

Дети не стеснялись ничего. Ходили слухи об умельцах, способных налить в гондон ведро воды, после чего бросавших его с большой высоты на голову асексуальных взрослых. Я не мог позволить себе такой роскоши. Хотя и по назначению использовать реликвию не мог. «У тебя еще не выросло» – констатация факта, совершенная, когда меня «застукали» в момент очередного рассматривания маленького белого конвертика, могла бы с веским основанием относиться к процессу, но не к органу, который свойственно использовать в ходе процесса. От уточнений я, понятное дело, воздержался.

Облик чужой физиологии, та же фотопорнография, странный смех, обязательно сопровождающий любые упоминания о запретном, несуществующие слова, ходившие сплошь и рядом, – все это складывалось в некую интеллигибельную (привожу эпитет только из-за его звучания) сферу, обнимающую наше все самое-самое первичное, подобное нервной системе, формируемой у плода на ранней стадии развития.

Вот первый анекдот, услышанный мной в жизни. Заяц идет по лесу и последовательно находит морковки с надписями. Сначала с такой: «Кто меня съест, тот будет всегда петь». Заяц съедает. На второй: «Кто меня съест, будет всегда икать». Тоже съедает. На третьей предупреждение: «Будешь всегда пукать». На четвертой: «Будешь семью вспоминать». Он все это съедает, доходит до полянки, и тут начинается: «Ик! Пук! Тра-ля-ля! Вот моя семья!»

У нас, малышни, данная, как сказали бы психологи, сюжетно-обсценная проекция с обширно выраженной анальной конвертацией имела бешеный успех.

Представление о том, зачем необходима разница полов, тоже имелось. Мой близкий друг принес эту весть в качестве Откровения – крайне схематично изложенного, но вполне верного по декларируемой технологии. Он рассказал, ЧТО именно и КУДА именно нужно засунуть для продолжения рода. Информация сливалась в полголоса, сбивчиво, с естественной для такого повода одышкой. Венчал Откровение грандиозный вывод: «Во сколько большие ребята знают!!»

Тактильные контакты исключались по определению. Знаки любви в виде ударов по голове вожделенного объекта монолитным портфелем существовали, похоже, только в кино. Моя личная тактильность проявлялась много раньше переезда в Город. Наличествовало кромешное детство; двор, заселенный старшими девочками – каждый раз одними и теми же; я – постоянно безумный. Мы частенько сидели рядышком в углу двора, на ветхом облезлом теннисном столе. Девочки лузгали семечки, подскорлупные чешуйки семечек усеивали их юбки, я же исполнял незнамо кем вмененную обязанность эти юбки отряхивать.

О, небеса!

Советские линялые девочки без перьев. Рядышком на столе. Ножки болтаются. Мертворожденный лепет. Буксующее умиление. Семечные чешуйки летят. Младенец без нимба их стряхивает. Рядом улыбаются бабушки. Лето. Детство. Раннее – очень – детство. Бабушки-чешуйки. Внеполовая идиллия. Вас, случайно, не тошнит?

А есть еще более раннее. Словно бы через неделю после изгнания из Эдема. Мы ходили в гости к крохотной прелестнице с длинными белокурыми волосами. То есть не прямо к ней, конечно, а… Ну, то есть… Она, кажется, ждала всегда и, не стесняясь, брала меня за руку. Как небесная жена небесного мужа. Прямо и откровенно брала, после чего мы шли в ее комнату. Там садились на диван. Она принималась гребнем аккуратно, нежно расчесывать мои волосы. Как небесная жена небесного мужа… Я сидел безропотно. Бог знает, что происходило тогда на самом деле… Ведь это Он… Он все выдумал и попустил.

* * *

Каждый порядочный продовольственный магазин в то время вывешивал для всеобщего обозрения план-схему раздела говяжьей или свиной туши. Своего рода аналог констатации «не попробую, так посмотрю». Ныне повсеместно разбросанные по прилавкам сочно-красные куски плоти не нуждаются в структурировании. На ценниках и так написано: рулька это или не рулька. Необходимость в рассуждениях и бесплодном сравнительном анализе отпала. Видимо, рассуждать легче о том, что по какой-либо принципиальной причине сейчас малодостижимо – будь то коммунизм, мясо или девичья задница.

Среди приличных людей младшего школьного возраста шли оживленные дискуссии на тему – что главнее. Причем буквально в такой постановке вопроса: что главнее – низ или верх. За неимением возможности убедиться воочию ограничивались доступными частями тела. Смотрели, например, на ноги, которые благодаря усиливающейся минимизации юбок с годами становились все более открытыми для голодных глаз. Лидирующее половое развитие девочек позволяло им отвечать взглядами не просто широкосочувствующими, но и напрямую оценивающими. Девочки опережали события – порой значительно. Любой роман становился достоянием пересудов. Когда разница в возрасте, измеряемая одним годом, кажется разницей поколений, влюбленная пара, где ей двенадцать, а ему пятнадцать, производит фурор автоматически. Такие пары были. Они порождали самые грандиозные слухи, толкования и предположения. Хотя, надо сказать, в летописи городских происшествий мог оказаться лишь один случай стопроцентной материализации всеобщих половых чаяний. Девятиклассница (не из последних, кстати, по успеваемости) взяла в рот на дискотеке. Ее революционный порыв, опередивший свое время как минимум на полтора десятилетия, шокировал местность от края и до края. Однако из Города возмутительница спокойствия не бежала, живет в нем до сих пор, а хулители ее, пользуясь тем, что читающих мысли среди нас нет, быстро исчерпали прокурорский энтузиазм и успокоились.

Кто бы мог объяснить тогда – что есть нормальная влюбленность, подлинная любовь, грамотное половое сношение?! Да и кто бы понял?!

О сношениях вообще только говорили. Любовь могли показать символически – написать чернилами через крупный трафарет «ЛИКА», «ПЕТЯ» и ходить так по улицам. «ЛИКА» – на левой брючине, «ПЕТЯ» – на правой. Влюбленность же понимали следующим образом. Если окружающие знают о том, как вы прогуливаетесь иногда, взявшись за руки, – то , значит, влюбленность. Если еще не открылось, как вечерами вы сидите по подъездам, принимая собственное мычание за оживленный разговор, – и то , значит, влюбленность.

Робкое бормотание разума заглушалось голосом плоти. Всезнание, как научную дисциплину, постигали иногда откровенно шарлатанскими методами. Доходило до свального онанизма. Хотя наиболее ответственные моменты предпочитали переживать, конечно, в одиночестве. Каждый накладывал на себя руки, ведомый личной интуицией. Пожалуй, лишь результат – первый результат! – у многих схож по ощущениям.

Никаких тогда еще отработанных жестов и стонов, изгибов и выверенной работы определенных мышц. Нет! Нет! Только ошеломление! Одна только кульминация физиологии! Редчайший случай успешного следования заповеди «познай самое себя»!

Сперва готовность к неудаче (сколько их было!). Потом нечто странное – жар по жилам, горячие волны краской бьют в щеки. Уже не ты толкаешь природу – она движет твоей рукой. Движет правильно, все быстрей и быстрей. Ощущения нарастают. Момент приближается. Мыслей нет. Одни только нервные окончания. Все, что закладывалось еще до рождения. Весь смысл. Все прежде дремавшее. Складывается в единый таран. Он готов пробиться. Ни малейшего шанса для сомнений. О!.. Неужели оно?! Так ведь… О! Вот как!! О-о-о!.. Слишком остро. Руке невозможно продолжать… Все заканчивается само по себе… слишком ударно… неужели так всегда?.. сильно… слишком много… мокро… жжется… освободился… о-охх!..

* * *

Здравствуйте! Мы говорим о запретном. И неизбежном.

Именно как неизбежное зло… скорее, нелепость… Да. Нелепость.

Именно как неизбежную нелепость, я воспринимаю мальчиков, наверняка не успевших еще пережить первый оргазм, но утомившихся уже курить сигареты – одну за другой. Мы тоже уставали курить. Порой я возвращался с коловращением в кишках от количества потребленного за один раз никотина. Другое дело, что в молодости действительно не знаешь, да и не хочешь знать, а в возрасте более авторитетном не можешь объяснить. Слушать не станут. Остается уныло наблюдать за следующими поколениями, быть свидетелями того же самого дерьма, которого когда-то вволю нахлебался лично. Приходится с горечью убеждаться в том, что каждому возрасту – свое дерьмо. А бывают еще такие какашки, без которых и возраст – не возраст. Попробуйте объяснить это родителям. Легче доказать детям бесполезность взросления посредством табака.

Удивляет другое. Нынешние дети настолько же модернизированы, насколько апатичны современные мне взрослые. Кажется, сегодня можно курить на людях в любом возрасте, а докуривать – прямо у подъезда собственного дома. После чего совершенно спокойно заходить в квартиру и вопить насквозь воняющей пастью, как и мы когда-то вопили:

– Ма-а! А пожрать есть че?!

Мы, прежде чем исторгнуть подобный вопль, часами бродили в окрестных лесах, жуя молодые еловые лапы. Тщательно соотносили объем выкуренного с количеством съеденного. То и дело дышали друг другу в нос:

– Пахнет?

– Пахнет.

– Черт… – досада была неподдельной, – сильно?

– Не-е… не очень.

– Ладно.

В ход шла очередная порция елок.

– А сейчас?

– Сейчас не пахнет.

– Точно?

– Ну… пока до дома дойдешь, вообще не будет.

– Клево.

Я бы назвал это уважительным отношением к процессу. Когда процесс отвечал взаимностью.

А нынче курево другое. Вонючее. Авторитета марок не чувствуется. Можно ли воскресить прежний восторг, сопровождавший сбор различных «бычков», ценность которых обуславливалась единственным атрибутом – длиной. А целые сигареты – так это вообще! Как-то мы с другом за раз выкурили целую пачку целых . Дело было на окраине вавилонов, в яблоневом саду(!). Сейчас там вздымаются паскудные многоэтажки.

Надо сказать, что рассматриваемая нами тема подвергалась всевозможному табуированию со стороны как отдельных лиц, так и стереотипов, принятых в обществе. Вот забавный случай из детства.

Очередная пьянка-гулянка у взрослых. Дети – с извечным любопытством и относительной невменяемостью – тут же. Над столом висит амбреобразный коктейль, состоящий из спиртного перегара, одеколона, духов, сигаретного дыма и свежего пота. Все – советское! Устав следить за призрачной смысловой нитью в разговоре присутствующих, под взрыв нелепого, грохочущего ржания (идет чей-то самодеятельный конферанс) выхожу на кухню и застаю одну из участниц шабаша – даму лет сорока, преподавательской внешности, типа всю из себя знатную – с зажженной сигаретой. Разночтения исключены настолько, что дама подпрыгивает, судорожно прячет руку с сигаретой за спиной и от переизбытка чувств почти полностью утрачивает накопленный хмель. Кажется, она даже покраснела.

– А что вы тут делаете? – глумительно вопрошаю я, изгибая стан с особым, свойственным детскому возрасту кокетством.

– Пош… – вроде бы начала дама, но тут смачная дымовая струя вытянулась прямо перед ее носом. – КУ! РЮ! – взвизгнула она и, вращая слезящимися глазами, добавила: – Да! А подглядывать нехорошо!

Все бивисы и батт-хэды мира могли бы позавидовать улыбке, которая неудержимо овладевала моим лицом в тот момент.

Я это к чему все рассказываю. В прежнем обществе могли курить сугубо и преимущественно мужчины. Женщина с сигаретой, ребенок с папиросой, смешение полов – ничего такого в Советском Союзе не существовало. В общепринятом понимании. А в частном – случались даже перверсии.

Для нескольких моих друзей выпускной вечер сохранился в памяти не за счет особой атмосферы или поэзии расставания с привычным жизненным укладом, даже не за счет количества выпитого или криков, якобы помогающих солнцу вовремя подняться. Первое, что вспоминается избранным случайным свидетелям, – это две одноклассницы, которые начали вдруг (правда, на достаточно целомудренном отдалении от праздничной толпы) целоваться взасос. Причем так умело и самозабвенно, что темный подспудный осадок юнго-фрейдизма, хранимый всяким нашим современником, немедленно пришел у очевидцев в движение, закрутился в невиданный смерч. Клочья его нет-нет да и проплывают до сих пор внутри повествующих о том замечательном вечере.

В конце концов, мы стремимся веселиться! Иногда, ради веселья, устраиваются целые революции. Разговоры о целях, смысле и всепожирающим гуманизме начинаются потом. А сперва нами движет тандем из стечения обстоятельств и личной подсознательной тяги к радостному абсурду. Можно прибегнуть к психологии, а можно – к астрологии: объяснений не найти. По крайней мере, очевидных объяснений.

Кто вот сможет объяснить мне, почему мы в третьем классе тотально пристрастились к курению? Кто опять же сможет логически обосновать факт полного отказа от курения, после того как всю нашу шайку-лейку успешно застукали и «сдали властям»?

Когда слухи о страшном ЧП, о феномене отдельно взятого, ничем не примечательного, но какого-то всего насквозь порочного класса набрали силу, было забавно наблюдать за преподавателями. Они старались держать себя естественно. Очень старались. И почти всегда у них получалось. Откровенный разговор о веревке в доме повешенного состоялся лишь однажды. Не выдержала молоденькая учительница пения (век буду помнить ее роскошные платиновые волосы и холеные кисти рук с многочисленными перстнями).

– Ребята, – к концу своего урока произнесла вдруг учительница пения несколько охрипшим голосом. Видимо, терпеть сил не оставалось. – Ребята… я слышала… вы… Это правда?

Все поняли все и сразу. Движения в классе прекратились.

– Мне сказали, что… Я слышала, вы… КУРИТЕ?!?!!? (Именно в такой последовательности шли знаки восклицания и вопроса после констатации.)

Отступать ей было некуда. Да и не хотелось.

– Пожалуйста… встаньте те, у кого… у вас… с кем вы… курите .

Напомню: мы говорим о времени, когда учителя в школах еще служили авторитетами для учеников. Такие понятия, как «встань», «дай дневник», «выйди из класса», «завтра – с родителями», даже не обсуждались.

Итак, приглашение состоялось. Класс – практически весь! – начал вставать. Фигуры учеников поднимались над партами со скоростью грибов, растущих после летнего дождя. По мере увеличения числа тех, кто вынужденно отрабатывал явку с повинной, лицо «певички» деформировалось. Как должное, она восприняла двоечников с галерки. Тяжелее дались обитатели из середины класса – особенно девочки. Апофеоз же находился на расстоянии вытянутой руки. Первую парту занимал я – один из лучших учеников в школе, абсолютный отличник класса.

Выше я, кажется, обмолвился, что никогда не забуду ее волосы, пальцы и перстни. Лицо ее, после того как мне пришлось оторвать свою задницу от стула, я тоже никогда не забуду.

– И ТЫ?!?!?!?!?! – завибрировала она.

Позабыв о манерах и вообще о приличии, учительница пения тянула ко мне указательный палец.

Рефлекс сработал. Я психически улыбнулся ей в ответ.

Разные люди, разные школы: разные отношения одних к другим. Можно, хоть и редко, встретить человека, с трепетным придыханием относящегося к временам сидения за партой. Разумеется, можно. Но бывают и другие крайности. Как выразился по этому поводу один мой знакомый: «Один только выход у нормальных ребят – взять автомат и убивать всех подряд».

Большого количества крайностей у себя я не помню, хотя они есть, конечно. Речь о них впереди. А первое сентября (самое первое – когда «кто-то плачет, а кто-то молчит, а кто-то так рад, кто-то так рад») состоялось не в том Городе, о котором мы говорим сейчас. Поэтому перейдем сразу к школе номер два, хотя на самом деле ее номер был три. Не важно. Единственная разница между учебными заведениями заключалась в возрасте. Первое – гораздо старше. В его классах стояли парты с откидывающейся крышкой, поэтому из-за парты удавалось вставать, не выходя в проход между рядами. Вторая школа в моей жизни (та самая, под номером три), более модерновая, требовала хотя бы каких-нибудь начатков логического мышления – то есть ровно того, чем я не обладал. В момент презентации классу нового ученика тому следовало подняться, явив себя на всеобщее оценивание. По привычке рванувшись вверх и пытаясь откинуть вперед ближнюю к себе часть крышки стола, я оказался зажеванным мебелью. Презентация вышла довольно жалкой. Хохота, впрочем, не последовало.

Незнамо кем сформулированное кредо «посадить дерево, построить дом, вырастить сына» уважалось в обществе, избавившемся от библейских заповедей. Учитывая неполовозрелый возраст, плодиться и размножаться нам еще не удавалось. Возведение собственных домов являлось процессом еще более фантастическим, триумф плановой экономики исключал личную инициативу в целом ряде случаев. Оставалось сажать деревья. Наивно думать, будто вооружив детские ладошки взрослой лопатой, можно получить яму надлежащих размеров, а ведь после того еще следовало воткнуть в нее двухметровый саженец и залить несколькими ведрами воды. Естественно, каждый родитель стремился избавить свое чадо от несусветных трудозатрат. Мы лишь апатично наблюдали за тем, как «сажаем» деревья. Сейчас эти деревья неопровержимо показывают мне – сколько лет прошло с тех пор, насколько я стар и до какой степени все необратимо. Иногда я безучастно прохожу мимо липовой аллеи, к созданию которой имею косвенное отношение. Деревья тянутся вверх, я – до известной степени – вниз, и лишь апатия да уныние остаются неизменными.

Прививание трудовых навыков несло в себе обязательный творческий элемент, дабы дети не капризничали. Каждая «прививка» наглядно демонстрировала, сколь велико расстояние между мной и моими сверстниками. Как-то нам поручили ответственную миссию – изготовить дома чашечку из папье-маше. Азы процесса преподали на уроке: обычная чашечка смазывается жиром, газетка рвется на клочочки, каковые затем лепятся на чашечку посредством свежесваренного клейстера. Нет нужды объяснять, с каким рвением я приступил к делу. На чашечку ушел таз клейстера и годовая подшивка газеты «Труд». Такой чашечкой без особых усилий удалось бы завалить кабана. Вдобавок я выкрасил ее в тяжело-коричневое. Короче, на следующий день изделию сопутствовал громкий, хотя и сомнительный успех.

Со временем сложность экспериментов над детьми увеличивалась. В классе третьем мы целых полгода усердно вели «Дневник Наблюдений За Природой». Что касается меня, то все это время я прилежно думал , что непременно буду его вести. Так продолжалось вплоть до контрольной сдачи результатов. Перед лицом ужаса от возможного разоблачения совершался подвиг. Сидя в самом конце апреля перед открытым окном, овеваемый традиционно терпким, как водится, пьянящим ароматом весны, я выводил столбцы цифр, неопровержимо свидетельствующих о том, какое количество снега выпало 12 января и какой толщины лед покрывал местную речку 4 февраля. Самое же интересное началось потом. В начальной школе моя успеваемость была исключительной. Высший балл буквально по всем предметам, сопровождаемый оценкой «ОТЛ» за примерное поведение, делал меня культовой фигурой в глазах учителей и объектом, подлежащим немедленному уничтожению, в глазах одноклассников. Можете себе представить эффект, когда наш классный руководитель взял мой Дневник Наблюдений и стал зачитывать вслух результаты о давлении, влажности, температуре, направлении ветра и прочем – начиная с Нового года и до самой весны – результаты, сотворенные накануне, за один день?! Зачитывать, чтобы остальные сверили их со своими результатами, поскольку сомнений в том, кто из нас прав, не допускалось в принципе?! При озвучивании первых же цифр лица бедных мальчиков и девочек (а подавляющее большинство из них, я уверен, действительно месяцами носились по морозу с термометрами и долбились об лед, в надежде измерить его толщину) принимали вертикально-эллипсоидную форму. Никто даже не пикнул! Все было исправлено! Sharmant!!!

Вспоминаются и другие занятия на свежем воздухе. Нас, всю жизнь проведших среди леса, водили смотреть лес. Осенью мы собирали листья, вслед за учителем стараясь удивляться так, словно видим их впервые. Взойдя на вершину холма нестройным, насквозь фальшивым отрядом-толпой, мы выслушивали, например, такое:

– Это холм, ребята. Посмотрите, это холм. Знаете, что это такое? Холм, это я вам сейчас объясню. Вот, видите, где мы были? Там низко. Потом мы поднялись сюда, и что мы видим? На не-ко-то-ром рас-сто-я-ни-и… земля поднимается! Видите, насколько? Это называется холм… Ну а теперь пойдемте дальше.

Вообще, трудность, связанная с качеством преподавания, научения в самом широком смысле – трудность извечная. Прогресс может проявляться где угодно, только не здесь. Скорее, возможны отдельные удачи, в любом отрезке исторического времени и на каждом участке географического пространства. Говорить же о какой-то преемственности, скапливании воспитательской традиции нельзя. Допустим, в наши дни родитель, заботящийся о полноте развития собственного дитяти, выдвигает такую программу: идем в Третьяковскую галерею, а на обратном пути заходим в «Макдоналдс». Что получается? Сначала ребенок, весь в мыслях о бигмаке и картошке фри, понуро влечется из одного художественного зала в другой, после чего, оказавшись наконец в закусочной, жрет вожделенные продукты с выпученными глазами. Папа с мамой при этом блаженствуют: таки приобщили чадо к прекрасному.

Согласен, между «Явлением Христа народу» и замучиванием насмерть дворовой кошки – пропасть. Другое дело, что «Явлением» кормят насильно и оно почти не переваривается, а истязание братьев наших меньших, эксперименты со спичками, подворовывание денег и прочие ужасы (в кавычках, равно как и без них) – явления, имманентные определенному возрасту. Крайности по отношению к подобным вещам, типа полного игнорирования или ожесточенной с ними борьбы, чреваты результатами с точки зрения клинического обществоведения впечатляющими. Ментальное содержимое детей чаще всего остается тайной за семью печатями. Опять же, первый пример, который приходит в голову, беру из личного опыта.

Обязанности дежурного по классу состоят из нескольких актов казарменного формализма. В частности, дежурный должен проветрить помещение, подравнять парты, собрать валяющиеся под ними бумажки, проверить – мокрая ли тряпка для стирания с доски и так далее. Все перечисленное возможно при условии, что остальные учащиеся проведут время перемены вне класса. То есть дежурный плюс ко всему прочему должен еще и выставить остальных за дверь. Когда настало мое дежурство, я столкнулся с несколькими уе… или, ладно, скажем так, «несознательными учащимися». Почти все они имели уважительные причины на то, чтобы задержаться в классе, и от них в конце концов удалось избавиться. Но один из них оказался особенно тяжелым, так сказать, в общении. Пришлось перевести общение в область дипломатии, стремящейся к нулю. По сути, вышла драка. Вопрос только не в том – ЧТО произошло. Вопрос в том – КАК это происходило. Мой соперник, видимо, хотел покуражиться, интуитивно чувствуя: где ум большой – там силы нет. Он пренебрег роковым для себя нюансом. При всем уме, таланте и начитанности я был серьезно недовоспитанным ребенком. Мальчиком с полностью отсутствующим уличным образованием, тотально рафинированным, былинным . Образно выражаясь, являлся «мыслящим тростником» или форменно диким – суть одно и то же.

Как вы думаете? Подобного рода мальчик… Как бы он вот… э-э… ну, допустим. Что бы он стал делать? Стал бы он пинаться?.. Или повалил бы врага на пол? Или внутренний аристократизм сподвиг бы его на серию пощечин? Может, он сам бы убежал из класса – весь в слезах и соплях? Не знаете?..

Я тоже не знал. То, что я сделал, – есть акт исключительно зоологический. Акт вне разумения и за пределами относительности. Как у зверей, которые о смерти не ведают, но все равно умирают.

Утопая в слепой ярости, я безмолвно ухватился двумя руками за щеки противника и что есть силы начал отрывать их!! Продолжалось это примерно минуту – то есть сравнительно вечность. Привлеченные душераздирающими воплями, в класс залетели ученики и учителя. Кошмар! Нас разняли. Визги! Разлетающиеся пуговицы. Моя прическа испорчена. Физиономия врага на глазах покрывается чернеющими пятнами. Что произошло?!! Признавайтесь! Драка?!!

Придурки! Какая драка?! Просто на минутку вернулась эра мезозоя. Чего не случается в детстве…

Чаще всего в детстве случаются издевательства. Скажем, игрушки разламывают, желая увидеть внутренности. С живыми существами – сложнее и тоньше. Тут осуществляются своеобразные подступы к взрослым порокам, к неосязаемому вожделению. Повыкручивать руки, посворачивать шею, послушать пищание, отнять чего-нибудь. Потом вроде отдать, но лишь для того, чтобы снова отнять, послушать пищание. И все – в таком полубессознательном чувстве, влечении каком-то. Пока кто-нибудь из проходящих мимо вдруг не пройдет мимо, да не остановится, да и не гаркнет заправским судьей (чаще всего баба страшная, с хозяйственной сумкой):

– Нет, вы это что такое делаете, я говорю!!! А?!! Я кому сказала?!! Вот я сейчас родителям твоим!.. Зачем вы его мучаете?! Что «просто так»?! Что «просто так»?! А если я вот сейчас возьму тебя просто так, да помучаю?! А?.. Что «не надо»?! «Не надо»… Нет, надо!!

И глядишь, глядишь – весь пыл мучителей куда-то испарился. И жертва сразу оклемалась. И снова друзья. И снова мучают друг друга… годами…

Что говорить, окружение удручало физической силой, затмевающей элементарные способности. Как много позже признал еще один мой знакомый (признал, правда, по другому поводу): «Со стороны-то мы все здоровые, но через военную медицину ни один бы не прошел». Я откровенно мучился, например выслушивая потуги одноклассников к чтению вслух. Нам, видите ли, устраивали практику чтения, когда задавался текст, и все читали его друг за другом по абзацам. Мы перешли из первого класса во второй, потом – в третий, кажется, даже в четвертый, – и все читали друг за другом тексты по абзацам. Другими словами, шли годы, а один читал с одними и теми же затыками через слово. Другой произносил «что» и «чего» со всеми буквами, прямо по написанному: « Ч то», « Ч е Г о». Всем было глубоко, педагогически насрать. Похоже, такие отклонения воспринимались ответственными лицами в качестве индивидуальных особенностей, а значит – виделись чем-то положительным, даже нуждающимся в развитии и поощрении. Все может быть! Да и в состоянии ли нормальный (в моей трактовке!) человек воспринимать печатное слово, если книга, которую он держит в руках, скверна по определению: от качества бумаги до внутреннего содержания.

О точных науках я вообще молчу. Но допустимо ли «проходить» «Войну и мир» пару недель в окружении недорослей, объективно ставящих поллюцию на первое место среди жизненно важных проблем? Абсурд! Я лично прочитал «Войну и мир» – полностью, по своей воле – в десятилетнем возрасте. Абсурд в квадрате! Но им впору гордиться. Тогда вообще все как-то легко давалось – деньги (карманные), знания. Потом начался скрип.

Когда схватываешь сразу, мозги не работают, с годами могут и атрофироваться. Нечто подобное – хорошо хоть, избирательным образом – приключилось со мной. Дисциплины, не требующие ничего, кроме нормально подвешенного языка, я тянул на должном уровне, зато к точным наукам проникся отвращением.

Здесь, в общем, необходим маленький экскурс назад. В начальном детстве я воспринимал фары автомобилей, решетку радиатора, капот – в общем, передний вид машины – как нечто законченное, художественно целое. Я видел… лица машин. Следовательно, каждая автомобильная марка, в зависимости от того, с каким выражением лица она ездила, имела свой, абсолютно индивидуальный характер. Я придавал человеческие черты куску железа, чему-то бездушному, холодному. То же самое – с учебниками. Будь то алгебра, физика, астрономия – один хрен! – для меня они различались едва уловимыми особенностями «характера», демонстрировали черты индивидуального лика. Например, темный алгебраический лес мало чем отличался от геометрического. Но сплошная цифирь в учебнике алгебры – это вам не катеты с гипотенузами. Не будете же вы утверждать равенство сангвиника и флегматика!

Потом, свою лепту вносили учителя. Может ли преподаватель, скучный, как жеваная бумага, интересно излагать предмет? Да еще предмет, где слова-то нормального не встретишь!

Химия… пепел на мою голову. Нет, когда ставили опыты – все было замечательно. Но потом начиналась валентность… В-а-л-е-н-т-н-о-с-т-ь! Добавьте к этому серую зимнюю бездну за окном, желтое пергаментное свечение люстр в классе, лютый ужас перед вызовом к доске и гибельную тоску от предчувствия, что впереди у тебя годы, ГОДЫ – с лютым ужасом в душе, желтым свечением над головой и валентностью.

Из сонмища учений, которые тотально противоположны жизни обычного школьника, хочу выделить физику. И тоже благодаря в основном преподавателю. Яркий человек! Эстет, физически крепок, любитель крутого кипятка безо всего. На одном из наших уроков получил триста восемьдесят вольт в руку. Выжил. Какое-то время ходил зимой в солнечных зеркальных очках. «Напился, подрался» (версия коллег). «Девушку защищал» (моя версия).

Еще запомнился математик. «Молодой, холостой, незарегистрированный», с красным дипломом «педулища», с губительно плохой дикцией. Сперва на протяжении сорока минут он объяснял тему и только потом спрашивал – понял ли кто-нибудь что-нибудь? Его берегли от разочарований в профессии, но – только от них. Примерно раз пять за урок шум в классе становился критическим. Математик начинал орать пунцовым лицом, вколачивая указку в стол. Один раз, случайно повстречав его на улице, я с удивлением обнаружил, что имею дело с очень красивым, прогрессивным, модно одетым, во всех смыслах интересным человеком. Возможно, еще и потому, что, идя вместе с кем-то, математик совершенно раскованно, горячо, не по-школьному о чем-то говорил своему спутнику, говорил и воодушевленно жестикулировал. Они прошли мимо меня не заметив. Я уловил только общий смысл.

– Понимаешь, меня не хватает… нас самих учили… как они себя ведут!.. но ведь должен же быть какой-то!.. нет, нет, я не выдержу…

Более того, позже, в какой-то другой день, я случайно заметил его на местной дискотеке, и вот там-то наши взгляды встретились. Представьте: он и в самом деле не выдержал, спешно ретировался! Согласно канону того времени, учитель – да еще математики! – не мог оказаться на дискотеке. Ученики увидят! А что скажет родительский комитет?!

Наконец, главная по затраченным нерворесурсам дисциплина – история. Отдельная песня. Воплощенный культ личности – маленький, настоящий. Личность нашей исторички вызывает (и похоже, всегда вызывала) отторжение у школьных работодателей. Возможно, методы ее работы подлежат внимательному анализу лучших специалистов всего мира, но в глазах методологов средней руки, а тем более находящихся в прямой видимости, подобные методы являлись источниками полноценной устойчивой отрыжки. Что уж говорить об еще более средних учениках бесконечно среднего, до умопомрачения обще образовательного заведения!

Основной ее метод состоял из следующих «шагов». Помимо зубрежки соответствующих учебных параграфов, написания контрольных и самостоятельных работ, заданий на дом, факультативных занятий, чтения дополнительной литературы, вопросов и ответов, процесс включал в себя изготовление наглядных пособий, черчение диаграмм и схем, просмотр слайдов и диафильмов, прохождение семинаров, обустройство коллоквиумов, форумы, защиту самопальных «диссертаций», а также добровольное ваяние пластилиновых панно и живописание картин. Мы могли два урока кряду под диктовку, до судорог в правой руке записывать определения особенностей мелкой буржуазии на стадии раннего капитализма в Западной Европе, а потом, на другой паре уроков декламировать это наизусть. И только попробуй запинаться! Классовое чутье безошибочно подсказывало историчке – кто перед ней: обыкновенный тупой мальчик или сын директора продовольственного магазина, хоть и тоже тупой. Последний, как правило, не мог и мечтать о пощаде.

Обычно неравенство не каралось, но преследовалось. Помню, один из нас, появившись в третьем классе с только что подаренными наручными часами, удостоился восхищения друзей и злобной отповеди преподавателя. Ему, похоже, в детстве вместо часов приходилось довольствоваться картофельными очистками. Противно вспомнить…

Что оставалось? Оставалось компенсировать духовный урон мускульно. В младших классах мы элементарно носились на переменах. В одном из детских журналов я вычитал совершенно справедливую вещь: «Урок – это отдых между двумя переменами». А в моем школьном дневнике однажды зафиксировали вызов родителей, который заканчивался фразой: «Все время бегает, роняет мебель».

Боже, как мы носились! Эта легкость, бреющий полет… Ветер возводил ощущение невесомости в крайнюю степень. Возможно, тут вес всему причиной, вес насекомого. Однажды в летний день, перед дождем, дуло настолько сильно, что я умудрился лечь на поток. На самом деле! Еще чуть-чуть, и меня бы унесло.

Позже наше броуновское движение стало более социальным. Мы беспрерывно мутузили друг друга, пинали, щипали, дергали. Всякий раз перед тем, как зайти на урок, приходилось почти ритуально отряхивать темно-синюю форму от следов пыли, которые припечатал тебе добрый твой приятель своими вьетнамскими кедами. Часто использовали подручный материал. Иной раз до крови рубились металлическими линейками. Здоровенный ластик «Архитектор» (в обиходе «Летающая смерть») со всей дури швыряли в общих любимцев. Затем, став еще постарше, пока девочки безотчетно томились, мальчики зачинали мышечную экспансию. Половые гормоны требовали качественно новых условий разрядки. Люди подтягивались, отжимались, не расставались с эспандерами, говорили только об очередных достижениях – кто, как, на чем, сколько подходов, – словно бы речь шла о половых сношениях.

Случались курьезы. Помню, один из нас повис на турнике вниз головой, о чем-то задумался, расслабил ноги и рухнул. Так и приземлился, в недоумении свернув голову набок. Но вроде обошлось.

О смене возрастных вех свидетельствовала и внешняя атрибутика – допустим, с чем мы приходили в школу. Мой первый ранец – именно ранец! – я очень хорошо помню. Толстые лямки, фиолетовый цвет, большой сказочный мухомор, красные же бликующие замочки. Следом пришла эра сумок (реже – портфелей) с ремнем через плечо. Ужасающий заменитель кожи – синий, темно-коричневый, песочный, иногда вдруг красный. Какие-то машины, какие-то мотоциклы, «Ралли», «Автоспорт». Наконец, старшеклассники обзавелись дипломатами – особый шик, одинарный! Двойной, когда с правильной наклейкой на крышке. Идешь, придерживая крышку указательным пальчиком. Даже если замок с кодом имеется. Все равно – указательным пальчиком. Шик!

К слову сказать, тогда мы учились уже в другой школе – абсолютно новой и тоже по-своему шик арной. Последнее обстоятельство подтверждали мраморная отделка, поручни «под золото» в главном холле, законсервированная навечно обсерватория и плавательный бассейн, который еще не успели построить.

В классе шестом нас избавили наконец от мероприятий, возможных исключительно по отношению к гражданам, чье микроскопическое правосознание полностью исключает хотя бы видимость соблюдения человеческих прав. Это и конкурсы чтецов, и натужные сборы металлолома с макулатурой, «линейки» ребят-октябрят с мистически предвосхищаемым духом Оруэлла, а уж про смотры строя и песни вообще лучше говорить отдельно и немедленно выпив.

Кто знает: тлетворное ли воздействие обыденной мерзости, а может – дух бунтующий, временно дремлющий, но спустя годы на стене школы, которую веские основания позволяют мне считать родной, я увидел слово, одно-единственное слово, подводящее черту подо всем вышесказанным на эту тему. Четыре буквы в человеческий рост, разукрашенные семицветием радуги. Грандиозное граффити, с непременно полагающейся в таких случаях орфографической ошибкой, выносящее тонкости за скобки, а какую-то особую истину – пусть и слишком обобщенную – выдвигающее на передний план: весомо, грубо, зримо. Мне трудно согласиться с этим словом, но моя интуиция подсказывает – да… правда… может, не на твоей школе, а на школе вообще… на такой школе, которая была у нас всех, в свое время… Итог, подведенный с использованием языка нынешнего времени: F A C K.

...

Приведенные выше отрывки (а здесь – малая их часть), вместе с фотографиями соответствующего содержания, когда-то были собраны мной меньше чем за месяц, посредством чтения всего лишь одной из центральных газет. Скучнейшей газеты профсоюзов, на семьдесят процентов состоящей из пропаганды нашей жизни и на тридцать – из повествования об ужасах ихней .

За газеты я принялся давным-давно, уразумев, что «все так поступают». Само собой, подобные соображения не делали публикации интересными и понятными. Сперва меня хватало только на последнюю колонку, где размещались сплетни, происшествия, забавные случаи и тому подобное. По мере расширения кругозора круг чтения увеличивался.

Выражение «свежая газета» всегда имело для меня буквальный смысл – как порыв ветра перед бурей или мягкая булочка, щекочущая ароматом ноздри. Бывало, я по нескольку раз носился на первый этаж дома, заглянуть в почтовый ящик, – газеты приходили нам ближе к середине дня. Наконец, выудив аккуратно свернутый, пахнущий типографской краской свежий листок, я нес его домой, где, закрывшись в своей комнате, со всей торжественностью разворачивал и принимался изучать.

Помню особенно скучные выпуски, приходившие накануне главных идеологических праздников. В этих случаях первую полосу занимала шпаргалка-памятка для идейно обеспокоенных людей. Их взбадривали десятками «призывов Коммунистической партии Советского Союза», каковые на следующий день удавалось прочесть на транспарантах и щитах во время торжественных уличных шествий.

Помню, казавшиеся революционными, изменения в графическом дизайне, когда «к великой скорби всего прогрессивного человечества» умирал Главный Ньюсмейкер. Жирность пасмурных рамок и масштабность портрета усопшего завораживали. В такие «особо тяжелые для нашей Родины дни» газеты служили предвозвестием мощного шоу, приглашением в партер на постановку величественной трагедии, которую транслировали одномоментно по всем трем с половиной телеканалам. С изумлением отмечал я полную отмену долгожданных мультиков, художественных фильмов, «радионянь», «выставок буратин».

ПОТОМУ ЧТО СТРАНА – В ТРАУРЕ!!!

Фанфары истошно воют. Время словно бы останавливается. Медленно плывут венки, за ними движется гроб, следом тянутся почерневшие, мокрые от слез физиономии «передовиков производства, тружеников села, деятелей науки и культуры». Еле-еле… еле-еле…

Именно такое визуальное решение использует современный Голливуд, если хочет акцентировать внимание зрителя на гибели Гада номер один. В час расплаты он рушится постепенно, выпрыскивая из себя сгустки плоти с кровью. Мы успеваем испытывать неподдельный восторг и упоение триумфом от смакования поверженностью врага. Он непременно должен грянуться с чувством, толком, расстановкой. Дух его, отлетая, напоминает салунную струйку табачного дыма, столь же неторопливо выпускаемую уважаемыми в обществе гражданами, изрядно откушавшими и позволившими себе на десерт рюмочку коньяку с дорогой сигарой. Последний миг Гада номер один мучителен, глаза его полны ненависти, они тщатся передать нам то, что не в силах произнести коченеющие уста. И мы даже вроде начинаем понемногу тревожиться: «А ну как поднимется сейчас?.. Побольше надо было в него… пулек-то». Но – нет. Не поднимется, сволочь… Останется лежать… Гад!

Примерно такие – только слегка видоизмененные – эмоции испытывали граждане моей страны в скорбные дни неожиданного горя. «Все, больше уж не встанет. Речи не произнесет. Фамилии такой не услышим. Кто теперь будет? Холодно-то как. Страшно! Осиротели…»

Приходили следующие газеты, с ликом Нового Ньюсмейкера, масштабность портрета которого завораживала не меньше. Да только уважения к нему, любви там какой-никакой… нет, нет. Сомнение одно. Вопросы. Попытка вспомнить. «В аэропорту его провожали товарищи Воротников, Слюньков, Суслов, Гришин, Андропов…» Ну вот вам – Андропов. А почему не Слюньков? Или там Чебриков какой-нибудь? Почему Андропов? А хер его знает!..

Включали радио. Да не то, что будило нас государственным гимном, а другое, особое. Мне в силу возраста «вражеские голоса» помогали плохо, сказывалась слабая общественно-политическая подготовка. Вместо нее работала фантазия. Помню, стилистику дикторского текста то и дело нарушало хвастливое утверждение «а я – Толла Хомейни!», без всяких разъяснений. «Хосний Мубарэк» представлялся мне тяжело болевшим с детства, высохшим сусликом. «Сектор Газа» – плантацией включенных кухонных плит с незажженными конфорками (кстати, постоянные разговоры о взрывоопасной обстановке в данном секторе подтверждали правильность моих догадок).

Трепет, истинный трепет внушали чужие речи, чужие мысли, иноземные чудности, «глушилки» – подлые, вонючие, – начинающиеся всегда так нехотя, исподтишка. «Вжу-вжу-вжу, – секундная пауза (видимо, сглотнуть), и снова, – вжу-вжу-вжу-вжу». С каждой минутой все больше встревая: «жву-жву-жву-жжввужжж». Мысли докладчика, летящие с того конца света, уж путаются, не каждая фраза доходит полностью, а оно радо стараться: «бррввуЖЖзвузвуггрррРРдбмвввуужжжз». Вот ведь падлы! А главное, что наибольшая крамола – новости в начале часа, всякие там «мубарэки» с «арафатами» – успевала пройти почти без помех. Гуманитарная же часть – Солженицын, солдат Чонкин, «джаз для вас» – безвозвратно тонула в тщательно выстраиваемой какофонии.

Считалось, что за внимание речам противника могли посадить. Не знаю… Тогда пришлось бы сажать через одного. И если б только радио! Я собственными глазами видел у приятеля диссидентские статьи в защиту академика Сахарова. Еще в одной семье бережно хранили Большую советскую энциклопедию синего цвета, так называемую сталинскую.

Нет, в любом случае Город наш если и нельзя принимать за оплот просвещенного либерализма, то, по крайней мере, прибежищем оного местная интеллигенция являлась. Достаточно вспомнить знаменитые «вечера любителей кино».

Разумеется, «важнейшее из искусств» любили не только у нас, а повсеместно. Но далеко не везде была возможность регулярно смотреть фильмы-лауреаты ведущих мировых фестивалей, с отставанием максимум месяца на два. Нам привозили так называемые родные копии – пленка Kodak! – приезжал переводчик, приезжал киновед со вступительной речью. Потрясающе! Большой экран! За много лет до падения железного занавеса! До тех пор, пока очередной шедевр под названием «Шкура животного», включающий сцены откровенного соития, не положил либерализму обывателей легко прогнозируемый предел. Поднялась вонь, ветераны застрочили письма в КПСС-ВЦСПС. Но я точно помню, что даже самые ярые сексофобы смотрели картину прилежно до финала.

«Существовал порядок!» – часто повторяют отживающие свое.

Как вам сказать… в некотором роде да. Безусловно, какие-то моменты определенной упорядоченности, наличия регламента в интеллектуальной области имелись. Если, допустим, Новый год считать особым праздником, то и телепередачи могли быть особенными только раз в году – да к тому же еще ближе к пяти утра, чтобы служба медом не казалась. А в остальное время, триста шестьдесят четыре дня кряду, пожалуйте – «Девятая студия», «Советский Союз глазами зарубежных гостей», «Ленинский университет миллионов». Строго в 21.30 – очередное кинопроизведение из собрания Госфильмофонда. Если какой журнальчик интересный вздумалось почитать – дождись, хоть и без всякой гарантии на успех, осенней подписной кампании. И так далее.

Раньше краеугольным идеологическим пунктиком служил вождизм – понятие столь же прозрачное теоретически, сколь почти невозможное на практике. Да и как иначе, если основополагающий вождь, приравниваемый к Богу, не тянул даже на падаль, а вождь действующий ничего, кроме зубоскальства и глумления, не вызывал. Отсюда возникала особенная разница потенциалов, которая сталкивала иллюзорность с реальностью. Думали одно, говорили другое, делали третье.

Предположим, адаптация к мировому сообществу. Полностью игнорировать мир тяжело, железный занавес лишний раз подчеркивает наличие чего-то иного, требующего хотя бы пояснений. Пояснения давались с помощью политинформаций . Они в обязательном порядке проводились всюду, и в школах тоже. Представьте себе школьника лет десяти, ребенка с умственными способностями, ограниченными в равной мере возрастом и природой, который мглистым утром, перед основными уроками читает по бумажке с вечера заготовленный текст тяжело кумарным от недосыпа одноклассникам. Текст примерно такой:

– В международном плане отчетный период представляет время сложное и бурное. Оно отмечено, прежде всего, интенсивной борьбой двух направлений в мировой политике. С одной стороны, курс на обуздание гонки вооружений, укрепление мира и разрядки, на защиту суверенных прав и свободы народов. С другой стороны, курс на подрыв разрядки, взвинчивание гонки вооружений, политику угроз и вмешательства в чужие дела, подавление освободительной борьбы. Однако в пропаганде империалистического рупора сказывается дефицит последовательности и деловитости…

Проходит пять минут. Потом еще пять минут. Политинформация продолжается. Следует переход к историческим аспектам.

– Весенней очистительной грозой пронеслась Октябрьская социалистическая революция по необъятным просторам России. Она смела на своем пути все старое, отжившее. Государство приступило к социалистическому преобразованию хозяйства. Но контрреволюционные силы не могли смириться с окончательной потерей своих позиций…

Ступор аудитории обрамляет монотонную пафосность политинформатора.

– Международные и внутренние силы капитализма объединились для борьбы с первой в истории человечества Советской республикой.

Раздается звонок, приглашающий приступить к первому уроку. Политинформация закончена. Все начинают заниматься математикой.

Пожалуй, самое идеологически грандиозное, разовое мероприятие за советское мирное время – «Олимпиада-80». Любой кухонный разговор о ней начинался так:

– А помнишь, тогда, перед Олимпиадой, всех проституток, бомжей – всех! всех! – за сто первый километр выселили? Кошмар!..

При этом любой гражданин продолжал уверенно осознавать, что в нашей стране нет проституток, нет бомжей. Безработных нет, наркоманов. Нет преступности. Ничего такого. Есть лишь отдельные элементы . Супротив организованного рабочего класса, крестьянства, верных ленинцев и нас, их надежных помощников, хорошими отметками помогающих старшим.

Вуаль железобетонных клише, пугающих штампов, лжежизненных лозунгов сопутствовала естественной жизни с неуклонностью времен года. Поначалу тебе дают октябрятский значок, через несколько лет вяжут пионерский галстук, еще через несколько лет вручают комсомольский билет, позже, когда заслужишь, – партийный. Но монолит идеологии был эфемерным, бумажным. Все болталось. Сегодня одно, завтра – другое. До бутылки – черное, с похмелья – белое. Или наоборот. Сперва клянут шепотом, потом на собрании громко восторгаются. И ведь не докопаешься! Приступишь с ножом к горлу:

– Ты что ж, скотина этакая, двурушничаешь?!

А он ответит:

– Да мне… тут… вот… там… обещали…

Или он же ответит:

– Да ты… да как ты смеешь?!! Провокатор!!! Держите его!! Наймит!! Позорит ячейку!!!

Вашего покорного слугу однажды съели с говном. А я всего лишь, присутствуя на общешкольном заседании в честь годовщины Энгельса с Марксом, от чудовищной скуки звякал металлическими рублями, пересыпая их из одной ладони в другую. Среди основных пунктов возмездия, как сейчас помню, значилось:

1) неуважение к классу (рабочему), классам (одноклассникам), классикам (Марксу-Энгельсу);

2) демонстрация превосходства (наличие рублей, а не копеек);

3) хвастовство, не достойное пионера (позвякивание), и

4) особый цинизм (продолжительное позвякивание).

Что уж говорить о таком событии, как появление в городе первых видеомагнитофонов! Возможность самостоятельно выбирать умопомрачительные зрелища сравнима, пожалуй, с полетом Гагарина в космос. Это как переход полинезийцев от бус к компьютерам. Всего пара-тройка счастливчиков из нескольких десятков тысяч горожан получили такую возможность, обеспечив себе уникальное положение. Вот, допустим, говорят: человек с большой буквы. Всем все понятно. Но ведь речь опять-таки идет о человеке. А первые пользователи VHS, конечно, были уже как бы не совсем люди. Точнее, мы все перед ними становились уже не совсем людьми, а они превращались почти что в инопланетян – загадочных, могущественных, а с точки зрения редких счастливчиков, попадавших на закрытые домашние просмотры, еще и добрых. Очень хотелось с ними дружить. Быть полезным, знаете ли. Держать, хотя бы иногда, в руках эти вот… такие вот штуки черные, ни на что не похожие. Со стеклышками. Там у них пленка внутри.

Подлинный эмоциональный криз испытывали те, кто, скажем, привык к названиям фильмов типа «Премия», «Девять дней одного года», «Слезы капали». А тут вам – «Безумный Макс»! «Смертельное оружие»! «Горячая жевательная резинка»! Ум стремился за разум. Смотрели исключительно боевики, ужасы, редко – комедии. О порнухе сначала даже не вспомнили. Утомительный диспут об отличиях эротики от порнографии возник позже, вместе с рассуждениями о реваншизме буржуазных идей. Кто-то хвастался тем, что просмотрел четыре четырехчасовые кассеты подряд, другому успешно клеили уголовную статью за показ «клубнички». Отечественные видеомагнитофоны, если их обесточить, кассету не отдавали. Милиция звонила в дверь, после чего сразу вырубала электричество. Перепуганный ценитель визуальной альтернативы впускал стражей порядка, те включали свет и в присутствии понятых, добровольцев-дружинников, местной старушечьей кодлы изымали кассету на предмет проверки соответствия достоинств фильма общепринятым моральным нормам. Зачастую нормы противоречили достоинствам, но дух свободы продолжал заражать новые территории. Зрела революционная ситуация в гуманитарной сфере. Впереди нас ждала другая эпоха, товарищи! ( Аплодисменты. ) И пусть никто не сомневается в нашей общей решимости обеспечить свои интересы, защитить социалистические завоевания народа! ( Продолжительные аплодисменты. ) Так будет! ( Бурные, п родолжительные аплодисменты. ) Главная задача заключается в дальнейшем росте благосостояния советских людей на основе устойчивого, поступательного развития народного хозяйства. ( Продолжительные аплодисменты. ) …ускорения научно-технического прогресса… ( Бурные аплодисменты всего зала. ) …и перевода экономики на интенсивный путь развития, более рационального использования производственного потенциала страны, всемерной экономии всех видов ресурсов и улучшения качества работы! ( Бурные аплодисменты, переходящие в овацию. ) Мы выбрали этот путь, и мы с него не свернем!! ( Нескончаемая овация всего зала. ) Нас не колышет!!! ( Звучат одобряющие возгласы. Все поднимаются с мест. )

Величие Духа, под которым следует понимать элементарную идеологию, противопоставлялось вещизму – совершенно очевидному явлению, многими почему-то называемому «презренным». Самым ходовым проявлением вещизма, источником и главным условием его существования являлись, конечно, деньги. Сейчас уж трудно наглядно обозначить удельный вес такой суммы, как, например, сто двадцать рублей. Не легче будет представить, насколько большее значение имела зарплата не в сто двадцать, а в триста рублей. Почти в три раза, скажете вы.

Нет и нет!

Ведь разница, предположим, между начинающим лаборантом и профессором, заведующим кафедрой, в цивилизованном мире заключается не только в возрасте, социальном положении или той же зарплате. Это – принципиальная разница. Устанавливать границу посредством разделения людей на богатых и бедных – значит допускать смысловые погрешности. Другое дело – кумир и его поклонник. В ту эпоху, о которой мы говорим, человек, зарабатывающий почти в три раза больше, мог во многих случаях служить своего рода кумиром для получающих почти в три раза меньше. Именно так. Тогдашнее понятие «миллионер» – слишком книжное, целлулоидное понятие. Хотя настоящие миллионеры (с точки зрения обывателей – чудища о трех головах) где-то таились. Примерно один раз в несколько «пятилеток» кого-нибудь из них обязательно громко судили.

Но какой там мешок с деньгами?! Какой чемодан с долларами?!

Червонец! Красный! Кровавый! КРОВНЫЙ! Обеспеченный золотом и драгоценными камнями! Подлежащий мгновенной конвертации в колбасу, водку, коробку конфет или третью часть обувной пары. Вот где чувствовали силу!

У всякого человека есть в жизни потрясения. Одно из моих подлинных потрясений связано именно с деньгами. А было так.

Еще во времена начальной школы я зашел в гости к одному из своих одноклассников. Его Старший брат (величественно старший, по нашим представлениям) оказался дома. Он перехватил мой почтительный взгляд, направленный в сторону полочки секретера. Там совершенно обиходно лежал красивый казначейский билет фиолетового цвета. Двадцать пять рублей!!!

– Хочешь, порву? – предложил мне Старший.

Помню, я только замотал головой из стороны в сторону и что-то мыкнул, предчувствуя недоброе.

Аккуратно в полной тишине Старший взял четвертак. Раздался убийственный бумажный хруст, который разделил тишину надвое. Немного подумав и сложив вместе половинки купюры, Старший повернул их вверх ногами. Прозвучал еще один хруст. Убийственный. Четыре части тишины застлали мое сознание. Старший аккуратно возвратил останки денег на полку секретера, а мы с приятелем переглянулись и на цыпочках оставили жилище.

Отдельный разговор – об убранстве квартир. Эксплуатировался постоянный репертуар предметов для видимого достатка: кухонный гарнитур, мебельный гарнитур, «тройка» – диван и два кресла, чайный сервиз, люстра-«водопад» из фальшивого хрусталя, хрусталь подлинный (если повезет – чешский), японский переносной магнитофон. Балкон полагалось иметь застекленным, пол паркетным, а телевизор цветным.

Такая жесткость в предпочтениях все же позволяла владельцам маневрировать. Разность людей, безусловно, сказывалась на разнице общей атмосферы в их домах.

Однажды мне довелось посетить квартиру другого моего одноклассника. Наши учителя имели веские основания добавлять к его имени Леша эпитет «Божий». Аналитические способности парня ошеломляли. Как-то раз его угостили импортным шоколадом, и Леша впервые в жизни увидел проставленный на обертке штрихкод. «Надо же, – удивился он, – какие необычные у шоколада спектральные линии!»

Первое, что сделал этот человек, достигнув совершеннолетия, – попробовал уйти пешком в Тибет. Причем завернули путешественника уже на китайской границе.

Но речь сейчас о квартире. Помимо Леши с родителями, в ней проживали еще несколько братьев и, кажется, сестер, а также полумертвый пес Абель, названный так в честь знаменитого разведчика. Есть ли тут прямая связь, утверждать не берусь, однако обои во всех комнатах производили удручающее впечатление. Удручающее прежде всего запахом. Семья вынужденно драпировала обои географическими картами мира.

Ни одного целого оконного стекла я не увидел, их покрывала разветвленная сеть трещин. Лешины родители любовно заклеивали трещины скотчем или, на худой конец, полосками бумаги. Треснутым был даже кинескоп у телевизора, поскольку его нечаянно уронили, и, как назло, уронили именно кинескопом вниз. Наверное, не стоит уточнять, что Леша носил раздолбанные очки, так называемые Оси Координат, хотя крестообразными трещины были только в одном из стекол, в другом они складывали букву «А». У каждого из нас так и чесались руки выдавить верхнюю часть буквы.

С одной стороны, преподаватели нас пугали рассказами о войне, о цене хлеба, о людях, не смеющих смахивать крошки на пол. Они вроде как, значит, бережно собирают их в ладонь, после чего вбрасывают прямиком в рот. С другой стороны, у того же Леши мы с высоты десятого этажа обстреливали мир свежими куриными яйцами, иной раз – картошкой. Был случай, когда под гнетом ослепляющего ража достали банку тушенки и едва не пробили ею крышу проезжающего внизу пассажирского автобуса… У словоблудов есть куча терминов на сей счет: «дуальность», «поливариантность», «инверсия», «интерпретация». А по мне – это хрен знает что такое.

Вещи делились на видимые и невидимые, то бишь укромные, личностные. Мальчики собирали микроскопические копии автомобилей, подшивки журнала «Техника – молодежи» (если повезет – «Искатель»), наборы для сборки авиамоделей. Девочки занимались составлением того, что в другое время и в другом месте называется «дембельским альбомом». Зародыш подсознания копошился на бумажной плоскости, оставляя яркие разноцветные следы в виде моря, пальм, луны со звездами, причудливых растений, цветов. И конечно, все это сдабривалось стихами. Только стихами! Проза допускалась в исключительных случаях, если требовалось привести отрывок из вымышленной любовной переписки.

А я владел особой коробочкой, куда, помимо традиционных, хотя и фантастических, вкладышей от жвачки, складывал обертки от мыла, сливочного масла, сладостей – в общем, всего иноземного, вдохновляющего как дизайном, так и нерусскими буквами. Среди накопленных богатств особенно дорогой мне казалась этикетка от первых в моей жизни по-настоящему американских джинсов. Размер талии у них соответствовал объему бедер дохлого десятилетнего мальчика, но длина брючин подошла бы двухметровому верзиле. Джинсы укоротили почти вдвое, и я долго размышлял, куда девать обрезки. Выбросить? Святотатство. Но практического применения найти им так и не удалось.

Мои вторые джинсы шились уже на заказ. Разгул воображения обеспечил дикое количество карманов, молний, клепок, кнопок. Однако особую гордость вызывал крохотный четырехугольничек липа . Кроссовки «на липах» могли позволить себе только дети дипломатов или конченые фарцовщики. Я специально копил деньги, с целью соблазнить на сделку парня из соседнего двора. У его бабки-гипертонички имелся специальный аппарат, мерить давление. К аппарату был приложен черный рукав, который обматывали вокруг руки. Так вот этот тотально залипованный рукав предполагалось разрезать на узкие полоски и продать ценителям по рыночной цене. Но что-то там сорвалось. А жаль!

Периодически несовершеннолетние подвергались различным вещевым поветриям. Например, целое лето мы посвятили одноразовым пластмассовым шприцам. Тогда AIDS еще являлся диковинкой, первые зараженные им продолжали развратничать в наивном неведении, а шприцы попали к нам, в страну, по условиям какого-то внешнеторгового контракта. Силы шприцевого поршня хватало, чтобы выстрелить струей воды до третьего этажа.

Или взять повальное увлечение пугачами. Бралась медная тонкая трубка, один конец ее плющился, изгибался. Внутрь заливалась капля свинца (в иных случаях заталкивался кусочек фольги), после чего брался гвоздь, также изогнутой буквой «Г», и заточенной частью вставлялся внутрь трубки. После того как трубку начиняли несколькими серными головками от спичек, гвоздь на резинке осторожно вытягивали. Но не до конца, а так, чтобы он застревал под небольшим углом. Теперь достаточно было нажать на резинку. Гвоздь срывался, с силой бил по трубочной начинке, и окрестности заполнял грохот взрыва.

Ходили слухи о юных химиках-натуралистах, способных разнести в щепы многоэтажную башню. Знали о таких умельцах все, но никто и никогда их не видел. Более-менее серьезные реактивы тоже исключались. Зато кусочек титана имел каждый. Старшеклассники продавали искрящий металл своим младшим коллегам, дабы те чиркали им об асфальт. Чиркали, разумеется. Куда ж деваться!

Бедные дети мирного времени… Моя природная сдержанность укрощала внутренних демонов материализма. У большинства же сверстников демоны распускали руки. В редких случаях, когда бабушка (гарпия, деревенский мутант) допускала к нам в гости кого-нибудь из ребят, они моментально утрачивали человеческий облик и могли хотя бы частично его восстановить только после того, как обнюхают все доступные предметы. Вытаращив глаза, высунув язык, капая слюной, гости ковырялись в книжках, игрушках. То и дело, взяв что-нибудь в руки, глухо мычали:

– Ачеита?!

Я едва успевал открыть рот в попытке дать объяснение, но приглашенный хватал следующую вещь – не важно какую – и столь же тупо вопрошал:

– Аэточе?!

Впрочем, ошибочно полагать, будто вещизм порабощал исключительно детскую аудиторию. Взрослые – особенно женщины – страдали аналогичным образом. Авитаминоз в области свободы, грезы о молочных реках, кисельных берегах, вечные разговоры про «надо-бы-тушенки-к-празднику-достать» обуславливали тенденцию к общему нездоровью, которое касалось чего угодно – вкуса, быта, коммуникабельности, иерархии стимулов.

Все уважали прогресс, следили за модой, чудом приобретаемые западноевропейские товарные каталоги служили одновременно сингулярностью фетишизма и руководством к действию. Уж, казалось бы, новейшие влияния итальянских домов моды на французские обсудили, основополагающие направления бутиков мировых столиц выяснили, каждый выбрал себе в мечтах художественный комплекс белья, и – вот вам! нате! МАНКА! Другими словами, литая подошва цвета манной каши у зимних сапог. И все!!! Ив Сен-Лоран, Жак-Ив Кусто, Жан-Мишель Жарр, даже Наполеон (настоящий) – все в жопу! Теперь «манка»! – идеал, атрибут и диагноз.

Или вдруг начинаются куртки-«аляски». Каждый достань и носи. С гордостью.

– А ваша-то небось финская?

– Да нет… прямо с Аляски.

– О-о-о!..

А там, глядишь, новая чума – шарф чтоб был не меньше полутора метров длиной.

– Мне тетка вязала. Сама. Шерсть сто процентов.

– А у меня, смотри, этикетка. DISPLACED PERSON. Дядя из Америки прислал.

– У-у-у!.. Круто.

Домой придешь, так если у тебя из коридора в кухню вместо двери бамбуковые шторы не висят, так какой же это дом после этого и какой же вы, извините, человек тогда?! Извините!..

Его Величество Дефицит разделял и властвовал.

В рамках современной экономической науки существует теория товарных потоков, позволяющая рынку нормально функционировать. То есть экономист может графически изобразить связь между спросом и предложением, что значительно облегчает жизнь как покупателям, так и продавцам. У плановой экономики графики, само собой, другие, но никакого отношения к реальности они никогда не имели. Если каким-то непостижимым образом удалось бы наглядно изобразить пути миграции товаров в описываемое нами время, то получившийся рисунок, скорее всего, напоминал бы хитросплетение маршрутов внутри муравейника. В магазинах действительно ничего не было, зато дома было все!

Подобно животным, чувствующим приближающееся землетрясение, люди внутренне пророчествовали себе относительно возникновения в недрах тех или иных магазинов различного дефицита. Озабоченные не столько едой в принципе, одеждой в принципе, других элементов соцкультбыта, сколько приобретением дополнительных признаков более-менее достойной жизни, покупатели могли с ходу заниматься семейными проблемами, работать, отдыхать и инспектировать магазины, безошибочно вычисляя – где, что, во сколько и в каком количестве способно материализоваться. Процесс значительно оживлялся перед любыми общенациональными праздниками. К примеру, в обычные дни достаточно было купить вареную колбасу, но перед майскими или ноябрьскими торжествами полагалось обзаводиться палочкой сырокопченой. Иной раз чаепитие ограничивали баранками, однако ж к Новому году хорошим, правильным тоном считалась хрустальная вазочка с «Мишкой на Севере» или коробочка с зефиром в шоколаде. Непременно шпроты рижские, мандарины, бутылочка советского шампанского, хранимая еще с лета, мармеладные дольки в сахаре.

И ведь был праздник!.. Может, как раз и потому, что ценить умели. Потому, что не покупали, а доставали . Иногда с помощью неимоверного количества интуиции, дипломатических стратегий, интриг. Страсть была! Страстное напряжение. Так вот напряжешься по-настоящему: себе не то что шпроты – икорки красной баночку на стол обеспечишь! За пивом бежали с одного конца Города в другой. Купить пива – между прочим, событие. И рожу не кривили! Мол, «Жигулевского» нет. Хочешь пива? Так бери, пока есть. Возьмешь, откроешь – а там уж этикетку читай.

Впрочем, неверно сводить все проявления вещизма к изделиям, удовлетворяющим физически. Существовали некие духовные источники, проявляющиеся хоть и столь же материально, но вызывающие совсем иной по своей природе трепет у наших горожан. Подобно обитателям «загнивающего» западного мира, каждую неделю в определенный день отправляющимся в церковь, многие из нас регулярно по субботам к десяти утра подтягивались к дверям книжного магазина, поскольку знали: сегодня завоз . Рассчитывать на что-нибудь отличное от бумажного мусора могли только первые десять – пятнадцать энтузиастов. При счастливом стечении обстоятельств они могли стать обладателями, например, тривиального сборника рассказов Чехова или – аж представить страшно! – фантастики. Причем грандиозно успешным приобретением в таких случаях считалась даже тонюсенькая подборка «шедевров» каких-нибудь лауреатов конкурса молодых фантастов из Саратова под названием «Миры Поднебесья». Остальные соискатели культурных ценностей, прорвавшись в магазин и отстояв внутри еще более томительную очередь, наблюдая, как везучие проныры чего-то там выносят под мышкой, довольствовались затем пустыми местами на книжных полках. Долго стояли они перед ними со сжатыми от бессильной злобы кулаками, думая себе внутренне, вспоминая:

– Та цветастая, в блестящей обложке… с черным корешком, толстая… здесь небось стояла… ну точно, здесь… которую урод тот понес, в очках, с бородкой… с-сука… у самого небось дома уже штук сто таких… с-с-сука!.. щас небось сидит уже… читает…

Понятно, что такое горе интеллигентному человеку вынести совсем невмоготу. В качестве компенсации приходилось покупать что-нибудь стоящее справа от пустоты, оставшейся после дефицитной книги, или слева. Какой-нибудь «Путь мой дальний» с аннотацией примерно такого содержания: «Новый роман замечательной советской писательницы имярек в очередной раз ставит проблему непростых взаимоотношений между людьми. Яркость характеров и глубина образов имярек находят живейший отклик у любого, даже самого взыскательного читателя».

Такая подспудная революционная ситуация в гуманитарной сфере всегда чревата неким прорывом, сдвигом в массовом самосознании. «Крыша едет не спеша, тихо шифером шурша» и высекает искру, из которой возгорается пламя чьей-то гениальности.

Полыхнуло в Венгрии, у какого-то задрипанного инженера, моментально ставшего миллионером.

Мы смотрели на плод его разума, мы вертели плод в руках, мы видели, как вот это вот… как оно сначала… вот так вот движется, а потом… р-раз!.. и в другую сторону уже движется… такое разноцветное, такое… господи-господи!.. КУБИК РУБИКА!!!

Понятное дело, советский – полное говно. Нужно было доставать родной, венгерский. Во что бы то ни стало! Они такие… лаковые. Такие… плавные.

Помимо половых различий, возрастных, социальных, теперь человек характеризовался умением собирать кубик полностью или собирать лишь несколько сторон. Сколько? Две? Три? Четыре? П-я-т-ь?! Новейшая табель о рангах. В городе даже проводились соревнования. Лучшие умы – школьники, кандидаты наук, снобы, решившиеся на самозабвение, ради возможности ловко разбирать и собирать кубик. Пустившиеся во все тяжкие соревнований по скоростной сборке и разборке. Волшебное изделие из пластмассы проходило по самой высшей вещественной категории. Разболтанный от длительного употребления кубик вызывал ассоциации с умирающим членом семьи, с церебрально-парализованным ребенком. Судили-рядили – чем смазывать, часто ли прочищать от пыли. Иные вообще старались приобретать два: один крутить в хвост и в гриву, а другим никогда не пользоваться. Чтобы сохранить навечно. Вот это, я понимаю, отношение!

Народ ведь в общем-то простой. Взять хоть нашу семью. Ваш покорный слуга, maman, опять же миленькая старушечка-бабушка (ангел с огненным мечом, Терминатор-8). Если посчитать, сколько времени общего семейного досуга уходило на лузганье семечек, то сразу станет все понятно, быстро и надолго. Но культуры, между прочим, никто не отменял. Те же семечки: помельче-покрупнее, черные или с белыми полосочками, много ли пустых, не с гнильцой ли. А жарить как? С солью или без? Добавить ли маслица?

И вот садишься рядком или полукругом. Без скандала. Никто не орет, волосы драть не пытается. Передышка, значит. По телевизору – программа «Время». Время летнее. Каникул еще месяца полтора, завтра – воскресенье.

Maman лузгает быстро. Передними зубами надкусывает и, не отнимая руки, что-то там быстро делает кончиком языка, после чего ядрышко остается у нее во рту, а скорлупки летят в блюдечко для очисток. В блюдечке уже целая горка образовалась, скорлупки все острые, разломанные вдоль.

Бабушка (вечный двигатель с невинными глазами, недокрылый серафим) так же шелушит. Только ей не каждый раз удается до рта донести. «Нам разум дал стальные руки-крюки».

– Тьфуть ты, мать честная!.. – разводит бабушка руками, потеряв очередную семечку. – Ладно, там подберу, – заключает она после нескольких секунд раздумий и продолжает процесс лузганья.

Но самое сакральное мероприятие на моей памяти, наиболее возвышенно-подпольный семейный акт, уникальное священнодействие – это, конечно, варение самогона. Видимо, и разговоры до того были, и переговоры предварительные, и осознание решающего момента. Наконец свершилось.

«У-у-у-у!.. – подумал я, глядя на суету вокруг огромного металлического агрегата, – а ведь эта штука посильнее шейки матки будет!..»

Понимать что-либо буквально, в силу младости лет, для меня тогда не представлялось возможным. Пришлось ограничиться тупым фиксированием происходящего.

Агрегат установили на плиту, огонь возгорелся, внутрь хлынул поток воды, посыпался сахар, дефицитные дрожжи. Все щели на кухне – в окнах, под дверью – плотно заткнули тряпьем, и скоро я понял почему. Сладковатый, абсолютно эксклюзивный аромат приравнивал чинимое на нашей родной советской кухне к выдающимся преступлениям Содома и Гоморры. Так, по крайней мере, следовало трактовать официальное отношение к частному производству спиртного.

Люди, которых я хорошо знал, члены моей семьи стали какими-то по-хорошему чужими в тот момент. Они, если угодно, затевали путч – поскольку, может быть впервые в жизни, занимались чем-то интересным, опасным, животворящим кровь, имеющим сугубо индивидуальное значение. Они вели себя подобно сепаратистам. Они действовали как революционеры. Для полноты картины не хватало только, чтобы я повязал пионерский галстук и сдал их коммунистическим властям. Но мне гораздо интереснее было наблюдать за змеевиком. Квинтэссенция бытия скупо, слеза за слезой, выделялась в заботливо подставленную лохань и завораживала. Триумф вызревал буквально на глазах. Банк следовало не просто сорвать, а вырвать с корнем, – аппарат нам дали всего на один день.

Спустя несколько часов производители производимое отведали, еще раз отведали, одобрили, разлили в тщательно вымытые бутыли, заткнули их туго свернутыми бумажками и… прибрали. Да не пьянства ради, а порядка для. В нашу ведь развратную эпоху поллитрой никого не удивишь, тогда как в те времена поллитра служила валютой, способной твердостью поспорить даже с червонцем.

К слову сказать, наша семья не могла пожаловаться на обилие финансовых средств. Совокупный доход был сравним с зарплатой инженера средней руки. Хотя изредка поступали алименты от papa . Помню, однажды пришло целых восемь рублей за девять месяцев. Поэтому иной раз мы пускались на авантюры с лотерейными билетами или пробовали стяжать наличность. Я запомнил две таких попытки.

Как-то в народе разлетелся слух о том, что горлышко бутылки из-под шампанского по диаметру соответствует размеру десятикопеечной монетки, гривенника. Трудно сказать, открылась ли тогда какая-нибудь Америка, но энтузиазм весьма быстро овладел массами: «десьтюнчики» стали редкостью. Мы также обзавелись соответствующей посудой, ежедневно старались просунуть внутрь побольше якобы случайно образовавшейся в карманах мелочи, но прозрачность бутылки, возможность постоянно видеть количество накопленного погубили идею на корню. Примерно через месяц мы опытным путем установили, что вытрясти гривенники из «шампанского» не труднее, чем просунуть в него.

Вторая попытка связана с канонической копилкой. Да не в виде свиньи или еще какой плебейской чуши, а вполне скромной деревянной кубышкой величиной с два хороших кулака, расписанной под хохлому. Прорезь позволяла наполнять кубышку цельными металлическими рублями. Постепенно в ее недрах образовалась сумма, которой суждено было способствовать появлению одной из важнейших вещей в моей жизни. Упрочить то, что живет во мне до сих пор и что во мне останется, надеюсь, до самой смерти. Об этом сейчас и поговорим.

Музыка – первый жизнетворный наркотик для меня. Он же, видимо, и последний. По крайней мере, сколько себя помню, я всегда представлял, как в заключительный день, когда закончатся все необходимые ритуалы – ответственные до ужаса, откровенно страшные, но столь необходимые для субъекта, которому небезразлично, где он окажется после смерти: в адовом жерле или под сенью райских кущ, – я прошу поставить мне (название произведения с возрастом постоянно меняется), поставить мне эту музыку и удалиться, ибо она – единственное, что я хочу слышать на закате своей жизни, а видеть я вообще ничего не хочу, поэтому намерен слушать чарующую мелодию закрыв глаза.

Можно ли рассуждать так – не знаю, но мне порой думается, что музыка равнозначна сну. Если воспринимать сон как нечто высвобождающее, снимающее напряжение, провоцирующее оракульность, некую оргазмическую форму существования, то удастся распознать много общего между гармонией звуков и снами – «маленькими кусочками смерти», по выражению Шекспира. Здесь, правда, следует понимать разницу: речь идет именно о состоянии небодрствования. Сновидения же, то есть сюжеты, заполняющие время сна, сродни мелодиям, которые, конечно, бывают величественно прекрасными, а бывают попросту отвратительными, бездарными. Это уж как повезет. Песни мы выбираем, сновидения выбрать невозможно.

О божественной природе музыки сказано уже столько, что хочется переиначить известную фразу: «Не мешайте детям приходить к ней». Хотя достаточно говорилось и о дьявольской подоплеке музыкального гения. В одном из классических романов на эту тему сатана прозрачно намекает о своем непосредственном участии в создании тех или иных музык и даже подсказывает, где чаще такие сочинения удается встретить – «в тех отделах магазина, где меньше всего народу». Парадоксально, но факт: в любом мультимедийном супермаркете самыми безлюдными являются отделы с классической музыкой. Но это так, к слову.

Мое музыкальное образование начиналось с инсценировок, иногда откровенно придурочных театрализаций на сказочные темы, которым я внимал часами. Не только собственно песни, но и тексты, паузы, различные оформительские шумы имели для меня одинаково важное значение, хотя теперь-то кривить душой ни к чему: художественная ценность слушаемого часто была ниже всякой критики. Что-то на уровне заглавной песенки в одной из наиболее пресных телепередач того времени, предназначенной для детей. Передача называлась «Выставка Буратино», а песня в ней исполнялась от лица обозначенной куклы хриплым и в то же время высоким, кастратическим голосом:

Куча виниловых грампластинок постепенно росла, все большее место в ней занимала советская эстрада. Причем такого пошиба, что доведись мне, к примеру, родиться сыном Пастернака (а у них в доме, как известно, даже телевизора не держали – надо ли объяснять почему?), то за прослушивание такого материала остаток детства я провел бы в сиротском приюте.

Вот попробуйте ответить честно на вопрос: в состоянии ли нормальный, образованный, культурный слушатель получать удовольствие от популярного шлягера со следующим припевом: «Человек улыбается, значит, человеку хорошо. Человек улыбается, значит, человеку хорошо»? А ведь это – классика отечественного эстрадного жанра!

Разумеется, дети с готовностью вбирают и хорошее семя, и дурное. Тем более что «холить и лелеять приходится злаковые – сорняки растут сами». В детстве изредка заходящих к нам гостей я тянул к проигрывателю, дабы те могли вместе со мной отправиться в виртуальное звуковое путешествие. Помнится, хватало гостей на несколько минут демонстрации, потом они вежливо откланивались, а я самостоятельно в сотый раз дослушивал белиберду, предназначенную «для лучшего усвоения школьниками внеклассного чтения». Теперь иногда ситуация повторяется. Только теперь уже меня чья-то недоросль тянет слушать компакт-диски с глупостями, одобренными в каких-то там РОНО еще при царе Горохе. Бывает, я задерживаюсь больше чем на несколько минут, потому что, напуская на себя «все внимание», отправляюсь мыслями в прошлое и думаю совсем о другом – об абсурдности замкнутого цикла под названием «жизнь», например…

Вернемся к предмету разговора.

Деревянная копилка-кубышка сопровождалась инструкцией по вскрытию. Чего-то там следовало подержать над паром, потом стукнуть, крякнуть, верхняя часть отлетала, содержимое являло себя народу. Все так и сделали – килограммовая россыпь кругляшей раскатилась по полу. Когда деньги пересчитали, выяснилось, что накопить удалось целых сто десять рублей. Половину суммы .

История порой успешно борется с хронологией, поэтому я сейчас не могу ответственно свидетельствовать о том, какую вещь нужно считать первичной: копилку или То, Что мы купили на скопленные деньги. А это был…

МАГНИТОФОН!

Монофонический, правда. Второго класса. Но зато четырехдорожечный и трехскоростной. Весьма прогрессивный, по меркам того времени. «Комета-209». Целая Вселенная за двести двадцать целковых!..

Как восстановить мне красноречие?! Как призвать самообладание?! Мысли путаются… Слишком много всего. Прожита не просто отдельная жизнь, а жизнь идеальная, счастливая. Роман с предметом. Насыщение таинствами.

Первой на появление чуда в нашем доме отреагировала бабушка (бурый клавиш, grandмазафака). Вооружившись флаконом вонючей туалетной воды «Красная Москва», она принялась усердно протирать магнитофон от… «грязи». Его передняя решетка, закрывающая динамики, изменила благородный коричневый цвет на траурный черный. До потасовки, впрочем, не дошло, все ограничилось истерикой с моей стороны.

Когда умолкли визги и высохла вскипевшая слюна, началось детальное исследование: шнуры с трехштырьковыми оконечниками, ручки, кнопки, боковая панель, серенький микрофончик, в который я тут же что-то прорычал, изображая из себя звезду . А самое главное, господа мои, самое главное – запах, ни с чем не сравнимый аромат совершенства. Рай в моем представлении (должен сразу вас предупредить) насыщен ароматами новой радиоаппаратуры и жидкости для пропитки железнодорожных шпал. Так что не обессудьте!

В конце концов, стоит ли многого ожидать от мальчика восьми лет? (Я уже о другом.) Мои первые записи – не только чудовищного содержания, но и вдвойне чудовищно записанные – на средней скорости, микрофоном, с телевизора. Боги! Боги!

Потом кто-то из умников соседей рассказал о своей гениальной догадке: записывать так же, с телевизора, художественные фильмы. После, стало быть, крутить-вспоминать.

Согласен, согласен. Хороший фильм, смешной, комедия какая-нибудь дефицитней черной икры, но… как же так можно?! Несколько классических наших комедий я, боюсь, безвозвратно для себя испортил, потому что их звуковой дорожке, по моим представлениям, теперь вечно суждено транслироваться из динамиков «Кометы-209», моего магнитофона. Когда на экране затишье, я с удвоенным тщанием вслушиваюсь в малейшие шорохи. Как когда-то слушал, склонившись над медленно вращающимися бобинами с пленкой. Метафизика видеоряда по завершении таких экспериментов уже не может примкнуть к звуковому оформлению. Это как расслаивающиеся ногти или… в общем, тьфу!

Должен отметить, что магнитная лента не отменила грампластинок. Даже больше того: энное количество километров пленки ушло на то, чтобы – зачем-то! – переписать пластинки на пленки. Это уж действительно случается, если нечего, наверное, делать или питаешь слишком особенные к музыке чувства. Второе, пожалуй, вернее.

Периодически в поддержку механических воспроизводителей звука (а кроме «Кометы», в доме еще наличествовал проигрыватель «Аккорд») предпринимались попытки обзавестись каким-нибудь музыкальным инструментом. Так в свое время была куплена мандолина, которой тем самым отводилась роль заменителя гитары. Промежуточной цели достичь удалось: игра не получалась, но звуки я усердно издавал. Округлое деревянное изделие с грифом средней длины и восемью струнами, натянутыми попарно, пережило воистину дьявольские муки. С помощью мандолины мной сочинялись фатально психиатрические пьесы, когда, например, в течение минут двадцати, а то и получаса дергалась одна и та же струна – то резче, то плавнее. Потом следовал перебор, краткий период скрежетания, пилящего подвывания, и вступала следующая струна – еще на полчаса. Все это также исправно записывалось на магнитофон. Само собой, будь моя фамилия Берроуз или Уорхол, на средства от продажи этих произведений я мог бы безбедно существовать до глубокой старости. Но приходится мириться с истинным положением вещей. Я представлял собой чересчур нормального человека для покорения всего мира или хотя бы извращенной его части. Мои достаточно тривиальные чаяния и потребности сливались с основными потребностями окружающих.

Помимо культового книжного магазина, о котором шла речь выше, в Городе имелся и магазин по продаже грампластинок. Разница между ними заключалась только в том, что новые грампластинки привозили не по четко установленному графику, а как придется. Как тать в ночи, как вдохновение к художнику являлся иногда замызганный грузовичок или разваливающийся на ходу пикапчик-Иж, магазин временно закрывали. Наконец, после приемки товара, горожане могли вволю давиться, не отходя от кассы. Каждую пластинку полагалось достать из конверта здесь же, у прилавка, дабы проверить на кривизну. Публику охватывал особый восторг – детский, телячий, к которому примешивалось ожидание чуда, гордость добытчика пищи духовной, изумление от некоторых оформительских идей, явленных на конвертах. Если привозили иностранцев , все перечисленные чувства возрастали в геометрической прогрессии. В воздухе носилось то благостное опьянение, какое бывает на кавказских свадьбах, когда думаешь, что весь мир ликует и гуляет, безмерно радуется за молодых.

Разумеется, у черного входа любого магазина всегда текла своя жизнь, и периодически возникали свои фигуральные давки. Черный ход магазина грампластинок благодаря определенным знакомствам в семье был для меня приоткрыт. Я прекрасно понимал, что здесь ассортимент несколько иной, более расширенный, поэтому следовало проявлять с одной стороны выдержку, а с другой – вооружиться интуицией. Конструктивной подозрительностью в таких случаях пренебрегать не стоило. Впрочем, меня и мои вкусы хорошо знали.

Откуда-то оттуда, из каких-то там картонных коробочек появлялись образцы настоящего грандиозного попа и рока . Одна, максимум две пластинки.

Делая вид, что у меня пересохло во рту и начались перебои с дыханием (хотя чаще всего так оно и случалось), я восхищенно осведомлялся:

– Это американцы?

– Нет, – отвечали мне, – но они не хуже. Тебе понравится.

Я продолжал рассматривать ошеломляющие конверты.

– А они орут?

Знакомая тетенька-продавщица старалась хранить терпение.

– Орут.

– Да?.. – тянул я паузу. – А что, это все? Больше ничего не привезли?!

Взгляд тетеньки становился безжизненным, а лицо заметно твердело. Через минуту она несла еще одну, максимум две пластинки. Только тогда я становился убежденным, что сегодня брать больше нечего.

Возможно, здесь сказывались гены, унаследованные от рара , знаменитого редким совмещением инженерного дара с музыкальным. Рара блестяще играл на фортепиано и аккордеоне, имея внушительный успех на различного рода свадьбах и прочих гульбищах. От человека, которого музицирование покатило в результате по наклонной плоскости, я действительно перенял крайнюю неустойчивость к упорядоченным звукам, но если и катился куда-либо, то, безусловно, снизу вверх – может быть, как раз потому, что никаких денег в ходе процесса не получал.

Мое окружение трудно было считать в музыкальном смысле академическим. Для многих обывателей песня не являлась, конечно, условием жизни или хотя бы одной из ее составных частей. Подавляющее большинство владельцев проигрывателей, магнитофонов, магнитол пользовались ими крайне хаотично. Из соседних квартир лилась в основном густая вязкая тишина, но стоило только поверить, что вокруг тебя обитают мертвецы, как откуда-нибудь сверху или снизу разражалось громоподобное, сотрясая весь дом до самого основания:

«О! – думалось в такой момент. – Вот и у людей наконец праздник».

Но не успевали вы толком продумать свою мысль, как едва начавшаяся песня глохла на полуноте, и мертвая тишина вновь воцарялась на долгие недели.

Выводить музыкальную культуру за рамки квартир пробовали. В городской «стекляшке» (что-то среднее между фойе местного киноспортзала, выставочной галереи и недостроенной столовой) однажды устроили дискотеку со всем подобающим декором: цветомузыкой, спертым воздухом, милицией. Понятия «диджей» еще не существовало, но люди за пультом умудрялись демонстрировать лакомые образцы танцевального авангарда. В то время как в Западном полушарии толпы перманентных революционеров достигали пограничного состояния с помощью тантр и мантр, ЛСД и мексиканских кактусов, в полушарии Восточном, в двух шагах от столицы Империи Зла, какая-то часть идеологически дебилизированной молодежи с легкостью чрезвычайной, без всякого ущерба для здоровья ныряла в пучину эйфории, идентичной по глубине с трансом юродивого Христа ради, да и то если юродивому изрядно подфартит.

Ответственные лица, конечно, испугались. И не потому, что происходили беспорядки, а по причине мнительности, безошибочно действующей и напоминающей известную мудрость: большой смех – перед большими слезами.

Со временем дискотека переехала в более чопорные апартаменты; причем само слово «дискотека» старались искоренять. Теперь на афишах стояло безутешно обывательское название «ТАНЦЫ», каковое в народе удачно обыгрывали с помощью утрирования. Говорили, например:

– Надо бы вечерком пойти сегодня, сплясать .

– А крутит кто?

– Каштаныч.

В Городе проживало всего несколько человек, регулярно обновляющих запасы буржуазных хитов. Статус небожителей позволял счастливчикам жить независимо в финансовом отношении, а кроме того, придавал жизни исключительную осмысленность, приобщиться к чему желали десятки, если не сотни рядовых членов общества. Избранные свободно оперировали такими терминами, как «площадь излучения» и «стеклоферритовая голова». Они могли часами обсуждать, сколько «ватт на канал» и «килогерц по верхам» дает тот или иной аппарат. От привозимой ими музыки хотелось благоговейно рыдать, а от вида их магнитофонов – истерически смеяться…

Я, разумеется, учитываю собственную пристрастность по отношению к данной теме, но я, как и многие представители моего поколения, родившись в определенное время, оказавшись в определенном месте, наследовал тот особенный голод и ту мощную восприимчивость, которые вполне эксклюзивны в историческом аспекте либо подлежат апробированию медициной – той же детской психиатрией, например.

С одним из школьных приятелей мы устраивали многочасовые камлания над его японской магнитолой. Совершенство чудо-механизма, инопланетная лаконичность конструкции, плавность выдвижения крышек у кассетоприемников. Целых двух! Да еще тюнер – с ума сойти! Другая философия! Новая метафизика! Один запах чего стоил!

В принципе на судьбоносных сверстников мне явно везло. Некоторых, учитывая нашу тему, хотелось бы выделить особо.

Первая достойная фонотека была мной собрана благодаря Басу. Его проблемы с идентификацией записей и манера протирать магнитофонные головки пальцем, предварительно поплевав на него (когда отсутствовал спирт), с лихвой покрывались качеством аппаратурного звука, который по сию пору является для меня эталонным. Позднее эстафету перезаписывания подхватил другой мой добрый товарищ, SоVа. Вес его магнитофона и стандартного мешка с картошкой был примерно одинаков, а мощность данного агрегата позволяла задумываться о бренности всего остального, в первую очередь нас самих.

Моя «Комета», кстати, тоже весила изрядно. Ее приходилось катить на двухколесной коляске, периодически одалживаемой у бабушки. С целью защиты электронного изделия от грязи, каковую бабушка (вервие простое, цыганочка без выхода) усматривала тотально везде, изделие приходилось облачать в специально пошитую наволочку. Затем магнитофон пихался в сумку коляски, перетягивался ремнями для верности и доставлялся к кому-либо из доноров звука.

Каждая, как бы теперь сказали, сессия предусматривала запись сразу нескольких альбомов. Процедуру иногда притормаживали: охлаждали сильно греющиеся магнитофоны, протирали лентопротяжный механизм и с трепетом готовились к тому, что в любой момент и, как полагается, на самом интересном месте окажется «яма» – провал в уровне звучания, вследствие размагничивания ленты. Материалом пользовались отечественным, поэтому оставалось надеяться только на чудо.

Сейчас такие проблемы кажутся архаикой, но лазер и цифра действительно нивелируют базовые ценности меломании. Настоящий меломан, если кто не знает, человек, способный отдать деньги за альбом ради одной песни с него. Следовательно, любая сравнительно мелкая погрешность для ярого любителя музыки – будь то «яма», засор головки, убивающий прозрачность звучания, или нехватка пленки для записи альбома целиком – это не просто потеря. Это урон, степень которого иногда невозможно определить.

Приходилось мириться с самыми различными версиями урона. «Комета», очень прилично звучащая в рамках своего второго класса, работала в монорежиме, а корпус ее исключал использование больших пятисотметровых бобин. Катушки меньшего диаметра при качественной высокоскоростной записи помещали в среднем восемьдесят процентов времени звучания стандартного альбома. Качеством звука, естественно, никто жертвовать не собирался, поэтому альбомы записывали в усеченном виде, без последних композиций.

Сумма часов, проведенных мной за прослушиванием музыки, равна, наверное, миллиону. А может – миллиарду. Я сейчас хочу сказать лишь, что у всякого человека есть какие-то алтари для жертвоприношений, где закалывается и сжигается все жизнепротивное. Палата номер шесть, star-track, кома, повтор исходной позиции – одновременно. Глубоко личные вещи, воспринимаемые только в одиночестве и, уж конечно, не разглашаемые в рамках квазихудожественного текста. Важно одно: иногда предметы служат проводниками откровения, обеспечивают наличие откровения, доступ к нему, после чего уже нельзя жить в детском неведении, влачиться по бытию, отмахиваясь от понятий жизни и смерти, удовольствия и цены за него. Порой это сложный симбиоз беспричинных страхов, топленой заболеваемости, внезапного восторга и апатии. Не важно, какая музыка звучит в такой момент. Для кого-то это вообще не музыка. Другие столь же трансцендентно дорожат книгами, влечением к драке или эпицентрами запоя, когда само время растворяется, даруя хотя бы крохотную передышку в беспрестанно возрастающих тяготах биологической жизни. Всякая жизнь включает в себя репетиции краха – когда мы хороним родных или когда избавляемся от предметов, которым обязаны не меньше, чем ближайшему к нам человеку…

Останки еще живой «Кометы-209» не влезали в мусоропровод, их пришлось выносить на улицу. В том погребении было много декларируемого бесчувствия с моей стороны, но к нему примешивался тревожный стыд. Стыд от несоответствия между прошлым и его итогом. Даже сегодня, по прошествии достаточного количества лет, я могу засвидетельствовать: никто из живущих разумных теплокровных существ не сделал для меня больше моего первого магнитофона. В тот день, когда мы навсегда расстались, он представлял собой сильно изношенную, хотя и по-прежнему дееспособную механическую конструкцию, в оковах деревянной старомодной оболочки с давно снятой верхней панелью.

Я его… выбросил .

Что, без учета всех привходящих обстоятельств, большую часть которых скудная речь выражать отказывается, выглядит обыденным делом…

Но в тот момент (почему-то мне так думается) я получил возможность увидеть – а может, и обеспечил! – сходное отношение к себе в будущем. Не знаю, на смертном ли одре, на Страшном ли суде, но будет – должно быть! по справедливости! – именно так.

Внутренняя адвокатура пасует. Возможно, я пренебрег формальностями. Другой бы похоронил на антресолях, окунул в пыль, морок забвения. Или постоял бы над помойкой, роняя намеченные к случаю пустотелые слезы. А потом бы забыл обо всем – сразу и навсегда, как велят принципы душевного здоровья. Но факт остается фактом: «с того дня потянулись лишь кривые, глухие, окольные тропки». Ведь было подобное. Было еще. Много… До и после.

Совершенство выворачивается наизнанку, притупляется слух. Расстройщик аппаратуры, навсегда поселившийся в дурном храме, натягивает нервы избирательно. Гармония становится деликатесом, который с трудом переваривается, а среди красоты вечных мелодий все чаще мелькают странные звуки, какие-то посторонние шумы, которых быть здесь не должно. Не могут они быть здесь, никак. Но они становятся все навязчивей, неотвратимей, они приближаются, набирают силу, от членораздельности их уже не отмахнуться. Я распознаю этот хаос, я различаю слова. Так начинается утро плохого школьника, или день перед жутким похмельем, или вечер человека, потерявшего надежду.

– Милый, ты еще жив? Я вижу, что жив. Подбери слюни и заканчивай притворяться. Мы все еще в дерьме…

Кого нужно прикончить, чтобы избавиться от правды? Я хочу музыку, только музыку! Прекратите будить меня! Прекратите повторять:

– Мы все в дерьме, ты слышишь? Да-да. И не отворачивайся, это не поможет.

Истуканов становится больше – деревянных, резных, лакированных, темно-желтых, в человеческий рост высотой. Иногда видишь ошеломленную мартышку, засунувшую кончики пальцев руки себе в рот: «Ай, что делается-то?! Что ж теперь будет-то?!» Иногда мишку косолапого (по сути – кривобокого), совершенно безмолвно постигающего всю нелепость своего местонахождения – на границе выхолощенного леса и бойкого шоссе. По идее властей истуканы должны сообщать Городу осязаемую прелесть, способствовать уюту. Тут вам молодые семьи с колясками, а поблизости резные фигуры. Пасторально, господа. Умилительно! Нет, правда-правда…

Якобы уместные фигуры, пасторальные господа и я – на горном велосипеде с резными шинами навыпуск.

Не успев толком отъехать от подъезда, я увидел это исчадие. Моложавое черное тело, обтянутое блесткой шкурой. Вытянутое рыло лоснится коричневыми проталинами. Движения явно бесноватые.

Представьте слепую пулю-не-дуру. Вот-вот, она самая. В простонародье – доберман.

Мириться с новой модой – отпусканием подростков-доберманов в вольное плавание – ох как не хотелось!

За какую-то секунду я вообразил хозяина собаки. По квартире мечется туловище в спортивном костюме. Глаза утонули в лице. Причудливые мысли текут, заполняя нестандартный рисунок извилин. Наконец он принимает решение и дарует своей любимой твари свободу.

Лицо лоснится лосьоном.

Входная дверь распахивается, синхронно с акульим ртом.

– Гуляй, детка. Иди. Принеси папе гостинчика …

Заметив меня, доберман слегка обуздал хаос движений. Я понял: первым должен был умереть мой велосипед.

Утробное рычание опередило укус. Тупая скотина едва не попала под колесо.

Какое-то время все повторялось. Доберман снова и снова пытался сожрать велосипед, а я едва успевал лавировать, чтобы не переехать его пополам.

Видимо, со стороны мы смотрелись очень мило, если, конечно, принимать сатанинское рычание собаки за ребячий азарт, а мою бессильную матерщину за умиротворяющую новацию.

Кое-как выехав на шоссе, я прибавил скорости, отчего доберман пришел в неописуемое возбуждение. Рычание окрасилось хриплым скулежом, атаки на переднее колесо участились.

С ужасом я рассмотрел одну деталь, способную погрузить в обморок любого мало-мальски впечатлительного человека. Морда псины была туго перевязана изолентой (!!). Только благодаря ей колеса осаждаемого велосипеда оставались пока целыми. Наверное, формально учитывая щенячий возраст четвероногого убийцы, его хозяин не озадачивал себя поисками намордника. Хотя его питомец вошел в форму. Что и доказывал сейчас с легкостью.

Мы сумасшедше неслись по дороге. Рыло породистого ублюдка на полном ходу тыкалось в рифленую шину, издавая тошнотворные резиново-пилящие звуки. Обычный зверек уже давно бы преставился. Но когда вы в последний раз видели что-нибудь полноценно обычное, тем более породистое и в то же время психически не больное?

Погоня продолжалась на расстоянии целого километра. Завершил ее слишком крутой поворот. Я смог в него вписаться, а доберман поскользнулся на пыльной обочине и с жутким воем улетел в канаву.

Я привел здесь этот замечательный случай вовсе не для того, чтобы лишний раз взбодрить читателя или спровоцировать его на кинологический экстремизм. Я лишь хочу дать приближенный вариант, некий образ потери чувственности, который постепенно становится всеобщим, сюжетообразующим. Склизлый доберман, из всех своих достоинств сохранивший голые хватательные рефлексы и ту причудливую изломанность нервов, от которой просто глаз не оторвать, по-моему, довольно изящный образчик сегодняшнего времени. Хотя зацикливаться на добермане не стоит, образ получится ущербным. Ведь есть еще, допустим, эстетски инфернальные таксы. Или питбули – стимуляторы гадливости.

Долгие годы умники с хорошо подвешенными языками давали нам выдающиеся рецепты благоденствия. Предлагалась, в частности, идея обустройства каждой отдельно взятой семьи, своего внутреннего автономного бытового социума. Из дешевых всплесков языка рождалась кажущаяся дорогой истина. Наведи порядок у себя дома (другими словами, замкнись дома, отгородись от всего, «мой дом – моя крепость», etc), и сумма единичных лепостей разольется по всему государству, обусловит мир и порядок. А все обернулось отчуждением. Злыми любимыми собаками, лютой скукой, тяжелеющим от жира животом, апатией, готовой в любой момент взорваться, выродиться в насилие. Сейчас праздники – это когда стараются веселиться на всю катушку. Вальс танцуют манекены. Пресные граждане, обремененные необходимостью жить.

Раньше – по-другому. Возможно, суть все та же, но качество ее было другим. Я еще помню, как Город готовился к торжеству…

Взрослые на своих рабочих местах делают вид, что участвуют в субботнике. В школах детей заставляют рисовать плакаты, скручивать цветы из разноцветной сморщенной бумаги, зачем-то учатся наизусть стихи, что-то лепится из пластилина. И все – так соревновательно, с энтузиазмом, хотя и через силу тоже. Не участвовать в демонстрации нельзя – порицание возникнет. Да и шут с ним! Вот привезли шариков целую коробку. Дуют все – и стар и млад – до синевы перед глазами. Но красного больше, много больше. Кругом одно красное! Но может, еще голубого чуть-чуть, если небо чистое, и зеленого, если весна, или желтого, когда осень.

«Колонны»… Даже «КОЛОНННЫ». Так звучит слово, обозначающее ту конструкцию, в которую мы, народ – все как один! – сейчас объединимся… и пойдем. Представляете? Мы пойдем!!

Улицы нарядные, люди нарядные. Общая приподнятость. Гармошечник растягивает мехи, разогревается. То ли казенный гармошечник, то ли движимый полнотой духа – не понять. Ведь и не пьяный вовсе, а так лишь, выпимши. Тут все выпимши, каждый первый слегка во хмелю от настроения. В воздухе что-то носится, предвещает что-то. Утро – с каким-то морозцем, несмотря на время года. И целый день впереди. Целый выходной день.

Я быстро-быстро мелькаю в кругу своих одноклассников, стараясь попасться на глаза как можно большему количеству учителей. Мол, был такой на демонстрации, участвовал. Вот и в специальном листке отметился, поставил закорючку напротив собственной фамилии – «был, отмечен». Отметился – и бегом к матушке, чтоб по-настоящему участвовать с ней, с ее трудовым коллективом . Взрослые как-то все же посовершеннее сверстников будут.

Народу – тьма! По крайней мере, с моей точки зрения, я еще маленький. Меня никто не замечает, я ведь никому не мешаю. Просто я со всеми.

Мы строимся. Какие-то организаторы-общественники незлобиво распределяют людей по шеренгам – кому-то букеты суют, кого-то обязывают нести флаг. Договариваются: ты, значит, вон до того поворота несешь, потом отдашь вон тому, с бантом на лацкане. И никто не в обиде.

Где-то смеются, потом еще в одном месте и еще. Музыки становится больше, потому что громко заработали репродукторы на столбах. Это оттуда, из вавилонов, нам шлют музыкальный привет, дирижируют всенародным действом.

– Ну, скоро, что ль? Там небось буфеты уже открылись!

Томление подхлестывает. Внезапно над шеренгами проносится чье-то громогласное:

– ТО-ВА-РИ-ЩИ!! ПА-АЗДРАВЛЯЮ ВАС…

И… мы пошли!!

– Ур-р-ра-а!!

Мне нужна секунда, чтобы осознать вседозволенность. Возможность громко кричать, повод заявить о себе, выразить свое мнение. А какое мнение? Двух мнений быть не может!

– Ур-р-ра-а!!

– ДАЗДРАВСТВУЕТ ВЕЛИКАЯ НЕПОБЕДИМАЯ…

Столбы с репродукторами отстоят далеко друг от друга. Содержание призывов вываливается, но смысл очевиден.

– УРА, ТОВАРИЩИ!

Начинается всегда где-то рядом – впереди, сзади, – подобно волне. Накатывает и центрифужно крутит, щекочет нервы. Хочется смеяться, хохотать, уворачиваться с визгом. Раскрываешь рот, а там:

– Ур-р-а-а-а-а!!!

Вдруг встали почему-то… Нет, снова пошли. Между шеренгами большой зазор образовался.

Солнечные зайчики прыгают по разноцветным шарам, но поймать их невозможно – они всегда успевают прятаться в кумачовых полотнищах. Детей становится больше, они что-то кричат своим папам и мамам, показывают какие-то игрушки.

– Подтянулись! Подтянулись! – бегут ответственные устроители с повязками на рукавах.

Мы прибавляем ходу. А вот уже и трибуна с отцами Города – вся в цветах и гирляндах. Флаги выстроены в шеренгу более стройную, чем наша.

– ДАЗДРАВСТВУЮТ ТРУДЯЩИЕСЯ ВСЕГО МИ-ИРА!.. УРРА!

– РАААА!! – салютуем мы. – РА-А-А-А!!!

Рядом лопается воздушный шарик, и взрывная волна окунает меня в легкую ледяную дрожь.

– Ну, ты чего? – наклоняется ко мне maman.

Я ничего, мне даже хорошо. Мне очень хорошо, хотя пойму я это спустя большое, очень большое время. Все придет: и мысли, и понимание того, как замечательно тогда, в детстве, было, было , б ы л о, черт возьми! – а не есть. И недоумение появится. Подумается, к примеру, так. Обыватель, когда-то обеспечивавший почти стопроцентную избирательность однажды заданного руководителя государства и получавший за то внеплановую булочку, теперь видит форменное изобилие на магазинных прилавках, но почему-то не падает в обморок от счастья, а пребывает в тоскливой задумчивости, бессильный выбрать что-нибудь конкретное для себя. Это – еще раз – та же самая потеря чувственности, чувствительности.

Или другое. Тринадцатилетняя зассыха, умудряющаяся средь бела дня раскладывать в подъезде жилого дома все свои шприцы, порошочки, скляночки, различную утварь для свершения таинства преждевременной деформации, и взрослые, с виду абсолютно дееспособные люди, беззвучно перешагивающие через разложенное, спешащие по своим делам, брезгливо отворачивающиеся. Это ли не предел бесчувственности, кульминация антропоморфного нигилизма?

В наши дни остывшее тело красноречиво свидетельствует о наступлении конца. Но была еще эпоха повышенной бдительности, когда к губам скончавшегося подносили зеркало, дабы убедиться полностью: кончина состоялась. А еще раньше покойнику загоняли в ступни иглы, и, боюсь, от такой проверки кое-кому действительно приходилось возвращаться с того света.

В общем, на мой банальный взгляд, ретроспектива ведет нас от триумфа жизни к торжеству смерти, всеобъемлющей смерти. Которая между тем наступит не от страшных войн, тотального мора или огненной серы, низвергнутой с небес, а по причине внутренней пустоты, рассадника уныния – смертного греха, занимающего довольно скромное место среди такой роскоши, как прелюбодеяние, например, или обжорство.

* * *

В далеком детстве я случайно прочитал, что от долгого сидения на горшке может произойти выпадение прямой кишки. Вы можете себе такое представить? Безболезненное – просто-таки случайное! – выпадение прямой кишки. И там еще давалась инструкция, способ действий в подобных конфузах.

Запомните, дорогие мои: если вы почувствовали, что облегчились сверх меры, если содержимое вашего горшка визуально вас огорчило, то первое, что следует делать, – оставаться невозмутимым. Затем, продолжая выказывать редкостный стоицизм, нужно аккуратно вправить кишку обратно . А если по каким-то причинам вам неудобно это сделать (было там написано), воспользуйтесь услугами постороннего лица.

А!! Нормально??!

Это откровение надолго осложнило мою жизнь. И не потому, что я страдал припадками задумчивости в процессе дефекации, а потому, что… потому лишь… я понял, в общем, насколько жизнь… прерывиста, что ли?.. Куда уязвимее, чем я предполагал. И как порой тщедушно мы выглядим, когда хотим предстать в достойном виде. Когда уверены, что все в порядке, что мы правы, на нас, мол, можно равняться, мы – пример. Мы ищем собственный образ, в надежде обезвредить будущие насмешки или сомнения.

Я сам подолгу люблю смотреть на свою тень в стекле – при условии, что за стеклом темно. Тьма дает возможность видеть не все, а только самое главное: недопроваренные переживания в глазах, зачинающиеся морщины под ними, таинство асимметрии, которая проступает сквозь черты лица. Я доверяю ему… человеку с таким лицом.

Изредка, когда мне доводится спать в долгожданном одиночестве, я просыпаюсь посреди ночи от страха («посреди» в данном случае – географический термин). Точнее, я просыпаюсь потому, что настало время страха, а пропустить такой момент никак нельзя. Но я понимаю: страх… он как… болезнь, например. Разовое такое вливание. Приступ острого панкреатита, скажем. Свидетельство не о том, что ты есть. А – какой ты есть. Характеристика твоя. Паспорт. Метрика с результатами. Итог достижений. Поэтому разумнее всего, аккуратно обогнув зенит ночи, выделить страху специально отведенное место и, смирившись с унизительностью положения – ты ведь теперь вынужденно не одинок! – заснуть снова. Я всегда так поступаю. И пока удается. Пока есть силы засыпать и просыпаться.

Пока теплится тщательно оберегаемая слабость, подсказывающая в трудную минуту: если мы будем жить хорошо, если будем вести себя достойно, мы все окажемся в Раю.

Изогнутая площадка пятого этажа облицована плиткой цветом под битый кирпич. Проход шире обычного, ограждения крепкие, с зелеными виньетками. Дальняя дверь приоткрыта в знак ожидания.

Рука, высунувшаяся из-за двери, не отличалась признаками мужской или женской. Я принял у руки жиденькую пачку пятитысячных купюр, удивительно плотных, почти картонных. Воровато озираясь, сложил их, с сомнением сунул в задний карман брюк и начал быстро спускаться по ступенькам.

Казалось, чем быстрее уходишь, тем больше вероятность скрыться незамеченным. Но я ошибся. Блюстители уже ждали, рассредоточившись по всему двору. Меня ловко подхватили и впихнули в разноцветный фургончик с полосой вдоль борта. Мимоходом я отметил, насколько странная у всех форма – фиолетовая, лоснящаяся, как шелк. Фуражек не было ни у кого. Словно анютины глазки, блюстители усыпали собой все видимое пространство.

Поездка заняла минут двадцать. Перед ритуальным зданием возникла небольшая заминка; отсутствовали рекомендации, через какие ворота следует впускать задержанного. Решили, что правые ворота подходят больше.

Сразу за порогом неведомая сила подбросила меня вверх и перевернула. Деньги выпали. Крикнуть я не успел, тело мое стало швырять из стороны в сторону. Внутренние жильцы рвались наружу, толкая друг друга и не разбирая дороги. Каждый искал выход сам по себе, поэтому вместилище их беспорядочно носило и мотало. Действие осуществлялось безжалостно…

О, если б знали вы – что такое полное отсутствие жалости! Отсутствие чего-либо вообще, на уровне абсолюта!..

* * *

Если допустить, что жизнь каждого из нас – пиксель в некой «плазме» с необозримой для простого смертного диагональю, то все они вместе должны представлять для Бога своеобразную картину в заведомо выбранном Им жанре.

Но среди пикселей неизбежно попадаются битые . И когда Господь все-таки решает убрать один из таких – значит, Ему просто надоело видеть на долгом крупном плане неуместную родинку высокохудожественного лица, или гадкую перхотку в смоляных волосах, или единственную статичную звезду на сплошь мерцающем небосклоне ночного юга.

Это просто нужно понимать.

* * *

Может, я долгие годы заблуждался на свой счет? Думал о себе как о мазохисте, хотя взращен подлинным садистом?

Однако, сколько помню, если мне и приходилось издеваться над кем-то, мучить, пытать неестественными предметами, так только затем лишь, чтобы они сами потом говорили «спасибо». Если даже грань переступалась, то очень быстро интерес к процессу утрачивался. Я просто не понимал – что следует делать дальше. Расчленять трупы и сносить их на мусорку мне доводилось только на бумаге. Подозреваю, в жизни оно совсем по-другому как-то. Повсюду где-то. Во всем.

* * *

Я слышал, теория есть одна (как утверждают – влиятельная), объясняющая, почему в мировой популярной музыке давно нет никакого прогресса. А потому, дескать, что за последние двадцать лет не создано ни одного принципиально нового наркотика.

Но ведь не только в музыке ничего не происходит. Ничего не происходит в литературе, например. А живопись так вообще умерла больше века назад. Если происходит в кино, то – плохо и непонятно зачем. В театрах, надо полагать, происходит. Каждый вечер. Одно и то же. Под жидкие аплодисменты.

Когда-то, давным-давно, происходящее на сцене выглядело намного завиднее обычной натуральной жизни. Ну, в самом деле: пыль, песок. Идет верблюд. Пукает, хрюкает. Все давно немытые. «Заунывная песнь муэдзина». Повеситься можно!

На сцене – другое дело: страсти, молния, один скачет, другой с мамой спит. Нетривиально.

Теперь смотрим в корень. Самое противное в театре – это то, что актеры получают несравненно больший кайф, чем зрители. Сидящие в зале потратили деньги и согласились пару часов преть в интеллектуальной позиции, то есть без пива, чипсов и при выключенном мобильнике, только для того, чтобы понаблюдать за наркотическими ломками нарциссов.

Кто тут кому нужнее, скажите мне?!

Опять же, раньше, понятно – был взаимовыгодный обмен. На фоне отсутствия жизненных впечатлений (если только не война, мор или повальный сифилис), пожалуйста, кривляйтесь сколько хотите! Нам бы хоть на это посмотреть. А сейчас-то что? Сегодня – зачем? И ладно бы ненависть приключилась. Нет! Полное равнодушие… Суть истинной нелюбви заключается в равнодушии.

* * *

Порядочному человеку, желающему выглядеть образованным, приходится считаться с наличием в природе и театра, и оперы. Тут-то как раз встает вопрос о методе максимально безболезненного восприятия. Так, чтобы еще и польза от восприятия была.

Паваротти, когда его попросили дать рекомендацию в помощь тем, кто только начинает постигать искусство оперы, приведя пару названий, отметил: «Что хорошо – там никто не умирает. Потом нужно перейти к опере, в которой кто-то умирает. Сперва – где один человек, потом – где два и наконец – где три».

Забавно, но в литературе – ровно наоборот. Аборигену, «берущемуся за ум», следует читать прежде всего трагедии. То есть описание тех историй, где умирают все. Смысл трагедии, конечно, малость в другом направлении, но для начинающих это не важно. Главное – узнавание правды бытия посредством напряжения особого рода. Первый автор, которого можно принять к изучению, – Шекспир. Греческие античные мастера (Еврипид, Софокл) находятся выше, но к ним следует готовиться. К Шекспиру – не надо. Сонеты и комедии оставляем до лучших времен. Трагедиями вооружаемся и читаем. Читаем все, кроме паршивого «Гамлета». «Гамлет», он – для так называемых актеров, репетирующих ожидание прогрессирующего маразма.

* * *

Видеть во мне человека окружающим с каждым днем все труднее.

– Как?!! – ошарашенно воскликнула К. и, кажется, даже на секунду забыла – что ей делать с воспитанными на сольфеджио руками. – Не любишь те-а-тр?!

– Да, – ответил я.

По тому, как она успела нажать кнопку на звукорежиссерском пульте – причем нажала нужную, – я понял, что самообладание к ней пусть частично, но вернулось.

Спустя несколько минут она робко прощупала бастион моего невежества:

– Ну, может, классический?.. Или современный хотя бы. Экспериментальный!

– Нет.

– Что, совсем никакой?

– Ye!.. – произнес я с равнодушием Антона Чигура, приводящего в действие газовый баллон для забоя скота.

Со временем К. узнала, что я также равнодушен к оперетте и вообще к академической музыке. Скульптуре, архитектуре. Еще живопись меня не трогает, кроме тех случаев, когда она лучше фотографии. А нелюбовь к поэзии и незнание ее сыграли со мной откровенно злую шутку.

Много-много лет назад девочка, с которой у меня была без-умная любовь (именно такая она и была – «без-умная»), прислала мне строчки:

В груди у меня захолонуло. От осознания того, что мне посвящают стихи… Более того, для меня их сочиняют!.. Конечно, от такого можно было утратить остаток разума. Я пребывал в полнейшем восторге!!

Через какое-то время она прислала еще одно:

Долгие годы, повторяю, числом коих не менее десяти, я искренне думал, что эти тонкие, наивные, кое-где неряшливые строчки избранница моя сочинила лично. А значит, даже такой неоднозначный субъект, как я, такой весь из себя квази-Байрон (но все уже – в прошлом, да, в прошлом, давно уже), может служить источником поэтического огня и прочих, вполне горних материй.

Конечно, с течением времени авторство можно было проверить. Достаточно в том же Гугле набрать первую строчку. И я набирал. Прилежно. Ответственным и аккуратнейшим образом набирал! И разумеется, даже мощи Гугла не хватало для идентификации личности света очей моих и услады моего, в том числе, сердца.

А потом вдруг однажды я взял да и набрал в Гугле не первую строчку, а пятую. А потом еще какую-то, уже из второго стишка…

Скверный анекдот вышел, господа мои (и дамы). Первый опус принадлежит Гумилеву. Второй – Цветаевой. Да-с. Именно так-с!

А с первой строчкой получилось, надо полагать, следующее. Операционистка, которой для отправки на мой пейджер диктовали оригинал, гумилевскую строчку «кольца роскошные мчатся» расслышала по-своему: кольца роскошным часом . Что и предопределило мои последующие чувствования и некоторую сумму убеждений на достаточно продолжительный срок.

* * *

Очень легко определить – как женщина к тебе относится. Если женщину тянет, то ее тянет буквально. Совершенно невозможно становится идти рядом и прямо. Она ведь льнет, ты поддаешься: только что шли посередине и вот уже на обочине. Приходится выравнивать вручную.

И еще момент. Когда говорят «я тебя люблю», не обольщайтесь. Речь о чистосердечной приязни. В любви она признается, только когда поменяет местами два последних слова. Я тебя люблю – вы ей друг. Я люблю тебя – готовьтесь к худшему.

* * *

Мы все продолжаем смотреть друг на друга. Многие – за стеклом. Через стекло.

Подозрительно молчат умы, спорить не о чем.

Вы полагаете, из-за наркотиков все? Из-за их отсутствия почему-то не живется в последнее время? Не пьется и не курится, не работается почти и мало разговаривается, не пишется, не думается, не спится и не снится…

Все как-то через жопу. Кроме секса, пожалуй. И – иногда – кроме работы. Хотя последняя все чаще напоминает присказку о суме и тюрьме.

– К сожалению, ситуация на рынке такова, что мы вынуждены оптимизировать фонд заработной платы, пересмотреть штатное расписание и-и… для начала хотим уволить ведущих эфира.

– Как?!

– Да… Нет, ну подумайте сами. Что изменится без ведущих? Практически ничего.

– Но ведь мы – информационная станция!!

– Вот именно! Радио на то и существует, чтобы выискивать новые формы, оптимизировать, сокращать… удалять длинноты. В этом, знаете ли, суть журналистики! Поэтому вторым шагом будет увольнение продюсеров эфира, звукорежиссеров и референтов.

– Что?!!

– Да, и корреспондентов тоже. Полагаю, без них прекрасно можно обойтись.

– Но ведь…

– Акционеры согласны.

– Постойте! Но как же в таком случае мы сможем давать информацию?! И потом. Есть еще слушатели. Как же они смогут нашу информацию получать?!

– Как?

– Да! Как?!

– По наитию , разумеется!.. Господи-ты-боже-мой! Это что, так сложно?..

* * *

Убегая от действительности, погружаюсь в глянцевые дебри. Лучше всего спасает интервью. Особенно – эксперименты с интервью.

«Федор Дядя К. Владелец строительной фирмы. Сорок один год.

Отмостку вам? Как пожелаете. Мы сделаем все, что вы захотите.

Я ей говорю: зачем тебе три этажа? На третьем будет паутина с мухами. На второй ты поднимешься только лечь поспать. Вся жизнь – на первом.

Дом маленьким нужно строить, для человека. Все помещения должны работать. Надо, чтобы в каждое помещение интересно было войти. Иначе, какой смысл?

У меня две жены – одна старая, другая молодая. У первой от меня два ребенка, и у второй… сейчас уже два. Вроде все идет нормально так, ничего. А потом – дети откуда-то. Ну, я православный. У них ведь, мусульман, если жена не нравится – значит, отношения не наладил. Вторую тебе не дадут. А у нас? Поматросил – бросил.

Одно непонятно : очень много наших женщин за китайцев замуж выходят. Это нормально? Ты ж смотри куда! Зачем он тебе? Я и русских наших потому заставляю вламывать. Мне одна говорит: купи у меня двадцать китайцев. А на кой они мне? Генофонд-то составлять надо!

Поля многие не распаханы. Нет смысла. И машины. «Лексусы» нам выпускать ни к чему совершенно. У нас один танк – вы знаете? – по цене как восемьдесят «лексусов».

Деньги – да , это свобода. Но ничего более».

* * *

Когда на вечер берешь Девушке Moеt & Chandon Nectar Imperial (не буду уточнять стоимость), а она в тот же момент звонит, сообщает, что у нее мигрень, и просит купить нужных таблеток за четыре рубля шестнадцать копеек, чувствуется во всем происходящем нечто циническое со стороны главного драматурга . Мое мнение такое.

Тем не менее куплено было все. Вплоть до букета в триумфальном исполнении обертки.

И вот – с цветочной вампукой, шампанским, контрольной бутылкой пива, в грязных до пояса штанах – я вваливаюсь в подъезд.

Умеренно древняя консьержка понимающе кивает мне.

– Да! – киваю я в ответ. – Тридцать исполняется!! Приходится соответствовать…

В глазах консьержки появляется всевозможный спектр.

– Тридцать!! – восклицает она. – Но вы выглядите моложе! Намного!!

– Да…

Из вежливости сдерживаю галоп. И уточняю:

– Девушке моей. Тридцать.

– Бо-оже… – произносит консьержка, прикрывая рукой глаза.

И ведь совершенно же очевидно, что, зарабатывай я на несколько десятков порядков больше среднестатистического горемыки-налогоплательщика, искренне не понимал я бы – «кто все эти люди», что им всем от меня нужно, почему они путаются под ногами, отчего до сих пор живы. Я бы искренне думал, что кризис произошел от ебланов и в их только среде должен иметь актуальность, расточал бы повсюду жалобы на внезапно потрудневшую жизнь, ужасался во сне необходимости спускаться в метро, брезгливо втягивал носом столичный воздух, то и дело демонстративно покидал бы вавилоны, дабы променять их на все четыре стороны света, оставляя за собой инверсионный след презрения к себе подобным, но конечно же далеко не таким, как я, значительно худшим, чем я. Значит, все происходящее со мной сейчас исключительно справедливо. И разумеется, ничему меня не научит.

* * *

Замечу о вавилонах. Иначе – местах скопления. Объездил десятки их, в различных странах. Из всех обшарпанных, кривых, зассанных в большинстве своем переулков больше всего мне понравились переулки Saint-Tropez. Они ничем не пахнут. В них, видимо, не ссут. Причем и в фигуральном смысле тоже. Ходить по ним безопасно и бессмысленно. Можно преодолеть километр вдоль волглых, обляпанных песочной штукатуркой стен, с узким фарватером истошно-синего неба над головой, и увидеть магазин, в витрине которого выставлен портативный CD-плеер за одну тысячу евро. И все.

Я приобрел там часы на порядок дешевле, но с ними меня примут в любых приличных домах. При условии, что я потрачу еще чемодан денег на костюм, обувь, телесный мейк-ап и спутницу жизни.

* * *

Уверенно заявляю: в мире всякое можно увидеть. Особенно если судить по меркам крепких на передок ханжей. А вот чего там точно нет нигде, так это наружной рекламы женского нижнего белья, покрытой следами от разбившихся банок с краской. Для наших же мест это – в порядке вещей.

Я часто пытался представить себе человека, способного метнуть красящую «несмываемым позором» гранату в очаровательное, вполне прилично выглядящее создание, которое отважно противопоставило достоинства фигуры царству вони, грязи, мрака и помоев. Всему тому, чем славится лишенный культуры уличный быт наших окрестностей. Может, думал я, то бесчинствует озверевшее от воздержания племя бомжей? Или какой-нибудь опрыщавленный гормонами подросток куражится, перепив «Клинского»? Нет, не складывался портрет. Чувствовалась в этих актах вандализма некая программность, гражданская позиция, даже религиозное что-то… И вдруг – догадка!

Ну конечно же… Вот он идет. Средний обыватель. Невзрачный, кургузый, в длинном пальто. Начитанное чело противопоставлено треугольной мочалке бороды. Не просто так идет, а на дело. Поскольку в прошлый раз еще приметил. Запомнил. Поклялся себе порядок навести, искоренить скверну. Специально на кровные рублики приобрел Наш Ответ, не пожалел времени ехать. Размахнулся праведной дланью и метнул ею не дрогнув. Миг – и нет красоты. Один лишь порядок с правосознанием. А поверх – мерзкая печать-удостоверитель. День, стало быть, не зря прожит. Можно уходить с чистой совестью и чувством единственно возможного удовлетворения.

Он и уходит. Совершенно спокойно. Разве будет его кто-то хватать и привлекать? Он – радетель за нравственные основы. Сейчас пойдет водочки купит, отметить это дело. Расскажет братьям своим по единомыслию о подвиге ратном, рутинном. Да. Надо ж рассказать! А будет проходить мимо церкви, непременно остановится, дабы, сотворив односложную молитву, перекреститься.

Случилось так, что мы вновь переезжаем. Астрономическое количество книг и дисков нужно упаковать в коробки. За ними приходится ходить в супермаркеты, и вот там-то начинается самое интересное. Больших супермаркетов вокруг нас ровно четыре, по числу сторон света. Образуют они крестоподобную фигуру, в центре которой распят я (классический случай). Все супермаркеты разные. Один представляет собой гипертрофированный ларек, другой – несколько лучше, третий попросту замечательный, а последний вообще называется «№1». Я называю его «Первый Нах».

Не буду утомлять вас перипетиями. Скажу сразу, что в том магазине, которым я откровенно брезговал – мол, и ассортимент в нем плюгавый, и люди третий сорт, – ко мне отнеслись с необъятным вниманием, радушием и благожелательностью. Ухаживали и обхаживали, помогали ломать коробки, подсказывали, как лучше их вязать. Магазин же образцового уровня и качества, с чистотой неимоверной, с изобилием всего, с персоналом, вышколенным лучше, чем запуганный Полкан, отличился совсем не в ту сторону.

Я подошел к охраннику, обстоятельно все ему объяснил. Тот вызвал старшего охранника, я обстоятельно все ему повторил. Старший вызвал главного. Главный – администратора-женщину. Женщина – весом в полтора меня, блесткая, в непрозрачном лифчике под прозрачной блузкой, на каблуках, вся из себя, типа кинопродюсер, Метро-Голдвин-Майер такая и отчасти Голан с Глобусом, – выставив грудь и ногу, сказала:

– К сожалению, ничем не могу вам помочь!

– Как?! – воскликнул я. – Вы ж эти коробки все равно под пресс пускаете, выбрасываете! Вам же лишний мусор, возни столько. А я сейчас разломаю их по-быстрому, скотчем перетяну да и уволоку. И вам хлопот меньше, и мне помощь.

– Извините, у нас правило, – чеканно заявила Метро-Глобус. – Мы коробки не даем и не продаем. Если, допустим, вы упаковку водки будете брать, тогда мы вам ее с коробкой отдадим. И коробку – бесплатно!

И коробку – бесплатно , дошло до меня.

Я враз помрачился. И вышел вон. И многое понял в этой жизни. Осознал, в очередной раз убедился, и вы тоже знайте: Дарвин не прав. Гитлер – тоже. Низшие нас спасут. А высшие, случись что, они и расстреливать будут по принципу «первая пуля – бесплатно».

* * *

Послушайте, как порой разговаривают близкие люди. Как разговариваем мы. Я и она.

– Ух ты! Фигажсе!! Смотри – вот это посуда!

– Белая?! У тебя нет вкуса… Вот красивая.

– С гусями?!!

– Да. Потому что должен быть рисунок.

– Плебейский вкус!

– У тебя еще хуже: посуда белая, кругом хай-тек, закрыть шторы и голову не мыть!

– Хорошая же из тебя мещанка к старости получится…

– Лучше мещанка, чем Плюшкин.

– Тьфу!

– Тьфу!..

* * *

Как утверждают знающие люди, пара под венцом испытывает на порядок большие искушения и нападки. Вдвойне лакомый кусок, это понятно. Но раскардаш инферно касается всех атрибутов человеческой жизнедеятельности. Главное тут – не рыпаться, знать свой шесток. Если, допустим, интуиция тебе четко подсказывает: «сиди дома», а ты, храня шило в заднице, берешь машину и едешь просто так, куда глаза глядят, это уже не есть хорошо. Если, опять же, ты никого и никогда не подвозил – «не составил привычки», как говаривали в XIX веке, – то и нечего начинать, не следует распахивать шлюзы доступа для сущностей .

А я распахнул. Впервые.

И она села. Я помню тот момент.

Мы проехали километров семь в сторону прямо противоположную от первоначально выбранной мной…

Ну что… Лена. Двое детей. Любит Rammstein. Зарабатывает проституцией. Предложила вечером приятно отдохнуть, по таксе «добром за добро» (я не брал с нее деньги за извоз). Идею пришлось вежливо отменить.

– У вас такой голос!.. – с придыханием признается.

– Ага.

– Запишите мой телефон.

– У меня ручки нет.

– Тогда… извините только. Вы не могли бы мне сто рублей дать?

Чувствую, сейчас заржу. Нащупываю глазами тощую жопку неосмотрительно близко подошедшего беса и даю смачного пинка.

– У меня, – говорю, – одни тысячи.

Кажется, в этот момент она распознала во мне сводного брата Джорджа Клуни, приятеля Брэда Питта. Но ушла.

А я уехал.

* * *

Все уже происходило – раньше и почти зеркально. Женщина, отправленная одна на отдых за границу, в страну, где от пристающих мужчин приходится отбиваться камнями. И кажущаяся неизменность, сопровождаемая подозрительным взрослением в постели. Попытки выбрать момент, чтобы признаться, и попадание в этот момент, почти безупречное. И «лифт». Реакция может оказаться разной, но первое ощущение всегда одно: «лифт» отрывается, летит отвесно вниз. Вены на руках вспухают от перепада давления.

С тех пор я стал значительно старше, поэтому глупых вопросов – как оно было? сколько раз? кто он? тебе понравилось? а ему? – не задавал. Возможно, и потому еще, что мы находились в казенном месте, где браки обычно скрепляют, но при необходимости могут не оставить от них камня на камне.

Между мной и «служительницей культа» тянулся обшарпанный барьер. Я стоял, она сидела. Заполнив какой-то формуляр, подвинула его ко мне. На казенном листе красовалось слово «СУПРУГ», к которому рукописно добавили окончание «-а».

Я развернулся, приоткрыл входную дверь и, выглянув в коридор, кратко, не повышая голоса, бросил:

– Войди.

Жена вошла и присела у барьера, умалившись в один миг. Глаза ее, занимавшие половину черно-белого лица, полнило выражение унылой скорби. Такое бывает у плакальщиц на похоронах, когда плакать уже нечем и незачем по большому счету. Лимит эмоций исчерпан. Вероятно, она надеялась еще, что я закачу скандал, помогу ей разрядиться, начну сыпать предсказуемыми репликами, ответы на которые позволят все перевернуть, отмазаться, свалить вину с больной головы на здоровую, остаться при своем праве. Но я молчал. И нельзя сказать, что ничего не чувствовал.

Я вспоминал мысль, выраженную Ларошфуко («для женщины гораздо легче не изменять вообще, чем всего один раз»); сожалел о собственной теории, по которой девственность с мужчиной не теряется, ибо женщина предназначена для мужчины, следовательно, в грех блуда впадает, переходя от первого избранника к следующему; мучился сознанием того, что вот уже три раза – три последних, как выясняется, раза – думал, что занимаюсь любовью, а на самом деле, подобно кобелю, крыл суку, даже не осознав потери уникального человека , не заметив – когда случилась подмена. И неудивительно! Ведь я сам подтолкнул ее к этому, сам подготовил. Поступал так, как считаю нужным, делал все, что желаю. Поэтому сам же – по Закону – должен оплачивать выставленный счет…

Возмездие настает перед рассветом. Когда рассудок отменяется, критерии реальности подавлены смыслом деяний, а знаки суда читаются особенно легко.

* * *

Тему одних и других (при условии, что вся разница и противоположность образов сводятся к единственному, многое вмещающему в себя человеку) исчерпать почти невозможно.

Помните, как Бивис и Батхед случайно распахнули дверь одного из вагончиков в кемпинге и увидели директора своей школы? Думаю, не нужно вам рассказывать – что такое директор школы. Строгий и злой, одетый в костюм, надушенный парфюмом, лысый, в очках. Детская модель неотвратимости рокового конца.

Проблема в том, что, когда Бивис и Батхед увидели директора, лысым он еще был, а вот очков на нем уже не было. Отсутствовал и костюм. Одеколонный запах уступил место причудливому аромату, чье происхождение точно идентифицировать при детях не следует. На смену строгости и ответственной злобе пришли странное изумление и обманчиво беспочвенный восторг. Через равно короткие промежутки времени директор вскрикивал:

– А! А! Еще! А! А! А! Еще! А! А!

В одних приспущенных трусах он стоял на коленях перед походной металлической кроватью, навалившись на нее грудью. По обнаженным ягодицам его хлестала плетью дивная рослая амазонка, кое-где перетянутая узкими полосками черного латекса.

Директор взвизгивал и надувал слюной пузыри. Амазонка самодовольно ухмылялась.

Вот какая складывалась картина!

* * *

Многие склонны путать двойную жизнь и скрытую. Но если двойная – удел людей особых, избранных, то скрытая есть почти у каждого, и ей не обязательно принимать гротескные формы.

В свое время я работал в офисе (да, мне повезло), где каждый день видел одних и тех же обычных людей. С утра до вечера они занимались одинаковой работой, лишенной буквального смысла, но обладающей безусловной ценностью в виде статьи дохода. Окружающие имели гуманитарные интересы, почитывали книги, посматривали кино, могли поддержать разговор на изрядное количество банальных тем, смеялись негромко, пили чай Lipton. Прекрасные, в общем, окружающие. Главное, что женщин от мужчин еще можно было отличить. Но иногда кто-нибудь из них, строя планы на вечер и говоря по телефону, мог вдруг произнести:

– Нет, в караоке потом! Сначала на трансвеститов!

Вздрагивая, я делал вид, что ничему не удивляюсь. Я знал, что периодически они задерживались допоздна, объединялись по интересам, после чего уходили в ночь, мрак которой длился до следующего рабочего дня. Снова приходили, рассаживались по своим рабочим местам, уверенной рукой вводили пароли и логины, заваривали чай Lipton. Их лица отмечала традиционная печать нормы. Редко-редко кто-нибудь мог неожиданно отвлечься и, словно невзначай, обращался к коллеге:

– Оля! Оль! (Все буквы в именах изменены.)

– Что, Жанночка?

– Ты не помнишь, я ночью курила?

– Да.

– Как паровоз?

– Ага.

– Ну ладно…

И работа продолжалась своим чередом.

Помню, я им завидовал. У меня ведь всего одна, постоянная жизнь. Она вся на виду, про нее даже рассказывать неинтересно. А у них – вон какая! Разнообразная, веселая. С излишествами нехорошими. С запретными плодами.

Есть старенькая кинокомедия «Ох, уж эта наука!». Там два гормонально одержимых подростка-лузера сделали себе «на компьютере» девушку. Грудь в руке, мозг Эйнштейна, плюс она была немного волшебницей – все как нужно. Закатили по этому поводу вечеринку. Шампанское, канопе, триста гостей, танцы до упаду. Устроителей вечеринки то и дело спрашивали: «Ребята, эта девушка с вами?» Они отвечали так: «Что? А? Ах, девушка! Такая стройная? С длинными ногами? Роскошными волосами, взрослая, сексуально раскрепощенная, легко возбудимая девушка? Да, она с нами».

Так вот, мне одна такая рассказала, что не смогла, в силу особо восторженного состояния, пройти фейсконтроль в ночном клубе. Тогда она встала на четвереньки и попыталась проползти в клуб у охранника между ногами, будучи совершенно уверенной, что так ее не заметят. Я не стал спрашивать – чем закончилась эта история. Я просто уже не мог.

Бог знает, чем способны заниматься люди после работы глубокой ночью с караоками и фриками. Неизвестно что вообще делается в таких заведениях. Может быть, там даже продают боржоми.

* * *

Я сам работал в клубе. Да, я работал там. Прошедшее время. В прошлой жизни. На сегодняшний день я фотолаборант, фрезеровщик, плотник-бетонщик, машинист газоразделительной установки, реквизитор, бухгалтер, кинокритик, информационный ведущий, редактор.

Еще я сторож. И тоже – бывший. Целых полтора месяца мне довелось охранять строительство многоквартирного высокоэтажного дома. Выглядело строительство так: обширная пустошь на окраине вавилонов, в центре которой – гора фрагментов будущего забора. До моего увольнения его поставить так и не успели… Больше ничего не было.

Еще я нанимался в бюро охранников и телохранителей. Пропустив мимо себя громилу размером с Эверест (он выходил из кабинета, где проводилось собеседование), я зашел к начальнику бюро и сел на указанный мне стул. Помню, в тот день было жарко. Я надел рубашку с короткими рукавами. Мыслящий тростник весом в пятьдесят килограммов. На вид вдвое моложе своих двадцати. В рубашечке черного цвета… Начальник внимательно смотрел на меня. В одном его глазу был весь опыт «Альфы», в другом – «Беты». Посидев какое-то время молча, я попросил разрешения уйти и ушел.

Чудесная эпоха…

Мой знакомый философ, пожилой безработный мужчина, прошедший извилистый жизненный путь от должности советского цензора – через сибирский застенок – к поприщу репетитора математики и литературы, взял один частный урок вождения автомобиля, надеясь обрести тем самым новую профессию.

– Мне, главное, с места стронуться, – говорил философ, – а по прямой-то я доеду.

Он планировал стать водителем маршрутки, возить людей.

* * *

Сегодня попался совершенно пролетарский, но не вызывающий отторжения водитель. Может, потому, что интересно рассказывал.

– У меня их, таких, много было, – доверительно сообщил он. – Но понял: знаменитости разные бывают. Вот я Зайцева однажды вез – тот нормальный. А Зверев! Ой, пидара-а-а-ас… Вы представить себе не можете. Они вдвоем ехали. С продюсером. Четыре часа – по магазинам! За продуктами, ага. В Чечню собирались, на гастроли… Зверев ссыт, а продюсер его уговаривает. Большие деньги, мол, обещали. Какие там деньги? У него ж рожа – хуже, чем у Майкла Джексона! Мутант, блин… И перед каждым магазином, я только остановлюсь, он тут же свои малярные кисти достанет – и ну давай рожу подкрашивать. Тьфу… Не, я умных люблю возить. Помню, вез этого… как его? Из «Своей игры». Самый образованный. Вассерман, во! Он же девственник. Да-а-а… Сел рядом. А здоровый же! И в жилеточке специальной. Там у него компьютер разложен, журналы специальные. Все при нем! Сел так, что я скорости переключать не могу. Все места занял, понимаешь? Ну, я его назад и отсадил. Так он – ничего. Сидит, хихикает…

* * *

Я параллельно прикидывал: это ведь крайне унизительная штука, отработав пятнадцать – семнадцать часов кряду и обвально поизносив нервные окончания, вернуться типа домой, в обширную вроде бы квартиру, в каждой комнате которой почивает ровно по одному человеку, использовавших собственное право на труд, имеющих аналогичное на отдых, поскольку ведь при таких раскладах, конечно, думать не моги, чтобы войти нормально, как подобает свободному человеку, вольготно и с достоинством – нет, приходится красться в кромешной темноте, раздвигая быстро спертый от повсеместного спанья воздух слепыми руками, вечно наступая на что-то некондиционное, обманываясь в габаритах и плутая, топча почем зря остеохондрозный паркет, каковой уж непременно хрустом и скрежетом своим предварит не только каждый ваш шаг, но даже намерение осуществить оный, и так далее, и так далее.

То-то, помню, летом, когда домочадцы благополучно сваливали на дачу, всякий раз возвращаясь к «себе», вооруженный подобающими напитками и сопроводительными закусками к ним, держа в уме фильм, загодя отложенный для просмотра, или музыку, припасенную для благостного прослушивания, распахнув входную дверь, громко, ради утверждения столпа личной истины, можно сказать, сугубо в профилактических целях, я орал в глубину жилища: «А МЕНЯ НЕ Е…!!», мгновенно тем самым очищаясь от скверн пустопорожнего, обрыдлого бытия, приходя в надлежащее чувство, восстанавливая кислотно-щелочной баланс, после чего преспокойно жил дальше.

Кажется, так давно это было…

* * *

Недавно видел, как трудится человек, управляющий компанией с активами на миллиард долларов.

Он говорил мне:

– Ща, погоди минутку!

И потом – в трубку телефона, с употреблением множества слов, имеющих далеко не здешние корни.

Заканчивался диалог так:

– Извини, у меня вторая линия, я перезвоню.

Оборачивался ко мне. Я понимающе кивал.

И все повторялось.

Снова повторялось.

Повторялось, понимаете?

Снова и снова.

Но я был спокоен. Задействовал все свои женские гормоны и просто следовал за ним. Как ад.

Перерыв был всего один. Когда менты попросили нас выйти из машины, предъявить документы, открыть бардачок и багажник. Документов у меня не было. Никаких. Я их не взял впервые в жизни. Предъявил содержимое карманов, дал понюхать сигарету из своей пачки. Оказывается, в банке, напротив которого мы случайно остановились в ожидании юриста, полчаса назад незаконно обналичили крупную сумму денег. Конечно, это были мы, йопта! Обналичили и съели. А потом сидели напротив, детально обсуждая успех и модернизацию машины. Ему поставили турбину на автомобиль среднепредставительского класса. Расход топлива увеличился до бака на сто пятьдесят километров, при наборе скорости до ста за несколько секунд.

– От погони уходить? – романтично предположил я.

– От погони уходить, – ответил он.

В его голосе не было ничего, кроме прагматики.

* * *

Оно и понятно, каждому свое утруждение. И способ отдачи.

Возьмем самое тривиальное – уборку квартиры.

Помню, как я убирал квартиру, живя один. Это было приятно. Сам насрал, сам и убрал. Все лаконично, тэкнократично, без всяких плюшевых поверхностей и пошлейших салфеточек под дурацкими вазами.

Потом нас стало двое, и работы прибавилось. Правда, нас связывали чувства, обеззараживающие любую рутину.

Несколько позже, не совладав с чувствами, мы обеспечили появление третьего. Один из моих друзей сказал тогда: «Не переживай, хуже не будет. Будет так же хреново, но по-другому».

Однако сегодня нас уже четверо. По техническим причинам.

Драма вырастает в трагедию еще и потому, что когда-то я убирал однокомнатную квартиру, потом она превратилась в двухкомнатную. В сегодняшней комнат три, не считая гардеробной. К тому же есть вещи, с которыми легко миришься в тридцать лет, тяжело переносишь в сорок, а дожить надеешься хотя бы до пятидесяти. В лучшем случае.

И вот что я тогда понял. Мне нужна домработница. С глазами. И руками. Ногами. Тонким, уместным ароматом тела. Непосредственностью. Внутренним стержнем внутри. Личность, понимаете? Чтобы можно было о жизни поговорить. Сам с собой я уже не справляюсь, не говоря об остальном.

* * *

Это мода, видать, такая: ждать, пока ведро наполнится, потом подтянуть края шестидесятилитрового мусорного мешка, свернуть их к центру и продолжать накидывать сверху объедки, ватные диски, арбузные корки, недоедки с барского стола и прочий отхожий креатив. Или давить тюбик зубной пасты близко к горлышку, непременно у горлышка, за горло прямо его, с-суку!! Или свежемытую пиалку, куда так и просятся чипсики к пиву, ставить на дно, а не дном кверху. Берешь такую пиалку – в ней лужица чистоты скопилась. Отставляешь в сторону, берешь следующую… лужица. Третью… лужица. Четвертую… мать-перемать, а?! Во-во. Или когда стабильно при глажке роняют утюг на паркетный пол. Или если льют в битком забитую стиральную машину порошок в количестве как раз достаточном, чтобы отстирать половину мужского носка.

Между прочим, я давно не стирал руками. Надо будет при случае вернуть себе ощущение крестьянской ломоты в пояснице и запах пота, не ламинированный драй-стиком. Желательно еще сохранять длину верхних конечностей, чтобы дотягиваться до потаенных, забитых грязью уголков под кроватью. Полноценно широкое ложе действительно стимулирует разврат. Но не тот, о котором принято догадываться в первую очередь. При условии, что ложе занимают целомудренно-преданные друг другу супруги, смотрящие, как водится, не друг на друга, а в одну сторону, чуткие и внимательные, с предусмотрительностью и чаяниями, с интуитивистским опытом, с омутом и засевшим в нем чертом (чтобы все как у людей), ссоры неизменно происходят, они случаются, и чаще всего – в постели, когда пот, доказующий потребность одного в другом, начал подсыхать, дыхание уравнивается и непонятно, что делать дальше, неужто уже все?

В такой момент выстраивать дистанцию легче легкого. Достаточно провернуться в два с половиной оборота вокруг своей оси и, откатившись на самый край постели, застыть спиной к оппоненту, не забыв при том выпукло отклячить ягодицы, в знак кульминационного утверждения собственной доминанты.

Любой идейный соперник конечно же понимает, что теперь наводить мосты любви и дружбы столь же бесполезно, сколь пытаться трогать рукой горизонт. Он визуально это осознает. Географически, можно сказать. А подкатывать с примирением, учитывая масштабы поля боя, закономерно унизительно. Слишком много телодвижений придется осуществить. Слишком оскорбляюще-явно будет выглядеть проявляемое великодушие.

Именно поэтому ничего не стоит мириться на раскладушке. Хотя, с другой стороны, на раскладушке невозможно заниматься любовью. На ней можно только еть друг друга.

Таким образом, мы вновь возвращаемся к актуальности здорового образа жизни.

* * *

Я еще помню то время, когда культурному, приличному человеку можно было не бухать перманентно и даже потребности в питии не испытывать – ни физической, ни метафизической. Человек тот был еще ребенком, а значит, пребывал в состоянии редко нарушаемого, проистекающего из самозабвения блаженства. С тех пор, конечно, многое изменилось, и о причинах изменений оставалось бы только догадываться, не шагни наука вперед.

Ученые провели исследования склонности крыс к алкоголю и доказали, что крысы становятся запойными при увеличении информационной нагрузки. Когда животных-трезвенников заставили решать задачу, требующую умственного напряжения – например, искать кусок пищи в лабиринте, – их потянуло на спиртное. Ученые говорят, что виноват стресс. Он меняет баланс нейромедиаторов в мозгу.

В общем, все сходится…

* * *

Где-то в глубинах моего архива хранится карикатура (самые лучшие карикатуры, да будет вам известно – те, от которых хочется плакать). На ней изображены двое рано облысевших мужчин глубоко среднего возраста, одетых в сальные маечки и пузырчатые, линялые шаровары. Стоят они за пляжным столиком под зонтиком. Ногами ушли в песок почти по колено, ибо весом эти люди пудов по семь. Обрюзгшие затрапезные глыбы, не подозревающие о существовании дезодорантов и новых бритвенных лезвий.

А лето вокруг! Леность разлита в воздухе… Море плещется тихо-тихо, чье-то бесхозное ребятишко играется неподалеку…

Мужчины угрюмо молчат – каждый о своем. Перед ними кружки мутного стекла. В кружках налита жидкость, по вкусу отдаленно напоминающая пиво.

Вот чайка крикнула – и ничего. Лишь плещется море…

– А помнишь, Вася, – подал голос один из мужчин, – в детстве мы собирали марки…

И снова молчание.

Нет больше слов.

Французскому я так и не обучился, поэтому сказал этой лазурно-бережной девушке очень ломано, хоть и без жеманства:

– Вингт кватрэ, – и, подумав, уточнил: – Евро.

Тем самым удостоверялась сумма задолженности их бару за вчерашний ужин.

Девушка, в ответ всплеснув руками, решительно и протяжно залопотала что-то вроде «месье, монпансье, гарсон-мудассон вуаля се же ву блин мизерабль фак-н-шит». И протянула мне собственную версию счета, где четко стояло «689 €».

– Это мне?! – ужаснулся я.

– Уи, – отвечает.

Так… что же делать? Предъявленная сумма лишь на пару условных единиц уступала сбережениям, остающимся нам на жизнь до конца отпуска.

– Консеву табу грильяж мон де Пари… – продолжила было лопотать официантка.

– Так, стоп! – оборвал я. – Ты по-человечески, на русском объяснить можешь?

– Могу, – кивает та.

– Вот и отлично. Давай, я слушаю.

– Вы должны оплатить сломанную машину для изготовления льда.

– Ась?!

– Да-с. Вы, когда вечером водку пили-с, хотели сперва лед в литровую кружку положить, а машина сломалась.

– То есть сломалась она у вас, а платить за нее я должен?

– Но лед-то вам был нужен, не мне.

Повисла драматическая пауза.

– Знаете что, – говорю. – Извольте предоставить мне письменные, до-ку-мен-таль-ны-е свидетельства от старшего менеджера, что именно я своими действиями привел к поломке вашей машины. Только после этого мы продолжим разговор.

Сделав такое заявление, я вывалился из сна и оказался на Садовом кольце, на расстоянии три тысячи триста километров от Лазурного Берега.

* * *

Здорово, правда? Оказывается, если лечь спать очень рано, часа в три ночи, и абсолютно трезвым, мозг не выдерживает. Он выдает удивительные галлюцинации. Вновь я поступил по фрейдовскому принципу вытеснения одного другим: из двух снов выбрал более щадящий. А раньше, пока не наступило утро, ехал в переполненном вагоне метро, пытаясь развернуть свежий номер «МК». Неведомым образом ко мне придвинулся довольно мерзкий тип заметно пролетарского розлива и без всяких предисловий, без приветствий и прочих церемониалов произнес:

– Анекдоты передай мне.

– Чево?! – ответствовал я тоном человека, способного, цыкнув слюной сквозь трещину в передних зубах, закатать жизнь под рогожку.

– Х… в очко! Пять анекдотов передай мне.

От напряжения, вызванного старанием выдать себя за другого, я выронил газету и нагнулся, чтобы подобрать ее. Это было ошибкой. Немедленно мерзавец, охочий до анекдотов, достал нож с длинным лезвием. Два раза он погрузил лезвие в мою спину, целясь правее – туда, где, по его мнению, находилось сердце.

* * *

Абсолютное большинство жителей Страны отрицательной селекции – потомки смердов, в вольере которых случайно не заперли дверь. Иногда они предстают в виде фауны, иногда – в виде флоры. Равных слишком мало. Высшие же, по которым с возрастом тоскуется все чаще, остаются несбыточной мечтой.

В свое время, на службе в армии, мне доводилось писать нежные письма за сослуживцев, представляющих некоторые экзотические народности, – из числа тех, кто ятаган ни на какой ум не променяют. Вместо мозгов там кусок гонора в голове. Многие джигиты не могут двух слов связать, но «дэвушек» покорять стремятся хотя бы на расстоянии.

Помню, одну из пылкопламенных эпистолярных од я завершил фразой «твой преданный Тахир». Джигит вскинул непокорную голову и аж на стуле подпрыгнул.

– Абросемоф! – крикнул он. – Какой такой «преданный Тахир»?! Тахир не может быть преданный. Собак только преданный. Ты поняль, Абросемоф?! На меня смотри! Только поганый собак один преданный! А Тахир…

От мыслительного запора усы его пришли в движение.

– Тахир, напиши, скромный.

Я так и написал.

* * *

Мне довелось служить в самом конце восьмидесятых. Население большой единой Страны все еще жило по советским законам и с готовностью им подчинялось. Если приходила повестка в армию, значит, оставалось лишь безропотно собрать вещи. Число косящих маргиналов не составляло никакой статистики.

Семьсот с лишним дней – достаточный срок, чтобы сделать множество верных наблюдений и подметить очевидные вещи.

Меня окружали люди из большинства братских рес публик, различаемых прежде всего (чаще – и только) по национальному признаку. Даже дебил очень скоро согласился бы, что самые разные люди одной и той же нации складываются в групповой характерный портрет, черты которого настолько же обособленны и индивидуальны, насколько индивидуальной и обособленной является вообще личность отдельного человека. Другими словами, нация тоже есть личность сама по себе. Но, находясь в армии, я еще не делал никаких выводов. Они обозначились спустя годы – после того как все мы разбрелись по своим аулам, кишлакам и мегаполисам, чтобы в скором времени воспользоваться гибелью Союза в полной мере, практически обрести право на самоопределение.

Когда шли чеченские войны, я часто вспоминал одного сослуживца, мерзейшую сволочь, любившего рассказывать о своей мечте.

– После дембеля, – говорил он, – у меня будет офигенный дом. Любой человек, въезжая в Грозный с любого конца, захочет спросить: «Чей это дом?» И каждый ему ответит: «Это дом Анзора»…

Уверен абсолютно, что дом Анзора, наравне с сотнями домов других таких же «лезгинщиков», российские войска стерли с лица земли, хотя одни ничего такого не хотели, они просто выполняли приказ, а другие совершенно не думали, что так получится. А получиться иначе абсолютно не могло, ибо это метафизически логично.

Другой представитель «мертвых душ», из Туркменистана, имя которого память хранить побрезговала, был настолько ленив, аморфен и одноклеточен, настолько гнидоподобен и жалок, что ему можно было в буквальном смысле срать на голову, – в ответ он только бы мычал, натужно выказывая сонное неудовольствие. Потом все они, такие же , там, у себя дома, восхваляли суверенного вождя, ставили ему золотые статуи, трепетали в пучине личного ничтожества, уравнявшего в правах человека, растение и скот…

Так – каждый из нас. Каждый по своему сценарию индивидуальности. Но даже в этом случае мы остаемся под властью факторов, которые от нас не зависят, поскольку уходят в откровенно высшие сферы, не обнимаемые человеческим умом и уж тем более неподконтрольные воле.

Доказательства сему продолжают поступать.

* * *

В магазине продовольствия, знаменитом отсутствием очередей, все пребывали в отпуске, а быстро набрать этнически паранормальную замену, да еще и с российской пропиской, не удалось.

Возникла очередь. Длинная. Замыкаемая мной.

Я шел не с работы, а на работу. Вместо пива в моей руке был кефир.

Томление с каждой новой минутой больше походило на страдание. Количество голых, окрашенных загаром плеч и предплечий, спин, животов с пупочками, восхолмиев грудных желез, орошенных мелкой росой пота, шеек, покрытых белобрысыми завитушками, беспрестанно вздрагивающих ляжечек, полноупругих икр и жемчужных ноготков, украшающих стопы, зашкаливало.

Издать легко предсказуемый стон я не успел. Внимание отвлекла местная служительница, разносившая товар. Она хотела ненавязчиво рассечь очередь, чтобы пройти к полкам у кассы, испещренным кондитерской снедью и техническим инвентарем, актуальным для privacy. В руках у служительницы были презервативы – геометрически структурированная куча. Она стала раскладывать кучу по ранжиру, в нужные места, лейбл к лейблу, особенность к особенности, бесстрастно, научно и с типично женской терпимостью к мелкотравчатому труду.

У нее зазвонил телефон.

– Да, – сказала она, одной рукой прижимая мобильник к уху, а другой продолжая размещать на полочке упаковки с насадками для мужского полового члена. – Нет, сейчас не могу, занята… Говорю, занята очень!..

Вскоре все было кончено. Она удалилась.

Образ ее, сопряженный с деятельностью – коктейль рутины и атрибутики для таинств, – остался в моей голове, подобно тому как сварка на какое-то время оставляет след на сетчатке не успевших зажмуриться глаз.

* * *

Тяжело находиться в наших вавилонах, вот что я вам скажу…

На детской площадке мужчины, временно пораженные в правах, скорбно выгуливают своих детей. Дети носятся, прыгают, качаются, толкаются. Особым успехом пользуется закрытая «труба», похожая на те, что в аквапарке, и рассчитанная на дошкольный возраст.

В какой-то момент на площадке возникает горстка подувядших Лолит, и все как одна тоже лезут в «трубу».

Рядом со мной – пара представителей сильного пола. Между ними происходит следующий разговор:

– Хоть бы она застряла, что ли, внутри…

– Хорошая мысль! Мы бы тогда позвонили…

– Ага. Приехали бы спасатели.

– …часов через шесть.

– И разрезали бы ее.

– …вместе с «трубой».

Оба переглядываются. Обоим значительно легче.

* * *

Расположенную неподалеку едальню оккупировали дамы в претенциозном драпе с меховой оторочкой, головы причесаны будто бы наспех и утыканы булавками с блескучими камнями, на пальцах советского вида перстни. Каждой можно безошибочно дать от сорока до пятидесяти пяти лет. Матроны, одним словом. На их лицах читался тот специфический комплекс веселья, дурмана, недосыпа и ложных перспектив, который устанавливается на исходе третьего дня беспрерывных празднований.

То, что очередь за посетителями с детьми лучше не занимать, известно любому завсегдатаю «Макдоналдса», но сразу детей я не вычислил, а когда на подносах матрон, поверх центнера разнообразной снеди, начали устанавливать коробочки под «хеппи-мил», было уже поздно. К счастью, решали они не только за себя, но и за отпрысков. Причем решали быстро.

В какой-то момент сквозь толпу к нам пробилась крохотная девочка лет четырех, одетая, как и полагается, во все розовое.

– Мама, можно я тебе помогу? – раздался ангельский голосок.

Одна из матрон полуобернула туловище и, полыхнув амбре ротовой полости, издала грозный рык:

– СЯДЬ, Я СКАЗАЛА!!

Девочка моментально испарилась. Неизвестно, с каким лицом. Я и про свое-то лицо затрудняюсь ответить, поскольку даже ненависть включить не успел. Плакать захотелось раньше.

* * *

В магазине нижнего женского белья (я иногда хожу на экскурсию) молодая прожигательница спонсорского бюджета выбирала купальник для своего чрезвычайно несовершеннолетнего дитя.

Ладно, думаю, без трусов и я – даже будучи ребенком – не загорал. Непременно требовал, чтобы мне попку платочком носовым прикрывали. А сверху – камушек. Дабы платочек бризом морским не сдувало.

Нет. Оказывается, купальник – это купальник. С верхом то есть, помимо низа.

– Так у них все теперь ходят. Это обязательно.

Ой-йоо, думаю! К тому ль стремимся?!

Всегда полагал, что девочкам необходимо верх закрывать, ежели он округлость приобретает или «маркеры» в развитие пошли. А так-то что? Педофилов запретными плодами тешить?

Мне дама одна, приехав из многолетней командировки, рассказывала:

– У них там, в Германии, бани есть общие. Я сначала – ни в какую! Совковая была. А потом думаю: дай пойду посмотрю. С мужем решили семьей идти. При шли. Туда-сюда, мужчины, женщины, дети – все спокойные, каждый собой занимается, ничего особенного. Чудесно отдохнули! Я Любаньке (дочь, двенадцать лет) только раз голову отвернула. У выхода на лежаке спал один, с елдой в потолок. Знаете, как под утро бывает? А так вполне культурно, цивилизованно. Здоровая нация!

* * *

Позже в студенческом кафе случайно расслышал двух полуночников в возрасте семидесяти на двоих:

– И тебе есть с кем?

– В смысле?

– Поговорить?

Делают по глотку.

– Ты знаешь… есть! Но проблема в том, что говорю-то в основном я. Говорю, говорю, рассказываю, удивляю…

– О!

– Да-а, по глазам же видно. Я говорю, а они слушают, понимаешь? Сидят только и слушают. Я вроде и рад. Приятно, когда тебе в рот смотрят. Но какая-то от всего этого усталость… Смысл-то? Я говорю, говорю. Душу, можно сказать, вынимаю…

– А они только слушают и е…

– Ха-ха-ха, точно! «Слушают и е…». Да… Ума – словно передо мной кошки фаянсовые… Они же ни о чем не думают. Никогда не думают. Не пытаются даже!

– В самом деле?

– Так по глазам видно!

Делают по глотку.

– Не-ет, я точно знаю, думают они. Думают…

– И о чем же?

– А как им ребеночка завести!

– Во-от оно что-о… Ты прикинь! Мне такая мысль не приходила.

– Ну и зря. У человека сначала есть женщина, друг, жена, потом она рожает и превращается в слегка социализированное животное. В робот по уходу за ребенком. И это – по отношению к человеку – не предосудительно. А попытки человека компенсировать урон – предосудительны! Словно бы тебе больше всех надо было.

Делают по глотку.

– А вот… в Японии, я слышал, иметь любовницу – не порок. Да. Порок – говорить об этом.

– Так мы-то не в Японии!!

– Ну да, ну да… и слава богу…

Выпивают. Один – бодяжный виски, другой – пиво с гренадином.

* * *

По ту сторону замурованных окон стоит прекрасная суицидальная погода. Небо с утроенной силой оправдывает свое назначение потолка, сверху нескончаемо-лениво, «через губу», сыплется геморроидальный дощщ, умертвия деревьев лоснятся черными останками рук. Земля готовится к новым испражнениям…

Той осени, «из книжек», теперь долго не будет. А та, что наступила, без всяких сомнений, ниспослана роду людскому, живущему в здешних широтах, в наказание. И есть за что.

* * *

От жизни в средоточии столпотворения получаешь один только плюс: куда ни плюнь, плюешь у себя дома.

– Ты на красную?

– Ага! Доеду по прямой. Но я тебя провожу.

Переходим на синюю.

– Мне – туда.

– А мне – туда. По прямой, через одну.

Синяя, по выходе, страшнее. Вокзал, шарамыги, вялый укроп в полночь, асфальт – контурная карта ручейков ссак. Миазм свежих догнивающих чебуреков. Лавочки облеплены «людями». Я слышу их разговоры. Слова проворачиваются в их ртах подобно грязному белью в стиральной машине. Смердящие портянки, обтруханные портки, облеванные фрагменты тканей, засморканная ветошь. Наружу валится все. Сухая стирка.

Кривые, косые, коростные. С культяпками.

Официальные бомжи.

Мысленно воздеваешь руки к небу и, потрясая ими, трансформируешь вопль в просьбу:

– Пусть все будет так же! Пусть!! Но чтобы я мог с этим мириться!!

Есть в незаразных болезнях что-то от мученичества. Велик соблазн представить геморрой плодом интеллектуальных усилий, а паховую грыжу выдать за результат секса в большом городе. У нас ведь по любому поводу не грусть, а тоска. Вместо дня сегодняшнего сокрушения о прошлом. Все-то тогда было хорошо, все-то теперь ужасно или плохо. Так жизнь и проходит, с обернутой головой. Позади же известно что – жопа! Коли жопу только видеть, это ж какое мировоззрение тогда выйдет?! Истинно наше, русское. Вся традиция отечественной мысли на том основана. Так размышляю я, дожидаясь, пока пивные дрожжи не превратятся в химию мозга.

* * *

Мне все-таки удалось раскачать эту сталинскую квартиру – с ее вечными стенами, полуметровыми перекрытиями и захороненными в них скелетами.

Дверь у нас железная, но если ломиться всем телом, то достучаться можно. Тем более что я слушал не Rammstein, а A-ha.

Надел на себя кое-какое белье. Открыл.

За порогом стояла беспородная телка лет тридцати, девяносто килограммов весом при росте метра в полтора. При том – паранормально плоская.

Разумеется, «здравствуйте» не последовало.

– Я соседка твоя!! Мне это не нравится!! Уважай тех, кто рядом!! Не смей включать так громко!! Я сейчас милицию позову!!!

Мельком глянул на часы. 18.47.

– А вы, – говорю, – соседка откуда?

И показал рукой вверх, вниз, влево и вправо. Типа перекрестил.

– Сверху!!!! – взвизгнула она.

У меня были в запасе хорошие, конструктивные предложения для развития диалога в продуктивном русле. Я ведь понимаю: с соседями жить, периодически встречаться на лестнице, ехать в лифте… Но тут я увидел, как она выворачивает из-за спины правую руку, а в руке – кружка с жидкостью. Чайного цвета.

«Если коньяк, то очень кстати, – подумалось машинально. – В противном случае значение имеет только температура».

Температура оказалась комнатной. К тому же замах, контролируемый яростью, никогда не бывает точным.

В тот же миг дипломатия подверглась аборту.

– Пошла отсюда, с-сука!.. – размеренно произнес я.

– Сам пошел!! – хрюкнула она и попятилась.

– Я тебя, тварь, урою вместе с твоей милицией!!

– Закрой свой рот!

– Отсоси у меня.

– Гондон!!

– Иди законы учи, жир-трест!

– Сам пидарас!

– Штаны береги. Не отстираешь…

Она была уже далеко.

Я спокойно закрыл дверь, вернулся в комнату и сделал музыку погромче.

* * *

Мельком подумалось, что в контексте современных представлений о достоинствах слабого пола исчезающе маленькая грудь выглядит метафорой глобального оскудения творческой потенции человечества.

Хорошо бы вообще учитывать некий коэффициент красоты. Исходя из него, подлинно красивой следует считать женщину, которой требуется минимум доводок для проявления себя. А если женщине необходим макияж, гардероб, стиль, свет, ракурс, настроение и прочая лакировка, то с тем же успехом можно позвать Ляшапеля в коровник, предварительно накачав героином любую доярку.

Если же говорить о мужской косметике, то она – явно не для «пидарасов». Она для того, чтобы в сорок не казаться пенсионером.

Мне еще повезло – больше, чем некоторым из одноклассников. Одного я в прошлом году видел. Он выглядел как мощный заскорузлый гриб, местами лоснящийся. Такие лучше не разламывать. Там внутри труха и погибшие черви.

Когда-то мы сидели за партой вместе. Нас тяжело было различить – и друг в отношении друга, и каждого по отдельности. После восьмилетки он логичным образом перешел в ПТУ, а я совершенно нелогично остался в школе, продолжая получать двойки.

Я потерял девственность, когда его первый ребенок пошел в первый класс. Признал водку продуктом питания еще на десять лет позже.

Он был автослесарем, я работал кинокритиком. Он был автослесарем, я работал барменом. Я стал почти поэтом, а он все был и был. Тем же самым, без изменений. Примерно семь тысяч дней, не сойдя при этом с ума. Ибо не с чего, на лице все видно.

Он никогда не пользовался кремом – ни ночным, ни дневным, ни увлажняющим. Он выглядит словно грязная ветошь фрезеровщика, мой сорокалетний ровесник…

Но я вот думаю: случись война, кто кого спасет? Внешность обманчива.

* * *

Помню дяденьку Николая Николаевича, читавшего теорию в автошколе. Валенок валенком, но очень хороший. Скоро уж на пенсию, зато одевался сплошь в джинсу. С нами вел себя ласково и беспощадно.

– Обманывать не стану, – заявил Николай Николаевич на первом же занятии, – кто хочет, может идти вон туда, – и показал высунутым из кулака большим пальцем куда-то назад, – там права – за деньги, никаких проблем. Зачем вам лишняя морока? Сегодня платите, завтра получаете.

Повисла тяжелая пауза, слегка разбавляемая доброй улыбкой учителя.

– Ну? Никто не хочет без проблем все устроить?

По молчанию в аудитории Николай Николаевич понял, что все готовы к серьезным проблемам.

– В таком случае скажу еще об одном, – продолжил он. – У меня вы учить правила будете. И учить от начала до конца. Предупреждаю сразу: на ближайшие два месяца мужья забудут о женах, жены – о мужьях. Никаких детей, понимаешь… Потому что сдавать и пересдавать правила вы будете мне, а я вам просто так «зачет» не поставлю. Дело же не в отметке, а в том, что правила эти вы должны будете читать и после экзаменов. До пенсии читать. И после пенсии. Понятно это?..

Теорию Николай Николаевич излагал в доступной форме, с отвлечениями. Так обращаются к даунам, которых хотят забросить в глубокий тыл врага. Интерактив приветствуется.

– Помимо правил, аптечки и прочих изначально предписанных вещей, в машине у вас всегда должны быть еще три предмета. Какие?

Это не риторический вопрос.

Кто-то с ходу догадывается:

– Лопата!

– Правильно, – кивает головой Николай Николаевич. – Когда в сельской местности сядете на брюхо, лопата понадобится вам, чтобы отрыть колеса спереди и сзади. А еще что?

– Топор?.. – неуверенно звучит чей-то голос.

– Топор. Конечно. Или ножовка. Нарубите еловых лап – ельник лучше всего, листья тут не помогут, – покидаете под колеса. Тогда, наверное, сможете выехать… Так, молодцы. Ну и третье. Что нам крайне в жизни необходимо, а? В тяжелых ситуациях.

Учащиеся напряженно думали.

– Ну? Это же элементарно! – подзадоривал Николай Николаевич.

– Бейсбольная бита? – рискнул предположить я.

Никто даже не улыбнулся.

– Водка, дорогие мои! Бутылка водки! Всегда должна храниться в вашей машине. Иначе чем вы будете расплачиваться с трактористом, когда ни лопата, ни топор не помогут?

Пораженный до глубины души, я взял авторучку и прилежно законспектировал: Купить водки! Срочно!!

* * *

Или взять Валерку, племянника моего отчима, дяди Коли. Человек почти что святой. Не ест, не пьет, только работает. Денег, если от своих, старается не брать. Жена его, как и положено в таких случаях, простовата, торовата, наедет и не заметит. И все – с улыбкой, с улыбкой.

– Я тебе говорила тогда?! – кричит ему. – Говорила?! У нас мышей полон дом!! Знаешь, какие? – Показывает косую сажень в плечах. – Засрали комнаты с пола до потолка, убрать невозможно!

– Я думал, они ушли… – тихо расстраивается Валерка.

– Куда они ушли?! Как?!

– Пешком…

– Ага, жди! Уйдут они. Они сперва мне на голову нагадят, а потом уйдут!

– Ну а что им делать-то… Ну нагадили. Это – ладно. У меня вон в прошлый раз всю жвачку сожрали…

Работает Валерка прорабом, снабженцем и водителем одновременно.

– Однажды пробовал помощника взять, – рассказывает мне. – Он хоть и «чебурек», нормальный такой, классический – в голову дунешь, из задницы вылетит, – но рукастый. Я его малярничать обучил, штукатурить, даже плитку класть. Так он, представь, в сарае у нас жил, за жилье не платил, родственникам ничего не отправлял, и за четыре года при сорока тысячах зарплаты купил только две рубашки, двое штанов, две пары ботинок… да, точно, две пары… они сносились быстро. А, и ноутбук еще купил! Его потом на рыбалке сперли… Честное слово! Я ему говорю: слушай, говорю, я все понимаю, много чего повидал, но ты мне объясни, поразмысли сам своей головой, ладно бы ты был заумным человеком, это я могу понять, но тебе-то! тебе! вот скажи мне, зачем тебе на ры-бал-ке ноутбук?! Он мне: «А че, я иду, они навстречу, «пойдем-пойдем, пойдем-пойдем», а у меня ноутбук. Ну пошли». Представляешь? Нет, я, конечно, ничего не могу сказать, человек он хороший, со способностями. И работал нормально… Потом его, правда, уволить пришлось. Он на начальника с отверткой прыгнул.

* * *

В очередной раз еду поближе к родным местам, из вавилонов в Город Детства. Традиционный маршрут свой, дабы проинспектировать окрестности, начинаю с визита к бабушке.

Когда бабушка моя (здоровья для которой, уверяю, вымаливать не стоит, ибо это бессмысленно, для терминаторов понятия «здоровье» не существует) говорит «я вас всех переживу», неофиту может почудиться нечто фольклорное, но мы, по несчастью досягаемые родственники, ясно осознаем: происходит констатация научного факта. Для своих лет выглядит реликт стабильно прекрасно, – что значит не курить, не бухать, спать круглые сутки и трепать нервы исключительно чужие.

Во избежание культурологического шока внутрь квартиры заходить отказался – прямо с порога одни документы выложил, другие вложил, заодно распаковал пару компакт-дисков, намереваясь продолжать путешествие под аккомпанемент ностальгии. Пока распаковывал «Ласковый май», Modern Talking оказался в бабушкиных руках.

– Юр, глядь-ка, – зачарованно произнесла она. – Эт ж ты!!

«Так! – думаю. – Кого, интересно, она имеет в виду? Голосую за Томаса Андерса».

Но корневище пальцев указывало на физиономию Дитера Болена.

– Нет! – огрызнулся я. – Это другой.

– Правда?..

Она явно озадачилась и даже подняла диск кверху, будто хотела глянуть на просвет.

– Надо же, а похож как… – И, возвращая мне альбом, добавила: – Хорошие какие ребятки сидят. Сразу видно – образованные.

Я ретировался в крайнем изумлении.

* * *

Старый дом сломали, новый еще не готов, поэтому дядя Коля вынужден готовить пищу на костре, мыться из умывальника и спать в сарайчике, где компанию ему составляют кошачье племя и собака Рада – та самая, что при виде фотоаппарата мелко трясется, а при звуке праздничного салюта начинает стремительно мочиться.

Я с трудом представляю такое житие, хотя продолжаю верить в дядю Колю. Его осанка крепкого хозяйственника остается непоколебимой, несмотря на три клинические смерти и сердце, порванное инфарктом в лоскуты. Он принципиальный человек с осторожным рукопожатием. Про таких мужиков Собакевич говорил: «В плечищах силища, какой нет у лошади. Служи он в гвардии, ему бы бог знает что дали».

Однажды один из местных забулдыг то ли странно посмотрел на maman, то ли ответил ей не теми словами, и дяде Коле пришлось вразумлять ближнего своего. И он вразумил. Мало того, одним утвердительным жестом показал – насколько тот не прав. Позже, на приеме у врача, забулдыге сообщили, что нижняя челюсть у него сломана удивительно причудливым образом. В трех местах.

* * *

Наш очередной ужин решили провести в новом доме. Из принципа. Я счел уместным открыть бутылочку «Кавы». Игристое под «свинину по-купечески» – довольно странный выбор, но приличные люди деталями не заморачиваются. Впрочем, сперва шел рассольник. Пока его доедал, у maman поспел чай.

– Ну, чего ты ждешь? – спросил я, подражая родительнице.

– Да вот думаю…

Перед maman стояла корзинка с хлебом трех видов, плошка с испанской брынзой и баночка австрийского конфитюра.

– С чего бы начать?.. – решала она.

Хлопнула дверь, заскрипели половицы. С огорода вернулся отчим.

– Коль, как там? – начала maman без особого интереса.

– Нормально… – бесстрастно ответил дядя Коля, усаживаясь на стул. Стул привычно подогнулся. – Холодно там…

Любопытствуя, он глянул на яства.

– Дай мне чего-нибудь.

– Хватит! – рявкнула maman. – В четвертый раз уже!

– Что ты… – Ритуальным жестом дядя Коля схватился за место на груди, где в полуметре глубже поверхности тела билось сердце. – Куском попрекаешь!

– Не попрекаю, а просто говорю! А ты орешь!

– Я не ору. Я громко разговариваю.

Из дальнего угла комнаты послышалось хлюпанье и свист. Кот предпринимал испражнение в заповеданный лоток.

Дядя Коля тяжело встал и отправился выполнять свои обязанности, выносить испражнения вон.

– Ну? Ты все, что ль? – спросил он кота.

– Сейчас он тебе ответит! – захохотала maman.

Она приняла решение в пользу конфитюра.

– Меня поражает: на улице шляются, а в туалет идут сюда.

– Культурные, – развел я руками.

– Правильно! Жрать, извините, срать и спать – вот и вся культура! Мне бы так.

Я не нашелся с ответом.

– Все они дефективные… – резюмировала maman, на лету подхватывая пальцем черничную каплю с переполненного бутерброда.

– Кто? – поинтересовался дядя Коля. Сделав дело, он решил заварить себе кофейной бурды.

– Кто… эти! Пьер тогда уши отморозил – отвалились, – так безухий и ходит. У Шустрика хвост сломан, родовая травма. Лаптю глаз выбили. Он другим, конечно, видит лучше, чем остальные своими двумя, но глаз-то все равно один!

– А Сусик? – с надеждой спросил я про молодую и самую приставучую кошку в мире. – Она-то нормальная?

– Да ладно! – махнула рукой maman. – У нее вечно понос… Правильно, легка на помине.

С улицы в окно интеллигентно постучали.

Закряхтев, дядя Коля поднялся и пошел впускать кошку.

– Вот я одного не могу понять, – изумилась maman, – эта Суська твоя ходит-ходит, ходит-ходит. Туда, сюда, обратно. Каждую минуту: то – окно, то – дверь. Полежать спокойно нельзя. Я понимаю так: на улицу вышла, села и сиди.

– Ишь ты! – всплеснул ручищами отчим. Он вновь метил в стул, стараясь не развалить его обилием туловища. – Интересная какая. Попробуй сама посиди. Там холодно сегодня. Неприятно. Ветер в лицо.

– Кому ветер в лицо? Кошке?!

– Естественно, – с сомнением подтвердил дядя Коля.

Из дальнего угла комнаты послышался скрежет и потрескивание. Очередной кот испражнялся.

– Итит твою мать…

Дядя Коля тяжело встал и отправился выполнять свои обязанности.

– Ну? А теперь ты чего ждешь? – спросил я родительницу.

– Да я вот думаю… – отрешенно проговорила maman. – Поесть ли мне еще?..

– Мужа лучше накорми, – ввернул я.

– Ага! Щщас!! Ходит-ходит по огороду, ходит-ходит, потом вечером налопается от пуза – и на боковую. Я ему: ты что делаешь?! А он мне тут бухтит: а-че-я-целый-день-не-ел… Правильно! Да ты давай неделю не ешь, а потом сутки – ешь!!

– Что ты меня куском попрекаешь?! – с порога вскипает дядя Коля и от возмущения приводит тело в некий аналог Вселенной через секунду после Большого взрыва.

– Знаю я твой кусок!! – мгновенно купирует нарождающееся мироздание maman. – Мне твой кусок вот уже где!! – И показывает ребром ладони поперек горла.

Отчим заметно сникает, но выдерживаемая им пауза, я чувствую, полнится дипломатией с дальним прицелом.

– Сама-то забыла… – как бы нехотя произносит он. – Тогда к Вальке-соседке ходила сидеть. Я ей – Галь, обед простыл! А они: ла-ла-ла-ла, ла-ла-ла-ла. С джин-тоником своим… Тыщщу раз подогревал.

– Вспомнил!! Когда это было?!

– Когда… давно…

– Правильно.

– Нет, ну ты представляешь! – Всем корпусом он оборачивается ко мне, подобный нефтяному танкеру на марше. – Они ж как пьют! Этой Вальке много не надо. Она банку одну примет, и все! И остальные такие же. Каждому по банке, и сразу до потери сознания. А потом кувыркаться начинают.

– Да ладно!

– Я не шучу, Юр! Я тогда на крыльцо вышел, вроде сидят, ничего. А потом – оп!

Дядя Коля грянулся об пол и застыл на четвереньках. Вся посуда в радиусе обозримой жилплощади звякнула.

– Ну все… – тихо сказала maman. – Теперь точно можно сайдингом крыть…

– В смысле? – не понял я.

– Нам говорили, дом сперва осадку должен дать. Первые годы. Теперь – можно… дал осадку…

В знак высочайшего благоизволения она поставила на стол еще одну тарелку с рассольником.

– Витьку встретил… – сообщил дядя Коля, аккуратно приняв внутрь первые несколько ложек блюда.

Он сидит на стульчике, поджав ноги под себя, как ребенок в песочнице. Стодвадцатикилограммовый ребенок пенсионного возраста.

– Идет с дипломатом. Даже не посмотрел…

– Ешь! – реагирует maman. – Потом расскажешь!

– Ем я… – недовольно бурчит дядя Коля и тут же подключает завод: – Нет, ты представляешь?! Я как человека просил его, телевизор тогда сломался – помнишь, с трубкой? – говорю ему, спрашиваю, сделать сможешь? «Все, все, сделаю». Сделал, называется. Поставил какую-то. На помойке, наверное, нашел – там зеленое одно. Я за ним месяц бегал! Он мне: «Ты паспорт от телевизора дай, без паспорта не чинят». Взял паспорт и пропал. Все!! Ни телевизора, ни паспорта! Это нормально?! Антенну тогда приволок. Купи, говорит, со скидкой. Я повесил, а она кривая. Мне потом сказали – в магазине в два раза дешевле. Вот он какой, твой Витька!!

– Я-то тут при чем?! – возмущается maman.

Дядя Коля не слышит.

– Помню, денег нет, есть нечего. Приходит. «Я там картошки привез, возьми мешок. Крупная, отборная». Купили. Стали есть – она сладкая вся. Ты, говорю, что ж делаешь?! Он: «Мы такую любим». Как только совести хватило! Подлец такой! Я с тех пор – ни-ни. Даже не подхожу. И видеть его не хочу! Ни его, ни родственников его!! И даже не говорите мне ничего!! И чтоб имени его вслух при мне произносить не смели!!!

– Так я… – обмирает maman. – Так ты ж сам! Только что сам все произнес!!

– Да?..

Дядя Коля замешкался ровно на секунду.

– Ну – в следующий раз.

Глубоко за полночь, долго прилаживался ко сну. Надувная постель в эпицентре второго этажа подобна плантации силиконовых буферов. Тактильные ощущения привычно путают мысли.

«А если бы можно было все обнулить? – думал я. – Начать с чистого листа? Без вериг греха, дурной памяти и прочей наследственности из разряда тяжких? Как бы это все было?»

А вот так же все по-дурацки, наверное. Сначала на какое-то время «картинка» тебя обессмысливает, потом ты годами пытаешься оправдать хромающий на обе ноги выбор, ищешь несвойственные «идеалу» свойства, корежишься сам, «находишь себе занятие», как то: узаконить отношения, родить одно чадо, другое чадо, взять ипотеку, присовокупить к ней парочку кабальных автокредитов, благополучно состариться, заболеть и умереть. И все действительно складывалось бы до некоторой степени благополучно, не подозревай ты, что существование в заданных не тобой обстоятельствах, но произошедших напрямую от того стародавнего гормонального первотолчка, который ты сам радостно оформил как стартовый выстрел в голову судьбы, становится попросту говном, учитывая, сколь шаблонным вышел жизненный путь и до какой степени подчинен он зоологии вида. Нет тут ангелов рядом. И не предвидится.

* * *

Разум забился в судорогах дремоты и явил узкое пространство, разделяющее два дома. Между этим домом и тем совсем мало места, два грузовика бы не разъехались, поэтому приходилось сильно наклонять голову, словно курица со свернутой шеей, иначе не разглядеть происходящее наверху. Там, под самой крышей, из окна высовывался кто-то из местных, в затрапезном виде – мужчина под пятьдесят с дряблым, вулканизированным жировыми складками телом, отчасти покрытым грязной майкой, с грязными же, темно-серыми космами волос на голове, с усами, кончики которых давно обтрепались, усы придавали всему лицу выражение суровой осмысленности, становилось понятно, что совершаемые действия имеют большое символическое значение, хотя оставалось непонятным, как он умудряется двумя руками держать на весу сразу трех детей, впрочем, детей маленьких совсем, удивительных, казавшихся очень цветными по сравнению с тем, кто держал их – блеклым, но внушительным человеком, чьих мотивов наверняка достаточно для исполнения задуманного, и он тщательно расходовал силы, поэтому избавился от одного из детей почти сразу, придерживая двух оставшихся – мальчика и девочку – левой рукой, а кисть правой сложил в кулак и направил указательный палец вверх, к небесам; демонстрация восклицательного знака происходила безмолвно, молчали и дети, близость друг к другу придавала им силы выдерживать тянущуюся минуту, еще одну и еще, а в следующую мальчик полетел вниз, быстро и довольно недолго, там шесть этажей всего, кажется, только сейчас девочка осознала в полной мере, какая судьба для нее уготовлена, ручками она провела по лицу, будто бы смахивая с него паутину, или… поправляла волосы, желая перед смертью выглядеть опрятной, ее смерть задерживалась, малышка упала чуть дальше, у стены дома, на небольшую кучу битого кирпича, кто-то из проходящих мимо подобрал брошенную рядом рогожку, укрыв ею тело ребенка, две маленькие босые ноги в сандаликах остались на виду и беспрестанно шевелились, выдавая слабые конвульсии за попытку к бегству, приковывая к себе взгляд, завораживая и ужасая, истязая и мучая вопросом: зачем же так? зачем все это? зачем это все мне? – я не хочу знать это и не хочу видеть, я не могу оставаться безвольным рабом происходящего, избавьте меня от него, не показывайте мне его, не надо, прошу вас, не-на-да-а!..

* * *

Вздрогнув, подскочил. Пошел отлить и увидел паука. Он тихо сидел на дне ванной, разметав вокруг себя длинные тончайшие лапки. Я вспомнил, что человек-паук никого не боится. Одолеть его способен только человек-тапок. Размозжил паука и смыл останки. Вторую пару пива допивал скорее из принципа. Допив, отправился на заключительное отливание. В ванной увидел еще одного паука. Совершенно другого вида. Это насекомое – крупное в теле, темно-коричневое, с лапками короткими, но сильными – принялось метаться с бешеной скоростью. Замочить его удалось лишь с третьего удара.

Я сел на унитаз и крепко задумался. По здравом размышлении такое вторжение инферно не сулит ничего хорошего. Пауки – это намек, легко распознаваемый и поданный с подтверждением. Возможно, свою роль сыграл передоз кошмаров.

Ближе к утру Девушка, вернувшись из туалета, сообщила, что потек полотенцесушитель. Полный бардак! Она подставила тазик, но глубоко в угол он не помещался. Капли падали аккурат на бортик, отчего половина влаги оказывалась на полу. Я решил проявить недюжинную силу и попытался воспользоваться голыми руками вместо разводного ключа. Ритм сто двадцать ударов в минуту, отбиваемый капелью, замедлился примерно на четверть. Часы показывали начало восьмого, вызвать слесаря можно было только через час. В результате я сменил тазик на высокий пивной бокал и отправился досматривать сны, убежденный в том, что бытие моего существования необратимо повреждено. Тем не менее, очнувшись ближе к одиннадцати и заглянув в бокал, я обнаружил в нем влагу толщиной с палец. Водоточение полотенцесушителя прекратилось столь же таинственно, как и началось.

Все действительно неспроста. Все не от сего мира. Будущее пребывает в тумане. Туман сгущается с каждым годом.

Господи, Господи… Что ждет нас?..

* * *

Ответ поступил вечером того же дня. Заметив, что благодаря случайному шампанскому я изрядно размяк, Девушка сказала:

– А еще, дорогой, у нас с тобой будет ребенок…

На всякий случай я решил подсчитать количество печатных символов в услышанной реплике.

«Тридцать три, – тихо скользнуло в голове. – Точно, тридцать три. Не считая знаков препинания и пробелов».

В соответствующем окошке теста на беременность явственно проступал знак плюс.

– Все ясно, – сказал я.

– Что – ясно?

– Вот это вот. Крест на моей жизни.

– Где?

Забрав у меня бумажную полоску, Девушка присмотрелась к значку на ней.

– Какой же это крест? Это не крест.

– А что же это?

– Плюс, конечно. Плюс твоей жизни.

– Да?!

Забрав у Девушки тест, я присмотрелся к значку:

– Если это плюс… то почему он так похож на украшение могильного холмика?

Девушка ничего не сказала. Она продолжала улыбаться.

Индустрия воспроизводства кошек работает бесперебойно. На сегодняшний день кошачий прейскурант выглядит так. Кошка Аза – черная гибкая пантерка с рваным ушком. Знаменита тем, что в свое время, уже во взрослом возрасте, избежала процедуры усыпления, применив к экзекуторам грубую физическую силу. Кошка Зоська – темно-бурая, с густым мехом бурундука. Славится автономностью, возведенной в культ. В отличие от других жрет не до тех пор, «пока из всех дыр повалится», а вполне умеренно. К кормушке подходит только после того, как поедят остальные. Даже зимой в общей куче не греется, часами сидит поодаль. О чем думает, не знает сама. К собственным котятам патологически равнодушна, отдает их на воспитание другим кормящим. Есть еще кот Лапоть, названный так потому, что сам он весь черный, кроме кончика одной из задних лап. Я уважаю Лапотка за его манеру выпрашивать лакомство. Он садится рядом, после чего начинает смотреть человеку прямо в глаза. Гипнотизирует. Второго кота зовут Шишок или Шишек-Гашишек. Maman утверждает, что Шишок – «недоделанный». В младенческом возрасте роженица спрятала его под шифером на крыше, где он провел несколько недель в крайне ограниченном пространстве, вследствие чего приобрел столь же лилипутские формы. Попросту говоря, не вырос. Наконец, кошка, к которой я питаю особо теплые чувства, – Сильва. Самая мудрая кошка, блестящая мать, воспитывает всех доступных котят – своих и чужих. Не перестает опекать младших и после достижения ими половозрелого возраста. Сильва по цвету значительно светлее остальных, она рябая. Великая охотница за мышами. Может сутками сидеть, выслеживая мышь, каковую затем пронзает точным ударом острого когтя.

Maman иногда жалуется на обилие «черноты» в доме, имея в виду масть обретающегося подле кошачьего стада. Количество кошек за последние годы варьировалось от пяти до девяти, а с некоторых пор к ним добавилась собака. И разумеется, тоже черная. Были пятнистые зверьки, трехцветные, дымчатые, «с проталинами», но надолго они не задерживались. Есть здесь какая-то потусторонняя логика, скрытый от человеческих глаз, однако крайне жесткий порядок. Согласно ему, допускается наличие у тех же кошек крохотных белых пятнышек – на груди или на кончике лапки – и только лишь. Но сегодня я увидел новую, серо-белую особь. Она сразу пошла ко мне в руки, стала ласкаться, заигрывать, настойчиво добиваясь внимания. Конечно, я не мог отказать, поскольку вообще люблю подобный такт . Стал гладить ее, заглядывать в глаза, говорить о чем-то, пока не понял, что она мне жутко симпатична. Можно сказать, меня не на шутку к ней повлекло. Я быстро распознал остроты в ее реакции, своеобразную канву интеллекта. Да и внешне она производила сильное по контрасту впечатление. Почти что девочка еще, школьница, подросток коротко стриженный, а грудь… о-о! Грудь кормящей женщины! Полная бродящего сока. Глаза лучились неким особым знанием взрослой жизни, словно бы инициацию незнакомка пройти успела. С большим успехом прошла. И ей понравилось! Мы расположились на кровати перед телевизором (почему-то сегодня у родителей перед телевизором стояла готовая разобранная кровать) и, трогая друг друга, знакомились. Говорили о пустяках. Так всегда происходит, когда взаимная, быстро и лихо вспыхнувшая связь превращает разумные речи в интимный танец, па в котором – мысли, сюжеты, обрывки фраз, возгласы – имеют логику только для двоих, тех, кто впервые в жизни танцует друг с другом. Помнится, я параллельно думал о личной несвободе, очень сильно отвлекался, поэтому даже не заметил, как остался на кровати в исподнем. Девочка тоже во многом была готова, хотя, расстегнув все пуговицы на одежде, снимать ее не торопилась. Заигрывала, наверное.

С минуты на минуту в комнату могла зайти maman. Я решил на всякий случай восстановить порядок и принялся уговаривать свою новую подругу перенести нашу замечательную встречу на самое ближайшее время, устроив ее на нейтральной территории. В действительности же мне требовалось разобраться с сердцем. Вилка между долгом и страстью имела чересчур остро заточенные концы, оба они терзали мое нутро.

Девочка решила оставить номер телефона. Написание цифр давалось ей трудно; рука не слушалась, будто скованная морозом.

Я вышел из дома, чтобы отправиться в присутствие , но вместо того побрел куда-то в противоположную сторону, напряженно размышляя о намеченной встрече. И чем дольше размышлял, тем меньшее испытывал желание ехать. Мне хотелось вновь увидеть сегодняшнюю гостью, хотелось встретиться с ней немедленно. Слишком редкие, почти забытые чувства она во мне пробудила.

Добравшись до первого же переговорного пункта, я встал в очередь и отдался смятению. Меня томила причудливая смесь ожиданий, сомнений, преждевременного раскаяния и отчаянной тяги к разрыву пут, которыми вяжет нас обыденная жизнь. Я стоял, украдкой запустив пальцы в карман, где лежала записка с номером телефона. Недвусмысленный призыв в виде полученного автографа возбуждал до крайности. Отмычка к заветной двери получена. Многозначительная в своей тяжести, она находилась между мной и чаемым возрождением – наверняка гибельным по результатам, зато таким упоительным благодаря процессу, свершению революции, выходу за пределы тюрьмы, в которую всегда превращается для творческого человека любая обязанность, любое благоразумие и нередко даже честь. Удивительно, что записка с координатами, когда я вынул ее из кармана, оказалась коробочкой, по форме напоминавшей пачку сигарет или большую упаковку спичек. На коробке имелись кнопки с цифрами, но, повторяю, цифры были написаны слишком неуверенно. Какие-то из них выглядели исправленными, другие старательно вывели заново, поверх старых. Я нажимал на кнопки почти вслепую, думая, к примеру, что набираю три, а нужно восемь. Мои попытки соединиться с незнакомкой через расстояние потерпели фиаско. Но я не расстроился, поскольку догадывался, куда она может прийти. В двух кварталах отсюда находился современный дом культуры и отдыха. Сейчас там начинается действо. Отлично! Значит, мы встретимся на представлении и продолжим наш разговор.

Я устремился к цели. У самого входа в клуб, среди больших, вычурно исполненных статуй, толпились люди. Они останавливали каждого прохожего. В толпе находилось много торговцев сушками и лимонадом, священники собирали пожертвования для отправляющихся воевать, раскидывались листовки, шел сбор подписей, громко хлопали от ветра плакаты, где-то высоко сизый воздух колебался от призывов, источаемых репродуктором. Приходилось что-то доказывать, перед кем-то отчитываться, разводить руками, делая отвлеченный вид. В какой-то момент мне показалось, что все собравшиеся участвуют в заговоре против меня. Их задача – не дать мне воссоединиться с человеком, которого втайне я уже был готов выбрать. Таинственная она , успев приблизить меня к новому повороту в судьбе, пока ни о чем не догадывалась, и только я мог объявить правду, скрепив действиями наши отношения.

Оказавшись внутри клуба, я прошел в гулкий мрачный зал, вмещающий сотни приглашенных, отыскал друзей и уселся среди них. Моя избранница подошла тотчас же. Ее рассматривали все присутствующие, настолько вызывающе просто и откровенно она была одета. Ток, связующий нас, усилился, очевидно раскрылся. Тем не менее люди вокруг старались удерживаться от комментариев. В частности, сидевший рядом NN хранил молчание, но я видел в нем средоточие мудрости, позволяющей замечать больше, чем допускает ситуация. Девочка легко и быстро расправилась со стеснением, опережающим ее радость от встречи. Причудливым образом увиваясь, она сказала:

– Извини, я хочу…

Стихийная восторженность растянула мои губы в улыбку.

– Я хочу попросить немного денег.

– Что? – спросил я, по инерции продолжая счастливо улыбаться.

– Мне нужны деньги, – повторила девочка.

Ее груди свободно играли под платьем, оставаясь, впрочем, в рамках видимого всеми приличия.

– Дай мне денег расплатиться здесь. Еще мне нужно сходить в магазин. Да, а еще нужны деньги для врача! И кроме того…

Я начал привставать со своего места.

– Понял, понял…

Мои руки сами собой молитвенно сложились.

– Сейчас… подожди…

Я поспешил выйти из клуба. Темную площадь перед ним освещали редкие фонари, воздух чертили ассиметричные снежинки. Я отправился прочь, тропя снег легкими туфлями, которые ношу с лета. Под белым покровом угадывалось множество деревянных лотков с клубникой, абрикосами и персиками.

Хроническая нехватка денег привела к тому, что на рынок пришлось ехать в инвалидной коляске. Электромоторчик ее так и не отыскался, я воспользовался педалями. Должные перемещаться взад-вперед, педали ходили только вверх-вниз. Никакого нормального движения не получалось. Я стеснялся окружающих до чрезвычайности. Пытаясь отвлечь их внимание, усиленно занимался рулевыми поручнями: складывал их, раскладывал; предназначение этих хромированных до блеска ручек оставалось загадкой. Ни один настоящий инвалид, по сравнению со мной, не вызывал бы столько жалости и отвращения. Наконец я плюнул на все и вернулся в наш детский, наполненный известными людьми двор. Все известные люди равномерно гуляли. Двор уподобился живописному полотну Босха. Впрочем, вели себя гуляющие чинно, каждый занимал строго отведенную позицию. Одна лишь бабка носилась туда-сюда, пытаясь за ограниченное время собрать как можно больше телефонных номеров, чтобы звонить потом беспрестанно, снова и снова объясняя ничего не подозревающим слушателям, какие такие ее родственники сволочи.

Неожиданно промелькнула Девушка, на ходу запахивая полы демисезонного плаща; беременность следовало утаивать от бабки, во избежание порчи и дурного глаза. Тут же я заметил чету Домодедовых. Жена шла в подвенечном платье маловероятной красоты. Она была ростом со своего мужа, то есть гигантская. Сам Домодедов выступал в блестящем маслиновой чернотой фраке, даже знаменитый «ласточкин хвост» у фрака казался сейчас уместным. Супружеская пара остановилась. Они отвернулись буквально на полминуты, сблизив головы, после чего пошли дальше. Лицо Домодедова засияло младенческой чистотой, лицо его жены, напротив, украшали теперь изящные борода и усы.

Вдруг я увидел Кармен. С закутанным в одеяло младенцем на руках она бежала к нашему подъезду. Бежала, согнувшись в три погибели, закрывая свою ношу руками – так, словно бы шла война, они попали под артиллерийский обстрел, и бомбы сыпались вокруг, и не было никакой возможности скрыться, спастись от смерти. На ступеньках лестницы перед подъездом лежал кусок рубероида – на первых трех утоптанный, а на последней, четвертой, большей по высоте, вспученный горбом. Кармен – в опасении, что она может упасть и выпустить ребенка из рук, – замерла на середине лестницы. Мгновенно, опережая мою мысль, Домодедов в три прыжка оказался у подъезда и помог Кармен войти. Я только плечами передернул: снова на пустом месте опаскудился. Сколько раз встречал нуждающихся в помощи и понимал, что нахожусь к ним ближе, значит, и помочь могу раньше остальных, но все время сдерживался, выжидая, предпочитал наблюдать, пока кто-нибудь еще не проявит инициативу, заставив меня от неудобности момента слепо ежиться. Между тем другое соображение тотчас же сгладило мою досаду. К кому Кармен могла нести ребенка? К кому из живущих в этом подъезде? Ко мне – вне всяких сомнений. Я заметил, что и бабка обо всем догадалась. Мы с ней устремились к подъезду наперегонки.

Кармен ждала у лифта.

Лифт имел три стены, он выглядел как ящик, поставленный на попа. В пустом проеме неслись мимо бетонные выступы, разные по длине: один ближе, другой дальше. Если попадался слишком выдающийся, то, оказавшись внутри кабины, он успевал ловко убраться назад, чтобы не проломить пол. Несколько этажей Кармен ехала, выставив из лифта голову; она любила играть у смерти на нервах, каждый раз оставляя ее ни с чем. Потом выпрямилась, прислонилась к стене левым плечом и взглянула на меня.

– Послушай… – сказала она.

Лифт нещадно гудел и трясся.

– Послушай, тебе ведь никто в жизни не нужен, – сказала Кармен.

Я догадывался, какое впечатление произведет на нее правда, поэтому солгал:

– Ошибаешься…

Бабка стояла как вкопанная, с отсутствующим видом. Она наслаждалась спектаклем, мясорубкой жующим занятые в нем действующие лица.

– Никто, – повторила Кармен, – только ты сам.

Глаза ее, нос, губы, все черты лица (все – черные) складывались в трагический образ.

Пусти мне сейчас кто-нибудь кровь, я бы истек раскаянием. Я понял – за что и как могу любить эту женщину. Но мое чувство пришло слишком поздно, когда ничего уже не изменишь.

О, Кармен! Соратница Че Гевары (везде, где я тянул на Че). Как мы пили раньше! Валились, не раздеваясь, на постель и навзничь лежали до утра, не в силах даже отойти в отхожее место. Первый год совместной жизни был отмечен лютой бедностью. Перед покупкой хлеба – хлеба! – нам приходилось долго и обстоятельно размышлять. Если выбирали черный, жарили его с луком на подсолнечном масле. Если белый, могли употребить чай с вареньем. И только спиртное позволяли себе всегда. Кармен любила крепленые вина, мы загружались «Сальвитой», покупали на вечер несколько «огнетушителей». В остальное время неплохо шло пиво. В выходные учинялся пир: курица гриль, две трехлитровые банки разливного беспонтового пойла и в каждую – по двести граммов самой дешевой водки. Йухууу – танцевали на столе! Особенно весело получалось, когда жили вчетвером. Времена и нравы в нашем жилище периодически сливались в причудливом тандеме. Девочки принимали совместные ванны. Мальчики наблюдали за омовением, подобно роденовским мыслителям, растиражированным в гипсе. Потом каждый вытирал свою пассию бархатным полотенцем, воздух полнил эротический звон, мокрые волосы путались, юницы, не ведая конечной остановки в движении помыслов, оргиастически смеялись. Хорошо тогда жилось… Сейчас-то, конечно, наши милые подруги смяты семьями и детьми. Так исполненные природой яйца, будучи расколотыми, превращаются в тривиальный омлетик…

Наступила эпоха рутины и всеподавляющей апатии. Мы пробовали бороться, невзирая на смену состава игроков. Однажды (уже с Девушкой) решили сесть на мотоцикл и уехать во Владивосток. Не спорю, сидя за рулем гоночного мотоцикла, можно получать большое удовольствие от вождения, но очень скоро бензин закончился, мы все вымокли под дождем, а идущие навстречу люди, которые могли подсказать, где находится ближайшая заправка, давали ложные ориентиры. Мы, как идиоты, толкали мотоцикл из одного микрорайона в другой, с трудом огибая заснувшие светофоры. Город напоминал Воронеж, расположенный к востоку от Хабаровска. Мне в конце концов это надоело, и я сказал Девушке:

– Посмотри на нее!

Она посмотрела на бедную, мокрую, дрожащую от холода шотландскую овчарку, всю дорогу ютившуюся где-то под бензобаком, у нас под ногами.

– Посмотри на нее! – сказал я Девушке. – Она умирает! И она умрет, если мы сейчас же не повернем обратно. Умрет по твоей вине!

Девушке очень не хотелось признавать мою правоту, возвращение означало позор. Однако смерть бессловесного существа, искренне нас любившего и столь же искренне не понимавшего – почему мир так жесток, казалась мне ужаснее любого позора. Стремясь уберечь сердце от пытки жалостью, я бросил все и удалился во двор. Там стоял желтый девятиэтажный дом, на днях отметивший юбилей. По двору ползал младенец. Если на его пути встречались взрослые, он пожирал их. Глотал не жуя. Причем, скрываясь иногда из вида, младенец возникал потом то из дверей какого-нибудь подъезда, то его голова высовывалась из квадратного окошка, ведущего в подвал, то мелькала за стеклом окна на первом этаже. И каждый раз, объявившись, младенец показывал мне очередной трофей: полуобглоданную руку, шмат ягодицы, фрагмент грудной клетки. В очередной раз он даже смог приподнять для демонстрации таз взрослого мужчины с одной обнаженной ногой. Младенец важно откусывал от нее кусочки, не брезгуя густыми, покрывающими ногу до самой ступни черными волосами. Он вел себя точно как обычные нормальные дети, когда подчиняют собственным интересам существование окружающих людей… Не знаю, почему я подумал об этом.

Лифт продолжал движение до полной остановки.

Наружу я вышел в одиночестве. Остался позади длинный коридор, высокая дверь отворилась без стука. В комнате показывали какой-то фильм. Демонстрировали мне лично, по принципу «театра одного актера». Только здесь я был одним зрителем, попавшим даже не на съемочную площадку, а прямо внутрь действия. В жанровом отношении постановка напоминала винегрет, но сюжет закручивался довольно лихо, я еле успевал следить за тем, чтобы не попасться кому-нибудь под горячую руку. Раздавались выстрелы, одного излишне крутого хмыря выкинули через окно с большой высоты, наконец, две неглавные героини, сидя на полу в коридоре, начали выяснять между собой отношения. Я аккуратно примостился рядом. Одна из прелестниц, мулатка, по типажу выглядела «родной сестрой, всю жизнь тревожно ожидающей кровосмешения», другая, скандинавского розлива, внешними данными не уступала. Вполне дружелюбно поговорив, они незаметно переместились в спальню, где стали друг другом заниматься. Я, само собой, увязался следом. Неожиданно что-то в их постельном курлыканье меня смутило. Вскоре я понял что.

– Девочки, – говорю им.

– А?

Девочки замерли.

(Хорошее все-таки кино у нас показывают.)

– Вы, – говорю, – двигаетесь правильно, но… как-то неестественно.

Они внимательно слушали.

– Ваши движения слишком быстры и хаотичны, в жизни так не бывает. А если и бывает, то в результате определенных причин, каковых в данном фильме я не нахожу. Допустим, вы давно не виделись, соскучились, после долгой разлуки восстановили физические отношения – тогда все ваши жесты должны насыщаться страстью. Тут важно: какими глазами вы смотрите друг на друга, с чего начинаете – с долгого жаркого поцелуя или со взаимного раздевания, делаете ли вы это полусидя или одна сразу ложится на другую и так далее. Поскольку в ваших жестах можно усмотреть лишь сухой интерес, напрашивается вывод о том, что происходит встреча обычных знакомых. Причем поверхностно знакомых людей, испытавших сексуальную тягу в форме прихоти. Такое поведение – безусловно формально. Оно непременно сведется к области чисто женской физиопсихологии. А мы знаем, чем характеризуются любовные игры женщин. Вдумчивостью, скрупулезностью, повышенным вниманием к партнеру. Всего вышеперечисленного уж никак нельзя достигнуть впопыхах! Поэтому будьте, пожалуйста, внимательнее. Уберите спешку, добавьте мягкости. Вживаясь в образ, помните о сверхзадаче. Тогда вы угодите любому, кто на вас смотрит. Попробуйте еще раз.

Они попробовали. И действительно – все получилось отлично! Просто отлично! Так я вошел в Искусство. Вошел и поправил его. Одна лишь деталь вызывала раздражение – бумажка, пришпиленная к стене. Перехватив мой взгляд, мулатка подскочила и в два приема сорвала бумажку. «Значит, про нее написано», – догадался я. И проснулся…

Болела левая половина физиономии, на которой лежал. А в спине слева же ныла мышца, словно бы потянутая, не могу даже сказать какая. Продольно-поперечная, наверное. Других ведь не бывает… Глаза, отказываясь воспринимать серый, пачкающий мир, ждущий меня за давно не стиранными кухонными занавесками, поползли кверху и уставились на потолок. Там – далеко-далеко «в небе» – безжизненным мертвым солнцем висело плоское блюдце люстры. Его окружало несколько галогенных светильников-планет.

«Боже ты мой… – подумал я обветшавшим мозгом, – какая тут красота кругом…»

Кажется, я понимаю животных, для которых неволя – смерть, но которые довольно-таки долго умудряются тянуть жалкое существование, прежде чем сдохнут в клетке. «В неволе они еще и размножаются», – говорят. Правильно говорят. Отсюда упадничество, разжиженность, скисшесть и сны – морок, навеянный импотенцией безумия.

Минула ночь, прошло и утро. Если можно когда всласть погулять по вавилонам, то только один раз в году – первого января, до обеда, когда толпы разной сволочи, обожравшись и обрыгавшись, завалились наконец спать. Именно тогда вольнолюбивому человеку можно выйти на свежий воздух, чтобы пройтись неспешно туда и сюда, наблюдая повсюду стекло битых бутылок, мятые коробки из-под конфет, кожуру мандаринов, остатки петард, воткнутые в серый от пороха снег, и прочие испражнения роскошной жизни. Дороги пусты, пространства раздвинуты, желание убить ближнего своего никем не возбуждаемо. Это потом уже, ближе к вечеру, оплывшая с похмелья сволочь начнет потихоньку пробуждаться, чтобы отнести поврежденный организм к ближайшему ларьку и купить в нем очередную порцию алкогольного яда. Снова нажрутся, снова встанут на четвереньки, оглядятся вокруг себя, заметят раздвинутые пространства, пустоту дорог и примутся носиться по ним в угаре, издавая неумытыми перевернутыми рожами своими хриплые возгласы «Э!», «У!», «А!», «Ы-Ы!». Гоготать начнут и взвизгивать, дергая друг друга за хвост. И редко какой нормальный субъект при виде такого великолепия не захочет открыть стрельбу, дабы тем самым продлить хоть на сколь-нибудь еще обманчивый покой и желанную справедливость. Но нет автоматов у хороших людей. Нет пулеметов. И огнеметов тоже нет. Руки пусты. Потому и приходится, едва лишь наступит первый вечер нового года, уходить с улицы, прятаться куда подальше, отдавая город на растерзание пьяным обезьянам без стыда и совести, без чести и культуры.

Даже непонятно – где хуже: на земле или под землей. На одной из станций метро по длинному эскалатору с дикими воплями бежала вниз большая дворняга. Возможно, она впервые оказалась в метро или эскалатор увидела впервые. Сунулась на движущиеся ступеньки, ее понесло вперед, и сама она понеслась в бездну, не в силах остановиться – с воплями, завываниями, лаем. Хвост собаки бешено крутился, глаза выпучило. Как назло, пассажиры в основном замороженно плыли на соседнем эскалаторе в противоположную сторону, поэтому вмешаться никто не мог. Несчастное животное неслось мимо, будто бы понукаемое гонимыми вон бесами. Душераздирающие звуки долго еще потом доносились с платформы станции…

В очередной раз вступил на эскалатор, с трудом удерживаясь от желания заткнуть уши. Вдруг на моей ступеньке остановился некто и спросил – что за книжку я читаю. Мельком глянув на собеседника, я содрогнулся. Пьяным он вроде не был, хотя обдолбанных сразу не вычислишь. По форме одежды – кандидат в бомжи. Примерно мой ровесник. Но рожа! Сказать, что крепко битая, значит не сказать ничего. Само собой, фингалы, кровоподтеки, одутловатость, перекошенность. Однако, помимо всего перечисленного, лицо его вдоль и поперек покрывали достаточно свежие ссадины, характер которых… мм… Короче, складывалось впечатление, что несчастного с большой скоростью волочили на веревке лицом вниз сначала километр по железнодорожным шпалам, потом два километра по брусчатке, а потом еще 4,9 километра по не укатанному в гудрон керамзиту.

– Че там, в книжке, у тебя? – спросил он рожей. Впрочем, вполне добродушно.

Я читал дневники Хармса. Карманного формата издание, шрифт мелкий, прозаический текст то и дело перемежается стихами.

– Так… – ответил я неопределенно, – стишки…

– Стишки – это хорошо, – заценил человек с рожей и начал медленно спускаться по лестнице эскалатора.

Немного погодя снизу донеслась звонкая трель милицейского свистка. На платформе я увидел, как побитый стоит, согнувшись буквой «Г», будто собираясь блевать. Милиции рядом не было.

В вагоне, как только я поменял одну книгу на другую, ко мне подсел субчик в форме – нечто среднее между военным прапорщиком и начинающим ментом. Пьяный в хламину. Среди множества свободных вокруг мест он, естественно, выбрал то, которое пустовало рядом со мной. Сел, по инерции привалился боком и свесился над книгой, раскрытой у меня на коленях. Глянул по-птичьи в текст. (Как известно, у большинства птиц глаза расположены там, где у человека уши. Соответственно, для того, чтобы разглядеть предмет, находящийся внизу, птице нужно круто наклонить голову набок.)

– Че за книжка у тебя? – последовал вопрос.

Уворачиваясь от перегара и в зародыше подавляя стон, я молча показал обложку. На обложке золотым по синему крупно стояло: «ИОСИФ БРОДСКИЙ».

Вполне закономерно прапорщик заткнулся. На целых полминуты. Затем прозвучал вопрос номер два:

– А кто это?

«За-ши-бись!» – подумалось тут же.

Как назло, перегон между двумя станциями оказался длинным. Пришлось ответствовать.

– Поэт.

– А-а… – воспринял прапорщик. – А (вопрос номер три) че он писал?

Я наспех оценил ситуацию на предмет возникновения драки в случае аутентичного ответа. Вроде все нормально.

– Че писал-то поэт? – не унимался прапорщик.

С трудом я выдавил:

– Стихи.

Тут бухарь в форме заткнулся на целую минуту. Мы уже подъезжали к станции, и можно было укладываться; в любом случае я собирался поменять поезд и добираться на следующем. Но тут прозвучал вопрос номер четыре, в какой-то степени роковой для меня.

– А о чем стихи?

Я вышел из вагона, забыв вернуть пустой рот в исходное положение.

Подождал следующего поезда и поехал на нем. По случайности рядом оказался довольно мерзкий субъект. Я и посмотреть-то на него толком не успел, но он уже сам привлек мое к себе внимание тем, что булькал носом, забитым соплями. Всю дорогу он пытался втянуть сопли поглубже, перекачать их в глотку и проглотить. Мерзейшая процедура! Сопровождал он ее звуками «хр-р…», «хр-р-р…».

Я испытал прилив бешенства.

– Хр-р… хр-р-р…

«Вот ведь подлец!» – думаю.

– Хрр-ррр-рхх-р…

«Убить!» – думаю.

Решил было глянуть на него, чтобы хоть понять, с какой он рожей стоит, но больно гадостно делалось внутри. К тому же я ведь не просто так ехал. Я уже читал записи со съемочной площадки «Андрея Рублева», и там приводятся такие слова иконописца, сказанные им Феофану Греку: «Да разве не простит таких Всевышний? Разве не простит им темноты их? Сам знаешь, не получится иногда что-нибудь или устал, измучился и ничего тебе облегчения не приносит, и вдруг с чьим-то взглядом, простым человеческим взглядом в толпе встретишься – и словно причастился. И все легче сразу».

– Хр-р… хр-р-р…

Ладно, думаю, хрен с тобой. Все-таки посмотрю. Встречусь взглядом и причащусь как-нибудь.

Оборачиваюсь… а это негр! Мойдодыр отдыхает!

Посмотрел на меня встречно – просто до тупости и по-человечески мертво посмотрел.

– Гррм… Рр-рхх-рррргмррр…

«А-фи-геть… – думаю. – Простит ему Всевышний? Темноту его…»

Вышел на поверхность и – первым делом – уткнулся носом в свежеоткрывшийся sex-shop. Поскольку я заметил его слишком близко, меня, как пылесосом, затянуло внутрь. Представьте: посреди до горизонта необъятного рынка, толп абсолютно вторсырьевых людей, каких-то хачиков, старушек, несметно отъезжающих с венками на кладбище, в середине бесконечной вереницы коммерческих ларьков, изученных мной вдоль и поперек, возникает еще один, с надписью Sex-Shop. Представьте.

Мне чем-то дорого это место. Я помню его в виде ровного чистого поля с автобусными конечными остановками. Ведь ничего раньше не было. Ничего… Долгие годы – тишина и покой от пространств…

А потом появилось. Содом. И Гоморра. Директора само собой своевременно застрелили. Я имею в виду, директора рынка. А теперь вот возник он, sex-shop. Естественно, я не мог оставаться в стороне и зашел внутрь.

Изнутри убранство напоминало аптеку. Слишком много снадобий. Чрезвычайно богатый ассортимент. На стеклянных полочках друг под другом, в ряд, стояли десятки приспособлений и умащиваний, по внешнему виду напоминающих петарды и шутихи. Если б не маститые половые органы (мужские), торчащие повсюду, я и в самом деле подумал бы, что попал в магазин пиротехники. Какое там! Кругом одни бездарные члены! Наиболее королевский из них – толщиной с Девушкину руку (м-да…). Плюс несколько накладных сисек и одна жопа до такой степени задристанной выделки, что в перевернутом виде вполне сошла бы за блевательницу. Продавщица довольно трэшового облика, почему-то убравшая почти все свое забойное мясо тела под одежду, немедленно поинтересовалась: чем она может мне помочь? Эх-х!.. Для виду я попросил показать мне DVD с соответствующим репертуаром, просмотрел картинки (к сожалению, везде на месте гениталий сияли звезды) и пообещал впредь непременно зайти…

Вот же день! Решил плюнуть судьбе в лицо и зашел отлить в центральный вавилонский «Mакдоналдс». Был крайне обескуражен изменениями в его интерьере. «Крупнейший ресторан быстрого обслуживания в Восточной Европе», как его представляли со дня открытия, полностью сменил дизайн и даже планировку. На вид стало дороже, все окрасилось в темно-бордовые тона.

До сих пор испытываю сложные чувства к этому заведению, поскольку именно в нем когда-то начинал пожизненную карьеру Простого Служащего. Впечатляюсь до сих пор: потогонная система, взмокшие тела молодых девочек под одинаковой бесполой униформой, декларированные улыбки, несанкционированная закладка пирожков, умыкание пластиков сыра. Каждый развлекался по-своему. Одного парнишку уволили за недостачу купюр, которых в кассе не было изначально. Еще двоих – за то, что, играясь со своей коллегой, они в шутку закинули ее на морозильный шкаф.

В обязанности рядовых сотрудников входила замена мусорных мешков по всему периметру площади. Однажды в паре с еще одним «членом бригады» заниматься мусором выпало и мне.

– Мне пох! – всю дорогу трындел этот малый. – Понимаешь? Пох! Я панк!

«А я тогда кто?» – тоскливо мыслилось в ответ…

Зашел на старое место работы просто отлить, проведать, так сказать, до слез знакомое предприятие, каждый закоулок в котором, каждый закуток узнаю с закрытыми глазами.

Вот и заветная комната для справления нужд сильного пола. Кстати, раньше она называлась «комнатой для пеленания ребенка». Я не глядя распахнул тугую дверь и оказался в мужском туалете… битком набитом женщинами!

Эти уроды зачем-то поменяли туалеты местами!!!

– Здрасти… извините… – пролепетал я, толкаясь задом в противоположном направлении.

Воплей не случилось. Смеха, впрочем, тоже. Хотя несколько приветливых и, как показалось, одобряющих улыбок я все же поймать успел. После чего в некотором ополоумении вышел в общий тамбур и двинулся в дверь напротив. Там находились свои. Я зашел в кабинку, вынул член и принялся уговаривать себя помочиться. Это, учитывая сложившийся эмоциональный фон, оказалось совсем не просто. Тем не менее процесс вскоре пошел. Наружу я выбрался вдвойне удовлетворенный, ведь все-таки облегчился хоть и в мужском формально туалете, но который раньше годами являлся женским и в каком-то ментальном смысле, в смысле определенной «намоленности», таковым оставался до сих пор. Если бы не аромат новеньких стройматериалов, которые использовали ремонтники, запах, характерный для именно женских отходов жизнедеятельности, долго-долго бы еще витал здесь. С ним очень трудно бороться, с запахом.

По контрасту, гуляя вечером по разным улочкам с их агрессивно-пресной архитектурой, ощущая тьму, холод, неуверенность в твердости почвы под ногами, да и вообще любую неуверенность, наблюдая мешанину транспорта, усугубляемую броуновским движением толп, замечая множество лиц, поврежденных одной и той же снулостью апатии пополам с бесцельной, спорадически вспыхивающей злобой, я должен был не только думать о качестве заполняющего мою жизнь говна, но и как-то на него реагировать, симметрично откликаться, хотя бы только для того, чтобы себе самому доказать – я-то нормальный, я-то все понимаю, все чувствую, как нужно ощущаю, ибо жив покамест и, наверное, хочу жить еще какое-то время. Но вместо этого я тихо, отчужденно плелся вперед, набирая снежные сугробы на своей голове и плечах.

Стоит ли жаловаться? Я вне категорий «жертва» и «преступник», ибо животного во мне намного больше, чем ангельского. Возможно, я – наиболее совершенная часть общества. Человеческое лишь напоминает мне о смерти, все остальное продиктовано тщательно законспирированным зверем внутри.

Хорошенько обдумав все это в течение дня, я почувствовал тишину вокруг, горечь. Пустоты внутри зияли, требуя наполнения. Прискорбность разума сподвигла меня на покупку пива по цене сто восемь рублей за бутылку. В пик вечернего отоваривания обошел стороной супермаркеты и направил стопы в сторону того крохотного магазинчика, где меня всегда узнают с порога и в ответ на «добрый вечер-утро» отвечают «вам как обычно?». Мне рады во всех ближайших магазинах, торгующих спиртным. Когда я захожу, представители обслуживающего персонала здороваются первыми, улыбаются приветливо и подают именно то пиво, которое я предпочитаю, – без лишних слов и с явным удовольствием, поскольку уважают, помнят, чтят, можно сказать, верного клиента. А выдрессировать продавцов очень просто. Просто, выбрав место, нужно посещать его в одно и то же время, приходить ежедневно, говорить обязательно «добрый день» (или «вечер»), на прощание не забыть сказать «всего доброго», заказ делать внятно и четко, хорошо поставленным голосом.

– Будьте добры, – говорю я обычно, – мне, пожалуйста, четыре бутылочки пол-литровых и одну ноль тридцать три.

Помню, Кармен всегда бесила моя слабость к уменьшительно-ласкательным суффиксам. Услышав, как я прошу «бутылочку пива», она могла желчно добавить:

– И еще пачечку жувачечки не забудь.

К сожалению, сегодня лучшая и, по совместительству, видящая меня насквозь сотрудница отсутствовала. Вместо нее прилавок обживали целых две, поэтому толку от них было меньше ровно вдвое. Очередь скопилась на десяток человек. Я занял последнее место, после чего какой-то посетитель лет пятидесяти, с выбритыми насмерть висками, в той же степени загашенный, но отчего-то чистенько одетый, изогнулся наподобие метафорической гиперболы и знаком показал, что между мной и предпоследним «пассажиром» числится он. Я с достоинством кивнул в ответ. Затем клиент, притоварившийся в ту же секунду, отшвартовался от прилавка с жидкой провизией. Замеченный мной первый протянул молитвенно руку навстречу. Отоваренный недобро глянул. Видимо, они друг друга хорошо знали.

– Чего тебе?

Чистенький по-тихому, умоляюще объяснил, сказав нечто вроде:

– Мневнебыхотьтриприврегмоньебта.

Ответчик серьезно задумался, потом в сердцах воскликнул:

– Вот прям щас треснул бы тебе в лоб!..

Но зашарил по карманам в поисках мелочи, кое-что достал, уронил одну из монеток и сам же нагнулся за ней, как подлинный человек.

– Э-э, – сипнул чистенький, принял милостыню и шагнул к прилавку.

Тем временем подошла моя очередь.

– Мне, – говорю, – три штучки. По сто восемь.

От шока чистенький начал выздоравливать буквально на глазах:

– Сколька?!!!!

Но я даже не обернулся в его сторону.

– А… это… что? – не унялся он.

– Пиво, – сквозь зубы пояснил я.

Чистенький постигал.

– Тык… сто восемь… это че?!

– Рублей!!! – встряла продавщица.

Клиента она лишилась. Передвигая нетвердые ноги, чистенький вышел на улицу. С ним произошел тот редкий случай, когда брутальные жизненные обстоятельства затмевают намерение выпить.

Однажды мне пришлось сюда прийти совсем по другому поводу. Наша укромная хатка готовилась к демографическому взрыву. Часть вещей уже отошла в Провинцию. Перевозка вылилась в четырехдневную эпопею с потом, натужением, переговорами и консультациями, сомнениями и опасениями, хотя изначально говорилось по-ангельскому невинно: «Надо бы книжки отсюда перевезти. И шкаф один». Я так и не понял: то ли я стал уже настолько чахл, дряхл, сухл и плохл, что для меня «книжки и шкаф один» превращаются в эпопею, то ли действительно от желаемого до действительного – дистанция огромного размера? Целых два дня ушло только на пакование вещей в коробки, которые я в винном как раз и приобрел. На второй день имеющая со мной дело молоденькая продавщица ярко выраженной азиатской наружности, не удержавшись, спросила:

– А зачем вам столько коробок?

– Да мы переезжаем, – ответил я. – Коробки, чтобы книги паковать.

Она задумалась. Потом с плохо скрываемым волнением задала еще один вопрос:

– А куда переезжаете? За границу?!

Ее коллега за прилавком возмутилась:

– Ох и любопытная же ты! Давай работай!

– Нет, не за границу, – успокоил я азиатскую труженицу, – в Провинцию.

Но ход ее мыслей меня позабавил. Видимо, она пребывала в твердой уверенности, что уезжать из вавилонов могут только ненормальные люди. Однако, по количеству коробок оценив размер моей библиотеки, поняла, что мы – люди нормальные и, более того, уважаемые. А уезжать из вавилонов уважаемые люди могут только за границу. В общем, я порядком озадачил несчастную.

В день отправки вещей на фоне ожиданий тяжкого труда меня посетила освежающая мысль: а не пригласить ли для погрузки алконавтов из все того же винного? Возник спор о том, сколько надо заплатить. Свалившаяся с Луны Девушка, которая «разбирается» в рынке труда, в том, сколько что стоит, досконально и которую в этом смысле до сих пор никто еще не развенчал, ибо в конечном итоге за все приходится отдуваться мне, заявила, что ста рублей будет предостаточно. Я настаивал на трехстах, поскольку могу легко конвертировать рублевые суммы в реальную валюту, а ту потом мысленно обращать в насущный продукт. Девушка, вздымая очи, категорически выступила против трех сотен. В результате остановились на двух. Естественно, алконавтов, денно и нощно ошивающихся около магазина, в нужный момент на месте не оказалось. Они появились минут через пять, озабоченно неся две большие сумки, – в одной гремела пустая стеклянная тара, на дне второй ютился нехитрый закусон. Я коротко объяснил суть дела:

– Надо бы вещи перенести.

– Где? – последовал столь же деловой в своей краткости вопрос.

– Здесь за углом. Дальний подъезд.

– Когда?

– В полдень. Машина подъедет.

– А щас?

Я посмотрел на часы.

– Щас – десять минут двенадцатого.

– Вещи какие?

– Немного. Три сумки. Полтора десятка коробок. Шкаф один для одежды, но он разобран. И два книжных стеллажа, легкие, из деревяшек сколоченные. Плачу двести рублей.

– Этаж какой?

– Второй! – радостно объявил я, понимая, что данное обстоятельство окончательно решает дело в мою пользу.

За время выяснения подробностей компания алконавтов заметно увеличилась. Я даже смекнул, что придется провести между ними тендер на замещение вакантных должностей. Не мог же я, пока Девушка ездит по делам, одновременно следить за аккуратностью погрузки и контролировать вещи в квартире. Любой из приглашенных хмырей запросто мог сунуть не глядя за пазуху горстку CD или DVD. Типа «там разберемся». А мне потом что? Убивать ветер в поле?

– Второй этаж! – радостно объявил я.

– Не… неохота…

И они, как по команде, начали разбредаться.

У меня отвисла нижняя челюсть. Неужто двести рублей для пропойцы теперь мелочь?! Они берут пол-литра не более чем за пятьдесят. Получается целых два литра! Ну ладно, пусть полтора литра плюс какой-нибудь плебейский сырок. Все равно заслуженно получается. Тем более работы там минут на десять.

– Ну ее на … – флегматично заметил кто-то из алконавтов. – Коробки таскать. А хрен его знает, какие коробки. Может, ее, одну эту коробку, вообще не поднять, ни х…

Разумеется, уточнять вес коробок я не стал – настолько поразился низости этих двуногих, иногда прямоходящих. Подлый люд – вот им блистательная, исчерпывающая характеристика. И не потому подлый, что гадостей успел наделать, а подлый заведомо, изначально, душой потенциально хуже собаки.

Я так думаю, что не водка низвела их до крайности; наоборот – они, задолго до приобщения к дурману, подспудно искали его, стремясь обрести хоть какое-то подобие гармонии между собой и миром вокруг. Потом уже процесс стал двусторонним: воссоздание хама, примитивизация отброса человеческого сделалась необратимой.

Ведь не потому они отказались вещи мои таскать, что денег им показалось мало. Просто начало месяца сейчас, не вся еще зарплата у них пропита. Да и в день субботний, в десять минут двенадцатого часа бодун от вчерашних возлияний наверняка был преодолен, а основание для нового бодуна заложить еще не успели. Какая там работа… Вот если отнять у них деньги и поманить бутылкой – початой даже! – только чтобы на самом донышке чуть-чуть – все бы осуществили, и с песней, и в два раза больше! Кланялись бы, ноги целовали, ненавидя целуемое люто и себя ненавидя еще страшнее!

Вот поэтому – я всегда говорил – очень много живет еще на свете людей, которых следует немедленно уничтожить посредством газовых камер, виселиц, гильотин или хотя бы через побивание камнями.

Утром зашел к Роме. Мы договорились пойти сфотографироваться для документов. Каждый – для своих. Раньше эта мастерская, известная нам с детства, славилась не только качеством снимков, но и древним аппаратом, с помощью которого снимки делались. Громадный деревянный ящик на треноге, выдвигающийся объектив на гофрированном шасси. Фотограф покрывал голову и спину черной тряпкой, после чего, сняв колпачок с объектива, заученным движением рисовал им в воздухе круг.

Теперь – все другое. Аппарат уменьшился до размеров эскимо. Сходство усиливается еще и благодаря палочке снизу, за нее аппарат держат перед собой. Камера цифровая, вспышка технотронная, издаваемый ею «пук» вообще не человеческий, зато процесс многократно ускорился – причем без потери качества.

Между прочим, у Ромы принтер домашний способен печатать на фотобумаге. Осталось только наладить съемочный процесс.

– Почему бы тебе не снимать порносессии? – предложил я. – Быстро и с хорошим качеством.

– Да?

Рома ухмыльнулся несколько двусмысленно. Видимо, не понимая – куда я клоню. Но я никуда не клонил. Не намекал даже.

– Начнешь размещать их в Интернете, на платном сайте. Выгодное дельце.

– А у тебя в школе порнография была? – поинтересовался Рома.

– Конечно!

– Черно-белая? По рублю карточка?

– Нет. Я не покупал никогда. Само как-то доставалось.

– Много?

– Не очень. Хотя по содержанию – отменные.

– А у меня много было. Целая пачка. Родители вечно какие-нибудь находили.

– Да ну! И как?

А получалось так, что Рома – человек от рождения откровенный – не мог любоваться грязным трахом в одиночку. Его друзьям, латентным вуайеристам, то и дело перепадала честь ознакомиться с различными подробностями половой жизни взрослых. Хотя нередко знакомство приводило ко вполне предсказуемому для такого возраста обеспамятствованию. Народ, попросту говоря, терялся и оставлял улики на месте преступления. Родители потом подступали к несовершеннолетнему Роме со скорбными масками вместо лиц, сложив брови траурным домиком, избороздив лбы волнами морщин. Подступали со следующим уведомлением, произносимым вслух:

– Роман! Нам очень жаль. Но мы нашли у тебя открытки крайне неприличного содержания. И на эту тему нам следует очень серьезно поговорить. Откуда ты их взял?

Рома, как человек от рождения не только откровенный, но и внимательный, тщательно выслушав родительские слова, задумывался над ними. «Открытки… – думал он. – Что же это могут быть за открытки?..»

– А-а! – вспоминал он, к общей радости окружающих. – Те самые открытки!

– Да, – строго, но с зарождающейся надеждой в голосе указывали родители. – Те самые.

– Так я их купил!

– Где?

– Там… в газетном киоске.

– Где??!!

– В киоске! В беспроигрышную лотерею! Там тетя продавала!

Родители мрачнели на порядок. Столь конструктивная, казалось бы, беседа начинала отчетливо попахивать глумлением. Или, на худой конец, цинизмом. Однако допускать в одном и том же ребенке соседство оголтелого цинизма с типичной порядочностью, с глубоко укорененной внимательностью не представлялось возможным уж совсем. И родители делали еще одну попытку.

– Роман! – еще раз говорили они. – Мы хотим разобраться. Мы призываем тебя подумать. Подумай и вспомни. Откуда у тебя эти открытки?

– Так я и говорю! – не сдавался Рома. – Из киоска!

– И… из киоска?

– Да! Там беспроигрышная лотерея. Тетя продавала билеты. За сорок копеек. Я купил. И выиграл открытку. Это моя открытка!

– Так вот, значит, какая твоя открытка?!! Вот эта?!! – свирепо восклицали родители, в качестве последнего убийственного аргумента предъявляя своему отпрыску крамолу.

– А-а, это… – заметно сникал Рома. – Так какая же это открытка?.. Это карточка…

С годами детство из моего приятеля не выветрилось. Неожиданно, без всякого внешнего повода он отчебучил себе подарок: купил электрическую железную дорогу.

– Нормально! – признал я. – Ты теперь – железнодорожный Абрамович.

– Точно. «Рома, верни деньги!»

– Ха-ха-ха!

– Напрасно смеешься. Я теперь не знаю, чем своим рабочим буду платить. Все на дорогу ушло.

– О-о, это не достижение. Почти у каждого частного предпринимателя в России такая фигня.

Дорога и в самом деле, как говорится, «внушает». На громадной полке шириной в комнату закольцованы рельсы, по ним бегает с соответствующим звуком и горящими фарами локомотив. К локомотиву прицеплен один почтовый вагон и два пассажирских. Причем последние делятся на классы – первый и второй. Уже закуплена станция, фонари и лавочки для нее. Есть специальный грунт нескольких сортов – делать насыпь. Допускаются различные уровни полотна, развилки и тупики. Допускается вообще все: различные ландшафты со всевозможной растительностью и временами года. Хочешь – заснеженные Альпы. А хочешь – индустриальный городок, с магазинами, бензоколонками, различной инфраструктурой. Люди самых разных специальностей по отмашке начнут жить в городке и работать, приходить на станцию, уходить со станции. Делать покупки, посещать кафе и рестораны, нарушать правила дорожного движения, попадать в полицию, устраивать митинги протеста. Банды подростков начнут громить родной стадион после проигрыша любимой команды, а потом примутся увечить друг друга. Политики в преддверии выборов оросят улицы завлекательными прокламациями. Традиционно понаобещают рай на земле и ничего, конечно, не выполнят. Вспыхнут волнения. Пулеметы застрочат. Закапают водометы. И того мало! Четыреста девятьсот восемь частных автомобилей сожгут за одну ночь. Хаос. Комендантский час. Вокзал заняли национал-большевики. Один из поездов (с валютой и золотыми слитками) пущен под откос. Святыни попраны. А под конец всего и вся из ближайшего горного тоннеля вылезет бен Ладен и, потрясая ядерной дымовой шашкой, скажет: «А я предупреждал…»

По достоинству оценив приобретение, я заметил:

– Но ты же понимаешь – с таким хобби можно возиться до бесконечности. Это все равно что ребенка родить.

– Понимаю, – ответил Рома. – Есть только маленький нюанс.

– От железной дороги всегда можно отказаться, – первым сказал я.

– От железной дороги можно отказаться, – повторил Рома. – А от ребенка не откажешься.

Да – это факт.

Грузин – водитель машины, которую мы поймали, – согласился отвезти нас всего за двести рублей. Из сломанного бардачка в машине торчал старый номер журнала, который я редактирую. Рома, конечно, не мог пройти мимо такого совпадения и с гордостью сообщил – кто является уважаемым пассажиром. Грузин сразу начал возбуждаться:

– Вах! (Или «вай!», точно не разобрал.) Дорогой! Ты правда там работаешь?!

– Правда.

Я с трудом удержался от того, чтобы дать Роме подзатыльник.

– Прямо там вот пишешь все?! – не унимался грузин.

– И читаю…

– Вай! (Или все-таки «вах!»?)

Он замолк, но только на минуту.

– Слушай, дорогой! А ты, когда вот… статьи свои. Про политику, экономику тоже делаешь?

– Конечно… Что важно, про то и пишем.

– И про Грузию?!!

– И про Грузию тоже.

– Слушай, дорогой! – подскочил грузин. – Я тебе так скажу: Саакашвили не тот, за кого себя выдавает!

Это было началом конца. Первые десять минут водитель еще как-то дозировал политинформацию, но потом разошелся не на шутку. Он сыпал цифрами, разворачивал подоплеку, обращался к истории, заклинал прогрессивное человечество «поиметь совесть». Оценка проблем с поставками оружия сменялась вопросами обустройства диаспоры, а геополитические особенности кавказцев – социальной ассимиляцией избранных. Разумеется, такие слова, из-за отсутствия их в рабочем лексиконе, он не употреблял, однако щедро компенсировал пробелы словарного запаса обилием междометий, экспрессией, жестикуляцией и элементарными криками, с каждой минутой все более напоминавшими вопли. Энергия от него исходила такая, что мне периодически казалось, будто машину изнутри озаряют всполохи мертвенно-белого света. Мы двигались рывками, толчками, забывая переключать скорости, вихляя из стороны в сторону. Через какое-то время, когда милицейский пикап уже откровенно прижал нас к бордюру, заставив остановиться, я догадался, что белый свет происходил от мигающих сзади фар. Милиция долго убеждала нас обратить на себя внимание, однако сирену и громкоговорители почему-то не использовала. Наверное, наблюдая за нами со стороны, они решили, что в «жигулях» раскатывают обдолбанные маньяки. Нас окружили пять или шесть представителей правоохранительных органов, которые вели себя на удивление мягко. Водитель принялся разворачивать простыни доверенностей, прав и регистраций. Меня тоже попросили предъявить документ. Я предъявил. Отпустили нас довольно быстро. Вторая часть кавказской лекции оказалась не слабее первой. По выходе из машины я не поленился поблагодарить Рому во всех матерных выражениях, которые смог вспомнить, но он слушал не меня, а трубку мобильного телефона. Выслушал и нажал кнопку отбоя. Лицо его заметно омрачилось.

– Нужно срочно подъехать на стройку… Ты ведь меня не бросишь?

Это прозвучало трогательно.

– Не брошу, – ответил я.

И мы поехали.

«Стройкой» называлась большая ремонтируемая квартира в одном из новых небоскребов. Вавилоны с каждым годом обзаводятся все большим количеством высотных жилых домов, которые зачастую кучкуются друг подле друга, образуя, по замыслу их архитекторов, некое подобие гармонии из стекла и камня. Конечно, по сравнению с высотками какого-нибудь Манхэттена наши небоскребы – халупы-поскребыши. Но для моего хрущевского сознания и сорока пяти этажей вполне достаточно.

– Ой-ой… – по достоинству оценил я строение. – И сколько же здесь квадратный метр стоит?

– Сейчас – от пяти с половиной тысяч, – буднично ответил Рома.

– А самая маленькая квартира – какая?

– Сто квадратов.

– И что же… покупают?!

– Этажами.

От осознания собственной неполноценности я потупил очи.

Перед проходом на охраняемую территорию Рома сунул мне официального вида бумажку, попросив вложить ее в паспорт, однако показывать издалека и вскользь, с видом озабоченным и само собой разумеющимся. Я посмотрел на бумажку. Это был пропуск, выписанный на какого-то там Магомеда Тирьямтирьямовича Разразимагомедова. По территории везде сновали сплошь нерусские работяги. Я, разумеется, не возражал, хотя столь однобокая этническая селекция копила неприятный осадок на душе. Как было бы славно, думал я, увидеть на строительстве домов в вавилонах англичан, например, и разных прочих шведов. Но – нет. Все турки одни да высланцы с постсоветского юга. И у Ромы такие же. Хорошие. Вздумали долбить монолит в ночь с пятницы на субботу, после чего оказались на крючке у нового коменданта здания (старый проворовался на семьдесят пять тысяч долларов США). Комендант инкриминировал бригаде две статьи: нарушение регламента и повреждение несущих инженерных конструкций, что в свою очередь, не считая штрафа, сулило серьезные административные осложнения, вплоть до разбирательств с заказчиком.

– А оно, б…, нам надо?! – спрашивал Рома у подчиненных, удерживая себя на средней громкости, дабы не сорваться в фальцет. – Вам было сказано – когда и что делать! Какого х… вы полезли?!

– Да мы… это… – мялись темные с лица работники. – Быстрее шоб хотели… Долбили по-маленькому.

– «По-маленькому», б…! Зато настучали на вас по-большому! Дебилы…

С комендантом Рома улаживал конфликт с глазу на глаз. Я смиренно ждал на улице, отморозил правое ухо. Из головы не шли квартирные пространства, конфигурация которых упорно не хотела постигаться моим умом – пролетарским и с детства привыкшим к регламенту «тут вон тумбочка, а там – уборная». Честно признаться, я так и не разобрался в хитросплетениях зарождающейся квартиры. Одни коммуникации в ней чего стоили! В полу, в потолке свитки проводов, скопище причудливых реле, гротескные трубы для вентиляции, уловители дыма, сенсоры огня. Если, не дай бог, загорится что, ливень откроется повсюду, смоет все напрочь – и dolby surround, и подлинники Айвазовского, и ковры персидские, и персидских на них кошек. Все, все, без разбору! Вот это, я понимаю, жизнь…

От коменданта Рома вышел заметно успокоившимся.

– Каждый имеет свою цену, – сказал он мне. – Цена этого законника сто долларов.

По телефону он доложил о ситуации вышестоящим заинтересованным лицам:

– Ну что-что – жопа, вот что! Двести долларов… Почему-почему. Да потому. Начал мне – «дайте план, дайте разрешение». А я их с собой буду возить каждый раз? Тем более там не все подписи собраны. Какие-то документы есть только в копиях.

Поговорив с одним человеком, Рома тут же позвонил другому:

– С комендантом обошлось… Нет, денег не взял… Да. Вообще… Как-как – а вот так! Учиться надо. Так что с вас причитается.

Вернулись обратно. В плане нашем значилось распитие пива в ресторанчике неподалеку, где его начали давать нормальным, чешским и живым (насколько это возможно в наших краях). Для начала заглянули в гараж по соседству, взять опилок для крохотной морской свинки Ксении. Нас отчасти коробил регламент: идти в гараж, возвращаться домой, заносить опилки… бардак, одним словом. В итоге, подойдя к дому, Рома феноменально упростил действительность – запульнул мешок с опилками на балкон своей квартиры. Благо она расположена на втором этаже. Сие действие привело нас в необузданный восторг.

Вскоре мы увидели буксующую в снегу иномарку с девицей за рулем. Прошли мимо, несмотря на очевидность ситуации. Я, чувствуя себя неловко, заметил:

– В принципе могли бы подтолкнуть. Ничего ведь не стоит.

Рома только рукой махнул:

– Ай, ладно! Если ей нужна помощь, она может приспустить стекло и сказать: «Молодые люди, я вот застряла, толкните…»

Я пробовал возражать:

– Настоящие молодые люди не ждут, пока опустят стекло, высунутся на мороз, попросят…

– Мы не настоящие! – оборвал Рома. – Мы – учебно-тренировочные.

Со своей женой Юлией он познакомился на международном авиасалоне, куда отправился посмотреть «летающие штучки». Позвонил мне и, заходясь от восторга, сообщил, что «они летают» и что «это супер».

– Вот! Вот, надо мной пролетела! – кричал в трубку. – Ой, блин!.. А из нее говно какое-то высыпалось… листочки разные… народ за ними ломанулся…

Через полтора часа последовал второй звонок.

– Ты не поверишь, сейчас выступали итальянцы. У них самый большой отряд.

– Сколько машин?

– Десять. Они выпустили разноцветные струйки и нарисовали ими жопу… А?.. Вот Юлия мне подсказывает, это было сердце.

– Кто подсказывает? – насторожился я.

– Сердце нарисовали! – радостно объявил Рома. – Представляешь?

– С трудом.

– Но самая беда здесь – дефицит туалетов.

– А-а, – довольно осклабился я, – традиция. Возьми любой концерт в полевых условиях. Одна кабинка на тысячу желающих. И в результате все начинают опорожняться рядом. Причем бабы, мужики – уже без разницы. Всем все по барабану.

– Знаешь… – замялся Рома, – кажется, я здесь был сегодня первым…

– Молодца! И много людей последовало за тобой?

– Не знаю. Я просто метров на пять от толпы отошел, спиной повернулся, встал на колени, вытащил шланг… О, Юля презрительно отодвинулась.

– Бедная девочка…

– Нет, но посуди сам. Спаивать народ пивом и не давать возможности облегчить душу – по меньшей мере аморально.

– Я понимаю.

– Зато у меня сухие штаны.

– Отлично!

– Я тебе еще перезвоню.

– Договорились.

– Пока.

– Пока.

Он действительно перезвонил. Пока они веселились за городом, в квартиру Ромы залезли. Злоумышленник отжал стеклопакетную дверь на балконе, прошел внутрь, набрал какой-то мелкостоящей дряни, взял денег чуть-чуть, но основательно перерыл строительные бумаги. Видимо, думал, что основные капиталы лежат там. Из этого Рома сделал вывод, что вор – кто-то из нанятых рабочих, то есть, по сути, свой.

– Ужасно мерзкое ощущение, когда ты понимаешь – кто-то здесь без тебя шатался, трогал твои вещи. Можешь представить?

Я мог, но чисто теоретически – просто не знал еще всех прелестей совместной жизни, которые предстояло вынести «бедной девочке», столь безнадежно запавшей на него…

Мы вновь едим у никарагуанцев традиционный стейк с кровью. Кроме того, нам обоим нравится одна из официанток – стройная молодая дева с налетом заморского в облике. Правильные черты ее лица чуть утрированы в своем рисунке. Есть что-то такое вишенное в лице. Не вызывающе хорошая, земная фигура, чернющие волосы образуют густые локоны, очень гладкая смуглая кожа с еле различимой бархоткой пушка (живот и поясница обнажены), юбка из тонкой материи обнимает бедра достаточно низко, чтобы можно было видеть замечательные ямочки над ягодицами. Попка, впрочем, не слишком налитая, и вообще во всем внешнем виде присутствует толика упрощенности с достаточным количеством южного флера. Это обычно крепко заводит. Вспоминается мудрость Казановы, который, согласно легенде, утверждал: «Для нахождения в себе сил сношаться всю ночь, нужно выбирать девушку с простым лицом». В таком случае Роме повезло больше, чем мне. Но сегодня Рома грустен и даже отчасти разочарован.

– Их чем дальше, тем больше прет, – говорит он, подразумевая семейную рутину и отношение к ней женщин, – а потом они начинают уничтожать то, что полюбили.

Я с готовностью соглашаюсь с вынесенным приговором. Разливное чешское пиво упрочивает нашу мудрость.

– Вопрос дома! – подчеркиваю я, многозначительно поднимая указательный палец правой руки вверх. – Очень важен вопрос дома! Например, тот же Город Детства для меня – пуповина. И речь не о матери. Я говорю не о женщине, которая нас родила. А о жизни, из которой мы вышли.

– Сейчас бы набрать классных баб, – подхватывает Рома мысль, думая, что она – моя, – и забуриться на какой-нибудь остров, где никого нет.

Я всасываю желтое пиво, молчанием отметая любые провокации. Неожиданно из меня звучит признание.

– Знаешь… – говорю я. – Мысли об эмиграции становятся навязчивой идеей.

– Свалить хочешь?

– Уехать.

– А-а… и куда?

– Куда – не важно. Единственное, что имеет значение, – откуда. Я бы даже сказал не «откуда», а «от чего». Понятно, мы там не нужнее прошлогоднего говна, но ведь что-то же надо делать! Вот я и капаю на всякий случай Девушке на мозги. А невинное дитя попросту не понимает, о чем я толкую. Не понимает, кстати, большинство из нас. Одним попросту выгодно, а другие… так, принюхались. Но что, что делать?!

– Что-нибудь всегда можно сделать…

Рома вспомнил про мой период жизни, когда всю ее занимала очередная любовница и мы с ней круглые сутки пили, курили, слушали отвязную музыку, читали вслух, трепали друг другу нервы, дрались… Все было густо замешано на тяжелом, животном сексе без малейших признаков одухотворенности.

– Претерпел выдержку развратом в его классическом виде.

– У меня вот такого не было, – пожаловался Рома. – А так хочется…

– Да ладно, – усомнился я, памятуя о кое-каких его приключениях.

– Нет, что-то случалось, происходило, конечно. Но не так. У меня оно получилось в такой… тонкой нарезке, что ли. Как мраморная говядина. А вот чтобы как у тебя, одним большим куском – ни разу.

Уже какое-то время мы сидим «на троих». Юлия слушает нас абсолютно спокойно. Она выглядит как владелец птички, построивший совершенно надежную клетку для своей любимицы.

– Ну хорошо, – согласился я, – ты думаешь, если мне достался разврат цельным куском, мне не о чем больше мечтать? Я, откровенно тебе скажу, всегда хотел поучаствовать в глобальной групповухе. А теперь уж поздно, поезд ушел.

– Милый мой! – подала Юлия голос. – Ты не знаешь, что такое групповуха. Мы вечно представляем себе все предварительно – по фильмам, по журналам. У нас у всех воображение впереди скачет. А когда до дела дойдет, выясняется, что вместо гламура, роскоши и блеска мы имеем некрасивые потные тела с их запахами, гнилые зубы, волосы с перхотью. Тут тебе живот отвисший, там целлюлит. У кого член крючком – не знаешь, с какой стороны подойти, другая забыла, что у нее сегодня месячные. Вот тебе и удовольствие! Я уж даже не буду говорить, что в этом деле нужна элементарная физическая сноровка. Чтобы движения были согласованны, как в синхронном плавании, и чтобы партнеры знали друг друга с закрытыми глазами!

От столь неожиданно явленной квалификации я выпал в осадок. Рома слушал Юлию абсолютно спокойно.

Конечно, именно сейчас должна была позвонить Девушка. И конечно, она позвонила.

– Знаешь, я такая уставшая… Останусь сегодня у родителей.

Я профессионально изобразил разочарование напополам с тоской, но когда нас разъединили, удовлетворенно подытожил:

– Сегодня жизнь повернулась ко мне передом!

Рома немедленно воспользовался ситуацией и попросил меня переночевать у него, поскольку они с Юлией собирались уехать по каким-то срочнейшим делам. История с вором еще не утратила своей психологической актуальности.

Ближе к полуночи мы пришли на «место дислокации».

– Пиво – в холодильнике, виски можешь допить. Насыпь только свинке корма, порежь свежий огурец. И утром цветы полей.

Зачитав мне инструкцию, Рома подхватил Юлию и уехал.

Я все сделал аккуратнейшим образом. Порезал, насыпал, одно выпил, другое допил. Потом лег на диван в надежде побыстрее уснуть и взялся читать первую подвернувшуюся под руку газету. Шведский Центр суицидальных исследований, читал я, опубликовал доклад, в котором сообщалось, что по абсолютному количеству подростковых самоубийств Россия занимает первое место в мире. В нашей стране ежегодно добровольно расстаются с жизнью две с половиной тысячи несовершеннолетних.

В этот момент ко мне тематически вернулось … Я отложил газету в сторону. Потому что вспомнил девочку, решившуюся оборвать свою молодую жизнь, возможно, из-за отсутствия в ней должного смысла, которая путем своей гибели восстановила мистическое, не чаемое равновесие – заковала в одну цепь себя, меня, Бога и творчество.

Самоубийство, которое могло бы стать наиболее крупным бриллиантом в сокровищнице чувственных достижений, накопленных за всю жизнь, произошло за пару минут до моего появления на «сцене». Промозглым ноябрьским вечером я бродил по закоулкам Города Детства, пока не увидел нескольких человек. Они стояли у подъезда одной из шестнадцатиэтажных башен и рассматривали нечто у себя под ногами. В середине восьмидесятых шестнадцатиэтажные дома провинциальному жителю казались небоскребами. Находясь в эпицентре довольно-таки плоского архитектурного антуража, они успешно выполняли функцию достопримечательности. Редкие тусклые фонари скупо освещали двор; под электрическими лучами островки льда, кое-где покрывающие асфальт, грязно лоснились. Снега почти не было. У подъезда на боку лежало хрупкое девичье тело. Ноги слегка раздвинуты. Небольшая кровяная лужица выступила из-под головы. Кровь еще дымилась. Возможно, если бы не мои традиционные шизофренические измышления, в облаке которых я обычно совершаю моцион, звук удара при падении достиг бы ушей. Но, так или иначе, я непоправимо опоздал. Еще не приехали врачи, не вторглась милиция, я мог беспрепятственно разглядывать тело до того, как его укроют посторонней тканью, но все-таки, все-таки я имел дело пусть с теплым еще, но трупом – артефактом, являющимся памятником непоправимости. И я задал себе вопрос: «Остановил бы ее, эту бедную сверстницу, увидев стоящей на краю, или нет?» И со всей доступной ясностью сам же ответил себе: «Конечно нет».

Конечно нет.

Так или иначе, но я получил жизненное впечатление, в той степени гигантское, в какой только его может дать смерть. Имя девочки мне позже сказали, но память отнеслась к деталям крайне избирательно. Чаще всего меня интересует не название, а смысл. Поэтому гораздо легче запоминаются частности, которые обогащают картину нарождающегося смысла, делают пути достижения его прямыми. Например, я поразился тому обстоятельству, что тело при падении максимально расплющилось. Мертвая девочка выглядела ошеломляюще плоской – тоньше собаки, погибшей под колесами автомобиля. Я специально поднялся потом на общий балкон восьмого этажа, откуда, как утверждали, делался прыжок. Высота не показалась мне достаточной для произведения такого эффекта. Но удар тем не менее получился поразительно сильным. В волосах самоубийцы находилось несколько заколок; все они вылетели в момент приземления, я видел их рядом с головой жертвы. Три или четыре заколки. Я мог бы взять одну из них на память, но не взял, потому что гораздо больше меня интересовала кровь под ними. Растапливающая лед кровь. Две субстанции завораживающим образом смешивались. Не стесняясь присутствия других людей, я подошел к трупу вплотную и, присев на корточки, попытался заглянуть в лицо. Сквозь прячущие лицо волосы казалось, что глаза мертвой открыты, однако, куда направлен остановившийся взгляд, понять не удавалось.

До сих пор жалею, что смалодушничал, не решился «встретиться» с самоубийцей взглядом… Спустя двенадцать лет мной был написан текст под названием «Фото» – едва ли не лучший в моей жизни.

Надеюсь, когда-нибудь я смогу произнести «спасибо», которое она расслышит.

Вошел к себе в кабинет вместе с Алиным, бросил ключи на стол, обогнул его и увидел на столе связку чьих-то ключей.

– О! Нормально! – говорю Алину. – Представляешь, Кузнетсов-то как отличился! Забыл от дома ключи!

– А это его? – спросил Алин.

– Естественно! Причем он даже звонил мне вчера вечером. Но о ключах не сказал ни слова. Интересно, как он попал домой, и вообще…

– Жена открыла, – зевая, догадался Алин.

– Э-э… ни хрена себе! – воскликнул я, внимательно рассматривая связку. – Да у него тут навороченные ключи! Как у меня!

Я достал свою связку.

– Ну! Точно! Это от очень дорогих дверей ключи. Фирма эксклюзивная, лучшая в вавилонах. Значит, у нас с ним одна фирма… Я ему позвоню ближе к полудню, когда проснется.

Ни ближе к полудню, ни после него до Кузнетсова дозвониться не удалось. Зато позвонила Девушка и сказала бледным голосом:

– Слушай… тут такое дело… Кажется, я облажалась.

– Угу-угу! Говори – мне некогда.

– Я уже весь дом перерыла. Это жопа! Полная!

– Ну что?! Что еще?!

– Ключи не могу найти…

– Какие еще ключи?!

– Мои ключи. Здоровая связка…

– Что за день! Одни сплошные ключи везде!

Я машинально взял в руку связку Кузнетсова.

– Ну, допустим, какие-то ключи! И что? Тут не только ключи. Тут и кнопки есть.

– У меня две кнопки.

– Одна помечена синей лентой.

– Да. Да. Синей!

Я тупо уставился на ключ от «эксклюзивной фирмы».

– Только не говори мне, что это ключи твоей жены, – произнес Алин.

Молчание мое оказалось выразительнее вопля.

Хотел сегодня не пить. Был настроен умеренно позитивно. Но Алин вдруг вспомнил, что у него день рождения, быстро материализовал шампанское, коньяк, торт и мандарины. Выпили шампанское, потом коньяк. Потом взяли еще коньяк и нашли еще шампанского. Для обеденных блюд, впрочем, место еще оставалось.

Алин поведал, что пьет с конца прошлого года, совершенно невинным образом. Называть свое гудение запоем он отказывался до тех пор, пока не наступила «ночь с пятого на седьмое января». Накрылись сердце и печень. Двое суток бедняга, подчиняясь диктату организма, не мог принимать еду и воду. Блевал каждые полчаса едкой жгучей слизью. Живот болел так, словно его резали. Сердце трещало, колотясь с частотой мышиного. Алин робко спрашивал у жены разрешения скончаться ближе к утру. Мысль о том, что жена без предупреждения проснется рядом с охлажденным телом, казалась ему невыносимой. В результате наступило Рождество, сердце вроде успокоилось, печень отпустила, все наконец закончилось, и… отмечание продолжилось своим чередом. На мой взгляд – прекрасная иллюстрация неисправимости человеческого рода. Чаша гнева Господня, безусловно, переполнится. Иначе и быть не может! Финал Библии переписать не удастся, так уж предрешено.

На обеде настроение заметно подпортилось. В здании, где я работаю, обретается некая компания из трех человек. Все начальственного вида: рубашечки, галстучки, пиджачки, которые при первой конечно же возможности по-барски развешиваются на спинках стульев, начищенные ботиночки с блескучими носами – в общем, такие уездные поручики в гражданском. Всем лет по сорок, вида успешного, несмотря на проскальзывающую, еле ощущаемую замызганность, все закоренело бодрые – как говорится, ни ветрянки, ни коклюша. В нашу столовую троица ходит непременно в полном составе. Я так понимаю, видят они друг друга минимум по девять часов в день, включая обеденный перерыв, но признаки усталости друг от друга у них патологически отсутствуют. Самое главное: они ежедневно, то есть, по сути, всегда, каждую минуту , смеются. А точнее, ржут. Каково? Чрезвычайно говорливая троица, в которой вечно кто-нибудь оживленно травит байку, остальные громко гогочут красными лицами, утирая глаза, делают замечания, доводят ими до гомерического хохота рассказчика, потом эстафету подхватывает следующий, ржание усиливается, и так – без конца. При этом они делают все, что в их положении должен делать обычный, здоровый человек. То есть заказывают блюда, едят, пьют, говорят по мобильным телефонам, вступают в контакт с кем-то из окружающих, но все, все это делают, ни на минуту не прекращая истерически кудахтать. Находиться с ними в одном помещении просто невозможно. Тем более утолять голод. На какое бы расстояние ни отсесть, голоса смехоточивых вас обязательно достанут. По сравнению с энергией их гогота потенциал кролика Энерджайзера – ничтожно малая величина. И вы думаете, смерть – самое страшное, что для них можно придумать? Нет. Самое страшное – перевести их на другую работу. Так, чтобы их разделяли города, а еще лучше – страны. Тогда – точно смерть!

Не успел вернуться в рабочий кабинет, как вспомнил, что обещал аудиенцию очередной соискательнице успеха. На фотографии присланного по электронной почте резюме (один и тот же трюк) выглядит значительно лучше, чем в жизни. Но в редактуре слаба и печатает медленно. Зато голос прекрасный. Таким бы голосом объявления для пассажиров делать во время авиакатастрофы. Парфюм удачный, бюст впечатляет, однако полужидок и посажен низко. Короче, пришлось отказать.

Ну ладно. Ну и что же здесь дурного? Я натурально горячо это дело – сиськи то есть – люблю, уважаю. Стремлюсь, можно сказать, умственно. Я вообще считаю, что большая грудь и длинные волосы – единственно реальные у женщины показатели. Фактор надлежащего качества. Все остальное – ум, доброта, верность – слишком часто превращается в повод для обмана либо самообмана. Тинто Брасс не зря говорит: «Глаза тебя подведут, а жопа – никогда». В эстетическом смысле плоская, коротко стриженная женщина является лишь благим намерением. Я даже разработал специальные методы оценки для грудей, исключающие возможные недоразумения от разницы индивидуальных вкусов. Допустим, я утверждаю: нормальная грудь (не какая-нибудь там в руке уместная, карандаш чтоб падал и прочее, а нормальная ) при ходьбе ее обладательницы должна приходить в самостоятельное движение. Не вздумайте опровергнуть! А есть и другой метод, «анатомический». Попросите женщину обнажиться по пояс, повернуться к вам спиной и поднять руки вверх. Если вы сможете увидеть сзади по бокам краешки ее грудей – значит, скорее всего, груди нормальные. С такими принадлежностями, как говорится, не пропадешь.

Дилемма в другом. Природа частенько провоцирует нас воспринимать сиськи, закрыв глаза на остальное. Особенно если попадается хороший экземпляр. Но любой «роман с мясом» обречен на удручающую развязку.

Неожиданно позвонили из какой-то конторы. Незнакомый девичий голос произнес ее название, которое я, традиционно для себя, не разобрал. Я крайне плохо воспринимаю названия, впервые услышанные по телефону. Обычно в них присутствуют логически труднообъяснимые буквосочетания, с преимущественным преобладанием согласных. Ну, представьте себе. Сидите вы на работе. Тухнете. В голове парит безбрежная мысль: «Господи, когда же наконец смерть моя придет?» Вдруг откуда ни возьмись гром телефонного звонка. Трубка начинает щебетать вам в ухо голосом сусальной отроковицы:

– Здравствуйте! Вас беспокоит пресс-секретарь департамента по связям с коммуникациями головного холдинга при управляющей компании фирмы-агента «Трансфранс-продактчайзинг».

Вы даже толком изумиться еще не успели, а вас уже спрашивают:

– Могу я с Абросимовым поговорить?

Вы криво ответствуете «Это я», одновременно понимая: «Вот она и пришла… смерть…»

– Мы бы хотели вам подарок подвезти к Новому году, – продолжает трубка. – Вы до которого часа сегодня на работе?

– До трех точно, – несколько приободрившись, сообщаете вы.

– Отлично. До трех. Наш курьер успеет. Диктуйте адрес.

Вы диктуете. Кладете трубку на место и с этого момента уже не знаете, что и думать. А потом приезжает курьер, с улыбкой вручает пластиковый разноцветный пакет, в котором покоится литровая бутылка вашей любимой водки. По крайней мере, сегодня все получилось именно так. Названия фирмы-дарителя я не уточнил. Причину, по которой удостоился подарка, – тоже. Прелестно! Будем ужинать водкой.

Остаток дня сидел, наблюдая за коллегами и тщетно надеясь предотвратить затяжное соприкосновение верхних век с нижними.

Бакк, если быстро набивает текст, забавно ошибается. Сегодня вместо «поискать» напечатал «посикать». Еще через несколько минут напечатал «большинство опорошенных» (опрошенных). Ему самому очень нравится фраза «где вы ыбли прошлым летом?».

В свое время я знал парня по имени Баграт. По основной профессии Баграт военный переводчик, сейчас служит где-то в Африке, переводит шамканье дремучих шаманов, а у нас в редакции он делал информационные заметки, пользуясь западными агентствами. Его то и дело возникающие ошибки были поистине феноменальными. Он мог написать «убилей» вместо «юбилей» и «концгалерей» вместо «концлагерей». Помню подготовленные им новости про белых фермеров, которые «избили своего чернокожего коллеку». Про Майкла Джексона, прибывшего «не как пивец». Однажды я в момент сдачи номера едва не умер, обнаружив в тексте перл «королева Елизавета и ее мух». У Баграта преспокойно могла начаться «летная (то есть летняя) речная навигация», «ночь опеделения у мусульман» и так далее. Я даже сам как-то, заразившись его даром словесных аберраций, будучи абсолютно трезвым, несколько раз кряду не мог нормально написать «в Забайкалье». У меня получалось то «в Забакайле», то «в Забайкале», то чуть ли не «в Закабалье». У журналистов, работающих только для бумаги, иногда случаются поразительные достижения, проявляемые чтением вслух. Классический пример – название сказки в одной детской газете: «ДОБРЫЙ ЛЕВ И БАЛ БАБОЧЕК».

Я, впрочем, редактирую не газету, а журнал, что не суть важно. Тружусь неподалеку от вавилонского вокзала – классического в своем чудовищном состоянии. Имеются в виду бомжи, говнище, атмосфэра, романтика отправляемых поездов, пирожки с котятами, обязательный милиционер в образе человека-невидимки и тому подобное. На сам вокзал я, конечно, не попадаю. Я даже не прохожу мимо него, поскольку, выйдя из метро, сразу оказываюсь в гнусной кишке длиннейшего подземного перехода, изогнутого зеркально перевернутой буквой «Г». Вбок из перехода тянутся лестницы, ведущие на перроны, в конце, перед поворотом, обустроена камера хранения для всякого барахла. Над головами бредущих или снующих по переходу граждан непонятно откуда несутся указания и объявления, произносимые страшной бабой-роботом. За поворотом вечно стоят, подпирая стены и напрягая глотки, доморощенные попрошайки-музыканты пэтэушного возраста. Пока один бренчит на гитаре и стонет про «долгую счастливую жизнь» и про то, что «все идет по плану», другой мечется между прохожими с засаленной шапкой в руках, умоляя каждого встречного ссудить монеткой. У выхода из перехода расположено несколько коммерческих ларьков с традиционным ассортиментом: водка-пиво, сигареты-папиросы, презервативы-прокладки. Стены – по фактуре кафельные, в мелкую клетку – выкрашены ядовито-зеленой грязью. Одутловатый, словно бы усеянный чирьями, асфальт покрывает густой ковер слякоти. Освещение как в блиндаже времен русско-финской. Гулкость саунда. Вечные вскрики откуда-то…

Вот сквозь все это. Каждый день. Из дома на работу. И с работы домой.

Возвращаясь сегодня, по обыкновению своему, двигался, уперев очи в землю. Не потому что боюсь споткнуться и упасть, а лишь спасаясь от лицезрения мира, в котором вынужден находиться. Шел так до тех пор, пока не различил впереди себя… ослика. Он аккуратно переступал копытцами по обледеневшей дороге, ведомый хозяином – смурного вида мужиком явно не из наших широт. Фабричного вида здания вокруг источали революционную, опоздавшую ровно на сто лет ситуацию. Переулок напоминал опрокинутую колбу со мглой. Шел скупой снег, было холодно. Спину ослика укрывала сомнительного вида попона. Иногда он оскальзывался, в результате чего получал легкий удар прутиком по крупу. Я моментально проассоциировал себя с этим несчастным животным. Возможно, Девушка права: с годами я превратился в трогательное вьючное, явно не из здешних широт, вынужденное жить там, где ему совершенно негодно, механически бредущее за тем, кому вынужден подчиняться, страдающее, посильно живущее, вместо сострадания, понимания и утешения получающее время от времени прутиком. Так, слегонца. Чтобы не возникал.

Девушка без видимых причин, – возможно, осуществив свои давние угрозы, – призналась, что имеет сношения с нашей соседкой. Судя по выражению лица, сообщать мне столь замечательную новость для нее оказалось не сложнее, чем большинству подрастающих нимфеток рассказывать матерям о впервые произошедшей менструации. Было решительно невозможно понять, насколько необратим разгул ее всецело самостоятельной теперь похоти.

– Мы уже некоторое время вместе, – поведала Девушка. – Только ты не думай – делать таким способом , каким обычно делают это , вовсе не обязательно.

Я не удержался и все-таки подумал. Мне нечаянно пришло в голову, что от уклончивых речевых оборотов на подобную тему возмужает любой импотент.

– Самое главное, когда прикасаешься губами к губам (?!!), – продолжала она, – вот главное. Но для этого приходится перед каждой встречей укалывать губы иголочкой. Так повышается чувствительность. Я делаю каждый раз двести восемьдесят четыре укола.

Она говорила, говорила, каждая следующая подробность оказывалась горячее предыдущей, но я уже не спал. Проснувшись, сидел на кровати и пытался понять – к чему этот сон? Наверное, он – результат извечного, обращенного ко мне нытья о том, что пива должно быть меньше, а секса больше. Но кто же тогда станет говорить о спасении души? И хватит ли времени записать хотя бы часть душеспасительных разговоров?

Очень легко запомнить дату нашего с Девушкой оформления свидетельства о заключении брака: 05.05.05. Ночь накануне я проводил в гордом одиночестве (фонетически неплохо, кстати, – «ночь в одиночестве»), слушал новый альбом NIN. Внимал как полагается – с пивом, завываниями. До четырех утра. Утром проснулся совершенно кривой и опухший. Намеченный визит в ЗАГС представлялся чем-то экзекуторским. Решил брать от дома машину, но понял, что забыл название улицы, до которой надо ехать. Она где-то рядом с Ромой находится.

Оставаясь в постели, звоню Роме:

– Привет, это я…

– Ага. Что у тебя с голосом?

– Собираюсь в ЗАГС ехать.

– Бедный. Мои соболезнования.

– Вот! Вот! Ты пока единственный человек, кто правильно воспринимает!

– Еще бы…

– Но у меня к тебе дело.

– Говори.

– Помнишь улицу недалеко от тебя? Там еще на углу химический институт какой-то.

– Губкина?

– Не-е. На букву «ж», по-моему.

– На «ж»?.. Там есть улица Ляпунова…

– Во! Во! Точно! Теперь и я вспомнил!

– На «ж», значит… Ну, в принципе после пятой кружки пива у меня появляется в названии «ж». А после десятой оно вообще из одних «ж» состоит.

– Нет, но я в любом случае думал, что ты вспомнишь. Мне просто сейчас машину ловить, а я не знаю, как сказать, до какой улицы ехать.

– Сказал бы просто: «Мне там, где Рома живет».

Неожиданно я смог рассмеяться.

Приехал, как договаривались, в половине одиннадцатого. Выяснилось, что договаривались встретиться раньше. Когда договаривались – не помню. Расписали нас быстро. Тетя-расписант подтолкнула меня к мысли о том, что за всю свою жизнь я ни в одном ЗАГСе не видел ни одного стройного церемониймейстера. Возможно, их, помимо сидячего образа жизни, добрит еще и причастность к вершению судеб, хотя для судьбоносных демиургов они слишком механичны. Заученность фраз и интонаций делает брачующих сотрудников похожими на музыкальные автоматы. Для нас тоже произнесли стандартные формулировки, пожелали всего наилучшего, перечислили не менее десяти пунктов благополучия, попросили обменяться кольцами, о которых я даже думать не хотел, и принудили чмокнуть друг друга в губы. Доза неизбежной пошлости, обставляющей акт, сделала меня пристыженным. Плюс еще сухо-кислый бодун в голове. Да солнце в глаза. Да переживания за Девушку, которая заслуживает нормальной жизни с нормальным человеком, фаты, венчания… Плохо, в общем, все. Плохо.

Пока ждали гостей, внезапно даже для себя самого признался: подумываю написать нобелевскую речь. Чтобы в случае чего не дергаться, а быть наготове со всеми нужными словами. Принципы и синопсис определил так: во-первых, обоснование собственных мучений; во-вторых, показать, при чем здесь вообще литература. По-моему, суть ухвачена. Нобелевская речь – она ведь всегда программна. Я не знаю, насколько произвольно можно ее формулировать, но в принципе она должна явить феноменальность награждаемого. И в этом смысле он вправе, толкая речь, нести все что угодно. Будет ли он делиться своим опытом по уборке квартиры, травить анекдоты или вовсе примется безмолвно стоять, иногда лишь тихо, но полноценно вздыхая, – главное, чтобы воспринимающая аудитория, достопочтенная публика и вы, глубокоуважаемый Нобелевский комитет, в результате сели бы на жопу и с максимальной плотностью осознали: «Да! Это беспредельно хорошо! Перед нами властитель умов и пастырь заблудших».

Между тем – что происходит чаще всего? Высшую премию по литературе получает какой-нибудь Брьянхамалан Мнганга (будто в мире никогда ни Толстого не было, ни Гомера), потом лауреата печатают на основных европейских языках, ты берешь читать его книжку, читаешь, и единственный вопрос, который зарождается в душе в ответ на приобщение к прекрасному: «За кого меня принимают?»

– Да-а… – саркастически вздыхает Девушка. – Проблемы у тебя…

Конечно! У меня проблемы! Но я признаю и проблемы других. Например, проблемы Девушки. Не могу понять: где в модельном бизнесе предел тупорылой некомпетентности. Стилисты, которых дергают боссы, гундят, что над внешним обликом Девушки нужно еще поработать, что-то там им наверху не нравится.

– Что-то нам тут не нравится, – говорят наверху, – что-то вот как-то в некоторых местах вроде бы не очень…

Это они так трудятся, менеджерят, отрабатывают свои миллионные годовые заработки.

– Что-то вот мне как-то кажется… – чешет свою лощеную репу высокопоставленный подлец, он же Супертворческая Единица. – Где-то, по-моему, как-то в некотором роде почему-то не очень хорошо складывается.

Все приводит к тому, что Девушке укорачивают стрижку.

– Вот! – удовлетворяется начальствующий мерзавец. – Так бы с самого начала!

Проходят смотры. Приходят деньги. Они ничем не оправданны.

– Ага! – встряхиваются доходяги-боссы. – Что-то, кажется, у нее с головой не очень…

– Где именно?

– Э-э… – запускают мошенники креативное мышление. – Там, вот… где у нее, значит, когда она сидит… голова вот где у нее… с левой вроде бы стороны… Надо еще подумать.

Звонят стилисту.

– Займитесь.

– А что нужно?

– Ну-э-э… вам же лучше знать! Мы вас на то и держим. Оцените профессиональным взглядом, там вот, мм… где у нее голова, когда она в ракурсе… как бы, сидит. С одной стороны оставьте, а с другой… там как-нибудь, в общем… приберите чуть-чуть, чтобы живенько стало. Мы потом посмотрим.

Девушку обстригают еще короче.

Через месяц цикл повторяется.

Последнюю фотосессию она провела в образе Вайноны Райдер. Боюсь, что еще через месяц я перестану отличать на ощупь голову несчастной от ее лобка. И правильно – чего не сделаешь за деньги, ради чужого успеха. Мои неудачи тут рядом не стояли.

Вечером, когда все разъехались, потребовалось закрепить полученный результат финальной дозой, – благо закуска еще оставалась, и Девушка по виду излучала умеренный оптимизм. Взволновавшись перед последней стопочкой, я дернул горлышком мимо нее и пролил несколько заключительных капель, отчего стопочка оказалась наполненной не до конца.

«Нормально, – решил тем не менее я, – с мениском наливают только отъявленные , а мы – культурные люди».

Вытирая пролитые капли, я нечаянно толкнул стопочку и выплеснул из нее еще часть содержимого.

«Ёбдт!.. – мелькнуло в голове. – Во как люди культурные становятся отъявленными! Причем в худшем смысле».

– Подожди, – сказала тут Девушка. – Надо навести порядок.

Я не понял. Но покорно наблюдал, как она вытирает тряпкой стол. Наблюдал до тех пор, пока подытоживающим взмахом руки Девушка не толкнула многострадальную стопочку (последнюю!), опустошив ее практически наполовину.

Катарсис тихо царапнулся во входную дверь. Даже стол был прижат к стене не плотно, а как-то глумительно кобенился, сикось и накось – одним углом впритык, а другим вихляя где-то на расстоянии.

– Короче! – заявил я по возможности брутально. – Помоги-ка…

Мы с Девушкой взялись за стол и придвинули его вплотную к стене. Придвинули аккуратно, без рывка и почти беззвучно. Только из стопочки почему-то снова плеснуло. Я расценил это как завершающий плевок судьбы в душу. Плевок, соразмерный количеству водки, исторгнутой Роком из моей последней стопочки. Но не роптал! Даже мысленно! Горько лишь усмехнулся и затаенно сел, вооружившись стопочкой с еле мерцающим на ее дне содержимым.

– Ну… – произнес я, аккумулировав остатки мышления, – ну, значит…

И устремил стопочку ко рту.

Предательский сустав в локте щелкнул. Рука дернулась сверх всякой меры. Последняя водка покинула стопочку, устремившись мимо моего рта…

– А-а-а!..

Перед тем как пожелать мне «спокойной ночи», Девушка попросила принести ей стакан воды. Начала утолять жажду и вдруг спросила:

– Слушай, у тебя бывает так, что, когда страшно, всегда пить хочется?

– Конечно! – оживился я.

Меня ведь всю жизнь мучает бессмысленная тревога, страх без причины. Творчество, кстати, во многом служит лучшей панацеей от этого странного психического недуга.

– У меня так постоянно! – радостно признался я жене. – У меня внутри есть сакральное место, которое способен заполнить либо страх, либо выпивка. И знаешь… оно, это место, никогда не пустует.

Девушка сделала последний глоток и протянула мне пустой стакан.

– То есть ты либо бухой, либо трус, – сказала она.

Бакка загнуло в пояснице.

– Когда разогнетесь, – сказал ему врач, – нужно сделать рентген. Либо это защемление нерва, либо межпозвоночная грыжа. Необходимо узнать, требуется ли операция?

Несчастный Бакк корячился сутки. Он передвигался по квартире, толкая перед собой компьютерный столик на колесиках. В основном лежал, помышляя о различных вариантах собственной участи. Рядом стояла бутылка с водой. Очень хотелось пить, но он специально не притрагивался к бутылке. О том, чтобы лишний раз сходить в туалет, речи не шло… Но мир, как известно, защемлениями не страдает. Поэтому успешно вторгается извне, не делая скидок. Часов в одиннадцать утра раздался звонок в дверь.

«Ну, кто это может быть?! – подумал больной. – Неужели врач? Так ведь я еще не звонил в поликлинику. Может, супруга вызвала? Вот сюрприз!»

С огромным трудом он стащил себя с дивана и на четвереньках медленно пополз в сторону двери.

Звонок прозвенел еще раз – уже настойчивее.

«Ну, точно врач!»

С трудом добравшись до замков, Бакк отпер. А впереди еще тамбур и два метра до следующей, общей двери.

«Этого я уже не осилю», – решил бедолага.

– Кто там? – крикнул он.

– Это ваша соседка из третьей квартиры…

«Что за бред! Неужели все мои мучения – только из-за того, чтобы иметь «счастье» с ней пообщаться?»

– А что случилось? – спросил он.

– Хочу поговорить насчет вашей дочери!

Никаких дурацких мыслей, впрочем, не возникло, потому что, если с малышкой что-нибудь, не дай бог, случилось, им бы или позвонили, или пришла бы воспитательница.

Бакк дополз до общей двери и увидел довольно миловидную даму лет тридцати пяти. Дама заметно нервничала.

– Я не могла больше ждать, – отчаянно призналась она, – и решила высказать вам прямо сейчас! Все высказать!

– Да, пожалуйста.

– Вчера какие-то молодые люди и девушки у меня под окнами устроили чуть ли не дискотеку! С криками, с боем бутылок, с матом и… уж не знаю, что они еще там делали… Я несколько раз пыталась их успокоить, но когда к шести утра пообещала вызвать милицию, ваша дочь такое устроила!!! Она орала как сумасшедшая, она пыталась меня ударить, она вела себя как невменяемая! И… я ее сдала в милицию!

Выдержав многозначительную паузу, Бакк произнес:

– Ну… не знаю. Сегодня она вполне благополучно ровно в восемь утра ушла в свой детский сад. И я не видел у нее на лице никаких следов ночного загула…

– О господи! – пролепетала дама. – Я ошиблась дверью. Извините…

И она начала звонить соседям.

Бакк, проклиная все на свете, ползком двинулся к своему дивану. Едва принял горизонтальное положение, как… в дверь позвонили. Дама, прекрасно зная, что хозяин квартиры никуда деться не мог, звонила и звонила. Звонила и звонила. Звонила и звонила. Чудовищное путешествие пришлось повторить.

– Что?.. – проговорил Бакк, открывая. На большее высказывание сил уже не было.

Дама, просветлев лицом, указывая на соседнюю дверь, радостно спросила:

– А вы не знаете, когда они бывают дома?!

– …Н-нет.

Голос прозвучал заупокойно.

Бедный Бакк.

Поехал к нему. Разумеется, надо было купить мандаринов, какой-нибудь торт, возможно, даже издевательские цветы, чтобы «перед людями не стыдно». По идее, когда навещаешь больного, приятно должно быть обоим. Нужно только помнить, что недуг жестоко ограничивает человека в правах волеизъявления, поэтому естественно возникающее удовольствие от осознания собственных возможностей желательно прикрутить и запрятать до времени куда-нибудь подальше. После, когда наружу выйдешь, нарадуешься вволю – мол, дескать, миновала нас чаша сия, дозволено еще попрыгать чуть-чуть козлом, губя остатки здоровья, а когда оно, нездоровье, объявится по полной программе, одному Богу ведомо, и – слава Ему. А покуда ты у больного находишься, на предсмертном, можно сказать, одре, требуется обеспечить умиротворение всех участников процесса, каковое наиболее ощутимым образом в таких условиях достигается гастрономически. Вот я и купил пива несколько бутылочек, и пил его, заедая чипсами, которые тоже себе купил, вместе с пивом, а Бакк пил чай с сушками, они у него дома имелись безо всякого моего участия.

– Я уж думал, чего-то он не звонит? Думаю, так, наверное, не дождусь звонка. А ты вдруг, раз – и сам решил приехать!

Наблюдая, как он радуется, я между тем размышлял: «Ага!.. Следовательно, звонка-то моего ждали. А я и не рассчитывал звонить-то. Зачем я стану звонить немощному человеку, который себя самого удивить не может, не то что ближнего чем-нибудь порадовать. Я и поехал-то через все вавилоны только потому, что приключение в этом какое-то почуял. А так бы в жизни не поехал. Свали Девушка по своим делам, я бы домой отправился – сидел бы с пивом и чипсами, слушал бы остервенелую прелестную музыку и вспоминал бы, как раньше хорошо мне делалось от такой музыки, пива и чипсов и как в общем-то по барабану сейчас, какое бы дорогое пиво ни лилось внутрь, какая бы перенавороченная музыка ни грохотала в комнате, а про чипсы, если уж сырокопченый балык не справляется, даже и говорить излишне; остается, господа мои, отлавливать мух кайфа, коли гадость твою и малодушие с равнодушием неожиданно приняли за широчайший жест духовности, чуткость подтверждающий, расположенность товарищескую; так-таки не подлец ты оказался, каковым имеешь все основания считать себя, а вернейшим истинным другом, которого дай Бог каждому, если, конечно, не стрясется настоящая беда».

Да, и вот еще что. Уже больше недели у Бакка отчаянно болит сердце. Это старость. За разговорами о немощи и шутками об угрозе импотенции мы не замечаем наступления критического возраста. У Бакка, похоже, он наступил вполне: по вечерам ему тяжело стоять, не лучше сидеть, лежание тоже не помогает. А если Бакк умрет?! Как это печально… Точнее, это станет по-настоящему Невосполнимой Утратой. Он ведь намедни даже обучил меня шнурки на ботинках завязывать. Раньше они постоянно развязывались. Причем только на правом ботинке. А теперь не будут развязываться. И на левом ботинке тоже не будут. Так на тридцать седьмом году жизни я наконец научился правильно завязывать шнурки. Спасибо Бакку! Если он умрет раньше меня, прямо и не знаю – как жить. Хотя понятно же, любая подобная скорбь – есть сокрушение из-за обездоленности себя, любимого. Мне станет плохо именно потому, что я окажусь без Бакка. Здесь желательно не путать. И не употреблять всякую мерзкую банальщину типа «навсегда останется в наших сердцах». Ни фига там не останется ничего! Спустя годы вспомнишь только случайно во сне, всплакнешь не просыпаясь, а утром снова – поедешь, как дурак, на работу…

Примерно так, за некоторой трагической разницей, недавно и получилось (не с Бакком, с работой). Старый человек подобен автомобилю с критическим пробегом. Он начинает сыпаться. Посыпался и я. Боль под левой скулой, похожая на ту, какая бывает при защемлении нерва, точила разум несколько дней. Сначала думал – само рассосется. Не рассосалось. Дошло до того, что стало трудно пережевывать коренными зубами жареные семечки. Широко открывать рот при зевании тоже больно. Решил воспользоваться платным медцентром, куда могу ходить благодаря страховке. Ее мне Девушка купила на своей работе. По контракту оставалось еще два месяца обслуживания.

Пришел к терапевту, она послушала, как я дышу.

«Нормально, – думаю, – в организме все взаимосвязано».

Потом зашел к невропатологу.

– Жизнь у меня сложная, – интимно сообщил я ей. – Сплошные нервы. Боюсь, рожу парализует. Буду отличаться от Такеши Китано только тем, что я не Такеши Китано.

– У вас не те нервы, – говорит она. – Идите к стоматологу.

– Зубы я щупал. Они не виноваты.

– Вот стоматолог и проверит.

Явился к стоматологу. Он залез мне в уши и начал их двигать. Потом попросил открыть рот, пошевелить челюстью. Я пошевелил.

– Так больно?

– Нет.

– А так?

– Угу! Угу!

– У вас поразительно не сточенные бугры у коренных зубов, – резюмировал стоматолог. – Как у двадцатилетнего. Значит, приточка в других местах. Нижняя челюсть из-за неправильного прикуса постоянно ищет себе место. По краям удалены четыре зуба. Симметрия отсутствует. Передние верхние опломбированы, передние нижние скучены. Отсюда развивается дисфункция мышцы. И в суставе я тоже не уверен. Вам надо ехать в центр лицевой боли. Он такой один в вавилонах. Там работают специалисты-ортодонты, они занимаются только этим. Я могу лишь консультацию дать и назначить физиотерапию. Минимум пять сеансов. А вообще, если лечить по-настоящему, зубы надо обтачивать. Возможно, потребуется протезирование.

Рассказав обо всем по телефону Алину, я безапелляционно заявил:

– Мне конец! У меня нет денег на ортодонта. А вдруг физиотерапия не поможет? Я не смогу говорить!

– Отлично! – воскликнул Алин. – Свершится то, к чему ты шел всю жизнь и что является главным для тебя. Ты не будешь говорить. Ты вообще не будешь больше говном заниматься. Сядешь дома и начнешь писать с утра до вечера. Как настоящий писатель!

– Я стану инвалидом!!

– Прежде всего ты станешь писателем, а уже потом инвалидом.

Да-а… Интересно только – как отреагируют на это в моем ипотечном банке? И что скажет Девушка?

Заглянул на физиотерапию. Там сказали:

– Ваша карточка аннулирована.

– Как?!?

– Да. Со вчерашнего дня.

– Но у меня контракт до февраля!!

– Звоните в нашу коммерческую службу.

Я позвонил.

– Звоните в вашу страховую компанию.

Я позвонил.

– Звоните на предприятие, где покупали обслуживание.

Я позвонил Девушке:

– Умоляю! Позвони в это долбаное предприятие, где ты покупала мне страховку!

Девушка позвонила. Потом связалась со мной:

– В прошлом году было то же самое.

– И что?!

– У наших сотрудников страховка действует по календарю, а у родственников их – пока не закончится единый для всех финансовый баланс.

– И что?!

– Контракты аннулированы.

– Но ведь мы отдали деньги! Столько, сколько нам сказали! Чтобы обслуживаться год! А прошло только десять месяцев!!

– Значит, весь баланс пролечили.

Обедать договорился с Карлосом. На встречу шел медленнее обычного. Шел и думал: наша страна хуже даже тех африканских государств, где еще в ходу каннибализм. Там, по крайней мере, ведут себя честно. Не притворяются, что они – не людоеды.

Впервые за много лет рандеву с Карлосом прошло без потери человеческого облика с его стороны. Мы заказали порцию жареной свинины и аккуратно выпили под нее пять литров пива. Карлос сказал мне, что способен теперь не пить вообще на протяжении нескольких месяцев подряд. Я верю ему, он снова неплохо выглядит, не опухший, хотя разреженные волосы на голове стали совсем редкими.

– Ты неплохо выглядишь, – сказал я.

– Да, особенно с этими двумя прыщами. – Карлос ткнул пальцем себе в лоб.

– Я… не замечаю.

– Зато я замечаю. – Он отхлебнул пива из литровой кружки. – Трудно не замечать, когда тебе ходят по лицу.

– Как ходят?! Кто?!

– Кошки.

От удивления мои брови заморщили лоб.

– Помнишь, у меня были три кошки?

– Ну.

– Одна сдохла не так давно. Привезли к доктору, он говорит: «Через неделю умрет». Опухоль у нее какая-то образовалась. Усыпили. А две оставшиеся, суки, как только я засну, начинают мне по лицу ходить. Нравится им. Их, главное, палкой хрен замочишь. Я не успеваю. Они под стол прячутся.

Карлос в очередной раз хлебнул пива.

– Ты не думай, я пять месяцев вообще не пил. За рулем не побалуешь. Правда, перед этим конкретно бухал. Жена на работе, ребенок у бабушки с дедушкой. Меня такая тоска берет!.. Я покупаю две бутылки водки. Утром на дачу ехать, а руки – вот так. Как меня Бог уберег?.. В руль, помню, вцепился. Километр проеду, поблюю и дальше еду. Еще километр – еще поблюю. И так – все лето. Я тогда с работы ушел, трахало меня. Не люблю, когда мной командуют. Мне тридцать лет, а они со мной как с салагой! Щас вот работу ищу второй месяц. Раньше «бомбил» немного. Но с этим, знаешь, теперь не очень. Опасно. Надо знать, где останавливаться. Я тогда встал здесь, около метро, ко мне четверо подошли. «Чего, – говорят, – стоишь?» – «Человека жду». – «Ты, – говорят, – здесь не стой». – «А то че будет?» – «Увидишь…»

– Да-а, – покачал я головой. – Я вот тоже. Ипотека. Роды надвигаются. С работой этой за целый год только раз был за границей. В Прагу ездил.

– Ой-ой! – всплеснул Карлос руками. – «Только раз». Да я вообще за все эти годы никуда поехать не смог! Да и куда бы я такой поехал? Отдыхать? Как папа мой?

– А что папа?

– А папа мотается постоянно с одним своим другом на море. Оба Египет очень любят. Но как только прилетят, один из них сразу тонет, другой бьется головой о камни. Друг друга спасут, потом приходят в гостиничный номер и начинают это дело отмечать. Я у него спрашиваю: «Пап, море-то хоть нормальное?» – «Да не поняли мы! – отвечает. – Времени было всего две недели…»

Не сиди мы в кафе, где вокруг посторонние, я бы упал от смеха под стол.

Когда расстались, позвонил Кузнетсову – рассказать про удивительный способ отдыхать за границей. Кузнетсов ответил не менее феерической историей. В середине девяностых, в разгар дикого капитализма, один из новых русских, объездив Турцию с Грецией и прочие Египты, решил оттянуться по-взрослому и освоить дальние супертропические острова, где-нибудь в эпицентре Великого океана. Навел справки, купил путевку за бешеные деньги и поехал. Все нормально. Остров как в рекламе «баунти», павлины щебечут, никакой цивилизации, бананы сами падают в рот и так далее. Хозяин пляжной гостиницы вышел встречать дорогого гостя лично.

– Вам за сервис каждый день приплачивать или можно сразу? – спросил гость.

Тот, подобострастно расплывшись, дал понять, что «сразу все» – это, конечно, лучше. Ну, у бандита-то нашего, само собой, даже багажа особого с собой не было. Так только: щетка зубная, бутылка вискаря да маска с трубкой – нырять. А на поясе «мошонка» для портмоне и документов. Вот он и достал из нее «кирпич» баксов, чтобы типа это… «отслюнить» сотенную. При виде такой суммы хозяин отеля аж присел от страха. Он знал прекрасно: если у человека есть с собой больше ста долларов наличными, значит, в гости наркомафия пожаловала. И чем больше наличных, тем круче наркомафия. Тут, естественно, бандита нашего изготовились умаслить до бескрайности.

– А чей-то тут у вас еще я вижу? – спросил между тем бандит, разглядев неподалеку через окно вертолет.

– А это, – засуетился хозяин гостиницы, – мы гостям нашим услугу особую предлагаем. Полетать над островом, посмотреть окрестности, рассвет, закат – все, чтоб запомнилось навечно.

– Та-ак… – соображает новый русский. – И сколько такая фигня стоит?

– Пятьдесят долларов в час, – не моргнув глазом, ответствуют ему.

– А если я на целый день закажу?

– И на целый можно.

– Ну а вообще? Две недели если? Пока я здесь отдыхать буду.

Хозяина мелко затрясло.

– Все, что вам угодно! Скидку дадим большую!!

– Да фиг с ней, со скидкой. На вот тебе. – Он сунул обалдевшему хозяину ворох зеленых купюр. – Только давай так договоримся. Завтра сюда братаны мои приедут. Надо их встретить как полагается – столик накрыть с видом на море, музычку поставить, то-се. И скажи водиле вертолетному, чтоб мотор не глушил. Надо по высшему разряду устроить. Пока мы пить будем, он пусть стоит начеку, лопастями вертит. А то мы ждать не можем. Как захотим слетать куда-нибудь, чтобы прямо из-за стола вышли, в кабину сели – и вперед.

– Как скажете! – радостно скулил хозяин. – Будет исполнено!

На следующий день друзья прилетели, начался праздничный жор…

– Теперь представь, – объявил Кузнетсов торжественным голосом. – В конце второй недели вертолетчик оказался на грани клинической смерти. Лопасти потихоньку вертелись, машина была в полной готовности круглые сутки, но этим уродам пройти пятнадцать метров до вертолета и тем более тридцать до моря не хватило времени. В море они так и не зашли.

Услышанной истории я радовался до вечера. А вечером состоялась еще одна встреча. С Домодедовым. Последний раз мы виделись летом, когда, по обыкновению своему, Домодедов сонный и вялый. Помню, он долго рассказывал, что, едва только приехав завоевывать вавилоны, определял для себя необходимый размер заработка, практически ничем не отличающийся от нынешнего. Однако концы по-прежнему еле сводятся с себе подобными, времени жить нет, а глубоких вопросов о смысле осуществляемой работы лучше не задавать вообще. И то правда: суицидальный ген внутри человека разбудить легче, чем кажется.

В тот раз, избрав целью профилактику головного мозга, мы отправились на берег городской реки увидеть красоты, на травке посидеть. Мы прошли вдоль тщательно подстриженных газонов под мелодичный перезвон церковных колоколов, глядя на многочисленные свадебные процессии, возглавляли которые крепкие, облаченные в белоснежные рубашки женихи с бритыми затылками и новообразованные невесты. Последние торжественно несли в чашелистиках корсетов загорелые бутоны грудей.

Усевшись на берегу, принялись налегать: я – на пиво, Домодедов – на мороженое (он боялся перевести сон из активированной стадии в медленную).

– Да-а… – сказал я после некоторой паузы, глядя на реку. – Вот некоторые мои друзья не видели моря полжизни. Потому что домочадцам их моря, видите ли, не надо. Так они сами теперь отказываются, убеждают себя, что им и не обязательно вовсе это, да и не очень-то хотелось. А вместо того они берут полный отпуск, едут куда-нибудь на Волгу и сидят там три недели, как мы сейчас сидим, комаров кормят… Любое животное так. Если птицу держать в клетке достаточное количество времени, а потом клетку открыть, она не полетит никуда. Зачем ей?! Да и страшно…

– Ты, Абросимов… – раскатисто загудел Домодедов, не размежая век, – прежде чем о Волге говорить… в таком хамоватом тоне… лучше бы сам сначала съездил и посмотрел…

– Ну ездил! – без запинки соврал я. – Ну и что?!

– И куда ездил?

– В Самару!

– Э-э… – беспокойно заворочался Домодедов, – не то это все…

«Ага, – смекнул я, – традиционно человеческий кульбит. Главное – правота без сомнений. Собственная правота. Личная».

Домодедов, почувствовав мое состояние, примиряюще заметил, что от выпивки у меня образно-мыслительный ряд гораздо вдохновенней.

– Разве?! А Девушка вечно меня пинает за алкоголизм, – пожаловался я.

– Нет! – заявил Домодедов. – Ты не алкоголик!

И серьезно на меня посмотрел.

Очень я люблю, когда он так серьезно на меня смотрит. Этот его взгляд доказывает, что я все-таки не видимость, а факт.

– Не алкоголик? Точно?

– Сто процентов.

– А кто же я тогда?

– Ты веселый пьяница, Абросимов, – сказал Домодедов и добавил: – Если б тебе суждено было спиться, ты бы спился уже давно.

– Да ладно!.. – засомневался я. – Вон… эти там… тоже тогда, когда…

– Нет и нет! Даже не думай!

Между прочим, Девушка утверждает, что из всех моих друзей Домодедов – самый нормальный и с большой душой. Так что за свое будущее я спокоен.

Сегодняшняя наша посиделка завершилась лобызаниями на вокзальном перроне. Пронзительно вышло, следует признать. Я-то раньше думал, что максимум пронзительности возможен, если один товарищ сажает другого в вагон поезда, едущего на войну. Желательно кинематографическую. Но вокруг текло скверное полумирное время, роль товарняка, груженного пушечным мясом, исполняла банальная пригородная электричка, а вместо фронтовых ста граммов наличествовало пиво – по пол-литра в каждые руки.

Время текло быстрее обычного. Наш разговор оборвало шипение каких-то пшикалок под вагонами.

Мы обнялись.

Двери за Домодедовым закрылись…

Больше мы никогда с ним (сегодня) не видели друг друга.

С утра пораньше двинулись в Город Детства, поздравлять легендарную бабушку с днем рождения. Всю дорогу в моем мозгу занозой свербила тупая фраза из древнейшего советского мультика: «Не забуду навестить бабушку-лошадушку». Тьфу! В подарок набрали ей продуктов. Подарок был воспринят с фирменной реакцией, больше напоминающей ступор. Никакого естественного восторга. Дескать, должны же мы ее « проздравить »!

Нас окатило заскорузлое тщеславие – в тон окружающей обстановке. За последние годы ничего не изменилось. Квартира, как вместилище ужасов из старческого бытия, приняла еще более величественный в своей разрухе вид, напоминая поле экономической битвы Плюшкина с Башмачкиным.

Готовьтесь, я начинаю описывать.

Скопившаяся кухонная гарь коростой покрывает потолок – где-то какие-то разводы, что-то как-то облупливается, висит паутина. Сверху тускло льется свет из чуханской люстры. Подозрительно чистые оконные стекла в запаршивевших рамах. На одном из них с осени спит жирная муха. В щели сифонит морозный воздух. Дорогу ему пытаются загораживать свернутые в жгуты газеты, они прибиты к рамам обойными гвоздями. Линолеум пола («линоль» в бабушкиной транскрипции) покрывают черные трещины. С годами они расширяются и вскоре, наверное, станут похожими на щели, упомянутые в одном из текстов у Довлатова («тараканов не было, но иногда по ночам сквозь щели в полу в дом заходили бродячие собаки» – примерно так). Стены облеплены грязно-зелеными обоями, поверх них криво тянется вереница кафельных плиток. В тактильном отношении чистота, поддерживаемая милой старушкой, по традиции заслуживает отдельного рассказа. Любая поверхность на ощупь реже липкая, чаще сальная. Мусорное ведро полно от века. Из крана течет вода щедрой струей.

– Я когда готовлю, всегда воду держу, – поясняет бабушка (контузия судьбы, одуванчик 1916 года). – Мне кран тыщщу раз открывать-закрывать некогда. Так будешь крутить – скрутишь. Кто мне мастера вызовет! Я надысь вызвала – он, змей, пришел: «Что, бабка старая?!» – на меня. «Ах ты, змей, – говорю. – Ты что это на меня набросился? Я тебя вызвала, а ты мне такие слова?» Я-то вижу, у него глаза пьяные. Глазами своими так смотрит, в сторону, будто кривляется. Хотела на водку ему дать, последняя десятка осталась, но за такое обращение – вот, я говорю ему, подарок тебе от меня (пытается сложить кукиш корневищем пальцев). Думает, я управу не найду. Я возьму и пожалуюсь в социальную. Мне как тогда Зина помогала, продукты мне все носила. Потом подговорили ее, она и отказалась. Теперь другая ходит, как ее?.. говорила мне, я забыла. И не стыдно им? Раньше, помню, в Белом доме сидел, как его?.. убили потом которого. Хороший был мужик. Сто рублей мне дал. Один раз по сто и второй раз. Я к нему пришла с заявлением: так, мол, и так. А он мне: «На, – говорит, – тебе, бабушка, сто рублей». Понял? Поняла? Во какие люди были! А сейчас что? Новый у них этот, сидит, как его?.. Мэра! Мэра этот! Выбрали его, так он теперь нас всех мучит. Наворовал и сидит там.

Затыкать ее следует вопросом. Любым. Желательно только в короткой, рубленой форме, как удар топора. Она переключается, на разгон следующей тирады уходит какое-то время, и, пока оно уходит, создается ложное впечатление взвешенной, консолидированной беседы, при участии всех присутствующих.

Посидели, впрочем, сносно. Во многом благодаря литру «Букета Молдавии». Его я опрокинул внутрь себя почти полностью. Единственным новшеством, которое вызвало у меня ренессанс былого омерзения и перед которым оказалось бессильным даже волшебство алкоголя, явилась манера бабушки засовывать чистые ложки с вилками в кружку с водой.

– Зачем?!! – возопил я, хватаясь за голову.

Старуха только рукой махнула. Не лезь, мол, куда не просят.

– Нет, но зачем?! – не унимался я.

– Пускай. Пускай в водичке стоят.

О, тьма! О, невежество! Мрак безумия, санкционированного геронтологами! Чума перверсий! О, возраст – адвокат погибели! О, наше собственное будущее, наконец!

А тут еще новый катаклизм: «змей»-сосед, выходя из квартиры, случайно зацепил бабку металлической дверью.

– Ка-а-ак меня саданет! Ка-а-ак это, значит, он меня! Я говорю, ты что ж, говорю, змей проклятый, со мной делаешь, а?! Я тут, значит, это, иду, бабушка старая, а он меня дверью так по руке ударил, да как раз по той, говорю, которую я с весны еще прошлой лечила, мне мази дорогие покупали, она у меня как тогда болела, с тех пор, когда, помнишь, мамка твоя клюшкой меня отходила?

На всякий случай я просопел, что помню, и бабка с удовольствием принялась давить из себя вязкие слезы.

– Теперь вот и не знаю, на какой бок мне лечь, паразит такой меня ушиб. Все, говорю, паразиты, бабку старую со свету хотят сжить, участницу войны. Только чтоб квартиру мою забрать. Я милицию вызвала, говорю, разберитесь с ним. А он мне подписывать не хочет ничего, никакой документ. Говорит «больше не буду». А мне это что его «не буду»! Я теперь из дому не знаю как выйти. Пойду выходить, а он меня саданет еще раз посильнее, я и костей тогда не соберу. Понимаешь ты меня?

На всякий случай я сказал, что понимаю, и бабка стала азартно разворачивать тему:

– Думают, спуску им дам. Хотела в среду в Белый дом сходить, пожаловаться. А куда, думаю, я сейчас пойду, снова падать? За мной же некому теперь ходить. Тебя мамка как подговорила тогда, научила против меня, так ты и не позвонишь никогда. Маруся надысь позвонила, на прошлой неделе, я как раз в туалете была. Пока подошла, ноги больные, она уже и трубку собралась вешать. И рычит на меня: «Что-о ты там хо-одишь?! Спишь все целый день!» Ах ты, думаю, едрит твою налево. Сука ты рваная, на нее. Тебе бы так спать. Я всю жизнь на постройке проработала, сон сломала, каждую весну в деревню ездила всем помогать, никто из них не захотел, куйбышевские все этта, змеиная порода. Ты, говорю, как я, полежи с давлением – будешь потом спать. Ну и что ж что, говорю, я медленно подошла? Я должна сначала кран проверить, не закрыт ли. Мне тогда прокладку поставили. Пришел паразит, ходит здесь у нас, с запахом. Думает, я не чую. Прокладку поставил, а мне говорит – давай, говорит, бабка, двести рублей. Понимаешь? Я говорю, какие мне тут двести рублей? Ошалел, думаю. И так пенсия маленькая, а он ее тут поставил, она теперь опять подтекает, я залить боюсь. Подо мной восемь этажей, это что шутки, что ли? Так вот ее отчитала, она и трубку повесила, Маруся твоя. А еще хорошая тетка называется. Ты знай ее и слушаешь. Ее да мамку. У той в торговле подруги везде сидят, чуть я куда, они ей сразу докладывают. Думают, я не узнаю. А я узнала! Мне человек один сказал. Я когда пошла тогда в Белый дом, вопрос поставить. Думаю, ругаться не буду, по-хорошему хотела. Приду, думаю, и расскажу все как есть. Зачем они над бабкой издеваются? Вы, думаю, доживитя сначала до моих лет, да как я в войну в литейной по шестнадцать часов. Пока молодая была – можно было, за всех все делала, а теперь, думают, старая стала, так давай издеваться. Там в приемной у них Л*** такая сидит. Ой, змея-а. Думает, я не вижу. Муж ее тогда еще в прошлом месяце выключить меня хотел. Ненавидит. Ты б хоть раз по-хорошему, не ругаясь, заявление написал. Я б тебе сказала, какие слова, написал бы сразу несколько заявлений, чтоб мне управу на них найти. Меня ведь не слушает никто. Их как тогда мамка подговорила насчет меня…

Особо «теплые» отношения с maman у бабки сложились после приватизации квартиры. Документы для представления в администрацию города maman успешно подготовила. Соответствующие консультации, вкупе с идеологической обработкой Ответственной Квартиросъемщицы, я осуществил лично. Подготовлено все было наилучшим образом (что, конечно, учитывая известные психиатрические особенности некоторых участников процесса, успех отнюдь не гарантировало). Суть процедуры заключалась в следующем. Всем проживающим в вышеобозначенной квартире надлежало явиться в профильное ведомство, собственноручно в письменной форме подтвердить свое согласие с самим фактом приватизации, но самое главное – дать согласие на перевод своих квартирных долей на меня, дабы тем самым вся квартира юридически отошла ко мне и не досталась «гадам-колдунам проклятым». Action начался в момент, когда бабку попросили вывести на бумаге заветные фразы: «С приватизацией квартиры согласна. Добровольно отказываюсь от своей доли в пользу имярек».

– А она написала? – с тревогой спросила Ответственная Квартиросъемщица, указав на maman кривым указательным пальцем.

– Написала! – с некоторым раздражением ответила «она». – Ты же видела! Что я сейчас, по-твоему, только что писала?!

– Да?.. – промямлила старуха, не зная, в какие тяжкие ей еще пуститься.

– Ну ты-то что молчишь?! – обрушилась maman на меня. – Скажи ей сам, ты же видел! Писала я или нет!

По крупицам собрав всю выдержку, возможную в такой момент, и все… как его… типа внутреннее достоинство, я объяснил:

– Если я сейчас говорить начну – думаю, это будет совсем другая история.

– Бабушка, ну вы пишите уже, – вступилась приемщица документов, видимо теряя в свою очередь терпение, – дочь ваша написала уже.

– Да?.. – задумалась бабка. – А прочитай-ка. Что там написано. Мне вот, вслух.

Maman потянулась было за листком, но бабка сразу подскочила:

– Нет, не ты! Она пусть читает! Я тебе не верю.

Приемщица послушно зачла:

– «С приватизацией квартиры согласна. Добровольно отказываюсь от своей доли в пользу сына». Дата, подпись.

– Да?.. – огорчилась бабка. – Там так написано?..

Мое внутреннее достоинство стремительно плохело. Впрочем, молчание хранить пока удавалось. Слишком великой была цена вопроса, чтобы я мог себе позволить общение с монстром по привычке, отработанной годами, то есть на повышенных тонах и неукротимой тяге к убийству.

Бабка пустилась в россказни о многострадальном детстве, проведенном среди пасторальных коров, но закончить ей не дали, сунули лист бумаги с ручкой и принялись диктовать: сначала целыми предложениями, потом отдельными словами, наконец, по буквам, некоторые из которых у «писательницы» упорно не получались. Рассмотрев азы клинописи, выданные старушенцией, приемщица документов решительно пресекла наши попытки соблюсти установленный регламент.

– Нет, так дело не пойдет! – заявила она.

Мы заметно напряглись.

– А как? – спросила maman.

– Ну как… Обращайтесь к нотариусу. Он составит бумагу по всей форме, заверит ее, а бабушка ваша потом распишется, и все. Когда привезете, тогда и продолжим.

В отчаянии я придумал новое для русского языка матерное слово, каковое тут же поглотила буря тщательно скрываемых эмоций.

Но делать было нечего, предстоял визит к нотариусу в оставшееся до конца рабочего дня время. Вызвали такси и отправились на другой конец Города. Через три часа нотариальная контора закрывалась. Страждущих между тем хватило бы часов на тридцать непрерывной работы.

Бабка вступила на территорию приемной, демонстративно налегая туловищем на палку, и без всяких «здравствуйте» и «кто последний?» осведомилась:

– Куда мне войти?

– Никуда еще, – сквозь зубы откликнулась maman. – Сядь вот здесь и сиди. Тебя позовут.

Бабка уселась, на всякий случай причитая:

– Надо же… подумать только… завезли меня в такую даль…

На робкое предложение maman пустить девяностолетнюю больную старуху без очереди очередь хором ощетинилась, вздыбила шерсть и выставила клыки. Начался аction-2, куда более отъявленный, по сравнению с предыдущим. Собравшиеся, большинство из которых также не могли похвастать вечной молодостью, начали тявкать о своих незыблемых правах и выразили тяжелейшую непреклонность. Бабка опешила, но лишь на полминуты. Сначала она пообещала упасть в ноги и на коленях вымолить уступку у того, кто должен сейчас идти к нотариусу, затем, когда этот номер не удался, выбрала какую-то пожилую женщину в очках и ударилась с ней в прения, мерзостность которых лично мне сократила жизнь не менее чем на месяц.

– Ты что, решила, старая не будешь?! – заводила бабка песню.

– Какая старая?! – парировала соперница. – Я сама уже старая!

– Где ты старая?! – вскидывалась бабка. – И не стыдно?! Я слепая – и то вижу!

– Да! Старая!

– Это я старая! Мне восемьдесят девять лет! С хвостиком!

– Ну и что?! Здесь живая очередь!

– Я посмотрю, как ты в мои годы бегать будешь! Меня сейчас на машине привезли в такую даль!

– Я вам говорю: придет ваша очередь – пойдете.

– И не стыдно тебе? Лось здоровая! Бабушка старенькая говорит тебе, просит.

Натянув в глотке остатки струн, она истошно заверещала:

– Люди!! Я ей говорю: «На колени перед тобой готова»!! А она…

– Не надо мне ничего, я с утра здесь сижу. Думаете, приятно?

– А ты – шустрая!

– Че-во?!

– Шу-устрая! Шу-устрая еще! Я вон вижу, в каких ты туфлях ходишь! На каблуках!

– А говорит – слепая…

– Да, слепая! Слепая! Мне тогда по голове стукнули, с тех пор один глаз не видит! И второй!

– А туфли ей мои помешали.

– Конечно! Я ж говорю! Я разве могу в таких?! У меня вон какие!

– Не нужно мне ваши показывать. Сидите спокойно!

– Так я без туфлей сижу! Куда я на каблуках пойду?! Я ж не молодая! Ты посмотри!

– И не буду!

– Нет! Нет! Посмотри давай! Я показываю!

Бабка кое-как задрала ногу, демонстрируя окружающим раздолбанную домашнюю тапку.

– Успокойтесь и сидите нормально, ждите очереди.

– Нет, ты подумай! – не сдавалась фурия (rammstein в тенетах некроза). – Я – ветеран и инвалид, на группе состою! Всю войну из-за них, гадов этих, сволочей, прошла! А они тут меня тапками попрекают! Думала ли я?!

– Никто вас не попрекает…

– Мне ж двигаться нельзя!! Я вся в давлении!!!

Неожиданно дверь заветного кабинета распахнулась, на пороге показалась помощница нотариуса.

– Граждане, может, хватит уже?! – возмущенно проговорила она. – Вы мешаете работать! Времени осталось мало!

– Времени мало – мало – мало времени – времени мало, – заволновались присутствующие.

– Чья это бабушка? – спросила помощница.

– Наша… – обреченно признались мы.

– Я с ними! – вскинулась бабка. – На машине привезли!

– Замолкни!.. – шикнула maman.

– Давайте ваши документы, я отнесу.

Maman быстро сунула ей необходимые бумаги, в двух словах объяснив задачу.

– Ждите, вас позовут.

На удивление сборище в приемной почти не возроптало. Я думаю, что, если бы даже сам нотариус вышел и лично дал каждому по морде помойным ведром, присутствующие восприняли бы это как должное. Советские люди и после Советского Союза остаются рабами.

Прошло минут двадцать. Смиренно молчавшая бабка вдруг открыла рот:

– Нет, ты подумай только! Я такую жизнь прожила! А они мне теперь…

– Успокойся, – посоветовала maman.

Бабка вняла совету.

Прошло еще тридцать минут. Очередь продвинулась на полтора человека. У бабки случился рецидив:

– Мне дед тогда как сказал? Квартиру – внуку!

– Ты помолчать можешь? – среагировала maman.

И вновь воцарилось молчание.

Великовозрастный бич божий сдаваться, однако, не собирался и выявлял недюжинные актерские способности. В ход шло усердное поглощение таблеток, крайнее изнеможение, фокусируемое на палку-подпорку, молитвенное закатывание глаз и многое другое. Когда нас позвали к нотариусу, у меня на «продолжение банкета» сил уже не было. Но присоединиться все же пришлось. Нотариус строго глянула и, кивнув на лежащие перед ней, практически полностью готовые документы, сказала:

– Господин Абросимов, ваша бабушка хочет, чтобы вы, как она сказала, вслух и при всех, пообещали, что не выгоните ее из квартиры. Тогда она откажется от своей доли в вашу пользу.

– Да?.. – заморенно выдавил я.

– Еще она хочет, чтобы вы при этом в глаза смотрели.

– Кому? – пошатнулся я. – Кому из присутствующих здесь я должен… в глаза смотреть?

– Мне, мне смотри, – подала бабка голос.

Я, борясь с отчаянным желанием пустить кровь всем участникам творимой вакханалии, исключая maman, обнаружил в себе способность говорить «четко и по существу», справедливо полагая, что вопросы в этом кабинете мне не задавать. Пока я мог только отвечать на вопросы. И я ответил. Они, что хотели, услышали.

А сегодня под занавес бабка исполнила свою любимую «песню»:

– Я умру когда, не хороните мене. Сожгитя лучше… Не хочу я, чтоб на могилку змеи этта приходили, колдуны… Есть такая организация, – добавила она, прокрутив несуществующую извилину в мозгу, – ветеранов сжигает бесплатно, инвалидов. Вот им тогда свези… после смерти…

Подготовка к смерти, между прочим, идет полным ходом. Девушка обратила мое внимание на документ в коридоре, гвоздем прибитый к дверце деревянного шкафа. Сия бумага в первоначальном виде служила настольным календарем, свернутым призмой. Помимо чисел, сгруппированных в месяцы, на календаре сияла фотография безвестного кандидата в местные депутаты, размещались лозунги, призывающие к достойной и по возможности вечной жизни, а также обязательное в таких случаях изображение православной церкви. В развернутом календарном виде депутат оставался непоколебимым, тогда как церковь красовалась перевернутой крестами вниз. На обширных белых полях бабка собственноручно куриным почерком вывела меморандум, он же пакт, он же резолюция, он же декларация, с таким содержанием:

...

И ниже:

...

Охваченный неоднозначными чувствами, я вспомнил, как в детстве бабушка возила меня «за тридевять земель» по врачам. Однажды разверзся целый скандал, по масштабу не уступающий международному кризису. При выходе из подъезда нам повстречалась соседка, живущая этажом ниже, ровесница бабки и, по ее компетентному уверению, злая колдунья.

– Кудай-то вы собрались? – приветствовала нас «колдунья».

– Тьфу ты! – Бабка неожиданно взъярилась. – Как в дело, так на дорогу лезет! За кудыкину гору!!

И она стремительно утянула меня прочь, крепко держа за руку.

Лет, наверное, шесть после этого конфликтующие стороны всеми правдами и неправдами выясняли – кто из них агнец, а кто волк лютый.

– Мы ж на дело шли! – истошно объяснялась бабка с каждым, кто возникал рядом. – А она мне «куда! куда!». Кудыкает вечно. Нарочно кудыкает. Я примету знаю. Добра не будет. Она ж делает специально. Ее мамка наша подучила, чтоб навстречу идти, кудыкать.

– Она меня обплявала! – разводила «колдунья» оправдательную идеологию. – Я с ней, как с подругой, здоровалась, а она на меня – тьфу! Обплявала всю!

– Да где ж я в тебя плевала!! – взвизгивала бабка, делая глаза чище родниковой воды. – Она на меня кудыкает, а я ей просто так говорю, в сторону так потихоньку – тьфу – говорю ей, не лезь, куда не просят с кудыканьем своим.

– Обплявала!! Всю в лицо прямо!!

– Вот надо, надо было в тебя плюнуть! В следующий раз, как увижу, тогда уже можешь не отворачиваться – так прямо тогда и плюну в зенки твои, в бельмищи твои бесстыжие!..

В автобусе бабка редко когда ехала спокойно. Чаще всего она выбирала кого-нибудь из стоящих со мной рядом и начинала распоряжаться. Как всегда, без предисловий.

– Ты ж подвинься хоть! – говорила она, например, представительному мужчине. – Куда ты с портфелем лезешь своим грязным?!

– Это вы мне? – ошарашивался пассажир.

– Что ты мне это «мне»? Я говорю, портфель можешь в сторону принять? Мальчика мово задавил совсем.

– Я его, извините, я его вовсе не… – мычал пассажир, в толчее не в силах даже голову повернуть в мою сторону.

– А то я не вижу! – осаживала его бабка и раздраженно пихала портфель. – Убери, кому говорят! Навалился, лось здоровый. Ребенка сейчас задавит.

– Я… извините, но я… Вы со мной так разговариваете. Я бы попросил… Я…

– Я! Я! Сопля еще командовать!! Кто постарше, того слушаться должен!

Окружающие пытались утихомирить фурию, не понимая, что массовка только упрочит ее успех. Пока автобус ехал, бабка успевала произнести около полутора миллионов слов. Автобусный салон она покидала в приподнятом настроении.

Обратно ехали в полупустом транспорте. Выбирали лучшие места. Я всю дорогу смотрел в окно, бабка сидела напротив, приладя чугунный зад на самый краешек сиденья. Ее короткие ножки не доставали до пола, но дать им болтаться в воздухе она считала ниже своего достоинства. Так сидела она на краешке, застеклив пустые глаза. Морщинистые от старости, синюшные губы ее сжимало презрительное молчание. Вокруг губ виднелись редкие, но длинные волоски, которые бабка забывала выдергивать пинцетом…

Она всегда добивалась своего. Эпопее со «змеем-соседом» тоже сопутствовал тактический успех. Бабка с гордостью показала Девушке официальный запрос городского прокурора мэру, с указанием тяжелейших недоработок и допущенных оплошностей, приведших к ущемлению (в прямом смысле) личных прав и свобод жалобщицы. Мэру давалось буквальное распоряжение покарать обидчика, а за соответствующим исполнением приговора обеспечивался надзор с возможностью повторного в случае нужды расследования. Я так понял, что соседа обложили законом, и на нервной почве он мог отважиться даже на убийство. По крайней мере, какого-то говна бабке в замочную скважину он уже напихал, в однотысячапервый раз приезжала милиция, говно три часа выковыривал очередной сочувствующий. Mama mia!

– Мне ж уже восемьдесят лет! – заявила бабка, делая пальцами знак «виктории». Тыльная сторона ладони, сжатой в кулак, обращена к себе, пальцы, указательный и средний – полусогнуты, потому что в силу все того же возраста не в состоянии разогнуться. – Ясно тебе хоть чуть-чуть?

– Ясно, – отвечаю.

– Куда ж они набросились все на старую? Этта зверюга у них в социальной. Я пришла их пропесочить, дай, думаю, разберусь с ними хоть немного. Чтой-то делается, в концы-то концов! А у них в приемной такая теперь сидит соплячка лет шестнадцать, лепешка здоровая. Сидит там, подзыкивает. Я объясняю ей: так, мол, и так, про дверь рассказала. Сосед, говорю – выйти теперь боюсь. А если б она на мене упала?! А он мне: «Я тебя убью-засушу!» Он мне еще раз так сделает, я что тогда буду – ненормальная? Тут же везде мамкины подруги. Шпиков полно. У вас, говорю, молоко еще на губах не отсохло. С одной стороны отсохло, а с другой нет. Мне в таком возрасте – ты подумай-ка! – заниматься с ними. Восемьдесят лет. С хвостиком.

– Какие восемьдесят?! – не выдерживаю я. – Тебе через полгода девяносто уже!

– Ну. Ну. Я и говорю…

– Что «говорю»?! Девять с половиной лет твой хвостик?! Так бы и сказала – мне уже почти девяносто.

Бабка обиженно поджала губы. Морщины у нее на верхней губе образуют геометрически правильную решетку, а по краям идут крестами. Богатое мимическое наследие, ничего не скажешь.

– Я-то думала – ты умный, – с досадой обронила она, помолчав. – Я ж тебя вырастила!

Занавес.

Уж на что было заповедное место, но и в нем каждый квадратный километр за считаные месяцы обеспечился злачным игровым пунктом. Разложение посетителей происходит ошеломляюще быстро. Рассказывают, один из местных жителей средь бела дня бегал по площади, за десять тысяч долларов предлагая каждому встречному свою двухкомнатную квартиру. Этот человек не обезумел – просто вошел в раж игры, продался ей вперед под, скажем так, не обеспеченные ничем посулы.

Мне лично довелось наблюдать в одном из плюгавеньких магазинчиков, естественно обладающем автоматом со звоном монеток внутри, двух агрессивных, полуизжеванных судьбой матрон, которые остервенело пихали в щель жетоны, пытаясь таким образом «взять от жизни все». Видимо, еще задолго до моего прихода они что-то не поделили, поскольку хоть и бранились друг на друга, но уже чисто рефлекторно – все их внимание, большинство сил уходило на оперирование жетонами и дерганье ручек у автомата. Вид игруньи имели страшный, наркотически обусловленный. Особенно когда какая-нибудь из них, приостановив вращение выпученных глаз, в перерыве между закидыванием монеток тихим голосом процеживала фразу, двухэтажно обустроенную, тщательно выверенную, с бортиком окрест флигеля. Секунд через пять звучал ответ – трехэтажный уже, ответственно-монолитный, в сиянии побелки и лепнины, с вензелями. Первая игрунья, вздрогнув, шустро сооружала вконец монументальное здание фразеологии, со скоростным лифтом и подполом, с намеком на бассейн и вертолетную площадку. Оппонентка от неожиданности роняла жетон. И получала повтор, набранный жирно, курсивом и вразбивку. С подчеркиванием. В лучах прожекторов. Осененный пламенным салютом. Сопровождаемый аплодисментами спешно доставленных кариатид. Фонтан выигрышных лотерейных билетов расстреливал небо… Воркалось…

Тут у обеих разом закончились жетоны. Игруньи моментально договорились между собой о продолжении, наменяли у продавщицы магазина новых медяков, и прерванный процесс возобновился как ни в чем не бывало.

Тут у обеих разом закончились жетоны. Игруньи моментально договорились между собой о продолжении, наменяли у продавщицы магазина новых медяков, и прерванный процесс возобновился как ни в чем не бывало.

Первый, может быть, раз на меня, взрослого, Город Детства производил отчетливо двойственное впечатление. Дело тут не только во времени года, как хочется верить. Хотя благодаря сезону весь Город делился на два типа мест. В одних нельзя пройти по одной причине, в других – по другой. Снежный покров толще, чем льды Антарктиды. В центре вавилонов, например, снега уже практически нет; его изъела язва мегаполисной скверны, а здесь конь не валялся. Дороги, окаймленные снежными бортами высотой в рост человека и объемом с маршрутное такси, покрыты ледяной коркой песочно-коричневого цвета. По краям она истончается, зато к середине сходится незыблемым горбом, наросшим за долгие зимние месяцы и словно бы угрожающим сойти в срок не меньший – настолько велика крепость бывших снежинок, объединенных в результате топтания по ним многочисленными ногами горожан… В общем, повторяю, дело не в этом. Просто по чистой случайности я заметил на одной из автобусных остановок наклеенное объявление со следующим текстом: «Сдам квартиру. На день. На час!» Внизу давалось два телефона, по цифрам совершенно разные, так, словно бы здесь подразумевалась целая сеть по оказанию услуг известного рода. Недвусмысленно розового цвета бумажку, на которой был напечатан текст, украшали два полуслившихся сердечка, а также пресловутый детско-порнографический амур, до зубов вооруженный луком.

«Проклятье!..» – подумал я. Подумал и сразу многое вспомнил. Конечно, в прежние, насквозь девственные с точки зрения канонической общественной морали времена проблема «где перепихнуться» стояла. У многих она стояла остро. Тогда вообще стояло все, постоянно и как-то по-другому, нежели сейчас. Но даже в страшном сне нельзя было представить, чтобы публично и явно не наказуемо, за деньги кто-то предложит угол с нейтральной тахтой, каковую по взаимной заблаговременной договоренности удастся использовать хоть день, хоть час. И плата, скорее всего, умеренная. И ограничений по возрасту, наверное, нет. Цивилизуемся помаленьку…

Словно бы в подтверждение моих наиболее плачевных выводов неподалеку от объявления бродили две девицы, у которых, судя по возрасту, нужный этаж еще не должен был работать в полную силу. Однако ж морды они выкрасили во все доступные цвета радуги, отчего походили на мертвецов. На трупы – не просто тронутые тлением, а цветущие во всю мощь гробового распада! Одетые нарядно, причесанные не менее завораживающе, они стояли посередь улицы, колеблемые стылым ветерком. Композиция из их вульгарно прибранных тел могла бы послужить иллюстрацией к строчке популярной песни: «Этот миг между прошлым и будущим называется жизнь». Минут через пять я увидел другую пару девиц, выглядящих столь же очевидно, возрастом постарше, видимо переживших подростковую гормональную смуту, избежавших атак венерической моли – следовательно, не траченных ею так уж прицельно; поэтому силами для действий они располагали еще достаточными и деловито куда-то направлялись, ангажированные накопленным опытом телодвижений.

Случайно зашел в школу, посмотреть. И посмотрел. Со времени моего выпуска на волю, почти двадцать лет назад, изменилось многое. Понастроили дополнительных стен, классов стало больше. Задний двор подвергли запустению – там теперь кучи строительного песка, мусор, грязь. Щели между плитами, которыми выложены дорожки под навесом у входа, превратились в рассадники высохшего чертополоха и бурьяна. Но по-прежнему тускло поблескивают сделанные под золото поручни в центральной рекреации, мрамор пола не растрескался, в воздухе стоит традиционный гул, а на живописном стенном панно размером с двухэтажный дом у коленопреклоненной девочки сквозь газовую ткань просвечивают молодые груди. Живописец нарисовал девочку ровно тридцать лет назад. Она вечно красива. Ну а я… Почему-то в последнее время мой внешний вид тоже оценивают крайне положительно. Особенно в те дни, когда я забываю принять душ и мучаюсь похмельем двойной концентрации.

Войти в школу оказалось сложнее, чем я думал. На пороге за специальным столиком сидел наряженный милиционером пенсионер-охранник. В момент моего появления он как раз получал инструкции от своего непосредственного руководителя. Насколько удавалось понять по разговору, руководителя поставили руководить тогда же, когда охранника посадили охранять. То есть сегодня. А разговаривали они так:

– Смену сдавать будешь, заполнишь вот эту графу.

– Которую?

– Вот… Нет. Не эту. Сейчас… Вот эту!

– А эта зачем?

– Какая?

– Вот эта.

– А-а… Ее ты пока не трогай.

– Ой! А я записал уже!

– Ладно. Записал и записал. Ты потом бумажку сверху наклей, а я распишусь, что исправленному верить.

– Значит, я это… а! а! понял! Мне, значит, сменщику потом сказать…

– Какому сменщику?

– Меняет меня который.

– Никакого сменщика! Я тебе говорю: напарник когда придет менять, в шесть часов, здесь распишешься. И про инвентарный лист не забудь. Значок ему оставишь.

– Понял, понял…

– Тут вот расписание есть, смотри. Отдельно на будни и на выходные.

– Зачем?

– Ну… я не знаю. Договоритесь с ним. Может, ему так удобно будет – ночь через три. Или через две, как сами решите. Он еще куда-нибудь устроится.

– Так точно! Это – да! Конечно. Устроится.

– Всех записывай. Документы или что. Фамилию, имя, отчество, к кому идет, с кем. Время не забудь.

– Про время я знаю. Вы мне тогда еще про время…

– Да, кстати. У тебя на задних воротах замков нету. Там трое ворот, и все открыты.

– Ага! Открыты! Трое!

– А почему?

– Так… это. Как его?.. Нет же этих. Как их?.. Денег!

– Да?

– Да-а! Мне с прошлого раза бывший-то… как его?.. который уволился. Говорил, что наверх сообщал. А они-то что ж. Нету, говорят, денег. Вот и открытые, значит, вокруг. Ворота.

– Ну ладно… Пусть так пока.

– Я-то что. Я дело знаю.

– Ну, все, все. Сторожи. Водички задумаешь попить, предупреди ключницу.

– А-а… А, ключницу. Ключницу, да. Это я помню.

Так продолжалось минут двадцать. После того как руководитель удалился на заслуженный отдых, две уборщицы, прилежно натиравшие рядом линолеум, оживились. Одна подлетела со шваброй к пенсионеру и шепотом, больше похожим на истошный вопль, провозгласила:

– А по мне оно, стало быть, так следует!! Начальников столько теперь стало, что раньше один был, а теперь одни сплошные начальники! И уж не знают, куда еще деть! Правильно я говорю?

Ее служебная подруга с готовностью кивнула.

– Они тут ходят – командуют. А мы – убирай! А нам бы лучше вот эти их деньги, когда им там суют незнамо за что, их нам бы лучше, уборщицам, которые тут вот, здесь, убирают каждый день, нам бы их эти деньги от начальников, вместо того чтоб их по карманам там распихали, вот эти прямо деньги по уборщицам-то да и распределить! Поровну!

– Си-ди-и! – махнула подруга на нее рукой – в гневе оттого, что не ей первой пришла в голову такая светлая мысль.

Куцый пенсионер смотрел на перевозбудившихся оторв выцветшими маслинами глаз. Его седенькие усы запали в уголки рта. Представить себе, что этот охранник сможет при захвате школы террористами ощетиниться пятью рядами акульих зубов и, вооружившись до них, открыть бронебойный огонь на поражение, мне лично не удавалось.

Пошел оттуда к родителям. Дядя Коля, мучимый бесами намечающейся весны, отказывается находиться дома. Он поминутно выходит курить и курит, тоскливо глядя за калитку. То и дело, открыв ее, присаживается рядом на завалинку. Долго сидеть без дела ему трудно; он вскакивает и пытается ковыряться в снегу, несколько тонн которого надежно укрывают огород. Потом заходит в дом глотнуть начинающего плесневеть кофею, но тут же выскакивает обратно, на улицу, чтобы проверить – не осталось ли в сарае каких-нибудь закончившихся три недели назад дров. Временно убедившись в их отсутствии, принимается искать случайные деревяшки, подпиливает сучья у деревьев. Регулярно – примерно раз в час – он достает из специального ящичка все семена, накупленные за зиму и приготовленные для посадки весной, перебирает их, складывает, раскладывает.

– Тебе еще не надоело?! – кричит maman. – Что ты их хватаешь без конца?! Положи и не трогай! Нечего хватать! Успеется!

– Я не хватаю… – мычит дядя Коля, изучая разноцветные пакетики круглыми глазами. – Я думаю…

И, словно бы в подтверждение своих слов, он подходит с пакетиками к окну, чтобы долгим оценивающим взглядом окинуть, как выражается maman, «свои гектары» размером в четыре сотки, а в голове его между тем десятками роятся проекты обустройства и благоустройства, посадок и рассадок, опаливания и пропалывания – все, все, чем так знаменит любой крепкий хозяйственник, нормальный русский мужик, привязанный к земле пуповиной от роду.

– Снег когда сойдет, надо бы к деду на могилу сходить, порядок навести…

Maman произносит это вслух с отсутствующим взглядом. С наведением порядка в нашей семье всегда было не очень. Мы, люди грешные, ходим на кладбище, только когда «там небось уже стыдобища». Все лень проклятая…

В прошлый раз, летом, по пришествии на погост, взору нашему предстало традиционное запустение. Плюс ко всему откуда-то появилась крапива. С тонкими шерстяными перчатками управиться с ней без ущерба для моих, например, холеных ручек не представлялось возможным.

– Подожди-ка… – внезапно насторожилась maman. – Ви-ить! Ви-тя-а! – позвала она кого-то. – Вить, можно тебя на минутку? Мы здесь. Подойди, пожалуйста.

Я увидел, как, выступая между могил, к нам приближается простенький мужичок лет пятидесяти с двумя штыковыми лопатами. Бесхитростную одежду его кое-где выпачкал строительный раствор.

– Вить, здравствуй! – поздоровалась с мужичком maman. – Это вот сын мой. А Виктор работает здесь, при храме.

Мы аккуратно пожали друг другу руки.

– Вить, скажи, пожалуйста, сколько будет стоить порядок на могиле навести? Убрать тут все, и за оградой тоже, траву вынести.

Мужичок оценивающе посмотрел на могилу.

– Пятьсот рублей хватит? – предложила maman.

– Ну, хватит…

– А вот, послушай, я тебя спрошу. Ты не мог бы взяться… вообще тут… ограду поправить, столик, лавочку?

– Пошкурить, покрасить?

– Ну да! Сами-то мы неизвестно сколько будем ковыряться. Нам в общем-то не к спеху. А я бы тебе попозже, недельки через две, бордюрного камня привезла. За сколько возьмешься?

– Ну… тыщщи за три.

– А материал твой будет?

– Мой… – пообещал мужичок.

– Вот и чудненько! – удовольствовалась maman. – Тут ведь, сам понимаешь, времени особенно нет. А тебе заработок лишний.

– Угу… – согласился Виктор.

– Тогда я тебя вот еще о чем спрошу. Не мог бы ты рябину срубить? Боюсь, повалится от ветра, ограду сломает. Ты всю не убирай, оставь одну часть, которая прямо растет, а остальные две – видишь, наклонились? – срежешь, я хоть буду знать, что у деда нашего все нормально. Тут вон трава какая! Теперь еще и крапива полезла. Я так думаю, она отсюда идет – видишь, где по соседству две могилы еще бесхозные? К ним тогда, как похоронили в начале восьмидесятых, с тех пор не приезжает никто. А семена к нам летят. Потому все и заросло.

Мужичок критически глянул на соседние могилы.

– Не-е… – покачал он головой. – Не от них это. Это оно… само уже.

Упомянутое Виктором «само» отозвалось холодом в моей душе. Я давно подозревал: запустение на могилах не исчерпывается одной лишь материальной природой. Черствость и равнодушие близких умершего приводят к такому запустению. Моя черствость и мое равнодушие бурьяном проросли на могиле деда Ивана… Я вызвался полностью оплатить труд «мужичка при церкви», хотя и понимал прекрасно, что деньгами вину не отменить.

Скоро maman исполнится шестьдесят. Если бы я написал книгу про нее, написал бы откровенно, все, что знаю, все, что видел, а главное – что чувствовал в том или ином возрасте, с безвестностью было бы покончено, сам Ромен Гари с уважением пожал бы мне руку. Но при жизни родителей таких вещей не делают, да и после их смерти я не собираюсь пускать себе пулю в лоб. Стараюсь абстрагироваться от цифры. Лелею в себе признание, что она не означает ровным счетом ничего. Прорехи в здоровье – побоку. Главное – психомоторика, интеллигентность, язык, интуиция, желание жить и держать жизнь в строгости.

А еще есть кураж.

И не все еще выпито.

Последний финт от maman: она устроилась работать кондуктором и теперь «рассекает» на шикарном комфортабельном автобусе между Городом Детства и вавилонами. Рассказала, что во время очередного рейса в автобус зашел мужчина крайне преклонных лет. « Говнистый », как она определила. То есть из числа тех, кто думает, что седины могут служить защитой от зуботычин. Платить старичок отказался, хотя сел не на льготное место. Более того, начал «выступать»:

– Мне надо ехать! Понятно? Денег не дам! И ты передо мной не стой!

Maman наклонилась к нему и сказала голосом Снежной королевы:

– Мы с вами свиней вместе не пасли. Так что можете мне не тыкать. Таким тоном будете с женой своей разговаривать, если она позволит. Не хотите платить – на следующей остановке выйдете.

– Я? А? – завякал старичок. – Я?.. ня…

– Или я вас выкину!

– Мя…

– Вы-ки-ну!

Представляю, как она выглядит со стороны. Бесспорно умна. Бесспорно предупредительна. Порода, узаконенная свыше. Желающие вякать не по делу рискуют вылететь в окно; просить водителя об остановке maman не будет.

Двусторонне осознанно мы стали дружить в начале девяностых годов. Практически с нуля, мало-помалу сдвигая кровнородственную основу компанейски-интеллектуальной. Сегодня наше единомыслие обеспечивает в первую очередь разницу потенциалов во взглядах на окружающий мир, отчего возникает постоянный интерес друг к другу. Нам есть про что молчать при встречах, хотя мы редко пользуемся тишиной. Накопленный опыт нуждается в самовыражении. Мы достигли того уровня дискуссий, когда случайные попутчики бесед раздражают своими открытыми в изумлении ртами. Попутчики нам не нужнее свидетелей. Мы самодостаточны и автономны. Совсем недавно сдав норматив по общению, мы только-только начинаем говорить. Шестьдесят лет – всего лишь цифра, причина вздыхать для одних и повод для других судорожно размышлять о выборе подарка. Чую, чую очередь страждущих закусить на халяву.

Ладно… Отгремят никому не нужные юбилеи, все успокоится, мы снова сядем на огородике с кошками и собачкой, дядя Коля начнет вертеть шашлык, а мы, потягивая традиционное пиво, примемся следить за увяданием роз и спорить, обсуждая темы, вечные, как сама наша жизнь…

Надеюсь, что ты всегда найдешь меня, матушка. Где бы я ни потерялся.

В три часа пополуночи Девушка, разбудив меня, призналась:

– Послушай… У меня в животе… Это… что-то другое.

Везти роженицу в роддом необходимо, когда интервал между схватками составляет четыре минуты и в таком режиме схватки продолжаются не менее часа. У Девушки интервал составил десять минут. Я, скосив глаза, посмотрел на будильник. До подъема на работу чуть менее двух часов. Отлично! Еще удастся поспать!..

Ага, не тут-то было. Неожиданно я почувствовал, как мой живот охватил спазм, за ним еще один, потом еще. С одинаковыми промежутками затишья между.

«Опа… – мелькнуло в голове. – Рожаю!»

А ведь еще при Девушкиных родах собираюсь присутствовать. Так ведь точно не один ребенок получится, а целых два! И куда их потом распихивать?

Мыкался до формального срока побудки. Никого не родил. Девушка, впрочем, тоже.

На работе каждую минуту ждал вызова. Не дождался. Единственно, Девушка попросила приехать быстрее – ей будет спокойней.

Приехал. Ее периодически корчило.

– Слушай, – предложил я, – давай-ка посетим медцентр. Пусть они тебя посмотрят. Надо знать, в какой ты стадии и как вообще это называется.

Сказано – сделано.

Осмотрели и сказали, что щенность не ложная, роды начались, но раскрытия еще нет, есть размягчение .

Обратно домой решили сразу не ехать. Зашли в кафе, поели слегонца, после чего Девушке заметно поплохело. Интервалы сократились практически вдвое.

– Знаешь что, лапочка, – сказал я, – сейчас мы вернемся в роддом, и ты там останешься по-любому, чего бы тебе хотелось или не хотелось. Мы не для того платили бешеные деньги. С тобой должен сидеть не лох вроде меня, а высококвалифицированные специалисты!

Сил вести прения и спорить у Девушки, естественно, не оставалось. Я сдал ее в роддом, а сам благополучно отправился восвояси, пить пиво. Получив заверение в том, что без меня не начнут, и уверение в возможности пробуксовки родового процесса, я имел стимул немного расслабиться. Тем более что впереди предстояли крайне ответственные дела с очевидной толикой непредсказуемости.

Расслабиться толком не удалось. В девять вечера позвонила Девушка:

– Мне жутко больно. Можешь выезжать. Врача уже вызвали.

Через пятнадцать минут я оказался в роддоме. Переоделся в специальную одежду, надел шапочку, взял маску и стал похож на дипломированного спасателя человеческих тел.

– Ей делают анестезию. Войти можно прямо сейчас. Но лучше подождать минут десять, чтобы ей не отвлекаться.

Такими словами меня встретила врач, которая нами занималась.

Тут следует непременно отметить, что идеалы существуют. Нам попался великолепный специалист по родам, чуткий психолог и вообще женщина особой, мирной красоты, что утешало – по крайней мере меня – совершенно чудодейственным образом.

Сквозь стекло приотворенных дверей родовой палаты удавалось рассмотреть акушерку и медсестру, склоненных над кроватью.

На кровати лежала моя жена. Я увидел только ее обнаженное бедро, непривычно большое и неприятно завораживающее своей белизной и животностью. Это было нечто мясное , причастное к разрешению очень важных вопросов бытия. И оно страдало…

Я обождал, как мне посоветовали, в большой светлой приемной, сидя на средней мягкости диванчике.

Вокруг царил культ чистоты. Такую стерильность можно заметить только в голливудских фильмах, когда показывают психиатрические лечебницы для лиц столь же буйных, сколь и высокопоставленных.

В доказательство отсутствия пределов у совершенства неожиданно материализовалась уборщица и начала приводить доскональную чистоту в порядок.

Скоро я вошел к Девушке. Она выглядела привычно, но отчасти затравленно. Она не казалась мельче, несчастней. Не производила впечатление человека, с которым может случиться что-то ужасное. И я не испытывал к ней особой жалости ровно до того момента, пока не увидел, как она переживает настоящую полноценную схватку. Девушка стонала тихо, скромно, словно бы стесняясь моего присутствия, но рука ее обхватывала металлическую дугу кроватной спинки с такой силой, что, схвати мученица точно так же мое запястье, она легко переломила бы его. Лицо Девушки серело, лишенное привычного давления крови. Глаза принимали тяжелонейтральное выражение. Взгляд покрывался коркой льда, порождаемого мукой. После очередной схватки роженица шепотом спрашивала: «Что же это?.. за что?.. сколько еще?» Иногда просила массировать ей ступни (она вся была почему-то холодной) или помочь с одного бока перевернуться на другой.

Поначалу мне трудно было определить, когда лучше разговаривать, а когда молчать; если говорить, то что именно; в каком вообще стиле себя вести. Но одно правило Девушка установила быстро.

– Не смотри на меня! – вдруг приказала она перед очередным наплывом боли. – Не смотри на меня… так.

Я понял, что в моих глазах ей виделось скорее любопытство экзекутора, нежели волнение и сопереживание близкого человека. В дальнейшем, едва ее тело начинало напрягаться, я аккуратно отводил глаза в сторону и принимался разглядывать ленту, выползающую из специального аппарата; он снимал сердцебиение ребенка и чертил на бумаге мелко дрожащую линию.

– Да, лапушка, – сказал я немного погодя, – жалко, что я не садист, а ты не мазохистка! Какой бы кайф мы сейчас испытывали!

Финальная стадия родов началась ближе к полуночи. Меня попросили выйти в предбанник, однако через стекло я продолжал все видеть и слышать. Ни одного крика от жены не последовало. Она четко выполняла указания акушерок. Когда одна из них вдруг отошла в сторону, обхватывая руками нечто темное, лоснящееся и живое, я немало удивился. Настенные часы показывали 00.10. Время рождения нашей девочки. Ее первые робкие крики оставили совершенно уникальный след в моей душе. Собственно, душу-то свою я и почувствовал в тот момент, осознал столь же явно, как чувствует жаждущий питья глоток холодной воды, устремляющейся через горло его к пищеводу и льющейся затем прямо в желудок. Крик ребенка в прямом физиологическом смысле омыл мою обветренную душу. Я не могу, разумеется, сказать – в каком месте тела она находится. Она не в месте . Но она, как выяснилось, точно есть и существует внутри меня.

Девочка мне понравилась – прежде всего, потому, что внешним видом удовлетворяла эстетические ожидания. Как вещь она была хороша. Весила три килограмма сто двадцать граммов, ростом оказалась пятьдесят два сантиметра и получила целых девять баллов по шкале Апгар.

Присутствующие в родовой палате, естественно, навострили уши, желая услышать первое слово папеньки.

– Страшно… – сказал я, видя, что девочке очень неуютно, что она мучается и страдает, видимо, в первый раз за все свое существование.

– Страшная?!! – ослышавшись, поразилась одна из акушерок.

– Страшно… – повторил я.

Но я ошибся. Испытываемое мной при виде ребенка переживание являлось болью. Я брал проблему шире, поэтому рефлекторно назвал боль страхом. Мне и в самом деле казалось, что мы изгнали ни в чем не повинное существо из рая, где ему было полноценно хорошо. И теперь девочка получила в подарок жизнь в том виде, какой мало бы кого прельстил после блаженства обживания материнской утробы.

Я не настаиваю на данной позиции. Просто ее придерживаюсь, поскольку доказательствами обратного не располагаю.

Ребенка поднесли к груди, дабы с несколькими каплями молозива передать благотворную и родственную микрофлору. Потом я взял малышку, спеленатую, на руки и в сопровождении медсестры понес в отдельный бокс, где осуществлялись дальнейшие процедуры. Всю дорогу девочка активно рассматривала мир вокруг, хотя могла воспринимать окружающее пока только на уровне игры светотени. Всем своим лицом она выражала простую, легко читаемую мысль: «Зачем теперь все это? Ведь было так хорошо! Ведь и так уже все было! Зачем же потребовалось все менять? Неужели это лучше?»

Она не верила, что эпохальные изменения в ее жизни хороши. По правде сказать, не верил и я…

Все это я пытаюсь сбивчиво пересказать гостям, тете Вете и ее мужу Рональду, приехавшим Sofi посмотреть и себя показать. Подарков в доме становится все больше. В этот раз ребенку вручили переноску-«кенгуру», мне – бурдюк из выделанной кожи. Шикарный!

– Ё-мое! – искренне восхитился я. – Да в него ведь можно наливать все что угодно! И коньяк! И виски! И вино! И…

– …воду тоже можно, – добавила Вета с дружеской язвой в голосе.

– Слу-ушай, точно! Про воду-то я забыл совсем!

Впрочем, сегодня мной приуготовлено кое-что покрепче. Здоровенная бутылка водки экстра-класса томилась в ожидании. Но едва только, по воссоединении коллектива ценителей настоящей жизни за столом, я заикнулся про «надо бы это дело отметить», Вета страшно-безмолвно выставила в нашу сторону руку. Указательный палец ее тянулся не к Рону и не ко мне. Он простирался междунами ! Многоопытность Веты сказалась и здесь. Своим жестом она разделила нас, чтобы властвовать.

– Веточка, – примирительно начал было Рон. – Так мы что, значит…

– Рональд, я все сказала! – отрезала его жена. – Можешь даже не начинать!

От нехорошего предчувствия я моментально скис. Однако Рон предпринял еще одну попытку:

– Нет, но отметить-то надо… по-людски.

– Зачем?!

– Что значит «зачем»?

– Без выпивки нельзя отметить?

– Нет, ну тогда и жить, вообще, «зачем»?! – в сердцах воскликнул он.

– Я сказала «все», Рональд! Здесь вы пить не будете! И пожалуйста, не делай вид, что для тебя это новость. Мы перед выходом данный вопрос обсудили.

– Да, но-о… мы всегда его перед выходом обсуждаем…

– Есть чай, есть пирожные!

Я не знаю – на кого, на меня или на Рона, было жальче смотреть.

– Потом вдвоем встретитесь и можете упиться хоть до белой горячки, – утвердила Вета.

– По сто граммов, только и всего…

– Все, Рональд! Твои проблемы никого не интересуют!

– У вас еще будет возможность, – сказала Девушка ласковым голосом. – Вот я уеду летом на дачу…

– Точно! – обрадовался я. – Она уедет летом на дачу! На целый месяц! Мы тогда уже будем жить в Провинции!

– А там хорошие места? – спросил Рон.

– Отличные! Лес кругом! Мы все обсудим и отметим: Новый год, Пасху, рождение ребенка.

– Тогда ладно. Я наберу весенних грибов, и мы с тобой…

– Замечательно, Рональд, – не удержалась Вета. – Просто замечательно! Твои грибы, да к белой горячке!..

– А ребенок наш – точно в папу, – подначила Девушка. – Вечно всем недовольна, весь мир – говно и прочее. Стопроцентная генетика!

– Да нет, просто родственность душ, – смущенно поправил я.

– Лучше расскажи, как вы ее из роддома забирали, – профессионально сменила тему Вета.

– Да что тут рассказывать… Я вспомнил – что чувствуют, уходя в армию.

Это была правда. Хотя армии отходят два года жизни, а ребенку придется отдать всю оставшуюся, иначе халтурно получится.

В роддоме я пребывал в некоторой досаде, поскольку привезенный нами поздравительный букет заметно уступал в помпезности букетам «конкурентов», окружающих нас в пункте выдачи матерей с детьми. От истомы ожидания поползли мерзкие слухи – дескать, надо выкуп какой-то дать медсестре, денюжку куда-то засунуть, мол, нельзя без денюжки, раньше-то завсегда денюжку давали. Пришлось вынимать пятьсот рублей, породив новую заботу – конвертик. Его следовало раздобыть. Нельзя же денюжку прямо так давать, надобно ее в конвертик сперва запихнуть, оный конвертик потом медсестре и всовывать.

«Нормально, – думаю, – две штуки баксов пробашляли, а теперь еще медсестер задабривать».

Через минуту вернулась довольная maman.

– У них тут все предусмотрено, – доложила она, показывая нам почтовый конверт. – Я вышла. Вижу, у гардероба нянечка сидит. Я – к ней. Так и так. У нас, говорю, такое дело – внучку забираем. Хотим посоветоваться насчет выкупа , как лучше сделать. Я даже договорить не успела. Она моментально у стола ящик выдвинула, а у нее там этих конвертов целая пачка лежит.

От такой предусмотрительности меня еще больше затошнило.

Дальнейшая процедура прошла в лучших традициях, присущих различного рода церемониям – актам рождения, смерти, свадьбам и вообще всему, что, так или иначе, касается документов, оформляемых через ЗАГС. В заветных дверях показалось трио в составе моей жены и двух «служительниц культа» в белых халатах. На руках одной из них было оно .

– Ну? Который отец? – спросила она.

Кто-то из присутствующих легонько подтолкнул меня в спину.

– Принимайте, папаша!

Я принял. Как и положено – на грудь.

Очень быстро сунули денюжку, зашумели, зашуршали цветочной оберткой, видеокамера задвигалась туда и сюда. Помню еще счастливое прекрасное лицо Девушки, как мама ее сказала: «Ну все, пошли», и как никто никуда не пошел, maman шепнула о чем-то дяде Коле, и он угукнул в ответ, maman снова шепнула и он сказал: «Да я понял, понял!», девочка на моих руках тонула в верхней одежде, я не знал – как спасти ребенка, он был крайне уязвим. Крайне. Почти как я. Нас практически ничто не отличало друг от друга. Огромный джип тестя поместил всех; Девушка сидела у меня на коленях. Ехать предстояло от силы минут десять. Мои нервы тихо гудели, словно высоковольтные линии электропередачи. Смертельно хотелось выпить. Выпивка ждала нас дома. И закуска тоже. Но с порога, разумеется, никто не нальет. К счастью, меня попросили сгонять за картошкой. Я пулей выскочил в магазин. Кроме картошки, купил бутылку пива, которую благополучно высосал по дороге обратно. Не успел перешагнуть порог, как огласили задание номер два:

– Ой, из головы совсем вылетело! Овощей почти нет. И хлеба.

– Отлично! Отлично! Сейчас все будет!

Я освоил вторую бутылку пива, не забыв купить овощи и хлеб. Мне становилось ощутимо легче. Но раздеваться не пришлось.

– Слушай, – сказала Девушка, – извини, я только сейчас поняла – у нас туалетная бумага закончилась. Совсем.

И только после того, как третья бутылка пива ознаменовала собой приобретение туалетной бумаги, я смог усесться со всеми за стол, абсолютно здраво ощущая, какой необычный сегодня день. За что пили первую, не помню – папа Девушки опрокинул фужер вина в тарелку с вареным картофелем; это обстоятельство заслонило собой формулировку тоста. Второй тост произносил я.

Вот что я сказал:

– Дамы и господа! Позвольте мне торжественно объявить полное наименование нового члена (или лучше сказать – участницы) нашей большой семьи. Девочка получит фамилию моей жены…

По лицам собравшихся невозможно было понять – одобряют они это решение или нет. Все внимательно слушали.

– А имя ей дается…

Секундная пауза. И-и…

– Клеопатра!

От смеха у Девушки случилась легкая истерика.

Шутка, кажется, удалась.

Я подождал, пока все угомонятся, и закончил:

– Мы решили назвать девочку… Софья.

Тут уже стало понятно – угодили.

Потекли однообразные дни… Я начал испытывать нечто вроде клаустрофобии. Негде повернуться. За окнами серая мгла. Температуру в квартире взвинтили, чтобы ребенок не мерз. Я чувствую, что порчусь от такой температуры, поэтому спасаюсь бытовым утруждением: стирка, уборка, снова стирка, другая уборка, помыл посуду, помог Девушке мыть ребенка, наступает пора (не желание!) спать – значит, очередь возиться на кухне с раскладушкой. Музыка – по крайней мере, во взрослом виде – отменилась, просмотры фильмов – тоже. Кажется, что навсегда. Вечером тело млеет от праведной усталости, но за суетой я даже не успеваю съесть любимую высококалорийную булочку с изюмом.

Малышка радует – спокойствием и миловидностью. Иногда во сне она издает громкое, четкое, короткое и пронзительно-тонкое «И!». Причем не вздрагивает и даже не просыпается. Это ее фирменный звук. Видимо, так в нервной системе нейтрализуется статика.

Существует и доподлинное осложнение. Девочка не переваривает Девушку (вот символ! Я-то думал, что только у меня с Девушкой происходит иногда межличностное несварение). Попервоначалу количества ферментов для расщепления лактозы оказывалось достаточно, но ребенок ежедневно прибавляет во всем, поэтому печенка забуксовала. Постоянный понос, вспучивания и крючанье. Если молоко не усваивается, голод становится хроническим, ребенок постоянно жрет, долбаные ферменты окончательно сходят на нет и так далее.

Врач, осмотрев Sofi, сказала:

– Тем не менее кал не с прозеленью. Значит, дисбактериоза еще нет.

Сказала и ушла, а Sofi покакала зеленым калом. Замечательно!

Мы даем ребенку специальные ферменты перед каждым приемом пищи, а также порошкообразные бактерии для конструктивной, располагающей обстановки в кишечнике. Внутренний Боливар моей жены иной раз не выносит даже одного. Как-то раз Девушка сидела на кухне, вооружившись молокоотсосом (необходимо сцеживать немного молока, чтобы растворить в нем медикаменты). Сцедила, сколько полагается, приподнялась, собираясь идти в комнату, и… упала, потеряв равновесие. До отвращения медленно опрокинулась на бок с табуретки, нелепо раскинув руки, в попытке остановиться. В одной руке был зажат молокоотсос, в другой – колбочка с соской и драгоценной белой жидкостью внутри. Пропало все. В последний момент, когда казалось, что аварию можно предотвратить, колбочка ударилась об пол, соска отлетела в сторону, молоко разлилось по затоптанной кухонной плитке… Девушка осталась сидеть на полу ко мне спиной. Я услышал странные звуки – похожие на смех и плач одновременно (в принципе сейчас можно ожидать чего угодно). Но в этот раз я ошибся: принял всхлипы за смешки. Минуты две, наверное, несчастная усердно смачивала мое неуклюжее, дружески подставленное плечо слезами, соплями и слюнями, потом закрылась в ванной, чтобы сцедить очередную порцию, а я вымыл на кухне пол. Если вы думаете, что мыть полы теплым материнским молоком легко, то… В общем, это, наверное, хороший тест на извращенность. Мои худшие ожидания подтвердились. Я не извращенец. Совсем.

Услышанное произвело на присутствующих такое впечатление, что Вета милостиво разрешила нам с Рональдом слегка «оформиться». Спустя какое-то время к нам потеряли интерес и оставили на кухне вдвоем; такая пропасть возникает обычно между простыми людьми и философски настроенными.

Пребывавший в задумчивости Рон, указав мне на пустую водочную бутылку, заявил:

– Вот… вот и нету там больше ничего…

– Нету, – сокрушенно вздохнул я.

– Но ведь это неправильно!

– Еще бы!

– В-вечер продолжается. Так?

– С-само собой.

– Значит!.. Разве можем мы сказать, что водка кончилась, если есть еще одна бутылка?

– Ни в коем! Случае…

– Что «ни в коем случае»?

– Не можем сказать.

– Что ее нет? Водки?!

– Да.

– Правильно. Хотя… Вета не знает…

– Это проблема, согласен.

– Стой, стой! Подожди, – беспокойно заворочался Рон. – Но тогда что же… мы будем делать вид, что… водки нет?!

– А как?

– Но ведь это неправда!!!

– Чистая неправда! Истинная! – пламенно подтвердил я.

– Вот… Неправда… Я же не против чего-то. Просто такая жизнь. Мы допили, а у тебя там… еще есть. Что ж нам, скрываться, что ли?.. Лично я – за правду.

В ту секунду перед нами материализовалась жена Рональда.

– Это вы о чем?

Интуиция ее сработала безупречно.

– Веточка… – замялся Рон.

Он судорожно размышлял – сказать или нет. Настал один из важных моментов, от которых в жизни зависит очень многое.

– Веточка, – он все ж таки отважился признаться, – я… правды хочу.

– Правды?! А-а, ну это еще ничего.

Для подстраховки я вызвался лично сопровождать Рона в поисках правды. И действительно! Мы очень быстро ее нашли. И половину ее, ради отвода контролирующих глаз, перелили из новой бутылки в старую. И довольно интеллигентно – с тостами и паузами – выпили. А потом я попытался вычерпать правду до дна, но был застигнут на месте преступления Ветой. Впрочем, мудрости ее хватило, чтобы заменить казнь укоризненным взглядом.

Во время трапезы Рон, иногда заметив взгляд жены, начинал ласково ворковать:

– Веточка, ты зам… мечательно выглядишь…

– Ой, Рональд! – в сердцах отмахивалась та. – Только не надо мне эту херь говорить!

Рон моментально успокаивался. Мы выпивали следующую. Потом долго курили на балконе, беседуя о человеческой судьбе. Потом Рональда заинтересовал стеклянный шарик на металлической подставке, ранее подаренный нам кем-то из бесчисленных гостей. Следовало формулировать вопрос, потом раскручивать шарик, а в нем при движении загорались и гасли разноцветные огоньки – каждый предполагал вариант ответа: «да», «нет», «никогда» и так далее. Шарик останавливался, огоньки еще бегали какое-то время, и в итоге последний из них оставался гореть, означая выбранный судьбой или непонятного свойства механизмом внутри шарика ответ.

Выслушав мои пояснения, Рон отважно раскрутил игрушку.

– А что там? – спросил он, сдвигая очки на лоб. – Я не вижу.

– Желтый. Остался гореть желтый.

– И что это означает?

– «Нет».

– «Нет»?

– Да. В смысле, ответ его такой. А чего ты спрашивал-то? – поинтересовался я.

– Это… личное, – нехотя ответил Рон.

Он выглядел как человек, которому теперь придется отменять важнейшее из ранее принятых решений.

– А ну-ка, я еще раз попробую…

Он снова крутанул шарик.

– Зеленый! – с готовностью подсказал я.

– Так. А он что означает?

– «Скоро».

– Скоро?!! – воскликнул Рон, пораженный до глубины души. Он отшатнулся от шарика – так, словно перед ним была гремучая змея.

– Так, Рональд, – раздался голос Веты. – Посмотри на меня. Я хочу знать, в каком ты состоянии.

Ее повелительный тон исключал малейшую надежду.

Гости начали собираться. Я вызвался их проводить. Перед сном стоило проветриться.

Снег, шедший на улице, укрыл дорожку перед нашим домом ровнейшим, никем не тронутым слоем. Мир стал абсолютно белым и чистым. Мы шли по нему, оставляя следы.

И я думал, пытаясь сравнивать. И я сравнил произошедшее вот с чем. Когда человеку дарят много подарков, иногда под них приходится отводить целую комнату. Совершенно невозможно сразу во всем разобраться, необходимо постепенно, один за другим, распаковать свертки, коробки и прочее, оценивая каждую вещь, определяя ей свое место, и только лишь тогда возможно понять, насколько богаче ты стал и что на самом деле означает то или иное подношение.

Перед выходом на улицу Девушка спросила:

– Ну, ты не жалеешь? Ты понял что-нибудь?

Ее интересовало мое сердце. Не толкнулось ли оно каким-то особым образом вблизи ребенка оттого, что я беру его на руки.

– Знаешь, – ответил я, – пока я могу сказать только одно: я все запоминаю. Ничего не будет упущено. В свое время я тщательно осмыслю дары, заархивирую и расположу. А теперь я лишь чувствую в общем. Что получил очень много, и оно чрезвычайно ценно.

Девушке понравилось. Она испытывает хорошо объяснимое счастье, которое, впрочем, не имеет ничего общего с животным удовлетворением самки, выполнившей биологическую программу. Здесь, надо полагать, радость спасшегося . За вычетом суеты и ошалелости, присущих обыкновенному спасению.

Случается бодун и Бодун. Пострадавшие от наших вавилонов поймут меня. Сегодня произошел Бодун. Характеризуется он не тем, о чем вы, может быть, подумали. Не-ет. При бодуне ведь что происходит? Ну, тошнит. Ну, голова ломит. Приходится, допустим, пробавляться пивком от зари до заката. Да-а! Примерно одна бутылка на два часа существования. И вообще следующий после культурного отдыха день обычно вычеркивается из жизни. По крайней мере, мой личный регламент таков. Девушка может сказать, что от меня воняло, как от бомжа, но это вовсе не означает, что я с прошлого года не мылся. Любитель посильной радости сочится характерным запахом по причине нормально функционирующей печени. Любой компетентный специалист выступит здесь понятым. Тем не менее, когда в паре с печенью начинает работать центральная нервная система, случается еще и Бодун – процесс застывания цемента, которым полнится орган с мыслями. Тошнота при нем не обязательна, головная боль – тоже. Вас просто берет на излом латентная истерика. Вы чувствуете непреодолимую потребность выть, взвизгивать, грызть землю. Причем, если одна рука начнет споспешествовать вам в овладении землей, другая должна сладострастно раздирать ногтями лицо. Пароксизм вакханалии наступает волнами. Может прыгать температура: вам тепло при лежании в снегу и страшно холодно дома, на мягком диване. Отдельно холодно, отдельно страшно. Содержимое головы (того, чем думают) варьирует химический состав. Голова кажется наполненной освинцованным гелием, при этом способность видеть превращается в сплошной оптический обман. Вы словно бы постоянно глядите на мир сквозь исцарапанное оргстекло метровой толщины. А главное – вам при Бодуне все все равно. И пахнет от вас уже не как от бомжа, а как от трупа, которому плевать на жизнь осознанно и с колокольни, чья высота прямо пропорциональна глубине могилы, куда труп был заботливо уложен друзьями и близкими.

Я не спорю! Нормальный, приличный, культурный человек, еще лучше – аристократ по крови, может и не пить. Ему это просто не нужно. Какие такие пертурбации и коллизии, огрехи и завихрения он будет вымещать с помощью алкоголя? Какой такой спиртосодержащий крест взвалит на себя и понесет в антитезу дрянности личной карьеры? Человек, достойный подражания со стороны любого другого человека, не ходит с утра пораньше на работу зарабатывать деньги, без которых он помрет с голоду. Такой человек не идет вечером с работы, болезненно морщась из-за тесных ботинок и запревая в одежде низкого качества. И уж тем более он с работы не бежит, поскольку нужно успеть заглянуть во все окрестные магазины, где продают скверную еду, требующую дополнительной обработки и приготовления. Он не возвращается в поганую конуру многоэтажки, способной выступать дьявольским надгробием на могиле самого понятия «Архитектура», слишком поздно вспомнив, что забыл купить в подъезд новую электролампочку взамен перегоревшей. Он не переступает порог своего затхлого жилья, с мучительным опасением в душе – затопило или не затопило, ведь сантехник работает в те же самые часы, а кран течет уже давно и с каждым днем все больше, а воображение человеческое бесконечно, и при каждом удобном случае оно рисует дивные картины нижних этажей, объятых неукротимыми потоками воды, стонущих соседей с выключаемым от переживаний даром речи, с избытками ущерба, не поддающегося учету, с разорением, долговой ямой и каторгой. Всецело достойный человек избавлен от обязанностей наемного служащего, сантехника, гувернера, автослесаря и повара одновременно. Он просто живет, следовательно, вправе утверждать: «Мы не работаем, мы находим себе занятие». Само собой, занятие не менее достойное, чем вся остальная жизнь. Такое занятие развивает, доставляет удовольствие, гармонизирует личность. Разумеется, тут можно и коньячку пропустить! Шестидесятилетней-то выдержки. Отчего же не пропустить? Коньячку-то? А вот мы – холопьи смерды – совсем другое дело. Наша жизнь, более похожая на существование, представляет собой сплошную кручину, серость, раздражитель и боль. Любая боль означает потребность в анестезии. Поэтому! Дайте нам жить, и мы оставим водку. Если же нет жизни, тогда налейте выпить. Не помните ли, что многие знания – к большой скорби? Не видите разве – тварь печальная сидит…

Что бы сделал я, будучи оставленным наконец в полноценном покое? Сперва блаженно бы спал, разметавшись по всей кровати, как в детстве на каникулах. В детстве, избавленном от городского шума, атмосферной вони, мобильных телефонов и обязанностей перед работодателем. Я долго бы нежился, ощущая таяние сонливости в голове, пока из первородного океана мыслительных образов, ассоциаций, обрывков каких-то фраз и мелодий не явилась бы во всей своей красе и возбуждающем гротеске первая мысль дня. А за ней сразу вторая, после которой оставаться в постели уже решительно невозможно. Потому как преступление! И значит – ты вскакиваешь, подлетаешь к письменному столу, за тобой тянется невидимый шлейф удачи, сопутствующий любому человеку, который правильно распоряжается талантом своим и жизнью, и ты пишешь ровно столько, сколько нужно. До первой остановки. Затем ты перечитываешь только что написанное и правишь, исправленное перечитываешь и… снова немножко поправляешь. Сколько времени отнял дебютный заход, неизвестно, но знать этого и не нужно совершенно. Потому что нет рядом никого, под чей менторский, хронографический аккомпанемент звуков, вздохов, телодвижений ты пробовал бы облачиться в активную созидающую форму. Никто не начинает за тебя твой день фразой «а давай мы сегодня…» в тот момент, когда к тебе не то что «давай», а вообще еще ни одна буква не успела прийти. Никто не обустраивает между твоей первой с утра мыслью и технической возможностью ее зафиксировать дистанцию для бега с препятствиями. Ведь у них – обычных, правильных людей – устроено как? Встал, сходил в туалет, умылся, почистил зубы, оделся, убрал постель, приготовил завтрак, позавтракал, помыл посуду (все это под вой музыки по радио, под дребезг новостей каждые пятнадцать минут), снова почистил зубы, посмотрелся в зеркало… И ВОТ ТОЛЬКО ТОГДА. Но тогда у вас уже не останется мыслей никаких, кроме обычных и правильных, и заниматься вы сможете не реинкарнированием вечности за счет перевода ее из своей души в осязаемые произведения искусства, а претворением в жизнь бизнес-плана Неотложных Мероприятий, составленного еще с вечера накануне, и пепел Клааса, биящийся ранее об ваше сердце, к тому моменту уже выйдет благополучно через задний проход, и много чего «замечательного» успеет случиться благодаря лишь тому, что родной, постоянно близкий человек окунет свою обожаемую жертву в ад благих намерений.

Меня воротит от людей… Сколько их! Никто из них не в состоянии хотя бы двигаться в предсказуемом направлении. Если я сам иду прямо и образцово предсказуемо, кому-нибудь нужно передо мной срезать угол, криво завернуть или внезапно застыть с тупо раскрытым ртом. Ты вроде начинаешь обходить, но и застывший тут же приходит в движение – естественно, наперерез тебе. И рот его все так же отвратительно раскрыт. А сколько элементарно некрасивых субъектов! Я уж не говорю про ум или маломальскую изюминку личности. Парад шаблонов. Один хороший поэт охарактеризовал порнографию как совокупление шаблонов. Однако проблема в том, что натурально порнографией занимается каждый, делает это регулярно и не предохраняется. Хуже того, стремится, чтобы таких, как он, шаблонов, становилось больше.

Вы мне скажете: так ведь и ты, дорогуша, неразличим в толпе. И, со стороны глядя, ты сам предстаешь в ней словно крохотный шаблончик, единичный пазл в громадном и бессмысленном месиве скучных, пресных людей. А вот и нет! – отвечу я вам. Посмотрите-ка внимательнее на ингредиенты толпы. Фактически любой из них, помимо серости и скуки, носителем которых он, в силу собственной обычности, является, глухо нормален . Страдает ли он, как и я? И – особливо – ТЕМ ЖЕ, чем страдаю я? Отнюдь. Он приходит домой и… все. То есть ничего. Вообще. До завтрашнего дня. Приходит и садится на диван. И будет сидеть. А потом ляжет на него. И пролежит, как миленький, до утра. Метаться из угла в угол точно не будет – уж оно по всему очевидно.

Пребывать одному хочется беспрестанно. Пребывать реально и долго. Просто чтобы вспомнить себя. Я ведь себя уже не помню почти! Я – потерянный человек. Моя личность похожа на тающее мороженое; когда-то имевшая жесткую лаконичную форму, она все больше расплывается лужицей по блюдцу. И это ужасно! Как бы я хотел остаться один и все вспомнить!.. Проверить себя изнутри, произвести учет изначально заложенного, хоть как-то залатать в целомудрии бреши. Ведь должен же я это сделать! Каким-нибудь способом, пусть даже вызывающим оторопь.

В свое время переболевая цингой в первой ее стадии, наблюдая за тем, как физически безболезненно происходит тление, как гниет моя плоть, я мог буквально заглянуть внутрь самого себя и внимательно рассмотреть материал, который составлял не просто какого-то там человека, а меня лично. Я удивлялся тому, насколько легко говядина живого тела превращается в мутные от гноя слезы, до чего ярко белеют человеческие кости, – они ослепительны в своем рафинадном блеске! Тогда я получил возможность подсмотреть изнанку бытия.

А еще хуже, гораздо хуже то, что я все-таки вынужден признать себя эмигрантом. Эмигрантом в собственной стране. И ничего в этом хорошего нет. Нет моего Советского Союза. Уже много лет как. Изменилась общественно-политическая формация, радикальные изменения претерпел социум, явилось новое поколение – новое в той степени, каковая обеспечивает разрыв между нами, идентичный положению иностранца, вынужденного жить не у себя дома, а в другом, чуждом государстве. Я уже никогда не верну себе свою страну. Я обречен на фактическое пожизненное изгнание. Видимо, поэтому так бывает тяжело, неуютно жить. Даже в тех случаях, когда кажется, что все просто и легко. Просто болезнь какая-то…

Стремясь провести с пользой отпущенный выходной и по-настоящему свободный в коммунальном смысле день, разбирался в архиве. Точнее, рассеянно листал блокнотик, который постоянно таскаю с собой и бывает по пьяни записываю в него мысли, при нормальном трезвом виде кажущиеся чуть ли не апофеозом пошлости. В другой какой раз они предстают до такой степени вырванными из контекста, что решительно нельзя вспомнить или догадаться – из чего и к чему возникло то или иное утверждение. Вот, например, такая, написанная кривым, путаным почерком фраза: «Перед красотой и вдохновением следует постыдство». Что это, спрашивается? О чем это вообще? Об онанизме? Или вот еще: «И даже шпалу промеж бровей не вставил! Какой же ты тогда мужчина?!»

Катастрофа, одним словом…

Пробовал читать, ставил музыку – не пошло ничего. С годами одно благополучно закупилось, другое перекупилось, третье поменялось. На смену первичному восторгу пришло умиление, очарование, успокоение, разочарование. Мир искусства погрузился в апатию и кризис, родники пересохли, земля в душах перестала родить, мейджор-лейблы аврально снизили цены. Окончательный вопрос «а какой смысл?» создал парниковый эффект в масштабах, не знающих границ. Я вывел формулу преуспеяния для отдельно взятого физического лица. Эталонно самодостаточный человек, решил я однажды, может прийти в магазин и купить музыку, приобрести фильмы, которые ему сейчас нужны, в необходимом количестве, без судорожных оглядок на кошелек. Я часто видел таких людей. У них отсутствовал нимб над головой, они приходили без охраны, кое-кто выглядел более задрипанным, чем я. Только все они уходили со стопками новинок под мышкой, а я, раз в месяц купив один диск, как будто бы довольствовался отъятием капли от счастья размером с океан. Смущало другое: те, кто мог себе позволить и регулярно позволял, они… не выглядели счастливыми. Совершенно! Равнодушные, заведенные раз и навсегда, проезжающие мимо, промахивающиеся – вот какие характеристики следовало бы им давать, не рискуя согрешить против истины. В известном смысле мой зад был радостнее, чем их перед. Но я по-прежнему считал положение обеспеченных людей – точнее, их статус, их возможности – достойной целью.

Теперь я тоже так могу. Я до сих пор оглядываюсь на кошелек, однако периодически рискую закупать кино и музыку на килограммы ! Без охраны и без нимба, черпая образцы всемирного кризиса, уповая на вероятность хотя бы призрачного улова, иногда я получаю нечто возбуждающее меня, напоминающее о былом томлении сердца, о слезах, о свежести чувств. И только «опыт, сын ошибок трудных» остужает начинающую воспламеняться надежду. Все уже было, все уяснено. Остается лишь передать накопленный багаж следующему живому искателю, стоящему в очереди за мной, игнорируя его кажущуюся бездарность и стараясь не раздражаться от приступов восторга, которые провоцируют у него смертные вещи, давно для меня умершие и захороненные в общей могиле впечатлений.

Я сижу на своем рабочем месте и работаю над дневником. Прямо сейчас я пишу эти слова. Иногда отхлебываю из стакана дешевый виски со льдом и снова пишу. На расстоянии вытянутой руки от меня в кроватке лежит ангел Sofi. Она крепко спит. Лицо ребенка оформлено блаженством. Иногда лишь спонтанный мираж сознания или внутренний потуг организма заставляет ее издавать короткий всхлип или провоцирует гримасу – ненадолго. Sofi ничего еще не знает. Только начинает чувствовать. Надеюсь, что все узнаваемое ею послужит жизни. Сейчас, глядя на нее, я рассматриваю невинность, залезая тем самым в долг. Я непременно отдам его, помогая своей девочке выживать. Я – воплощенная нелепость – буду стараться…

Позже, когда с ребенком ушли на прогулку, я смог-таки налить себе еще полтинничек спиртного, для обеззараживания бациллы выпил его, трезво огляделся и ответственно пришел в ужас. Уродское тело мое – сопливое, кашляющее, чихающее, нередко стонущее, украдкой пукающее – возлегло посреди пятиметровой кухни на раскладушку, как символ жизненной помехи, отравляющей эфир бытия. Одни считают, я осунулся, другие говорят, что опух. Подлецы все. И я между ними – агнец недоделанный, на заклании… Струится кислый, обезвоженный пот. Я жалок самому себе и хотел бы, чтобы меня пожалел хоть кто-то. Я понимаю, что для этого нужно вернуться как минимум в детство или провести тотальную зачистку взрослой жизни. Зачистку классически безжалостную, по принципу «ни женщин, ни детей». А у меня нет сил.

Жду, когда Гуманоид вырастет. Недолго ждать осталось, лет восемнадцать. Мы будем сидеть вдвоем на залитой солнцем террасе, высоко над уровнем моря. Девочка позволит мне выпить чего-нибудь неразбавленного, со льдом. Чуть-чуть выпить, для раскупорки вдохновения. И я все ей расскажу. Как страдала невинная мама, как мучился я – от неизвестности и страха за маленькое зависимое существо, о ночах, прерываемых стонами ребенка, которые сам он, конечно, не вспомнит уж никогда, пока не придет его родительский черед страдать и томиться ожиданием лучшей, выросшей доли, об уязвимости расскажу и наложении пределов на самость, расскажу о болезни, когда гложет досада и кислый струится пот, болезнь превращает тебя в кусок пошлятины, ибо жив ты еще, и страдаешь, и думаешь, что слабость твою участливо воспримут и понесут, бережно прижимая к груди, да только ты уже не ребенок, ибо слишком взрослый, но ты и не родитель, поскольку сам еще – личинка на выданье, потому и закован, и порабощен, и едва можешь пукать особым способом, неслышно для окружающих и даже неосязаемо для их естественно здоровых органов обоняния, и ты конечно же, как родитель, научишь свою дочь этому великому искусству, умению пукать когда угодно, при ком угодно, из любого положения и без ущерба для окружающей среды, а она в ответ скажет:

– Па, тут такое дело… Короче, дай сто долларов. Там уже все собрались… я опаздываю.

Она уйдет, оставив тебя одного (не об этом ли ты мечтал всегда, сука?), а ты будешь думать: в чем ошибка и чей обман? Когда именно тебя обманули на протяжении такой подозрительно долгой жизни?

Maman нездоровится, и приснилась ей Соня-Патиссон, она же Гуманоид воплощенный, умащенная вся во многих местах, пригожая. Только maman возрадовалась и взяла ребенка на руки, как он сразу дефекакнул. (А памперсов не было.) «Чтот-ты будешь делать! – всполошилась maman. – Как же ее мыть-то? Под рукомойником, что ли?» Начала мыть, а Гуманоид и говорит ей:

– I love you.

– Чего?!! – обалдела maman.

– I love you, – уверенно повторяет Гуманоид.

От счастья maman едва не прослезилась. Понесла дитя к соседям, показывать. Принесла и просит:

– Сонечка, милочка, скажи-ка нам да покажи-ка соседушкам – как ты говорить умеешь.

Молчит чадо, глазками только улыбается своими. Бились с ним, бились – ничего не добились. Вернулась maman с Гуманоидом обратно, положила его в кроватку, а Гуманоид тут возьми да и скажи, тихо так, но твердо:

– I love you.

Вот такое сновидение.

Вообще я понял, что, заканчивая бодрствовать, подходя к порогу ночи, укладывать тело в постель нужно крайне осторожно. Тем более если это не постель, а скорбная раскладушка.

С лицом, выдержанным в постном миноре, вы разоблачаетесь, снимаете одежду, то и дело вздыхаете – тяжко и скромно. Придав телу обнаженность, какое-то время еще стоите, подобно пингвину, держа крылышки рук по швам, а нос устремив по направлению к полу. И только потом, шепча «ох, господи, господи!..», медленно принимаете горизонтальное положение.

Непрерываемая покамест мелодия обесцвеченных дней дирижируется тактами снов. Собранная усталость, вопреки ощущениям духа, еще не полна. Вы в состоянии, переночевав – ровно столько, чтобы утром иметь силы продолжать уподобляться машине, – начнете вновь функционировать. И только новое, еще более затхлое «ох, господи, господи» при подъеме заставит усомниться в вашей окончательной безнадежности.

Возлегши, я доставляю себе крохотное, ни с чем не сравнимое удовольствие. Когда подушка верно приняла мою голову, а одеяло привычным образом накрыло туловище, я расслабляюсь и, упершись пальцами ног в стену… отталкиваю ее. Дюралевые ножки моего ложа легко скользят по полу, я прихожу в движение, еду, примяв постельное белье – так, как заядлые путешественники едут на верхней полке железнодорожного вагона, покачиваясь и мечтая под перестук колес, колеблясь в сладкой, напоенной будоражащими запахами дреме. В пределах крохотного помещения, едва допускающего наличие инородки-раскладушки, я еду целую секунду, преодолевая расстояние в пять – семь сантиметров. И этот путь, это путешествие способно выставить заслон всему унынию. Ни один богач, ни один бедняк не имеют такой возможности. Она моя. Я сам ее придумал. Но, как потаенно благочестивый человек, я еще нуждаюсь в произнесении молитвы на ночь. Да только вот беда: нет молитв в моей памяти! Нет до сих пор! Что делать, спросите вы? Я знаю что делать. По крайней мере, не надо отчаиваться. Никогда. Достаточно, отходя ко сну, просто сказать: «Низкий поклон родителям, спасибо жене, слава Богу. И спокойной ночи».

Юрий Абросимов – писатель, журналист и кинокритик. Родился в 1969 году в Москве. Придерживается умеренно либеральных взглядов. Фаталист и скептик. Увлекается новеллизацией фильмов. Среди многих источников удовольствия выделяет скорость и музыку. Из всех видов юмора предпочитает черный.