Снежные люди

Абу-Бакар Ахмедхан

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

МОГИЛЬЩИК И ПОХЛЕБКА

Все началось с хинкала из свежей бараньей грудинки, который сварила в одно из воскресений прошлой осени Хева, жена сельского могильщика Хажи-Бекира. Это было то самое воскресенье, когда из города третий раз приезжал уполномоченный уговаривать шубурумцев переселиться с бесплодных гор на свободные земли Прикаспия, в благодать и раздолье, где построен и ждет новоселов вполне современный поселок. Но, как и прежде, упрямые шубурумцы не пожелали оставить обжитые ветхие сакли.

Люди медленно расходились по тесным проулкам, и казалось, что они входят в чьи-то ворота, за которыми видны еще ворота, и еще, и еще. Неторопливо шли старцы, уже заказавшие себе надгробные плиты (конечно, без последней даты) и как бы взглянувшие на свою собственную могилу, что отчего-то наполняет их гордостью и ощущением отрешенности, почти святости; громко разговаривая, шли озабоченные горцы и горянки, окруженные детьми. Перекликаясь, смеясь, бежали дети, еще не знающие, что в мире существует смерть, и не желающие ничего знать об этом; им некогда, уже сейчас, сегодня ждут сотни радостных дел, а впереди предстоят дела еще интересней, еще радостнее — даже дух захватывает! И все вокруг говорили, говорили громко и возбужденно; так смутным и грозным гулом наполняют дупло встревоженные пчелы, когда медвежонок просунет туда мохнатую лапу... По дороге здесь и там люди останавливались и, размахивая руками, доказывали друг другу то, с чем большинство давно согласилось, чему противились лишь немногие; каждый горячо поддерживал собеседника; право, это походило на разговор глухих: «Ты на базар?» — «Нет, на базар!» — «А я думал, ты на базар...»

Увы, так всегда бывает с детьми и шубурумцами: не удалось уговорить сразу — и чем больше проходит времени, тем больше возрастает их упорство, тем больше придумывают они доводов и резонов.

— Это кощунство — бросить могилы отцов!

— Нет, нет, нет, этого нельзя допустить! Здесь и земля нас знает, и мы ее знаем.

— Недаром бабушки причитали: «Да спасутся наши дети от чудовища, живущего на равнине!»

— Вы же помните нашего великого борца Мушлука из Шубурума, который поборол всех борцов мира, а помер от укуса маленького комара на равнине? Да, да, маленького малярийного комара!

— Если земли Прикаспия и вправду так хороши, то почему же они до сих пор оставались пустыми? Отчего раньше не нашлись люди, которые хотели жить легко и богато?

— В сказках всегда текут медовые реки...

Но вскоре говор прошел и затих в отдалении. Возвращаясь с собрания, Хажи-Бекир вспомнил, что дома ждет его хинкал из свежей грудники. Конечно, подобная трапеза требует словоохотливого собеседника и доброго вина. И Хажи-Бекир взял в сельмаге трехлитровую бутыль сухого геджухского вина и по пути домой все посматривал: кого бы пригласить в гости?

Но пока Хажи-Бекир был в сельмаге, люди торопливо разошлись: у каждого нашлись неотложные осенние заботы, да и день выдался на редкость солнечный и теплый. Одни спешили на маленькие поля убирать ячмень и кукурузу; другие размашисто косили поздние травы на скудных лужайках меж скал и на лесной опушке, чтобы набрать колхозному стаду еще стожок-другой; третьи работали на скотном дворе, на птичнике, приручали лошадей из табуна, что вернулся с летних пастбищ. Словом, в колхозе у всех было дел по горло: только неустанным трудом можно прокормиться на скудных землях Шубурума... Но Хажи-Бекира мало интересовали колхозные заботы, он избрал более доходную профессию — он могильщик, его дело — погребать усопших и готовить надгробные камни. Труд, конечно, не очень веселый — это хорошо понимает Хажи-Бекир, но кому-то надо делать и это. Да и платят неплохо — кто даст деньги, кто сыр, масло, отрез материи, даже барана. Впрочем, сам Хажи-Бекир никогда ничего не просит, довольствуется тем, что дают. И радость и недовольство он прячет в душе.

Шел Хажи-Бекир по аулу важно, вразвалочку, походкой, которую горцы называют: «И это мое и то мое!» Он знал себе цену, знал, что каждая семья в ауле рано или поздно обратится к нему. По привычке сельский могильщик брился редко: полузаросшее щетиной лицо, по его мнению, больше соответствовало скорбному ритуалу погребения... Был могильщик неуклюж, тяжел; темные волосы начинались почти от самых бровей, а лицо казалось неумело вытесанным из жесткого камня... Он шел и озирался, и все не находил достойного сотрапезника. Не приглашать же этого наглого зубоскала, колхозного охотника Кара-Хартума, что тащит, посмеиваясь, убитого кабана: единственный в ауле, он ест свиней, проклятых пророком Магометом... Или вот председатель сельсовета Мухтар, уважаемый человек, но почему-то он считает Хажи-Бекира бездельником, нахлебником, почти тунеядцем и все требует выправить патент на эту жалкую работу могильщика. А какой же Хажи-Бекир патентованный могильщик?! К тому же «сельсовет Мухтар», как всегда, спешит, словно где-то уже занялся пожар... Разве с ним получится спокойная трапеза?

А разве можно удостоить чести быть гостем вон того несчастного человечка, парикмахера Адама, хромого горбуна, что идет сейчас навстречу, сопровождаемый ватагой сорванцов, которые кривляются за его спиной. Могильщик глянул на ребят исподлобья — и они остановились; могильщик шевельнул похожими на усы бровями — и ребята провалились как сквозь землю, только за углом еще слышался торопливый бег многих ног.

— Чего они от меня хотят?! — взмолился Адам голоском пронзительным, как визг пилы. — Я же им плохого не делаю...

— А ты не обращай взимания...

— Я не обращаю, но они... Добрый день, Хажи-Бекир! — спохватился Адам, вспомнив, что еще не поздоровался.

— Здравствуй, Адам. Ну, как твои дела? Чью дочь собираешься сватать? — усмехнулся Хажи-Бекир.

Он знал, что бедняга парикмахер вот уже лет десять тщетно ищет себе подругу жизни и в Шубуруме, и в окрестных аулах. Сам-то могильщик женился два года назад и был доволен женой, заботливой и послушной. Вряд ли Хажи-Бекир любил Хеву, но уже привык к ней, как и к своей работе, привязался и даже скучал, если жене случалось отлучиться. Впрочем, и вообще-то не слишком разговорчивый — в ауле ходила поговорка «болтлив, как могильщик», — Хажи-Бекир считал непристойным беседовать с женой, а тем более делиться мыслями или советоваться. Наверное, все-таки профессия влияет на характер человека... А может быть, профессию выбирают по характеру?

Хажи-Бекир смотрел на Адама с полупрезрительной улыбкой.

— Теперь о девушках и не мечтаю, — вздохнул Адам, — хоть бы вдовушка согласилась. Поверь мне, дорогой Хажи-Бекир, до чего же грустно одному в сакле: ни огня в очаге, ни котла на огне... Не с кем даже перекинуться словом.

— А жизнь, что ни день, к могиле ближе!

— Да, да, жизнь уходит, а близкого человека все нет.

— Сочувствую, дорогой Адам. Жестокими стали люди.

— Нет, не жестокими, — возразил парикмахер, — просто они же не знают, как я любил бы, как обожал ту женщину, которая вошла бы в мою саклю; как берег бы ее, как бы лелеял! Столько во мне, дорогой Хажи-Бекир, еще нетронутой нежности... Наверно, не меньше, чем снега на Дюльти-Даге...

И горбун печально покачал большой головой, снова вздохнул и снова заговорил; не мог остановиться, как соловей, и было безразлично, кому петь — дубовому пню, цветущему лугу, мрачному буйволу, веселому жеребенку; говорил, потому что говорилось.

— Сказать по правде, дорогой Хажи-Бекир, надо быть одиноким среди людей, чтобы оценить женщину. Иногда в моих снах является прекрасная незнакомка, и так с ней бывает хорошо, будто надо мной зажглась лампада. Это не Ширин, не Лейла, но и о ней нельзя рассказать простыми словами...

Не тем она дорога для меня, Что телом стройна и легка, А тем, что душою прекрасна она И шепчет мне ласковые слова...

Когда парикмахер читал стихи, его голос смягчался и делался почти музыкальным.

— Ого, я вижу, ты поэт!

— Да нет. Эти строки из чужого хурджина. А ты читаешь поэтов, Хажи-Бекир?

— Мне не до них, а им не до меня...

— Завидую я поэтам! Каким бы ни был калекой поэт, его всегда любят женщины. Иной человек похож на большой орех, а внутри пустой. А поэт — это всегда орешек с целебным душистым ядром.

— Бывает, бывает... — произнес Хажи-Бекир, с удивлением чувствуя, что смотрит на парикмахера уже с уважением, даже почтительно. — Да, да, черствые у людей души! — Хажи-Бекиру и в самом деле стало жаль этого простодушного человечка. — Была б у меня дочь, клянусь, выдал бы за тебя.

— Правда, Хажи-Бекир?!

— Правда.

— Спасибо хоть на добром слове. Есть ведь на земле и хорошие люди, потому и не теряю надежды, — сказал Адам и заковылял своей дорогой, но вспомнил и обернулся. — К твоей сакле, Хажи-Бекир, сейчас подъехал всадник. Поспеши встретить гостя.

И Хажи-Бекир поспешил, пытаясь догадаться, кто б это мог быть, и теряясь в догадках. Он даже пожалел, что не пригласил еще и парикмахера: где двое, там и третьему сыщется место.

А гостем оказался давний знакомый — бродячий мулла Шахназар, тот самый, что два года назад случайно заехал в Шубурум и обвенчал по незатейливым правилам шариата Хажи-Бекира с Хевой. Вдобавок и мулла и могильщик — оба трудятся для мира загробного; один расхваливает тот свет, другой помогает людям туда переселяться... Став могильщиком, суеверный с детства, Хажи-Бекир почувствовал себя священнослужителем и даже выучил наизусть несколько сур из Корана на арабском языке, в котором не понимал ни единого слова... Лукав мулла Шахназар, это про него сказано, что на двери вешает баранью голову, а внутри продает собачье мясо. Потому и приходится ему кочевать из аула в аул, стараясь не задерживаться. Еще говорят, что раньше на вопрос: «Много ли у вас грамотных?» — отвечали: «Один мулла!» А теперь, когда спрашивают: «Много ли у вас неграмотных?» — отвечают теми же словами: «Один мулла!» Чем дальше, тем труднее приходится Шахназару, и мулла пришел к выводу, что если раньше шайтаны существовали отдельно от людей, то теперь люди и есть шайтаны; как говорится, чужая-то спина видна, а своей не видать!

Друзья поднялись в саклю, когда Хева, такая же могучая, дородная, как Хажи-Бекир, черпаком уже раскладывала по тарелкам хинкал — галушки, сваренные в бульоне из свежей бараньей грудинки.

— Выходит, в самый раз успел! — воскликнул Шахназар, поправляя перстом усы, чтобы не лезли в рот, и засучивая выше локтей рукава старого бешмета.

— В самый раз, в самый раз, — подтвердил Хажи-Бекир, доставая подушки из ниши.

Хева постелила на пол клеенку, поставила мясо в плоской деревянной посуде, галушки в тарелках и отдельно приправу — чеснок с орехами, залитый простоквашей. Хозяин и гость сели на подушки, скрестив под собой ноги по обычаю горцев.

— Откуда грудинка? — спросил Шахназар.

— Хоронили позавчера одного коммуниста... Ты его знаешь: был учителем.

— Басмиллях... — пробормотал Шахназар, выбирая кусок полакомее. — Нет ничего лучше доброго хинкала для усталого человека.

Ели они с превеликим удовольствием, запивали хмельным виноградным соком: в наше время даже служители пророка отбросили как устаревшее запрещение вина мусульманам, ибо все равно нет на земле безгрешных людей. Ели и вели непринужденную беседу о том, о сем и обо всем прочем.

Могильных дел мастер недоумевал: как это, дескать, ангел смерти Азраил поспевает изымать души сразу из араба в Африке и мусульманина в Восточном Пакистане? На что мулла с деловым видом ответствовал:

— Чему ж ты удивляешься? Вон на реке Сулак построили электростанцию, и один человек каждый вечер нажимает кнопки, а в разных аулах и разных саклях одновременно загорается свет. Так это ж люди, а не ангелы!

Затем Хажи-Бекир посетовал, что вот, мол, отнимают кусок хлеба: два раза вызывали в сельсовет, грозили выслать из аула, если не займется полезным трудом.

— А я его спрашиваю, этого самого Мухтара: да разве ж бесполезна работа — предавать земле усопших?!

— А он что?

— Говорит: прежде за такое стыдились требовать плату! Но я и не требую. Разве я когда-нибудь спорил? Скупой недоплатит, щедрый прибавит: я все беру... Эх, зря я нынче поднимал руку против переселения!

— А что, разве и тут говорят о переселении?

— Давно.

— Помилуй аллах! Да как же правоверные могут оставить святые могилы отцов?! Срам! Какой срам!

— Срам, конечно... А что будешь делать?

— Нет, горцу не место на равнине, хотя бы там жареные чуреки росли на деревьях. Аллах давно приблизил нас к своему престолу, как же пренебречь милостью бога? Не соглашайтесь!

— Да мы и не соглашаемся.

— Ничего! Все уладится. А ты, главное, кайся, когда еще позовут в сельсовет. Наговаривай на себя. Сельсовет любит, когда у человека есть само-кри-ти-ка.

— Мужчине не честно говорить одно, а делать другое! — удивился Хажи-Бекир.

— Ничего! Все равно черного барана не отмоешь добела... Но если людям нравится, не жалей мыла, мой да усмехайся в бороду.

Беседа текла мирно, все больше согреваясь хмелем. Небо над саклей было ясным, нигде ни облачка. А между тем неотвратимо приближалась гроза — вместе с бульоном из медного котла, которым горцы всегда завершают трапезу. Никто ничего не подозревал. Хева налила жирный бульон в глубокие узбекские пиалы и первую подала гостю, а вторую поставила перед мужем, сказав: «Пейте, пока не остыло!»

Развеселившийся от вина Хажи-Бекир поднял обеими руками пиалу и, позабыв, что горячий жир сродни расплавленному металлу, разом вылил в глотку добрую половину. Ох, что было! От ужаса глаза могильщика выкатились и остекленели, вывалилась из рук пиала, облив горячим колени; захрипел и поперхнулся несчастный; вскочил, схватившись руками за горло, заплясал, затопал и, взглянув на побледневшую Хеву, прорычал роковые слова:

— Талак-талак, талми-талак!

И грянули эти слова в сакле, как небесный гром, как горный обвал, как выстрел из пушки.

Странное дело, смысл этих слов не только нам, живущим сегодня, но и тем, кто веками покоится на склоне горы Буйволиный Череп, усеянном надгробиями, не был никогда понятен. Этих слов нет ни в одном толковом словаре, ибо и толковать в них нечего. Они ничего не значат, пока не произнесешь их вслух, а тогда это — бомба, брошенная в дымоход, раскалывающая саклю, как грецкий орех, тушащая уютное пламя домашнего очага, разрушающая семью. Поэтому автор советует быть чрезвычайно осторожным в обращении с этими словами, ни в коем случае не произносить их вслух в присутствии своей жены, матери твоих детей, особенно если в доме есть посторонний человек, и он не глух, как пень.

У муллы шевельнулись усы, словно у кота, почуявшего мышь. Осторожно отодвинул он от себя пиалу, поглядел на Хеву, поглядел на корчившегося хозяина... Музыканту радость, когда играют свадьбу; мулле радость, когда у людей ссора. Шахназар потер подбородок.

— Ай-яй-яй, до чего ж, наверное, тебе больно, дорогой! И как могла жена не предупредить?! А все-таки не следовало произносить эти слова, хотя... Может, я ослышался, а? Может, ты вообще их не произносил, а?

— Могу повторить! — просипел обваренным горлом Хажи-Бекир.

— Нет! — отмахнулся обеими руками Шахназар. — Зачем повторять? Да, что ж делать? Что же делать! Лучше бы, конечно, не говорить их, но уж если сказаны, — пусть свершится!

И Шахназар повернулся к Хеве:

— Эй, женщина, ты слышала, что он сказал?

— Слышала...

— Так чего же ты стоишь? Больше ты ему не жена!

— Я... а! — пытался возразить Хажи-Бекир, но лишь невнятное бульканье вырвалось из его горла.

Молча повернулась Хева, молча открыла дверь, молча переступила порог. И только в последний миг не сдержалась: хлопнула дверью что было силы. Так уж воспитали ее родители — покорной древним обычаям, привыкшей скрывать желания и мысли, привыкшей повиноваться! Хлопнула дверью — и это было уже дерзостью! Хлопнула и ушла к родным. Теперь Хева при живом муже считалась вдовой.

 

МУЖ ВЫДАЕТ ЖЕНУ ЗАМУЖ

 Часа два метался по комнате Хажи-Бекир, как раненый медведь. И все время Шахназар старался разными средствами утолить его боль. Лучше всего помогала ледяная вода, которую пил из кумгана маленькими глотками могильщик. Уже в третий раз услужливо наполнил Шахназар кумган, хотя живот Хажи-Бекира был полон водой, как бурдюк овечьим молоком.

Но по мере того как стихала боль, возрастало раскаяние: с уходом Хевы в сакле стало неуютно и пусто. В эти минуты Хажи-Бекир ненавидел своего желанного гостя: как-никак Шахназар — строгий блюститель горских традиций, и не будь его в сакле, могильщик мог бы как-нибудь вывернуться, сказать Хеве... Ну, мало ли что можно сказать в утешение обиженной жене!

Наконец он не вытерпел и горестно воскликнул, обращаясь к Шахназару, который перебирал янтарные четки с красной кисточкой:

— Что ж это я наделал?! А!

— Ты о чем? — спокойно спросил мулла, на секунду перестав бормотать молитву.

— Как о чем?! Разве не видишь, что я разрушил семью?

— Не велика беда. И потом, ты же сам произнес эти слова, а словно бы упрекаешь меня.

— Нет, не упрекаю. Но ведь я сгоряча!

— Сгоряча не сгоряча, но слово мужчины твердо.

— Да, но как же... Что теперь делать?!

Шахназар едва заметно усмехнулся:

— Ты знаешь, что говорил турецкий султан, когда оказывалось, что отрубили голову не тому, кому следовало отрубить? Не знаешь? Он просто молчал, набрав воды в рот. Набери и ты.

— Но я не хочу жить одиноким! — завопил Ханш-Веки р.

— Чем восстанавливать из черепков кувшин, лучше слепить новый! Ты знаешь, что должно предшествовать возвращению прежней жены?

— Да, я знаю, но не желаю, чтоб к моей Хеве прикасался какой-нибудь негодяй.

Дело в том, дорогой читатель, что по строгим правилам неписаного закона разведенная такими словами жена может вернуться лишь после того, как хотя бы на одну ночь станет женой другого. Наутро новый муж должен бросить ей в лицо ту же формулу развода. «Дико!» — скажете вы. Но что делать: таковы правила шариатского брака!

Странно устроены люди! Ну, погорячился, а теперь жалеешь, — казалось бы, чего проще: пойди, извинись, покайся. Словом, поговори с обиженным откровенно и честно. Но нет: выдумали люди разные правила, законы, обычаи, загромоздили ими жизнь, как старой мебелью квартиру, к великой радости разных мошенников и пройдох, из тех, что умеют пролезть в замочную скважину... Кому из нас не приходилось, в сотый раз потирая ушибленную коленку, сокрушенно думать: ну, зачем мне столько ненужного старья? Оставить бы самое необходимое человеку...

— Но это неизбежно, — строго возразил Шахназар.

— Ты поищи, ты можешь найти выход!

— Все в руках аллаха...

— Сколько?

— Чего сколько?

— Проси сколько хочешь, но верни жену такой, как ушла, — сказал Хажи-Бекир. — Сто рублей...

— Не хочу уподобиться торгашу, — ответил Шахназар, поглаживая щеку двумя пальцами. Могильщик хорошо знал повадки муллы.

— Хорошо, я согласен. Пусть будет двести...

— Надо подумать, подумать... Ох, как плохо думается! Отчего бы это, а? — удивлялся Шахназар. — Худо, брат, когда в кармане свистит ветер...

И только когда Хажи-Бекир достал из кисета и передал ему две сотенные бумажки, служитель веры глубоко и надолго задумался. И вдруг изрек мысль, в которой для удрученного могильщика был маленький и неуверенный, но все же проблеск надежды.

— Есть у тебя в ауле человек, на которого ты можешь положиться, как на самого себя?

— Для чего? — не понял Хажи-Бекир.

— Для видимости мы обвенчаем с ним Хеву, приведем к нему, договоримся, чтоб он ее не трогал, а утром Хева вернется к тебе.

Хажи-Бекир хорошенько поразмыслил и просиял. Да, Шахназар не дурак, знает, как и что делать, чтоб из черепков снова склеить кувшин. Но теперь надо очень и очень крепко подумать: кому бы довериться? Может быть, Одноглазому Раджабу, колхозному кладовщику? Но он женат... Как же приведешь к нему Хеву? Нет, не годится. Может, договориться со старым Али-Хужой? Слишком болтлив и ни за какие деньги не сохранит тайны...

— Ну, есть у тебя такой человек в ауле? — снова спросил мулла.

— Есть! — вдруг обрадованно вскричал Хажи-Бекир. — Есть!

— Кто он?

— Адам. Ты знаешь его: жалкий, маленький, горбатый человечек.

— А Хева согласится?

— Уговорим! Ты же умеешь стращать людей: пугни ее родителей, а они свое сделают. Да и зачем им содержать дочь-вдову?

— А он, этот горбун, женатый?

— Нет, что ты! Кто за него пойдет замуж.

— Тогда за дело! Не будем откладывать!

И Шахназар решительно поднялся.

Мулле не терпелось. Теперь, когда деньги лежали в кармане, он стремился поскорее совершить обряд и уехать. Давний опыт подсказывал: не дожидайся, что вырастет из посеянного; недаром говорится — баба сеяла бобы, да уродились клопы!

Прежде всего они посетили родителей Хевы, а Хажи-Бекир, как подобает горцу, учтиво склонил голову и попросил прощения; затем извинился перед Хевой, хотя обожженная глотка еще болела и могильщику больше всего сейчас хотелось отстегать жену плетью. Но что делать? Надо выглядеть смиренным. «Ну, а плетка своего дождется, — думал Хажи-Бекир, — только бы вернулась». Шахназар произнес долгую проповедь о страшных карах в загробном мире ослушницам и упорствующим, ибо сказано, что от котла — сажа, от злого — злое, и еще говорится, что от добра человек расцветет, а от злого засохнет... Словом, рассуждал, не умолкая, так, что борода шевелилась, и двигалась, и прыгала, и дергалась, и металась, а под конец мулла погладил ее, словно похвалил, и заключил проповедь сурой из Корана на арабском языке, которой не поняли и оттого больше испугались. Первый раз в жизни Хева пыталась возразить, но родители настояли, и она покорилась.

Втроем направились к сакле Адама.

Стадо уже вернулось в аул, сгустились сумерки, над крышами поднялись дымы, зажегся свет в окнах, и ребятишки покинули улицу, торопясь к ужину. Сакля Адама одиноко стояла за аулом, на отшибе, словно бы ее отогнали прочь за какую-то провинность перед обществом. И возле сакли росло единственное в поселке дерево, — впрочем, не абрикос, не слива, не яблоня, а всего лишь тополь. Никто из стариков не может припомнить, чтобы когда-нибудь привозили в аул саженцы таких бесполезных деревьев, и на вопрос, откуда же взялся тополек, только разводят руками да подъемлют к небу глаза, как бы намекая на вмешательство самого аллаха.

Ни одно окно не светилось в безмолвной сакле; Адам питался всухомятку, огня в очаге не зажигал, ужина не готовил. Со дня рождения сельский парикмахер ни разу не побывал в городе, не пришлось, но жадно расспрашивал о городе других. Больше всего восхищало Адама, что там не надо ничего готовить дома, что можно пойти, заплатить и съесть, что хочешь,— молочный суп, лапшу с курицей, а еще лучше суп из фасоли, а на второе добрый кусок мяса, поджаренный на углях, или плов из чечевицы. Право, это почти райская жизнь! Как хотелось Адаму поселиться там, где есть харчевня, где есть гостиница, где есть клуб и каждый вечер (даже, говорят, и днем!) показывают кинокартины. Вот только переселяться одному не хотелось, да и боязно, да и трудно расставаться с односельчанами: плохие они или хорошие, но Адам к ним привык и только сердится, что упрямые шубурумцы не желают спуститься к берегу моря со своих голых скал. Как всегда, Адам пораньше лег спать, чтоб поскорее забыть одиночество, развлечься сладкими мечтами и добрыми снами, в которых жадно целовал и девушек и вдовушек; целовал — и был счастлив! От этого счастья пробудил Адама стук в ворота. Сначала он думал, что и стук ему снится, но стучали уж слишком упорно и громко: так во сне не стучатся. Сонный, теплый, пошатываясь спросонья, Адам кое-как оделся и в шлепанцах поспешил к воротам; шел, и ему чудилось, что он не Адам, а герой народной сказки Палдакуч, к которому вот так же постучали ночью, а когда Палдакуч открыл, у ворот стояла черноглазая, чернокосая красавица и говорила: «Ты звал меня во сне, вот я пришла!»

Наконец, заскрипев, отворились ворота, и парикмахер узнал поздних гостей. Недоумевая, пригласил в саклю. Когда засветилась керосиновая лампа, глазам пришельцев предстала комната, в которой все было неприбрано, разбросано, неопрятно; не сразу удалось найти места, где можно было сидеть.

Перебивая друг друга, размахивая руками, мулла и могильщик стали объяснять Адаму, что от него требуется. Вскоре у горбуна голова пошла кругом: неискушенный в тонкостях шариата, полусонный, он совсем растерялся; сперва пытался расспрашивать, но чем больше объясняли, тем меньше понимал и, наконец, почел за благо просто соглашаться со всем, что говорили эти почтенные люди. И когда его спросили: «Ну, как?» — он промолвил, солидно кивнув: «Все ясно!»

На всякий случай Шахназар и Хажи-Бекир еще несколько раз повторили все сначала, а затем мулла приступил к обряду бракосочетания. Он посадил рядом невзрачного Адама и статную Хеву — совсем так же, как два года назад посадил рядом Хеву и Хажи-Бекира.

— Как тебя звать? — спросил мулла, остановив бег четок в руке.

— Ты что, смеешься надо мной, что ли?! — вознегодовала Хева. — Ты что, не знаешь, как меня звать? Да я же сегодня кормила тебя хинкалом...

При воспоминании о хинкале у могильщика возобновились боли в глотке; он сморщился и плюнул: слюна была горькой. Шахназар недовольно покачал головой, и возмущенная Хева хлопнула в ладоши.

— Вахарай! И не стыдно, такой большой человек, и так врет... — Она повернулась к Адаму. — Понимаешь, он отрицает, что я угощала его хинкалом...

— Я не отрицаю, — возразил Шахназар. — Прошу не перебивать и отвечать, когда я спрашиваю. Так нужно.

— Отвечай, когда говорят! — вставил и Хажи-Бекир.

— А ты не приказывай, ты мне не муж! — перебила Хева, сама удивляясь своей дерзости; впрочем, она все еще чувствовала себя незаслуженно обиженной.

Мулла не дал Хажи-Бекиру возразить ни слова, еще раз объяснил, что совершается религиозный обряд и надлежит совершать его чинно и благолепно.

— Итак, как тебя звать, женщина?

— Хевой зовут меня. Хе-вой!

— Ты согласна стать женой этого человека, что смиренно сидит рядом с тобой?

Мулла показал на Адама, который смотрел на Хеву о жадным любопытством, не в силах отвести глаз.

— Нет! — сказала Хева.

— Не говори так, дочь моя... Время дорого каждому! — как мог мягче сказал Шахназар.

— Скажи, хорошая, «да»! — пролепетал Адам.

— Ну, да!

— Будешь ли ты, дочь моя, любить этого человека до той поры, когда смерть разлучит вас? — снова вопросил мулла.

— Что ты говоришь? — встрепенулся Хажи-Бекир. — Как так?! Завтра она должна вернуться...

— Да не мешай ты... Так надо! Ну, отвечай, дочь моя!

— Нет. То есть да...

Уже и Хева устала от всей этой канители.

— Хорошо, дочь моя! А тебя как звать? — обратился мулла к парикмахеру.

— Что? — Горбун не сразу понял, что обращаются к нему.

— Как звать, спрашиваю.

— Меня?

— Конечно же, не меня, раз я спрашиваю.

— Меня же каждая собака знает...

— Имя, имя твое!

— Адам. Но так меня никто не называет.

— Не о том речь. Согласен ты стать мужем этой женщины, что сидит рядом с тобой, покорно склонив голову?

— Еще бы!

— Ты будешь любить ее до той поры, когда смерть разлучит вас?

— Да. Готов любить и после смерти.

— В таком случае пророк согласен, чтобы вы были мужем и женой! — возгласил мулла.

— О, благодарение тебе, пророк! — Адам воздел руки к пыльному потолку.

Шахназар пробормотал молитву и добавил, обращаясь к Хеве:

— Ты уйдешь от него, как только он скажет те слова, что сегодня произнес твой бывший муж. Поняла?

— Поняла, — покорно отозвалась Хева.

— Ну, дело сделано — вассалам-вакалам! Мне пора в дорогу, а тебе, Хажи-Бекир, домой.

— Да, да! — сказал Хажи-Бекир и встал. Улыбнулся горбуну, похлопал по плечу и сказал: — Ну, Адам, смотри! — И погрозил пальцем.

— Хажи-Бекир, дорогой, не беспокойся: век не забуду твоей доброты. Спасибо, что сдержал слово. Ты настоящий мужчина!

— Какое слово?! — удивился Хажи-Бекир.

— Ты же сегодня клялся выдать за меня дочь. Ну, дочери нет — так ты привел свою жену. Вот ты какой добрый! — восхищенно сказал Адам, провожая гостей. У дверей он обернулся к Хеве. — А ты, дорогая, приготовь добрый ужин: надо же нам отметить такой день!

— Ну и противный у тебя голос... — промолвила Хева.

— Что голос, родная! Селезень некрасиво крякает, да нежно любит...

— Смотри-ка, говорит как настоящий муж! — засмеялся Шахназар.

— А что ж?! — весело возразил Адам.

— Ну-ну, валяй! — сказал Хажи-Бекир, довольный, что все наконец уладилось, и, оглянувшись, добавил: — А ты, Хева, не давай себя в обиду.

— Еще чего! — буркнула Хева, разжигая огонь в очаге. — Хватит с меня обид: сыта по горло...

— Зачем обижать?! — заголосил Адам. — На руках буду ее носить!

Мулла и могильщик так и прыснули, представив Хеву на руках у маленького горбуна: шутка была превосходной.

И только Хева даже не улыбнулась. Всегда безропотная, она делала все, что приказывали родители; потом вышла замуж и стала делать все, что приказывал муж и что должна, по ее представлениям, делать жена: стирала белье, доила корову, готовила еду, прибирала в доме, стелила постель, точила долота, которыми муж выбивал орнамент и надписи на каменных надгробьях.

Адам проводил гостей до сакли Хажи-Бекира, где Шахназар вскарабкался на коня; тут мулла впервые увидел на парикмахере хорошую каракулевую папаху и сразу попросил охрипшим от жадности голосом ее продать. Однако благодарный и щедрый горбун предложил обменяться; впрочем, папаха муллы была еще не слишком поношенной...

Довольный Шахназар уехал в ночь, мурлыкая в бороду известную песню: «Хорошо, когда все хорошо, когда светит солнце, хорошо, когда в небе месяц, хорошо, когда в кармане деньги! Легко шагать, легко дышать, легко быть умным, когда есть деньги!..»

А парикмахер поспешил в сельмаг, чтобы купить к ужину такую же бутыль, какую видел сегодня в руках Хажи-Бекира: человек неопытный, он думал, что жен необходимо поить светлым геджухским вином.

А когда с бутылью вернулся домой и открыл дверь, застыл, не веря глазам: в комнате было прибрано, чисто, уютно и тепло, в очаге весело потрескивали дрова и плясало золотистое пламя, на огне кипел котел, а у очага сидела Хева и готовила приправу к чечевичной похлебке. Пораженный, стоял горбун, не смея переступить порог. «Вот что значит женщина в доме!», — думал он очарованно.

— Что стал? Заходи! — сказала Хева. И Адам вошел в комнату.

 

СЛУХИ РОЖДАЮТСЯ НА ГУДЕКАНЕ

А Хажи-Бекир, чтоб сократить ожидание, сразу лег спать. Но было в сакле непривычно тихо, не слышалось рядом дыхания Хевы, комната казалась пустой и неуютной, и могильщик тщетно ворочался с боку на бок. Не стерпев, оделся Хажи-Бекир, плюнул в сердцах и обещал Хеве завтра же добрую порку, а пока пошел, чтоб скоротать вечер, на сельский гудекан — место, где собираются жители села побеседовать, обменяться новостями, сообща подумать над происходящим в Шубуруме, в Дагестане, на всем земном шаре и даже в космосе.

Шел Хажи-Бекир темными проулками, изредка освещенными скудным светом из окна сакли, шел, гремя камнями, оступаясь, но было все это ему привычно, обыкновенно; и Хажи-Бекир никогда не думал, что можно жить иначе, что где-то есть освещенные улицы, асфальтовые дороги, сады и парки, кино, театры, концерты, выставки... Пока человек не знает, что есть в мире апельсины, он довольствуется морковкой. Многим в ауле казалось, что им хорошо живется — есть хлеб, есть во что одеться, есть сакля, есть очаг, есть куры, есть козы и даже бараны... Столетия могли бы пройти над Шубурумом, и все оставалось бы прежним. Беда, когда человек спокоен, когда покидают любознательность и дерзость, горячее недовольство собой и другими: стареет тогда человек, обрастает жиром да ленцой, из живого существа делается полурастением, которому довольно тепла да пропитания...

Шубурумский гудекан уютно устроился под навесом веранды сельского охотника Кара-Хартума. Как известно, горская сакля по второму этажу опоясана поднятой на столбах верандой. Вот здесь-то под верандой и лежат в беспорядке камни да бревна, на которых сидят собеседники. Когда охотник дома, он ставит на окошко в первом этаже керосиновую лампу... В Шубуруме все еще нет клуба, хоть и не раз решали всем миром, что клуб надо построить. Вот и приходится довольствоваться гудеканом под верандой, а редкие киносеансы да лекции устраивать в мечети. Впрочем, люди не ропщут: на гудекане собирались отцы, собирались и деды, и оттого здесь все вроде бы даже мило сердцам внуков.

Сегодня тут много народу. В горном ауле под самыми снегами Дюльти-Дага вечера холодные, и люди одеты тепло, все больше в тулупах с длинными рукавами. На самом почетном камне восседает худощавый старик Али-Хужа. В прошлом был Али-Хужа красным партизаном, в схватке с турками при ауле Маджалис потерял большой палец на правой руке, но и теперь, забывшись, иной раз восклицает: «Во!» — и выставляет правый кулак без пальца. Был Али-Хужа горячим энтузиастом новой жизни, первым спустился с гор на всенародную стройку, когда рыли Октябрьский канал, чтоб оросить засушливые земли у Каспия. Но и он с годами поутих и выдохся среди спокойных, самодовольных шубурумцев, стал просто сельским балагуром. Но в этом есть у него неугомонный соперник, старый Хужа-Али, с которым, говорят, со дня рождения Али-Хужа еще ни разу не сошелся во мнениях. Скажет Али-Хужа, что это белое, а Хужа-Али уже протестует: «Неправда, черное!» И никакие посредники — маслиатчи — не могут их привести к общему знаменателю. И, пожалуй, к лучшему: ведь из белого с черным только и может получиться серость. Впрочем, сегодня Хужа-Али на гудекане нет, и оттого беседа тише обычного и серьезней: говорят о переселении вниз, на равнину. Али-Хужа жалеет, что не смог утром прийти на собрание.

— Я бывал на равнине, — говорит, — видал, какой поселок поставили наши прежние соседи. Можно так сказать: стали люди, наконец, людьми! Виноградники такие, что за день не объехать на машине. В каждом доме вода, канализация, чистота, уют, в окна заглядывают деревья, птицы на все голоса заливаются... И в каждом доме кино.

— Какое кино? — спросил кто-то, почесывая затылок.

— Называется те-ле-ви-зор. Лежи на диване и смотри, что делается в Африке, в Америке, в Махачкале, во всем мире...

— Во всем мире?!

— Да, только наш аул там не показывают. Эх, жаль, я не был на собрании! Уж я бы сказал.

— И без тебя говорили! — возразил Одноглазый Раджаб, кладовщик: он заново перестроил свою саклю и теперь не желал никуда переселяться. — Не беспокойся, всех спросили — да или нет!

— И ты сказал «нет»?! Ишак длинноухий! Ну, что хорошего в этой свалке камней? — Али-Хужа повел рукой вокруг. — Не спрашивать, а гнать надо всех отсюда, гнать в шею...

— На то и Советская власть, чтоб спрашивать, — ответил Раджаб, развертывая газету и пытаясь читать в слабом свете, падавшем из окна сакли.

— Осла тянули в рай — уши оборвали, оттаскивали назад — хвост оторвали. Разума у нас мало! — горько заключил Али-Хужа. — Э, да что говорить, из слов плова не сделаешь... Дай-ка кусок газетки, скручу цигарку.

Вот тут и подошел сельский могильщик Хажи-Бекир. Хоть и шел он, важно переваливаясь, а на душе скребли кошки: вдруг здесь уже знают, что случилось с ним нынче?! Но, видно, никто не знал, и Хажи-Бекир, учтиво поздоровавшись, присел рядом с Раджабом.

— Чего уткнулся в газету, как лошадь в торбу с сеном? — снова повторил Али-Хужа. — Дай, говорю, бумажки...

— Погоди, почтенный! Тут новости... — отмахнулся кладовщик.

— Какие там еще новости! Все новости знаем...

— Еще человек полетел в космос, — вставил Искендер, секретарь сельсовета.

— А что ж, вполне может быть, — согласился Али-Хужа.— Я своими глазами видел — там на равнине, — как без наседки выводят цыплят. В наше время этим не удивить.

Али-Хужа не торопясь освободил из-под шубы грудь, вынул из газыря патрон и высыпал на ладонь... Вы думаете, порох? Нет, самый обычный табак. Как видите, и в старую форму можно вложить новое содержание.

— Мы живем все-таки в атомный век! — важно произнес Кара-Хартум. И все вспомнили недавнюю — месяцев пять назад — лекцию про атом, в которой шубурумцы ничего не поняли, но единодушно кивали, соглашаясь с лектором. И только Хужа-Али попросил разрешения задать вопрос... «Все понятно! — сказал он. — Одного я не понимаю: как в конфету «подушечка» попадает повидло — в самую середину?!» И сейчас, вспомнив Хужа-Али, многие засмеялись, а старый Али-Хужа нахлобучил Кара-Хартуму папаху на самые глаза, промолвив: «Эх ты, век атома!»

Наступила тишина. А тишина на гудекане всегда бывает недолгой и тревожной, как в родильном доме до первого крика новорожденного.

— Вах, вах, вах! — испуганно вскричал Одноглазый Раджаб. — Что только творится!

— Чего пугаешь людей?! — Али-Хужа улучил момент и все-таки оторвал добрый клочок газеты. — Вах, ты удивлен, будто балка упала на голову! Что такое?

— О, недобрая весть! Что теперь будет, люди?! — заголосил Одноглазый.

— Дай, я прочту! — Кара-Хартум хотел выхватить газету, но кладовщик не дал.

— Вот тут,— он хлопнул рукой но газете, — написано, что напали на след каптара...

— Кого, кого? — раздались тревожные голоса.

— Каптара.

— А что это такое?

— Да вы что, люди? Кто не знает каптара?! Это же снежный человек! В газете написано, что его видели в горах Памира и в наших горах.

— Ну-ка, ну-ка, дай сюда! — Кара-Хартум вырвал наконец газету из рук Одноглазого Раджаба и присел поближе к окну.

— А что ж, все может быть... — вставил Али-Хужа, слюнявя край цигарки. — Я сам своими глазами видел, как без наседки выводят цыплят. Ничего удивительного!

— Каптар? Уж не он ли кричал вчера ночью? — сказал и Хажи-Бекир.

— Да, да, я тоже слышал крик, — подхватил Кара-Хартум. — Такой крик, что даже подумал — будет обвал!

Люди на гудекане зашевелились, сгрудились. В этих местах, где часто бывают лавины и камнепады, где от молний погибают люди, где в самый жаркий месяц бывает неслыханный град, от которого чабанов не спасают даже бурки, — в этих местах легко верят слухам. А уж если написано в газете...

— И я слышал!

— И я!

— Неужели это кричал каптар?! — усомнился Искендер и почесал под папахой.

— Только каптара нам и не хватает... — тяжело вздохнул Хажи-Бекир.

— Снежный черт! Чудеса! — воскликнул, будто очнувшись, Одноглазый Раджаб.

— Я твоего отца знавал. Я твоего деда знавал. Прадеду твоему брил голову — такие же были черти, как и ты! — усмехнулся Али-Хужа, и глубоко затянулся, и выпустил дым из ноздрей, и оглядел встревоженных людей на гудекане, удивляясь, что никто не отозвался смехом на шутку.

Но шубурумцам было не до смеха. С детства им сказывали страшные сказки о каптарах, пугали этими безобразными, страшными дьяволами вечных снегов, которые, случалось, съедали одиноких путников живьем. И хотя никто никогда не видел каптара, но шубурумцы могли бы по давним сказкам описать его внешность. Не сходились они только в одном: человек это или животное?

— Говорили о крике? — спохватился Раджаб, большой любитель, как выражаются горцы, сыпать соль на свежую рану. — Да ведь и я слышал! Ужасный крик! На мне будто ежи затеяли пляску. До утра не сомкнул глаз.

— Чепуха! — прервал Али-Хужа. — Я ничего не слышал.

— Да тебя и пушкой не разбудишь, — возразил Кара-Хартум, — сам же рассказывал, как в гражданскую войну у тебя под носом украли паровоз на станции Манас.

Но и эта шутка не рассмешила людей.

К гудекану подошел чем-то взволнованный Хамзат, племянник Али-Хужа. В прошлом году окончил Хамзат ветеринарный институт, его направили в Шубурум, и он повиновался, хоть и с неохотой.

— На тебе лица нет, что с тобой, а? — спросил его секретарь сельсовета Искендер.

— Беда! — глухо ответил Хамзат, и все головы разом повернулись к нему.

— Какая беда?!

— Волки зарезали племенного быка. Вчера ночью... Вообще, здесь у меня не жизнь, а сплошные неудачи... Кто даст закурить, друзья?

В ауле уважали ветеринара, и со всех сторон протянулись руки с раскрытыми пачками папирос. Тут Искендер не удержался, достал и себе папиросу из случившейся близко коробки, хоть у самого в кармане лежала полная пачка. Такой уж характер у человека!

— Нашел о чем печалиться?! — возразил Раджаб. — Все равно бык слишком велик, а наши коровы чуть побольше осла, вот и не могли разродиться: дохли... Тут, брат, беда похуже...

— Что еще стряслось! Что-то вы все здесь вроде бы напуганные...

— Понимаешь: появился снежпый человек. Каптар! Я сам слышал его крик и до сих пор...

— Не можешь опомниться?

— Не смейся, Хамзат, тут дело серьезное. А вдруг он придет в аул?!

— Подумаешь, велика беда, если каптар пощекочет тебе пятки.

— А если он залезет на мой склад? А там... у меня документы, счета, всякий хапур-чапур... А? Небось об этом вы не подумали?

— Очень нужны ему твои бумаги!

— Эхе, зло шутишь, Хамзат! А вдруг он подожжет бумажки? Чтоб погреться. Ему пустая забава, а мне, кладовщику, под суд.

Хамзат усмехнулся.

— Каптар — это животное. Зверь. А звери боятся огня и не умеют зажигать спички. Ты лучше скажи, как это ты прошлый год ухитрился списать на крыс два центнера брынзы? Знаешь, как говорится: пусть котел открыт, но и у кошки должна быть совесть!

— Вах, я сам поражаюсь, какая это прожорливая тварь — крысы. Каюсь, не усмотрел. Признаю: виноват...

— А коли так, — вмешался Али-Хужа, пользуясь правом старшого (на гудекане не положено перебивать словесные поединки), — собери-ка ты, братец, со всего аула кошек и береги колхозный сыр.

— А разве кошки не едят брынзу?! — удивился кладовщик.

Как порыв ветра, прокатился смех по гудекану.

— Съедят, да не столько, — сказал Хамзат, похлопав кладовщика по плечу. — Я вот ищу тему для научной работы. Не взяться ли за изучение этих прожорливых шубурумских крыс? Как думаете, люди добрые?

— Эхе, разве пристойно мужчине, носящему очки, заниматься такой подлой тварью?! — воскликнул, не сдержавшись, Кара-Хартум. — Ты бы, дорогой Хамзат, занялся каптаром. Вон даже в газетах пишут о снежном человеке...

— Да не человек он, а животное, — возразил Хамзат.

— Кто бы ни был! Сразу прославишься на весь мир, — обрадовался Раджаб возможности отвлечь людей от своего склада. — Ученый Хамзат, сын Абдурахмана из рода Али-Хужи, уроженец аула Шубурум! Хорошо звучит?

— А ведь звучит! — воскликнул Кара-Хартум.

Люди шутили и не знали, как метко их шутка попала в цель. Хамзат давно искал тему для диссертации, и ему не хотелось брать простую, обыденную тему, на которые так много и так скучно пишут диссертации. Нет, он мечтал о теме сенсационной; ему хотелось прославиться и тогда вырваться навсегда из осточертевшего Шубурума. В конце концов было бы здорово — диссертация «О происхождении, биологических формах и поведении каптара, также называемого снежным человеком».

«Это же целина для ученого!» — думал Хамзат.

В тот вечер во все сакли Шубурума вошла ошеломляющая весть о появлении снежного человека. Как видите, на гудекане не только рождаются сказки, истории, не только складывают песни — здесь возникают и слухи, легенды, сплетни, в которые свято верят доверчивые шубурумцы.

Даже Хажи-Бекир и тот, лежа в постели, долго размышлял о каптаре и даже увидел его во сне, но почему-то очень похожим на горбатого парикмахера Адама.

 

АДАМ И ХЕВА

В Шубуруме, как во всех горных аулах, рано ложились и рано вставали, особенно осенней порой, когда так много неотложных дел. Пропел петух, заалело небо на востоке над горами Ассаламуалайкум, окрасились нежным пурпуром снежные вершины гор Ваалайкумсалам. Замычали коровы, которых погнали горянки в аульное стадо, заревели буйволы, оглушительно зарыдали ослы, залаяли собаки. Столбами поднялись утренние дымы и влились в высокие прозрачные облака. Все приметы обещали погожий день.

Были в ауле заботливые хозяйки, которые в этот ранний час уже возвращались с узлами травы: из травы торчали рукоятки серпов. Устало шли горянки, согнутые ношей, а мужчины стояли у саклей и хвастались друг перед другом: «Моя-то, моя: больше всех тащит! Вот жена так жена!»

Да, здесь, в горном ауле, все лежало на женских плечах. И не только потому, что машинам здесь не проехать, не развернуться, а вьючных ишаков мало, но и в силу давнего обыкновения. «Ишак в хозяйстве — лишняя забота, — говорили горцы. — Зачем? Слава аллаху, в доме есть жены, сестры, невестки...» И горянки с малолетства привыкали к тяжелому труду, им и в голову не приходило возмущаться или протестовать, ведь так живут все! Здесь, в горах, каждый работал сколько мог, насколько хватало сил. Иначе нельзя: лето короткое, не поработал до седьмого пота — зимой придется ох, как туго. Лишь у служащих сельмага и сельсовета, больницы и школы, у парикмахера был свой рабочий день, а дома их семьям приносила отдых только ночь.

Один сельский могильщик жил в ауле свободным художником: ложился, когда вздумается, и вставал, когда захочется. В конце концов люди помирают не каждый день. А заготовлять много надгробий впрок не следует: заказчики начнут перебирать и капризничать... Да и могут счесть недоброй приметой: «Ох, скажут, сколько смертей ты желаешь аулу!»

Легко было бы Хеве управиться с несложным хозяйством Адама: ни коровы, ни овец, ни кур, ни собаки; даже кошка не трется у ног в сиротливой сакле парикмахера. Но то и дело застывает рука Хевы с поленом, которое надо подложить в очаг, с тряпкой, которой она стирает пыль в стенной нише. Застывает рука, а на лице появляется странная, смущенная улыбка. Словно удивляясь, поведет Хева плечом, вздрогнет, оглянется в пустой комнате и укоризненно покачает головой: что-то, мол, неладное делается с тобой, Хева! И снова кипит работа в ее сильных, проворных руках. А там опять остановится и оцепенеет. Вот взяла осколок зеркала (говорят, у сапожника нет сапог, а у парикмахера доброго зеркала), взяла зеркало и смотрится в него с удивлением и любопытством.

Тут постучали в дверь. Хева поспешно положила зеркало и обернулась.

— Входи, чего ж ты стучишься в свою саклю, — громко сказала она.

Дверь открылась, но вошел не Адам, вошла сельский врач Айшат, которой доверено здоровье шубурумцев. Как истая горянка, Айшат усердна, заботлива, она ведет прием в амбулатории, лечит в больничке на четыре койки, ходит по вызовам на дом, проведывает больных и без приглашения: словом, не исполняет обязанности, а живет и волнуется. Вот и сейчас она прибежала в отдаленную саклю, испугавшись, что Адаму стало плохо, а человек он одинокий... Вчера велела Адаму вторично явиться на прием, горбун не пришел, и встревоженный врач уже стучится в саклю...

— Хева?! — воскликнула Айшат, переступив порог.

— Да... — смущенно ответила Хева. Были они давние подруги и не раз, бывало, вместе готовили в девичьей комнате пельмени — курзе. Но по-разному сложилась судьба: Хева рано бросила школу, помогала матери, а там выдали замуж за мрачного Хажи-Бекира; Айшат сумела одолеть науки, стала даже врачом, а все еще только мечтает о женихе, который должен быть человеком необыкновенным и, конечно, не шубурумцем. И теперь, когда подруги встречались, Хева становилась робкой и смущенной, может быть, оттого, что Айшат считалась в ауле большим человеком.

— Ты здесь?

— Да...

— Как ты сюда попала?!

— Садись, подружка, — тихо сказала Хева, улыбнулась, потянула Айшат за рукав к тахте. — Давно мы с тобой не сидели рядышком. — Хева приложила ладони к зардевшимся щекам. — Правда, я сегодня не такая, как всегда? Да?

— Правда... А что случилось?

— Ой, прямо стыдно тебе рассказывать... Понимаешь... Ну, словом, меня выдали замуж.

— За кого?!

— За Адама.

— Как?! Ничего не понимаю! Ты же была замужем за Хажи-Бекиром!

— Ну, это было вчера. Да ты послушай...

И Хева стала рассказывать. Айшат слушала, и негодовала, и возмущалась, и замечала, что раз Хажи-Бекир обварился, надо его вызвать в амбулаторию; и никогда не думала, что еще молодой человек, всего-то Хажи-Бекиру тридцать лет, может быть таким идиотом; наверное, все-таки виновата профессия могильщика; ну, а что же Адам?

И в голосе врача явственно прозвучало любопытство.

Тут Хева смутилась окончательно.

— Понимаешь, он совсем, ну, совсем не такой...

— И Адам не такой?! И ты?

— Ну, понимаешь, совсем не такой, как Хажи-Бекир, как отец, как все другие мужчины в нашем ауле...

— Ах, ты вот о чем! Ну, конечно, не такой. Он, бедняга, больной...

— Ой, Айшат, я вовсе не о том... Да он, может, лучше здорового! Он же совсем-совсем другой...

— Ну, какой же он, Хева? Странный, что ли? Да?

— Ну, может быть, да, немножко чудной... Понимаешь, всю ночь, всю-то ноченьку напролет он говорил, говорил, говорил.

— Воображаю! Ты, наверное, измучилась...

— Нет! Совсем нет... Я засыпала, просыпалась, опять засыпала, а он чирикал, щебетал, ворковал...

— А ты хоть расслышала, что там... говорил Адам?

Хева снова прижала ладони к горячим щекам и опустила глаза.

— Разные... слова...

— Ой, Хева! — воскликнула в отчаянии Айшат. — Легче принять ребенка у роженицы, чем поговорить с тобой. С этим каменным пугалом, с Хажи-Бекиром, ты вовсе разучилась говорить!

Хева подняла глаза: удивленные, недоуменные, сияющие.

— Не сердись, подружка! — тихо попросила она. — Я скажу тебе... Он говорил слова, которые я слышала разве только в детстве.

— В детстве?!

— Да, от матери... И больше никогда; понимаешь, никогда; Я уж и позабыла их. А теперь...

Хева вдруг поднялась, выпрямилась, провела ладонями по груди, по бедрам, спросила зазвеневшим тревожным голосом:

— Вот ты скажи мне, скажи правду, подружка: я ведь ничего? Я ведь еще красивая? Да?

— Ты очень красивая, Хева, — ответила Айшат неуверенно; сильно хотелось ей ободрить, поддержать подругу. Так бывает весной, когда разорвутся тучи, и солнце пригреет на лесной опушке какую-нибудь дикую сливу, и в одну ночь зашевелятся и приоткроются, как сонные глаза, бутоны, и выглянут на свет нежно-розовые лепестки. Кто захочет морозным дыханием убить их нежную красоту? Айшат глядела на Хеву и в самом деле чувствовала, что она стала другой: непосредственной, свободной, веселой, гордой! Перед Айшат стоит молодая женщина, которая вдруг ощутила свою привлекательность и силу.

— Конечно, я не Ширин, ради которой рушил скалы Фархад; не Лейла, которую искал и не мог найти Меджнун, но я...

— Ты лучше, ты — Хева! — обняла ее Айшат, привлекла, снова усадила на тахту рядом.

— Я сказала неправду, Айшат,— говорила Хева, блестя глазами. — Он говорил и те слова, мамины, которые я слышала маленькой, ребенком. Но еще он говорил много-много и других слов, которых я в жизни не слыхала, даже не знала, что такие бывают...

— Скажи, подружка! Ну, припомни... Ну, хоть немножко.

Айшат разбирало любопытство.

— Я же не могу так красиво говорить. И слышала-то первый раз! Ну, хорошо, хорошо, попробую вспомнить... Постой, постой! Кажется, так... — Хева, запинаясь, произнесла: — «Ты не тем дорога для меня, что телом стройная, легкая, а тем, что душой ты прекрасная и шепчешь ласковые слова...»

Она подумала и заключила:

— Как будто бы так...

— Да это же стихи! — воскликнула Айшат.

— Ну, значит, стихи, — согласилась Хева. — А скажи, подружка, может быть... Может быть так, что Адам... Ну, сам придумал... эти стихи?

— Не думаю! — осторожно возразила Айшат. — Как будто бы я читала их в книжке.

— Тебе виднее. Наверное, так... — но тут же запротестовала: — А все-таки я знаю, я уверена, что Адам может и сам придумать, сочинить стихи! И вовсе он не бедный, не больной, нет! Он самый здоровый, самый богатый в Шубуруме. И должно быть, не только в Шубуруме! Да!

— Ой, ты зачаровала меня своим превращением, — спохватилась Айшат. Радость Хевы странно отозвалась в сердце врача: ей и самой захотелось такой радости; Айшат поймала себя на том, что завидует подруге. Да, да, завидует! — Ну, я пошла.

— Да посиди, мне так хорошо с тобой. Посиди.

— Зайду в другой раз. Больные ждут...

И подруги расстались. Хева еще раз погляделась в зеркальце, поправила волосы, открыла немного шею, грудь, провела рукам по талии — ей было легко. Ей казалось, что нежные, мягкие, как пух снежной синицы, слова Адама сыплются на ее еще никем не замеченные, еще не обласканные белые женственные плечи нескончаемым дождем сверкающего бисера. Хеве чудилось, будто она светится изнутри, как праздничный фонарь. Сегодня Хева ощутила себя равной Ширин, Лейле, величайшим красавицам мира: ее впервые воспел мужчина.

— «Ты не тем дорога для меня...» — повторила Хева и засмеялась.

После этой встречи в сакле Адама Айшат шла в смутном и странном настроении, не очень понятном ей самой; в девичьей душе проснулось томящее желание любить и быть любимой, а вместе и неясная радость предвкушения; словно бы Хева зажгла в ней старинный горский светильник, неяркий и беспокойно отзывающийся на всякое дуновение...

Раньше, до института, Айшат, быть может, иначе смотрела на шубурумских парней, но теперь девушке кажется, что она далека от них, как вершина Дюльти-Дага от прикаспийской равнины.

А между тем немало юношей Шубурума глядят на врача восхищенными, жадными, ревнивыми глазами. И в первую очередь ветеринар Хамзат, про которого поговаривают, что он привязал себя к Айшат, как горец привязывает бурку к седлу: не оторвать! Однако врач старается избегать Хамзата и охлаждать его пыл при встрече. «Все здешние — вроде Хажи-Бекира», — думает сейчас с отвращением Айшат и мечтает встретить совсем иного, невиданного человека. Пусть бы даже некрасивого. Сегодня Айшат поняла что-то новое в мужской красоте...

В это утро врач впервые ощутила странную тревогу, идущую по аулу, будто круги по воде, и забеспокоилась, сама не зная отчего, насторожилась.

По дороге в больницу она свернула к сакле бабушки Айбалы, которая хворает уже пять дней. Старая Айбала — жена Хужа-Али, мать жены «сельсовета Мухтара», мать матери Айшат...

К бабушке Айбале Айшат всегда была привязана больше, чем к матери. Старая Айбала угощала внучку грецкими орехами и разными сладостями да пряностями из пестренького сундука, открывавшегося с мелодичным звоном. Эта мелодия, как солнечный зайчик, и сейчас трепещет в душе девушки. А сколько разных разностей поведала ей бабушка в долгие зимние ночи, когда за окнами и за воротами выл и свистел свирепый ветер, что сорвался с вечных снегов Дюльти-Дага! Айшат особенно любила сказки про легендарных джигитов, которых приветствовали орлы в вышине и с которыми здоровались львы в пустыне... И каждый раз, заканчивая сказку, бабушка вздыхала и говорила:

— Вот появится у нас такой красавец джигит и увезет тебя, внученька, когда станешь взрослой, далеко-далеко в сказочную страну...

— А откуда он узнает обо мне? — спрашивала маленькая Айшат: она верила каждому слову бабушки.

— О внученька, ты вырастешь такой красивой, что молва о тебе пройдет по всему свету и он увидит тебя во сне...

— Во сне?! — удивлялась Айшат, прижимаясь к бабушке.

И скажет он утром родителям: «Мать моя дорогая, испеки мне румяный чурек, заполни хурджин — одну суму сладостями, а другую подарками; а ты, отец мой, оседлай мне коня вороного. Я в путь-дорогу собираюсь...»

— А зачем подарки?

— Чтоб украсить ожерельем твою белую грудь и перстнями твои белые ручки.

— А как он узнает меня?

— Да ты сама будешь ждать.

— А как я его узнаю?

— В один прекрасный день появится в Шубуруме, еще издали удивляя людей, красавец джигит на славном вороном коне с белой отметиной во лбу, а на всаднике будет зеленая черкеска с золотыми газырями, и белоснежная андийская бурка на плечах, и красный башлык, как тюльпан... Конь под ним будет плясать лезгинку: гудур-гудур-гудур-май... Ай-да гудур-гудур-май! Люди будут смотреть разинув рты: мол, кто это и откуда?! В чьем саду вырос такой герой? И зачем пожаловал он в наш старый Шубурум?

— А он им что скажет?

— Он лихо спешится перед людьми и скажет: «Я приехал за красавицей Айшат, где она?»

— А я выбегу и скажу: «Вот она я!»

— Это ты сейчас можешь сказать, а когда будешь взрослая, тебе станет стыдно, и ты закроешь шарфом лицо.

— А зачем?

— Так надо.

— А вдруг он не узнает меня?

— Узнает! Но тут произойдет беда: на глазах у джигита тебя похитит страшный каптар...

— Нет, нет, нет, я не хочу!

— Ну, а потом этот джигит освободит тебя от каптара и...

— И что?

— И будет такая свадьба, какой от сотворения мира еще не видели шубурумские высоты: станут плясать и звери, и птицы, и деревья — все живое будет радоваться... А теперь дай-ка вытру тебе нос!

И детское впечатлительное сердце сохранило сказку, она не исчезла, а проникала все глубже; и девушке хочется во все это поверить и убедить себя, что сказка сбудется; но как поверить, когда с той детской поры прошло столько лет... Да и не носят теперь горцы черкесок с газырями, разве только на сцене. И коней становится все меньше, теперь горцу подавай машину, да не грузовую, а легковую... И все-таки смутная мечта не покидает Айшат: а вдруг сбудется?! Бывают же в жизни чудеса! Почему бы не появиться такому джигиту в Шубуруме? Конечно, повзрослевшая Айшат никому об этом не рассказывала, но однажды больные кое-что полушутя у нее выпытали: уж очень им хотелось знать, почему она не выходит замуж, чего ждет? И с тех пор в ауле стали поговаривать, что Айшат ждет жениха, что в городе — там, на берегу моря, — наверняка были у нее шуры-муры, а может быть, есть даже и муж... Нет, нынешние девушки — одно недоразумение; вон, говорят, в городе теперь не отличишь парня от девушки,— ну и времена настали! Девушки, говорят, ходят теперь в штанах, а парни в платках: подумать только! Все на свете перевернулось, только восход и закат не поменялись местами! Девушки, говорят, стригутся под парней, а парни — под девушек. Что это? То ли девушки сошли с ума, то ли парни забыли о мужской чести...

Сегодня Айбала поднялась с постели и вот сейчас сидит возле сакли на припеке, окруженная детьми. Бабушка знает несметное множество небылиц и былей, историй, сказок, преданий, пословиц, присловий, причитаний, песен свадебных и погребальных, а чего и не знает, сама придумывает... И оттого всегда окружена, словно бы воробьиной стаей, детворой. А рассказывать бабушка любит, было бы кому слушать, а взрослые или ребятишки — все равно! Посмотрите, как бабушка Айбала увлечена своим рассказом: костлявые пальцы вдруг сгибаются, будто орлиные когти, глаза то прищуриваются, словно смотрят вдаль, то испуганно расширяются, то загораются огнем, и бабушка сама становится похожей на страшную Вагик из горских сказок. А дети все теснее жмутся к ней, все торопливей дышат, пугливо озираются.

Айшат остановилась поодаль, прислушалась.

— Однажды он подстерег, схватил мохнатыми лапами красавицу Зубари и убежал в горы быстрее, чем скачет конь, чем прыгает тур. Сорок лучших джигитов аула любили красавицу Зубари; храбрые, они бросились в погоню за каптаром. Но не вернулся никто в родную саклю: одних каптар сбросил в пропасть, других загрыз, прыгнув со скалы на спину, третьих убил снежной лавиной, а после съел, разгрызая человечьи косточки, как мы грызем грецкие орехи...

— А что было с красавицей Зубари? — испуганно прошелестела девочка.

— С Зубари? О, с ней-то было страшнее всего. Снежный человек сорок дней и сорок ночей играл в ледниках свадьбу и, наконец, женился на ней силой. Но в последнюю ночь Зубари кинулась в ущелье...

— И умерла?!

— Нет. Говорят, каптар не дал ей умереть и до сих пор, говорят, мучает, а умереть не дает. И стала Зубари седой как снег. И говорят, прикована она цепями на самом высоком леднике Дюльти-Дага...

Тут Айшат прервала рассказ:

— Я к тебе, бабушка. Ты не рано ли поднялась?

— Поднялась, доченька. Грею кости на солнышке. Спасибо, да пошлет тебе аллах хорошего жениха, твое лекарство лучше бальзама.

— Я рада, рада, бабушка, что тебе лучше... А что это ты рассказывала детям?

— Да вот просят рассказать про снежного человека. Про каптара!

— О каптаре?! Почему?

— Да о ком же еще? Весь Шубурум только и говорит о катаре. Будто бы даже в газетах писали. Вон как!

— Ну, я пошла, бабушка.

— Иди, иди, доченька.

И только Айшат хотела свернуть в переулок, как ее чуть не сбил с ног Хажи-Бекир, который спешил к сакле Адама.

— Куда же это наш Азраил так бежит, а? — воскликнула старуха Айбала. — Будто удирает от каптара! Чуть мою внучку не столкнул. Вот чумовой! Эй, куда ты?

— В жаханноб (в ад)! — крикнул Хажи-Бекир.

— Туда тебе и дорога, — сказала вдогонку бабушка Айбала.

Сегодня Хажи-Бекир проснулся поздно, и первой его мыслью было, что Хева, наверное, уже вернулась в саклю. Однако ничто не говорило о ее присутствии: в очаге не было ни огня, ни кастрюль. Могильщик быстро оделся и выглянул во двор: и там нету Хевы. У закрытых ворот все еще мычала корова, которая по привычке подошла к ним, услыхав, что мимо гонят стадо. Так и стоит здесь, недоенная, голодная, и мычит, жалуясь. Только теперь у Хажи-Бекира стало тревожно на душе: время приближалось к обеду, а Хевы все еще не было. В отчаянии он ударил себя кулаком по колену и поморщился от боли. К тому же могильщик почувствовал голод: со вчерашнего обеда он только пил ледяную воду. Вот когда вспомнились ему слова Адама: «Поверь мне, дорогой Хажи-Бекир, до чего же грустно одному в сакле: ни огня в очаге, ни котла на огне...»

Не вытерпела душа Хажи-Бекира: распахнул настежь, ворота («Пусть корова идет куда хочет, хоть к шайтану!») и решительно зашагал к сакле Адама. В проулках, где шел могильщик, с воплями разлетались испуганные куры, собаки поджимали хвосты и прятались по укромным местам, словно бы понимая, что недоброе сейчас настроение у Хажи-Бекира и лучше с ним не связываться. Возмущенный, разгневанный не меньше, чем вчера, когда обварил горло, могильщик ворвался в саклю не постучав. Здесь была только Хева: сидела у очага и готовила обед. Хажи-Бекир был поражен ее спокойствием, непринужденностью: что-то остро кольнуло его в сердце.

— Ты что делаешь? — рявкнул он.

— Разве не видишь: готовлю обед, — равнодушно отозвалась Хева.

— Что ты говоришь?! Какой обед? Ты должна вернуться домой! — закричал Хажи-Бекир.

— Как же я могу вернуться, если он не сказал тех слов?

— Как не сказал?

— Очень просто, не сказал — и все.

— А где он? — Негодованию Хажи-Бекира не было предела; только теперь его осенила догадка, что дело оборачивается очень скверно. — Где он?

— Кто?

— Твой муж. Да что я: какой он тебе муж? Горбун писклявый. Где он, спрашиваю?

— Ты всегда говорил: жене незачем знать, где ее муж и что он делает. Я не слежу за мужем.

— Одумайся! Какая ты ему жена?!

— Ты же сам выдал меня за него замуж. Разве я этого хотела? Ты же уговаривал... А он не хочет теперь произносить те слова.

— Не хочет?!

Это было уж слишком.

— Да. Зачем, говорит, я стану повторять такую бессмыслицу: разве я попугай?.. А знаешь, Хажи-Бекир, он мне говорил такие добрые, такие хорошие слова: ты таких и не знаешь! Радовался, как ребенок. «Только теперь, — сказал, — я стал человеком. И не хочу расставаться с тобой, Хева!»

— Так и сказал?!

— Так и сказал...

— Чтоб его сожрал каптар! Проклятый! Мы же договорились...

— С каптаром?!

— Хуже: с твоим горбуном... Налила б ему такого горячего супа, как мне, — небось запел бы другое.

— Но я хуже сделала. Перепутала и положила в чай соли вместо сахара, — простодушно рассмеялась Хева.

— А он?

— Выпил! И глазом не моргнул. Сказал, что вкусно.

— Мер-рзавец! Ну, доберусь я до него... А ты сейчас же ступай домой.

— Как это — домой?

— Я тебе говорю: сейчас же отправляйся домой!

— Да я же не могу! Ведь он не сказал тех слов... Сам же знаешь.

Возразить было нечего: Хева не могла уйти просто потому, что ей захотелось уйти... Хажи-Бекир исколотил бы, как он думал, «эту бесчувственную скотину Хеву», но не смел и пальцем коснуться чужой жены. Шариат строг! И могильщик бесился от своего бессилия. Теперь он в бешенстве ругал даже самого себя, хотя еще недавно это показалось бы Хажи-Бекиру почти богохульством. «Вот и доверяй людям! — думал он. — Какая разница — человек, шайтан, каптар, мулла, парикмахер!»

В дикой ярости выбежал Хажи-Бекир из сакли.

Карабкаясь по узкой дорожке, сложенной из шатких каменных плит, перепрыгивая через грязные лужи и канавки, по которым течет мутный ручей, уносящий весь мусор и нечистоты аула, Хажи-Бекир, будто на крыльях, летел к сельской парикмахерской.

В полутемной комнате под сельмагом Адам в заплатанном белом халате сбривал щетину сельскому охотнику Кара-Хартуму и рассказывал какую-то забавную историю, отчего Кара-Хартум едва не валился со стула. Хохотали и те, что сидели поодаль на скамейке и ждали своей очереди: секретарь сельсовета Искендер, Одноглазый Раджаб, почтенный Али-Хужа и другие. А на площади у магазина, на току, колхозницы складывали снопы ячменя, которые на арбах привозили с поля мужчины.

— Осторожно, осторожно смейся, дорогой Кара-Хартум, — говорил Адам. — Жаль будет, если на таком гладком лице останется след моей бритвы.

— Ну, ну, а дальше? А дальше что? — лепетал, захлебываясь смехом, охотник.

— А дальше...

Но тут Адам обернулся на шум и застыл с раскрытой бритвой в руке, побледнел. И все, кто был здесь, повернулись к сельскому могильщику, который в этот миг и впрямь был похож на ужасного Азраила, ангела смерти.

— А дальше... — еще прошептал парикмахер помертвевшими губами.

Стараясь сдержать гнев и казаться спокойным, могильщик приветствовал уважаемых людей аула. И парикмахер приободрился.

— О, здравствуй, дорогой Хажи-Бекир! — воскликнул Адам. — Садись, садись... Как спал, что во сне видел? Наверное, все покойники снятся, а?

— Н-да! Особенно один.

— Кто же это, а?

— Ты, горбун, ты! — Хажи-Бекир сгреб Адама за ворот и оторвал от пола.

— Я ж, слава аллаху, не покойник... — просипел парикмахер. — Пусти!

— Но будешь! И скоро, если сейчас же не пойдешь со мной к своей жене... Тьфу! К моей жене... и не скажешь тех слов! Понял?

— Ну, нет: она моя жена!

— Врешь, моя!

— А если твоя, так для чего говорить те слова?!

Могильщик растерялся: в самом деле, зачем?

— Ну, допустим, твоя.

— Сам признал: она моя жена! А теперь опусти меня на пол, я не привык к невесомости... Вот так лучше.

— Да, да, друзья, — вмешался Кара-Хартум, — рукам воли не давайте. А языком, пожалуйста, хоть мир переворачивайте! Сначала, дорогой ты наш Хажи-Бекир, следовало бы объяснить, в чем дело. О чем спор?

— Кара-Хартум прав, — сказал Али-Хужа, — раз уж мы оказались свидетелями...

Могильщик стал рассказывать: он был убежден, что прав, и хотел заручиться поддержкой почтенных людей аула. Он рассказывал, стараясь быть спокойным и ничего не пропускать. Люди слушали, сдерживая улыбки, сочувственно качали головами, восклицали: «Вах! Вах! Кто бы подумал!» — и переглядывались с Адамом, подмигивали ему. Наконец Хажи-Бекир заключил:

— Вот и все, уважаемые. А теперь он обязан сказать Хеве эти слова.

— А что думает Адам? — спросил Али-Хужа, прикрывая ладонью улыбку.

— Как я могу их сказать? Сами посудите, добрые люди! — взмахнул руками парикмахер. — Как можно повторить слова, в которых нет никакого смысла? Я же не птица попугай, я — человек! И потом: разве я дурак, чтоб отказаться от сокровища, упавшего в мои руки?

— Гм! — важно произнес Раджаб. — Положение запутанное.

— Разве я не прав? — спросил Хажи-Бекир.

— Ты прав.

— Выходит, не прав я?! — возмутился Адам.

— Нет, и ты прав!

— Ну, люди, так не бывает: всегда кто-то виноват, кто-то прав, — возразил Кара-Хартум: мыльная пена на его подбородке уже высохла и теперь осыпалась, как иней.

— И ты прав! — сказал Али-Хужа.

И тут люди не выдержали, расхохотались. Могильщик ожидал сочувствия, поддержки, а они смеялись над его бедствиями.

— Что за смех?! — закричал он, багровея. — Чего зубы скалите?

— А разве не смешно? — перебил Али-Хужа. — Всем давно прожужжали уши — бросьте шариатский брак, расписывайтесь в сельсовете. Вот у него! — Али-Хужа показал на Искендера.

Секретарь сельсовета приосанился:

— Правильно говоришь, Али-Хужа!

— Но уж если случилось такое... — попытался возразить могильщик.

Но Али-Хужа прервал:

— Если б, дорогой Хажи-Бекир, ты с Хевой расписался в сельсовете, мог бы в свое удовольствие произносить эти слова хоть сто раз в день, и жена оставалась бы дома.

— Если бы, если бы... — возразил могильщик. — Что изменится, если я буду сожалеть? Да, я жалею, что женился по шариату... Но что меняется от моего сожаления? Хорошо, я теперь готов кусать не только пальцы — локти готов кусать! Ну и что же?.. Помогите, почтенные, заставьте Адама произнести эти слова.

— Нельзя насиловать человека! — возразил Кара-Хартум. — Насилие карается законом.

— Так я сам его заставлю! — заорал в бешенстве Хажи-Бекир.

Заслышав шум в парикмахерской, прибежали люди с колхозного тока, столпились у дверей, возле окон. Могильщик хотел схватить Адама, но горбун прятался за людей, проскальзывал между ними, и люди охотно пропускали его, смыкаясь перед Хажи-Бекиром. «Скажешь?» — орал Хажи-Бекир. «Не скажу!» — отзывался Адам то за спиной Кара-Хартума, то за спиной Али-Хужи. А люди надрывались от смеха.

— Что тут происходит? — спросила, входя, встревоженная, бледная Хева.

— Играем в кошки-мышки! — весело ответил Кара-Хартум.

— Хинкал остывает. Пора обедать! — сказала Хева.

— Сейчас, дорогая, сейчас! — отозвался Адам из-за чьей-то спины. — Видишь, что этот человек хочет сделать с твоим мужем...

— Ты ей не муж! — заревел Хажи-Бекир. — Хорошо, что пришла, Хева. Я заставлю его сказать те слова здесь, при всех. Отойдите, люди, я в гневе, я не ручаюсь за себя...

Хажи-Бекир засучил рукава, и открылись такие могучие волосатые руки, что Раджаб попятился, сказав: «Лапы, что у каптара, ух ты!»

— Дай ему, бедняге, хоть добрить меня! — взмолился Кара-Хартум.

— Пусть потом бреет хоть тысячу бород!

— Люди, он убьет его! — кричали с улицы.

— Зачем ты упрямишься, Адам? Он же и впрямь убьет, — ласково сказала Хева, и этот ласковый голос поразил Хажи-Бекира в сердце: с ним Хева так не говорила! А Хева просила (неслыханно!): — Неужели тебе не жалко жизни, Адам?

— Родная, дорогая, единственная моя, мне ничего не жаль. Я люблю тебя больше жизни.

— Тебе же я добра желаю... — мягко продолжала Хева.

— Убивайте, режьте, но не скажу! Люди добрые, разве же я могу из-за пустых слов потерять такой дар судьбы, такую жену...

В слепой ярости бросился Хажи-Бекир, схватил горбуна, взмахнул кулаком, но Адам отчаянным усилием вырвался, скользнул в толпу, а кулак могильщика обрушился на плечо Хеве, отчего Хева крикнула, как буйвол. Воцарилась страшная, напряженная тишина. Люди перестали смеяться.

— Ничего! — крикнул могильщик. — Ты, ты во всем виновата!

— Ах так! И тебя еще называют мужчиной, — возмутилась Хева. — Ну погоди, ты еще пожалеешь, что поднял на меня руку при почтенных людях. В жизни не прощу!

И грозная Хева вышла из сакли.

Могильщик не слушал: раз за разом кидался он на Адама, и раз за разом Адам ускользал, его прикрывали люди, прятали за спинами, загораживали. А Хажи-Бекир свирепел все больше, он буквально ослеп от ярости, споткнутся, ударился о косяк головой и тогда уж совсем потерял власть над собой. «Беги отсюда!» — тихонько сказали Адаму люди, и парикмахер выскочил из сакли. Но Хажи-Бекир, как зоркий ястреб полевую мышь, увидел переступающего порог Адама, вырвался из цепких рук односельчан, что пытались его удержать, и разъяренным быком вылетел на площадь.

— Где он?! — орал могильщик. — Убью-у-у! Изувечу! Вправлю ему назад этот верблюжий горб!

Люди качали головами: прямо взбесился могильщик. Да, несдобровать Адаму, если попадет в его руки. И многие впервые от души пожалели несчастного горбуна...

В какие странные, неприятные положения попадают люди из-за нелепых, до смешного глупых обычаев, сохранившихся из тьмы веков. Если б люди могли понять, что дурачат сами себя! Но беда: люди уверены в своей правоте, считают, что так и должно быть, что иначе нельзя.

— Позвольте, — говоришь им, — а вон в том ауле, и в этом, и в этом, и еще...

— В тех аулах можно, а у нас нельзя, — возражают вам и смотрят ясными глазами, свято уверенные, что Шубурум — лучший аул в мире и шубурумцы — единственные настоящие люди на земле.

Трудно переспорить глухого!

 

ВОПЛЬ В ПОЛНОЧЬ

Так и осталось тайной, куда скрылся Адам от неистового Хажи-Бекира; наверное, годами спасаясь от аульских сорванцов, горбун узнал ходы, лазейки, закоулки и щелки, о которых не подозревали жители Шубурума.

Но как бы ни храбрился Адам в присутствии односельчан, сейчас, когда он один-одинешенек прячется за камнями на окраине аула, сердце от страха готово выпрыгнуть из груди, словно лягушка из рук. Раздумывая, как быть дальше, парикмахер и сам удивлялся, что посмел противостоять грозному Хажи-Бекиру. За свою жизнь Адам даже блохи не обидел, а вот смотрите-ка: не испугался! Говорят, труса легко вылечить: надо убедить, что он храбрец! Однако Адама ведь никто не убеждал... «Эх, Адам, Адам! Не везет тебе, как тому горцу, у которого в один день пала лошадь, развалилась сакля и утонула в реке мать,— горестно думает парикмахер. — Неужели он мог бы убить?! Мог! Он же могильщик, привык глядеть покойникам в глаза... Эх, Адам, Адам! И винить тебе некого в своем горе, разве только родителей... Но не может сын упрекать отца и матушку, да и не хотели же они, чтобы ты родился таким... Нет, наверное, из-за твоего несчастья они и покинули белый свет, спрятались от жалости под землю. Кто же виноват? А? Не эти ли дикие, холодные камни, не эти ли недоступные скалы, не эти ли высокогорные места, где еще недавно все болезни лечили сельские бабки?!»

Тут парикмахер заметил, что наступают сумерки. А в горах ночи кромешные: собственного пальца не увидишь, будто завернули тебя в черную бурку.

И мысли Адама побрели к его сакле, к нежданной жене, что досталась негаданно, как в сказке, когда на голову коту упал кусок колбасы и правоверный кот воскликнул: «О аллах, почаще поражай меня таким громом!» С жаркой благодарностью вспомнил Адам этого ангела — муллу Шахназара: он обвенчал их и спросил, будут ли они любить друг друга! Разве можно потерять такое счастье из-за глупых, бессмысленных слов?! «Наверно, она ждет меня, сидит возле очага; приготовила ужин и ждет, — сладко думает Адам. — Сесть бы рядом, погладить ее тяжелые, пахнущие сливочным маслом волосы, вот так — легонько-легонько; сказать бы добрые слова, чтоб она улыбнулась... Но Хажи-Бекир, конечно, стережет возле сакли.

Как быть, как быть?! Не жить же бездомным псом... Люди, что я вам сделал плохого? Дайте же порадоваться тому, что мне досталось. Почему вы не можете заступиться, оградить меня от страшного Хажи-Бекира? Я ничего у него не просил, он сам привел Хеву... Вернуться в свою саклю? Но Хажи-Бекир убьет или заставит сказать эти подлые слова; как я смогу, глядя в глаза Хеве, повторить подобную глупость и потерять ее... Да лучше всю жизнь скитаться и знать, что в сакле ждет тебя жена. Ждет Хева. Что делать? Что делать?!»

И тут блеснула спасительная мысль: бежать, бежать вместе с Хевой куда-нибудь в город, в райские места, где есть харчевни, гостиницы, асфальт, кино и нет Хажи-Бекира. Парикмахеры нужны везде, он неплохой мастер, значит, работа будет, а все остальное устроится. Адам чуть не заплакал от счастья!

Осторожно вылез парикмахер из-за скал и медленно, осторожно, воровски стал подкрадываться к собственной сакле. Он боялся сейчас встретиться не только с Хажи-Бекиром, но и с любым жителем Шубурума: чего доброго, примут с перепугу за каптара и в ужасе пырнут кинжалом или влепят заряд картечи из охотничьего ружья! Суеверные люди всегда трусливы. Шубурумцев не удивишь даже тем, чему всю жизнь не устает удивляться Али-Хужа, что где-то выводят цыплят без наседки; не удивишь даже тем, что человек за час облетает вокруг Земли. А скажи, что вон в том черном ущелье вчера сыграл свадьбу бес Иблис, женился на дочери шайтана, и на свадьбе ты сам плясал, ахнут от удивления, поверят, перепугаются...

Долго не решался Адам приблизиться к сакле: все прислушивался — не прогремит ли где камень под ногой прохожего. Все колебался и ждал. В таких случаях кайтагцы обычно говорят человеку: «Чухра диккули жанра диккули ааргарну, аттала, гурчи, гурчи!» Что в переводе значит: «Чем размышлять, как бы не разбиться и достать орехи, залезай, сынок, залезай на дерево!»

Нет, Адам не пошел к воротам, где, как сказочный аджаха-дракон, у колодца мог подстерегать Хажи-Бекир, а пробрался на зады, где — он знал — плохо закрывалось окно. И действительно, рама, скрипнув, отворилась, когда Адам подергал. Стараясь не шуметь, заправским вором, первый раз в жизни он влез в окно... Хева была в соседней комнате: на полу, на ковре, постелила она большой семейный матрац и мирно спала; не проснулась, даже когда Адам зажег керосиновую лампу. А горбун подсел к ней и загляделся; жалко будить, но что делать, если так и тянет коснуться ее волос?!

Ох, женские волосы, женские волосы! Сколько в них таинственной притягательной силы! Не потому ли веками женщины прятали волосы под чехлами и покрывалами — из сострадания к бедным, слабым мужчинам...

Сердце Адама радостно стучало: «Не ушла! Не ушла! Не ушла!» И это было слаще самой звучной мелодии четырехструнного чугура.

Легонько коснулся ее волос, небрежно рассыпанных на подушке. Хева открыла глаза, оглянулась:

— Это ты? Живой?

— Да, солнце мое, как видишь, пока еще жив. Ты рада, что я пришел?

— Надоело мне все, — зевнула Хева. — Спать хочу... Хватит с меня, что целых три часа торчала у ворот...

— Ждала меня?! — радостно воскликнул Адам.

— Нет, слушала извинения Хажи-Бекира... И вообще, что вы со мной играете? Я не кукла.

— Я не играю. Я просто любуюсь, — отозвался упавшим голосом Адам. — Хажи-Бекир, конечно, уговаривал вернуться?

— На коленях просил. Но я же сказала, что никогда не прощу: ударил при народе!

— Он же нечаянно... — возразил Адам справедливости ради. — Значит, не простила?

— Если б простила, меня б не было здесь...

— Умница! Да как он смел уговаривать чужую жену?.. Родная моя, я хочу быть всегда с тобой, вот так, рядом, чувствовать твое дыхание, видеть тебя, радоваться... — Адам не решался сразу предложить Хеве бежать из аула, бежать сегодня же, сейчас. — И я верю, ты будешь довольна, все у нас будет хорошо, дорогая...

Хоть и хотелось спать Хеве, она слушала, не прерывая: ведь раньше никто не говорил ей таких волшебных слов. Даже румянец проступил на щеках, полураскрылись губы...

— Вот увидишь, я вовсе не беспомощный. Я — человек. И человеком сделала меня ты, Хева. Где бы ни был, я всегда буду спешить к тебе, стану приносить гостинцы, подарю теплый платок с розами и бахромой...

— Я же плохая, — вдруг произнесла, расчувствовавшись, Хева.

— Не говори так! Ты добрая, ты хорошая. Это я плохой.

— Нет, я плохая.

— Нет, ты хорошая, а я плохой.

— Нет, я плохая.

— Нет, ты хорошая, а я плохой.

— Нет, я плохая.

— Почему?!

— Не знаю.

— Значит, хорошая. А там ты станешь лучше. Уж как мы с тобой заживем там!

— Где? — спросила Хева, не оборачиваясь: было так приятно слушать эти удивительные речи и радоваться притаившись.

— Там, там, сердечная, где все рядом, все близко. Тебе не надо будет стряпать, не надо топить, не надо разжигать огонь в очаге, готовить на зиму кизяк, ссориться с соседями за каждую навозную кучу на улице.

— А что же я буду делать?! — От удивления Хева обернулась.

— Ничего. Совсем ничего!

— Как ничего? — возмутилась Хева. — Это же очень скучно!

Первый раз в жизни она была такой словоохотливой и непринужденной.

— Не будет скучно, вот увидишь. Станем гулять в саду, ходить в кино, в театр.

— Я люблю кино. В театре, конечно, я не была ни разу... Не знаю, какой он, театр...

— Все узнаешь, солнышко, все... Вот только...

— Что — только?

— Нам надо бежать.

— Давай убежим, а?! — Хева вскочила. — Люди подумают, что ты меня похитил...

Когда-то, девочками, Хевины подруги считали похищение большим счастьем для девушки — ведь это так романтично в этой неромантической жизни.

— Вставай. Бежим сегодня же! Здесь нам не будет житья.

— Почему?

— Как почему?! Думаешь, Хажи-Бекир оставит нас в покое? Он же меня убьет! Это не пустая угроза. — Адам понизил голос. — Разве не слышишь шаги возле сакли и покашливание? Это же он.

— Ты хочешь бежать насовсем?

— Да. Что здесь хорошего?!

— Но... Но как же без родителей, без подруг, без... Я не могу!

— Надо, Хева.

— Нет, Адам, я не могу так — вдруг одна!

— Не одна, а со мной.

— Все равно не могу.

— А я не могу остаться и не хочу потерять тебя. — От волнения голос Адама прорвался. — Ты должна бежать со мной. Должна!

— Нет, нет, нет! Как же это вдруг? Без матери, без подруг... Вроде безродной... Ты подумай!

— Прошу тебя, хорошая, родная, не упрямься...

Адам возмущался, но не мог повысить голос на Хеву.

— А я не хочу.

Да, упрямство Хевы злило, и он кружился по комнате, как мышь в мышеловке, ломал пальцы. Он злился не только на Хеву, он злился на всех шубурумцев, что упорно цепляются за ветхие сакли и бесплодную землю, что давно не оставили этот каменный тесный мешок, в котором негде повернуться. И еще, честно говоря, в душе Адама с детства копился гнев на здешних зубоскалов и сорванцов, которые не раз его обижали.

Еще долго Адам упрашивал Хеву. Но Хева снова легла в постель, отвернулась, натянула одеяло, сказала:

— Хватит меня уговаривать. Надоело! То один, то другой. Теперь буду поступать, как сама решу...

Внезапно раздался неистовый стук в ворота; казалось, гром грянул в самой сакле. Адам судорожно поправил на Хеве одеяло и торопливо вышел на веранду: под звездным небом он различил смутный силуэт у ворот. Не было сомнений: Хажи-Бекир.

Быстро поднялся Адам на плоскую кровлю и оттуда, с другой стороны, цепляясь за выступы неровной стены, спустился на землю и бежал, прячась за валуны и скалы над самой пропастью. Как говорят в Дагестане: «Хочешь сберечь голову — дай волю ногам!» И тут темную осеннюю ночь, как вспышка молнии, как выстрел, пронизал страшный крик падающего в пропасть человека.

И сейчас же кто-то торопливо пробежал возле сакли,