В узком помещении темно и тесно. Колени прижаты почти к самому подбородку. Спина ноет, шея затекла, повернуть больно. Но ничего не поделаешь, надо терпеть. Лучше не думать о неприятном. Володя стискивает зубы и закрывает глаза. Он вспоминает школу, ребят, шумные перемены. На большущем дворе — волейбольная сетка… Митька Скворцов, дурак, так подал ему последний мяч, что угодил прямо в лицо. Ну, и задал же ему Володя! Так двинул, что Митька кубарем покатился. Но как-то так выходит, что никакого удовольствия при воспоминании об этом Володя не испытывает. Даже неприятно становится. К горлу подкатывается какая-то горечь, как после хинина… Не велика штука — тумак… Митька не из силачей, а Володя одиннадцать раз подряд выжимает два килограмма одной рукой. Да-а-а… Нехорошо получилось. Разве Митька это нарочно устроил?… Эх!.. Володя с досадой поправил тюбетейку на низко остриженной голове. Ну, ладно! Он как-нибудь это дело устроит! Он даст Митьке розовую Новую Гвинею с райской птицей, даст коричневое Борнео с цифрой 20, — Митька оторваться от этой марки не может каждый раз, как рассматривает Володин альбом. Можно ещё добавить и Гвиану… Гвиан у Володи две — не жалко. Даст он ему ещё… Когда же это он ему сможет теперь дать? Ах, досада какая! Останется Митька со своей обидой…

Монотонное гудение моторов, шорох и скрежет за стеной, непрерывные и однообразные, стали уже почти привычными и незаметными. Хорошо бы уснуть, только очень уж неудобно! Так неудобно, что Володя чуть не застонал вслух, когда попробовал переменить положение. Вдруг послышались шаги, глухие, неясные голоса. Долетели отдельные слова: «пласт»… «мощность»… «давление»… Через минуту опять стало тихо. Володя переменил положение. Засосало под ложечкой, захотелось есть. Володя нащупал возле себя узелок; под узелком книжка в твёрдом переплете: Шекспир — любимый писатель, не всегда понятный, но такой сильный и такой певучий. Согрелось сердце, как будто рядом, совсем близко — хороший, настоящий друг.

Володя достал кусок хлеба, колбасу, сыр, бутылку с водой. Запасов осталось уже немного. Володя с жадностью ест колбасу, хлеб, начавший черстветь, пьёт воду, маленькими, скупыми глотками. А в голове, в душе — любимые строчки Шекспира:

…Говорил я Ему о том, что мне встречать случалось Во время странствий, о больших пещерах, Бесплоднейших пустынях, страшных безднах, Утёсах неприступных и горах, Вершинами касающихся неба; О каннибалах, что едят друг друга, О племени антропофагов злых И о людях, которых плечи выше, Чем головы. Рассказам этим всем С участием внимала Дездемона…

Будет теперь всё: и большие пещеры, какие не снились Отелло, и страшные бездны…

Впервые пришло в голову: а что теперь мама делает? Думает, должно быть, пропал её Володя… Плачет, конечно. Папа гладит её по волосам, а у самого тоже слёзы. Эх! Сердце у Володи щемит, сухой комочек подкатывается к горлу… Ну, ничего! Пионер не должен плакать! Пионер должен быть сильным… твёрдым… Скоро всё объяснится; мама получит телеграмму, узнает, где её Володя, успокоится, станет ждать его возвращения. А он вернётся героем; его будут встречать с цветами и знамёнами; газеты будут писать о нём: «Вот наша советская, социалистическая смена!»

Нет больше сил терпеть! Володя перестал уже ощущать ноги, спину, шею. Он решил встать, вытянуться, насколько возможно, хоть немного размяться. Прислушался: тихо, лишь однообразный шорох за спиной, как будто пароход продвигается среди мелкой ледяной каши. Володя с трудом встал, разогнул, сколько можно было, спину и потянулся. И сладко и больно… А что, если выйти? Времени много прошло, назад не вернут. Только вот сердиться будут. Ох, как начнут ругать!.. Надо будет держаться крепко. Доказать…

…Прости, Лаэрт, Я виноват; но я прошу прощенья, И ты, как благородный человек, Меня простишь…

Они хорошие, самые лучшие! Как здорово говорил Мареев, когда прощались! Вот это настоящий герой! С таким — хоть на край света! Взгреет, конечно… А Малевская добрая, весёлая… Когда смеётся, сразу видно, что добрая… Она заступится… наверное, заступится… Она, должно быть, славная.

И Брусков хороший… Идти, что ли? «Быть или не быть? Вот в чём вопрос». Страшно… «Прочь сомненья!» Откуда это? Ну, неважно… Надо идти… Двум смертям не бывать…

Володя глубоко вздохнул, сердце сразу замерло; потом пошарил рукой по доскам стенки и сильно нажал на одну из них. Доска подалась. Ещё нажим. Доска совсем отделилась; свет ударил в глаза и на мгновение ослепил. Володя осторожно протиснулся в отверстие, выпрямился и с любопытством осмотрелся: яркий свет заливает высокую круглую камеру, тесно заставленную машинами и ящиками; огромные барабаны тихо разворачивают тонкие серые шланги; насос на баке неслышно двигает шатуном; диски под стальными колоннами медленно, почти незаметно вращаются; чёрные горбатые моторы гудят. Между моторами люк, огороженный решетчатыми перилами. Из люка пробивается свет, слышны громкие спорящие голоса… потом весёлый смех. Этот смех придал Володе бодрости. Он просунул руку в отверстие, из которого только что вылез, достал оттуда свой узелок и книгу. Книга в роскошном бархатном переплёте малинового цвета, но уже замусолена. На переплёте крупными золотыми буквами: «Ученику 5-го класса Владимиру Колесникову за отличные успехи и поведение». Володя зажал узелок и книгу под мышкой и тихонько подошёл к люку. Осторожно, с бьющимся сердцем, шагнул на лестницу и заглянул вниз, под ноги.

Большая, круглая, как шар, каюта с плоским полом залита ярким желтоватым светом. За столом у стены, в голубых комбинезонах и беретах, — Малевская и какой-то мужчина. По голосу — не Мареев… Значит, Брусков… На столе книги, чертежи… Брусков что-то говорит, водя карандашом по чертежу. У круглой выгнутой стены — гамаки за занавесками, на стене висят приборы, аппараты, баллоны, шкафчики с инструментами, лабораторной посудой… Володя спустился ещё на две перекладины и дрожащим голосом сказал:

— Здравствуйте! Можно войти?

Стало так тихо, что не слышно было ни шороха и скрежета за стеной, ни гудения моторов.

Сидевшие повернулись и вскочили так резко, что лёгкие стулья отлетели в сторону. Брусков застыл с поднятым лицом и раскрытым ртом. Малевская схватилась за стол; глаза её стали круглыми от недоумения и испуга.

«Голубые… как комбинезон…», — пронеслось в мозгу Володи.

Наконец Брусков выдохнул:

— Откуда ты, мальчик?

Держась за перила, Володя кивнул наверх:

— Из ящика…

И вдруг звонкий, безудержный смех наполнил каюту.

— Заяц! Заяц!.. — хохотала Малевская, падая на стул. — Ой, не могу!.. Спасите! Заяц!.. Никита!.. Никита!..

Она бросилась к люку и, задыхаясь от хохота, крикнула вниз:

— Скорей сюда, Никита!.. Заяц! Настоящий! Живой!.. Заяц!..

И опять упала на стул, обессилев от смеха.

— Ой, не могу!..

— Мальчик, ты живой? — продолжал недоуменно Брусков. — Ты мальчик или заяц? Ну, спускайся вниз. Если ты заяц, мы тебя изжарим.

— Я не заяц, — обиженно возразил Володя, медленно спускаясь по лестнице. — Я пионер…

Он был несколько озадачен таким приёмом.

Из люка показалась голова Мареева. Он быстро поднялся из нижней камеры, откуда доносились гудение моторов и глухой скрежет. Строгая складка легла между густыми чёрными бровями. Недобрые глаза уставились в лицо Володи, всегда круглое, румяное, а теперь всё сильнее бледневшее, по мере приближения Мареева.

— Кто вы такой? — резко спросил Мареев, почти вплотную подойдя к Володе. — Как вы пробрались сюда?

— Я — Володя… Владимир Колесников… — дрожащим голосом ответил Володя, перекладывая узелок и книгу в другую руку. — Я… я… залез в ящик…

— Как вы смели это сделать? — загремел Мареев. — На вас красный галстук! Вы пионер? Вы знаете, что такое дисциплина?

Румяные губы мальчика стали подергиваться. Большие серые глаза с пушистыми ресницами наполнились слёзами.

— Я знаю… я знал… вы ругать будете… Я не мог… я должен был…

— Вы знаете, что вы наделали? Вы все наши расчёты опрокинули! Все наши запасы кислорода, продовольствия, воды, подъёмной силы рассчитаны на трёх человек, а не на четырёх! Что же мы теперь будем делать с вами?

— Придётся сделать остановку и высадить, — едва сдерживая смех, сказал Брусков.

Володя перевёл на него растерянные, испуганные глаза.

— Зачем же? Это… это невозможно…

— Кто ваши родители? — продолжал сурово допрашивать Мареев.

— Папа — начальник электромеханического цеха шахты «Гигант».

— Ну, что теперь делать? — возмущённо говорил Мареев. — Вы представляете себе, каким опасностям вы можете подвергнуться? Что там наверху переживает ваша мать! Вам учиться надо, а вы в авантюры пускаетесь!

Разговор переходил на более твёрдую почву дискуссии, и Володя немного ободрился.

— Я должен был пойти с вами, — сказал он. — У вас тоже должна быть смена… Вы должны передавать опыт… Я вот передавал свой опыт по моделям Кольке, и вы должны…

— Ишь какой! — фыркнул Брусков.

— Опыт передавать? — закричал Мареев. — Вот я сейчас передам по телефону на поверхность, чтобы вас выгнали из пионеротряда за недисциплинированность!.. Галстук с вас снять надо за такое безобразие!..

Губы мальчика задрожали сильнее… Катастрофа нарастала на глазах у всех. Володя закусил губу до боли и потом сказал прерывающимся голосом:

— Вы… вы… этого… не сделаете… Я… я… буду полезен… я знаю… я знаю электротехнику…

Дальше продолжать было невозможно: могло кончиться чёрт знает чем — слёзами, рёвом, позором. Володя, громко сопя и моргая, прижал к груди узелок и книгу и замолчал.

Должно быть, от вида этого жалкого узелочка и книжки, прижатых к груди, от глаз, наполненных слёзами, дрогнуло сердце Малевской. Она дотронулась до рукава Мареева.

— Ну, будет, Никита, — тихо сказала она. — Не мучь его. Он ведь и без того устал… и, наверное, голоден. Ты когда залез в ящик, мальчик?

— Ночью… перед вашим отъездом…

Под добрым взглядом голубых глаз Малевской сердце Володи постепенно согревалось.

— Больше двух суток! — всплеснула руками Малевская. — И не спал, наверное? Ты ел хоть что-нибудь?

Она заметалась по каюте. Подвинула стул к столу, обняла Володю за плечи, чуть прижала его к себе и повела к столу.

— Потом разберёмся, Никита! Дай ему успокоиться, отдохнуть… Иди, Володя. Садись, голубчик… Поешь… Потом поговорим.

В одно мгновенье на столе очутились горячее какао, аппетитный бульон, паштет.

Мареев беспомощно смотрел на Володю. Пожалуй, далее лучше, что Малевская занялась им. Что ещё оставалось делать? Вот неожиданная напасть!

Мареев озабоченно шагал по тесной каюте. Вдруг он резко остановился перед Брусковым, который улыбался, глядя на хлопоты Малевской, угощавшей «зайца».

— Высадить… Вот высади-ка его! Это тебе не челюскинский заяц, которого Шмидт переправил на встречное судно…

— Что ж, верни его в торпеде на поверхность, — усмехнулся Брусков.

Ложка задрожала в руке Володи и звякнула о тарелку.

— Да будет тебе, Михаил! — с сердцем сказала Малевская. — Перестаньте мучить ребёнка! Ты их не слушай, милый, они шутят, — говорила она, ласково наклоняясь к Володе.

С едва сдерживаемой жадностью, обжигаясь, Володя ел горячий бульон, опасливо поглядывая на Мареева, когда тот, взволнованно расхаживая по каюте, приближался к столу. Еда и пережитое волнение совсем разморили Володю, его глаза сделались сонными, веки тяжёлыми. Он теперь только почувствовал, как устал, разбит, как болит всё его тело. Держась за тёплую руку Малевской, словно в полусне, он добрался до гамака, низко повешенного под люковой лестницей. Он не помнил, как раздевался; может быть, эти быстрые руки раздели его и укрыли лёгким, пушистым одеялом.

Последнее, что он почувствовал, было ласковое прикосновение к его круглой, остриженной голове. Перед тем как окончательно уснуть, он улыбнулся и прошептал:

Она меня за муки полюбила, А я её — за состраданье к ним…

Не успев отнять руки от его головы, Малевская с широко раскрытыми глазами застыла над Володей. Потом выпрямилась, отвернула занавеску и обернулась к Марееву и Брускову.

— Слышали?… Цитату?…

— Ещё бы не слышать! — проворчал Мареев, с ожесточением перелистывая Володину книжку.

— Вот тебе и Шекспир! — отозвался Брусков. — А славный мальчуган, право! — прибавил он, улыбаясь. — Ему сколько может быть? Тринадцать, наверное… Самые заячьи годы. Неискоренимо, должно быть, заячье племя на веки вечные. Замечательный мальчишка!

— Вот повозишься с ним, когда самим туго придётся, тогда и восхищайся, — всё ещё недовольно сказал Мареев.

— Отчего не повозиться? Я готов! Да ведь всё равно сделать ничего нельзя. Это тебе, сам говоришь, не «Челюскин».

— Задал задачу мальчишка! — продолжал, хмуря брови, Мареев. — Ведь что теперь его мать переживает! И что с ней будет, когда узнает, где он!

— Ну, Никита, не надо так… — сказала примиряюще Малевская, усаживаясь возле него. — Михаил прав, надо принимать факт, как он есть, раз невозможно его изменить. Жаль, конечно, его мать, но ясно, что мальчик будет уже с нами до конца.

— Вот это-то и обидно! Создаст такой мальчишка факт, — говорил, успокаиваясь понемногу, Мареев, — а три взрослых человека должны преклониться перед ним. Вот что обидно!

Мареев взглянул на круглые стенные часы:

— Однако уже ровно двадцать два часа. Моя вахта кончилась ещё полчаса назад. Идём, Нина, тебе заступать.

И Мареев поднялся, как бы показывая этим, что дальнейший разговор о неожиданном пассажире он продолжать не намерен.

Они спустились в нижнюю камеру снаряда.

Камера представляла усечённый конус, высотой около двух с половиной метров, с вершиной, обращённой вниз. На полу два таких же мотора, что и в верхней камере. Между моторами, в центре круглого пола, возвышался конусовидный аппарат из массивных стальных деталей. Сквозь его вершину, начинаясь у самого потолка возле верхнего люка, уходила вниз толстая стальная штанга. Рядом с ней свешивались с потолка ещё две такие же штанги, длиною по два метра каждая. При прохождении небольших подземных пустот эти штанги могли, автоматически навинчиваясь друг на друга, выдвигаться вперёд, нащупывая снаряду опору и поддерживая его движение в пустоте. К круглой стене камеры был прикреплён распределительный щит с рубильниками, кнопками, выключателями для управления механизмами и аппаратами снаряда.

Дальше по стене размещались приборы, помогающие ориентироваться в окружающей среде и направлении снаряда. Тут были: новейший, чрезвычайно чувствительный глубомер Нефедьева, дающий показания о движении снаряда по вертикали с точностью до одного сантиметра; автоматический указатель и регулятор направления, не позволяющий снаряду уклоняться от раз заданного ему направления; разнообразные автоматические и самозаписывающие измерители плотности и твёрдости встречающихся на пути горных пород, их температуры, влажности, радиоактивности. Все эти приборы, а также доски и шкафчик с инструментами были свободно подвешены, и, в случае перемены направления снаряда из вертикального в наклонное или горизонтальное, они без затруднения принимали нужное положение. Лишь моторы и конус опорных штанг были наглухо прикреплены к своим основаниям. В сущности, эти моторы являлись индивидуальными электроприводами бурового аппарата, его составной частью. Вместе с ним они меняли своё положение в пространстве.

Сейчас работал лишь один мотор, наполняя помещение низким гудением; другой находился в резерве на случай аварии первого. С гулом мотора смешивались шорохи, скрипы и негромкий скрежет, доносившиеся из-под пола. Это работали боковые ножи из сплава «коммунист» и мощный тупоносый бур. Под давлением колонн и тридцатипятитонной тяжести снаряда они вгрызались в окружающие породы. Пол камеры сотрясался мелкой дрожью, и её сейчас же почувствовали Мареев и Малевская, когда спустились в нижнюю камеру из шаровой каюты.

— А знаешь, Никита, — сказала Малевская, наклоняясь к счётчику оборотов мотора, — если в течение шести-семи месяцев непрерывно испытывать дрожание пола, это непременно отразится на наших ногах: им не поздоровится…

— Да, пожалуй, ты права, Нина, — озабоченно ответил Мареев, беря со столика, прикреплённого к стенке, вахтенный журнал. — Мы этого не предусмотрели, и надо будет что-нибудь придумать для уничтожения или хотя бы частичной нейтрализации этой неприятности… Ну, записи я успел сделать как раз к тому моменту, когда состоялось эффектное появление мальчика… А! Как тебе нравится? — усмехнулся Мареев. — «Смена»! Передай ему, говорит, опыт… Опыт, которого у нас самих ещё кот наплакал… Негодный мальчишка! По существу, стоило бы не ухаживать за ним, а хорошенько отодрать за уши.

— Да… ему придётся зарабатывать этот опыт самому. Бедный глупыш! Мне его жаль… Принимаю.

— Сдаю, — ответил Мареев и стал читать последние записи в вахтенном журнале: — «19 декабря, 22 часа, с момента отправления снаряда — 1 сутки и 4 часа, число оборотов мотора 320, скорость хода по аппарату Стаксена — 14,5 метра в час, направление вертикальное, расстояние от поверхности земли по глубомеру Нефедьева 1468 метров…»

Малевская, переходя от одного прибора к другому, следила за правильностью записей, подтверждая каждую из них отрывистыми словами:

— Так… есть… так… 1479,5 метра, — поправила она последнюю запись Мареева. — Ты не учёл, Никита, время, которое ушло на маленькую драму в каюте, — прибавила она, улыбаясь.

— Совершенно верно, — согласился Мареев, исправляя запись. — 1479,5 метра… «Окружающая порода в стометровой зоне, доступной инфракрасному кино, — глинистые сланцы с прослойками угля, температура породы по пирометру Лемонье 49,3°, твёрдость породы 5,3, плотность породы 2,80».

После записи показаний приборов Мареев прочёл:

— «На глубине 1452 метров инфракрасное кино показало на расстоянии 65 метров от снаряда в северо-восточном направлении контуры скелета большого животного, по-видимому панцирной рыбы, длиной около 3,5 метра». Всё… Подписывай. А появление мальчугана запиши уже на своей вахте.

Потом, собираясь уходить, Мареев добавил:

— Я думаю, ты твердо помнишь, что вахта четырёхчасовая. Ты должна разбудить Михаила не позднее часа пятидесяти минут… Не увлекайся, как в прошлый раз, и не забывай расписания. Ну, спокойной вахты!

— Подожди минутку, Никита, — остановила Малевская Мареева, поставившего уже ногу на перекладину лестницы. — Как ты думаешь устроить мальчика?

Мареев пожал плечами.

— Надо бы, конечно, гамак ему повесить, но где? Ведь нет ни одного свободного сантиметра. Ума не приложу!

— Не только это, Никита… Гамак, я думаю, можно повесить над моим. Я уже прикинула, как это сделать. Но надо как-то занять его, включить в наш коллектив, поручить ему определённую работу. Нельзя его оставить бесцельно болтаться…

— Гм… конечно, ты, пожалуй, права, — задумчиво сказал Мареев, — но мне кажется, не следует торопиться с этим. Пусть осмотрится, освоится, привыкнет, а потом что-нибудь придумаем.

— Да, да, — согласилась Малевская, отвернув лицо, чтобы скрыть лукавую улыбку, — это будет самое правильное.

— Кстати, — вспомнил Мареев, — когда будешь составлять радиограмму на поверхность, сообщи Комитету о мальчике, укажи, что он здоров, упомяни и о «смене», — Мареев усмехнулся, — которую он собирается подготовить нам… Вообще сделай эту часть сообщения как можно успокоительнее. Ну, всё?

— Всё, Никита! — открыто и весело улыбнулась Малевская. — Будет сделано!