С комментариями Игоря Пятницкого.

Юлия Соколова-Пятницкая родилась в 1898 году в Курске в семье православного священника. Как и многие русские девушки из интеллигентной среды, Юля рано увлеклась идеями социальной справедливости, равенства, свободы. Во время Первой мировой войны она стала сестрой милосердия. Февральская революция застала ее на фронте. В Гражданскую войну она вместе со своим мужем Борисовым, в прошлом генералом русской армии, была в рядах Красной Армии. Обстоятельства гибели ее первого мужа неизвестны. А Юля Соколова под именем княгини Юлии Урусовой, близкой своей подруги, умершей от сыпного тифа, работает… в колчаковской контрразведке по заданию разведотдела 5-й армии. Ее информация была чрезвычайно важной для Тухачевского, который в то время командовал этой армией. Юля была знакома с ним еще до революции. Связной был схвачен, Юлия Соколова чудом избежала смерти. Ей удалось спрятаться в доме купца Кривошеева. Когда части Красной Армии ворвались в Челябинск, полумертвую Юлю нашли там в погребе на ледяном полу. Много дней прошло, пока она стала видеть и слышать, пока появилась возможность перевезти ее в Москву и положить в больницу. Здесь и произошла ее встреча со старым большевиком Иосифом Ароновичем Пятницким, который приходил навещать лежавшую в одной палате с Юлей свою знакомую. Вскоре Юля стала его женой. Она закончила институт и работала инженером.

Семья Пятницкого жила в пятикомнатной квартире в «доме на набережной». Их было семеро: Пятницкий с женой и двумя сыновьями, отец Юли со своей второй женой и дочерью.

Выступление Пятницкого на июньском пленуме ЦК ВКП(б) в 1937 году, где он высказался против предложения Сталина предоставить Ежову чрезвычайные полномочия, было той роковой чертой, которая разделила жизнь этой семьи на «до» и «после»… Все, что было после, отражено в дневнике, который Юлия Иосифовна Соколова начала вести сразу после ареста мужа. Дневник ее — уникальный документ эпохи, ибо не по памяти, а непосредственно «по живому» воссоздает страшную атмосферу того времени. В 1938 году конфискованный при аресте дневник послужил основанием для приговора. В 1956 году прокурор Борисов, который вел реабилитационные дела И. А. Пятницкого, Ю. И. Соколовой-Пятницкой и их старшего сына Игоря, отдал часть дневника, сохранившуюся в ее следственном деле, младшему сыну Владимиру Пятницкому.

Зоря Пятницкая

18.07.37 г.

26.06.37 г. — после работы Суянов (отвез меня) в Серебряный Бор на дачу Ярославского, которую нам предложили и… напоминали время от времени (зав. управделами ЦК ВКП(б) Иванов). Ярославский понемногу перевозился на новую дачу в Нагорное, вещи взяты из двух комнат, внизу и вверху. Детская свободна. Решила завтра, 27.06, переезжать. Пыталась гулять с Людмилой и Рольфом. Приехала вечером. Пятницкого нашла в ванне, — на пленуме ему выражено недоверие и подозрение в причастии к троцкизму.

Сообщение делал Ежов. Пятницкий на вывод из ЦК не согласился, просил расследования и обвинение, предъявленное ему, отклонил.

28.06 не пошел на работу. Наступили тяжкие дни…

< 25.06.37  г. я был на футболе, на стадионе «Динамо», где наша сборная играла с «басками» — испанцами. Вернувшись домой, застал отца и мать дома. Тогда же мама сказала мне, что отцу на пленуме ЦК ВКП(б) было выражено недоверие. Так что можно сомневаться в правильности тех дат, которые мама привела выше. В дальнейшем же, много лет спустя, я узнал, что 24 июня Сталин предложил предоставить Ежову чрезвычайные полномочия. Отец выступил против. После перерыва, 25 июня, Ежов обвинил отца в принадлежности к троцкизму… Сведения о пленуме мне сообщила Е. Д. Стасова. А Л. М. Каганович рассказал Володе Губерману, что «в перерыве мы окружили Пятницкого и убеждали его отказаться от своих слов; на это он нам ответил, что выразил свое убеждение, от которого он не откажется». Каганович считал, что Пятницкий был случайной жертвой террора. Я так не считаю… Моя бабушка — Софочка — была второй женой Иосифа Алексеевича Соколова, который после революции сложил с себя сан и в дальнейшем работал бухгалтером. Людмила была их дочерью. Рольф — собака, боксер.>

Я работала, он, не выходя из дома, ходил по своему кабинету, не надевая обуви, читал Павленко «На Востоке», советовала ему убрать газеты со стола, писать, не думать все время об одном, чтобы не потерять голову… Сразу осунулся, глаза пустые, и тяжко с ним…

Очень хотелось умереть. Я ему это предложила (вместе), зная, что этого не следует. Он категорически отказался, заявив, что он перед партией так же чист, как только что выпавший в поле снег, что он попытается снять с себя вину, только после снятия с него обвинения он уедет. Обедал всегда со мной эти дни (обед ему привозила уборщица его кабинета). Каждый день он звонил Ежову по поводу очной ставки с оклеветавшими его людьми… Ежов обещал, несколько раз назначал день и час и откладывал. Наконец 3.07 он ушел в 9 часов (вечера) в НКВД.

Я волновалась за его страдания, легла в кабинете у него и ждала… Наконец он вошел в 3 часа утра… Это был совершенно измученный и несчастный человек. Он сказал мне только: «Очень скверно, Юля».

Попросил воды, и я его оставила.

Насос без отдыха стучит, строят мост, душно.

< 18.07.37 г. мы жили уже в бывшей квартире Карла Радека, кажется, во втором подъезде дома правительства, куда нас переселили из 20-го подъезда этого дома после ареста отца. Мост строили рядом.>

Я решила в отчаянии все же переехать, чтобы немного ему подышать воздухом. Невыносимо здесь… Переехали, но он все время, как говорит бабушка, до моего возвращения из Москвы не выходил из кабинета.

4, 5, 7 июля заказывала машину, и она увозила меня и дедушку на работу и привозила к Серебряному Бору. Нестерпимо тяжкие дни для Пятницкого…

Он ждал ареста, я тоже была к нему подготовлена, то есть кое-как подготовлена, Пятница дал мне все свои облигации на сумму 6 тысяч руб. Дал свою сберегательную книжку на сумму 11 750 руб. и партвзносы с литературного заработка за все время, как оправдательный документ, дал мне 10 тысяч, которые у него были (литературного заработка), чтобы я их внесла в сберкнижку — на мое имя…

Все это он передал мне 5.07 (кажется) в своем новом маленьком портфеле, который он подарил мне с тем, чтобы я свой отдала Игорю. В портфеле кроме этого были мои личные письма, за какой период, я не знаю, только он предупредил: самые «больные», очевидно, в период моей нервной болезни. Я не смотрела, что там было. В портфеле были и мои облигации на сумму 1,5 тыс. рублей и 11-я лотерея Осоавиахима — 5 лит., и 5 Вовиных, а 10 Пятницкого остались в ЦК у Наташи.

Кроме того, Пятница дал мне перевод на мое имя денег из кассы ЦК на 11 500 руб., я вынула этот перевод из портфеля, чтобы Наташа осуществила перевод денег в мою кассу № 10, и забыла, куда я его дела.

Думала, что он у Пятницкого, и 6.07 его об этом спросила, он сказал, что отдал мне, так как с Наташей ему не удалось видеться. Что было еще в портфеле — я не знаю. Пятница сказал мне, что все счета, оплата за мебель тоже в портфеле, как оправдательные документы. Вот так я и приготовилась к аресту: вложила портфель со всем содержимым, даже с последней зарплатой Пятницкого в размере 560 руб. 44 коп., и жили мы эти дни на мою зарплату и деньги, которые у меня были еще от моего отпуска. В моей комнате гардероб, а в гардеробе чемодан, в который я и закрыла портфель.

<Комната в нашей квартире № 400 в 20-м подъезде.>

6.07 мы гуляли с Пятницким по берегу реки (был дождливый серый день), людей было мало. Мы мучительно говорили, т. е. не было выхода для него иного, как только положиться на волю Ежова, и даже не Ежова, а тех, кого он, Ежов, выбрал для него, чтобы пытать его, чтобы сделать с ним все, что вздумается. Все эти мысли, они ужасно отвратительные, я ему высказывала. Отвратительность не в том, что, может быть, воля людей, ведущих расследование, такова, чтобы обязательно найти в Пятницком врага, а это нетрудно: наводящие вопросы к арестованным шпионам из Коминтерна, подобрать материал у (тех), с кем он был в работе не согласен, и человек погиб. Шансов больше за гибель, чем за спасение, тем паче что и Ежову выгоднее, коль он начал дело против старого, ничем до сего времени не запятнанного большевика, закончить дело полной победой, то есть раскрыть еще одного троцкиста, члена ВКП(б) с 1898 г. Все равно после этого, в случае оправдания для Пятницкого и для всякого большевика — жизнь невозможна. Вот поэтому и было несказанно тяжело…

Я говорила тогда ужасно, то есть то, что чувствовала. Я не оставляла ему ни крошки надежды, я доказывала, что он не сможет возвратиться, упирая на то, что при отсутствии фактов и при полной невиновности, которая будет ясна и Ежову и Сталину, — его больше не выпустят, что для дела так выгоднее, все равно он старый и разбитый человек…

Он просил меня не говорить так — очень серьезно и значительно, он сказал: «От таких слов, Юля, мне действительно лучше было бы застрелиться, но теперь нельзя». Он просил меня ничего из вещей не покупать, хотя у Вовы нет шубки, валенок, нет у Игоря костюма, нет ни у кого… Он просил только кормить хорошо детей, чтобы они были здоровы и могли учиться хорошо. Больше ни о чем со мной не говорил. В Москве, до выезда на дачу, когда я просила ответить Вове на письмо, которое он прислал отцу, Пятница невыразимо печально сказал: «Нет, что дал я ему?» Больше ничего он не сказал, но велики его переживания, я их остро почувствовала.

Ведь 23. 06, когда начался пленум, а я с Игорем была в Нагорном и не ждала его… пленум должен был работать в выходной, он вдруг приехал, когда я уже спала. И проснулась я от его взгляда, необычайно светлый и печальный взгляд был у него. Я сразу проснулась и почувствовала, что он чем-то потрясен. Он сказал мне: «Кнорин шпион», а потом он говорил о детях, о всех этих невинных несчастных маленьких гражданах Советского Союза, которые должны мучительно жить в ненормальных психологических условиях, в нужде…

Он часто говорил о детях и следил за ними, начиная с этих преступлений и процессов. Как же он должен был страдать за своих двоих детей, которых он крепко любил… Об Игоре он сказал, еще мы не переезжали на дачу (но Игорь узнал от меня, и Пятница прямо испугался, как я могла это сделать? Все-таки и у него иногда была надежда, что все кончится хорошо, но это только мимолетно), он сказал мне об Игоре: «Он далеко пойдет, если не сломится. У него есть и воля и голова. Он уже очень идейный мальчик, он несравненно сильнее и лучше тебя».

5-го и 6-го, гуляя, мы заходили к Илько Цивцивадзе.

5-го сказала Анне Степановне и Илько о положении Пятницкого. Они были потрясены. Пятница был рассержен на меня за болтовню, дескать, она <Анна Степановна, жена Илько> все разболтает в Институте Ленина. Я не понимаю его: зачем нужно скрывать? Как будто можно об этом не закричать на весь мир, когда обвинен и страдаешь напрасно? Все равно я этого не пойму.

6.07 нам было тяжко, грустно. Я уже рассказала, что мучила Пятницкого своими разговорами именно в этот день. Мы обошли кругом весь Серебряный Бор и зашли к Илько, он был один, Анна Степановна зачем-то была в Москве (она энергичная, она все использует, чтобы спасти мужа).

Мы застали Илько синегубого, зеленого, со слезами на глазах. Дрожащим и тихим голосом он сказал: «Вчера меня исключили из партии» (на парткоме). Он сказал, что произошло.

Нужно было видеть Пятницкого — он о себе забыл, а был только товарищ, он убеждал Илько не волноваться так сильно, он успокаивал, он давал советы. И простились они замечательно. Илько, потрясенный и несчастный, дает ему руку. Пятница говорит: «Чего, Илько, мы не делали, не переживали ради партии. Если для партии нужна жертва, какова бы ни была тяжесть ее, я с радостью все перенесу».

Сказал ли он это для бодрости Илько или сам хотел освятить себе свой последний тяжелый путь… этого я не знаю, только слезы душили меня и не было для меня святее и прекраснее этого человека…

7.07 я уехала на работу, и когда нас привез Суянов в Серебряный Бор, он сказал: «Завтра машины не будет». Тут я поняла, что арест состоится очень скоро. Пятницкому об этом не сказала, обедали в тягостном молчании. От Пятницкого осталась только тень, он похудел наполовину. Никаких сентиментальностей не проявляла я по отношению к нему, для меня он был все дни какой-то особенный, нездешний. Об обычном мы с ним вообще никогда не говорили (о житейских делах и обычных чувствах).

7.07 в 11 часов я легла спать, Игоря не было, лег ли уже Пятница, я не знала, только вдруг входит Люба ко мне и говорит: «Два человека пришли к Пятницкому». Не успела я встать, как в комнату вбежал высокий, бледный, злой человек, и когда я встала с постели, чтобы набросить на себя халат, висевший в шкафу, он больно взял меня за плечо и толкнул от шкафа к постели. Он дал мне халат и вытолкнул в столовую. Я сказала: «Приехали, „черные вороны“, сволочи», повторила «сволочи» несколько раз. Я вся дрожала. Человек, толкавший меня, сказал: «Мы еще с вами поговорим в другом месте за оскорбления». Я сказала громко: «Пятницкий, мне угрожают какими-то ужасами». Тогда вышел военный человек, похожий на Ежова, наверное, это был он, и выяснил у толкавшего меня, что <случилось> , и сказал, обращаясь ко мне: «С представителями власти так не обращаются советские граждане». Потом он ушел к Пятницкому, и я слышала, как Пятницкий как-то уверял его относительно меня, но в чем именно, я не знаю. Что делали там с Пятницким, я не знаю. Я слышала только, что он говорил спокойным голосом, он просил зафиксировать, «какая именно переписка была именно у него». Они записали: «Разная переписка». Пятница не соглашался с таким определением — «разная». Там были Вовины письма, Игоря выписки, а что еще у самого Пятницкого, я не знаю. Мне дали адрес: «Кузнецкий, 24», чтобы справляться о нем. Дали Пятницкому полкоробки зубного порошка, два полотенца, щетку, и больше ничего.

Были минуты или секунды, я не знаю, когда я ничего не видела, что было, но потом возвращалась… Одно сознание, что больше его никогда не увижу, и страшное сознание бессилия и праведности его жизни, беспрестанное служение делу рабочего класса, и эти люди — молодые, грубые, толкавшие меня… Преступный, извращенный человек, он на всех произвел тяжкое впечатление, когда он пришел в столовую, когда меня толкнул. Он взял с особым выражением столовый нож со стола. В чемодане была коробка конфет шоколада для Игоря, он рассыпал их на дне чемодана, у меня перевернули все вверх дном, хотя я сказала, что ничего нет здесь, может быть, найдете в квартире. Мы только что переехали.

Другой человек — военный, немолодой, белобрысый, широкий, весь надутый, под шинелью, всяким оружием. Он стоял все время, расширив ноги, около несгораемого шкафа Ярославского, а когда толкавший меня спросил, что это такое, я сказала, что у бедных людей не бывает <таких шкафов> , это… Ярославского. Военный усмехнулся и покачал головой. Военный, очевидно, охранитель, исполняющий обязанности палача, когда надо.

Еще был штатский мальчик, хорошо одет, и вполне благообразен, и доволен обстановкой, он бегал за Людмилой. Были другие военные: кто стоял, кто ходил за Ежовым. Может быть, то не был Ежов, хотя все (дедушка, бабушка, Людмила) сказали, что это его рост и лицо. Он положил на стол часы Пятницкого, ручку, и карандаш, и записную книжку; он полон иронии и серьезен, в нем врага я не чувствовала. Единственный страшный враг — это тот грубиян, которого я так оскорбила, но он, правда, враг.

Потом в последнюю минуту в мою комнату вошел Пятница (я была в своей комнате потому, что позвала Ежова посмотреть на работу «врага». Ежов сказал — это арест, ничего в этом особенного нет).

Пятницкий пришел и сказал: «Юля, мне пришлось извиниться перед ними за твое поведение, я прошу тебя быть разумней». Я сразу решила не огорчать его и попросила прощения у этого «человека», он протянул мне руку, но я на него не смотрела. Я взяла две руки Пятницкого и ничего не сказала ему. Так мы простились. Мне хотелось целовать след его ног…

Я решила дождаться… крепиться. Игоря все не было.

Пришел Игорь, он сразу догадался. Я сказала, что папа увезен, просила его лечь в папиной комнате, но он ушел к себе наверх. Ночь я не спала. Не знаю, кто спал. Было очень нужно умереть.

Утром мы пошли на работу. Я все сказала директору. Мне дали приводить в порядок библиотеку под предлогом, что мне в таком состоянии трудно проектировать. Копалась с книгами в архиве.

Пришла на квартиру. Все взломано. Комната Пятницкого опечатана: что там, я не знаю. Портфель со всем содержимым (то есть с деньгами и облигациями), патефон с 43 пластинками, детские ружья, готовальня Игоря, три тетради неписаные по 5 рублей из моего стола, часы Игоря со сломанным стеклом, все мои и детские книги, мои документы об образовании — то есть все, что могло дать нам возможность первые 2–2,5 года прожить без него, — все похищено. Даже у отца похищена его сберегательная книжка на 200 рублей и его трудовые облигации (не знаю, на какую сумму). У Людмилы похитили золотые часы и все Сашины документы (ее товарищ). И так мы остались без всего. Бельишко у всех взбаламучено и выпачкано, в моей коробке с пуговицами нашла две папиросы. Чемоданы с выломанными замками — не могут закрыться. Два чемодана со статьями и докладами Пятницкого увезены. Я все это увидела и уехала в Серебряный Бор. Там плачет бабушка. Утром приходил комендант и предложил срочно выбираться из дачи. Потом вечером пришел Григорий-сторож и тоже заявил о выезде из дачи.

Утром 9.07, до работы, часов в 6,5, пришел помощник коменданта и попросил меня расписаться о сроке выбытия. Я расписалась на 10.07, о вещах сказала бабушке, чтобы она забрала сколько может, а за помощь Григорию (чтобы он сложил данные вещи) уплатила деньгами…

Игорь убирал свою комнату <после переезда в Москву> , Люба помогала у меня и запихала взломанные вещи в гардероб, завязали взломанные вещи веревкой, и как будто бы стало не так страшно… Поели черной каши с молоком и легли спать.

Я дала бабушке последние сто рублей, а она их отдала Матвеевне, которая ушла совсем 11.07. Она оставила нас глубоко опечаленная, как говорит бабушка. Мы не остались ей должны ни одной копейки. Начали питаться так: масла нет или почти нет. Суп, щи — почти всегда без мяса. Каша и картошка. А утром и вечером чай с хлебом. Игорю бабушка покупает или сосиски, или сыр. Но он тоже сильно похудел.

Игорь все время лежит и читает. Он ничего не говорит ни о папе, ни о действиях его бывших «товарищей». Иногда я ему говорю злые мысли, ядовитые, но он, как настоящий комсомолец, запрещает мне это говорить.

Он говорит иногда: «Мама, ты мне противна в такие минуты, я могу убить тебя». Он мне сказал на днях: «Мама, у меня большие замыслы, поэтому я все должен перенести». Он хочет работать и учиться. Работать ему было бы нужно, чтобы немного лучше питаться, но его не принимают, на нем клеймо «Пятницкого».

В комнате Пятницкого на балконе заточены все лимоны (растения) — 5 штук, два аспарагуса (метелки) — шести- и двухлетние, Вовины кактусы и другие цветы — они обречены на умирание от жажды. Каждый день я мучаюсь этим, и даже ночью; так хочется полить эти цветы — так бесконечно жестоко расправились с нашей семьей. При переезде с дачи Игорь оставил с цветами, которыми я украсила большое окно на лестнице, белую, только что распускающуюся розу, за которой я ухаживала два года, и рододендрон, который я купила у Петра Тер. Мог. за 7 рублей, он начал превращаться в дерево. На другой же день, когда я хватилась, их уже украли. Наверное, соседи с 10-го этажа, вот люди-товарищи.

10.07 я написала письмо Ежову, копию которого оставила у себя, но ответа нет, хотя письмо при мне регистрировали, значит, оно попало к нему. Заходила к Сольцу <Арон Александрович, старый большевик, жил в нашем подъезде> и написала ему письмо с просьбой указать, что можно предпринять, чтобы получить мою сберегательную книжку, 600 рублей — 1/2 месячной зарплаты Пятницкого — и облигации, что, если он может меня принять, пусть напишет на моем же к нему письме «зайди», если нельзя, то он должен только передать письмо. Вечером я зашла, и испуганная Анна Алексеевна (старая экономка его) сказала: «Он сам боится, он меня прогонит, если вас увидит. Он сказал, передайте ей, что я ее не знаю».

13.07 я пошла посоветоваться с Бобровской <старая большевичка> , она сначала не хотела принять меня — по телефону сказала «Юля», но через секунду она разрешила мне зайти к ней, это было 20 минут девятого, перед работой, она не стала меня выслушивать, а со слезами на глазах, вся взволнованная, сказала: «Иди прямым путем, то есть действуй через Ежова, и ни к кому из товарищей не обращайся. Никто не поможет и не может помочь. Дело очень серьезное. Пятница был обижен снятием из Коминтерна. Ничего нельзя сказать». Какая же цена этим товарищам, что они идейность расценивают, исходя из личных интересов?

Пятница всегда мне и раньше говорил в сердцах, когда я видела что-нибудь отвратительное в отношении к нему: «Запомни, я служу только рабочему классу, не отдельным лицам». Стоило только какому-то поганому шпиону указать на него — и все поверили в возможность…

Людмила ходила к Надежде Константиновне Крупской с письмом моим, но она не принимает никого, а письмо не попадет к ней, поэтому я порвала письмо к ней и к Сольцу.

О моей жизни, о Пятницком, знают: инженер Гаркуша, инженер Кузнецов, инженер Жданов, инженер Шварц. Каждый из них видел мои заплаканные глаза, или то, что я ужасно выгляжу, или то, что я не работаю над проектом. Я не говорила подробно, но основное: что Пятницкий арестован и что у нас все «конфисковали», вплоть до заработной платы Пятницкого.

Никто нечем помочь не может. Всем очень страшно. Они знают, что мы не одни, что таких семейств много, что расправляются за одно слово жестоко. И страшно мне, что я им сказала. Может быть, кто-то захочет использовать для своей пользы…

13.07 я ходила на Кузнецкий, 24 узнать о Пятницком и посоветоваться насчет денег; ждала 2,5 часа, с 7.40 до 10 часов (вечера). Принял зевающий, равнодушный и враждебно отнесшийся ко мне человек — «представитель наркома». Насчет Пятницкого сказал: «Какой это Пятницкий? Их много». Когда я сказала какой, он мне сказал: о нем можно будет поинтересоваться в окне № 9, и не ранее 25–26 июля. Насчет денег он сказал: «У нашего брата не бывает таких денег», то есть ясно выразил мысль, что Пятницкий жулик и вор. Он сказал: такие суммы обычно не возвращают и что после процесса или суда можно будет узнать, как ими распорядятся. Заявления насчет облигаций он пропустил мимо ушей.

Два раза я ходила в партком Замоскворечья, что на улице Пятницкой, но милиционер оба раза не пропустил: оба раза секретарь отсутствовал, хотела с ним поговорить насчет Игоря.

Была у коменданта дома Лаврентьева два раза: первый раз узнавала, был ли кто от дома при обыске, он сказал, был дежурный комендант, что все вещи занесены в акт, за исключением наличных денег. Я спросила его, можно ли продать радио. Он сказал, что нет, но он проверит. Второй раз вчера я заходила к нему насчет радио, он дал телефон первого отдела, чтобы я сама справилась. Носильные вещи продавать можно, но ведь у нас даже необходимого нет. Можем продать меховую шубу Пятницкого, относительно которой я в прошлом году еще говорила с ним, что он ее не носит, что ее можно продать; он сказал, что, если будет зимой в командировке на Севере, она ему пригодится. Но теперь я думаю, она ему не пригодится и ее можно продать. Потом можно продать мое пальто, которое Пятницкий мне сшил в Карлсбаде. Только меня могут надуть. Больше продать нечего. Мы обречены на голод.

Людмила нашла себе работу за 200 рублей. Все дни она была в обществе своих ребят, ее положение все же лучше. Только не знает, куда ее выселят. Дедушка, бабушка и Людмила очень хотят теперь отделиться от нас, лишь бы им дали комнату. Им больше нечего от нас получить. Особенно это ярко показывает бабушка, она просто говорит: «Если все не могут спастись, пусть спасается тот, кто может». Обидно, но почему? Это ведь правильно. Обидно только то, что за 7 лет, что их кормил Пятницкий, Людмила училась в хороших условиях, жили в хорошей квартире; обидно то, что, когда нас унижают, они думают, чтобы скорее удрать от этих несчастных, то есть меня и ребят. А как прожить втроем на 350 рублей при моем умении… Мне все еще кажется, что я во сне, что Пятницкий скоро придет. А гибель мучительная все ближе и ближе. Скоро нагрянет выселение, куда и как, и нет денег. Скажут: «Молчите обо всем». Даже умереть нужно как-то тихо, а Вова ничего не знает.

Да, я еще ходила к Муранову <старый большевик> , но там замок, он в больнице. Вовка про отца спрашивает в каждом письме.

Вове с ареста Пятницкого ничего не пишу, страшно врать и страшно сказать правду <мой брат Вова, 12 лет, был в пионерлагере «Артек»> . У Вовы украли 19 рублей денег, и он во вчерашнем письме просил прислать 15 рублей, но у меня нет, лучше я ему куплю учебники на эти деньги. Он спрашивает о Рольфе, но 10.07 его отдали коменданту. Рольф все чувствовал, он тихо стонал…

Вова прислал Игорю сегодня, 18.07, письмо, в котором сообщает, что он дружит с четырьмя испанскими мальчиками и что он дружит с русским, но это русский украл у него 19 рублей. Вова сообщает, что он сильно ранил ногу и она нарывает… Если узнают, что с ним случилось, сделают ему какую-нибудь пакость («проявят бдительность»). Уж хотя бы скорей вернулся в нашу нищету.

Даже если бы все кончилось и Пятница был бы реабилитирован — жить невозможно. Нужно только дожить до конца расследования. Видеть же ни в чем не повинных детей — это мука, которую трудно выразить, это положение страшнее террора в Испании, они все вместе борются за правду, за свою лучшую жизнь и умирают в надежде, а здесь… никого нет. Зачумленные дети «врага народа», можно только тихо умирать. Если выброситься из окна, тихо зароют в землю и даже никто не узнает… Если упасть под поезд в метро, скажут — нервнобольная, а дети совсем без помощи. Нужно все-таки немного побороться. Как продать вещи? Это самое трудное для меня.

Сегодня целый день дождь. От Игоря постепенно отвернулись его товарищи — Самик Филлер, Витя Дельмачинский, никто ему не звонит. Вчера вышел было и сейчас же вернулся. Сегодня не встает с постели, все лежит.

Чем может это кончиться? Кому какое дело?

Я выяснила, что горе имеет какой-то запах, от меня и от Игоря одинаково пахнет — от волос и от тела…

20.07

Вчера совсем вышла из нормального состояния. Написала директору Артека ужасное письмо с просьбой передать Вовке обо всем, что произошло в нашей семье, несчастный Вова. Неизвестно, какой человек этот директор, которого я не знаю, что он преподнесет Вове… Может быть, обидит его…

Комендант предложил, когда я попросила его принять <Игоря> в ученики по электромонтерскому делу: «Пусть через отдел переменит фамилию, легче будет устроиться». Мне инженер Шварц предложил: «Разведитесь с мужем, легче будет». 10 дней проработала в архиве вместо проектирования. Вчера и сегодня работала над проектом, но голова занята совсем другим. Со мной никто не хочет разговаривать. И начальник совсем игнорирует. Что будет, если узнают все в конторе <все сотрудники> ?

Что Вова будет делать в нашей обстановке? Даже есть не сможет вволю, ребят нет, отца нет, Рольфа нет, книг нет, и вещей его нет, с которыми он мог бы заниматься, и воздуха нет. Сразу после Артека сил нет держаться.

Днем во время работы уже второй день находит столбняк: ничего не вижу и ничего не делаю, просто исчезаю куда-то из жизни. Потом возвращение очень болезненно воспринимается.

Вчера вечером о Пятницком думала со злобой: как он смел допустить нас до такого издевательства?

На Пятницкого вся обида горькая. Отдал своих детей на растерзание, какие деньги, во всем ограничиваемый и отдал этим, кто грабит, и вещи и деньги. Но кто же эти люди? В чьей мы власти? Страшный произвол, и все боятся. Опять схожу с ума, что я думаю, что я думаю?

<Постепенно мама начинает понимать, что в НКВД действуют преступники — политические и уголовные. Вероятно, к ней приходят мысли о том, что Сталин и Ежов — тоже преступники, главные преступники, но эти мысли еще не завладели ею целиком, как это случилось позже: летом 1939-го она мне об этом четко сказала, в Карлаге. Теперь же она терзается в сомнениях. Она правильно упрекает отца в том, что он не предупредил ее о методах, которые практиковались в НКВД, не принял меры против кражи денег и вещей из квартиры в Москве, где преступники из НКВД хозяйничали без хозяев. Отец должен был знать, как НКВД проводит аресты и обыски. Теперь мы знаем, что 24 июня 1937 г. на пленуме ЦК ВКП(б) он выступил против Сталина, против его предложения — предоставить Ежову чрезвычайные полномочия; он выступил за усиление партийного контроля над действиями НКВД. Что же касается средств к существованию после возвращения семьи в московскую квартиру, то можно было сорвать печать на двери в кабинет отца. Там была богатая библиотека, политическая и художественная. Можно было продавать книги. На балконе этого кабинета-спальни отца стояли цветы, они погибали без воды, и мама страдала из-за этого. Но ни она, ни я — а мне было уже 16 лет — не посмели войти в кабинет отца. Может быть, это и к лучшему: иначе мама могла подумать, что меня арестовали именно за этот поступок, а арестовали меня через несколько месяцев; и тогда она упрекала бы себя в моем аресте.>

21.07. 12 часов ночи

Сегодня консультировалась по поводу моего проекта с Б. П., он внес большие изменения, если их принять, нужно большое напряжение в работе в короткие сроки, если оставить мои некоторые вопросы, документации не будут вообще разрешены, но мне больше советоваться не с кем. Придется проработать «рабочий наряд». Самая трудная для меня работа.

На работе меня сторонятся, а сильное желание как раз иметь от людей какую-то поддержку, хотя бы вниманием, советом. Я, кажется, поступаю не как организатор (трудового процесса). Ежедневно стираю после работы, то есть сначала обед, потом 30 минут почитать «На Востоке» Павленко, а потом — стирка, непроизводительный труд в этой области: нет соды, нет приспособления.

Сегодня получила зарплату 170 рублей, вычли за заем и так далее, а бабушке я дала 150 рублей, дедушка дал бабушке за 1/2 месяца 80 рублей, вот и живи как хочешь. Кажется, скоро будем по-настоящему голодать. Продать ничего не умею.

Игорь лежит целый день и сегодня даже не выходил…

Встретила в метро Ночину О. П.… Она смотрела на меня, но не поздоровалась, я тоже. Потом в вагон вошел тов. Лапьер — железнодорожник, что с Пятницким хорошо был знаком, он увидел меня и все время смотрел в другую сторону от меня.

Газету сегодня попросила через бабушку от А. Г. Зеленской (родственница А. Г. Сольца, жена И. А. Зеленского; ее муж арестован, и она живет у Сольца). Я ей сама принесла через два часа. Очень боюсь за письмо, которое послала директору Артека. Как бы мне за это не отомстили, ну уж теперь не вернешь. Ой, тяжко: хорошо бы не проснуться совсем.

24. 07.37 г.

22.07 был очень тяжкий день для меня. Работать я не могла, не было сил; мысли о выселении без денег — неизвестно куда и как — совсем меня измучили. Инженер Шварц, заметив мое тяжкое состояние, предложил мне бросить детей и уехать куда-нибудь под Москву, чтобы издали наблюдать за ребятами и помогать им, из того расчета, что без меня и отца — детей правительство не бросит. Это, конечно, не так.

Правительство, конечно, обратит внимание на ребят, только после того, как они дойдут до крайнего бедствия. Игорь может покончить с собой, Вова станет беспризорником. Об этом даже никто не узнает, потому что вообще никто не интересуется.

После обеденного перерыва пошла в партком, там был дежурный, тов. Жарких. Я ему высказала мысль, что не справлюсь с возложенной на меня задачей прокормить ребят… на 350 руб. Он указал на то, что большинство населения живет в таких условиях, что ведь я была женой ответственного работника, я жила в лучших материальных условиях и что, когда я стала женой «врага народа» Пятницкого, я не могу претендовать, так же как и дети «врага народа» не могут претендовать на благоприятные условия, и сразу же сослался на себя, что он имеет ребенка и жену, которая не работает, и что до сего времени он жил на 450 рублей и квартира не была такая, «как у вас, ничего, приспособитесь». В общем, ко всему подход исключительно шкурный, дескать, вот я в каких условиях жил, а ты «враг народа» и т. д.

Итак, неужто обречены мы на такое поругание, на такое бесчеловеческое отношение? Да, я ему еще сказала, что старший сын со дня ареста <отца> не выходит из дому, что он нервно заболел. На это Жарких сказал: «В 16 лет парень должен начать работу, а не лежебочничать, в это время я уже работал. Ничего, пусть и он попробует, как зарабатывают себе хлеб. Нечего распускать себя, никто его не накормит, если сам не заработаешь. А если издеваться кто будет, голову снесем за ребят», — вот как сказал Жарких.

После работы стирала две простыни — ничего, справилась. К 12-ти освободилась, и ничего не осталось для жизни. Легла.

Вчера, 23.07, работала плохо: горе никак не тупеет, только боюсь его высунуть наружу — боюсь думать о Пятнице…

Не стирала, пошла вечером к Жабе <А. Г. Зеленской> на пятый этаж. Она хоть и дрянь, но все же, из любопытства или иного чувства, не боится со мной говорить. Я, по правде сказать, пошла к ней, чтобы узнать, что бы она в моем положении предприняла… Она сказала: «Не медли продавать имущество из расчета жить в одной комнате». Я сказала: «Нет знакомых». Она: «Объяви в газете и на службе. В комиссионный магазин не стоит продавать, так как скупают за бесценок». Жаба не издевалась и была пряма, как всегда. Она сказала то же, что и Жарких, что так живут все служащие страны, что никто мне не посочувствует, что никому не надо жаловаться, что «у тебя все же положение лучше, чем у меня и Арона» <А. А. Сольца>. «Чем же лучше?» — «Ты еще не старая, красивая баба, и сил у тебя больше». Вот мое преимущество — так она говорит. «А дети быстро обживутся в новых условиях. Им легче». Все это было тяжко, очень тяжко слушать, потому что внимание, которым нас окружал Пятницкий, было действительно невелико. Он весь был в работе, и жили мы так тихо и незаметно, что, очевидно, у всех, кто хапает, у всех Ляпкиных-Тяпкиных — а хаповых большинство, — сложилось такое мнение. И это-то и было ценно для меня в Пятницком, что он скромнейший и честнейший человек, что мы у него пятое блюдо, и если что имели от власти, так это самотеком, даже дачи не имели, пайки не всегда получали, только в последние два месяца, после процесса (Пятакова, Радека и др.), Наташа навязала паек, а я не отказалась.

Имела только самое необходимое для ребят, сама этими продуктами и семья не питалась…

<О даче. Насколько я себя помню, в Клязьме и в Серебряном Бору мы жили на втором этаже дачи среднего размера, обычного деревянного дома, а на первом этаже жили хозяева дачи — знакомые отца; в Серебряном Бору хозяином дачи был Илько Цивцивадзе. Материальные преимущества шли к отцу самотеком, он их не добивался; дело в том, что большинство руководителей хапали у государства, что только можно, и они были заинтересованы втянуть в процесс обогащения всех руководителей. Поэтому отцу подсунули паек, о котором пишет мама, и дачу Ярославского — большой дом с огромным садом — непосредственно перед арестом отца.>

Еще Жаба мне сказала: «Самое страшное для меня то (для нее то есть), что я уже не переживаю, как в процессе Каменева, Зиновьева, я уже привыкла. Меня это не трогает, как прежде, — ведь половины ЦК нет, так что к этому можно привыкнуть». Когда я спросила, как же могли поступить так с Пятницким, ведь не может он быть ни шпионом, ни троцкистом, она сказала: «Дело не в том, был он виновен или нет, — дело все в том, верят ему или нет… — И развила дальше мысль: — Елена Дмитриевна <Стасова> пропустила через себя массу шпионов, устроила их на работу, но ей верят и не трогают. Серго Орджоникидзе ужасных дел натворил, окружив себя шпионами, но ему верили. Клим <Ворошилов> окружил себя шпионами и ничего до последнего времени не заметил, но ему верят… Все зависит от этого. Ну а Пятницкому не верят… Больше сказать ничего не могу». Потом она сказала: «Была в Нагорном <дом отдыха ЦК партии> , никого из прежних, все новые. Смена нужна, старики меньше смогут дать. Но почему стариков так жестоко обидели?»

Потом я сказала: «Может быть, самый лучший выход — смерть для меня?» Она засмеялась и сказала: «Ну, это не так просто. Люди уходят из жизни, когда уже сил нет. А ты еще их сначала растрать».

Потом я ушла, не показав ей виду, что я таких людей, как она, терпеть не могу близко. Всю жизнь она хапает, была буржуйкой и в партии осталась таковой. Видите ли, оттого, что муж Зеленский разлюбил ее, она перешла жить к дяде — Сольцу, в те же привилегированные условия. Совсем отказавшись от детей, Зеленский, тоже сославшись на новую семью, как-то устроил ребят на полное государственное иждивение, с дачей, с поварами, одеждой… и никому это в глаза не бросается, и даже преподавателей для Леночки… теперь она готовится в биохимический институт, она взяла на государственный счет из какого-то своего пайка на самообразование…

Она сказала: «Я все устроила, чтобы Леночку приняли в институт, у меня там близкие люди. Ребенка, когда зачеты сдаст, придется отправить на юг. Жаль ее очень, много работает». Ну не Жаба ли она: перед ней распластанный в горе человек, мать двоих детей, обреченных на позор и гонения, а она имеет наглость так все размазывать.

И вот время от времени я к ней ходила, чтобы она показывала свою пакостную натуру — свое отношение к работе, к жизни…

Для меня ясно, что, так как многих мерзавцев поймали и работы много, — не сумеют разобраться в правде Пятницкого и должен он нести до конца свой тяжкий крест. Подойдут к нему как к «замаскированному чекисту» и, так как гадов и врагов в партии много, поверят в «правду», которую скажут о Пятнице. Страшный конец его светлой жизни. С какими мучениями он оставит жизнь? И никто об этом не узнает… Вместе с врагами имя его… Доля вины есть и на нем. Как часто я ставила перед ним вопрос: почему ты терпишь, а не борешься с разложением отдельных людей, почему ты не кричишь о правде, которая живет в твоем сердце? Почему молчишь и послушен? Большевик должен не только слушать вождей, но и бороться, но и свое проявлять. Он должен всегда творить новую жизнь, а у нас терпят факты Стецкого <старый большевик> , терпят нахальство Ляпкина-Ярославского <сталинист, главный фальсификатор истории партии> .

Разговор всегда кончался ссорой. Он называл меня «бабой». Говорил, что я завидую, что сама так хотела бы жить. В общем, оскорблял, потому что даже последний паек я всегда получала как наказание, не знала, как выйти из этого положения, ждала, что прекратят это, как только Наташа и Пятница пойдут в отпуск.

Пятница говорил: «Какой я был всегда, таким и останусь: не лучше и не хуже. Мне дела нет до других, пусть будет на их совести».

Тогда я отступалась, в душе с ним не соглашаясь…

<Мама, несомненно, была права в спорах с отцом. Разложение партии было налицо, и с этим разложением он должен был бороться, так как дело партии было делом его жизни. Но можно понять и отца: Сталин поддерживал разложение людей, создающих его культ, — таких, как Ярославский. Этим он крепче держал их на крючке. Поэтому борьба с ярославскими фактически превращалась в борьбу со Сталиным. Отец по-своему боролся с культом, например, изданием «Записок большевика», примером своей личной жизни, своего поведения, своими выступлениями, не содержащими восхвалений в честь Сталина.>

25.07.<37 г.>

Утром встретила коменданта. Он со мной поздоровался. Я спросила его о выселении. Он сказал: «Намечены к выселению, получил распоряжение, но куда и как, не знаю». Он улыбался, когда отвечал мне. Но выражение этой улыбки я не поняла. Я попросила его помочь мне продать какие-нибудь вещи. Он на это сказал: «Там видно будет». Что это означает, тоже не ясно. Горячо стало в сердце. Как обреченная пошла на работу. Никогда меня не оставляла мысль о смерти. Но никогда не забываю я о детях. Физически представляю то одиночество, то горе и решаю еще и еще терпеть.

И Пятница сказал: «Только терпение и терпение, — я никогда не признаюсь в том, чего я не делал, поэтому следствие может длиться два года, а ты терпи и борись. Денег вам пока хватит, должно хватить. Трать на самое необходимое». Он не представлял, что нас раздавят одним взмахом. Ну и пусть он не знает, ему будет легче бороться.

А я в борьбе погибну. Пока смогу, буду бороться. Только силы так быстро уходят, и физические и нравственные — вот грызет тоска о нем, теперь я так не хотела о нем думать, чувствовать его трагедию. Но уже два дня неотступно мучаюсь его жизнью. Хотя бы Игоречек выдержал и вырос. Он бы доказал своей жизнью, кто был его отец…

<Должен сообщить, что еще в Москве, до переезда на дачу, но за несколько дней до его ареста, отец позвал меня в столовую и сообщил мне о возможности своего ареста. Он сказал, что была очная ставка его с бывшими коминтерновцами и что они на него клеветали. Он сказал, что ни в чем не виноват перед партией, что своей вины не признает, что будет бороться за правду. Но может пройти очень длительное время, пока признают его невиновность. Он предупреждал меня, что не следует бороться против Сталина. Это главное из того, что он мне сказал.

Еще раз о деньгах, которые он оставил нам перед своим арестом. Эти деньги просто украли люди из НКВД. Украли их во время обыска на московской квартире. Обыск делали в наше отсутствие. Может быть, одновременно с обыском на даче. Отец не предусмотрел такой возможности.

Не все он знал о методах НКВД 1937 года, хотя долго и много работал с ЧК, ОГПУ, НКВД, в Коминтерне, хотя с 1935 по 1937 год, целых два года, от ЦК ВКП(б) контролировал работу НКВД. Видимо, его не допускали до следствий, арестов и обысков — с их избиениями, издевательствами, воровством, уголовщиной. Но тогда что же это был за контроль со стороны ЦК ВКП(б) — одна видимость контроля. Бороться за правду на следствии отцу фактически не дали. Его просто били и требовали, чтобы он оклеветал себя и других. Били его целый год. Били и после окончания следствия. Следователь Ланфанг вызывал его к себе для того, чтобы бить, когда «дело» отца ждало своей очереди для так называемого суда. В это время отец сидел в одной камере с Ароном Семеновичем Темкиным, который остался жив, вернулся и это засвидетельствовал на процессе Ланфанга в 1956-м или 1957 году; рассказал об этом он и мне. Во время реабилитации я узнал от помощников главного военного прокурора СССР — товарищей Борисова и Терехова, а также из материалов в Комиссии партийного контроля при ЦК КПСС, что отец не признал себя виновным и что его били сотни часов в общей сложности. Например, за два месяца было 200 часов следствия с битьем. Таким образом, он выполнил свое намерение «не признаваться в том, чего не делал», но и только. В те годы он не доказал своей правды.>

25.02.38 г.

День мой: утром Вове завтрак, очередь в молочной за кефиром и сметаной до 12 часов утра. Поездка в тюрьму для передачи Игорю — до 16.30. Потом готовка обеда на завтра. Уборка посуды. Вове ужин. С Вовой занятия по ботанике. Вове мало внимания и времени. Комнату сегодня не убирала. На завод директору позвонить не успела, там до 16 часов. Об Игоре узнала, что он там, но ему передача не разрешена. А что это значит, я не знаю <я не давал показаний на себя и других, и меня лишили передачи> . Наверное, вымогают то, чего Игорь не знает, не говорил, не делал. Вымотают у него последние силы. Он уже был измучен за 7 месяцев. У матери нет слов, когда она думает о своем заключенном мальчике…

В мыслях о нем даже себе страшно признаться <видимо, мысли у мамы были о преступлениях НКВД или даже самого Сталина; поэтому ей было страшно дать себе отчет в таких мыслях> . Буду ждать, пока есть немного разума и много любви. Но предвижу страшные для моего сердца пытки в дальнейшем. Могут его совсем загубить (физически уничтожить), могут убить в нем желание жизни, могут зародить в нем страшную ненависть, направленную не туда, куда надо (а без ненависти в наше время при двух системах жить невозможно), — могу я его никогда не встретить. Могу его встретить и не найти в нем, что растила, что особенно в нем ценила. Могу его встретить физическим и нравственным калекой.

Потому что арестовывают того, кого хотят уничтожить!

Вова лег сегодня в хорошем настроении, но поздно — в 23.30. Все думает о своих военных делах. Сказал сегодня: «Тридцать раз прокляну тех, кто взял у меня винтовку и патроны. Я не могу теперь стать снайпером». Просил меня написать Ежову о винтовке и военных книгах, которые он с таким интересом всегда собирал. Интересуется все, не пошлют ли нас в ссылку поблизости от границы. Всегда огорчается, когда я даю отрицательный ответ. Сегодня купил какую-то военную книгу и читал ее с увлечением, Зато о папе он вечером тоже сказал: «Жаль, что папу не расстреляли, раз он враг народа». Как он его ненавидит и как ему больно. Об этом говорить не любит.

Тюремная очередь тяжела. Народу много, все время стоишь и слушаешь. Воздух спертый, и специфический тюремный запах, как прежде запах казарм. Что я слышала? Я потеряла свою очередь (то есть свое место), потому что женщина, которую я заметила, ушла, а я отходила, чтобы опереться о стол возле привратницы, у которой ключ от входной двери в тюрьму.

Маленькая группа: две пожилые женщины. Одна очень измученна, плохо одета, другая полная, спокойное лицо (спокойное терпение) и одета неплохо. И третья — совсем девочка, хорошенькая. Из-за нее-то я и подошла к этой группе. Оказалось, все три — латышки. Что я слышала? Во-первых, что все латыши, как правило, арестовываются. Я вмешалась, указав на тех, кто не арестован (из известных мне), когда девочка назвала несколько фамилий еще не арестованных и сказала: «А остальные из занимавших ответственные посты уже арестованы». Сказала, что клуб латышский закрыт, что последним был взят преподаватель русского языка, что все «пролетарские» (вероятно, выходцы из рабочих) арестованы. Рассказала, при каких условиях был арестован Межлаук, Гвахария <известный металлург, орденоносец> , сказала, что это племянник Серго <Орджоникидзе> , сказала, что арестованы Егоровы. Я просила ее говорить тише или лучше вообще не говорить. На что она мне сказала, что «об этом уже знают, знает вся Москва». Она сказала, что он <неизвестно кто> бывал в салоне у Саньки Радек, как она ее назвала <дочь Карла Радека> . Сказала, что все, кто бывал у Саньки в салоне, скатились. Сказала, что расстреляны двое сыновей Дробниса и Прокофьев Жора. Я никого не знаю, но вспомнила, что когда первый раз пришел Коля Амосов, он об этом тоже сказал Игорю, и про Туполева <авиаконструктор> тогда же он сказал, вот, наверное, эта сволочь нагадила Игорю. А был-то он у нас три раза. Два из них Игорь с ним куда-то уходил, а может быть, один раз уходил, точно не помню <мама не ошиблась. На меня дал показания именно Николай Амосов> .

2.03.38 г.

Не спится. Газет не читала, не достала <а в этот день открылся процесс над Бухариным и др.> . Мало сделала для «дома». Вовка заболел, жалуется на живот, а глазки смотрят невольно. Искала ему курицу, с трудом нашла за 14 р. 40 коп. Вечером ел с удовольствием и лег в хорошем настроении. Я обошла кругом здание РАМ <Реввоенсовета на ул. Фрунзе> — все спокойно снаружи. Нет ни машин больше, чем всегда, ни военных. А внутри, наверное, страшно. Грозный меч правосудия революционной диктатуры занесен над 21 врагом… Это они посеяли недоверие, вражду, наговоры, жестокость. Как теперь верить? Кому верить? Я еще верю немногим, но что мне дает эта вера, когда все от меня отшатнулись и я как бы в одиночке. Не могу я к людям без боли подходить, вся я… Нуждаюсь в искренней весточке о Пятницком. Сразу было бы облегчение, когда б я узнала, в чем его вина. Как он сам себя рассматривает.

<Бедная мама, она узнала правду только после своего ареста, в 1938 году, в Кандалакше. Летом 1939 года ей, заключенной, разрешили свидание со мною, в Карлаге. Она приехала под конвоем на ЦПО, где мы провели в садике, за проволокой, несколько часов. Она мне сказала, что во всем виноват Сталин и его окружение, что надеяться не на что при жизни Сталина.>

Сегодня об Игоре думала с меньшим горем. Если не дурак, все переварит, перестрадает и закалится для борьбы. Не может же быть иначе. Ну какой же смысл НКВД терять способного мальчика? Это ничего, что он ест два раза в сутки, что, может быть, мучается на скамье, может быть, грязь и вонь — ведь переполнена тюрьма. Не это страшно. Чтобы он сумел себя не потерять. Не могла я пойти насчет работы. Эти дни должны быть такие, как ненависть к врагам (а я ведь — жена врага) — нет сил себя предлагать. И завтра не пойду, пока процесс не кончится.

3.03.38 г.

Опять не выходила на воздух. После большого подъема утром — реакция вечером. Абсолютно нет физических сил, а днем, когда никого в квартире не было (бабушка мне принесла газету), — я вдруг очнулась от боли внизу живота, не заметила, как протанцевала танец «радости» по поводу окончательного разгрома этих «зверей», а ведь кой-кого из них я уважала, хотя уже Пятница предупредил насчет Б. <Бухарина> . Это мразь какая, и рассказал, как он стоял среди всех, обросший бородой, в каком-то старом костюме, на полу… И никто с ним не поздоровался <речь идет о пленуме ЦК ВКП(б) в конце февраля 1937 года> . Все уже смотрели как на смердящий труп. И вот он еще страшнее, еще лживее, чем можно себе представить. Мала для этих кара — «смерть», но дышать с ними одним воздухом невозможно трудящимся. О Пятница, не можешь же ты быть с ними, мое сердце никак не хочет принять.

<Бедная мама! Она совсем запуталась, не знает, кого винить в несчастьях. Выбрала виновника — Бухарина, вспомнила, каким он был на пленуме ЦК ВКП(б): обросшим, в неопрятной одежде. Но ведь он был в таком же нервном состоянии, как и она теперь. Я спрашивал отца о Николае Ивановиче Бухарине после его ареста в марте 1937 года. Отец сказал, что Бухарин, конечно, не враг. Он говорил о Бухарине с большой теплотой и еще большей грустью. А 2 июня 1937 года, на следующем пленуме ЦК ВКП(б), он выступил против предложения Сталина о физическом уничтожении Бухарина и бухаринцев, предложил использовать их на советской работе и сослался на Ленина.>

Вовка пришел из школы и тоже до пяти читал газету. Смеялся над Крестинским. «Ох и смешной же он, мама». И читал мне вслух смешные для него слова. Мне не смешно, а гадливо. Силой вырвала у него газету, зато прочла статью Кольцова.

<Над чем смеялся мой брат 13-ти лет! Крестинский, как известно, единственный на процессе, кого не сломили следователи, он отказался признать себя виновным в первый день процесса, он — герой! А Вовка невольно издевался над ним, как и многие-многие в стране, обманутые сталинской пропагандой. Страшно и отвратительно!>

А вечером перед сном читали с ним «Таинственный остров». Об Игоре днем не вспоминала, а к вечеру тяжко, тяжко — нет слов. Штопаю ему его старое бельишко. Нужно купить на всякий случай 6 пар носков, и у Вовки порвались ботинки, ничего нет. И валенки порвались. Нужно похозяйничать.

7.03.38 г.

Сегодня в 11 часов вечера (8 месяцев тому назад) окончилась жизнь Пятницкого в семье.

Сегодня Вова принес «плохо» по русскому языку, я очень рассердилась на него: он ленив.

8.03.38 г.

«Эх, мать, ну и сволочь же отец. Только испортил все мои мечты. Правда, мать?» У меня предчувствие такое, что Игорь наш не виноват, только проболтался, а отец — какой-то большой виновник. В 11,5 часов вечера вчера Вовка разговорился сначала о моральной силе Красной Армии, о пограничниках (всегда ведь мечтает о жизни пограничников) — и решил, очевидно, что его не возьмут из-за отца. Я разговор не поддерживала, сказала только: «Сначала выучись, будь хорошим общественником, а там посмотрим, а папу не забывай так. Мы еще не знаем, может быть, он не виноват, а ошибся, может быть, его враги обманули». А Вовка сказал: «Нет, нет, не верю» <т. е. он думает, что отец — враг> . Как придет из школы, берет газету и читает показания <с процесса> , он буквально в ужасе от их «дел». Часто расспрашивает об отдельных личностях. Особенно ему страшен Ягода и Буланин, спрашивал меня, как приготовляли они яд. Могут ли эти дети не думать о том, что произошло с их отцами, матерями. Что произошло с «наркомами», как работает сейчас НКВД, как поступает с семьями, с детьми? Могут ли они обо всем не разговаривать друг с другом? Вовка увлекается очень серьезно военным делом и даже теперь, когда все, что он собрал по «военному вопросу» <у него было много книг и альбомов по этому отделу> , было конфисковано вместе с отцовской библиотекой, он покупает брошюрки. Вот сегодня он читает, как должен относиться красноармеец к своему командиру. «Он должен во всем доверять командиру». Вовка сделал замечание: «Нет уж, такому, как… Егоров, например. Мама, здесь неправильно». Как он тоскует по своей винтовке. Каждый раз после военных занятий в кружке он о ней говорит. Молчит о Жене Логинове. Теперь он уже к нам не ходит, а Вовка очень любил его и бывал у него. Единственная благополучная семья <Логиновых> — теперь одни только разгромленные. Это очень тяжело. Вчера сообщил, что у Рябчика <его одноклассник> взяли брата 18-ти лет, который хотел поступить в военную академию. Отец и мать взяты раньше, и он живет с бабушкой. Часто он говорит: «Эх, мать». Это значит — ему тяжело, но в чем дело, он не говорит. Сегодня сказал, что Нина… читала показания Максимова, который упомянул имя ее отца, и она заплакала при всех. Ей 12 лет…

9.03.38 г.

Принимают передачу в Бутырской тюрьме. У Игоря опять то же: «Ему запрещено» — это хитрые слова <я не давал показаний> . Может быть, его там и нет. Оттуда заехала на Кузнецкий. Окно 9. Огромная очередь, которую я заняла и ушла к Пешковой сообщить, что Леплевский <зам. Вышинского> — не принимает. Как узнать об Игоре? Пешкова на процессе. Вчера тоже показания об умертвлении М. и А. Горьких. Принимала В. А. <секретарь> , она дала мне адрес, куда я завтра пойду, и «…по наблюдению за домами заключения», потом я взяла адрес приемника детского НКВД. Тяжко мне с Вовкой расставаться, но как же мне жить, ведь я еще ничего не знаю ни об Игоре, ни о себе. Семья разгромлена только наполовину по численности своей, по материальному состоянию — окончательно, а в дальнейшем могу быть поставлена в нечеловеческие условия, и с квартирой, и с работой. Сейчас от всего оторвана. Но как умереть, когда могу быть полезна? Ведь в нем могут убить уверенность в свои силы. Он так был уверен в справедливости всех арестов, в хорошем человеческом отношении. Он говорил: «Это все логично», то есть арест отца, конфискация, издевательское ко мне отношение, — то есть «логично», раз мы поставлены в положение врагов. Но как он смирится с тем, что он-то ведь не враг.

<Мама говорит обо мне. Но она, бедняжка, не знала тогда, что стоит только попасть в камеру — и все становится ясно, то есть что арестовывают невиновных людей.>

Он рос и хотел много знать, предложить свои силы революции. А его бросили в тюрьму. Может быть, отправят в лагерь отбывать наказание, и оттуда он может приехать уже взрослым, измученным душевно, мрачным и больным. Как тот человек, который тоже был у Пешковой вчера. На костылях, с воспаленными от голода и страдания глазами, без копейки денег. Что он пережил, я не знаю. Только я слышала в голосе слезы, и он говорил секретарше: «Вот я какой теперь, а поехал здоровым. Теперь не знаю, куда мне жизнь. Да и на билет нет». Куда ему нужно ехать? Она ему написала, где получить литер бесплатно. Уходя, он сказал: «Вот так от одного к другому, подниматься-то на костылях трудно, да и никто не поможет, правильно?» А у Игоря больные легкие — 4 раза он пережил воспаление легких, и нервы измотаны. Вот из-за него-то я и жить не хочу и не должна умереть.