Еще жива

Адамс Алекс

Часть первая

 

 

 

Глава 1

Сейчас

Проснувшись, я обнаруживаю, что мир по-прежнему отсутствует. Остались только какие-то отдельные фрагменты от мест и людей, которые раньше составляли единое целое. По ту сторону окна простирается пейзаж ядовито-зеленого цвета, как в телевизорах с плоским экраном в дешевых забегаловках, выдаваемых за приличный ресторан. Слишком насыщенный зеленый. Плотные серые тучи загородили солнце много недель тому назад, и теперь оно наблюдает за нашей гибелью сквозь выпуклую водяную линзу.

Среди выживших ходят слухи, что дожди дошли даже до Сахары и что в бескрайних песках начала пробиваться зелень. Что Британские острова ушли под воду. Природа меняется, исходя из своих собственных соображений, и людям нечего этому противопоставить.

До моего тридцать первого дня рождения остается еще месяц. Сейчас я на восемнадцать месяцев старше, чем была, когда разразилась эпидемия. На двенадцать месяцев старше, чем тогда, когда война в первый раз сотрясла землю. Примерно в этот промежуток времени природа взбесилась, доведя погоду до шизофрении. И это неудивительно, если принять во внимание то, из-за чего мы воевали. Девятнадцать месяцев прошло с того дня, когда я впервые увидела вазу.

Я нахожусь в доме бывшей фермерской усадьбы, где-то, что раньше было Италией. Это уже не та страна, где радостные туристы бросали монетки в фонтан Треви и толпились в Ватикане. То есть поначалу они туда ринулись, излившись из поездов и самолетов густой комковатой массой, подобной венозной крови, и пришли в церковь со всеми своими сбережениями, надеясь получить за это спасение. Теперь их трупами заполнены улицы Ватикана и прилегающих к нему районов Рима. Они больше не засовывают руки в La bocca della Verità, задерживая дыхание и шепча слова ложной надежды, которой они стараются обмануть самих себя: что со дня на день придет всеобщее избавление, что группа ученых в тайных лабораториях скоро разработает вакцину, которая всех нас излечит, что Господь Бог вот-вот вышлет свое воинство со священной миссией спасти мир и что мы все будем спасены.

Громкие голоса проникают сквозь стену, напоминая мне о том, что хоть я и одинока, но здесь не одна.

— Это соль.

— Это, черт возьми, не соль.

Раздается глухой удар кулаком по деревянному столу.

— Говорю тебе, это соль.

Пока за стеной продолжается перебранка, я мысленно пересчитываю свои пожитки: рюкзак, ботинки, непромокаемый плащ, плюшевая обезьянка и обернутые в полиэтилен ненужный теперь паспорт и письмо, которое у меня не хватает смелости прочесть. Это все, что у меня есть в этой обшарпанной комнате. Думаю, такой же убогой она была и до конца света — бедное хозяйство, недостаток денег для поддержания порядка.

— Если это не соль, то что же это тогда?

— Кукурузный сироп с высоким содержанием глюкозы. — В голосе ответившего звучит превосходство уверенного в своей правоте человека.

Может, он и прав. Кто знает?

— Соль, кукурузный сироп. Какая разница? — спрашиваю я у стен, но ответа они не дают.

Позади меня начинается какое-то движение. Я оборачиваюсь и вижу Лизу-без-фамилии, стоящую в дверях. Она стала еще более тощей, чем была, когда я появилась здесь неделю назад. Лиза моложе меня на десять лет. Англичанка из города, название которого заканчивается на — шир. Дочь одного из мужчин, находящихся в соседней комнате, и племянница второго.

— Не имеет значения, что приводит к болезни. По крайней мере теперь. — Она смотрит на меня тревожными глазами. Но это обман: Лиза слепа от рождения. — Правда?

Времени у меня в обрез — я должна успеть на корабль, если хочу попасть в Грецию.

Я наклоняюсь, поднимаю свой рюкзак, надеваю на плечи, ставшие еще более костлявыми. В пыльном зеркале на стене видно, как они выступают под тонкой футболкой.

— Конечно нет, — говорю я ей.

Когда первая слеза скатывается по щеке Лизы, я отдаю то, что у меня для нее осталось: обнимаю и нежно глажу ее тонкие волосы.

До вазы я и не подозревала, сколько во мне твердости.

Забытая ваза.

Тогда

Моя квартира представляет собой современную крепость. Замки, цепочки, код, который нужно правильно набрать с трех попыток, иначе явится охрана и потребует от меня подтверждения, что я именно тот человек, за которого себя выдаю. И все это вмонтировано в довольно хлипкую деревянную раму.

Одиннадцать часов мытья полов и туалетов и уборки мусора в замкнутом пространстве. Одиннадцать часов, во время которых можно коротко переговорить только с безответными мышами. Сейчас мои глаза печет от прошедшего дня и хочется их вынуть из глазниц и ополоснуть водой.

Когда дверь наконец открывается, я уже знаю. Поначалу я думаю, что дело в красном глазке автоответчика, подмигивающем мне из кухни. Но нет, это явно другое. В воздухе витает что-то чужое, как будто кто-то, проникший в квартиру в мое отсутствие, трогал мои вещи, не оставляя на них следов.

Золотистый свет заливает гостиную практически сразу же, как только мои пальцы касаются выключателя. Я моргаю, пока на глазах не появляется защитная влага. Зрачки сужаются, как им и положено, и я наконец могу пройти в светлое помещение, не споткнувшись.

Говорят, что это паранойя, если тебя на самом деле не преследуют. Нет, у меня не бегут по затылку мурашки, заставляя озираться, но я не ошибаюсь насчет воздуха: кто-то его побеспокоил в мое отсутствие и в нем появилось что-то чужое.

Ваза.

Не такая, в которую ставят цветы, нет. Эта выглядит как музейный экспонат, произведение гончарного искусства, которое старше, чем этот город, — об этом говорит въевшаяся в поры грязь. И эта древняя ваза наполняет мое жилище тенями давно умерших и похороненных людей.

Я могла бы осмотреть ее, поднять с пола и убрать отсюда. Но есть вещи, после прикосновения к которым все будет уже не так, как прежде. Я — продукт второсортных фильмов, которые я видела в своей жизни, суеверий, о которых когда-либо слышала.

Я должна осмотреть эту вазу, но мои пальцы отказываются повиноваться, оберегая меня от того, к чему это может привести. Вместо этого они берут телефон.

Комендант нашего дома отвечает на звонок после восьмого гудка. Я спрашиваю, не пускал ли он кого-нибудь в мое жилище, но его сознание витает где-то в иных измерениях. Проходит целая вечность. Тем временем я представляю, как он чешет себе яйца — просто по привычке, а не по какой-то иной причине, — подсчитывая в уме, сколько пива осталось у него в холодильнике.

— Нет, — говорит он в конце концов. — Что-нибудь пропало?

— Нет.

— Тогда в чем проблема?

Я нажимаю отбой. Считаю до десяти. Когда я оборачиваюсь, ваза стоит на том же месте в моей гостиной, точно посередине между диваном и телевизором.

Дальше в моем списке служба охраны.

— Нет, — отвечают мне, — мы не зафиксировали проникновения в ваши апартаменты в течение дня.

— А как насчет пяти минут назад?

Тишина.

— Да, конечно. — И потом следует предложение: — Прислать к вам кого-нибудь?

От полиции пользы не больше. Никто не вламывается, чтобы оставить вещи, объясняют мне. Это, должно быть, презент от тайного обожателя. Или, может, я просто чокнутая. Они, конечно, прямо об этом не говорят, но употребляют пустые вежливые слова, чтобы мне не оставалось ничего другого, как повесить трубку.

Затем я вспоминаю мигающую лампочку на автоответчике. Когда я нажимаю на кнопку воспроизведения, из динамика бубнит голос моей матери:

— Зои, Зои, ты дома?

Потом пауза. И снова:

— Нет, дорогой, это автоответчик.

Еще пауза.

— Так я и оставляю сообщение. Что значит «говори громче»?

Слышно, как она шутливо шлепает отца, отгоняя его от телефона.

— Звонила твоя сестра. Говорила, что хочет, чтобы ты кое с кем встретилась.

Ее голос понижается до шепота, который никак не назовешь тактичным.

— Я полагаю, это мужчина. В любом случае, думаю, ты бы могла ей позвонить. Приходи ужинать в субботу и все мне о нем расскажешь. Будем только мы, девочки.

Опять пауза.

— Ах, и ты, конечно. Ты почти девочка, — говорит она отцу.

Я представляю его добродушно смеющимся у нее за спиной.

— Дорогая, перезвони мне. Я могла бы позвонить тебе на мобильный, но ты же знаешь, я всегда надеюсь, что у тебя в это время кто-то есть.

Обычно я испытываю небольшую вспышку ярости, когда она звонит со сводническими предложениями. Но сейчас…

Жаль, что мамы здесь нет. Потому что эта ваза не моя.

Кто-то побывал в моей квартире.

Сейчас

Удивительная вещь — человеческий организм. Это фабрика по производству кислоты, трансформирующей обычную пищу в жгучее месиво.

В эти дни меня часто рвет. Я достигла в этом выдающихся результатов. Я могу наклониться вот так вперед, и мои ботинки совершенно исчезнут из виду. Если бы конец света не наступил, я стала бы чемпионом в этой дисциплине.

Как только я чувствую, что завтрак поднимается вверх, я заталкиваю в себя яблоко. Помогает.

— Ты должна идти? — спрашивает Лиза.

Она кусает нижнюю губу, отчего нежная кожа наливается кровью.

— Мне нужно добраться до Бриндизи.

Мы стоим во дворе фермерской усадьбы, погруженные во влажный нерассеивающийся туман. Светлые камни, которыми облицованы стены дома, поросли плюшевым мхом. Мой велосипед прислонен к водяной колонке, которой давно никто не пользуется. В какое-то время хозяева изыскали средства, чтобы сделать водопровод, отвечающий требованиям двадцатого века, но так и оставили колонку, то ли ради очарования старины, то ли просто руки не дошли убрать ее. Велосипед синего цвета, и раньше он принадлежал не мне. Он был куплен не за деньги. Я расплатилась за него всего одним-единственным поцелуем неподалеку от аэропорта Леонардо да Винчи в Фьюмичино. Без языка. Только удивительное ощущение нежности от норвежца, который не хотел умирать, не обнявшись напоследок.

— Останься, — говорит Лиза, — прошу тебя.

— Не могу.

На сердце тяжело от непосильного груза жалости. Она мне нравится. Действительно нравится. Она милая девочка, которая раньше мечтала о чудесном будущем. Теперь самое большее, на что она может рассчитывать, — это остаться в живых. О благополучии думать не приходится — оно слишком маловероятно.

— Пожалуйста. Хорошо, когда рядом с тобой женщина. Так лучше.

Меня поражает отчаяние в ее голосе. Она не хочет оставаться здесь с этими мужчинами. Они, конечно, заботятся о ней как о члене своей семьи, но дело не только в кровном родстве. Я вдруг понимаю, что они смотрят на нее как на свою собственность. Способ скрасить себе ожидание того часа, когда человечество, сделав последний судорожный вдох, прекратит свое существование. Мне бы стоило догадаться об этом раньше, но я была так занята собственной повесткой дня, что ничего не замечала вокруг.

— Прости, — говорю я. — Я не знала. Должна была бы знать, но не знала.

Бледно-розовый румянец выступает на ее белой коже: я отгадала тайну Лизы. Хотя она не видит меня, я отвожу взгляд в сторону, давая ей возможность вернуть себе самообладание. Мне очень стыдно.

Я тороплюсь, и затянувшееся молчание подталкивает меня к необдуманному шагу.

— Да, ты не можешь оставаться здесь без меня. Пойдем со мной.

Мне бы пожалеть о своих словах, но этого нет. Если она согласится, то, кто знает, сколько дней прибавится к моему путешествию. Время бесценно, когда неизвестно, сколько еще его осталось. Но в этом мире и так уже осталось слишком мало человечности, доброта превратилась в редкость. Я должна беречь то, что меня пока еще отличает от зверя.

— Правда? Ты позволишь мне пойти с тобой?

— Я настаиваю на этом.

Она быстро оглядывается через плечо в сторону дома.

— Они мне не разрешат уйти. Они никогда на это не согласятся.

«Что они с тобой делают, девочка?» — хочу я спросить у нее. Что бы она ни сказала, это не изменит моего решения. Она уйдет со мной.

— Иди в свою комнату и собери вещи. Не забудь взять что-нибудь теплое и удобное.

— Но…

Я вижу, что она волнуется из-за мужчин.

— Я сама об этом позабочусь.

Мы заходим в дом и невольно наслаждаемся временным укрытием. Так приятно, когда на голову не льет дождь. Затем мы киваем друг другу, и она осторожно пробирается по лестнице наверх, а я отправляюсь в кухню.

Если сравнивать это помещение с другими кухнями, а я их немного повидала, то оно отличается малыми размерами. Не эффективной компактностью, а какой-то скудостью, как чрезмерно костлявая женщина, озабоченная достижением неестественной стройности. Пол в комнате просел. Ее, конечно, можно было бы привести в порядок, если бы здесь появился человек, который любит готовку и склонен к уюту. Эта кухня нуждается в хозяйке.

В кухне только один из мужчин — дядя Лизы. Его кожа едва не лопается от жира, свесившегося с краев стула. Старая прочная мебель, вероятно, служила верой и правдой многим поколениям. Древесина потемнела от времени; сиденье, сплетенное из толстых прутьев типа ивовых, медового цвета. Еще семь его незанятых собратьев стоят рядом.

Толстяк поднял глаза, изучая меня на предмет слабых мест, которые он мог бы обернуть себе на пользу. Я задерживаю дыхание, расправляю плечи и поднимаю подбородок, чтобы выглядеть настолько сильной, насколько вообще позволяет нынешнее состояние моего тела. Он не находит ничего такого, что мог бы получить, не приложив хоть каких-то усилий, и продолжает жевать хлеб, который я испекла два дня тому назад, выбрав жучков-долгоносиков из муки, найденной в изобилии в кладовке. Изо рта его летят крошки, усеивая стол влажными крупинками, которые прилипнут и отвердеют, если их не убрать в ближайшее время. Но ни меня, ни Лизы тут уже не будет. Очень скоро эти мужики будут барахтаться в собственной грязи.

— Лиза уходит со мной.

Он невнятно бормочет и глотает, вперив в меня свои крохотные глазки — две изюмины, глубоко вдавленные в сдобное тесто.

— Она остается.

— Это не подлежит обсуждению.

Его грузное тело поднимается со стула, предвещая надвигающуюся бурю.

— Мы — ее семья.

Все это не сулит мне ничего хорошего. Холодное пятно на моем затылке разрастается, пока все тело не охватывает озноб. На что я надеялась? Он значительно крупнее меня. Болезненно ожиревший и медлительный, этот мужчина настолько огромен, что его массы хватит на то, чтобы раздавить меня, навалившись сверху.

Мы стоим, пристально глядя друг на друга. Если бы мы были собаками, впечатленные габаритами игроки ставили бы на него.

Пронзительный вопль разрывает неестественный покой. Там, наверху, Лиза. Я на секунду отключаюсь, вслушиваясь в оглушающую тишину, которая всегда следует за громким криком.

Толстяк бросается на меня. У Лизы проблемы, но и у меня сейчас тоже.

Я уворачиваюсь влево, затем вправо. Он, словно испытываемый в краш-тесте автомобиль, налетает на стену, вокруг его тела белым облаком клубится пыль от штукатурки. Всего мгновение уходит на то, чтобы прийти в себя. Он трясет головой, отгоняя болезненный туман, и вновь кидается на меня.

Мне опять удается уклониться. Теперь мы уперлись друг в друга взглядами через стол. Между нами всего лишь несколько футов. Поблизости ничего, что можно было бы использовать в качестве оружия. Лиза — аккуратная хозяйка, хотя это и не ее дом (для них фермерская усадьба — всего лишь случайное пристанище, как и для меня), и все находится на своих местах.

Снова крик. На этот раз он парит, как пушок одуванчика.

Мое сердце бешено колотится в клетке ребер. Отец Лизы наверху, и я догадываюсь, что там сейчас происходит.

— Я пойду к ней, — говорю я. — И если ты попытаешься остановить меня, ты покойник.

Он хохочет, тряся жирными щеками и подбородком.

— Когда он трахнет ее, мы по очереди трахнем тебя, сука.

— Удивительно, что вы до сих пор не попытались этого сделать.

Он поднял ладони.

— Ну что тебе на это сказать, девочка? Мы ведь агнцы, а не козлы.

Теперь моя очередь засмеяться, только мой смех горче и злее.

— Что такого, черт возьми, смешного? Скажи и мне, сука, я тоже посмеюсь.

Я потихоньку продвигаюсь вдоль стола к открытой двери, где находится стойка для зонтиков. Они уже не в состоянии уберечь тело от дождя, но заостренным концом по-прежнему можно легко выколоть глаз.

— А я тебе никогда не рассказывала, чем я зарабатывала себе на жизнь до того, как все это началось?

Он мычит и двигается параллельно с другой стороны стола, пока мы оба не подходим к его краю.

— Что-то связанное с лабораторными крысами.

Я киваю. Что-то вроде этого.

— Мне приходилось поднимать много тяжестей, так что я довольно сильна для худой женщины. А что ты делал, кроме переключения передач в своем грузовике и опрокидывания в себя по нескольку кружек пива?

Сейчас в моем теле осталось меньше сил, чем было до того, как настал конец света, но мой инстинкт самосохранения возместил мне их недостаток. Я бросаюсь к стойке, однако просчитываюсь: его руки длиннее моих, так что он успевает схватить толстыми пальцами мой хвост. Дернув за волосы, он притягивает меня к себе, пока его раздувшееся от гамбургеров брюхо не упирается мне в спину. Моя шея оказывается захваченной в треугольник между его грудью и согнутой в локте рукой.

Обычно, мечтая о прошлом, я вспоминаю ресторанчики, где изо дня в день подавали одни и те же блюда. И еще я представляю, как это — ощущать себя сухой или чувствовать покалывание в коже, когда долго стоишь под очень горячим душем. Высокие каблуки. Металлические четырехдюймовые шпильки. Ступни моего захватчика в одних носках, и мне не стоило бы большого труда вогнать ему свое женское оружие прямо между костями плюсны.

Но сейчас мои ноги обуты в ботинки на толстой, удобной для ходьбы подошве, а в толстяке больше шести футов роста, и мне придется сильно извернуться, чтобы отдавить каблуками его пальцы. Однако и этого было бы слишком мало.

— Я победил, — говорит он.

Пожалуй, он прав, но игра еще не окончена. На карту поставлено кое-что большее, чем я.

— Когда ты в последний раз видел свой собственный член?

Мой голос становится все более сдавленным по мере того, как его рука сильнее сжимает мне горло. Он тянет меня еще выше, прижимая к себе. Мои пятки отрываются от пола. Резина подошвы скрипит на плитках, когда я болтаю ногами, пытаясь нащупать под ними опору.

— Ты еще можешь держать его, когда отливаешь, или мочишься сидя, как женщина?

— Узнаешь, когда я тебе всуну.

— Да ну! У таких толстяков, как ты, не встает.

Тьма заволакивает мой взор. Еще только утро, но для меня свет стремительно меркнет. Рыдания Лизы теперь раздаются между ее криками.

В нем больше силы, чем казалось поначалу. Под жиром скрывается крепкая мускулатура — хорошая маскировка. Мои ноги повисают в воздухе.

На то, что произошло далее, понадобилось одно мгновение.

Опустив подбородок, я вонзаю зубы в его предплечье. Резцы рассекают ткани и упираются в кость. Затем я поджимаю колени вверх и, когда он отпускает меня, извергая из себя утробный рев, валюсь мешком и бью подошвами ботинок его ступни. Судорожно хватая воздух, я падаю вперед на колени. От удара жгучая боль пронзает голени. Мой противник приходит в себя и отдавленной ногой бьет меня в зад. Во рту разливается привкус теплой меди. Я кое-как поднимаюсь и бросаюсь в сторону, прикрывая рукой живот.

Никаких других мыслей, кроме как о выживании, в голове нет, пока я приближаюсь к стулу. Он оказывается легче, чем я думала, глядя на его потемневшее дерево. А может, и нет. В критическую минуту человеческое тело обретает удивительные способности. Я знаю это, потому что об этом говорила ведущая передачи «Это невероятно!» Кэйти Ли Кросби, у которой при этом было такое лицо, что восьмилетний ребенок не мог не поверить.

На моих кулаках белеют костяшки, когда я с силой сжимаю пальцы на спинке стула. Он англичанин, следовательно, мало что понимает в специфике моего национального спорта. Этот стул — моя бита, а его голова — мяч. Смертельный бейсбол.

Он идет на меня, и я, размахнувшись, бью. Раздается звонкий хруст ломающихся костей. Брызги крови заляпывают мне лицо и футболку: сладкий сон комара. Выбитые зубы сыплются из его перекошенного рта, и он валится на пол. Гора мяса, побежденная женщиной с помощью стула. Он выскальзывает из моих рук, когда я, пошатываясь, выхожу в холл и направляюсь по лестнице наверх.

Тогда

Я узнала его имя от подруги сестры своего приятеля.

— Боже мой, ты должна ему позвонить. Он лучше всех, — говорит мне подруга с тем преувеличенным воодушевлением, с которым обычно передают новости из третьих рук.

Ник Роуз. Имя больше подошло бы столяру, а не человеку, выслушивающему чужие проблемы за изрядное вознаграждение. Работает с деревом. Обычный парень. Да, я смогу. Вообще-то, когда я думаю о психоаналитиках, воображение рисует мне строгого Зигмунда Фрейда, ищущего связь между моими странностями и чувствами к матери. Отношения с матерью у меня просто замечательные, хотя я до сих пор не перезвонила ей и не связалась с сестрой, как она просила.

Как бы Фрейд это истолковал? А доктор Ник Роуз?

Я позвонила ему на мобильный прямо с улицы. Город живет в бешеном ритме. Над нескончаемым потоком автотранспорта раздаются резкие сигналы. Человеческие тела образуют живой конвейер, бегущий по тротуарам. Отсюда меня трудно будет расслышать, но именно этого я и хочу. Я — рационально мыслящая женщина, но появление вазы поставило под вопрос мою способность контролировать реальность. И в глубоких подвалах сознания, где я храню свои тщательно отделенные друг от друга и обернутые в упаковку позитивных мыслей страхи, у меня шевельнулась сумасшедшая идея, что ваза обо всем узнает.

В общем, я стою на углу и жду соединения, прикрывая ладонью трубку от уличного шума.

В телефоне раздается мужской голос. Я ожидала ответа женщины-секретарши и говорю ему об этом, а затем ощущаю укол стыда за стереотипное восприятие роли своего пола. Я немного феминистка.

— Это я, — говорит он, смеясь. — Мне нравится самому говорить со своими возможными клиентами. Это дает нам обоим почувствовать друг друга.

Клиентами, не пациентами. Мои плечи опускаются, расслабляясь, и я понимаю, как сильно было напряжено мое тело до этого мгновения. Голос доктора Ника Роуза теплый и сильный, как хороший кофе. Его смех — смех человека, который часто смеется.

Мне хочется снова его слышать, и я говорю:

— Чтобы сразу расставить все точки над «i», знайте: у меня нет тайного желания вступить в половую связь с кем-либо из моих родителей.

Наградой мне снова звучит его смех, и я улыбаюсь в трубку, сама себе удивляясь.

— У меня тоже, — отвечает мне доктор Роуз. — Я проработал это еще в колледже, чтобы не оставалось сомнений. Это было не так-то просто, особенно когда мой отец постоянно меня спрашивал, хорошо ли он выглядит.

На этот раз мы смеемся вместе. Внутренняя скованность тает, улетучиваясь из моего сознания. В конце концов он сообщает, что вторая половина пятниц будет полностью принадлежать мне, если я решу посещать его сеансы.

После окончания разговора я чувствую легкость в теле. Один лишь звонок к психоаналитику уже сотворил со мной чудеса. Пятница. Сегодня вторник. У меня есть в запасе три дня, чтобы состряпать правдоподобную историю про вазу. Пусть это будет сон. Психоаналитики любят копаться в сновидениях. Я ведь не могу рассказать ему правду и не могу сама себе объяснить почему — я просто не знаю. Ответа пока еще нет. Я не хочу, чтобы он счел меня сумасшедшей, потому что я не сумасшедшая. Скорее отчаявшаяся — так будет правильнее назвать мое состояние. Тихое отчаяние и ненасытное любопытство.

Я выполняю рутинные действия: отпереть, отпереть, открыть, закрыть, запереть, запереть, накинуть цепочку, включить сигнализацию. Мигающая лампочка на панели управления горит зеленым, как и должно быть.

Ваза ждет меня.

Сейчас

Всхлипывания Лизы доносятся из ее спальни. Я говорю ее спальни, но кто знает, кому она в действительности принадлежит? Кто бы ни жил в ней раньше, он побросал свои вещи в чемоданы или, может быть, коробки и спешно покинул комнату. Поэтому я называю ее Лизиной, хотя так будет уже недолго. Если только это в моих силах.

Наверх и налево, потом направо. Дверь открыта.

Все, что осталось от ее семьи, сейчас здесь, с ней.

Ее отец не такой толстый, как его брат, и моложе на несколько лет. Правда, отсюда мне его лица не видно. Его задница белеет круглой луной, разделенной полосой белесых волос на два полушария.

Лиза под ним, вмята в кровать лицом вниз. Она уже не предпринимает попыток борьбы, примирившись со своей ролью во внутрисемейной иерархии. Беспомощная кукла, пронзаемая своим кукловодом, сотрясающим кровать каждым дерганым толчком.

Омерзение сочится изо всех пор моего тела. Негромко вскрикнув, я кидаюсь к нему и хватаю его яйца в кулак. До того, как наступил конец света, у меня никогда не было маникюра и педикюра. От одной мысли о том, что посторонний человек пилит мои ногти, меня бросает в дрожь. Заросшие заусеницами, покрытые белыми пятнами, мои ногти зазубрены по краям из-за того, что я их грызу, когда лежу без сна, углубившись в свои мысли. И это в дополнение к тому, что в подобный момент мужчина совсем не жаждет, чтобы женская рука оказалась на его яйцах. Мои ногти клещами впиваются в нежную кожу…

Я ожидала, что он завопит, но этого не произошло. Его ягодицы качнулись еще раз, и он замер, как будто ожидая от меня дальнейших инструкций.

— Слазь с нее.

— Я прошу прощения, — бормочет он хриплым голосом.

— Не у меня. Вытащи свой член и скажи это ей.

Он слезает. Его эрекция увядает, и член повисает, болтаясь безвольным шнурком.

— Я прошу прощения, — повторяет он.

— Лиза, — бросаю я, — вставай, собери свои вещи.

Мне жаль, что мой голос звучит грубо, но только так я могу заставить ее подняться и уйти отсюда.

Секунда колебания — и она выталкивает свое тело с кровати. Она натягивает джинсы и застегивается, не поднимая лица. «Не тебе должно быть стыдно за это, — хочу я сказать ей. — Ему, только ему». Но сейчас не время для таких разговоров.

— Теперь Лиза часть моей семьи, — говорю я человеку, которому она наполовину обязана своим существованием. — Мы уходим.

— Я прошу прощения, — повторяет он, как заевшая пластинка.

Он остается неподвижен, когда я его отпускаю. Его плечи дрожат, и мне вдруг кажется, что он плачет. Я опускаюсь рядом с ним на колени, пока его дочь собирает свои вещи и запихивает их в рюкзак такого же размера, как и мой. Я кладу руку ему на плечо и понимаю, что готова утешать насильника. Осознание этого поражает меня.

— Нам необязательно превращаться в чудовищ. Выбор по-прежнему за нами.

— Я не мог ничего с собой поделать.

— Она — твоя дочь.

— Мне очень жаль.

— Мы уходим. Лиза!

Девушка качает головой — она ничего не хочет сказать ему напоследок.

Мы упаковываем провизию: хлеб, консервы. Все, в чем много калорий. Затем мы складываем продукты в полиэтиленовые пакеты для мусора и грузим на багажник моего велосипеда. В кухне есть молоко, надоенное одним из мужчин у пасущихся во дворе коров, которые теперь на подножном корму и поедают травы в округе. Им везет, ведь нескончаемый дождь делает пастбища только обильнее и сочнее. На краю моего сознания возникает картина: я убиваю корову ради пропитания, мои руки запятнаны чем-то, напоминающим кетчуп, но в действительности это кровь. Я прогоняю странные мысли и стараюсь об этом не думать. Пока не думать.

— Мы должны выпить все молоко, — говорю я Лизе, разливая еще теплую жидкость в две чашки.

Рвотный рефлекс пытается исторгнуть питье, но я проталкиваю молоко вниз, зная, что оно нужно моему организму. Все больше проявляется недостаток пищи. Около девяноста процентов населения земли умерло; все скоропортящиеся продукты давно закончились, и ничего, что можно перехватить на скорую руку, нет, кроме консервированной еды. Очень выручают полуфабрикаты, но раньше или позже нам всем придется перейти на собирательство или выращивание продуктов питания, если только мы доживем до тех дней.

Лиза пьет молоко, отхлебывая маленькими глотками, и напоминает церковную мышь, добывшую драгоценный кусочек сыра.

— А где мой дядя?

Вопрос повисает в воздухе.

— Лежит на полу. Я должна была его остановить.

Она нервно сглатывает.

— Он мертв?

Я не хочу его трогать. Не хочу. Но она смотрит на меня так, будто я знаю, что нужно делать. Она не может знать, что я сейчас прохожу мимо него, но интуитивно чувствует это.

Опускаюсь на колени. Прикладываю два пальца к шее ее дяди. Они погружаются в его жирную плоть до костяшек, будто их затягивают зыбучие пески.

«Пожалуйста, пусть он остается неподвижен», — повторяю я про себя. Пальцы другой руки смыкаются на рукояти ножа для резки овощей — такова постапокалиптическая техника безопасности. В течение нескольких секунд мне не удается нащупать его пульс, и я делаю вывод, что он мертв. Но нет… пульс есть. Тук-тук, тук-тук, тук-тук — отбивает бешеный ритм маленький барабанщик.

— Он жив.

Пока. Пульс такой частоты не может обещать ничего хорошего человеку размером с «Фольксваген-Жук».

— Слава Богу, — говорит Лиза.

О да, слава Богу. Этому парню, который забыл посетить последнюю вечеринку человечества. Но кто его может в этом винить? Фейерверк был великолепным, но всех присутствующих тошнило.

В противоположной части кухни, в ящике стола, меня ждут ножи. Ножи для резки хлеба, сыра, помидоров, разделки мяса. Сначала беру один из разделочных ножей, а потом прихватываю нож для овощей. Оба остро наточены.

— Ты должна взять нож.

Лиза морщит лоб.

— О нет, я не могу.

— А вдруг тебе понадобится что-нибудь отрезать?

— Я думала, ты имеешь в виду…

Она смотрит в несуществующие дали поверх своего лежащего на полу дяди. Выдвигаю ящик сильнее. Штопор. Им можно хорошо выколоть глаз. Подходящее оружие для того, кто не хочет иметь дела с настоящим.

— Возьми, — говорю я ей.

Ее пальцы обхватывают спираль. Одним она касается острия и вздрагивает.

— На тот случай, если нам попадется бутылка доброго вина. Мы ведь в Италии, не забывай.

Мы идем, велосипед между нами. Я веду его за руль, прокладывая наш маршрут, а Лиза держится рукой за сиденье, чтобы не сбиться с пути. Она взяла штопор без разговоров и положила в карман своих джинсов. Теперь каждые двадцать шагов она засовывает туда руку и щупает его.

Мы находимся в какой-то неопределенной глуши, хотя и у нее должны быть координаты. Поэтому я достаю свой компас и жду, когда стрелка успокоится. Юго-восток. Мне нужно на юго-восток. Если мы пойдем вправо от ворот фермы, то наш путь ляжет на восток. Это вполне нам подходит, пока мы не найдем дорогу, которая отклонится к югу.

Мы идем молча, приближаемся к белому почтовому ящику, и старые доски, образующие некое подобие ограды, остаются у нас за спинами. Лиза первая нарушает молчание:

— Надеюсь, с ним все в порядке. С моим папой.

— С ним все будет нормально.

— Он — мой отец.

— Я знаю.

— Ты могла убить его.

— Но не убила.

Возникла пауза. Лиза обдумывает свой вопрос.

— Почему?

— Мир, который ты знала, который все мы знали, уже не существует. Человечество по большей части мертво, а кто остался — умирает.

Глубокая морщина пролегла между ее бровями, свидетельствуя о непонимании.

— К чему все это?

— Я хочу быть человеком.

Морщина становится еще глубже.

— Он делал это, потому что любит меня, — произносит она после недолгого молчания. — Так я говорила себе, чтобы не возненавидеть его. Он все равно мой папа, а папу ненавидеть нельзя. В каком-то смысле я его должница. Не так-то легко приглядывать за слепой… И вообще…

— Он тебе когда-нибудь говорил об этом?

— Пару раз.

— Это не оправдание, — возражаю я. — Этого ты ему не должна.

Прежде чем задать новый вопрос, Лиза на несколько мгновений погружается в свои мысли.

— Ты когда-нибудь закрывала глаза во время секса, представляя, что делаешь это с кем-то другим?

Закрывала глаза? Да, наверное, когда была моложе. Прежде чем начала заниматься сексом с кем-то еще, кроме себя самой.

— Конечно, — отвечаю я, чтобы успокоить ее. — Наверное, каждый так делает.

— Я тоже пробовала, но получалось не очень хорошо.

— Милая девочка, то, что он делал с тобой, это не секс и не любовь.

— Могу я доверить тебе один секрет?

Этот вопрос не требует ответа, поэтому я молчу. Когда мы подходим к первому на нашем пути перекрестку, Лиза произносит:

— Наверное, я все же хотела бы однажды отдаться кому-нибудь, кто полюбил бы меня.

— Думаю, это обязательно произойдет.

— У тебя есть секреты?

Я смотрю на нее искоса и говорю себе, что не допущу, чтобы с ней случилось что-нибудь плохое. И так уже потеряно слишком много.

— Нет.

 

Глава 2

Тогда

Доктор Роуз открывает окно. Солнце и свежий воздух врываются в комнату, как будто им срочно нужно быть именно здесь. В этом их главная цель, их единственная мечта.

Я подставляю лицо солнечным лучам, улыбаюсь.

— Это символично.

— В каком смысле?

— В том, чем вы здесь занимаетесь.

Он тоже улыбается.

— Вы оптимистка. Это хорошее начало. Большинство людей, приходящих ко мне, воспринимают психоанализ негативно. Как нечто, не вызывающее доверия.

— Я вам звонила, помните?

Он встает, выходит в приемную.

— Хотите чего-нибудь выпить?

— Это вопрос со скрытым смыслом?

— Да, я собираюсь сделать выводы о вашей личности, основываясь на ваших пристрастиях, поэтому выбирайте вдумчиво.

Я снова улыбаюсь. Не могу сдержаться. Все совсем не так, как я себе представляла. Я ожидала встретить скучного типа в безрадостной обстановке.

— Кофе со сливками. Две ложки сахара.

— Две?

— Ну ладно, три.

— Вот это другое дело.

Он возвращается с двумя одинаковыми кружками, одну протягивает мне. Питье горячее, сладкое и не слишком крепкое. Я попеременно дую и отхлебываю, пока уровень кофе не становится на дюйм ниже.

— И что же это говорит обо мне?

В свою очередь доктор Роуз тоже делает долгий глоток, немного причмокивает при этом, но не извиняется. Удовлетворившись, он отставляет кружку и берет в руки блокнот и ручку.

— Вы любите задавать вопросы.

— Об этом вам сообщил мой кофе?

Ручка бегает по бумаге.

— Нет, ваши вопросы.

Я смеюсь.

— Если не задавать вопросов, то не узнаешь и ответов.

Он улыбается, глядя в блокнот.

— Почему бы вам не рассказать мне о причине вашего звонка?

— А вы не знаете?

— Я психотерапевт, а не ясновидящий.

— В противном случае вам было бы намного легче, не правда ли?

— Скорее, моя деятельность стала бы более жуткой.

Я уничтожаю еще полдюйма кофе.

— Я не сумасшедшая.

— Есть две точки зрения на данный вопрос. Либо никто не сумасшедший, либо мы все сумасшедшие, но по-своему. Как сказал греческий философ, человек должен быть чуть-чуть сумасшедшим, иначе он никогда не осмелится перерезать путы и освободиться.

— Сократ?

— Зорба.

Опять смеюсь.

— Я не знаю, доктор, возможно, вы более сумасшедший, чем я.

— Иногда я разговариваю сам с собой, — соглашается он. — Иногда даже отвечаю на собственные вопросы.

— Вы единственный ребенок в семье?

— Старший. У меня есть брат.

— А у меня младшая сестра. У нее есть вымышленные друзья. А из-за того, что родители мне не покупали куклу Кена, я нарисовала усы и волосы на груди одной из своих Барби.

— Вы и сейчас это делаете?

— Только если особа, с которой у меня свидание, оказывается женщиной.

На его щеке дернулась ямочка. Неужели я это серьезно? Тогда выходит, что я чокнутая или комедиантка, много лет подряд прячущая свою боль под покровом веселья. Неужели мне срочно нужен психоанализ? Может, я стану предметом важного исследования, заняв почетное место где-то между обсессивно-компульсивным синдромом и диссоциативным расстройством идентичности?

— Если это продолжается доныне, вам нужна психотерапевтическая помощь, — говорит он.

— Вы полагаете?

— Почему бы вам прямо не рассказать мне, что вас сюда привело?

Я откидываюсь на спинку, отхлебываю кофе, готовлю свою ложь.

— Мне постоянно снится ваза. Не такая, в которую ставят цветы. Старинная. Цвета карамели.

— Какие ощущения у вас вызывает этот сон?

— Страх…

— Она очень старая, — говорит мне Джеймс Витт.

Этот человек провел уйму времени, зарывшись в книги и мысленно погрузившись в прошлые века. Он помощник заведующего в Национальном музее. Давний приятель, хотя и выглядит все так же, как в тот день, когда мы окончили среднюю школу: тощий, узкоплечий и бледный. Он обходит вазу с горящим в глазах интересом.

— Действительно очень старая.

— Это такое научное понятие?

Он хохочет, и я на мгновение вижу его насосавшимся пива на выпускной вечеринке.

— Ага, научное. Перевод следующий: я не знаю, насколько именно она древняя, но в самом деле древняя, черт бы ее побрал.

— Ого! Значит, и вправду древняя.

— Если бы я должен был сделать предположение, то сказал бы, что она древнегреческая. Возможно, древнеримская. Форма ручек и то, как они расположены… Но на ней нет рисунка. Далее, ваза симметрична, и это говорит о том, что она была изготовлена на гончарном круге. А все, что сделано на гончарном круге, имеет тот или иной узор, нарисованный или выдавленный.

Легкая тень мелькает в окне. Это Стиффи, кот моего соседа Бена, имеющего сознание подростка в теле взрослого мужчины. Окно едва скрипнуло, и животное мармеладного цвета уже спрыгнуло на пол, вторгшись в комнату.

— Могу я забрать ее с собой? — спрашивает Джеймс. — Я верну. Я смогу дать тебе более точные сведения о том, откуда она и какой эпохе принадлежит, если исследую ее у себя. Или проконсультируюсь у других, если не смогу определить сам. Один наш новый практикант датирует глиняные черепки что твой профессор. Остальные студенты называют его Человеком дождя.

Я доверяю Джеймсу, как самой себе. Мы друзья с десятого класса, с того времени, когда он переехал в наш город из Феникса. Верный, надежный друг. Очень порядочный. Так что я посвящаю его в то, что не могу рассказать доктору Роузу: кто-то проник в мое жилище, и теперь я на грани легкого умопомешательства, гадая, кто это сделал и зачем. Короче, рассказываю обо всем, кроме испытываемого мною страха. Его я оставляю при себе.

Он слушает меня очень внимательно. Именно так, как всегда слушает Джеймс. То и дело он задает вопросы, и я стараюсь давать на них исчерпывающие ответы.

— А почему ты не откроешь ее?

— Она не моя, я не могу ее открыть.

Замки́ в двери изображают невиновность. Не вини нас, это система сигнализации тебя предала. Панель управления беззвучно подмигивает. Это всего лишь автомат, ожидающий инструкций из центра управления, находящегося где-то в другом здании.

— Почему ты попросту не выкинешь ее на помойку?

— Она не принадлежит мне, я не могу ее выкинуть.

— Предоставь вазу мне, — улыбнувшись, говорит он. — Я люблю тайны. В крайнем случае приведу Человека дождя сюда. Скажу ему, что это свидание.

Стиффи трется о мои ноги, мурлыча и обвиваясь восьмеркой вокруг голеней.

— Ага, так он, значит, интересный?

— Симпатяга и умница. Просто прелесть.

— Приводи его ко мне. Я приготовлю лазанью.

Кот отлепился от моих ног и вальяжно проследовал к вазе. Он обошел ее дважды, затем уселся в футе от нее, обернув себя хвостом, и уставился на нее как зачарованный.

— Любопытство погубило кошку, — говорит Джеймс.

Сейчас

На второе утро после того, как мы ушли с фермы, Лизу рвет. Тусклое небо проглядывает сквозь густой полог листьев, который скрывает нас от небес и дороги. Здесь почти сухо, только изредка падают холодные капли.

А меня на этот раз не тошнит. Холодная фасоль, выбранная из консервной банки с зазубренными краями, улеглась в моем желудке студенистым питательным комком.

Впереди нас деревня. До нее, наверное, около двух миль. Безымянная точка на карте, но, тем не менее, она перед нами. Я думаю о том, что лучше обойти ее стороной, чтобы избежать возможных встреч. Я смотрю на согнувшуюся в поясе Лизу, извергающую фасоль на землю. Держу ее волосы в своих руках. Бедное дитя. Хотя меня тоже может стошнить, я смотрю на ее рвотные массы. Крови нет, по крайней мере пока.

Витамины. Возможно, в этом населенном пункте есть витамины. Они пригодились бы нам обеим.

— Извини.

Пальцы ее ног залиты блевотиной.

— Не надо извиняться, ты ведь ничего не можешь с этим поделать.

Ее худые плечи вздрагивают.

— Думаешь, у меня «конь белый»?

«Конь белый». Эпидемия, погубившая население земли. Какой-то проповедник из южных штатов с очень большим ртом слышал голоса свыше, которые сообщили ему, что это конец света, о чем он и поведал общественности в популярном ТВ-шоу. Гибнущему человечеству не оставалось ничего, кроме просмотра телепередач.

Этот проповедник назвал вирус «конь белый».

Агнец снял первую из семи печатей — и появился конь белый, а на нем беспощадный всадник, пришедший, чтобы испытать нас дьявольской болезнью. Каждый муж, жена или чадо, не верующие в Господа нашего Иисуса Христа, не приемлющие своего Спасителя, примут погибель от коня белого. Безбожники будут гореть в геенне огненной, раскаиваясь в своем неверии. Они будут корчиться в невыносимых муках, терзаемые адским пламенем. Этот мор — конь белый. Остальные три грядут…

Люди думали, что это будет эпидемия наподобие гриппа, но действительность оказалась намного страшнее. «Конь белый», вырывающий человеческое звено из цепи эволюции, не был похож ни на одну из болезней, описанных в медицинских справочниках. За исключением разве что поздних стадий рака. Министерства здравоохранения и ВОЗ не успевали принимать меры, когда люди толпами ринулись к врачам с пакетами и ведрами, моля выдать им хоть что-нибудь от морской болезни. Рвота становилась кровавой по мере того, как сходили клетки, защищающие стенки желудка от прожигания желудочными кислотами. Через несколько дней рвота прекращалась только для того, чтобы уступить место болям неясной природы, но небывало мучительным.

Затем выступил представитель научных кругов и сообщил нечто такое, чего никто не смог понять.

— «Конь белый» не является болезнью как таковой. Это мутация. Некий внешний фактор вмешался в наши ДНК, включая одни гены и выключая другие.

Он старался говорить максимально просто, чтобы было понятно всем. Но его речь стала совсем невразумительной, когда пришло время журналистам задавать ему вопросы. Попытки пролить свет не развеяли тьму неведения.

Я могла бы ей соврать, сказав «нет», или могла бы соврать, сказав «да». Поэтому я решаю говорить бесполезную правду.

— Я не знаю.

— Я не хочу умирать, — говорит Лиза сквозь пену желчи.

— Мы все умрем раньше или позже, — отвечаю я ей, вытаскивая из кармана бумажную салфетку, чтобы она вытерла губы.

— «Позже» звучит приятнее.

— Мы должны составить список, пока не сыграли в ящик.

— Что ты имеешь в виду?

— Список дел, которые нужно совершить до того, как мы отойдем в мир иной в зрелом возрасте, выраженном трехзначным числом. Например, прыгнуть с парашютом или поплавать в водопаде.

— А какой в этом смысл?

Мои глаза наполняются жгучими слезами от абсурдности происходящего. Две женщины обсуждают, что бы они хотели сделать до того, как умрут, стоя на краю света. Если нам удастся поесть горячего хотя бы еще один раз, то это уже будет везением.

— Развлечение, — отвечаю я ей. — Впереди поселок. Я считаю, нам следует заглянуть туда. Что думаешь?

— А как бы ты поступила, если бы меня здесь не было?

— Пожалуй, обошла бы стороной.

— Почему же нам так не сделать?

— Потому что там, возможно, есть лекарства.

— Ты думаешь, я скоро умру?

Я качаю головой, позволяя слезам смешиваться со струйками дождя.

— Я хочу выйти замуж, иметь семью, — говорит Лиза. — Это будет в моем списке.

Тогда

— Забудь об этом, — говорю я Дженни.

Голос у моей сестры как у писклявой мышки, но только тогда, когда ей нужно убедить меня сделать то, чего хочет она.

— Но он правда очень мил. Тебе он понравится. Ну, или, может, ты встретишься с ним разок-другой.

Я представляю, как она поднимает брови, склоняя меня к случайному сексу. Нашей матери это понравилось бы.

— Очень мил, — говорю я.

— И невероятно симпатичный.

— Мне нужно сегодня вечером мыть голову.

— Я уже рассказала ему о тебе. Ты должна прийти.

— Значит, скажешь ему, что я не приду.

Ее болтовня прерывается недолгой паузой.

— Ты меня убиваешь. Я не могу. Это было бы грубо. Ты должна прийти.

— Я не приду, — говорю я и кладу трубку.

Моя мать укоряет меня, искусно пробуждая во мне чувство вины всеми возможными способами.

— …два года, — ворчит она, — такое ощущение, что прошло целых два года. Ты всегда была самым упрямым ребенком. Не то что твоя сестра. Она, по крайней мере, нашла возможность зайти еще две недели назад. На три часа. Не то что ты.

Весь мой выбор состоит из двух вариантов: или посетить вечеринку у сестры, или надеть матери на голову полиэтиленовый пакет, чтобы она прекратила бурчать. Я выбираю из двух зол то, которое не приведет к уголовной ответственности.

 

Глава 3

Сейчас

Деревня открывается за холмом, как Афродита, выходящая из пенных волн. Она приближается к нам сквозь нескончаемый моросящий дождь. Неизвестно, дружеские у нее намерения или, наоборот, враждебные, но полагаю, что она могла бы сказать о нас то же самое. Теперь в этом мире все являет собой жирный вопросительный знак. Все утратило свою прежнюю ценность, кроме смерти.

Мы проходим под красно-коричневой кирпичной аркой. Все строения в поселке того же цвета: кирпичные дома с невысокими крылечками и неаккуратной кровлей, несколько магазинов с запыленными товарами за грязными стеклами окон, церковь с закрытыми ставнями и высокими деревянными дверьми, запертыми на засов.

Кругом тишина и покой, которые, впрочем, не сулят ничего хорошего.

Мы останавливаемся, поворачиваемся, осматриваем пустынную улицу. Никакого движения. Не шелохнутся даже кружевные занавески на окнах.

— Здесь никого нет. — Лиза складывает ладони рупором: — Эй!

— Не надо.

Ее руки опускаются.

— Я не подумала.

— Да ладно. Просто лучше не шуметь, вот и все.

— Почему? Что тут может быть, по твоему мнению?

— Отчаявшиеся люди.

И монстры.

— Папа говорил, что поэтому нам лучше оставаться на ферме. Там у нас по крайней мере была еда. И никто не пытался отнять ее.

— Он был прав.

— Как ты думаешь, может, нам лучше вернуться?

Я ничего ей не отвечаю. Мое внимание приковано к тому, что оказывается небольшой бакалейной лавкой. Аккуратные стопки консервных банок с этикетками по кругу заполняют нижнюю треть витринного окна. Фрукты в сахаре. Нашим организмам пойдет на пользу и то, и другое.

— Ты слышишь что-нибудь?

Она настораживается.

— Нет.

— Жди здесь, — говорю я ей.

Кто-то должен охранять то, что у нас уже есть. Колокольчики едва слышно тренькают, когда я открываю дверь с такой осторожностью, будто обращаюсь со взрывчаткой. Я стою посреди местного продуктового магазина, а может, это также и лавка сувениров, что объясняет наличие здесь всех этих плетеных корзин и развешанных по стенам вышивок крестиком в дешевых рамках. Я наполняю две корзины консервными банками: клубника, персик, вишня. Прочие магазины бесполезны. В мясной и овощной лавках все сгнило. Никаких лекарств здесь нет, даже антацидных препаратов. Частные дома проявляют такую же скупость, нет ничего, что можно использовать в качестве лекарств. Все, что было у людей, которые здесь жили, давно исчезло.

Под одной из стен я нахожу метлу, томящуюся от безделья. Я не прохожу мимо, откручиваю веник от черенка в надежде, что последний послужит мне в новом качестве.

Снаружи Лиза шаркает подошвами по каменной ступеньке крыльца. Уголки ее губ опустились, как у человека, погрузившегося в мрачные размышления.

— Джем, — объявляю я настолько громко, насколько хватает смелости, и сопровождаю это слово улыбкой, которая, надеюсь, не похожа на унылую гримасу.

— А хлеб… кому он нужен? Представим, что мы дети, которые едят варенье прямо из банки.

— Может, пойдем уже? Мне здесь не нравится. Слишком тут тихо, как мне кажется.

Еще год назад жизнь в этом поселке била ключом. Туристы ахали и охали, глядя на пасторально-открыточные пейзажи, и не жалели денег на памятные безделушки, которые будут заброшены в дальние углы ящиков, как только их извлекут из чемоданов по возвращении. Местные жители улыбались при виде их туго набитых кошельков, радуясь тому, что по дороге через их деревню стало проезжать больше туристов благодаря популярному фильму и настенным календарям, заполонившим прилавки. Лизе бы тут понравилось даже в ее сумрачном мире. Мне бы тоже. У меня был такой календарь, да и фильм был хорош, если смотреть его с пол-литровым стаканом мороженого.

— Сейчас.

Я вешаю корзины на руль велосипеда, затем сжимаю пальцы Лизы вокруг черенка от метлы.

— Трость, — говорит она, слегка постукивая ее концом по истертым камням тротуара. — Спасибо, теперь я не рискую переломать себе кости.

Мой взгляд притягивает церковь, расположенная у восточной окраины поселка. Двери закрыты на засов. Чтобы что-то не проникло внутрь. Или наружу? Там, возможно, устроен временный склад припасов.

— Ты нашла лекарства? — спрашивает она.

Я иду вперед.

— Нет, ничего такого… — И добавляю через плечо: — Сейчас посмотрю, что там в церкви.

— Я с тобой.

— Кто-то должен остаться и присматривать за нашей провизией.

— Я слепа, — говорит она, — но не бесполезна.

— Хорошо, но если что-нибудь произойдет, беги туда, где тихо, и прячься.

Наружу. Определенно наружу. Тяжелая балка вставлена в скобы, вбитые в дверную коробку. Какой секрет хранит там это поселение? Кто запер двери и куда он ушел?

Я вдыхаю так глубоко, как только могу. Я уже полна решимости открыть двери, поскольку за ними может быть то, что мы ищем. К тому же я едва сдерживаюсь. Знание — сила. Хотя, возможно, оно приведет к поражению. В лучшем случае мне просто придется обратиться к Богу, нам давно нужно побеседовать, ведь я уже несколько месяцев этого не делала. А сейчас настал подходящий момент.

Не делай этого, Зои.

Сделай.

Вспомни вазу.

Совпадение.

На стене в туалете было написано: «Совпадений не бывает».

Любопытство погубило кошку, а потом и весь мир.

Мысли кружатся хороводом, пока их не сметает со своего пути решимость. Я кладу руку на засов, напоминающий мне о Средневековье, хотя, когда в школе проходили историю дверей, я, видимо, была занята чем-то другим.

— Что мне делать? — спрашивает Лиза.

Я беру ее руку и опускаю на засов.

— Нам нужно поднять его, понятно?

— Понятно.

Древесина разбухла, напитавшись влагой от постоянной сырости. Я тяну сверху, толкаю снизу, но все безрезультатно. Лиза тоже навалилась, ее лицо перекосилось от сосредоточенного усилия — точно такое же выражение я ощущаю и у себя.

Балка со скрипом сдвигается с места, вылетает ракетой вверх, а мы едва удерживаемся на ногах.

— Спасибо, — шепчу я.

Лиза улыбается и трет руки, затем вытирает их об джинсы, кланяется на все стороны с видом триумфатора. Я не могу удержаться и присоединяюсь. Мы раскланиваемся, кружимся и пританцовываем, как будто находимся перед многотысячной аудиторией. Мы ведь в Италии, и во мне просыпается дитя, сидящее в глубине моего сознания. Мне хочется кидать монетки в фонтан, встретить своего принца, потратить последние деньги на вилле, раствориться в великолепии собора Санта-Мария-дель-Фьоре, целоваться под триумфальной аркой Тита. Я хочу здесь жить, а не умирать.

Внезапно представление оканчивается, и на нас опять наваливается вся тяжесть нашего положения.

— Как ты думаешь, что там внутри?

Видно, что Лизе неловко за наше ребячество. Я, наверное, тоже покраснела. Стаскиваю с волос резинку, ладонью зачесываю все пряди назад и снова стягиваю их резинкой.

У разложения свой определенный запах. Среди всех прочих запахов он как грабитель: бьет тебя по лицу, пихает в живот и скрывается с твоей сумкой, пока ты приходишь в себя, сбитый с ног зловонием. То и дело до меня доносится этот тошнотворный запах гниющей плоти. Но также… что-то еще, чего я не могу определить.

— Есть только один способ выяснить, есть ли там что-то или нет ничего.

— Что бы там ни было, ты должна мне рассказать.

— Расскажу. Я пошла.

Она быстро отходит назад, а я резко распахиваю двери настежь.

То, что я вижу, вызывает перегрузки в моем сознании. Рот наполняется кислотой, я делаю усилие, чтобы сдержать ее.

Чтобы не сойти с ума, нужно мысленно отстраниться.

Снимки на память из отпуска в дождливой Италии: трупы, мутации, гниющая плоть. На теле священника крыса, она сдохла, пожирая то, что осталось от его лица. Патологические изменения в ДНК зашли так далеко, что даже кости разрослись неестественными шишками, прорвав кожу изнутри. Тела изуродованы не только шишкообразными образованиями, но длинными выростами, свисающими наподобие лестницы, а похожие на рога выступы торчат из того, что когда-то было лицами. Тела, уже не человеческие, но еще достаточно их напоминающие, чтобы не принять за инородные. Смерть здесь, в Италии, обрела кошмарную изощренность.

Вдруг раздался хлюпающий, сосущий звук. Мне он знаком. Я не смею закрыть глаза, чтобы подумать, и я не могу задержать взгляд на чем-нибудь хоть на секунду, чтобы определить его природу. Кошка, облизывающая кусок мяса шершавым языком. Втягивание лапши из миски. Высасывание мозга из только что разломленной косточки…

Что-то кормится. Монстр, который мог бы быть человеком, если бы не стал жертвой этого безумного эксперимента. Звук одновременно и негромкий, и оглушающий, так что у меня от него звенит в ушах.

Кто-то их здесь запер. Кто-то оставил их в этом склепе умирать, и я не могу его винить за такое решение.

Я едва удерживаю тяжелую деревянную балку. Трясущимися руками я кое-как вставляю ее в скобы и вколачиваю кулаками на место, чтобы существа внутри никогда не смогли выбраться наружу. Я иду, не оборачиваясь, впереди Лизы и сжимаю кулаки.

— Что там было?

Ей любопытно, но я не знаю, что сказать. Эти существа были когда-то людьми, но теперь превратились в новое звено пищевой цепочки.

Я мотаю головой, я не могу говорить. Если я заговорю, то придется расстаться с фасолью.

Мы отошли уже, наверное, на расстояние полумили. Дождь стал слабее, капли щекочут мое мокрое лицо, прежде чем стечь ручейками под круглый вырез футболки. Лиза болтает без умолку о чем придется, и я радуюсь этому, потому что ее болтовня отвлекает меня от мыслей о церкви.

Еще одна миля позади. Стрелка компаса свидетельствует о том, что мы по-прежнему двигаемся на восток с небольшим отклонением к югу, как раз в точности туда, где я хочу оказаться. Небо нависает так низко, что, кажется, вот-вот заденешь его головой. Тучи сгустились до однородной плотной темной массы. Мир затаился. Что же будет?

А потом все взорвалось и разлетелось на куски. Чудовищный грохот сотряс округу, даже трава припала к земле. Мы рухнули наземь, прижавшись животами к мягкой почве и прикрыв затылки руками. Велосипед упал между нами, консервные банки рассыпались вокруг.

Ударила взрывная волна, вжав нас еще глубже в траву.

— Ты в порядке?

Лиза кивает, прильнув щекой к земле. Немигающие глаза широко раскрыты. Она не пострадала, по крайней мере видимых кровоподтеков нет. Я определяю, что тоже цела, и, перекатившись на спину, приподнимаюсь на локтях.

— А ты? — спрашивает Лиза.

— Все нормально.

— Что это было?

— Что-то взорвалось.

Взрыв раздался у нас за спинами. Об этом свидетельствует огненный шар, поднимающийся в небо в том месте. Пламя окружает массивное облако дыма, усиливающее жуткую красоту зрелища.

Осознание грозного значения происшедшего заставляет мой пульс галопировать, а мысль о скорейшем бегстве кажется наиболее разумной.

— Нужно идти. И нужно уходить с дороги.

Уголки ее губ недовольно опускаются.

— Но тогда нам придется пробираться через болото. Наши ноги…

— Мне тоже это не очень нравится, но выбора нет.

— Почему?

— Потому что этот взрыв говорит о том, что кто-то может быть позади нас. Так что лучше скрыться из его поля зрения.

— Полагаешь, это была церковь?

— Возможно.

Недолгое молчание.

— Что там было внутри?

— Ты когда-нибудь слышала про старые карты, составленные еще до тех времен, когда стали известны настоящие очертания континентов, когда люди думали, что земля плоская?

— Наверное, слышала. В школе. И что?

— На некоторых из них были нарисованы драконы и другие несуществующие существа, живущие, предположительно, на неизведанных территориях.

— Ты хочешь сказать, что это сделал дракон? — делает вывод Лиза.

— Нет, я хочу сказать, что весь мир теперь стал неизведанной опасной территорией, населенный монстрами, которые когда-то были одними из нас.

Мы уходим отсюда, стараясь идти среди густых зарослей травы, где наши ноги не проваливаются в грязь. Так и продвигаемся. Дождь усиливается.

Тогда

«Я ненавижу тебя», — произношу я одними губами через стол своей сестре.

Она пожимает плечами: «Что?»

Я чешу нос средним пальцем правой руки. Взрослые женщины, а ведем себя, как подростки.

— Китайцы, — бубнит рядом со мной голос, — теперь они представляют для нас главную опасность. Они вообразили себя Господом Богом и внедряют программу изменения погоды.

— И что, теперь у нас белье будет быстрее высыхать? — спрашивает мой зять.

Марк не расист, но я вижу, что этот зануда, сидящий рядом со мной, утомил его не меньше, чем меня.

Тип, к которому я пришла на свидание, видимо, сделан из дрожжей — чем жарче становится, тем больше он раздувается. Удивительно, как только на нем не лопаются его модная рубаха и стильные бриджи.

— Они это делали во время Олимпийских игр, — вставляю я. — Они стреляли в небо серебряно-иодоводородными снарядами. Но не только китайцы. Мы там тоже этим занимались.

Дэниэл, этот человек-тесто, отшатнулся так, будто я его ударила.

— Мы — нет.

— Да-да, занимались.

Дженни теребит скатерть. Она знает, я это так не оставлю. С любым другим — пожалуйста, но этот тип вызывает у меня бурное раздражение.

— Чем, ты говоришь, занимаешься?

— Работаю на «Поуп Фармацевтикалз».

Он кивает.

— Видел их рекламу. Антидепрессанты и снотворное.

Во время обеда между уборщиками ходят шутки о том, что «Поуп Фармацевтикалз» подобно страховому агентству: выпускает таблетки на все случаи жизни, даже от таких хворей, о которых вы у себя и не подозревали.

— И таблетки для члена, — влезает Марк, — на тот случай, когда он не встает.

Дэниэл не обращает на него внимания.

— И что ты там делаешь?

— Убираю.

Он вскидывает руки вверх, как будто победил в соревновании, о котором, кроме него, никто не знает.

— Леди и джентльмены, теперь любая домохозяйка — эксперт в вопросах погодного контроля.

Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не засунуть свой бокал для вина ему в глотку.

— Прошу прощения, — говорю я и ухожу на задний двор, чтобы побыть в одиночестве.

Я иду вдоль бассейна, останавливаюсь, разворачиваюсь, иду назад. Яркая луна отражается в зеркальной воде. К тому времени как я подхожу к трамплину для прыжков в воду, мои пальцы нащупывают телефон.

Набираю номер. Четыре гудка, соединение прерывает пятый.

— Вы на месте, а я думала, вас сегодня не будет.

— Кто это? — спрашивает доктор Роуз.

Я замолкаю, он смеется.

— Зои, я пошутил. Вы в порядке?

— Нет.

Тру лоб, будто пытаюсь разгладить складки на мятом листе бумаги.

— Да. Я могу вас кое о чем спросить?

— Боксеры, — говорит он. — Вид боксерских трусов обостряет мою клаустрофобию.

При нормальных обстоятельствах я бы рассмеялась, но сейчас я как натянутая струна, готовая вот-вот лопнуть.

— Я на свидании с человеком, которого вижу в первый раз. Это идея моей сестры.

Доктор Роуз издает урчащий звук, который порождает перед моими глазами картину: он откидывается на спинку кресла и кладет ноги на стол, поскольку разговор обещает быть долгим и нужно устроиться поудобней.

— Свидание с незнакомцем, — произносит он. — И как…

— Пожалуйста, только не надо спрашивать меня, какие чувства оно у меня вызывает. Если нужно подобрать им определение, то это скорее желание убить.

— Это ответ на мой вопрос. Я хотел спросить: «И как оно проходит?»

Я бросаю лист в воду, и луна покрывается рябью.

— Извините, я не должна была звонить. Ваша жизнь состоит не только из пациентов-неврастеников.

— Вы не неврастеник, — возражает он. — Вы на свидании с незнакомцем. У меня остается еще один вопрос: почему вы не напились до бесчувствия?

— У меня аллергия.

— На алкоголь?

— На придурков. У меня бывает сыпь, если я смешиваю одно с другим.

Чувствую, как он улыбается.

— Вы упоминали мужа на нашем первом сеансе.

— Сэм.

— Да, Сэм. Расскажите мне о нем.

— Что рассказать? Нас обуяла страсть, мы быстро поженились в Лас-Вегасе, а потом он умер еще до того, как мы успели полюбить друг друга.

— Извините. Я полагал, что вы разведены.

— Это наиболее логичное предположение в наше время.

В его молчании заключен вопрос.

— Автокатастрофа. За рулем была его мать.

— Пьяна?

— Сердечный приступ. Выехала на встречную прямо перед грузовиком.

Его голос как успокоительный бальзам на мои натянутые нервы:

— Мои соболезнования. Как давно это случилось?

— Пять лет назад. Моя родня считает, что пора уже жить дальше.

— А вы что думаете на этот счет?

— Я бы предпочла жить дальше, но не с придурком. Я слышала, что это можно определить, сделав анализ ДНК.

Какое-то время стоит тишина, и я уже подумала, что связь прервалась. Потом он засмеялся.

Дэниэл, этот несостоявшийся разоблачитель, просовывает голову в приоткрытую дверь.

— Ну ладно, — произносит он, заметив меня. — Хватит дуться, ты как неразумное дитя.

— Прошу прощения, — говорю я Нику. — Кажется, с меня слетела шапка-невидимка.

— Позвоните мне, если убьете его. У меня, как вашего доктора, право узнать все первым.

— Неужели?

— Шучу. Но судьи делают скидку в случае с придурками.

Я вхожу в дом следом за Дэниэлом.

— У меня есть билеты на «В ожидании Годо», — сообщает он мне с видом триумфатора.

— А по поводу погоды я права, — заявляю я. — Передай Дженни и Марку спокойной ночи.

Сейчас

Темнота вползает в окружающий пейзаж. Когда она сгущается, мы вынуждены остановиться. Здесь нет троп, протоптанных тысячами ног, прошагавшими до нас, или хотя бы одной парой ног, тысячи раз прошедшей тут перед нами. Земля девственно нетронутая, и каждый шаг таит в себе потенциальную опасность.

— Будем по очереди стоять на часах. Твои уши и мои глаза — гарантия нашего благополучия.

Лиза устала. Мы обе устали. Усталость впиталась в мои кости, став частью организма, наподобие ноги или уха. Она принадлежит мне, но распоряжается моим телом, диктуя, когда следует отдыхать, спать, зевать. Каждый день меня пронзает мысль, что у меня «конь белый» и что именно болезнь управляет моими действиями, а не моя воля завершить путешествие. Но пока не было ни крови, ни мучительных болей, и страхи отступают, чтобы поджидать в засаде до следующего раза.

Ставлю наши чашки и фляги под дождь, чтобы они наполнились.

— Я буду первая дежурить, — успокаиваю я Лизу.

Она трет кулаками глаза, затем сворачивается клубком между корней деревьев. Я не теряю бдительности. Развлекаюсь тем, что напрягаю мышцы, удерживая напряжение, пока оно само собой не исчезает, затем расслабляю, чтобы кровь снова текла свободно.

Секунды бегут за секундами, протекают минуты, часы тянутся, как закованные в кандалы каторжники. Кругом за деревьями ночь. Она здесь, наблюдает и ждет. В два часа я бужу Лизу. Жаль, что у нас нет собаки. У собаки уши и глаза. Собака всегда начеку, даже когда спит.

— Персик или клубника?

— Персик, — отвечает она, устраиваясь у ствола дерева и наполовину еще пребывая в царстве снов, где обитают чудесные существа.

Я беспокоюсь, как бы она не заснула. Тогда тот, кто устроил взрыв, найдет нас здесь. А мы, спящие, беззащитны, как котята, — хоть голыми руками бери. Опасаюсь, что это будет монстр под человеческой личиной и что мои инстинкты не дадут мне увидеть скрытую истину. Но уже щелкают один за одним выключатели моего сознания, и я погружаюсь в сон. Все тревоги откладываются до пробуждения. Я ложусь на бок, привалившись спиной к толстому древесному стволу, и позволяю погаснуть последним проблескам сознания.

Тогда

Наступил конец света, население земли сократилось вдвое, затем еще раз вдвое. Мне нужно добраться до Бриндизи. Я торчу в аэропорту в ожидании самолета, любого самолета, который доставил бы меня в Европу. Деньгами никто не расплачивается — они не имеют теперь никакой ценности, разве что матрасы можно ими набивать.

— Вы, вы и вы, — говорит мужчина, указывая на меня и еще двоих. — Мы направляемся в Рим. Вас устраивает цена?

Меня устраивает. Платить нужно кровью. Этого у меня достаточно.

При выходе на аэродром прокалывают вену. Я сжимаю и раскрываю кулаки, чтобы кровь выходила быстрее.

— Зачем кровь? — спрашиваю.

Медсестра приступает к следующему пассажиру, глубоко втыкая иглу.

— Небольшая группа ученых все еще верит, что сможет это остановить. Они считают, что смогут выделить лекарство из здоровых ДНК.

— Неужели?

— Так они утверждают. Признаться, я никогда не придавала много значения тому, что люди говорят. Значение имеет только то, что они делают.

Она передает мою кровь кому-то дальше. Красная жидкость плещется в емкости.

— Возьмите печенье.

Все, кто впереди меня, сжимают в руках печенья-гадания. Мы слишком ошеломлены, чтобы их есть. Мое сознание как будто отделилось от тела, словно едва поспевающий малыш, оно плетется позади меня, силясь уяснить себе значение происходящего в этом слишком взрослом мире.

У трапа к самолету нас не встречают дежурно улыбающиеся служащие, только двое солдат с оружием, которое носить им слишком рано. Еще несколько лет назад матери укладывали их в кровать, заботливо укутывая одеялами, а сейчас они получили право убивать, если в этом возникнет необходимость. Эти игрушечные солдатики молча наблюдают, как я пробираюсь в салон самолета и падаю на первое свободное место, затем их внимание переключается на следующего пассажира. Я села у прохода, хотя у окна кресло свободно. Я не хочу смотреть в него, не хочу смотреть вниз. Не хочу делать вид, будто наш мир в порядке. Этот самообман не приведет ни к чему, кроме сумасшествия. Лучше уж принимать все как есть, ведь никакими пожертвованиями крови не повернуть время вспять.

Люди, теснясь, проходят мимо меня. У некоторых ничего с собой нет. Иные такие же минималисты, как и я, у которых кроме рюкзака на плечах еще есть, может быть, подушка.

Немолодая дама остановилась около меня, прижимая к груди маленький чемоданчик «Луи Виттон».

— То место не занято?

— Свободно, садитесь.

Хотя я и стараюсь говорить непринужденно, мои слова получаются чугунно-тяжелыми.

Я отодвигаюсь, давая ей возможность пройти к своему месту. Она усаживается и пристраивает чемоданчик на коленях. «Странно», — думаю я и осознаю, что сделала то же самое.

— Люблю Рим. Романтичный город. Значительно более романтичный, чем Париж. Вы там были?

— Нет, я в первый раз.

Мы — карикатура на нормальных людей. Незнакомцы, обсуждающие предстоящее путешествие, словно два робота, изображающих человеческое общение.

— Вы замужем?

— Нет.

— Вам бы следовало поехать с кем-нибудь, в кого вы влюблены. У меня было так. С моим мужем. Ну, с мужьями. Им нравился Рим. Они оба уже умерли.

Ее ладони сжимают верх безупречно сшитого чемодана, костяшки проступают белым мрамором сквозь тонкий пергамент кожи. Пальцы ее унизаны большим количеством колец.

— Люблю Рим, — повторяет она. — Романтичный город.

После этого мы уже не разговариваем. Женщина погружается в свой мир, в котором она одета в платье от кутюр, где на ней одно кольцо, одно ожерелье, ее мужья пока еще живы, а багаж несет кто-то другой. Я обращаю внимание на свой желудок, который уже начинает протестовать, и разрываю тонкую полиэтиленовую обертку печенья-предсказания. Пока я несла его, сжимая в руке, оно растрескалось на кусочки, что избавляет меня от необходимости разделять его половинки. Осколки тают у меня на языке, и я ощущаю сладкое послевкусие.

В руке осталось предсказание. Я разворачиваю его и читаю:

Радуйся переменам.

Перечитываю предсказание, пока не начинаю смеяться. Смеюсь, пока не начинаю плакать. Плачу, пока не засыпаю.

 

Глава 4

Сейчас

Я просыпаюсь в холодном поту от ужаса. Это не дождь, потому что запах кисловатый, металлический, с завуалированной сладостью, как у фруктов, когда их чистишь. Мой полет в Рим отступает, притаившись до тех пор, когда я снова закрою глаза. Я вскакиваю на ноги и ищу глазами Лизу. Она спит.

Когда я пытаюсь разбудить ее, она едва узнает мой голос сквозь пелену сновидения.

— Что?

— Ты заснула.

— Я устала.

— На тебя нельзя положиться.

Она наклоняется вперед, рвет, содрогается от спазмов, и я начинаю опасаться, что ее вывернет наизнанку. Но между приступами Лиза умудряется говорить.

— Прости, не знаю, как это получилось, — бормочет она.

— Да ладно. Нам надо идти.

Мы отходим от нашей стоянки, и я, оглядываясь, изучаю местность позади нас.

Ничего, кроме деревьев и травы. Но что-то нас преследует. Ветки неестественно потрескивают. То и дело я слышу шаги, не принадлежащие нам.

Мы здесь не одни.

Тогда

— А вы ее когда-нибудь переворачивали? — спрашивает доктор Роуз. — Видели ее дно?

Я смотрю на него, и мои губы искривляются, отчего на лице появляется унылая гримаса: это никогда не приходило мне в голову.

Сегодня пятница, вечер. Про себя я называю это «вечерними свиданиями», ведь я совсем не такая, как все остальные люди, которые сюда приходят. Я не сумасшедшая. Мои нервы в совершенном порядке. По крайней мере я сама так считаю. Но ваза меня беспокоит. Ее тайна сжимает мое сердце холодными пальцами, пока оно не начинает ныть.

— Нет, никогда.

— Возможно, вам следовало попытаться. Думаю, пришло время начать действовать в ваших снах и взять ситуацию под контроль.

— И что, по-вашему, я могу там увидеть?

— Послание. Может быть, какой-нибудь намек. Или стикер с надписью «Сделано в Китае».

Не сдержавшись, я смеюсь.

— Вот это был бы номер! Мои сны — продукт массового китайского производства.

Мы уходим вместе, потому что я — последний посетитель. Я жду, пока он запрет дверь своего кабинета, затем мы неспешно идем к лифту, как будто он только что не распечатал счет, а я не подписала ему чек.

— Сделайте это, — говорит он, пока стальные тросы тянут огромных размеров лифт на наш этаж. — Переверните эту штуковину вверх ногами и осмотрите ее дно. Вы ведь видели ее уже со всех сторон. Это же сон. Если она разобьется, вряд ли вас схватят: «Вы ее разбили! Теперь платите».

Отчасти он прав, но не совсем.

— Всю ее я не видела, — возражаю я дрогнувшим голосом. — Я не заглядывала внутрь.

Резкий звонок эхом прокатывается по холлу. Кабина лифта с металлическим лязгом останавливается у нашего этажа. Когда двери, скользнув в стороны, раскрываются, рука доктора Роуза ложится мне на талию и деликатно подталкивает вперед. Сквозь блузу я ощущаю его тепло. От него исходит знакомый запах, но какой именно, мне не удается определить. Это так же сложно, как прибить гвоздями к стене желе.

— Удивительная вещь — сны, — говорит он. — Несмотря на весь технологический прогресс, огромное количество специалистов с их исследованиями, мы по-прежнему едва ли имеем представление о том, чем они являются и каково их значение.

Лифт жужжит и подрагивает.

— Вы спрашивали меня о моих снах. Поскольку сейчас мы просто два беседующих человека, я расскажу вам.

Он нажимает кнопку «стоп», и кабина, вздрогнув, останавливается.

— Я стою на пляже в Греции, откуда родом мои родители, — говорит доктор Роуз. — Песка нет, пляжи галечные. Вода неподвижна. Такое чувство… будто я последний человек на земле. Я наклоняюсь и поднимаю гладкий камешек, а когда выпрямляюсь, ощущаю, что кто-то стоит у меня за спиной. Женщина. Я ее не вижу, но знаю, что она там.

— Потому что вам это уже снилось раньше?

Он неохотно улыбается. Его темные глаза серьезны.

— Много раз. И всегда одно и то же. Когда я оборачиваюсь, меня оглушает звук одиночного выстрела. Красные пятна на ее животе. Они быстро расходятся, и вскоре она вся в собственной крови. Я подбегаю, подхватываю падающую женщину, но слишком поздно. И я беспомощен.

— Человек, который всем может помочь, беспомощен, — констатирую я.

— Не всем, — улыбаясь, возражает он. — Не могу помочь тем, кого показывают в телевизионных реалити-шоу.

Солнечный свет — вот чем он пахнет. Я закрываю глаза на одно мгновение — и оказываюсь во дворе моей бабушки среди свежевыстиранных простыней, сохнущих под высоким летним солнцем. Снова открыв глаза, я вижу, что он смотрит на меня. Спрашиваю:

— И что это, по-вашему, значит?

Пожимая плечами, он тыкает в кнопку «стоп», и лифт возобновляет движение.

— Ничего, просто сон.

На плоскости его щеки обозначается ямочка.

— Если только это не что-либо другое. У меня для вас задание. Проявите во сне инициативу. Возьмите вазу в руки и посмотрите, что у нее снизу.

— Допустим, я это сделаю. И что?

— Тогда я приглашу вас на ужин.

Несомненно, именно этого я и хочу.

Лифт останавливается, заставляя нас слегка покачнуться. Доктор Роуз продолжает на меня смотреть в ожидании ответа.

Слова будто застряли у меня в горле, затем с трудом вырываются наружу.

— Мне очень жаль, — говорю я, — но это едва ли приемлемо. Однако если завтра наступит конец света, имейте в виду, я буду жалеть о том, что не приняла приглашение.

Но на следующий день конец света не наступил. Не наступил и через день. А через шесть месяцев человечество было уже слишком поглощено своим стремительным исчезновением, чтобы переживать из-за отвергнутых приглашений на свидание.

Сейчас

День тянется мучительно. Каждый последующий час тяжелее предыдущего. Теоретически, по мере приближения к Бриндизи все должно быть наоборот, но, как и любая теория, этой тоже нужно пройти испытание практикой.

Когда я говорю об этом Лизе, она спрашивает:

— А что в Бриндизи?

— Корабли. Точнее, корабль. «Элпис».

— Я могу поехать с тобой?

Утром ее глаза казались остекленевшими, но сейчас она свежа и бодра. В треугольном вырезе ее футболки видны выпирающие ребра — словно ксилофон, обтянутый кожей. Мои точно такие же под дождевиком.

— Если хочешь.

Правда, мне пока не приходило в голову, куда бы она могла податься без меня.

— Я на это рассчитываю.

— Ура! — Она хлопает в ладоши. — А куда идет корабль?

— В Грецию.

— И зачем тебе нужно в Грецию?

— Потому что там мне надо кое с кем встретиться.

Она обдумывает сказанное несколько секунд.

— А если его там не будет?

— Будет.

— Но если все же нет?

— Будет.

— Будет, — повторяет она.

Тогда

У Бена воспаленные глаза, с покрасневшего ободка левой ноздри каплей свисает сопля.

— Ты видела Стиффи?

Сейчас 2:53 ночи. В последние пять часов я не видела ничего, кроме своих сумбурных снов. Пытаюсь сосредоточиться. Когда я в последний раз видела его кота? В тот вечер, когда приходил Джеймс? Это было два, нет, три дня назад. Видела ли я мармеладного котика с тех пор?

— Он пропал?

Идиотский вопрос. Конечно, он пропал, иначе Бена сейчас здесь не было бы. Но сон наполнил мой мозг туманом, который еще не полностью рассеялся.

Бен вытирает под носом рукавом и плотнее запахивает свою извечную вязаную коричневую кофту на своем тощем теле. Сейчас я замечаю, что он очень бледен, и не только от яркого света в прихожей.

— Ага, уже пару дней нет. На него это не похоже, правда?

— Далеко от своей кормушки он не уходит.

— Ага.

Мне жаль Бена, Стиффи — все, что у него есть.

— Хорошо, я поищу его. Через несколько часов мне уже вставать на работу, но вечером мы будем вместе его искать.

— Правда?

Я стараюсь его ободрить, и вскоре Бен уходит. Сон не возвращается, в эту ночь уснуть уже не удается. Пятница, последний день рабочей недели. Сегодня вечером я увижу доктора Роуза. А это значит, что я видела Джеймса три дня назад, а не два.

Пар поднимается над чашкой в моих руках, образуя тонкую дрожащую преграду, отделяющую меня от доктора Роуза. Он смотрит на меня, но не как на женщину — как на пациента. Между нашей прошлой встречей и нынешней он повернул невидимый переключатель, и теперь каждый из нас опять играет положенную ему роль. Я этому рада. Действительно рада. Потому что я люблю эти пятничные вечера и хочу увидеть его в следующий раз. И через раз.

— Почему вы этим занимаетесь?

Мои мысли отвлекаются от кофе.

— Почему я занимаюсь уборкой?

Он кивает.

— Поверите ли вы мне, если я скажу, что люблю физическую работу?

Секунды тикают, он молчит. Он не двинется дальше, пока я не позволю ему исследовать эту часть моей личности.

— Потому что, когда умер Сэм, я поняла, что жизнь очень коротка и что я больше не желаю тратить ее на то, что мне не по душе. Поэтому я нашла работу уборщицы, не требующую от меня больших умственных усилий, причем с достаточно высокой оплатой и приличными условиями. Она дает мне возможность обдумывать, что делать дальше, куда пойти учиться. И меня это устраивает. К тому же налицо немедленный результат: что-то было грязным, затем стало чистым.

— И кем бы вы хотели стать в дальнейшем?

— Хочу стать счастливой.

— Я бы хотел это видеть.

Сейчас

— Что случилось с твоими друзьями? — спрашивает Лиза.

— Умерли.

— Мои тоже.

И чуть позже…

— Ты думаешь, для них это лучше?

— Иногда.

— Почему?

— Потому что не каждый может с этим совладать.

— Но мы ведь можем.

— Мы делаем все, что в наших силах.

— Как ты думаешь, что с нами будет?

— Я не знаю, — отвечаю честно. — А ты что думаешь?

Она пожимает плечами.

— Думаю, что я скоро умру. Мне страшно. А тебе страшно?

— Иногда. Но я стараюсь на этом не зацикливаться.

Импровизированная трость Лизы беспрерывно постукивает, помогая ей одолевать милю за милей. Мозоли на моих подошвах и пятках превратились в твердые мясистые шишки.

— Ты когда-нибудь была влюблена? — спрашивает она.

— Да.

— И как это?

— Захватывает дух и приводит сердце в трепет.

— А я никогда не была влюблена. По крайней мере я так думаю. Был у меня бойфренд Эдди. По-настоящему бойфрендом он, вообще-то, не был, скорее просто друг. Он поцеловал меня один раз, а после этого больше ни разу со мной не заговорил. Я проплакала целую неделю. Как ты думаешь, это была любовь?

— Может быть. Только ты можешь знать это наверняка.

— Я думаю, это не было любовью. Надеюсь. Но также надеюсь, что это была любовь. Потому что я не хочу умереть, не влюбившись хотя бы один раз.

Тогда

Джеймс сидит на софе и, откинувшись на спинку, сосредоточенно изучает учебник размерами больше, чем его голова.

— Ну и что ты думаешь, Человек дождя?

Я смеюсь.

— Боже мой, ты не можешь его так называть.

— Очень даже могу. — Джеймс подмигивает мне.

Рауль оборачивается ко мне от вазы и улыбается такой ослепительной улыбкой, что я вспоминаю о солнцезащитных очках.

— Я знаю, как они меня называют за глаза. Могло быть и хуже. Как у Джеймса.

Джеймс пожирает Рауля глазами каждый раз, когда отрывается от книги. Отчасти похотливо, отчасти восхищаясь квалификацией молодого коллеги.

Рауль не обращает на это внимания.

— Она, должно быть, древнегреческая.

Джеймс вскидывает голову, как попугай.

— Именно это я и сказал.

— Но из какой эпохи? — произносят они одновременно.

— Похоже на недостающее звено, — заявляет Рауль, — связывающее два исторических периода.

Рауль потирает пальцами свои тонкие губы.

— Напоминает одну вещь, которую я однажды видел. Правда, только на картине, и художник был не грек. Ящик Пандоры.

— Вот! — произносит Джеймс так, будто это дает ответ на все вопросы. — Ева из греческой мифологии. Вы, женщины, чрезмерно любопытны.

Я слышала историю о женщине, которая открыла ларец и выпустила все беды, тут же накинувшиеся на мир. Однако я не улавливаю связи между этой легендой и моей вазой.

Рауль правильно прочел мое смущение.

— Все дело в одной маленькой ошибке, вкравшейся в перевод произведений Гесиода. То, что обычно считают ларцом, в действительности является вазой. Зевс одарил ее простой вазой, наподобие тех, в которых хранят еду или кости…

— Вроде оссуария, — вворачивает Джеймс.

— …а затем запретил ей открывать крышку.

Мы все смотрим на вазу, на ее крышку, тщательно запечатанную по краю воском.

— Естественно, она открыла ее, — говорит Джеймс. — А кто бы не открыл?

Рауль обходит вазу, касаясь ладонью ее шероховатой поверхности.

— Важно помнить, что, как и Евой, ею двигало простое любопытство, а не злой умысел. Любопытство само по себе не такая уж плохая черта. Именно благодаря ему мы исследуем мир и совершаем открытия. Если бы не любопытство, у меня не было бы работы. Ее поступок, вероятно, имел и положительное значение. Выпустив все беды, преследующие человечество, она при этом снабдила мир препятствиями, которые мы должны преодолевать. Без этого мы едва ли стали бы чем-то бóльшим, чем примитивные творения из праха земного. А так у нас есть разум и воля к борьбе.

Он смотрит на меня.

— Интересно, что там внутри? У кого какие мнения?

Меня бросает то в жар, то в холод. Я чувствую, как розовеют мои щеки, поскольку Рауль коснулся болезненной для меня темы, но при этом задал этот вопрос так, как будто он не имеет особого значения.

— Кости, — говорит Джеймс.

— Пыль, — говорю я.

— Наркотики, — делает второе предположение Джеймс.

Рауль сияет ослепительной улыбкой, на этот раз глядя на Джеймса.

— Древнее зерно.

Я падаю в кресло, не сводя глаз с вазы.

— Смерть.

Рауль опускается на софу рядом с Джеймсом. Сидим, смотрим на вазу.

Сейчас

Хотя на карте этой деревни нет, мы видим ее — вот она перед нами, приткнулась слева от дороги. Все селение состоит из кучки домов, по крайней мере таким оно кажется с того места, с которого я его разглядываю. Дорога, повышаясь, уходит вперед бесконечной серой лентой, вьющейся между холмов. Несмотря на то, что дорога не везде совпадает с нужным мне направлением, в общем она ведет на юго-восток. Я говорю это Лизе, и ее шаг замедляется.

— Может, остановимся здесь?

— Нет, я должна быть в Бриндизи через пятнадцать дней.

— Но здесь, наверное, есть кровати. Настоящие человеческие кровати с подушками и одеялами.

— Очень хорошо.

— Ура, я победила!

— Можешь взять себе одеяло, если готова его нести.

— Но я хочу переночевать в постели.

— Мы не можем здесь остаться. Нельзя подвергать себя такому риску.

— Дело в том, что ты хочешь попасть на корабль и найти своего друга. Но он, скорее всего, мертв, как и все остальные.

У меня возникает желание схватить ее и хорошенько встряхнуть, сказать, что преследующее нас существо уже не является человеком и что одна только мысль об этом приводит меня в ужас. И что регулярные изнасилования покажутся ей детской сказкой по сравнению с тем, что сделает с нами преследователь. Но я предпочитаю молчать, поскольку она всего лишь ребенок. Мне хотелось бы объяснить Лизе, что нам осталось одно — попасть на «Элпис», где будет тот, с кем я должна встретиться. Но и этого я не говорю тоже, потому что внутри себя чувствую шевелящийся холодок, свидетельствующий о ее правоте.

— Возможно, и мы будем завтра мертвы.

Эти слова заставляют ее замолчать.

Я испытываю угрызения совести, но все равно не меняю своего решения. Безопаснее будет не заходить в деревню.

— Что-то странное в воздухе, — говорит Лиза. — Что бы это могло быть?

И действительно, тучи приобрели нездоровый бледно-зеленый оттенок.

— Град.

— Хочу еще раз погреться на солнце, — заявляет Лиза. — Вношу и это в свой список.

— Я тоже.

Тучи сгущаются и нависают так низко, что, кажется, можно задеть их головой.

Сейчас

Град и шквальный ветер загоняют нас в деревню. Мы с трудом продвигаемся между деревьями к каменным домам, где надеемся укрыться, и едва удерживаем велосипед от падения. Это нам удается хуже и хуже, и в конце концов все наши силы уходят лишь на то, чтобы оставаться на ногах. Мое избитое, истрепанное ветром тело чувствует себя подобно боксерской груше, которую остервенело молотят кулаками. Летят ветки, срываемые с деревьев обезумевшей воздушной стихией. Такой ветер — это что-то новое. «Пожалуйста, — мысленно произношу я, — пожалуйста, не надо, чтобы и ветер был теперь всегда, как дождь».

Мы не останавливаемся, чтобы объявить о своем прибытии, или оглядеться, чтобы оценить, куда попали. Вместо этого мы взбираемся по каменным ступеням к первой на нашем пути двери и втаскиваем за собой велосипед. Я подталкиваю Лизу вперед, затем — велосипед, а потом уже вваливаюсь в укрытие сама.

Ветер сразу же исчезает, как только я захлопываю за собой дверь, но он не оставляет своих попыток добраться до нас, ударяя, царапая и швыряя пригоршни града в доски с той стороны двери. «Выходите, — бросает он нам вызов, — выходите на честный бой!»

Волосы Лизы всклокочены, щеки горят алым огнем. Кожа в ссадинах и синяках. Я чувствую жжение там, где моя собственная плоть изранена летающими древесными обломками.

— Ты в порядке?

— Да, а ты?

По двери я сползаю вниз, пока колени не упираются в подбородок.

— Да, все нормально.

Мои глаза закрываются всего на одно мгновение.

Когда через секунду я снова открываю их, уже темно. Беспрерывные щелчки града прекратились, но ветер по-прежнему пытается сдуть с места маленький кирпичный домик. Сколько сейчас времени, я не знаю, видимо, уже ночь. Вокруг непроглядная тьма, только прямоугольник окна чуть выделяется — немного света пробивается сквозь тучи.

Прислушиваюсь и только через две-три минуты осознаю, что Лизы нет.

Задерживаю дыхание. Если я не буду издавать никаких звуков, то, возможно, услышу ее. Люди производят множество разнообразных звуков: сопят, покашливают, хмыкают. Даже перемена позы приводит к тому, что становится слышно, как трутся друг о друга ткани, как поскрипывает влажная от пота кожа.

А также дыхание. По крайней мере должно быть дыхание, но ничего нет, дом пуст.

— Лиза!

Имя проваливается в пустоту, как железная болванка. Пытаюсь вспомнить форму и площадь помещения, но сон навалился на меня слишком быстро, не дав освоиться с окружающим пространством.

Еще раз зову, настолько громко, насколько хватает смелости:

— Лиза!

В этой темной комнате небытие поселилось навсегда. Ее здесь нет. Во всяком случае, живой Лизы. Дом слишком мал, это я хорошо запомнила, и я бы услышала, если бы она была где-то поблизости.

Как далеко могла она уйти на ощупь? Надеюсь, я смогу до нее докричаться.

Дверь у меня за спиной. Я распахиваю ее и выкрикиваю ее имя в бушующий ветер. На расстоянии виднеется золотистое свечение, настолько маленькое, что я могу охватить огонек ладонями и задуть. Огонь? Свет? Стабильного электроснабжения нет уже месяца три, а может, и дольше, но, видимо, это не свет. Пряди грязных волос хлещут меня по щекам и лбу, заставляя морщиться.

И вдруг я замечаю, что дождь прекратился. Дождь прекратился.

Я сбегаю со ступеней крыльца, поднимаю лицо к небу. Тучи, как и раньше, толстой пеленой закрывают свет звезд, но дождя нет. Хочу смеяться. Смех теснится у меня в груди, ожидая, когда я выпущу его на волю. Вот сейчас он родится…

…но он умирает в моем сдавленном горле. Мои пальцы вцепляются в то, что охватывает меня петлей, я ощущаю грубые волокна веревки. Извиваюсь, как задыхающаяся рыба.

В следующее мгновение раздается чей-то голос:

— Почему ты не мертва?

Голос столь же мягкий, как мешок, полный гвоздей и битого стекла.

— Отвечай, — скрежещет он.

Веревка затягивается, обжигая кожу.

— Почему ты не мертва?

 

Глава 5

Тогда

«Не нужно привязываться», — напоминаю я себе. Не нужно давать лабораторным мышам имена. У них есть номера, присвоенные в соответствии с их датой рождения и полом, а большего им и не требуется. Воздушные поцелуи во время моих уборок в лаборатории — тот максимум, который можно себе позволить.

Лаборатории компании «Поуп Фармацевтикалз» все как одна оформлены в белом цвете, оснащены одним и тем же комплектом приборов, стоимостью превосходящим особняк в Калифорнии, пробирками, чашками Петри, заполненными агар-агаром. На полу — горка золотистых опилок. В телепередачах лаборатории всегда стерильно чистые. А в действительности сотрудники здесь едят прямо за компьютерными столами. Но я не ропщу на свою работу. У меня есть вполне определенная цель: я коплю на образование.

Я мою пол шваброй, когда входит Хорхе. Он как сальное пятно в девственно-чистом сейчас рабочем помещении.

— Не забудь пройти медосмотр, слышала?

— Не пойду.

— Хорошо, но тогда…

Он изображает, как кому-то скручивают шею, и эта шея, по всей видимости, моя.

— Хочешь, я пойду с тобой?

Хорхе ведет себя так, будто он мой начальник, а я — будто он равный мне сотрудник, которого едва терпишь. Один из нас прав, и я совершенно уверена, что это я.

Тележка с принадлежностями для уборки упирается колесами в дверной порожек, и я, с силой толкнув, отправляю ее вперед.

— Думаю, сама справлюсь.

Отсюда я прямиком иду в женскую раздевалку, снимаю с себя рабочую одежду и бросаю ее в люк, ведущий, насколько мне известно, в прачечную. Свежевыстиранный комплект будет ждать меня к началу следующей смены. Повесив сумку на плечо, я иду к лифту, чтобы подняться на десятый этаж, где располагаются врачебные кабинеты.

Медосмотр нужно проходить два раза в год. Таков порядок в этой компании. Не пройдешь осмотр — не будет работы, а значит, и зарплаты, так что прощай, учеба в университете.

Доктор Скотт уже ждет. Стандартная последовательность мероприятий, которые я проходила уже трижды: измерение кровяного давления, веса, ЭКГ. Затем, взяв у меня кровь, он уносит пузырек и возвращается с новой иглой. И это не в первый раз.

— Все как всегда, — говорит он, — таков порядок.

Он закатывает мне рукав выше локтя, затем протирает спиртом небольшой участок кожи. Игла входит в мою руку как в масло.

— Не шевелитесь, — произносит дежурную фразу доктор Скотт, хотя я и так неподвижна, как статуя.

Боль словно паук, распространяющий свои невозможно длинные лапки в моем теле.

— Что за черт?

Я употребляю всю свою силу воли, чтобы не отдернуть руку.

— Что это такое? Жидкий огонь?

— Прививка от гриппа. Не шевелитесь. Уже почти все.

Он вытаскивает иглу.

— Готово. Вы знаете, что делать дальше.

Да, знаю. Ничего не делать в течение получаса, наблюдая, нет ли реакции. Пламя еще долго горит в моей руке после того, как доктор выбрасывает иглу в специальный контейнер.

— Правда, что это было?

— Прививка от гриппа, — повторяет он, будто упражняется в произношении этих слов. — Все обязаны ее сделать. Теперь можете идти.

Сейчас

Мое дыхание становится серией судорожных рывков. Веревка сжимает мне горло, давит в трахею. Удары сердца в груди заглушают все окружающие звуки.

— Где Лиза? — пытаюсь сказать я.

Веревка дергается, и мой рот открывается от удушья.

— Вопросы задаю я.

Акцент не американский и не британский, но, возможно, это ветер искажает мягкость гласных и четкость согласных.

Мои пальцы ощупывают веревку в поисках зазора, чтобы воспользоваться потерей бдительности того, кто держит веревку, так же, как он воспользовался моей. Я нахожу то, что мне нужно, сзади, обнаружив, что он накинул мне на шею веревку петлей, не потрудившись ее перекрутить, и это значит, что осталось достаточно места, чтобы просунуть под нее два пальца. Ударить головой ему в лицо — вариант неприемлемый, поскольку его рот как раз напротив моего уха.

Жесткое волокно стирает кожу на моих пальцах, когда я потихоньку просовываю их, прожигая на них борозды в дополнение к существующим узорам. От погоды нет никакой помощи: ветер швыряет мне пыль в глаза, прежде чем унести выступающие на них слезы.

— Почему ты жива?

— Есть еще живые люди на земле.

Он качает головой.

— Но не без достаточной причины. Ты-то что из себя представляешь? Что-то важное? Ты просто женщина.

— Я никто.

— Врешь.

Возможно, у напавшего есть оружие. Раз у него нашлась веревка, то вероятность, что есть и оружие, очень высока. Но оно есть и у меня — всунутый в шов кармана нож для чистки овощей. Один из нас должен быть быстрее, и в моем положении — с петлей на шее — нужно, чтобы это была я.

Я моргаю, пытаясь очистить глаза от песка. Возможно, мне только так кажется, но ветер уже как будто не такой яростный. Он словно выдохся, выбился из сил.

— Говори, — приказывает он.

— Пошел ты! Ублюдок.

Я резко поднимаю левую руку и бью локтем ему в живот. Он успевает отскочить, чтобы почти избежать удара, но это дает мне возможность сделать следующее: пользуясь тем, что незнакомец немного отпустил веревку, я прокручиваюсь вокруг, хватаюсь за нее и вырываю из его рук.

Слишком темно, чтобы видеть, как веревка обжигает ему кожу, но его приглушенный вскрик сообщает мне об этом.

— Сумасшедшая, — говорит он, восстановив равновесие.

Он тащит меня за руку назад, на крыльцо дома, из которого я только что вышла.

— Говори, но не очень громко.

— Где Лиза?

— Мертва.

Мое сердце летит вниз, словно сорвавшийся с тросов лифт. Не могу сдержаться, бью. Мой кулак ударяется во что-то в темноте. Судя по ощущениям, это может быть его лицо. Затем по моей щеке бьет чужая ладонь. В голове звенит, сквозь ставшую комом в горле жалость вырываются всхлипы.

— Ублюдок, она была всего лишь ребенком.

— Безмозглая девка, сама ушла в темноту. Ты бы могла воспитать ее получше.

— Она не моя, просто была со мной.

— Ладно, все равно она безмозглая девка. Теперь уже мертвая, тупая девка.

— Что ты сделал?

Он толкает меня к окну, показывает рукой.

— Видишь свет?

Свет, как и раньше, немигающий, постоянный.

— Вижу.

— Твоя пустоголовая подружка там. То, что от нее осталось.

— Я хочу увидеть ее.

— Не сейчас. Сначала ты ответишь на мои вопросы.

— У меня тоже есть вопросы.

— Нет. У тебя нет выбора.

Я все никак не могу определить, что у него за акцент. Какой-то европейский. Немецкий, австрийский, возможно, швейцарский. Я не различаю их, отчего мне чрезвычайно стыдно. Как плохо я знала мир, от которого теперь мало что осталось.

Лиза мертва. Теперь есть только я. Я и этот парень.

— Я — никто. Уборщица в фармацевтической фирме.

Он зло смеется.

— Уборщица. Хочешь, чтобы я поверил, что уборщица смогла так далеко забраться?

— Почему нет?

— Ты так же тупа, как и твоя подружка. Иди за мной.

Как будто я могу отказаться. Он обмотал веревкой мои руки, и я вынуждена следовать за ним назад по ступеням крыльца. Ветер утих. Дождя нет и в помине. Облачно, в такую ночь смерть подстерегает повсюду.

Рассматриваю его силуэт. Не очень крупный, но выглядит физически крепким, жилистый, хотя и не мускулистый. Одного со мной роста, если я стану на высокие каблуки. Я одолею его. Если я дождусь подходящего момента, я смогу с ним справиться. Я надеюсь. Ради Лизы. Ради себя. Ничто не может остановить меня на пути к кораблю.

— Прости, — шепчу я, надеясь, что Лиза простит.

— Я тебе покажу кое-что. Но если будешь шуметь, я оторву твою дурацкую голову. Кивни, если поняла.

Я киваю, показывая, что поняла. Хотя, по правде сказать, еще никогда в своей жизни я не понимала так мало, как сейчас.

Каменное чудовище притаилось на поле за околицей села, зловеще сияя в темноте своим единственным глазом. И этот одноглазый зверь принадлежал иному миру.

Теперь мой захватчик двигается медленно, с осторожностью ступая по росистой траве. Он тащит меня за собой, и я не вижу веских причин не подчиняться ему. Он владеет информацией во всей полноте, а все, что есть у меня, — это дурные предчувствия, наполняющие мое сердце леденящим ужасом.

Когда мы подходим к окну, он отталкивает меня в тень, прикладывает палец к губам и поднимает лицо к мутному стеклу.

Я тоже хочу посмотреть. Мне нужно посмотреть. Даже если все ужасы земли собраны в этом амбаре, мне нужно заглянуть туда.

Этот светловолосый человек, со скулами такими высокими и острыми, что ими можно резать холодное мясо, почувствовал мое острое желание и удовлетворил его.

С балок, более толстых, чем мое бедро, свисают крючья — испанские вопросительные знаки, ставящие вопрос, ответ на который я хотела бы не знать. Но я знаю, знаю, что здесь происходит, и сильно жалею об этом. Я — городская девушка, там родилась и выросла. Мясо ко мне попадало уже расфасованным, обработанным консервантами и с ценником. Но здесь мясо бродило стадами.

Полдюжины выживших из этой деревни, одетых в отрепья, собрались здесь. Я приглядываюсь, изучаю пространство, охватывая все целиком, потом разбирая на фрагменты логово, которое тут устроили эти существа, когда-то бывшие людьми. Кости и солома цвета ржавчины всюду разбросаны по амбару. Разлагающаяся запекшаяся кровь. Старые кости, обглоданные до блеска, принадлежат курам и другим домашним животным. Их разламывали надвое и высасывали костный мозг. Кучи пустых консервных банок ржавеют по углам. Грязные обертки от продуктов устилают пол ковром, который никогда не сгниет. По стенам развешаны никому теперь не нужные инструменты. Урожаи больше не созревают под яркой осенней луной.

Один из обитателей амбара отделился от остальных, подполз к деревянному ведру колодезной воды; остро выступающие кости образовывают ряд шипов на его спине, и мне больно на него смотреть. Шипы содрогаются, пока он пьет. Удовлетворившись, он усаживается на корточки, вода ручейками сбегает с его лица на испачканную пищей грудь. Его изодранная в клочья рубаха пропитана засохшей кровью животных. Остальные собрались неровным кругом, глядя куда-то вверх: что-то приковало их внимание. Туда же скользит и мой взгляд, минуя перекрещивающиеся балки, пока не натыкается на что-то бело-голубое. Мое сердце останавливается.

Лиза.

Отчаяние и ужас, должно быть, загнали ее так высоко. Я не понимаю, каким образом она туда попала, но не в этом дело: она смогла это сделать, стремясь к относительной безопасности.

Мои плечи вздрагивают от непреодолимого желания броситься к ней. Незнакомец оттягивает меня от окна, разворачивает, пока Лиза не исчезает из моего поля зрения. Он уводит меня от амбара по направлению к деревне.

Я цепляюсь за мокрую полу его куртки. Слишком темно, чтобы рассмотреть, но я помню, что она бледно-зеленого цвета, наподобие военной формы.

— Ты говорил, Лиза мертва.

— Она мертва. Или она будет таковой, когда я сотру это место с лица земли.

Сейчас я замечаю груз за его спиной: рюкзак, полный тайн.

— Это ты был тогда в той церкви, правда?

Он ничего не говорит, только неопределенно мычит.

— Ты не можешь этого сделать, пока она там. Я не позволю.

— У тебя нет выбора.

Тогда

Ваза тяжелее, чем кажется. Как будто внутри нее песок. Или, может быть, благие намерения. Когда я наклоняю ее от себя, наполовину положив на мягкий диван, не происходит ровным счетом ничего.

Внутри что-то шевельнулось. Послышался тихий шорох, словно от трущейся о саму себя сброшенной змеиной шкуры. По моей спине пробегает озноб.

Опускаюсь на колени, погружая их в ворс бежевого ковра, чтобы выполнить предписание доктора Роуза. Возможно, посмотрев на ее дно, я обнаружу подсказку, что там внутри. Но ничего особенного, совершенно ничего. Гладкая, напоминающая покрытую мелом поверхность. На ковре остался едва видимый пыльный след. Не могу удержаться, чтобы не провести кончиками пальцев по дешевому материалу. Своей шелковистой мягкостью пыль напоминает крахмал.

Вздох разочарования вырывается из моих легких. Я хотела, чтобы там было хоть что-нибудь. Хотя бы наклейка с надписью «Сделано в Китае».

На этот раз доктор Роуз не дожидается, когда я заговорю. Мы устроились в своих респектабельных креслах и ролях, или я только так думаю, пока он не отодвигает свой блокнот в сторону. Я непроизвольно закидываю ногу на ногу и кладу руки со сцепленными пальцами на верхнее колено. Образец пристойности и благоразумия. Оборонительная поза.

Он поглощает меня темным взглядом, а затем опрокидывает неожиданным вопросом:

— Вы тоже хотите меня?

— Да. И нет.

Откинувшись, доктор Роуз ослепляет своей улыбкой, которая заставляет меня пожалеть, что мы встретились именно здесь, где мое психическое здоровье находится под вопросом.

— Принимаю этот ответ. Пока.

Я внутренне вздрагиваю, потому что «пока» предполагает, что я, по его мнению, стою того, чтобы этого дождаться. Чтобы добиться. Однако часть меня негодует, так как, невзирая на мой отказ, он прет напролом, как бульдозер, будто мое «нет, спасибо» ничего не значит.

Секунду он пристально смотрит на меня, и я чувствую себя голой. Обычно здесь только моя душа испытывает ощущение наготы, но сейчас и тело тоже. Мои соски твердеют. Я тяжело глотаю.

— Вам снился опять этот сон?

— Что?

Он никогда не начинает первым. Никогда меня не подталкивает. Но сейчас он нарушает все правила. Блокнот снова у него на колене, и он сидит вот так, ожидая, с ручкой в правой руке. Это, по крайней мере, как обычно.

— Ваза.

— Ах да.

Ваза, ваза, ужасная ваза. Словно опухоль в моем сознании. Будто рак, который растет, питаясь моими ошибками, а ваза старательно все подмечает. Было ли это масло? Маргарин? Слишком много говядины? Слишком долгое ожидание сигнала готовности в микроволновке? Что я сделала такого, чтобы кто-то счел необходимым проникнуть в мой дом и оставить там эту доисторическую загадку? Я мысленно перебираю факты своей биографии в поисках отгадки и ничего не нахожу.

— Да, — говорю я.

Он ждет.

— Она цвета карамели.

Мои руки поднимаются и сжимаются на невидимых ручках. И замирают. Потом падают и массируют колени.

— Мы делаем это каждую неделю без всяких изменений.

— Вы посмотрели на ее дно?

— Да.

— И?..

— Она была сделана где угодно, только не в Китае. Теперь я это знаю.

Мы натянуто улыбаемся.

— Как вы думаете, что там внутри? — спрашивает он.

— У меня нет каких-либо предположений. Вероятно, ничего.

— Вам это неинтересно?

— Нет, — лгу я.

— Однако кое-какие изменения произошли: на этой неделе вы взглянули на ее дно. Я бы хотел, чтобы в следующий раз вы посмотрели, что там внутри. Что вы скажете на этот счет?

Мои ладони сжимаются в кулаки.

— Хорошо.

Сейчас

Рассвет явился в том же сером плаще, что и всегда в эти дни. Оттенки голубого ему бы пошли больше, а также розовый и персиковый, поскольку где-то там уже весна, должна быть весна. Мои глаза охотно распахиваются в приятном ощущении отсутствия тошноты и от менее приятного дробного стука внутри моего черепа, похожего на беспорядочные сигналы азбуки Морзе. Прижав руки к животу, я слегка надавливаю, и мои мышцы напрягаются в ответ. Вогнутый, но теперь ближе к плоскому, чем раньше.

— Аминокислоты.

— Что?

Мой захватчик согнулся у пола, прикрепляя провода к куску блестящего пластилина, величиной с сигаретную пачку.

— Ты все еще хочешь спасти свою подругу?

— Да, — хриплю я в ответ.

— Тогда приглашаю тебя с собой, — говорит он, не глядя на меня.

— А что аминокислоты?

— Это строительные кирпичики всего живого. Соединенные в правильном порядке, они образуют протеины. ДНК построена из аминокислот. Скорее всего, они убили ее и съели. В человеческой плоти заключены необходимые им аминокислоты.

— Ты не можешь этого знать.

— У тебя менструация?

— Что?

— Ты зла. Женщины часто злы, когда у них менструация. Дело в гормонах.

Я растираю голову, пока стук внутри не стихает до легкого тиканья.

— Откуда ты?

— Из Швейцарии.

— Хорошим манерам вас там не учат?

Он продолжает манипуляции со своими кусками пластилина.

— Теперь там ничему не учат. Моей страны больше нет. И моего народа тоже.

Суровые края породили этого человека. Он как его родные Альпы в миниатюре: тверд, несгибаем и жесток.

Поднимаюсь сама, затем поднимаю свой рюкзак. И выхожу.

Я собираюсь спасти Лизу. Если я этого не сделаю, то ребенку, который растет внутри меня, не на что надеяться. Я должна быть способна спасать.

Тогда

Сиреневая бумага не прибавляет Стиффи привлекательности, но Бен так хочет.

— Яркий цвет привлечет внимание людей, — говорит он.

Кто я такая, чтобы спорить? Я питаю симпатию к этому комку оранжевой шерсти, который сдержанно отвечает мне взаимностью. Моток скотча ложится сверху на пачку бумажек.

— Расклеивай их повсюду. Клей сверху на другие объявления о потерянных животных, если больше некуда.

Он уходит, чтобы совать свои объявления каждому встречному. Сиреневые бумажки летят на землю, но Бен не замечает, что люди принимают его за очередного надоедливого бездельника, раздающего рекламу.

Я отправляюсь в другую сторону, развешивая объявления с мордой Стиффи на стенах и столбах, как это более принято. Я улыбаюсь каким-то встречным, но они отводят взгляд, сосредоточившись на собственных проблемах. В конце квартала я поворачиваю назад. Именно таков наш уговор. Бен и я встречаемся на середине пути, около нашего дома.

Его верхняя губа дергается под шелушащимся носом. Я спрашиваю, как он, и Бен пожимает плечами.

— Холодно, — говорит он. — И, думаю, я, наверное, беременный, потому что постоянно блюю в туалете. Или думаю об этом.

Его смех похож на гусиное гоготанье.

— Но все равно теперь я рад, потому что кто-нибудь найдет Стиффи. К этому вечеру он будет дома, я это знаю.

Он ошибается. Объявления не дали ничего, кроме того, что несколько человек звонили и грубили, а один с корейским акцентом расспрашивал про работу. Стиффи объявился через неделю, тощий, растрепанный и грязный после каких-то одному ему известных приключений. Он вальяжно вошел через мое окно со своим обычным безразличием ко всему и уселся напротив вазы.

Нечто холодное и скользкое шевельнулось у меня внутри.

— Стиффи.

Обычно кот поднимает на меня глаза, трется о ноги, издает звуки, означающие, что он не прочь поесть. Но на этот раз он меня как будто не слышит. Когда я подхожу к нему, Стиффи шипит, отскакивает в сторону, совсем не как тот кот, которого я знала. Я закрываю окно и звоню Бену. Телефонные звонки раздаются в режиме стерео: сквозь пол и у меня в ухе. Девять гудков. Я набираю снова. Еще три, и он наконец берет трубку.

— Не клади трубку.

Из его горла вырываются такие звуки, будто он пытается откашлять ком шерсти.

— Не могу остановить рвоту.

Но ему все же удается это, когда я сообщаю, что его кот у меня.

Через минуту Бен уже вваливается ко мне в двери, бледный, как воск, со смрадным дыханием.

— Стиффи!

Он кидается обнять своего кота.

Бен уходит пружинящей походкой. Последнее, что я вижу, прежде чем они скрываются, — это немигающие, широко открытые глаза мармеладного кота, который смотрит на вазу через плечо своего хозяина.

 

Глава 6

Сейчас

Новая физиология повлекла за собой изменения, затронувшие все стороны жизни. Человеческие существа, зараженные «конем белым», мутировали непредсказуемым образом. Девяносто процентов умерли. Из оставшихся десяти половина, вероятно, была невосприимчива к заболеванию. Мутации остальной части оказались совместимы с жизнью. Если только человека не вынуждают карьерные устремления или другие стимулы, такие как жгучее желание выйти на следующий уровень в компьютерной игре, люди по-прежнему ведут дневной образ жизни. Нет, мы, конечно, можем стать ночными существами, но это не идет ни в какое сравнение с удовольствием от ночного сна.

Но в этом остатке мира некоторые представители задыхающегося в предсмертных судорогах человечества теперь охотятся по ночам. А это значит, что днем они спят…

Существо, бывшее когда-то женщиной, подергивается во сне, как спящая собака. Достаточно ли в ней осталось человеческого, чтобы ей снился умопомрачительный шоп-тур в Милан, или же ее сознание откатилось до первичного бульона, где ее одноклеточное тело продвигается с помощью жгутиков к очередной порции пищи?

Все шестеро спят, напоминая уродливых, до отвала накормленных детенышей животных в своем гнезде, устроенном из соломы. Их рты причмокивают во сне, но это только до тех пор, пока швейцарец не поднимет этот амбар на воздух. Эти камни пережили землетрясения, погодные катаклизмы и войны, но они рухнут в противостоянии с пластичной взрывчаткой.

Лиза. Я должна вытащить ее отсюда. Я не могу оставить ее здесь.

Она сидит скрючившись на том же пересечении деревянных балок, прижав колени к груди, словно эта поза — щит, который убережет ее от монстров, как натянутое на голову одеяло спасет от бури.

Я продвигаюсь на несколько дюймов влево, чтобы лучше было видно, что находится внутри амбара, и Лиза поднимает голову, будто замечает меня. Но это обман. Ее глаза пусты и безжизненны. Она оставила надежду. Скорее всего, бедняжка думает, что я мертва или в таком же безвыходном положении, как и она сама.

Пожалуйста, пусть она не шевелится. Пока существа спят, есть хоть какая-то возможность.

Рюкзак сползает у меня со спины. Сделав еще несколько десятков шагов, я бросаю его под дерево. Овощной нож уже у меня в кармане, а через секунду в моей руке появляется мясницкий нож с хорошо сбалансированным весом.

Пожалуйста, пусть у меня не возникнет потребности им воспользоваться. Пусть это мое желание имеет больше чудесной силы, чем молитва.

У амбара только один вход. Раскрытый ржавый замок свисает с такой же щеколды. Это низкое строение с характерной красной крышей, какими пестрит итальянский загородный пейзаж. Три окна, по одному на каждой стене, кроме той, где двери. Все они недостаточно велики, даже если бы и были открыты. Петли настолько старые, что они запоют сопрано от малейшего движения.

Молюсь, чтобы Лиза держалась.

Возвращаюсь к дому. Швейцарец роется в металлическом ящике. Он громко его захлопывает, когда я с молчаливой решительностью прохожу мимо него и направляюсь в крохотную кухню.

— Не повезло?

— Нет.

— Что ты ищешь?

— Ничего.

Вытаскиваю пятилитровую бутыль оливкового масла из-под узкого рабочего стола. Под ним нет дверок, только занавеска скрывает кастрюли, сковороды и прочую кухонную утварь от чужих глаз.

— Оливковое масло?

— В Италии нет кухни, где бы его не оказалось.

— Ты не сможешь ее спасти, — бросает он мне в спину. — Они, наверное, съели все то, что осталось от других жителей деревни. Они не пожалеют и твою глупую подружку.

Не только качество университетского образования снижается по дуге. Человеческая благопристойность тоже имеет колоколообразную форму, и некоторые из нас соскальзывают за края. Святые — с одной стороны, грешники — с другой, если выражаться библейским языком. Нет никакой возможности узнать, насколько пали эти постчеловеческие существа, каково участие личности в управлении их телесной машиной.

Но я не могу играть в эту генетическую лотерею, поскольку речь идет о жизни Лизы. Все мое оружие — мои благие намерения.

Масло течет на дверную петлю, просачиваясь между металлических деталей. Я молюсь Богу, в которого в действительности не верю, просто потому, чтобы не чувствовать себя в одиночестве. Но он не отвечает. Минуты тянутся одна за другой. Я жду до тех пор, пока хватает терпения. Я не знаю, сколько спят послечеловеки. Насколько мне известно, они, подобно собакам, спят, не теряя бдительности, в ожидании пищи, которая упадет на пол в соседней комнате.

Солнце на фоне высоких плотных облаков выглядит чуть более светлым серым пятном. Утро уже в самом разгаре. Света достаточно, чтобы заглянуть в окно и состряпать кое-какой план спасения.

Дверь жалобно, едва слышно скрипит, когда я потихоньку просовываюсь в узкую щель. И вот я среди точно воспроизведенной картины ароматов ада. Церковь была всего лишь разминкой. Эти твари здесь спят, здесь гадят и здесь же едят среди собственных нечистот.

Мои ботинки проваливаются в солому. Я смотрю себе под ноги, так как не хочу вступить в кучу коричневой слякоти, местами толстым слоем устилающей пол. В таком дерганом танце следующих один за другим неуверенных шагов я продвигаюсь к балке, на которой притаилась Лиза.

Одно из существ заерзало.

Задерживаю дыхание и дожидаюсь, когда оно затихнет.

Не дышу.

Давление разрывает грудь. Углекислый газ жжет легкие, но я не осмеливаюсь выдохнуть так скоро.

Не дышу.

Слезы заливают глаза.

Существо на полу амбара снова успокаивается, погружаясь в свои жалкие сновидения.

«Тише», — говорю я Лизе одними губами и сразу же отчитываю себя за забывчивость. Снова произношу это же слово едва слышным выдохом.

Губы Лизы шевельнулись, произнося мое имя.

Спутанные, пропитанные кровью волосы прилипли к ее правому уху. Правый глаз чернеет заплывшей щелью. Они, должно быть, ударами загнали ее туда, хотя я никак не могу понять, почему ее, а не меня. Она, видимо, вышла изучить местность, когда я уснула. Она вылезла, надо полагать, через окно, поскольку дверь была заперта моим спящим телом.

Нет, что-то ее должно было привлечь. Невозможно допустить, чтобы она ушла одна.

Безмозглое дитя.

Слава Богу, она жива.

Красно-коричневая корка запекшейся крови вокруг ее рта осыпается хлопьями. Она кажется еще тоньше, чем была вчера. Ее ноги как сложенный циркуль под тканью джинсов. Хочу плакать, хочу обнять ее, хочу вытрясти из нее всю глупость.

Вдруг заскрипели ржавые детали закрываемых и запираемых дверей.

Я бегу к выходу.

— Нет, — шепчу я настолько громко, насколько хватает смелости. — Не делай этого.

Его голос холоден, как зима на его родине:

— Они отбросы, я предупреждал тебя.

— Ты придурок.

— Если ты смогла здесь выжить, то твоя жизнь, возможно, стоит спасения.

— У тебя больная логика.

— Правда? — удивляется он.

— Я иду в Бриндизи! И черт меня побери, если какой-то сыродел запрет нас в хлеву, чтобы поднять на воздух. Я не для этого проделала весь этот путь.

— Ты когда-нибудь слышала о Чарлзе Дарвине?

— Происхождение видов. Естественный отбор. Эту ерунду я узнала еще до того, как устроилась на работу в «Поуп Фармацевтикалз».

Я намереваюсь придать своим словам саркастическое звучание, но в результате они полны отчаяния.

Он замолкает.

— Эй!

Замки скрипят, этот звук действует на спящих тварей подобно будильнику. Сон постепенно покидает их. В них еще достаточно человеческой сущности: проснувшись, они трут глаза и, несмотря на затуманенное состояние, пытаются сообразить, что явилось причиной их несвоевременного пробуждения. Как знать, может, у них еще не прошла зависимость от кофеина?

— Лиза!

Я оглядываю амбар в поисках возможности залезть наверх.

— Как ты туда забралась?

Тут я замечаю части того, что было лестницей — полусгнившие доски, валяющиеся кучей.

Думай, Зои, думай быстрее.

Тишина теперь нас не спасет, только быстрота.

— Лиза, тебе придется спрыгнуть.

Ее голова и все тело содрогаются от такой мысли.

Между дверей появляется узкая щель. Швейцарец пристально смотрит на меня взглядом, лишенным всякого участия.

— О происхождении видов, если говорить точно. Я из Швейцарии. Люди ценят наши часы за их точность.

Я решаюсь и хрипло выдыхаю:

— Лиза!

Она вскидывает голову. Проходит какое-то время, прежде чем она вникает в смысл моего требования. Я щелкаю пальцами, давая ей звуковой ориентир. Двигайся по направлению ко мне, не к ним. В той стороне находится безумие. Что это такое, она знает достаточно хорошо, хватит на всех оставшихся в живых.

Три пары глаз обращаются ко мне. Еще две — нет. Самый крупный самец, бывший мужчиной около сорока лет до «коня белого», прижал одну из самок к полу лицом вниз и взгромоздился на нее, как четвероногое животное. Она извивается под ним, но только до тех пор, пока он не бьет ее лицом о доски пола, покрытые засохшим дерьмом. Остальные ползут ко мне, спины выгнуты и напряжены. Еще одна из шести с трудом встает на ноги. Она дергается, как кукла, привязанная к нитям, затем ее суставы, кажется, размягчаются и кости больше не в состоянии удерживать тело вертикально.

«Конь белый» убивает своего заложника. То, что когда-то было женщиной, в предсмертных конвульсиях сжимает солому пальцами. Другая женщина подползает к ней, притягивает ее к себе поближе, гладит спутанные волосы своей полуистлевшей рукой, держит в объятиях до тех пор, пока смерть не уносит свою очередную жертву.

— Давай!

На секунду Лиза замирает, балансируя, затем земное притяжение делает свое дело — и она камнем летит вниз.

Я падаю под ее тяжестью, но тут же поднимаюсь. Инстинкт самосохранения удваивает мои силы. Я толкаю ее вперед, пропихиваю сквозь дверную щель к свету дня и сама протискиваюсь вслед за ней.

Рыдания, исходящие от все еще человеческого существа, заставляют меня замереть. Мир полон слез, и эти, вероятно, переполнили чашу. Я обязана быть невосприимчива к ним. Но у меня все еще есть сердце, и оно рвется сострадать.

Я ощущаю их скорбь, сильно прикусив губу. У нее соленый вкус.

Швейцарец хватает меня за футболку и тащит назад.

— Не будь дурой, — говорит он.

Он молча запирает двери. Лиза плачет, потом начинаю плакать я.

— Они все еще люди.

— Они отбросы, — жестко произносит он. — Результат неестественного отбора болезни, которую мы создали.

Я не спрашиваю, что он знает о происхождении болезни и как много. Сейчас не время. Может быть, потом. Прямо сейчас я хочу осмотреть Лизу и отправиться в путь.

Мы идем к дереву, где я оставила свой рюкзак. Розовые реки текут на юг по ее девичьей коже, но дождевой воды больше, чем крови. На подбородке расплылось пятно клубничного цвета. Раны на голове кажутся не очень серьезными, хотя определить, насколько они глубоки, нет никакой возможности. Может, она как часовая мина: секунды тикают, пока давление внутри ее черепа не разорвет нежные розовые полушария и… бах.

— Быстрее, — говорит швейцарец, незаметно подкравшись к нам. — Двери заперты, но они могут найти другой выход.

Он кивает в сторону Лизы.

— Она поправится.

— А ты что, доктор?

— Да, — отвечает он с такой же грубой прямотой.

Он хватает ее за подбородок, поднимает лицо кверху.

— Говорю же, с ней все будет нормально.

— Ты в порядке? — спрашиваю я.

Лиза кивает, вздрагивая всем телом.

— Как они тебя поймали?

Она опять дрожит.

— У нее вытек глаз.

Он поднимает ей веко, открывая кровоточащую пустую глазницу, где раньше был белый шар с симпатичным серо-зеленым кружком.

— Они, вероятно, съели его как виноградину. Для них это лакомство.

— Лиза, детка, как это случилось?

Она поднимает голову от рук швейцарца. Ее пальцы скручиваются, как умирающие листья. Они мокры от слез.

— Я не знаю, — бормочет она. — Я не знаю. Я не знаю…

Ее плечи дрожат под линялой рубахой.

— Глупая девчонка сама виновата, — грубо произносит швейцарец.

Я встаю, беру рюкзак, помогаю Лизе подняться на ноги. Нужно покормить ее и помыть, потом увести отсюда подальше, пока существа, бывшие когда-то людьми, не нашли возможности выбраться наружу.

— Что, черт возьми, с тобой такое? — спрашиваю я его.

— Она слепа.

— Она всегда была слепа.

— И при этом болталась тут без сопровождения. Она глупа, и от нее одни неприятности. Ты не должна никому верить, — заявляет он, — и ей тоже.

— Заткнись, — говорю я. — Заткнись и все.

Но он уже заронил зерно в мое сознание, и там уже растут его побеги.

Тогда

— Вы уже заглянули внутрь вазы, Зои?

— Нет. Я знаю, что должна.

Голос доктора Роуза придает мне уверенности. От него исходит спокойствие.

— Если вы хотите двигаться дальше, вам необходимо посмотреть внутрь.

— Я знаю.

— Я знаю, что вы знаете.

Наши улыбки встретились и соприкоснулись в середине комнаты — так, как никогда не соприкоснутся наши тела.

К тому времени когда я подхожу к дому, моя смелость улетучивается, оставляя лишь страх.

Сейчас

— Он собирается взорвать амбар, — говорю я Лизе. — Я не могу помешать ему. Он все равно сделает это.

Велосипед опять отяжелел от съестных припасов, эти консервы набраны в деревенских кладовках. Я нашла бинты и антибиотическую мазь, и все это теперь лежит в недоступном для сырости кармане ее куртки-дождевика.

Мы стоим на дороге, с которой сошли вчера, мир вокруг нас тихий и мокрый. А потом раздается взрыв, пламя застилает небо. На этот раз мы не падаем на землю. Мы стоим и смотрим, и я не испытываю радости от того, что амбара больше не существует. Все, что я могу сейчас чувствовать, — это надежда, что эти люди обрели какое-то подобие покоя.

— Я думала, что опять буду блевать, — говорит Лиза слабым, безжизненным голосом, глядя на то, как сгорает часть нашего прошлого. — Я поняла, что дождь прекратился, и вышла подышать свежим воздухом. Я заблудилась, не могла отыскать окно, чтобы влезть обратно. Я услышала, что они ко мне приближаются. Они издавали звуки, похожие на собачьи. Я не знала, что это не собаки. Поначалу не знала. Не знала, пока не проснулась в амбаре. Я пыталась выбраться наружу, потом нашла лестницу и залезла наверх.

— Что случилось с твоим глазом?

— Я не знаю.

— Ладно, ты не обязана мне рассказывать, если не хочешь.

— Ты думаешь, я глупая. Глупая слепая девочка.

— Глупый человек не залез бы по той лестнице.

На мгновение она уходит в себя. Потрясение все еще блуждает в дальних углах ее сознания.

— Это сделали не люди-собаки. Там было что-то острое в досках. Гвоздь, наверное. Толстый длинный гвоздь. Понимаешь? Я такая дура. Теперь никто меня не полюбит. С одним-то глазом.

Невидимая линия на земле между нами не позволяет мне подойти к ней ближе. И я не нахожу нужных слов.

— Мне должны были дать собаку-поводыря, до того, как все это началось. Я всегда хотела иметь собаку. Собака любит тебя, каким бы ты ни был.

— И что же случилось?

— Отец сказал, что нам не нужен лишний рот.

Она отворачивается.

Тогда

Я не знаю, почему продолжаю лгать. Может, это как экспресс: если отправился в путь, то не меняет направления до конечной станции. Или, может быть, я просто дурной человек. Хотя, если честно, я так не думаю.

— Этой ночью мне опять снилась ваза, — начинаю я и тут же останавливаюсь, раскрываю ладонь и массирую сразу оба виска большим и средним пальцами. — По правде говоря, нет. Нет, мне вообще не снилась ваза.

На нем сейчас надето его служебное лицо: спокойное, не осуждающее, глаза горят вниманием. В этом человеке невозможно уловить даже намека на желание узнать больше о том, кем я являюсь на самом деле, когда не разыгрываю ненормальную на этой кушетке. Он опускает глаза в блокнот, что-то там черкает, затем снова встречается со мной взглядом.

— Вы воспринимаете это как прогресс?

— А что вы только что записали?

Доктор Роуз откидывается на спинку кресла и, потягиваясь, самоуверенным движением самца потирает живот. Сквозь рубаху можно рассмотреть, насколько его живот твердый, плоский и слегка рельефный.

— Это имеет значение? — спрашивает он.

— Пожалуй, нет, просто любопытно.

Он натянуто смеется.

— В чем дело? — спрашиваю я, не поняв причины его смеха.

— Я не могу уговорить вас посмотреть внутрь вазы, однако же вы хотите взглянуть на то, что я пишу.

— Возможно, мне хочется узнать, что вы в действительности думаете обо мне.

Я закидываю ногу на ногу и наклоняюсь вперед. Бросаю на него взгляд, про который Сэм когда-то сказал, что в нем поровну тревоги и искушения. Чувство вины молнией вспыхивает в моем сознании и тут же гаснет. Мы — доктор и пациент. Нет, клиент. Так он сказал. Но я больше не могу воспринимать его подобным образом, как и он не в силах сдерживаться и не сидеть вот так, с разведенными в стороны коленями и ладонью на животе — все указывает на его член. Наши тела иногда делают то, что делают, не дожидаясь разрешения.

— Так скажите мне, я сумасшедшая?

Он делает глубокий вдох и смеется.

— Держите!

Блокнот совершает короткий полет. Во мне все трепещет от возбуждения.

Молоко.

Туалетная бумага.

Позвонить маме после семи.

Начать снова ходить в спортивный зал.

Апельсины.

Смысл этих слов постепенно просачивается в мое сознание.

— Это список покупок.

— Моя тайна раскрыта. Мне необходим список покупок. Иначе я прихожу в магазин и забываю, что мне было нужно. Никому не говорите об этой моей слабости. Моя репутация висит на волоске.

— Вы составляете список во время наших сеансов?

— Не только во время ваших и не только список покупок. Иногда рисую бессмысленную чепуху. Или делаю заметки по научно-исследовательской работе, идея которой бродит в моей голове со времени окончания университета.

— То есть вы не слушаете.

— Я слушаю.

Его улыбка расцветает постепенно, но я не купаюсь в ее лучах, ибо, как и солнечный свет в зимний день, она не способна растопить усиливающийся холод у меня внутри.

— Я просто не делаю заметок. Как и многие психотерапевты. Но клиентам спокойнее, если мы делаем какие-то записи.

— Ваза существует в реальности, — выпаливаю я. — Она так же реальна, как кресло, в котором вы сидите.

Я тру лицо обеими ладонями.

— Она не сон. И никогда не была сном. Она просто однажды возникла из ниоткуда.

Мои слова пробивают брешь в наших наладившихся отношениях. Словно ставни захлопываются, его улыбка, его теплота, его желание улетучиваются, оставляя на этом месте беспристрастного врача.

— Это никогда не было сном?

Тук, тук, тук — стучит по бумаге ручка. На этот раз не список.

— Расскажите мне подробнее.

Мы словно повисли в зябком коконе молчания. Я не могу понять, одна ли я ощущаю этот мороз. «Ты тоже его чувствуешь? — хочу я спросить. — Ты хоть что-нибудь чувствуешь?» Но если уж честно, то он пока не знает природы и масштаба моей лжи.

Я рассказываю ему все. Факты. Теперь он знает, что я испытываю в этой связи. В ответ он смотрит на меня с таким холодным вниманием, что я поеживаюсь в лучах полуденного солнца, заливающего помещение.

— Почему сейчас?

— Я должна была рассказать вам. Я больше не могла держать это в себе.

— Почему нужно было начинать со лжи?

— Я не хотела, чтобы вы подумали, будто я сумасшедшая. Или, что еще хуже, глупая. С тех пор снежный ком разрастался. Я не знала, как выпутаться из этих сетей.

— Я был на вашей стороне, Зои.

Был.

Тук, тук, хлоп — он кладет ручку на блокнот, отодвигает его в сторону.

— Не знаю, чем я могу помочь. Вам нужно в полицию, а не к психологу. Если только ложь не превратилась у вас в привычку, тогда я сумею дать направление.

Я встаю: спина прямая, плечи отведены назад, подбородок поднят, сумочка под мышкой.

— В этом нет необходимости. Спасибо, что потратили свое время, доктор Роуз.

Только выйдя в холл, почти уже у лифта, вспоминаю, что я забыла заплатить. Поспешно выписывая чек, стараюсь не думать о том, что наши совместные сеансы закончились и что я сама тому виной.

Тихо вернувшись в кабинет, я нахожу его все так же сидящим в кресле с нахмуренным лбом. Он не поднимает на меня глаза, когда я вхожу. Он не смотрит на меня, когда я стою перед ним. И он не обращает на меня свой взгляд, когда, протянув чек, я отпускаю его падать на пол.

Он сбрасывает оцепенение только сейчас, когда я, схватившись обеими руками за ворот его рубахи, целую так, будто умру, если не сделаю этого.

И он смотрит на меня, когда я, так и не сказав ни слова, выхожу. По крайней мере я надеюсь на это, проходя через холл с замершим сердцем.

Сейчас

Швейцарец нагоняет нас через милю пути.

— Что в Бриндизи?

— Корабль.

— Ага, значит, там мужчина.

— Иногда корабль значит просто корабль.

— Так ты врач? — спрашиваю я через некоторое время.

— Да.

Я жду, но он больше ничего не говорит.

— И какая у тебя специализация?

— Твой народ называет таких, как я, убийцами, американка.

— Ты…

Я судорожно шарю по закоулкам сознания в поисках не очень грубого определения.

— …специалист по регулированию рождаемости.

Его смех похож на сухой кашель.

— Вы, американцы, боитесь называть вещи своими именами. Аборты. Среди прочего. В основном я занимаюсь научной деятельностью.

«Не делай этого», — приказываю я себе, но тело изменяет мне. Ладонь прикасается к животу. Едва заметное движение. На одно мгновение. Но швейцарец замечает.

— Ты беременна.

Я не подтверждаю и не отрицаю.

— Ты должна прервать беременность.

Лиза идет сзади, положив руку на металлический багажник. Швейцарец неотрывно смотрит на меня, в то время как я смотрю на нее.

— Человеческая душа — потемки, американка.

— Ты хочешь сделать привал? — спрашиваю я через плечо.

— Вероятно, это монстр, — продолжает он. — Существо внутри тебя подобно тем, что были в амбаре.

Лиза качает головой, ускоряет шаг, нагоняет швейцарца и сжимает пальцами ремешок, свисающий с его рюкзака. Возобновляется постукивание черенка метлы.

— Что мне будет стоить твоя помощь?

— Я скажу тебе. Когда придет время.

Я не прошу. Я не осмеливаюсь.

Тогда

Когда я последний раз видела Бена, его спина была болезненно скрючена. Конечно, у меня нет предчувствия, что я больше его никогда не увижу. У меня в голове не звучит голос суфлера, подсказывающего, что нужно делать.

— Боже мой, — говорит Бен, когда я справляюсь о его здоровье, — мне нужна новая кровать, что ли. Спина совсем замучила.

Он спит на диване в гостиной своей квартиры, посреди всего этого окружения в духе хай-тек. Жилище Бена похоже на чрево робота — красные и зеленые светодиоды сообщают о состоянии системы в любую секунду.

— Ты бы мог просто регенерироваться.

Я показываю на один из немногих в его комнате предметов органического происхождения — картонный макет камеры регенерации боргов, сделанный в натуральную величину.

— Не насмехайся над боргами. Однажды мы все переселимся во вселенную Star Trek, может, не в этой жизни, но это будет.

Я протягиваю сумку.

— Что скажешь насчет китайской еды?

— Страшно хочу есть. Надеюсь, смогу это удержать в себе. Уже два дня я…

Он показывает пальцем себе в рот, изображая рвоту.

Мы делим телятину и брокколи, жареный рис, приготовленную по-китайски сладкую свинину в уксусе и какие-то креветки, название которых я не могу воспроизвести. Я просто ткнула пальцем в меню, не рискуя свернуть себе язык. И пока мы наблюдаем заставку скринсейвера на его трех огромных мониторах, я спрашиваю про Стиффи.

— Не знаю, — говорит Бен. — Не видел его.

Я цепляюсь палочками за стенку коробки. Креветка вылетает и приземляется на диван. Бен подхватывает ее пальцами и отправляет голое ракообразное в свой измазанный соусом рот.

— Я тоже его не видела. Хочешь, помогу расклеивать объявления?

— Нет, он появится, когда сильно проголодается.

— Позже его поищу.

— Да не стоит.

Тридцать семь кошек официально числятся в нашем здании. Сорок одна, если учесть миссис Сарк на шестом этаже, у которой на четыре кошки больше, чем она всем говорит. Это нетрудно, поскольку они все братья из одного помета и все отзываются на кличку Мистер Кис-Кис.

Сорок одна кошка.

Однажды они уйдут бродить сами по себе, как это принято у кошек, чтобы уже никогда не вернуться.

 

Глава 7

— Черт, черт, черт!

Ругань льется изо рта лаборанта, пытающегося добиться на лице растительности более солидной, чем юношеский пушок. Зовут его Майк Шульц.

— Все до одной.

Мыши подохли. Как он и говорит, все до одной. Я знаю об этом, потому что я их нашла, когда убирала помещение промышленным пылесосом для влажной среды.

Хорхе стоит напротив меня, скрестив руки на груди. В его глазах победным танцем сияет праздничная иллюминация. Он качает головой, как будто это трагедия, как будто дюжина дохлых мышей имеет какое-то значение. Имеет, но только не для него. Я видела чучела беличьих головок, свисающие с зеркала заднего вида в его автомобиле.

Шульц трет себе лоб.

— Вот дерьмо.

— Похоже, кто-то напортачил.

Говоря это, Хорхе смотрит прямо на меня.

— Прошу прощения, — отвечаю я Шульцу, — они уже были в таком состоянии, когда я сюда пришла.

— Это не ваша вина.

Он тыкает пальцем в кнопку на панели управления в стене. Мы стоим и смотрим на дохлых мышей. Что касается меня, то я стараюсь не брать все это в голову.

Через минуту мы слышим чьи-то уверенные шаги. Затем входит крупный мужчина. Это вызывает во мне беспокойство, поскольку Джордж П. Поуп сюда не спускается. Я никогда раньше его не встречала, но его широко улыбающаяся физиономия встречает меня каждое утро в вестибюле. «Выбирайте „Поуп Фармацевтикалз“, — по-отцовски говорит он с экрана с улыбкой, которая должна восприниматься как обнадеживающая. — „Поуп Фармацевтикалз“ считает вас частью своей семьи». Без нее у него лисья внешность. Возможно, на изображении он больше, чем в жизни, а может, просто крупный физически человек. Я не могу определить его истинных размеров. Так или иначе, но мы вжимаемся, чтобы освободить ему достаточно места, в том числе женщина, следующая за ним по пятам. Это настолько светлая блондинка, что ее локоны сливаются с белоснежным лабораторным халатом в одно целое.

Среди сотрудников компании ходят слухи о пьянстве Поупа и его пристрастии к кокаину, а также о жене, которую никто никогда не видел. Некоторые говорят, что она научный сотрудник и что он держит ее взаперти, где она создает транквилизаторы, которые так нравятся акционерам «Поуп Фармацевтикалз». Другие рассказывают, что она неописуемая красавица, рыскающая по улицам европейских столиц в поисках ультрамодных вещей. В чем сходятся одни и другие, так это в том, что ее никто здесь не видел.

Хорхе и я пока как бы не существуем.

— Что у нас здесь? — бросает он Шульцу.

— Мертвые мыши.

— Как, все?

Он подходит к клеткам, чтобы проверить заявление Майка, и убеждается в его правдивости. Мыши мертвы все до одной. Не спят и не притворяются. Тогда он замечает меня и Хорхе.

— Кто из вас обнаружил это?

— Я, — говорю я.

— И вы…

— Зои Маршалл.

П. Поуп обдумывает мой ответ и решает, что он неполный.

— Сделали что-либо не так, как обычно?

— Нет. — Я мысленно пробегаю список обязанностей, которые никогда не меняются.

— Применили новое чистящее средство?

Только я открыла рот, чтобы ответить, как подхалимски встревает Хорхе:

— Нет, сэр, все как всегда, все как обычно.

П. Поуп ждет, и я знаю, что он хочет услышать мой ответ.

— Мы используем одни и те же средства с тех пор, как я поступила сюда на работу, — говорю я.

— Новая парфюмерия, кремы, что-нибудь изменилось? Подумайте хорошо.

Только ваза. Но это не имеет никакого отношения к кучке дохлых мышей здесь.

— Нет, — уверенно произношу я.

П. Поуп хлопком соединяет ладони и потирает их, будто бы перемалывая это происшествие в пыль.

— Ладно, тогда, возможно, дело в том, чем мы их кормим, да?

Он уходит. Его плечи расправлены, голова поднята, кулаки сжаты. Женщина следует за ним. По движениям ее головы я понимаю, что она задает его спине вопросы, на которые не получает ответа.

«Поуп Фармацевтикалз» считает вас частью своей семьи.

В конце рабочей смены Хорхе идет за мной в раздевалку.

— Тебе не нужна эта работа.

Я ничего не отвечаю.

— Моя двоюродная сестра могла бы занять это место.

Продолжаю его игнорировать.

— Я знаю, что ты живешь в дорогой квартире.

Я не утруждаюсь, чтобы посмотреть на него.

— Ты посмотрел мое досье в компьютере.

— Не отрицаю.

— Тогда ты знаешь, что мне ее оставила свекровь.

По пути к станции метро я вижу его удаляющийся пикап с болтающимися беличьими головами. Когда-то это авто знало лучшие дни. На бампере красуется надпись: «Иисус — мой второй пилот».

Сейчас

Мы натыкаемся на автомобиль, брошенный на обочине. Бензина в баке хватает, чтобы проехать двадцать два километра. За рулем швейцарец. Во время этой короткой поездки я успеваю забыть, как это — быть мокрой.

Когда двигатель, проклокотав, заглох окончательно, мы продолжаем идти пешком, и я забываю, как это — быть сухой.

— Расскажи мне о своей работе, — говорит швейцарец.

Я сижу под деревом на корточках, пытаясь высчитать, сколько нам еще предстоит пройти. Сотню километров или около того. В лучшем случае это займет пять дней. Сегодня десятое марта. Значит, у меня есть девять дней до того, как «Элпис» придет и уйдет со мной или без меня. А затем вернется только через месяц. Или вообще никогда.

Разворачиваю карту, раскладываю ее на своем рюкзаке.

— Рассказывать особенно нечего. Я уборщица. Ну, то есть была ею.

— Уборщица, которая знает о Дарвине.

— Я много чего знаю.

С другой стороны дерева Лиза открывает банки с низкосортными мясными консервами. У меня бурчит в животе.

— Что именно ты чистила?

— Полы, клетки.

— В «Поуп Фармацевтикалз», — уточняет он, — об этом ты мне говорила в амбаре.

— Да, ты слышал о ней?

— Это известная в кругах медицинских работников компания. Чем ты занималась до того?

— Я работала там, где уборкой занимались другие.

Он смотрит, как я ем.

Когда мы снова отправляемся в путь, он спрашивает:

— Ты знаешь, кто отец твоего ребенка?

— Да.

— Очень многие женщины не знают этого.

Лиза хромает.

— Мозоли, — говорит он. — Займись ими, иначе она занесет инфекцию, и ты, выйдет, зря ее спасала.

Тогда

Конверт приходит в пятницу. Чистый, белый, с моим именем, написанным печатными буквами на лицевой стороне мужским почерком, который я сразу же узнаю́.

Я кладу конверт на журнальный столик и смотрю на него, не решаясь распечатать. Комната продолжает наполняться загадочными явлениями: сначала ваза, теперь это письмо.

Звонит телефон. Включается автоответчик. По квартире разносится голос Джеймса:

— Как поживает моя лучшая подруга? Слушай, Рауль просил позвонить тебе. Он хочет знать, открыла ты вазу или нет. Если нет, то мы можем заехать за тобой и за ней и просветить ее рентгеном. Что скажешь на это? Соглашайся. Я останусь твоим лучшим другом.

Я беру конверт в руку. Легкий. Тонкий. Хотя, возможно, внутри него послание, по эмоциональному заряду равное бомбе. Я разрываю конверт.

Зои, я не могу это принять, мы не закончили сеанс. Не важно, сон это или нет, открой вазу. Лучше знать правду.

Подписано просто: Ник.

Мой чек вываливается из конверта и, кружась, опускается на пол.

Джеймс отвечает на третьем гудке.

— Зои! — говорит он. И потом: — Рауль, его здесь нет.

Рауль из другой комнаты зовет: «Сократ, Сократ!»

— Слушай, я могу перезвонить.

— Нет, нет, не нужно. Знаешь, это как у котов. Они приходят домой, когда к этому готовы.

Если вообще приходят.

Я думаю о Стиффи, о том, что он до сих пор не появился и что Бену нет до этого дела.

— Значит, ты с Раулем…

Вопрос повисает невысказанным.

— О да, уже. Или будем, когда Рауль почувствует себя лучше. Поэтому я у него дома. Он заболел, и я готовлю свой знамени-и-итый куриный суп. Так что, мы сделаем это?

— Обязательно, когда Рауль поправится.

— Спасибо, спасибо, спасибо.

— Ты уверен, что в музее никто не будет возражать?

— Они ничего не узнают. А если даже и узнают, они, так же как и мы, любят хорошие исторические тайны. Если это и вправду недостающее звено, как полагает Рауль, руководство, возможно, захочет ее приобрести. Такое важное открытие принесет нам всемирную известность.

Если я от нее избавлюсь, она перестанет быть моей проблемой. Но проблема, переданная в чужие руки, не перестает быть от этого проблемой.

— Хорошо, тогда так и поступим.

— Дорогой? — обращается он к Раулю, отвернувшись от трубки.

Издали, откуда-то из недр квартиры, раздается голос Рауля, который приближается по мере того, как Джеймс идет к нему.

— Дорогой, Зои подняла оба больших пальца вверх.

— Пожалуй, только один, — говорю я, смеясь.

— Только один палец.

Рауль берет телефон:

— Ловим тебя на слове.

— Желаю скорейшего выздоровления.

— Ты прелесть, — хрипит он. — Неудивительно, что Джеймс тебя обожает. Мы собирались лететь в Майами на следующей неделе, но там формируется ураган.

Потом его рвет.

Холодок пробегает у меня по спине.

Сейчас

Крики Лизы выдергивают меня из тяжелого сна. На часах 2:24 ночи, а по ощущениям в теле — 20:15 вечера, что на пятнадцать минут позже того момента, когда я положила голову на свой рюкзак под раскидистым деревом.

Она теперь другая. Чего-то в ней недостает. Не только потерянного глаза.

Я ругаю себя. Мое рациональное сознание говорит, что я была слишком утомлена и что, независимо от того, хотела я или нет, все равно уснула бы в ту ночь. Песочный человек иногда берет свое, не сообразуясь с ценой. Но другая часть меня пеняет, что я могла бы сделать больше для защиты одного подопечного.

Двоих.

— Что случилось? — спрашиваю я хриплым ото сна голосом.

— Просто сон приснился, — отвечает швейцарец.

Этой ночью он стоит на часах.

Двоих. Лизы и моего нерожденного ребенка. Хотя пока это еще не настоящий ребенок, так ведь?

Что сейчас происходит в моем животе? Я не помню. Сведения о событиях между зачатием и рождением все больше путаются у меня в памяти, когда я пытаюсь распределить их по неделям. Сейчас уже появилось сердцебиение, это я знаю. И ногти. Но я помню это по фильму, а не по схеме во временном медпункте и не по книге, которую мне дал врач, совершенно ничего не знавший о деторождении. Он снабдил меня витаминами и пожелал удачи, и это все, что от него можно было получить. Беременность не имеет значения. Сейчас. Роды далеко не на первом месте, когда все вокруг гибнет. Новая жизнь не восполнит старую.

Я могла бы спросить у швейцарца. Он, наверное, знает, какие клетки сейчас делятся, обособляясь в органы, каково соотношение человекоподобного и инопланетного во внешности плода. Он, должно быть, знает, насколько нормально это едва заметное дрожание.

Пока я размышляю, спрашивать или нет, Песочный человек возвращается. Он шагает через поле, запустив одну руку в мешок, чтобы набрать песка. Вот он здесь, под деревом, склонился надо мной. «Спи», — говорит он и окутывает меня дремотным туманом, в котором остается совсем немного от настоящего. Только слова, произнесенные голосом швейцарца.

— Прекрати, англичанка, — говорит он. — Сны для слабаков.

— Ты планировала беременность? — спрашивает швейцарец какое-то время спустя.

Не спим только мы двое в этот недолгий промежуток между тьмой и светом.

— Нет, это явилось сюрпризом.

Тогда он начинает говорить, рассказывая, чего можно ожидать, когда ты в положении, и не давая мне возможности вставить хоть слово.

У меня есть вопросы, страхи. Швейцарец заполняет пробелы в моих знаниях фактами.

Тогда

— Вы ведете активную половую жизнь?

На этот раз это не доктор Скотт. Незнакомое лицо и белый халат, который может значить, а может и не значить, что он действительно врач. Он представился, когда я вошла, но мой мозг дал осечку, и его имя растворилось в стерильно чистом кондиционированном воздухе.

— Нет.

Он не похож на врача. Он лишен живости, обычно присущей врачам. Они всегда куда-то торопятся. Их ноги, как правило, обуты в удобные туфли, а не в крепкие ботинки с массивными носами. Эти ботинки никогда не бывали в приемном отделении. Никогда они не бывали и на строительной площадке. Если я опущусь на колени и поднесу лицо к полированной коже, то увижу там свое искаженное отражение. Комната смеха со своими кривыми зеркалами живет на этих ботинках, напоминая мне, что с тех пор, как на прошлой неделе подохли мыши, «Поуп Фармацевтикалз» существует словно во сне. Все немного не так, как должно быть, все происходит не так, как происходило раньше, и если лица те же, то души, скрывающиеся за ними, уже другие. Незнакомцы кивают, улыбаются, заговаривают со мной, как будто мы работаем вместе уже два года.

Даже лицо Джорджа П. Поупа в вестибюле изменилось. «„Поуп Фармацевтикалз“ считает вас частью своей семьи», — говорит он, как и раньше, но теперь в этих словах чувствуется ложь.

— Вы уверены?

— Совершенно. Хотя я и не понимаю, каким образом это может вас…

— Есть ли подозрения на беременность?

— …касаться. Нет.

Он похож на охранника. Правда, я видела почти весь штат секьюрити вокруг здания и в столовой, и этот тип не из наших.

Охранники «Поуп Фармацевтикалз» совершают свои обходы при люминесцентном освещении, а у этого парня настоящий загар. Настоящий солнечный загар. Жесткость укоренилась и в его внешности, и в поведении. Он не из тех, чья жизнь проходит в ожидании от одного пончика до другого.

Он делает пометки в толстом блокноте. Или, может, отвечает на вопросы теста: Являетесь ли вы тайным сторонником теории заговора? Насколько хорошо вы осведомлены о состоянии своего сексуального здоровья?

— У вас были недомогания за последний месяц?

— Нет.

— А в последнюю неделю?

— Я вам только что сказала, нет.

— Вы испытывали недомогание сегодня?

— Нет.

— Испытывал ли какие-либо недомогания в последнее время кто-либо в вашем ближайшем родственном и дружеском окружении?

— Нет.

— Вы уверены?

— Да.

Он мне не верит. Недоверие недвусмысленно читается на его лице. Сбоку его челюсти появилось еле заметное подергивание, совпадающее со стискиванием зубов.

— Вы уверены?

Это робот, не способный мыслить за пределами своего списка вопросов и зазубренных реплик. В этом он совершенно похож на доктора Скотта.

— Абсолютно.

— Вам известно, где находится Хорхе Вальдез?

Чувствую, как мои брови полезли вверх.

— А он разве не на рабочем месте?

— Когда в последний раз вы его видели?

Не вчера, поскольку это был мой выходной. И не позавчера по той же причине. А два дня назад был выходной у Хорхе. Последний раз я видела его, когда он удалялся в вечерних сумерках с наклейкой про Иисуса на заднем бампере своего пикапа.

— В пятницу.

Никакого «в тот день, когда вы обнаружили мышей» или «это интересно». Только очередная пометка в блокноте.

Я сижу, жду. Если он прикоснется ко мне, я выбегу с криком, потому что это руки не доктора. На его правом большом пальце толстая мозолистая кожа, как будто он погрузил его в растопленный желтый воск и дал растечься ровным слоем. Ручка выглядит чужеродной в этой руке, привыкшей орудовать чем-то менее утонченным. Огнестрельным оружием.

Не трогай меня.

Не трогай…

— Можете идти, — говорит он, хотя некое тихое безумие в глубине его глаз свидетельствует о том, что больше всего на свете он хочет заставить меня дать другие ответы. Он протягивает мне свою левую руку. Мы пристально смотрим друг на друга, пока я не отвожу взгляд. Я знаю, что он не врач. А он знает, что я это знаю.

Ваза превратила меня в параноика. Я вижу монстров там, где всего лишь обычные люди.

Он продолжает держать руку вытянутой, но я отталкиваюсь от обтянутой кожзаменителем кушетки без посторонней помощи. Мои ноги опускаются на пол с таким стуком, будто обуты в бетонные ботинки.

Бен умер. Я понимаю это, увидев людей, стоящих у двери в мою квартиру. У них неброская внешность слегка потрепанных полицейских, которые год за годом проводят много часов на ногах. Я вижу по их губам, что они называют свои имена, но в ушах у меня гудит пчелиный рой, и я не могу сосредоточиться при таком шуме.

— Как?

Их губы двигаются, но мне не удается определить смысл произнесенных слов.

— Минуту.

Я трясу головой, наклоняюсь, упираюсь ладонями в колени. И считаю до десяти. Когда я распрямляюсь, гул утихает настолько, что я могу слышать собственный голос:

— Как это случилось?

— Мы работаем над этим, — говорит тот, что повыше.

— Вы знали его? — спрашивает второй — коренастый коротышка, такой же с виду, как и его напарник, только как будто приплюснутый деревянным молотком.

— Мы были друзьями.

Выражение их лиц остается нейтральным.

— С ним что-то было не так, как обычно, что-нибудь странное?

— Он болел. Больше ничего.

— Чем болел?

Не имеет значения, кто из них говорит, слова исходят из одного и того же рта.

Я объясняю им.

— Были у него какие-нибудь странные привычки?

— Он был помешан на компьютерах, — отвечаю я. — Совершенный маньяк.

— Была ли у него склонность есть что-нибудь… необычное? Что-либо, что не является пищей.

Перед глазами появляется Бен, подхватывающий улетевшую креветку. Безумец? Определенно. Но креветка — вполне обычная еда.

— Нет, насколько мне известно.

— Может, какие-то компьютерные детали, бумагу, наполнитель для кошачьего туалета — такого рода вещи.

У меня есть талант изображать глубокую задумчивость на лице.

— Нет.

Какое-то время мы смотрим друга на друга, пока они не начинают производить шум, характерный для уходящих людей, а я — присущий людям, которые этому рады.

Слез нет. И это удивительно, поскольку я знаю, что плачу. Мое тело вовлечено в ряд движений: губы дрожат, щеки подергиваются, плечи сотрясаются. Тем не менее мои глаза сухи, как Сахара.

Все ненормально, даже я сама.

Звоню Джеймсу, так как у меня возникла внезапная потребность узнать, все ли с ним в порядке.

— Со мной все в порядке, — говорит он, — кроме рвоты. По-моему, у меня то же самое, что и у Рауля.

Мое сердце, как Икар, взмывает к солнцу и падает на землю в следующую секунду.

— Джеймс, сделай одолжение, сходи к врачу. Оба сходите.

— Да ерунда. Наверное, мы просто съели что-то несвежее. А ты как?

— Со мной все в порядке, — повторяю я его слова, как попугай.

Мы оба лжецы.

Прощаемся. Со всех сторон подступает смерть, но только я чувствую наваливающуюся мне на плечи, придавливающую к земле тяжесть, поскольку знаю, что Бен мертв.

Рассеянно вхожу в гостиную, чтобы собраться с мыслями и взять сумочку. Ваза здесь. Естественно. Она всегда здесь. Всегда присутствующая и все знающая.

Бедняга Бен. Бедный, несчастный, не принятый обществом Бен. И Стиффи бедный. Кот, который не вернулся.

Мой ум, словно жернов, перетирает песок до более приемлемого состояния. И из этого я уже могу извлечь нечто осмысленное. Сначала для Бена кот был настолько важен, что он не боялся насмешек незнакомцев, отпущенных в его адрес. Потом он только пожимал плечами по поводу его исчезновения и поедал жареный рис.

Кот. Все началось с кота, сидящего в моей гостиной и пялящегося на вазу, будто она для него имеет какое-то значение. То есть это значит, что все началось совсем не с кота.

 

Глава 8

Сейчас

Тучи ненадолго разошлись, но этого было достаточно, чтобы нас ослепило солнце. Мы все трое лежим, распластавшись посреди автомагистрали, и вбираем в себя исходящую от него благодать. На мгновение мир становится молодым и восхитительным. Мы забываем о смерти. А я забываю наблюдать за окружающим.

В этот момент появляются незнакомцы.

Поначалу кажется, что эти призрачные существа не люди. И, как знать, может, они действительно не люди. Убегать уже слишком поздно. Кусты не близко, на расстоянии минуты спринтерского бега, а плоская местность с востока от хайвэя не сулит ничего хорошего человеку, ищущему, где бы спрятаться, а тем более троим.

Их тоже трое, и они тоже лежат под солнцем, наслаждаясь его лаской. Дорога истощила их, как и нас, и теперь они не сильно отличаются от вешалок для одежды, которая давно уже отслужила свое. Когда они нас заметят, то мы, тощие и изможденные, вызовем у них такую же подозрительность.

Я встаю на ноги, и среди незнакомцев встает мой двойник. Я поднимаю руку в приветствии — то же самое делает и она.

— Это мираж, — говорит швейцарец, лежа на асфальте.

Моя рука падает. То же происходит и с моим двойником. Чувствую себя дурой.

— А-а-а…

Лиза прикрывает рот обеими руками. Ее здоровый глаз морщится в уголках, напоминая картофельные чипсы.

Я снимаю куртку и рубаху и раскладываю их на сухом асфальте. Затем ложусь рядом с моими одежками и представляю, будто я лежу на пляже, нежась на песке.

Следующий встреченный нами человек уже не мираж, хотя сначала я приняла его голову за баскетбольный мяч. Мяч катится, подпрыгивая над горизонтом, пока под ним не появляются плечи и остальное тело.

Италия славится своими кожаными изделиями, и лицо этого человека тому подтверждение: коричневое и гладкое, оно десятилетиями пеклось на солнце. Отполировано временем, с гордостью сказал бы продавец, если бы я покупала старинное кожаное кресло. Его кожа обтягивает стройное тело, что свидетельствует о хорошей физической форме еще до наступления конца света. Он идет широким целеустремленным шагом. Этот человек знает, куда ему нужно, или, по крайней мере, создает видимость того, что движется в нужном направлении.

— Он один, нас трое, — говорит швейцарец.

Человек подходит ближе. Ладонью, приставленной козырьком, он прикрывает глаза от солнца. Его походка утрачивает самоуверенность.

— Чао!

Он останавливается, поднимает голову, будто ожидает, что его приветствие вернется к нему эхом.

— Привет! — отвечаю я.

Он поднимает обе руки и улыбается белоснежной улыбкой.

— Parli inglese? — спрашивает его швейцарец.

Пришелец вытягивает указательный и большой пальцы, сжимая их кончики.

— Чуть-чуть.

Он — военный. Или был им. Или взял военную форму у хорошего знакомого. Или убил кого-нибудь за нее. Но его ботинки, хоть и поношенные, сидят на его ногах как влитые, что заставляет меня поверить, что он военнослужащий.

— Здравствуйте, друзья. Я иду из Таранто.

— Плохи там дела? — спрашивает его швейцарец.

Солдат пожимает плечами.

— Сейчас дела везде плохи, друг.

Как выясняется, он кое-что знает о том, что для меня имеет большую важность. Пробелы в знании английского языка он восполняет итальянскими словами.

— Месяц назад пришел корабль, полный мертвых людей. Он столкнулся с причалом. Бабах!

Он изображает руками в воздухе взрыв.

— Но один на борту был живой. Сумасшедший. Он стоял на палубе и смеялся, глядя, как горят мертвецы. Никогда не видел ничего подобного.

— Вы были на войне? — спрашиваю я.

— Нет, я был здесь. Я помогал охранять наших врагов в…

— Концентрационных лагерях, — помогает ему швейцарец.

Солдат кивает, подтверждая предположение о его прошлой работе.

— Да, мы туда помещали наших врагов, когда началась война. Когда разразилась эпидемия…

Он проводит ладонью зловещую черту поперек горла.

Пока мы говорим, наступают сумерки, а вместе с ними подходит время ужина.

— Он симпатичный? — спрашивает меня Лиза.

Я смотрю на солдата и говорю Лизе правду:

— Когда-то был. У него приятное лицо, добрые глаза.

— Как ты думаешь, он женат?

— У него на руке нет кольца.

Лиза на ощупь находит велосипед, прислоненный к стволу дерева. Ее губы слегка шевелятся, когда она руками пересчитывает наши припасы. Их слишком мало, и осознание этого отражается на ее лбу морщинами.

— Мы должны предложить ему поесть? — разочарованно спрашивает она. — У нас мало продуктов.

— Он будет ужинать с нами.

— Почему?

— Помнишь, я говорила тебе, что мы должны сохранить в себе то, что делает нас людьми?

— Да.

— Поэтому он будет есть с нами.

Мужчины о чем-то беседуют в некотором отдалении, пока мы с Лизой расковыриваем консервные банки с едой. Швейцарец прерывает разговор, вытаскивает маленькую коробку и сует мне в ладонь.

— Спички?

— Достаточно подсохли, чтобы разжечь сегодня костер. Займись этим.

Он и солдат растворяются в подступающей ночной мгле прежде, чем я успеваю задать свои вопросы.

Мне никогда не приходилось разжигать костер в полевых условиях, но я знаю, что справлюсь.

— Давай поснимаем этикетки с консервных банок. Мне нужна бумага.

— Куда они ушли?

— Они не сказали.

— Почему?

— Я не знаю.

— Ты многого не знаешь. В отличие от него.

— Да, это верно. Еще несколько месяцев назад я жила обычной жизнью, занимаясь множеством малозначащих дел, а пару недель тому назад я пресекла изнасилование, так что у одной юной особы появился шанс выжить. Кто знает, что он изучал в это время.

— Спасибо, — говорит Лиза. — Я, кажется, так тебя и не поблагодарила.

— Пожалуйста. Я бы сделала то же самое, если бы это случилось.

— Потому что ты должна так поступать?

— Потому что это правильно. И потому что ты мне нравишься.

— Даже несмотря на то, что я упрямая и неблагодарная?

Мне удается рассмеяться.

— Ты упрямая, неблагодарная и симпатичная. Симпатичнее меня.

— Правда?

Она просияла от удовольствия.

— Гораздо симпатичнее.

— Как ты думаешь, он мог бы меня полюбить?

— Швейцарец?

Она кивает.

— Если нет, то это не твоя вина. Мы все теперь изменились.

— Я могла бы его полюбить, — говорит она. — А он — меня.

Между нами повисает неуютное молчание. Швейцарец не пророк, тем не менее Лиза так и сидит, обратив лицо в ту сторону, куда он удалился, как будто может вернуть его одной лишь силой своего желания. Этот человек для нее все равно что Мекка.

Огонь шипит, пляшет на сырых сучьях, пока оставшаяся в них влага не улетучивается, превратившись в пар. Я сижу на корточках, одновременно испытывая удовлетворение и тревогу. Неотрывно смотрю на пламя, словно оно способно предсказать будущее.

Ночную тишину пронзает хлопок.

Лиза подскакивает со своего невидимого молитвенного коврика. Налетает на костер.

Еще один хлопок.

Я знаю, что это за звук. Я слышала его по телевизору и на улицах после того, как в мир пришли война и болезнь. Это ружейные выстрелы.

У солдата, должно быть, есть пистолет. В этом нет ничего удивительного. Для него это такой же профессиональный инструмент, как для меня швабра. В общем, я надеюсь, что это он, а не какой-нибудь неизвестный враг.

А если он и есть враг?

— Нам нужно спрятаться, — говорю я.

Вдруг это не они, а мы сидим у костра, выдавая свое местоположение. Мои щеки вспыхивают все жарче по мере того, как во мне поднимается ярость. Мы сидим тут как две беспомощные дурочки, Лиза и я, только потому, что два мужика указывают, что я должна делать. И я следую их указаниям, как будто их желания имеют больше значения, чем мои собственные.

Лиза не пойдет.

— Он вернется к нам.

— Мы должны позаботиться о себе.

— Тогда иди. Я останусь.

— Если там какая-то опасность, она обязательно скоро будет здесь. Костер — гарантия этого.

— Мне все равно.

Мы остаемся. Лиза сидит у огня, обняв колени, а я вглядываюсь в темноту, стараясь отогнать монстров исключительно силой воли. Минуты медленно ползут одна за другой. Ночь надолго устроилась в своем удобном кресле. Я привалилась к жесткой коре толстого ствола.

— Если хочешь спать, я буду караулить.

Лиза уставилась на меня невидящими глазами сквозь пламя костра. Огонь, словно тонкая маска, скрывает ее чувства. Я раньше никогда не замечала того, что пламя непостоянно. Оно как все время меняющийся пейзаж, состоящий из горных пиков и долин. Горы поднимаются и обрушиваются, чтобы снова взметнуться и опуститься. Как только исчезает один язык пламени, рождается следующий и занимает его место. Вся эта топографическая пляска отражается на лице Лизы. Отсюда кажется, будто она тает снизу вверх, ручейки с нее стекают под наклоном. Вероятное будущее насмехается, наблюдая за мной сквозь трещину во времени. Я вижу, как кожа Лизы, сморщиваясь, исчезает подобно целлулоиду, то немногое количество жира, которое в ней есть, пузырясь, превращается в летучий остаток в воздухе, в моих легких, на моей коже.

Память выбирает этот момент, чтобы сделать следующий шаг, как будто она ждала этого всю предыдущую жизнь. Урок физики в девятом классе. Из заднего ряда раздается голос Дерека Кина: «Если вы чувствуете, что кто-то пукнул, это значит, что вы вдохнули молекулы дерьма пукающего».

В наказание Дерека оставили после уроков, но самое интересное то, что в ответ он получил брюзжащее «формально вы правы, мистер Кин» от учителя, который редко когда был доволен. Мистер Крейн. Интересно, он умер от «коня белого»? Наверняка нет. Он и тогда уже был словно занесен из античности. Джеймс даже спустя годы любил шутить по этому поводу и говорил, что он с удовольствием датировал бы лицо мистера Крейна методом радиоуглеродного анализа.

Я не хочу, чтобы Лиза сгорела. Ни сейчас, ни в будущем. Я не хочу вдохнуть ее молекулы в свои легкие, где они, впитавшись, превратятся в меня.

Хруст от ботинок, ступающих по траве, отвлекает меня от зловещих фантазий. Первым появляется солдат.

— Мы принесли еду, — заявляет он.

Широкая улыбка меняет его внешность. Этот человек горд тем, что является добытчиком. Он хорошо обученный защитник, хотя победные огоньки в его глазах скорее свидетельствуют о том, что это не столько результат обучения, сколько его природное свойство. За это я просто обязана поблагодарить солдата на его родном языке.

— Grazie!

Он смеется, обнимает меня, хлопает по спине.

— Хорошо, хорошо.

Швейцарец, окруженный золотистой аурой, держит на плечах убитую козу как библейский символ зла. Голова животного свисает под неестественным углом, на его горле вторым ртом разверзлась дыра. Когда он сваливает добычу у костра, я вижу, где пули пробили ее шкуру.

— Вы же ее застрелили. Зачем нужно было резать ей горло? — спрашиваю я.

— А как, по-твоему, без этого стечет кровь? Приготовь ее.

Лиза подскакивает и на неверных ногах вываливается из освещенного круга. Звуки ее рвоты заглушают писк насекомых.

— У меня нет иного опыта приготовления мяса, кроме как из аккуратно упакованных кусков, купленных в супермаркете, — говорю я. — Но это не значит, что я не хочу учиться.

Из рюкзака я вытаскиваю остро отточенный разделочный нож. Мои руки трясутся.

Солдат берет у швейцарца веревку.

— Я помогу.

Хотя здесь достаточно света, глаза швейцарца остаются жесткими и темными. Он опускается у костра.

— Это работа для женщин.

Мы делаем то, что должны делать. Это слова президента перед тем, как анархия выдавила правительство из цитадели власти. Мы делаем то, что должны делать. Я это сделала. Я делаю это. Иначе я просто свалюсь в то, что осталось от моей жизни, где постепенно увяну и превращусь в пыль.

Мы делаем то, что должны делать. Эти слова не приносят мне утешения, пока я обдираю шкуру с козы, как с окровавленного банана. Кишки вываливаются мне под ноги; я пытаюсь себя убедить, что это всего лишь приготовленная бабушкой колбаса, сложенная на траве. Когда коза уже выглядит не животным, а бесформенным пластом мяса, подвешенным в витрине мясной лавки, я вытираю глаза рукавом и обнаруживаю, что они влажные.

Рядом вырастает фигура солдата.

— Дай-ка мне.

Он протягивает руку, и я отдаю ему нож.

— Куда вы направляетесь?

— В Бриндизи.

— А… К кораблям, да?

— Да.

Проворно мелькающее лезвие говорит о том, что нож оказался в знающих свое дело руках.

— Вам уже приходилось этим заниматься?

— Да, в моей семье. У нас была ферма с…

Он останавливается и вдавливает пальцем свой нос.

— Свиньями?

— И куры. Я был еще совсем мальчик, когда научился разделывать мясо. Мой отец учил меня.

— Вы знаете, живы ли ваши родные?

— Они умерли. Сестра… может быть. Она живет с семьей в Риме. А ваши?

— Умерли.

Его глаза светятся сочувствием.

— Но мы здесь, правда?

— Пока да.

— Вы не должны терять надежду.

— Иногда это трудно.

— Да, трудно. Может, труднее, чем людям когда-нибудь приходилось. Но мы здесь.

Он поднимает две козьи ноги.

— И сегодня у нас есть еда.

Вскоре мы достигаем такой сытости, какую никто из нас не испытывал уже многие недели. Козлятина жесткая, жилистая, пережаренная, но мне плевать. Глотая кусок за куском, я представляю себя в хорошем ресторане, поглощающей бифштекс, в то время как официант вьется рядом с бутылкой вина, готовый снова наполнить мой бокал.

Солдат впивается зубами в свою долю, отрывая от нее волокнистые куски.

— Прошу прощения, — говорит он, замечая, что я за ним наблюдаю.

Я перестаю жевать, чтобы ответить:

— Не нужно извиняться. Так приятно наслаждаться едой в компании друзей.

Он поднимает свою солдатскую флягу и пьет из нее за меня.

Друзья. Можно ли считать этих людей друзьями? Лиза с каждым днем отдаляется все больше, а швейцарец не способен на что-либо более душевное, чем недовольное рычание. Только солдат, случайно примкнувший к нам, вызывает у меня желание довериться. И сейчас каждый из них в пределах характерной для него роли. Швейцарец вгрызается в свой кусок мяса, озираясь на других, как будто кто-то из нас может отнять у него его порцию. Рядом с ним Лиза отрезает кукольного размера кусочки моим ножом для резки овощей. Ее волосы спутанным жирным водопадом свешиваются на лицо, скрывая, как она жует и глотает.

Вскоре мой живот наполняется едой до предела, и я ощущаю знакомое теперь мне дрожание. Воткнув нож в очередной кусок мяса, солдат улыбается, протягивая его мне.

— Ешь, ешь.

— Уже не могу. Слишком много еды.

— Ты очень худая, — смеясь, говорит он.

Я тоже смеюсь, потому что мы все тощие и нам понадобится много больше, чем одна эта трапеза, чтобы вновь нарастить на себе достаточно плоти.

— Ты очень скоро станешь толстой, — внезапно произносит швейцарец, — если монстр внутри тебя не умрет.

Я жую, глотаю и размышляю, имел ли когда-нибудь швейцарец хорошие манеры или это только изменившийся мир лишил его их. Солдат смотрит на меня.

— Я беременна.

Лиза уставилась на меня сквозь огонь своим единственным глазом, теперь ее челюсти не двигаются.

— Ты мне не сказала, — говорит она, — почему ты молчала?

— Потому что у нас было много других забот.

— А я тебя считала своей подругой.

Швейцарец смеется, но в его смехе нет радости.

— Женщины.

Потом, закопав объедки, располагаемся вокруг костра, итальянец придвигается ко мне поближе.

— У тебя будет бамбино? Я пойду с тобой в Бриндизи, прослежу, чтобы ты была в безопасности. Моя страна, мой народ…

Он делает жест, будто переламывает прутик надвое.

— Спасибо.

Он герой. Улицы городов по всему миру завалены трупами таких, как он.

Мне снятся мыши, разбойники и обещания, которые я не могу выполнить. Все это преследует меня, пока я не просыпаюсь. Место, где лежал солдат, пусто. Под низко свисающими ветвями дерева стоит швейцарец и вглядывается в ночную тьму. Хотя он стоит ко мне спиной и не может знать, что я открыла глаза, он говорит:

— Солдат ушел.

— Куда он отправился?

— Говорю тебе, ушел.

— Вот так взял и ушел? Не попрощавшись?

— Он сказал чао.

— Среди ночи.

— Его намерения изменились, он заявил, что хочет разыскать свою сестру, если она еще жива. Я показал ему направление и проследил, как он пошел к дороге.

Когда швейцарец оборачивается, я вижу, что он держит что-то в руках. Ледяные пальцы сжимают мое сердце, заставляя меня облиться холодным потом.

— Это его пистолет.

— Он отдал пистолет мне. Это подарок.

Я не верю швейцарцу. Но теперь у него есть пистолет, а у меня нет ничего, что можно было бы противопоставить ему. Поэтому я ничего не говорю. Сжавшись, я придвигаюсь поближе к угасающему костру и наблюдаю, как он полирует оружие полой своей рубахи.

Я не произношу то, что вертится у меня на языке. Я не произношу эти слова из-за страха, опасаясь, что высказанные вслух, они обретут силу реальности.

Солдат мертв. Солдат мертв. Солдат мертв.

Тогда

— Рауля нет.

Джеймс стоит, привалившись к косяку входной двери моей квартиры. Он шумно, тяжело дышит, его кожа такого же оттенка, как у фигур мадам Тюссо.

— Надо же, мне очень жаль.

Это случалось и раньше, когда у одного из нас или обоих было разбито сердце. Обычно вечер заканчивался чрезмерной выпивкой и болезненными рассказами о других прошлых любовных связях, но сегодня все иначе. Сегодня Джеймс выглядит так, будто выдирался на свободу из гроба.

— Что произошло? Мне казалось, что вы, ребята, живете душа в душу.

— Он не ушел. — Джеймс выплевывает слова, как оливковые косточки. — Он умер. Умер. Умер.

Его долговязая фигура складывается, опускаясь на пол.

— Умер.

— Умер?

Я не могу в это поверить, но, признаться, не удивлена, хотя и не могу объяснить почему. Только где-то глубоко внутри я что-то знаю, чего знать не хотела бы.

— Да, именно, — рыдает он. — Я уже был готов влюбиться в него. Может быть, даже и влюбился, поэтому мне так больно. Мы недавно обсуждали возможность переезда за город, чтобы со временем создать семью.

— Что же произошло, друг?

— Он просто умер. Он болел, а потом перестал дышать. А потом стал холодным, как эти его чертовы глиняные черепки.

— Мне так жаль, Джеймс, так жаль…

— Но это еще не самое худшее.

Я сажусь рядом с ним на пол и, сгорбившись, обнимаю парня за плечи, притягиваю его голову, прижимаю к своей шее.

— Рассказывай.

Он поднимает на меня глаза, в них краснеют тонкие прожилки.

— Кажется, у меня то же самое, что было у него. Наверное, я умру.

Мой рот раскрывается, но слова застревают в горле. Потом я обнаруживаю, что они прячутся там, где хранится ложь, которую мы говорим горячо любимым людям, чтобы оградить их от жестокой правды жизни.

— Ты не умрешь, Джеймс. Я отвезу тебя в больницу, хорошо?

— Я тебе не верю.

— Отвезу, обещаю. Подожди, я возьму свои ключи.

— Я имел в виду, что не верю, что не умру. Я чувствую это, Зои, оно ждет меня. Когда я засыпа́л вчера вечером, Рауль был еще жив. Только это уже был не мой Рауль. Это была смерть, натянувшая на себя его лицо, как маску из той новой коллекции, которую мы получили из Африки. Ему очень нравились артефакты. Он говорил, что ему приятно думать, что были времена и места, где считалось социально приемлемым носить маски.

— Я хочу, чтобы ты мне показал эту коллекцию, когда тебе станет лучше.

Его голова падает на грудь.

— Джеймс!

Его глаза закрыты, он улыбается в пол.

— Я пока еще здесь, ты не избавишься от меня так просто.

Мои плечи опускаются.

— Ты напугал меня.

— Ха-ха.

Затем он неожиданно падает на пол. Его тело сотрясается, он вцепляется пальцами себе в горло, бьется на полу. У него припадок, и я пытаюсь вспомнить, что нужно делать в такой ситуации. Что-то вставить ему в зубы, чтобы он не откусил себе язык? Или это делают только на ТВ, а в реальной жизни от этого никакой пользы? Я перекатываю его на бок и держу изо всех сил, пока он сотрясается так, будто внутри него сталкиваются тектонические плиты. Я переворачиваю свою сумочку, и все ее содержимое высыпается на пол. Нащупываю мобильный и набираю 911.

Никто не отвечает. Я снова набираю на тот случай, если я вдруг перепутала эти три простые цифры. Опять ничего, кроме нетерпеливого выдоха, вырывающегося из моих легких.

Джеймс успокаивается. Я жду, не будет ли повторного припадка, но ничего не происходит, только оператор наконец отвечает на звонок.

— Здравствуйте, изложите причину вашего звонка.

Мои пальцы ищут у него пульс, но ничего не бьется под липким воском, который еще несколько секунд назад был его кожей. Я, должно быть, ошиблась. Есть пульс. Он должен быть.

— Вы меня слышите?

Я не там ищу, вот в чем дело.

— Джеймс, очнись, — говорю я.

Прижимаю ладонь к его груди и пытаюсь нащупать «тук-тук, тук-тук». Жду, пока мои губы механически произносят адрес.

— Какова причина вызова? — повторяет оловянный женский голос.

— Пожалуйста, скорее!

Телефон летит через комнату, отправленный моей рукой.

— Джеймс. Поднимайся.

Я хлопаю его по груди, хлопаю по щеке так сильно, что у него дергается голова.

— Джеймс! — На этот раз я почти кричу, как будто он глухой старик, а не…

Не произноси этого. Если ты это не скажешь, оно не станет правдой.

…мертвец.

Не надо. Только не надо.

Я должна внушить ему желание жить. Я наваливаюсь всем своим весом, массируя ему сердце, вталкиваю свой выдох ему в рот и… ничего. Его сердце отвергает мои прикосновения, легкие отвергают мое дыхание. Его душе нет дела до моих желаний. Но я продолжаю, пока не замечаю тихий шум, исходящий из его горла.

Нет, не из горла. Чуть дальше, непосредственно из-за его ушей.

Это похоже на то, как моя мать, жаря баранину, делает глубокие прорези в мясе и вставляет в каждую зубок чеснока. Только его шея покрыта тонкими, как бумага, кожными лоскутами…

Я выдыхаю в Джеймса, надавливаю ему на грудь обеими руками… которые вздрагивают, когда выходящий воздух приподнимает их.

Я видела такое раньше в аквариумах и ресторанах морской пищи. Жабры. У Джеймса жабры.

Сейчас

Я просыпаюсь от тихого звука, таинственного и скрытного. Некоторые звуки принадлежат неблаговидным делам, и мы, слыша их, понимаем, что происходит что-то неладное.

Я не шевелюсь, лежу с закрытыми глазами, подавляя одно ощущение, чтобы другое могло использовать его силу. Огонь почти угас, я больше не чувствую яростного жара, а только слабое тепло, которое целует мою кожу, и это значит, что он еще не умер. К рассвету огня уже не будет, и вскоре после этого нас здесь тоже не будет.

Не задействовав свое зрение, я перебираю ночные звуки в поисках необычного.

Темнота громче света. Под покровом ночной тьмы подноготная природы выходит наружу. Живые существа крадутся и беззвучно скользят, чтобы не привлекать внимания своих естественных врагов. Хищники не так осторожны. Они хлопают крыльями и взмывают ввысь, пока какой-нибудь живой кусок мяса не становится их целью. Тогда они кидаются вниз и хватают свою жертву. В эти финальные мгновения жизни раздаются крики и хруст костей. Щебет и щелканье возвещают о желании спариваться. А еще доносится журчание воды, просачивающейся сквозь землю в поисках своего источника… или покидающей дом.

Но даже без всего этого у темноты есть свой собственный звук, который не имеет ничего общего с тишиной, — в точности так же, как пространство не имеет ничего общего с пустотой. Иллюзия, которая дурачит нас до тех пор, пока мы не начинаем обращать на это внимание.

Мой ум бредет и через какое-то время натыкается на шум, который ничему не соответствует. Хныканье и следующий за ним шепот. Это плач? Похоже на то. Такие же задержки между вдохами.

Я медленно сажусь, вся подтягиваюсь на тот случай, если придется быстро вскочить. Отталкиваюсь от земли и встаю.

Я одна. Ни Лизы, ни швейцарца не видно. Но это ненадолго. Я нахожу их под звездным небом, и именно оттуда, как выясняется, исходят непонятные звуки.

Несмотря на то что он стоит ко мне спиной, я знаю, в чем дело. Бывало это и со мной. Я была ею. Швейцарец стоит, а Лиза перед ним на коленях, обслуживает его ртом. Я видела, как она обращала к нему лицо, полное обожания и благоговения. Уродливый двоюродный брат стокгольмского синдрома. Боготворить своего спасителя, который одновременно и твой поработитель. Он знает, что я здесь. Он всегда это знает. Он смеется, глядя на мое потрясение. Я не ханжа, но все же в нем есть какая-то грубая непристойность, выходящая далеко за пределы любви, секса и даже порнографии.

— Смотри, если тебе нравится.

— Ты свинья, — говорю я.

Услышав мой голос, девочка попыталась отстраниться, но он крепко держит ее за волосы, и ее начинает тошнить. Он отпускает Лизу, делает шаг назад, и она, упав на руки, начинает блевать в траву. Она отползает дальше в кусты, пока не превращается в едва различимый силуэт человека, согнутого рвотой.

— Она больна.

— Она беременна.

Он застегивает молнию штанов и засовывает пистолет сзади за пояс, именно так, как это делают в кино.

— Откуда ты знаешь, что это не «конь белый»? — спрашиваю я.

— У нее не хватало мозгов предохраняться во время совокупления. В недавнем прошлом.

В его холодном взгляде сквозит надменность триумфатора.

— Она сама рассказала, мне не пришлось спрашивать. Через несколько месяцев она будет излечена. Не думай, что я отец. Это не так.

У него хвастливый вид человека, который знает сто́ящий секрет.

Я сама знаю, что ты не отец. Эту мысль я оставляю при себе. Мои инстинкты подсказывают, что об этом не нужно говорить.

— Тем не менее это все-таки может быть «конь белый».

— Она показала мне свою грудь. Она у нее как дорожная схема. Ты на свою собственную смотрела в последнее время? Твои вены не стали более видимыми? Твоя грудь не стала тяжелее, хотя все остальное тело слабеет и истощается с каждым днем?

Он подходит ко мне, его губы искривляются в злобной усмешке.

— Вы можете вырастить своих ублюдков без отцов.

Возможно, он вообще не знает, кто отец ребенка Лизы. Просто не знает. Ведь за холодной насмешкой, которая служит ему защитной скорлупой, в глубине его глаз кроется целая куча сомнений. И невозможно предугадать, в какую сторону качнется его рассудок.

— Ты с нами только потому, что втроем безопаснее, чем вдвоем, — говорю я.

— Я с вами, потому что сам так решил. Не имеет значения, нравится это тебе и маленькой шлюхе или нет.

— Продолжай так думать.

— Ты умрешь без меня. Как чуть не умерла твоя глупая подружка.

Плечи Лизы вздымаются. У нее не «конь белый». Она не умрет. Просто беременна. Как и я. Я знаю, что швейцарец прав, опять прав. Я была слишком занята, наблюдая за смертью вокруг, и не заметила признаков зарождающейся жизни. Облегчение во мне смешивается со страхом, и они достигают такой однородности, что я уже не в состоянии отличить одно от другого.

Хорошенькая мы парочка.

Забор из сетки поверху увит колючей проволокой, как будто украшен диадемой бывшей королевы красоты. Плачевное состояние не умаляет его собственного достоинства: однажды поставленный, он существует с определенной целью.

Мы стоим на дороге, глядя на изъеденную ржавчиной рабицу. После одного прекрасного дня вернулись дожди, еще более мстительные, чем когда-либо раньше.

— Я пойду туда, — говорит швейцарец.

От этой дороги ответвляется другая, ведущая прямо к входной двери строения. Я отворачиваюсь и иду вперед.

— У нас нет времени. Местность совершенно плоская. И такой, возможно, будет еще на много миль.

— Так может быть в Америке, но не здесь. Италия вся состоит из гор.

Он широким жестом обводит окружающий ландшафт.

— В Италии пейзажи не тянутся бесконечно.

Я останавливаюсь, сажусь на мостовую, а вокруг меня дождь наливает мелкие лужи.

— Тогда иди, — говорю я ему. — Но если ты не вернешься через час, я уйду.

— Что там? — спрашивает Лиза.

— Выглядит как военное сооружение, — отвечаю я ей.

Она обращается с вопросом к швейцарцу:

— Это правда?

Ответа не последовало. Мужчина стоит там: ноги расставлены, руки скрещены на груди, лицо сосредоточенное — возможно, он бросает мысленный вызов забору или, что более вероятно, подбирает наиболее подходящее к ситуации оскорбление.

— Оставайся или уходи, это не имеет значения.

Лиза напряглась, ее тело дрожит, она мучительно решает, какую сторону забора ей выбрать. Оставаться или уходить. Со мной или с ним. В будущем она станет матерью и ей придется сделать намного более тягостный выбор. Я не могу помочь ей даже в таком простом деле. Внутренняя борьба отражается на ее лице, словно перед ней калейдоскоп и она отчаянно ищет такие комбинации, которые одновременно являются вопросами и ответами, приносящими утешение.

Наконец Лиза принимает решение. Она остается со мной, и мы стоим рядом. Я наблюдаю за швейцарцем, который уменьшается по мере удаления.

— Я не беременна. Нет.

— Но если ты беременна, то это, по крайней мере, объясняет, почему тебя тошнит.

— У меня «конь белый». Я умру.

— Не думаю.

— А я думаю, что умру.

— Ты не использовала противозачаточные средства.

— Ты ошибаешься, я умру.

— Он говорит, что ты беременна. Ты же ему веришь?

Это жестоко, но необходимо. Отрицание не принесет ничего, кроме вреда.

Она таращится невидящим глазом.

— Я тоже не хотела в это верить, — говорю я, — когда узнала о существовании своего ребенка. Повсюду шла война, и половина человечества была уже мертва. Прежняя жизнь исчезала, а я имела дерзость создать новую. Это как взять щенка, когда старая собака только-только умерла.

— Ты счастлива? — спрашивает Лиза.

Счастлива. Что это вообще значит? Я уже не помню, но, думаю, это как-то связано с ощущениями, которые возникают, когда держишь на пляже стаканчик мороженого и спешно лижешь его, чтобы оно, растаяв, не потекло по пальцам. Но как только ореховый крем растекся по пальцам, это конец. Никакое отмывание уже не избавит тебя от липкости. Но ты улыбаешься, потому что вкус орехового мороженого все еще ощущается во рту, напоминая, что счастье является в вафельном стаканчике в виде сладкой морозной массы.

Но счастлива ли я, зная, что ношу под сердцем дитя? Моя рука ложится на живот. От него осталось жалкое подобие того, что он собой представлял до апокалипсиса, но внутри определенная полнота, как будто я слишком плотно поела.

Счастлива ли я? Даже само звучание этого слова в моем сознании представляется каким-то чужим. Более всего прочего я испытываю чувство страха. Боюсь, что мы не сможем сделать намеченное. Прихожу в ужас от мысли, что, возможно, я не сумею уберечь своего ребенка от монстров, таящихся в тенях. Счастлива буду лишь в том случае, если достигну цели своего пути. Тогда и только тогда.

— Ты не должна говорить ему, что знаешь, кто отец твоего ребенка, — мягко произношу я.

Она «смотрит» прямо перед собой. Ее щека подергивается.

— Не позволяй ему собою пользоваться. Он не…

— Он не такой, как они.

— Ты не…

— Он не такой, как они, — упрямо повторяет Лиза.

— Ты права. Он — нечто другое. И в голове у него явно не все в порядке. Не знаю, то ли это еще с прошлых времен, то ли случилось после всего, но что-то такое есть. Он опасен, Лиза. Будь осторожна.

— Я имела в виду другое, — заявляет она.

— Что именно?

Но она уже все сказала, по крайней мере на эту тему.

— Я была бы счастлива, — признаюсь я, — если бы перестала испытывать страх.

Невидимая сила поднимает голову Лизы. К нам идет швейцарец.

Тогда

— Прошу прощения, — говорит женщина. — Я не знаю, кто вы такая.

Она словно карандаш, обернутый в черный спортивный нейлоновый костюм. Она похожа на Рауля, но его крепкая челюсть на ее лице выглядит тяжелой.

Через плечо женщины я вижу квартиру Рауля, обставленную с дорогим изяществом. Ему явно нравился бежевый цвет, хотя это, пожалуй, слишком общее определение. Он, возможно, называл его оттенки «жареным миндалем», «небеленым полотном», «терракотовой пылью». Как-нибудь более изобретательно, чем просто бежевый, ведь он не страдал недостатком воображения.

Когда я сообщаю этой женщине, кто я, ее обведенные тушью глаза сужаются и взгляд приобретает твердость.

— Мой брат не был гомосексуалистом. Он был хорошим человеком.

— Я соболезную вашей утрате, — говорю я. — Мне ваш брат очень нравился.

— Никто не знал его так хорошо, как я. Никто. И он мне не рассказывал про этого человека.

— Джеймс. Имя моего друга — Джеймс.

— Джеймс, — она произносит его так, будто оно заразное. — Здесь есть что-то, принадлежащее вашему другу? Чего вы хотите?

И я ей объясняю.

— Я отдала его. Грязные животные — переносчики заразы.

— Кому?

— В приют для животных. Теперь они им занимаются. Я должна позаботиться о похоронах своего брата.

— Джеймс тоже умер, — говорю я тихо.

В приюте для животных никто не слышал о сестре Рауля, равно как никто не видел кота.

— Вероятно, она его просто выгнала. Люди постоянно так поступают. Иногда они переезжают и как бы случайно забывают сообщить об этом своей кошке или собаке. Знаете, как это бывает, — сказали мне там.

Я знаю, но хотела бы не знать.

Существует множество звуков, которые заставляют человеческое сердце бешено биться, стремясь выпрыгнуть из груди: крик ребенка, причиной которого не может быть игра, а только боль. Необъяснимые механические шумы в самолете, находящемся в тридцати пяти тысячах футов над землей. Визг колес за секунду до того, как бетонный разделитель полос на шоссе бросится вам навстречу. Сирена «скорой помощи», завывающая слишком близко от вашего дома.

Машины «скорой помощи» здесь уже не в новинку. Обычное явление в большом городе. Но мой дом полон людей, слишком гордых, чтобы заявить о своей болезни. Вместо этого они тащатся в соседний квартал и тихо страдают за пределами своего жилища в окружении спешащих мимо незнакомцев, а не соседей. Они ждут медсестру там, где их никто не знает. Такова жизнь и смерть — в квартире, доставшейся мне от Сэма и его матери.

Одиннадцатый час. Кроме нас с вазой, наблюдающих друг за другом, никого нет. Бен умер. Рауль умер. Джеймс умер. Это не может быть простым совпадением. Неужели я настолько невезучая? Что же мы имеем?

Умерли трое. Все они соприкасались с вазой. У всех троих были коты. В этом доме сорок одна кошка. Ни одну из них не видели уже много дней. Жильцы дома шепчутся по коридорам. «Все дело в китайском ресторане в нашем квартале», — говорят одни. «Нет, это из-за того индийского заведения», — судачат другие. Черт, может, это из-за ресторана, на ребрышках барбекю которого все помешались? Все они никак не сойдутся в едином мнении, кроме одного — что их кошки словно растворились в воздухе и, сколько ни стучи ложкой по банке кошачьих консервов, они не возвращаются.

Или возьмем меня. Я в порядке. В физическом отношении в порядке. Ни намека на тошноту. Разве я не должна быть мертва тоже?

Я дрожащими руками листаю журнал. «Купи меня, и твоя жизнь станет приятнее», — шепчут мне рекламные объявления, претендуя на роль искусителей.

Где-то в темноте «скорая» оглашает окрестности, спеша к месту назначения. Я представляю, как она несется по улицам города, пока не приближается к нужному кварталу, перебирая адреса: «Не тут, не тут, нет, не тут… А-а-а, вот здесь! Нашелся». Пока ее непрерывные «уа-уа» внезапно не обрываются. Умершая сирена оставляет пустоту, которую стремится заполнить мое сердце своим биением, потому что она замолчала на моей улице, в моем квартале, у подъезда моего дома. Мое воображение рисует мне Мо, ночного портье, который откладывает в сторону свой «Reader's Digest», что лежит у него на коленях, пока он смотрит канал «Nick at Nite», шаркая, идет к входной двери, чуть-чуть приоткрывает ее и говорит: «Чем могу быть полезен?»

Кровь шумит у меня в ушах. Они горят, если до них дотронуться, что кажется мне очень странным, поскольку я дрожу.

Любопытство просачивается сквозь мой страх. Кто же умер? Мне нужно узнать. Я хватаю ключи и телефон и мчусь вниз по лестнице. Быстрее моего сердца только мои ноги. Распахивая дверь в холл, я представляю, как, должно быть, выгляжу: женщина с безумными глазами, явно слишком сумасшедшая, чтобы позаботиться о таких деталях приличного вида, как туфли и плащ, накинутый на пижаму.

Мо уже вернулся за свой стол, журнал на коленях, глаза вперились в маленький экран. «Скорая» стоит у тротуара, загораживая вид.

— Мисс Маршалл, чем могу…

Я шлепаю ладонями по его столу.

— За кем она приехала?

— Кто?

Мне хочется, потянувшись через стол, схватить его за шиворот и трясти, пока слова не начнут вылетать у него изо рта.

— «Скорая помощь». Она стоит тут. За кем?

Он, ворча, выпрямляется на своем стуле, протягивает руку к обтянутой кожей толстой тетради, в которой записаны имена и фамилии жильцов. Он делает целое представление, ведя толстым, измазанным чернилами пальцем по диагонали вниз страницы, пока не останавливается на последней записи. Откашливается.

— Миссис Сарк из семьсот десятой.

Женщина, у которой четыре кота, выдающих себя за одного. Мои ногти обстрижены очень коротко, поэтому, стуча кончиками пальцев по полированной поверхности стола, я произвожу только мягкий «туп-туп-туп». Остается делать либо это, либо кричать, но я кричать не хочу.

— Что случилось, вам известно?

Он пожимает плечами.

— Кто знает? Здесь много людей болеет в последнее время. Котлета говорил мне, что на прошлой неделе мальчишка Джонсов выблевал свой завтрак прямо в подъезде.

Котлета — это дневной портье. Настоящее его имя Джимми Бэкон.

Кто-то сильно стучит в стекло двери, заканчивая наш разговор.

— Чем могу быть полезен? — спрашивает Мо, обходя стол по пути к двери.

Неизвестно, что ему говорят, но его это удовлетворяет, поскольку он открывает дверь, чтобы впустить двух полицейских, которые в действительности не полицейские. «Бен по-прежнему мертв», — хочу я им сказать, когда их взгляды останавливаются на мне.

Они заходят в лифт и едут наверх, а когда возвращаются, с ними две медсестры и миссис Сарк. То есть я думаю, что она, хотя трудно определить это сквозь толстый желтый полиэтиленовый мешок для трупов.

— Полагаю, семьсот десятая теперь свободна, — вздыхает Мо так, будто рухнул его личный мир. — Добавится мне работы, когда сюда начнут таскаться квартиросъемщики.

 

Глава 9

Сейчас

Постчеловеки, предчеловеки — загородному пейзажу до этого нет дела. Его красота расцветает до тех пор, пока до нее не дотянулся прогресс, и так может продолжаться бесконечно. Мы набиваем животы виноградом, который выращивался для изготовления дорогих вин, и берем с собой столько, сколько можем унести.

Мы отдыхаем, но не очень долго. Времени осталось в обрез. Иногда я задаюсь вопросом, почему швейцарец с такой готовностью сопровождает нас. Можно было бы спросить, но я не спрашиваю. Его безумие спокойное и хладнокровное, и я знаю, что он убил итальянца не для нашей безопасности, а для того, чтобы устранить с пути потенциальную угрозу. Лучше уж пусть остается с нами. Пусть и не на нашей стороне, но и не против нас. Так я могу за ним наблюдать.

Теперь он использует Лизу для своего удовольствия, часто останавливаясь для этого среди фруктовых деревьев в каком-нибудь зеленом саду. Аромат портящихся фруктов — это запах его похоти, и этот приторный запах выворачивает меня наизнанку. Лиза охотно принимает в этом участие или, как минимум, не сопротивляется. Она идет к нему с полуторжествующим-полусмущенным выражением лица. Ее возбуждает то, что он ее хочет, хотя она и не понимает почему. После этого Лиза становится тихой, и я знаю, что она задается вопросом: любовь ли это? На привалах она сидит с низко опущенной головой.

Я ее не осуждаю, она не более чем ребенок.

— Ты хочешь посмотреть? — спрашивает он меня.

— Пошел ты.

Мне не нужно пробовать гнилые фрукты, чтобы понять, что в них нет ничего хорошего.

— Как ты думаешь, это правда? — спрашивает Лиза.

— Что правда?

— Внутри меня монстр? И внутри тебя?

— Нет, я так не думаю.

— Но ты не можешь знать.

— Не могу.

— Я не хочу рожать монстра.

Лицо Лизы с невидящим глазом обращено вперед.

— Я вообще не хочу рожать.

Тогда

Тени совершенно бессмысленны в моем тускло освещенном жилище. Они, кажется, устраиваются там, где им больше нравится, а не там, где им положено физическими законами. Я могла бы включить больше света, прогнать их из комнаты, но я этого не делаю, потому что часть моего сознания верит, что они, прилипнув к стенам, не исчезнут. Какая-то часть меня просто не желает знать, что за ними скрывается.

Я не прячусь в тени. Я выбираю середину кухни, чтобы сделать телефонный звонок. Отсюда мне видно входную дверь и вазу. Стоя здесь, я могу наклонить голову на один-два дюйма налево, и они скроются из виду.

Раздаются гудки. Моя надежда тает с каждым угасшим звуком. Затем включается автоответчик и я слышу записанный голос доктора Роуза, говорящего со мной из прошлого.

Я рада, что он не ответил. Так мне легче: говорить с компьютером, который сконвертирует мой голос в звуковой файл и сохранит где-то на сервере, может быть, на Среднем Западе, а может, в Индии. Так я могу поговорить с ним, и он меня услышит, хотя сейчас и не слушает.

— Привет, это Зои Маршалл.

Слова спотыкаются у меня на языке, словно знают о своей банальности.

— Я просто не знаю, кому еще позвонить. Мои родные могут подумать, что я не в себе, а двое моих близких друзей умерли. Они, конечно, теперь прекрасные слушатели, но поддержки от них нет никакой. Поскольку выслушивание и поддержка — это ваш профиль, я и подумала о вас.

Я подтягиваю колени к груди, кладу на их выпуклые хрящи подбородок.

— Я думаю… я подумала, что ваза приносит несчастья или, возможно, она убивает людей. Я знаю, что вы считаете, что мне нужно распечатать ее, но… я не могу. Это как та история с ящиком Пандоры. Вдруг, когда я ее открою, весь мир покатится в ад? Вдруг и вправду все проблемы мира высыплются оттуда? Вокруг меня умирают люди. Это ненормально. Я не хочу быть Пандорой или Тифозной Мэри. Я хочу остаться собой. Я не сомневаюсь, что вы сочтете меня чокнутой, услышав такое, но… ладно, забудьте.

И я кладу трубку.

Только я и ваза прозябаем в этой квартире. Светящиеся зеленые цифры на микроволновке отсчитывают минуты. Когда моя жизнь становится на семнадцать минут короче, раздается телефонный звонок.

— Я хочу с вами встретиться, — говорит Ник.

Теперь просто Ник, не доктор Роуз. Ник. Я мысленно произношу это имя, и мои щеки теплеют, как будто это конкретное сочетание букв производит на меня магическое эротическое воздействие.

— Вы все еще свободны по пятницам?

— Я не имел в виду свою профессиональную деятельность.

— А-а.

И, помолчав, уточняю:

— Когда?

— В ближайшее время. Только дайте мне несколько дней.

В его голосе звучит странная нотка, что-то вроде напряжения, свидетельствующая о том, что между нами существует препятствие, которое не так-то просто удалить.

— А в чем проблема, Ник?

Впрочем, я это знаю. Знаю еще до того, как он об этом скажет.

— Ничего особенного. Просто желудочный грипп.

Сейчас

Добро пожаловать в Бриндизи. Приятного времяпрепровождения. Наслаждайтесь видами. Ешьте хорошую пищу, пейте наши вина. Отдыхайте.

Табличку с таким содержанием я хотела бы увидеть. Но дружеские приветствия обычно не сопровождаются изображением черепа с костями. Выгоревшие слова на воткнутом в землю знаке из потемневшего дерева предостерегают о том, что это место неблагополучно. Впрочем, им не нужно было утруждаться: улицы заполнены человеческими останками и ржавеющими автомобилями настолько, что среди них трудно найти проход.

Из-за близости моря все металлическое быстро ржавеет. Соленый ветер уносит запахи разложения, оставляя знакомый резкий запах морской воды. Мне снова десять лет, я стою на набережной со своим стаканчиком мороженого. Мне пятнадцать, и я купаюсь с друзьями. Двадцать три, и мы падаем с Сэмом на песок и занимаемся чем-то таким, что любовью не является.

Мы врезаемся в мертвый город неровно составленным треугольником: Лиза и я идем впереди, а швейцарец позади нас с украденным у мертвеца оружием в руках. Я представляю, как он обдумывает, куда бы выпустить пули. В мою почку и плечо, возможно. Он наверняка знает, как можно причинить максимально длительную и мучительную боль.

Бриндизи — город холмов и низин. Побеленные, отмытые до яркого сияния бесконечными дождями дома смотрят сверху вниз со своих возвышений. По мере нашего продвижения вглубь город становится теснее от безлюдных высотных зданий, наполненных офисной мебелью. Как и всем прочим городам, этому для нормальной жизнедеятельности нужны люди. Без горожан, спешащих по делам, снующих в автомобилях и говорящих по телефону, атмосфера пуста и безжизненна. Бриндизи — город без души. То и дело из грязных окон выглядывают лица, чтобы посмотреть на нас, и тут же растворяются в тени. Жизнь здесь присутствует, но сейчас она желает оставаться незамеченной.

Стрелка моего компаса, поколебавшись, замирает, указывая на север. Мы идем на восток. Солнце над нашими головами совершает свое путешествие на запад, проглядывая сквозь облака. Дождь — наш неизменный попутчик.

Мы продолжаем идти, пока здания не расступаются в стороны и перед нашим взором не возникает оно — Средиземное море. Это не то искрящееся лазурное море, которое показывают в рекламных роликах, — сейчас это угрюмая серая широкая лента, закрывающая стык между давящим небом и бетонным полом. Оно больше не то, что было раньше, но ведь и я тоже другая.

Мне бы побежать к нему, но я не могу. Я слишком занята тем, что плáчу, привалившись к фонарному столбу.

— Вы, женщины, — говорит швейцарец, — слишком слабы.

Я поворачиваюсь и гляжу на него, держась одной рукой за столб.

— Чтоб ты сдох! Сгори в чертовом огне.

Он бьет меня.

Почему-то, если ладонь мокрая, пощечина становится особенно болезненной. Мне нет дела до того, что он меня ударил, хотя щека моя горит. Дело в том, что я высказала эти слова и теперь мое желание обрело силу.

Мне нет дела, потому что я здесь.

Порт в Бриндизи являет собой кладбище. Огромные стальные киты, покинутые своими экипажами, сидят на мелкой из-за отлива воде. Некоторые завалились набок, рискуя набрать воды в трюмы и уйти на дно. Суда поменьше качаются на волнах, как бутылочные пробки. Прибой увлекает их то к берегу, то от берега, словно забавляясь. Мягкие шлепки воды о пристань как звуковое сопровождение этому движению. В носу щекочет соль, ее щелочной привкус ощущается на языке.

— Куда теперь? — бросает швейцарец.

Я прикрываю ладонью глаза от дождя. Попав в город после того, как мы долгое время старательно избегали другие населенные пункты, я испытываю перенасыщение зрительными впечатлениями. Я пока еще не могу упорядочить детали, составляющие общую картину. Город охвачен бетонной ладонью гавани. Я шагаю вдоль воды, пытаясь расчленить панораму на удобоваримые фрагменты.

Я ничего не знаю о судне, на встречу с которым сюда пришла, кроме его названия. В растерянности я хожу туда-сюда, пытаясь разобрать слова. Слишком много кириллических и греческих знаков, слишком мало латинских.

Он тоже ходит, заглядывает в пустое здание морского вокзала позади нас.

— Где?

Лиза, раздумывая, к кому примкнуть, стоит под дождем, вместо того чтобы спрятаться под крышу.

— Я не знаю.

— Ты привела меня сюда и теперь заявляешь, что ничего не знаешь.

— Я не просила тебя идти сюда.

— Вы были бы уже мертвы без меня. Глупые обе. Тупые, безмозглые бабы.

Я ухожу от него. Так надо. Иначе я сделаю что-нибудь такое, с чем потом не смогу жить. А для меня это важно, я должна быть в состоянии жить со своими поступками. Мои мысли — это совсем другая история. Они принадлежат только мне и никого не ранят, кроме меня. Во внешней реальности я взламываю автомат по продаже разной мелочевки в здании вокзала с помощью стула и выгребаю из него все содержимое, делю его на три маленькие кучки: для Лизы, для швейцарца и для себя. Забираю свое и сажусь на пристани по-турецки, не обращая внимания на дождь. Все, что сейчас меня волнует, — это корабль и то, будет ли он здесь, как обещано, или нет.

Они тоже ждут, но без той самоотверженности, которая есть у меня. Швейцарец потащил Лизу в портовое здание, и она не протестует. Поздним вечером мы сидим все вместе, едим чипсы и пьем теплую газировку.

— Скажи одно лишь слово, и я заставлю его оставить тебя в покое.

— Я должна.

— Нет никакого «должна». По крайней мере сейчас.

— Что, если у меня больше никогда никого не будет?

— У тебя, возможно, будет кто-нибудь, кого ты полюбишь.

— Ты не можешь этого знать, — говорит она, опустошая пакетик. — Правда?

— Нет, не могу. Но я надеюсь.

Она показывает на свой отсутствующий глаз.

— Кто меня такую полюбит?

— Англичанка! — зовет он, и она с готовностью оборачивается к нему.

Я собираю остатки еды и мусор и засовываю их в почти полную мусорную урну в здании вокзала. Я успеваю уйти от Лизы на два шага, прежде чем меня тащит назад, к мусорному контейнеру, некий инстинкт собирателя, унаследованный от предков, кое-что знавших в деле выживания. Обеими руками я роюсь в отбросах в поисках чего-нибудь полезного, какой-нибудь имеющей значение безделушки. Но ничего нет. Только пустая упаковка и старые газеты, которые я все равно не в состоянии прочесть.

Тогда

Несколько дней пришли и ушли, сложившись в целую неделю. За ней прошла еще одна, а от Ника по-прежнему не было вестей. Но я каждый вечер беру телефон, наполовину набираю его номер, прежде чем положить его назад на базу.

У него есть мой номер. Он мог бы и сам позвонить.

Это дурацкое правило, в которое я никогда не верила, да и сейчас не верю. Я просто повторяю, чтобы отогнать свой подлинный страх и мысли о том, что Ник умер.

Я беру телефон, набираю четыре из семи цифр, нажимаю отбой.

Он мог бы и сам позвонить.

Сейчас

Первый день перетекает во второй, а я продолжаю бодрствовать. «Элпис» придет. Я знаю это наверняка. Он должен прийти. Мне нужно что-то, что придаст смысл всему происходящему. Я не могла пройти весь этот путь зря.

Швейцарец выходит развязной походкой, вглядывается в море. Его лицо тверже бетона, на котором мы стоим.

— Твой корабль не придет.

— Придет.

— Ты глупая мечтательница. Полагаю, ты веришь в такие вещи, как любовь, нравственность, бесстрашие. Женщины наподобие тебя сидят и ждут, когда явится мужчина и спасет их от всех невыразимых ужасов мира. Ты не способна ни на что, кроме как сидеть дома и толстеть, стряпая еду и производя на свет рты, которые земля уже не в состоянии прокормить. А чего ради? Из-за какой-то непонятно на чем основанной веры в то, что ты особенная, что ты любима, что ты что-то для кого-то значишь. Ты ничего не значишь, американка. Ты совершенное ничто. Пыль.

— Он будет здесь.

Плевок летит из его рта: мокрый прозрачный комок с желтой серединой. Похож на яйцо.

Мысль в голове возникает до того, как я успеваю ее загасить: «Надеюсь, что ты болен».

Швейцарец правильно прочитывает выражение, появившееся на моем лице.

— Я не болен. Болезнь для слабаков.

Я ухожу, чтобы найти Лизу. Она наверху, на одной из наблюдательных вышек для спасателей, — сидит на голой металлической раме и «смотрит» вдаль.

— Слушаешь прибой?

— Нет, там идет корабль. — Она показывает рукой в сторону моря, мой несчастный слепой впередсмотрящий.

Мое страстное желание так велико, что поначалу мне трудно поверить в ее слова. Я слишком сильно этого хочу. Потом я кидаюсь к воде, шлепаю ботинками по волнам и отчаянно вглядываюсь в просветы между судов. И я его вижу. «Элпис», старая потрепанная развалина, входит в порт. Моя единственная надежда.

Силы покидают меня. Я чувствую, как все внутри подламывается, и я, опустившись на корточки и упершись одной рукой в землю, подобно нелепой треноге, стараюсь не упасть.

Челюсть швейцарца вздрагивает, словно механизм часовой бомбы.

— Я же тебе говорила, — бросаю ему. — Я же говорила…

Тогда

Ваза сопротивляется мне.

Но не молотку, взятому напрокат.

Хруст, черепки, осколки. Кости.

Сейчас

«Элпис»… Ничего особенного: ярко-красные заклепки, острый нос, режущий морскую гладь на две пенистые волны. Этому судну не нужны рекомендации, не нужны вычурные украшения, чтобы показать, что гавань принадлежит только ему, поскольку оно единственное, на котором теплится жизнь. На борту пассажиры, они ждут на палубе и наблюдают. Я приставляю ладонь козырьком к глазам и ищу дружественные лица, но не нахожу ничего, кроме отражения своей собственной печали.

Капитан сходит на берег, трап дрожит от его тяжелых шагов.

— Вам нужно в Грецию?

Его усы вздымаются, когда слова пробиваются сквозь их щетину.

— Да, пожалуйста.

— Хорошо, но вы должны будете заплатить.

То, что раньше было деньгами, теперь ничего не стоит, да и нет их у меня в любом случае. Все, что я могу предложить, — это душевный покой, расслабление и побег от реальности. Все в одной маленькой белой таблетке. Он знает, что это такое. Жадность в глазах капитана выдает его голод, когда я вытаскиваю блистер из кармана и расплачиваюсь с ним за себя и за Лизу.

Он кивает, сделка заключена. Я подхватываю свои вещи, чтобы бежать, бежать, бежать искать Ника.

Я и швейцарец смотрим друг на друга.

— Здесь мы скажем друг другу «до свидания». Лиза!

— Я тоже еду, — говорит он.

— Нет.

— Мир свободен. Я могу ехать куда захочу, даже паспорт для этого не нужен. Кто ты такая, чтобы решать, что мне делать? Ты — никто.

Мы прожигаем друг друга взглядами. В его глазах я вижу пустыню, где ничто не сможет выжить. Я первая не выдерживаю и отвожу взгляд.

— За себя будешь платить сам.

Он переговаривается с капитаном, но я не вижу, как он расплачивается за перевоз. Когда они заканчивают, я отвожу капитана в сторону. Я сообщаю ему, кого я разыскиваю, описываю Ника в подробностях. Он обдумывает мои слова и отрицательно качает головой.

— Я не видел никого похожего. Людей бывает совсем не много каждый раз, но такого не было.

— Вы не ошибаетесь?

— Ну, кто знает. Сейчас все выглядят одинаково. Как вы: уставшие, голодные, грязные.

Вся тяжесть мира перемещается с моих плеч на голову, пригибая ее вниз.

— Мы сейчас отправляемся, — говорит капитан.

— Он мертв, — раздается голос швейцарца у меня за спиной.

Частная жизнь для него пустой звук.

— Я знал, что ты идешь к мужчине, — продолжает он. — Для чего же еще женщины все это делают?

— Он не мертв.

— Это он отец твоего ублюдка?

— Не лезь не в свое дело, черт бы тебя побрал! — рявкаю я.

Капитан ждет.

Я отражаюсь в окне вокзала без всего того, что меня отягощает. Возможно, это та я, что была раньше, или, может быть, та, которой хотела бы стать. Я там сильная, решительная, твердая. Я верю, что Ник жив и что он добрался до Греции благополучно. Он поехал каким-то другим маршрутом. И ни во что другое верить я не собираюсь. А раз он там, меня ничто не может остановить.

— Я еду, — говорю я.

Вперед и только вперед.