Еще жива

Адамс Алекс

Часть третья

 

 

 

Глава 18

Тогда

Это делает Моррис, я знаю, она постоянно подстраивает так, чтобы я оставалась с Ником. Она вбила себе в голову сумасшедшую идею, будто любовь и романтика могут процветать в этом гибнущем мире, будто смерть — своего рода эмоциональное удобрение. Когда я высказываю свои соображения, она отмахивается.

— Мы все выкладываем Нику свои проблемы, а ему некому рассказать о своих. Это, я считаю, не очень правильно, не так ли?

Я изображаю возмущение: кладу ладони на стол, наклоняюсь вперед. За этой позой я прячу свои чувства.

— Так ты назначила меня психотерапевтом Ника? Боже мой, я была всего лишь уборщицей. Я совершенно ничего не знаю о психотерапии.

Она пожимает одним плечом. Женский жест под унисекс-формой.

— Ты посещала сеансы психотерапии.

— Я и на самолете летала, но это не делает меня пилотом.

— Просто выслушай парня. Наступили очень мрачные времена, друг мой. Сейчас даже самые крепкие нуждаются в плече, на которое можно опереться.

Сейчас

Я дала ослице имя Эсмеральда. Просто так, без причины. Ей идет. Не знаю почему, но, когда я произношу его, это имя так же легко к ней пристает, как надевается любимый свитер в холодный день.

Эсмеральда, при всей капризности, присущей ее собратьям, идет со мной по собственной воле. Наверное, она знает, что где люди, там и еда. А может, я ей понравилась и она нуждается в компании. Или, возможно, ей хочется, чтобы была хоть какая-то цель.

И мы по очереди несем рюкзак. Исторически сложилось так, что ослы — вьючные животные, но это не значит, что я отвожу ей такую же роль. Я тоже выполняю свою часть работы. Так или иначе, она бредет позади меня, ведомая мною за веревку. Когда она останавливается, останавливаюсь и я. Эсмеральда мастерски умеет находить пищу и воду.

Цыганское поселение сейчас у нас за спиной в нескольких милях. Сколько точно, я не знаю. Сколько бы ни было, этот путь занял у нас два дня. Я иду в Дельфы. Да, я помню рассказ цыгана о женщине-чудовище, которая там обитает. Медуза, говорил он, с прической из змей и окаменяющим взглядом.

Тянется еще один день, за ним следует ночь, по ее следам идет следующий день. По мере приближения к Дельфам дорога сужается. Или, вероятно, это только под впечатлением от рассказов цыган она кажется зловеще сдавливающей.

Появившаяся в поле зрения за небольшим изгибом дороги трещина в земле не плод моего воображения, разлом существует в действительности, и он препятствует моему дальнейшему продвижению, поскольку достаточно глубок и широк. У меня в животе совершаются различные движения, как будто растущий там маленький человек почувствовал мое затруднение и растерянность. Обнадеживающе, хотя и не вполне, я прикладываю ладонь к выпуклому животу и останавливаюсь, пытаясь придумать, как перебраться на ту сторону.

Есть и другая дорога, но по ней мало кто ходил. Там нет асфальта, всего лишь примятая трава. Сперва она идет к северу, потом сворачивает на восток, потом опять на север и дальше скрывается из виду. Меня смущает не столько то, что она исчезает, сколько то, где она исчезает. В то время как основная дорога пересекает города и поселки, эта тропинка прячется. Она ныряет в рощицу оливковых деревьев, едва разделяя растительность, втискиваясь внутрь.

Где-то здесь должен быть знак из потемневших от дождей досок, воткнутый в землю. Должна быть надпись, сделанная когда-то белой краской, указывающая, поворачивать назад или умереть. Но ничего нет, нет даже углубления в земле, где могла быть воткнута палка с табличкой. Отсутствие знака само по себе знак, предупреждающий: «Берегись!»

Дурные предчувствия наполняют меня, пока я не начинаю трястись от страха. Что бы сказал Ник? Что бы он посоветовал сделать в такой ситуации, если бы мы сидели с ним вдвоем в его комфортабельном кабинете, шутливо переговариваясь через низкий столик? Я глубоко вдыхаю, задерживаю воздух, пока не начинает болеть в груди, затем выдыхаю легко и решительно, потому что я знаю, что он сказал бы.

Он предложил бы попробовать. Не бояться исследовать неизведанное. Оно кажется нам необычным только до тех пор, пока мы не взглянем ему в глаза и не скажем: «Эй, как дела?»

«Эй, как дела?» — тихо бормочу я.

Я не произношу это громко и значительно, потому что меньше всего мне хочется искушать судьбу громогласным объявлением о своем прибытии. Я взираю на неизвестное, надеясь, что оно не таит в себе ничего гибельного.

Эсмеральда фыркает и вдруг начинает взволнованно переступать копытами по мостовой.

— Тише, девочка, успокойся, — шепчу я и прислушиваюсь.

Ощущение кого-то — или чего-то — постороннего наползает на меня, словно зараженное оспой одеяло окутывает мои плечи.

Где-то там чужое дыхание, такое же быстрое, как и мое. Оно затихает, как только я задерживаю свое. Возможно, это наваждение, но только если там действительно кто-то есть, мне явно не поздоровится. А может, именно так и начинается паранойя? Я давно устала от этого мира, в котором меня постоянно преследует нечто, и я уже почти вижу что-то, прячущееся на периферии зрения. В прошлом, всего лишь несколько месяцев назад, достаточно было крепко держать сумку, избегать темных переулков и закрывать двери и окна, чтобы чувствовать себя в относительной безопасности.

Я сильнее сжимаю веревку, соединяющую меня с Эсмеральдой. Судя по непокорному мотанию головой и возмущенному фырканью, она не рада тому, что я хочу увести ее с дороги в оливковую рощу. Но она и не должна радоваться, поскольку все, что от нее требуется, — это идти за мной, глядя мне в спину.

Кустарник и подлесок упрямо стоят на своем, не желая отклоняться под нажимом моих ботинок, гнущих их к земле и в стороны. В конце концов мы приходим к непростому компромиссу: они расступаются лишь настолько, чтобы мы смогли пройти через них, и затем возвращаются на прежнее место. Таким образом они сохраняют свое дикое чувство собственного достоинства, а мы с Эсмеральдой кое-как протискиваемся сквозь чащу.

Стена серебристой зелени поглощает нас полностью, предлагая мне обоюдоострое лезвие, которое я не могу не схватить. По одному остро отточенному краю пляшет это подражательное дыхание, в то время как по другому скользит неизведанное. Выбирай меньшее зло, которому ты не заглянул в пасть и не учел его железных зубов, или пробуй другой вариант, который может оказаться спасительным.

Однако выбор сделан, и я, подбадривая себя, двигаюсь вперед. Смех рождается у меня в горле. Это странно. Это совершенно ненормально. Каждая трагедия легла на предыдущую, и вот я уже созерцаю целую шатающуюся башню из черных глыб. И чем сильнее я в них вглядываюсь, тем менее реальными они становятся.

— Если я сошла с ума, я знаю об этом или я отказываюсь признать очевидное?

Эсмеральда никак не реагирует на мои слова. Она бредет позади меня без всяких эмоций. Мы идем тихо, хотя и не беззвучно, и я надеюсь, что звуки окружающей природы поглотят в себе наши.

— Все это не так-то просто, да?

Мы идем, и я высматриваю ее, дикую лесную женщину со змеями вместо волос.

Тогда

Ник смеется, когда я говорю ему:

— Если тебе нужно поговорить, то я в твоем распоряжении.

— Это Моррис тебя послала, чтобы ты делала за меня мою работу?

— Да.

— Но тебе этого не хочется.

— Нет, не хочется.

— Почему?

Я поднимаю на него глаза, и уголки моих губ непроизвольно загибаются вверх.

— Ты и сейчас меня анализируешь?

Он дарит мне ту полуулыбку, которая более уместна за выпивкой в тускло освещенном баре, а не в этом временном лазарете.

— Почему нет?

Я смеюсь, качаю головой.

— Даже не пытайся. Я не хочу, чтобы меня обдирали как куриную косточку.

— Почему нет?

Действительно, почему нет? Но, вообще-то, я знаю почему. Я не хочу, чтобы он рылся у меня в сознании, трогая то, что я отложила в укромное место на хранение. Там, в закоулках, прячутся разные глупые безделушки, как, например, мое к нему влечение.

— Потому… потому что легче хранить все вместе, хранить страх перед будущим, завернув его в симпатичную упаковку и положив в ящик с надписью «Не трогать». Вот поэтому. Ничего хорошего не получится, если туда влезть.

Я ожидала, что он опять засмеется, но ошиблась. Вместо этого Ник кивает. Он поднимает свои обутые в ботинки ноги и водружает их на стол. Я делаю то же самое. На секунду я задумываюсь о том, что мы, должно быть, выглядим как люди, которым уютно друг с другом, и, наверное, для какой-то части меня это действительно так. Но есть и такие части во мне, которым с Ником совершенно неуютно. Когда он тыкает в мои сокровенные места, у меня возникает желание сказать, чтобы меня не трогали.

Тем временем он сплетает пальцы у себя на затылке. Он ерзает на стуле, его взгляд скользит с моей шеи на пупок и снова поднимается, встречаясь с моим.

— Тогда разбирай меня на части. Анализируй. Делай то, что тебе приказала Моррис.

Я тяжело глотаю, мне хочется встать и выйти из комнаты, но я знаю, что двигаться при этом я буду неуклюже и скованно. А если и есть что-то, чего я сейчас не хочу, так это выглядеть хоть немного несобранной и хладнокровной. Я не хочу, чтобы он видел то, что есть. Я не хочу, чтобы он видел то, чего нет.

— Полагаю, ты похож на меня.

— Продолжай.

Его слова придают мне уверенности, мои мысли набираются сил, и мой рот вместе с ними.

— Я думаю, ты действуешь на автопилоте, делая то, что нужно делать. Часть тебя погибла на той войне, поскольку ты врач, а не убийца, и оттого, что тебе приказывали убивать, ты чувствовал себя дерьмово. Потом ты вернулся сюда, в ад, и здесь нашел все тот же разгул смерти, только тут она страшнее и больше касается тебя лично, потому что забирает всех, кого ты любишь. Я считаю, что ты хочешь меня по той причине, что я из «раньше», когда все было здоровым и нормальным. Я напоминаю тебе о том, как было раньше. Ты вожделеешь не меня, а те воспоминания, которые я в тебе пробуждаю. Я принадлежу тому, другому, а не нынешнему миру. И всякое «мы», которое могло бы быть, тоже будет принадлежать тому миру.

Сказав это, я замолкаю, после чего сижу, смотрю и жду. Поначалу ничего не происходит, но я вижу, что Ник осмысливает мои слова, и я начинаю бояться, что он подтвердит мою правоту, скажет, что он действительно хочет не меня, а прошлое, а меня только потому, что я неотъемлемая часть тех времен.

— Знаешь, чего я хочу прямо сейчас?

Тысяча мыслей врывается в мой ум, и все они связаны с мятыми простынями и скользкими от пота телами. Мои брови поднимаются, выражая немой вопрос, поскольку моим губам этого доверить нельзя.

Он ухмыляется, и я не могу понять, то ли он все-таки проник без разрешения в мое сознание, то ли мое вожделение явно написано у меня на лице.

— Кентуккийского жареного цыпленка.

— Жареного цыпленка?

Совершенно не то, что я ожидала услышать.

— Да, жареного цыпленка. Но такого, как был в нашем детстве. Хрустящая корочка, подливка, капустный салат, все как положено.

— Тогда, когда фастфуд еще не стал слишком быстрым, чтобы оставаться хорошим.

— Именно так, — говорит он.

— А я бы убила за пиццу.

Слова так легко и быстро вырываются, что я, лишь услышав их, понимаю, что сказала. Мне бы пожалеть об этом, и я жалею, но ничего не могу с собой поделать и начинаю смеяться.

Ник запрокидывает голову и утробно хохочет.

— Черт, неужто я до такого докатилась?

— Это черный юмор, милая. Не нужно его сдерживать.

Интересно, когда это я из Зои превратилась в милую?

— Но…

— Не волнуйся, это было смешно.

Он хлопает себя по колену.

— Иди сюда.

— Я назначена психотерапевтом для тебя. Это нарушит профессиональную этику.

— А в чем тут вред?

— Я могу полюбить тебя, а потом ты уедешь. Или ты в меня влюбишься, а я заболею «конем белым» и умру. Вот в этом вред. Мы и так уже достаточно пострадали. Каждый из нас.

Я отвожу взгляд в сторону, потому что сказала слишком много. Я собиралась закрыть маленькое окошко, а вместо этого в итоге распахнула настежь дверь.

Ник ничего не говорит. Его ботинки сваливаются со стола. Он встает со стула и идет вокруг стола на мою сторону.

— Ты прямо как Опра.

— Умерла. Около месяца назад.

Моррис влетает в открытую дверь и тут же останавливается.

— Я помешала?

Я смотрю на Ника. Он наблюдает за мной, ожидая, что скажу я.

— Да, — говорю я медленно, — пожалуй, что так.

— Давно бы уже пора.

Затем он прикасается ко мне, и я совершенно теряю голову.

Мы занимаемся любовью в конце света, хотя тому, что мы делаем, нет никакого названия. Его отсутствие не делает все менее правдивым. Любовь в его руках, крепко прижимающих к себе мои бедра. Она у него на устах, когда он своими откровенными описаниями всего того, чего он хочет со мной, ввергает меня в страстный пожар. Она сияет у него в глазах, когда он видит, что я все свои замки отперла для него и только для него.

Любовь наполняет каждый пустой уголок в наших душах.

— Мне нужно идти, — шепчет Ник среди ночи.

— Что?

Я приподнимаюсь на локте и стараюсь выглядеть настолько серьезно, насколько это возможно с голой грудью и волосами, уложенными в прическу «взрыв на макаронной фабрике».

— Ты не можешь просто уйти.

— Если есть хоть минимальная вероятность того, что мои родители живы, я должен ее проверить.

А как же я? Как же мы? Я оставляю эти слова невысказанными в своей голове, потому что они исполнены эгоизма.

— А что, если я захочу поехать с тобой?

Предложи мне поехать с тобой, пожалуйста!

Он гладит пальцами изгиб моего бедра.

— Здесь ты будешь в большей безопасности. По крайней мере я буду знать, где ты.

— Никто из нас нигде не в безопасности.

— Я не могу тобой рисковать.

— Не будь наивным, Ник, посмотри вокруг. Мы все рискуем.

Он хватает меня за руки. Его ладони сильно сжимают мою плоть.

— Делай все, что тебе нужно для выживания, Зои. Ты — лучшее, что есть в моей жизни. Не испорти ее своей смертью.

— Не испорчу.

— Пообещай.

— Обещаю.

Его пальцы освобождают мою кожу. Он погружает ладонь в мои волосы, другой обхватывает мое лицо. И на этот раз, находясь внутри меня, он рычит, пока не опустошается, а я не наполняюсь.

В наступившей затем тишине я прижимаюсь к нему в призрачной надежде, что наши тела сплавятся в одно и мы будем связаны навечно.

— Не уходи туда, куда я не смогу пойти за тобой, — шепчу я. — Пожалуйста.

Я не буду спать. Не буду. Но сон все же хватает меня и уносит далеко от него. Я просыпаюсь в теплой постели, но рядом со мной холодное как камень место, оставленное Ником. Мороз расползается, пока мое сердце не оказывается схваченным его кристаллической лапой. Ник ушел, я это чувствую.

Я не могу его ненавидеть за то, что он покинул меня. Не могу, потому что все, на что я способна, — это любить его.

— Что это?

Я смотрю на конверт в протянутой руке Моррис. Она взмахивает им в мою сторону, как будто я должна знать, что с ним делать.

— Это письмо.

— Это счет? За коммунальные услуги, которых, по сути, не было в последнее время.

Она сует конверт мне в руки.

— Это от твоего возлюбленного.

— От Ника?

— Да, если ты только не прячешь еще одного.

Я забираю у нее конверт, держа большим и указательным пальцами.

— Он ушел.

— Почему ты не ушла с ним?

— Я пыталась.

— И он сказал «нет»?

И я выкладываю ей весь наш альковный разговор, глядя, как Моррис все быстрее мотает головой, пока не начинаю бояться, как бы она не слетела у нее с плеч.

— Черт возьми, девочка, ты готова следовать за ним, не правда ли?

Негнущимися от гнева пальцами я заталкиваю письмо в карман.

— Черта с два! Он меня бросил.

— Ты готова ехать за ним, — говорит она.

— Да пошел он!

— Сейчас в тебе говорит злость.

Моя злость еще много чего говорит, когда я возвращаюсь в свою комнату и надежно отгораживаюсь от сочувствующего мира. По большей части она бушует и клокочет, напоминая о том, что Ник мерзавец, что он бросил меня и не дал возможности поехать с ним. Он сам все это начал. Он первым пошел навстречу. Он заставил меня полюбить себя.

Боже, как же я его люблю!

Мы все время шли к этому с того самого дня, когда я в первый раз переступила порог его кабинета. Тогда моя голова была полна тревог, связанных с этой чертовой вазой. Я горько смеюсь, ведь именно с вазы все началось: конец света и моя любовь к Нику. Одним непрерывным движением она разрушила, создала и потом уничтожила.

Я падаю на колени, прячу лицо в ладонях и рыдаю.

Сейчас

Дельфы не разрушены до состояния руин. Вот сувенирная лавка, открытки давно исчезли: их унес порывистый ветер или, может, они истлели, превратившись в разноцветную массу, смытую потом очищающим дождем. Стенд для них до сих пор стоит возле лавки, ржавый, но готовый принять новую партию. С силой толкнув, можно заставить его неохотно, со скрипом прокрутиться. Ветер гонит ветки и листья по улицам города, мимо магазинов, названия которых ничего мне не говорят, хотя я могу догадываться, что в них продавалось. В одном окне я вижу длинный пекарский ухват, который стоит у стены. В другой витрине с потолка свисают крючья для мяса, коричневые от застаревшей крови.

Эсмеральда подбирает корм везде, где только можно найти, и находит она его в изобилии. Но я лишена такой роскоши. Встречающиеся растения по большей части мне неизвестны, а я должна заботиться не только о себе.

Я должна прятаться.

Мне нужно есть.

Моему ребенку нужно есть.

Тут нечего обсуждать.

— Видишь это?

Я говорю об узком здании с синей дверью посередине.

— Я иду туда, и ты пойдешь со мной.

Моя спутница не отвечает и продолжает жевать что-то, обнаруженное ею под ногами.

— Нет, нет, тебе придется, — продолжаю я. — На всякий случай.

Небольшой дождь соплей обрызгивает меня, когда Эсмеральда фыркает, подняв голову, но все же она следует за мной, хотя и на почтительном расстоянии.

Под ногами жесткая корка асфальта. Старая привычка заставляет меня остановиться у края тротуара и посмотреть налево и направо. Теперь нет транспорта, но я все равно стараюсь избежать других неприятностей. И что у меня в распоряжении, если они вправду появятся? Бежать назад, в лес, или идти вперед, чтобы спрятаться в здании? Выбор не богат.

Гравий откалывается от асфальта, когда я долблю носком ботинка застывший гудрон.

Думай, Зои. Думай.

Беременность подстегивает мое серое вещество, заставляя мысли двигаться и оформляться быстрее. В условиях дикой природы я уязвима и беззащитна. Единственное мое оружие — скрытность. Поэтому я перехожу дорогу, присваиваю себе пекарский ухват и беру в мясной лавке нож с блестящей острой кромкой. Теперь у меня на душе спокойнее, ведь я снова вооружена.

Синяя дверь легко распахивается.

Оттуда на улицу выливается тишина вместе со сладковатой вонью старого молока и еще более старого сыра. Всеохватывающий мрак поглощает нас и затягивает внутрь. Дверь захлопывается у нас за спиной, щелчок звучит как предостережение о смертельной опасности.

Остановись, Зои.

Это что-то вроде лавки бакалейных товаров. Во всяком случае, я на это надеюсь. Это совсем не то, что американские супермаркеты. Пол сделан из темного неприветливого бетона. Товары теснятся на полках на высоте моей шеи. Толстое одеяло пыли глушит все цвета, превращая их в темную унылую однородную массу.

У меня перехватывает дыхание, мои легкие не принимают прокисший воздух. Я принуждаю дыхательные органы втягивать кислород. Сейчас я рада, что первый триместр давно в прошлом, иначе я стояла бы сейчас на коленях, поливая пол зеленым. Спустя несколько мгновений начинаю различать ассортимент лавки: на этих самых полках лежит еда, обработанная и упакованная. Вероятно, она все еще пригодна в пищу. Тот, кто сказал, что консервированные продукты — это плохо, не знал, что такое путешествовать в конце света.

Другое преимущество моего пребывания в бакалейной лавке заключается в наличии здесь запаса полиэтиленовых пакетов. Я разрываю коробку с овсяным толокном и насыпаю на пол аккуратную горку перед Эсмеральдой. Затем беру несколько пакетов и прошу прощения за ношу, которую я собираюсь на нее взвалить.

Ей, кажется, нет до этого дела.

Мое внимание привлекает шоколад. Я почти ощущаю вязкую массу, ее сладость еще до того, как сдираю обертку и заталкиваю его в рот. Там происходит вкусовой взрыв, и мои рецепторы трепещут от невыразимого наслаждения. Через секунду я чувствую возню в животе — это кувыркается мой малыш. Я хохочу и распечатываю следующую плитку — что-то вроде вафельных слоев с шоколадом между ними. Я соскабливаю шоколад зубами, беззастенчиво слизываю языком, и вскоре мои пальцы становятся липкими, а я испытываю то чувство иллюзорной сытости, которое бывает только после поедания большого количества высококалорийной пищи. Мое тело, напитавшееся сахаром, начинает активно действовать: я кидаю коробки с едой и лакомства в пакеты, словно рулоны туалетной бумаги.

Внезапно Эсмеральда прекращает сопеть носом и начинает нервно ерзать копытом по полу.

Все мое тело сковывает напряжение. Даже ребенок становится неподвижен. Мелькает мысль: как жаль, что ему придется явиться в мир, где нет надежды на нормальную жизнь, нет даже видимости безопасного существования.

Слово вползает вместе со зловещим сквозняком из-под синей двери:

— Отбросы.

Насмешка.

Если бы не нервное возбуждение ослицы, я бы смогла убедить себя, что мой ум изготовил это слово, пользуясь моими страхами в качестве инструментов.

Кто-то там, снаружи. Мясницкий нож непривычной тяжестью напоминает мне о своей готовности быть использованным, если возникнет необходимость.

Стена вжимается мне в спину, когда я делаю медленный шаг ей навстречу. Сила притяжения совершает свое чудо, опуская меня на пол. Мои кости хрустят с признательностью. Отсюда мне видны оба окна и входная дверь. Другого пути войти или выйти нет. Я прижимаю шоколадный батончик к животу и жду, когда стемнеет.

Минуты бегут одна за другой. Они жмутся друг к другу, скапливаясь в часы. Не знаю, сколько их, но солнце медленно двигается по небу.

Жара усиливается, но здесь, внизу, на бетонном полу, я ощущаю прохладу земли, проникающую сквозь кожу. Когда Эсмеральда выбрасывает свой переваренный овес, я стараюсь не замечать вони.

Жду, наблюдаю, прислушиваюсь.

В конце концов приближается ночь, сгоняя солнце с его величественного трона. Встаю и я. На протяжении нескольких часов не было никаких звуков, кроме тех, что обычно производит природа. Нет больше насмешливых шепотков и непонятных вздохов. Однако я не верю этому спокойствию и понимаю, что мы должны уйти под покровом темноты. И я надеюсь, что это будет достаточно безопасно.

По правде говоря, я могла бы не брать с собой Эсмеральду, совершать свое путешествие, не обременяясь заботой о ком-либо, кроме себя. Но в ее обществе не так одиноко. Все, кто мне был небезразличен, один за другим ушли из моей жизни, и теперь я чувствую какую-то странную связь с этим животным. Пожалуйста, пусть мне удастся уберечь его.

Мы потихоньку выбираемся из здания на пустынную дорогу. Мне приходится держаться за уздечку, поскольку без освещения я не вижу пути назад, в кусты. Подвергать себя риску падения нельзя. Кто бы ни был там, он наверняка наблюдает за мной. Все, что я могу сейчас сделать, — это усложнить ему задачу, спрятавшись в тени. Пекарский ухват с длинной ручкой словно магический посох в моих руках.

Сначала легкий ветерок шевелит опавшую листву, и я радуюсь тихому шелесту, так как он заглушает наши шаги. Но вскоре ветер затихает, и мы, проделав небольшой путь по дороге, остаемся без прикрытия.

Я останавливаюсь и через мгновение улавливаю эхо чьих-то шагов. За нами кто-то следует. Или преследует, есть ли разница? Второе вселяет чувство тревоги, в то время как первое говорит: «Ну-ка, давай подождем и посмотрим, чем все обернется». В любом случае мне это не нравится, как не нравится это и моей центральной нервной системе. Она стреляет адреналином, как будто мое тело — это тир.

Развернувшись на каблуках ботинок, я всматриваюсь в непроглядную тьму.

Краем глаза я улавливаю какое-то незначительное движение, как будто насекомое, обнаружив, что только что залетело в паучьи сети, бьется в отчаянии. Только и всего, ничего более существенного. «Смотри!» — кричат мои инстинкты. Я поворачиваю голову и вижу голову со светлыми волосами. Волосами, принадлежащими призраку.

Несмотря на прилив адреналина, я не теряю присутствия духа. Контроль толкает меня в сторону оливковых деревьев с перекрученными стволами. Я наполовину иду, наполовину бегу, все дальше и дальше углубляясь в дикую местность. Эсмеральда держится рядом со мной, не выражая никаких жалоб, ее поступь более уверенная, чем моя. Меня захлестывает чувство вины: она доверила мне свое благополучие и мне нельзя подвести ее.

Но тут вмешивается злой рок, и там, где должна быть земля, оказывается яма. Моя нога подворачивается, боль пронзает голень, и я падаю. В самый последний момент перед падением я вижу женщину, возникшую из темноты: лицо покрыто шрамами, волосы всклокочены, как у сумасшедшей.

Медуза Дельфийская.

 

Глава 19

Тогда

Город бессрочно погрузился в тишину. Тишина поглощает нас, как губка. Подошвы беззвучно ступают по тротуарам. Кашель стихает еще до того, как успевает покинуть раздраженное горло. Шум производят только транспортные средства, проезжающие по улицам: редкий легковой автомобиль или иногда автобус с несколькими пассажирами, которые устремили вперед лишенные надежды взгляды.

— Куда вы едете? — спрашивает Моррис в один из дней у водителя автобуса, остановившегося у тротуара.

Тот пожимает плечами и говорит, тыкая большим пальцем в сторону своих пассажиров:

— Куда они пожелают.

— А какое место теперь пользуется особенной популярностью?

Водитель опять пожимает плечами.

— В основном аэропорты.

— А что там?

Он смотрит на нее так, будто мозг Моррис только что вытек на ее рубаху цвета хаки.

— Птицы. Большие серебристые птицы.

— Они еще осуществляют перевозки пассажиров?

— Черт их знает. Я всего лишь вожу автобус. Ничего другого не остается, если только не сидеть в ожидании смерти, которая придет за тобой.

Двери вздыхают и шипят, когда он снимает ногу с педали тормоза, и автобус набирает скорость.

— Оз, — говорю я.

Моррис смотрит на меня поверх своих темных очков-«капелек».

— «Волшебник страны Оз». Ты смотрела?

— Конечно, смотрела. Я балдела от этих летающих обезьян. К чему это ты?

— Ты слышала в последнее время, чтобы летали самолеты?

Она качает головой и смотрит непонимающе.

— Именно. Они все отправились на встречу с каким-то несуществующим волшебником в поисках мозгов, сердца или что там им нужно.

— Ты куда-то направляешься в этой связи?

Я поворачиваюсь и иду назад, к старой школе.

— Нет.

— Ты сходишь с ума. Тебе нужно поговорить с…

Она замолкает.

— …Ником. Не нужно так уж бояться произнести его имя. Я могу. Ник, Ник, Ник.

Я поднимаю руки.

— Видишь? У меня нет с этим проблем.

Но у меня, конечно же, с этим есть проблемы. На моем сердце уже были раны, оно и раньше подвергалось ударам. Сперва смерть Сэма. Потом мальчики. И вот теперь Ник. Но это другое, это больше. Похоже на пузырь горя, в тонких стенках которого я заключена. Как бы быстро я ни бежала, пузырь движется вместе со мной. Белка в колесе.

Я стала одна ходить по улицам. У меня есть пистолет. Я знаю, как им пользоваться, Моррис меня научила. В кармане у меня нож, и им я тоже умею пользоваться. Хотя действительно ли могу? Я не знаю. Но он у меня есть — холодная твердая стальная гарантия моей безопасности.

В карманах моего теплого пальто также есть и другие вещи: еда, деньги и мои ключи. Я не могу избавиться от этой привычки.

И нераспечатанное письмо Ника. Все, что у меня от него осталось.

Сейчас

Ты любишь меня, мама?

Да.

Почему?

Потому что ты мой.

Почему?

Потому что мне повезло.

Тогда почему же ты не выглядишь счастливой?

Ах, малыш, я счастлива, что есть ты, но вместе с тем я и грущу.

Почему?

Потому что скучаю по твоему отцу.

Ты его тоже любишь?

Да, малыш, люблю.

Тогда почему его нет здесь?

Мы идем к нему, малыш, уже немного осталось.

Тогда

В этом подвале хранятся сокровища. Золотые бруски, упакованные в полиэтилен. Их ценность беспредельна. Я открываю коробку. Сую чудесный брусок себе в карман.

— Ты и вправду собираешься это есть? — говорит Моррис у меня за спиной. — Я перестала уже много лет назад.

Я вздрагиваю от неожиданности, «твинки» падает на пол с мягким хлопком.

— Запасы, — говорю я. — Я собираюсь уходить.

— Опять? Чем ты там занимаешься?

— Гуляю. Заглядываю в витрины магазинов. Выхожу, чтобы выпить утренний чай с девчонками.

Она входит в кладовую. Это комната размерами с мою квартиру, она заполнена продуктами. Здесь собрано большое разнообразие сладостей, прекрасная еда для конца света. Моррис вытаскивает золотистое пирожное из коробки, снимает обертку и запихивает его в рот. Затем еще одно. Проглотив, она широко улыбается мне, на ее зубах — налипшие крошки бисквита.

— Черт, я уже и забыла, как это вкусно. Ты уже прочла письмо Ника?

— Не-е-ет.

— Ну, ты крута!

— Это говорит женщина, только что затолкавшая «твинки» целиком себе в рот.

— Два.

— Леди и джентльмены, перед вами Тара Моррис, чемпион по поеданию «твинки» среди тех, кто остался после конца света.

Мы хихикаем, словно глупые девчонки, беззаботно и жизнерадостно, пока действительность снова не начинает сжимать нас своей безжалостной лапой.

Моррис становится угрюмой.

— Открой письмо. Пожалуйста.

— Я не могу.

Она качает головой. Ее глаза прощают мне это, а губы — нет.

— Ты напугана. Эти страхи не приносят тебе ничего, кроме бесконечных прогулок по улицам с полными карманами «твинки» и мыслей о нем до умопомрачения.

— Всего лишь одно «твинки».

Всего лишь одно «твинки» сначала. Потом два. Через четыре недели после того, как Ник ушел, я уже скрашиваю свои прогулки четырьмя напичканными химией пирожными. Я стараюсь делать вид, будто его вообще не существует. Я стараюсь себя убедить, что он умер. Я молюсь, чтобы он был жив и здоров в кругу своей семьи.

Когда это случается, я нахожусь в библиотеке, той самой, где погибли надежды моей сестры, прежде чем ее убил Поуп на пустынной улице. На стене нет новых списков. Старые взволнованно трепещут, когда я распахиваю дверь. Смотри-ка! Человек! А потом они успокаиваются. Библиотекарши нет, ее надменность теперь заняла место в исторических книгах, как событие прошлого. И сейчас некому проследить, ем ли я над бесценными томами.

Я срываю полиэтиленовую обертку. Крошки сыплются на страницы раскрытого атласа. Я прижимаю к ним палец, затем слизываю желтые крошки. Сухим пальцем левой руки я веду по хорошей плотной бумаге, обозначая невидимый маршрут через голубые воды, — сперва пересекаю Атлантический океан, затем Средиземное море. Из Нью-Йорка — в Афины. Оттуда ползу наверх дюйм за дюймом по разноцветным пятнам, из которых складывается страна Греция.

Название, название, какое там было название? Ник говорил мне, как называется поселок, откуда родом его родители, но, стоя тут и глядя в это нагромождение неизвестных мне названий, я совершенно теряюсь от их бессмысленности.

Мой желудок сжимается, карта плывет перед глазами, а затем разноцветная мозаика бросается мне навстречу.

Слава Богу, я промахнулась мимо книг. Библиотекарша мне никогда бы этого не простила.

Сейчас

Я умерла, и это ад. Пламя окрашивает мое лицо багрянцем, лижет языками, танцует с тенями, отправляя одних в темноту, чтобы пригласить других. Светотень играет на незрячих лицах мраморных людей, превращая их в демонов. Солдаты хлещут своих лошадей, галопом скачущих на гипсовых стенах: «Вперед! Вперед!»

— Это не ад.

Слова принадлежат не мне. Они доносятся извне. Я достаточно пришла в себя, чтобы понимать это.

— А где я?

— В Дельфах.

Голос дребезжит, как будто голосовые связки ослабли от времени.

Движение причиняет боль, но мне все-таки удается сесть. Для постороннего наблюдателя я, наверное, напоминаю мешок картошки, и именно так я себя чувствую: центр тяжести внутри меня все время смещается, там все сдавлено, порядок, обусловленный структурой организма, нарушен. Огонь, отступивший назад в очаг, наполнил комнату причудливой пляской света и тени. Женщина по-прежнему слабо освещена.

Надо мной возвышаются двое каменных мужчин.

— Кто они?

— Клеобис и Битон. Герои, которых Гера наградила даром вечного сна, — говорит она, запинаясь.

— Дар, который нельзя передарить.

— Что такое… «передарить»?

Это Греция. Женщина — гречанка. Хотя она и говорит по-английски, я догадываюсь, что паузы в ее речи — результат перевода слов в уме, после чего она произносит их вслух. Жаль, я не могу проявить по отношению к ней такой же учтивости.

Я пытаюсь объяснить простыми словами, и она с пониманием кивает.

— Боги даруют по собственной воле… или никак. Их мать искала покровительства, и за ее дерзость были наказаны сыновья.

Их мать… Мои руки прикасаются к животу.

— Мой ребенок…

— Он жив у тебя во чреве. Он крепок.

— Он?

— Или она.

Я закрываю глаза. Слишком больно. Облегчение — ребенок Ника по-прежнему жив. Отчаяние — его нет рядом.

— Хоть это у меня есть.

Она выходит из тени. Ее лицо покрыто запутанной сетью ожогов.

— Змеи, — говорит она, когда я отвожу взгляд от ее правой щеки. — Подарок болезни.

Я смотрю на нее, на ее лицо и уже знаю, что она сделала.

— Вы их выжгли.

Она кивает.

— Да, я выжгла их огнем. Это было…

Поднеся руку к лицу, она отводит ее, словно не решаясь прикоснуться.

— …очень больно.

— Как Медуза.

Еще один кивок.

— Из всех мифологических фигур мое тело выбрало именно эту. А ведь я никто, всего лишь служанка богов.

— Богов? Не единого Бога?

— Я нахожу большее утешение с теми, кто идет тем же путем, что и я. Их ноги… мои…

Она двумя пальцами шагает в воздухе. Затем она меняет направление разговора.

— Ты знаешь, что тебя кто-то преследует?

Я прихожу в замешательство.

— Вам об этом сказали боги?

— Нет, я сама слышала. Теперь время отдыхать.

Я закрываю глаза, но сон не приходит.

Отбросы. Это слово подобно опухоли закрепилось в моем сознании. Оно выпускает усики, которые, извиваясь, оплетают здравые мысли, сжимая их так, словно хотят выжать из них все рациональные соки.

Отбросы.

Мой ребенок в порядке. Мой ребенок…

Отброс.

…здоров.

Моя спасительница находит меня на низкой стене снаружи музея. Пока она идет, ее взгляд направлен в землю, поэтому шрамы на ее лице скрыты за черной с проседью вуалью ниспадающих вперед волос. Она старше, чем я поначалу подумала, ее возраст приближается к пятидесяти. Только усевшись рядом со мной, она поднимает голову.

— Ты… больна?

Слова женщины со змеями тянут эластичный бинт, связывающий соответствующие мысли, но он не рвется. Сковывающий узел остается.

Я качаю головой.

— Вчера вечером вы говорили, что кто-то меня преследовал. Вы его видели?

— Нет, только слышала.

— А что именно вы слышали?

У нее уходит несколько секунд, чтобы перевести, сформулировать ответ и снова перевести.

— Обувь. Кто это?

— Я не знаю. Призрак, наверное.

Она поворачивается ко мне лицом, в ее глазах вопрос. Жестокий дневной свет не знает снисхождения: сейчас ее шрамы узловатые, спутанные и такие красные, как будто воспалены.

— Мертвец.

Я провожу ладонью поперек шеи, шевелю в воздухе пальцами.

— Привидение.

На этот раз она кивает.

— Мертвые. Они остаются с нами. Но я не могу слышать твоего призрака. Может, мой?

Раньше люди сюда съезжались ради теплого солнца и впечатлений от прекрасных видов. Вымощенная булыжником дорожка тянется от ступеней музея до знаменитых руин, прерываясь только там, где на ее пути встают молодые лавровые деревья. Музей представляет собой холм правильной формы, словно вырастающий из дорожки. Переход каменного мощения в здание почти не заметен. Кто-то тщательно все подогнал, добившись того, чтобы новое слилось с вековой древностью без стыка. Отсюда мне не видно руин легендарных Дельф, но энергетика беззвучно струится сквозь деревья. Призраки, духи мертвых бродят по этим дорожкам, как будто смерть всего лишь не очень удобный мостик, по которому можно вернуться в «здесь и сейчас».

Меня это не убеждает, да и ее, я уверена, тоже — достаточно посмотреть, как стесненно она подносит руку к своему лицу и осторожно скребет ногтем изуродованную кожу.

— Болит?

Она улыбается на одну сторону и пожимает плечом.

— Да, немного.

Моя ненависть к Поупу разгорается с новой силой, прежде чем угаснуть до состояния глухого презрения: в какой кошмар он поверг мир, следуя своим эгоистическим желаниям!

— У вас есть семья?

— Моя семья здесь.

Она машет рукой в сторону исчезающей дорожки.

— Дети?

— Я дитя.

Горе разрывает мне сердце, но глаза сухи.

— Вам повезло.

— Наверное.

Этот загадочный ответ сопровождается столь же не поддающейся пониманию полуулыбкой. Кто эта женщина? Я спрашиваю ее, и мы представляемся друг другу, как это принято среди вежливых людей, а потом вновь устремляем взгляды на одну и ту же мощенную булыжником дорожку, но каждая из нас видит что-то свое, совсем не то, что другая. Ни она, ни я не сообщаем о себе больше, чем условность имени.

Отбросы.

Разве не все мы теперь таковы?

Тогда

Моррис вскакивает со стула.

— Бог мой, что случилось?

Моя холодная липкая ладонь скользит по гладкому окрашенному дверному косяку.

— Не подходи ко мне, я больна.

Страх наполняет ее темные глаза, затем улетучивается, на лице появляется обеспокоенность, сменяющаяся разгорающимся гневом. Она хватает со стола подставку для бумаг и швыряет об стену. На пол падают две разломанные половинки.

— Черт!

— Все нормально, — успокаиваю я Моррис, словно это она больна.

Но так происходит всегда, правда? Неизлечимо больные уверяют своих близких, что все будет в порядке, если те постараются думать о хорошем и носить улыбку. Ничто так не способно отогнать смерть, как радуга над рекой Стикс.

— Нет, не нормально. Все совсем не нормально.

— Я должна уйти. Я не могу распространять это здесь.

— Нет, — говорит она. — Ты должна остаться. Раз уж мы до сих пор не заболели, значит, у нас иммунитет.

— Мы не можем знать наверняка. Мы просто гадаем. Если следовать этой логике, я тоже не должна бы заболеть.

— Черт, ты права. Я не могу сосредоточиться. Боже мой, Зои. Ты не можешь быть больна, я…

— Запрещаешь?

— Да.

Она поднимает части подставки, пытается их приставить одну к другой, но они не соединяются в целое.

— Я больше не могу терять людей, Зои. Ты и остальные, вы теперь моя семья. Я думала, мы все не восприимчивы к этой чертовой заразе, я на это рассчитывала.

— Прости.

Она, топая, подходит к окну, распахивает его настежь.

— Будь ты проклят, Джордж Поуп! — кричит Тара в пустые улицы. — Я рада, что ты сдох, черт тебя забери, ублюдок. Гори в аду!

Соседние здания сохраняют непоколебимое молчание, оставляя свое суждение при себе и не желая разделять ее крепких выражений.

— Тара, — мягко говорю я. — Правда, все нормально. Когда-то нам всем придется умереть, правильно?

— Неправильно! Лучше бы мы были бессмертны.

— Это круто.

— И ты, значит, собираешься уйти отсюда, потому что думаешь, что больна.

— Послушай, я действительно больна. Я только что заблевала весь пол в библиотеке. Скоро со мной бог знает что начнет происходить. Эта штука перетасует мои гены, и я превращусь во что-то такое, что уже не будет мною. Невозможно предугадать, что со мной произойдет. Может, я выживу, как какой-то причудливый каприз эволюции, а может, умру. Я пошла, нужно собрать вещи.

— Не нужно, — говорит она. — Пожалуйста.

— Я должна.

Моррис вздыхает, тяжко и громко. Она наклоняется, упирает локти в стол, бьется головой о его поверхность. После нескольких приличных ударов поднимает на меня глаза.

— И ты не передумаешь, так ведь?

— Ни в коем случае.

— Ладно. Тогда сделай милость. Не уходи слишком далеко. Устройся в одном из домов через дорогу, чтобы я смогла приглядывать за тобой.

Я киваю, поворачиваюсь спиной к моему другу. Я не говорю ей, что смерть не так уж и неприемлема для меня. Впервые в жизни я заигрываю с ней, и меня это не пугает. Пусть она завладеет мною, возьмет меня под свое крыло.

Все, что угодно, лишь бы успокоить кровоточащее сердце.

 

Глава 20

Раз, два, три, четыре, пять — я иду искать. На улице множество вариантов, и каждый из них ничем не лучше другого. Нет, на вид они все прекрасны: офисные здания и многоквартирные дома, сложенные из кирпича и дикого камня. Но дело в том, что я буду чувствовать себя в них посторонней, вторгшейся в чужое жилище, хотя они давно уже покинуты своими хозяевами.

Мертвые. Ты помогала их сжигать, помнишь? Они уже никогда не отправятся в отпуск.

Моррис подпрыгивает за своим окном, привлекая мое внимание. Она показывает на здание сразу через дорогу от школы, где раньше был копировальный центр. Фактически он там по-прежнему находится, просто теперь никто не печатает ксерокопий. Непосредственно над ним расположено небольшое офисное помещение, где раньше работала бухгалтерская контора. Кроватей там, естественно, нет, зато есть вполне приличный диван в приемной, как говорила мне Моррис. Она хочет, чтобы я поселилась именно там.

Взмах моей руки вялый и неэнергичный, ее — такой же слабый. Я не хочу этого делать. Но я должна, выбора нет. Я поворачиваю голову и еще раз пристально смотрю на свой новый дом. Рюкзак вгрызается ремнями в мои плечи, в руках коробка. Я ставлю коробку на колено, потом иду в этот дом. Предыдущие обитатели оставили дверь открытой, или, может, это сделали Моррис и ее люди, по крайней мере она открывается свободно. Дверь сделана из досок и стекла, так что любой, проходящий через нее, производит достаточно шума, чтобы разбудить мертвого.

Им, возможно, буду я. Не могу сдержаться, чтобы не засмеяться. Кто мог знать, что смерть так смешна?

И правда, в совсем обычной приемной стоит диван. Кроме него, два обычных для таких мест кресла и дешевый стол. Пленка на столе местами покоробилась, от горячих мокрых чашек остались круглые следы. Мои колени подгибаются, я присаживаюсь на самый край кресла, стоящего к окну, ставлю коробку между ног.

Итак, что мы имеем?

Прекрасный вид прямо на окна кабинета Моррис. Вся одежда, которую я смогла унести, туалетные принадлежности, еда, вода и постель. И невыразимая злость, стремительно наполняющая меня до кончиков пальцев нехорошим желанием крушить, ломать, низвергать.

Стена легко сдается под носком моего ботинка. Всего двадцать хороших ударов хватает на то, чтобы пробить дыру в гипсокартоне. Куча раскрошенных обломков лежит на синтетическом ковровом покрытии бежевого цвета. Стыд, как серийный убийца, пронзает меня за то, что не смогла обуздать вспышку гнева, затем душит глупая мысль: «Кому нужно послать чек за нанесенный ущерб?»

Словно волна, накатывающаяся на пляж давно покинутого побережья, подступает к моему горлу тошнота. Я снова стою на коленях, вознося молитву богам дешевых ковровых покрытий.

Пожалуйста, пусть смерть будет быстрой.

Сейчас

Тени протянулись по мощеной дорожке с востока на запад. Солнце пока еще не утратило утренней мягкости и не обрело своей самоуверенности. Я брожу по комнатам, не останавливаясь для того, чтобы рассматривать останки умерших веков. В воздухе разлита тишина, баюкающая мою интуицию, сообщающая мне, что я одна. Я проверяю ее и убеждаюсь, что мои инстинкты остры и верны: Ирины, дельфийской Медузы, здесь нет. Когда-то в прошлом это не беспокоило бы меня. Но то было раньше. Мне об этом сообщают большие дорогие окна музея. Бешено стучащее сердце лжет. Мои страхи фабрикуют эту ложь с единственной целью — подпитать мою паранойю.

На ступенях никого нет. На дорожке, насколько мне видно, тоже никого. Только Эсмеральда, но она занята травами и прочими вещами, которые ослы считают для себя важными. Ее спокойствие как прохладная ладонь, прижатая к моему лбу, предлагает мне расслабиться. Уши слушают. Мозг обрабатывает информацию. Мой пульс продолжает галопировать, несмотря ни на что.

Мы с Ириной ходили туда вчера, и она показывала мне представляющие интерес объекты: стадион, храм Аполлона, толос — круглое строение с тремя сохранившимися из двадцати колонн дорического ордера. Но мы не приблизились вплотную и насладились дыханием древности на расстоянии.

Я попала в петлю дежавю. Изменилась лишь картинка, но чувство опасности и сопутствующие ему ощущения остались. Что-то меня преследует, кто-то ускользает, а я спешу за ним, но не успеваю, чтобы помочь. Признаться, ничто не говорит о том, что Ирина в опасности. Нет следов борьбы, и, если бы она позвала, я бы ее услышала. Но интуиция шепчет мне, что это обман, и я напряженно вслушиваюсь.

Руины горделиво возносятся в небо, белея в солнечном сиянии. Какой-то шум струится между камнями, разливаясь в утреннем воздухе. Поначалу я думаю, что это Ирина разговаривает сама с собой, но вскоре шум разделяется на два различимых голоса: мягкий деликатный, принадлежащий Ирине, и другой, более низкий и грубый, преодолевающий затруднение в самом себе.

Пойди. Останься. Пойди. Останься. Во мне происходит внутренняя борьба, а затем все решается без моего участия.

— Иди сюда, я знаю, ты там, — доносится до меня низкий голос.

Я иду словно во сне.

— Ближе, я хочу увидеть тебя.

Огибаю угол. Иду по Священной дороге, пока моему взору не открывается полигональная стена. Затем я останавливаюсь, потому что на дороге возвышается камень, и мой мозг пытается найти хоть какое-то осмысленное толкование тому, что я вижу. Да, это странный светлый камень, но с человеческой серединой. Руки и ноги растут из каменной сердцевины, висят наподобие постиранного белья на солнце. Эти бесполезные конечности венчает женская голова с собранными в высокий пучок волосами; ее глаза проницательны, как будто она все знает. Плеть вьющегося растения поднимается до середины ее роста, разветвляясь и обвивая ее наподобие широкого зеленого пояса. Она старше Ирины, но у обеих карие глаза, а носы имеют одинаковый изгиб.

Дженни лежит неподвижно на тротуаре, у нее на лбу красный кружок.

Дыра в моем сердце увеличивается еще на дюйм.

— Это правда, — запинаясь, говорит она на английском, — что ты беременна?

Я прикрываю руками живот.

— Да.

— Подойди сюда.

— Нет.

— Ты не веришь?

— Почти никому и никогда. Сейчас нет.

Она кивает.

— Зачем ты сюда пришла?

— Искала Ирину.

— И что бы ты могла сделать, окажись она в опасности? Рисковала бы ты своей жизнью и жизнью своего нерожденного ребенка ради ее спасения?

— Мой ребенок подвергается риску с самого начала.

— Ирина сказала мне, что ты ищешь своего мужа.

Я не поправляю ее.

— Да.

— Ты проделала весь этот путь из Америки через полмира, чтобы найти этого человека?

— Да.

— Сколько женщин способно на такое? Если бы наш мир не погиб, о тебе сложили бы поэму, длинную, состоящую из историй, наполненных полуфантастическими событиями, связанными одним непреложным фактом: ты — героиня.

— Герои смертны.

— Мы все смертны. Герои умирают за нечто большее, чем они сами, стяжая этим славу.

Она обращает взгляд на Ирину.

— Пожалуйста, воды.

Ирина подносит бутылку к губам женщины и медленно наклоняет. Видно, что они делали это и раньше, доведя действо до совершенства.

— Что случилось? — спрашиваю я. — Мы можем вас освободить? Где-нибудь поблизости, возможно, есть инструменты.

Ее смех больше похож на хриплое дыхание.

— Это не камень. Это кость.

Потрясение заставляет меня замолчать. Мои щеки краснеют от смущения.

— Сначала у меня была болезнь, превращавшая мое тело в камень, как говорят. Ткани, кости — все твердело, превращаясь в однородную массу. Но это происходило медленно. Потом пришла другая болезнь, и мой собственный скелет стал меня поглощать.

Еще один хриплый смешок.

— Моя сестра превратилась в Медузу, а я стала частью ландшафта.

— Но почему здесь? Почему не стоять поближе к укрытию?

— Мне нравится этот вид. Он помогает мне поверить, что я свободна.

Весь мир стал «комнатой страха». Женщины, состоящие из змей и кости, мужчины с хвостами, первобытные существа, питающиеся человеческим мясом. Оставшиеся в живых пытаются найти хоть какой-то островок безопасности в этом кипящем котле.

— Мне нужно идти дальше, — говорю я им. — Я должна найти Ника, если он еще жив.

— Он жив, — говорит каменная женщина.

— Откуда…

Ирина склоняет голову.

— У моей сестры дар провидицы. Она видит будущее. Она многое знает. Она — сивилла, оракул дельфийский. До нее в Дельфах не было оракула уже много столетий.

— Замолчи, сестра. Боги и так уже достаточно прогневались. Не давай им повода забрать у тебя еще больше.

— Что они могут еще забрать? — спрашивает Ирина.

— Ты все еще жива, разве нет?

— Это не жизнь, — выпаливает Ирина и сразу же низко опускает голову, раскаиваясь. — Извини, я не подумала.

Каменная женщина смотрит мне в глаза.

— Возьми ее с собой, я тебя прошу.

Ирина вскидывает голову.

— Нет!

— Иди с ней.

— Я должна остаться с тобой, сестра. Кто тебя будет кормить, кто подаст воду?

— Мое время выходит. Ты пойдешь с американкой, поможешь появиться ее ребенку в этом разрушенном мире. Может, из этого получится что-нибудь хорошее. У каждого должна быть цель жизни. Это будет твоя.

Пронзительный крик будит меня на третье утро. Держась за живот, я бегу туда, где стоит Ирина, на ее лице застыл ужас. Мой мозг сканирует действительность, словно детальные цветные фотоснимки. Голова каменной женщины свисает под неестественным углом, ее бесполезные конечности отрублены, на земле кровавыми буквами написано:

ОТБРОСЫ.

Мой мозг пробегает по обжигающим зрение картинкам с возрастающей скоростью.

— Нужно идти. Сейчас.

Ирина не спорит. С отстраненной методичностью она собирает вещи, аккуратно складывая их в большую сумку. Сумка сделана из хорошей кожи, такие, прослужив долгое время нескольким поколениям хозяев, становятся только лучше. Минут через десять мы уже идем, ведя в поводу Эсмеральду.

Смерти оставляют зияющие раны в моей душе.

— Не призрак.

— Нет.

— Кто тогда?

Я понимаю, чего она хочет. Ей нужны какие-то объяснения, придающие смысл смерти ее сестры. Но все, что есть в моем распоряжении, — это неправдоподобная история, больше похожая на вранье. Я последовательно рассказываю ей о событиях, и мой рассказ обнажает скрытое во мне сожаление: нужно было дважды, трижды убедиться, что швейцарец мертв.

— Почему? — спрашивает она.

— Что почему?

— Почему ты?

— Я не знаю.

— Ты должна знать.

— Но я не знаю.

— Тогда зачем он тебя преследует?

Почему сумасшедшие совершают свои поступки? Почему я пересекла полмира, чтобы найти одного человека?

— Я не знаю.

Тогда

Я оставляю в коробке записку, ставлю ее перед входной дверью. Когда Моррис приходит, она читает, шевеля губами.

— Крекеры и «твинки»?

— От всего остального меня тошнит, — говорю я ей губами через стекло двери.

Она пожимает плечами, чешет нос.

— Ладно.

Она уходит через дорогу, унося с собой коробку. Мы это делаем уже в течение недели. Я оставляю коробку перед входом, она через несколько минут приносит мне припасы. Только на этот раз минуты тянутся так долго, что я успеваю дважды сбегать в туалет на первом этаже — проблеваться. Она возвращается с пустыми руками.

— Где моя коробка?

— Идем, доктор хочет тебя видеть.

— Я на карантине.

— Ему все равно.

— Хорошо.

Я неохотно открываю дверь, выхожу на тротуар, удерживая между нами дистанцию. Наши шаги эхом отзываются в холле, когда мы входим в старую школу. Шаги Моррис звучат радостно, в то время как в моих слышится бремя, которое я тащу на себе.

Джо ожидает нас в изоляторе. Он надувает резиновую перчатку, приставляет ее к своей голове и скалится.

— Я петух. Сколько времени прошло с того времени, как Ник уехал?

Моррис бросает на меня взгляд.

— Шесть недель.

— Шесть недель, два дня, шесть часов. Плюс-минус минуты.

Она поднимает бровь, чешет нос.

Он выдвигает ящик стола, шарит в нем, бросает мне коробку. Я смотрю на нее не мигая.

— Когда у вас в последний раз были месячные?

— Я не помню.

Моррис усмехается.

— Все эти стрессы. У кого теперь менструации?

— Вы предохранялись?

Мои щеки заливает румянец.

— По большей части.

— Что ж, значит, не всегда, — говорит Джо и ослепительно улыбается.

Хотя коробка в моих руках почти ничего не весит, серьезность ситуации делает ее тяжелой, как кирпич. Не может быть, чтобы я была беременна. Конечно, я хотела детей, но… не сейчас.

Джо завязывает на перчатке узел.

— Сходите в туалет и пописайте на полоску.

Моррис направляет меня из комнаты. Безвольная, я даю ей отвести себя в туалет. Я мочусь на полоску, пока она расхаживает взад-вперед. Две розовые линии постепенно проявляются в белом прямоугольнике.

— Сколько линий?

— Две.

Взрыв смеха.

— Я рада, что кому-то из нас это кажется смешным, — бормочу я.

— «Я ничего не знаю о родах!» — визжит она.

Когда мы входим, Джо опять широко улыбается.

— Похоже, смертный приговор вам заменили пожизненным заключением.

Он бросает мне пузырек, в котором гремят таблетки. На нем написано: «Витамины для беременных».

Как и все плохие идеи, эта пришла мне на ум посреди бессонной ночи, когда мой ум неизменно переключается на канал, где я снова маленькая девочка. Этой ночью я успела пролистать многие страницы своей жизни, наполненные сожалением, минутами стыда, все еще заставляющими покраснеть щеки взрослой уже женщины; я бродила по переулкам прошлой жизни мимо всех этих принятых решений и неиспользованных возможностей. Потом мне семь, шесть, пять, четыре, три года. Я тащу за собой вишнево-красную коляску с Фини, моей плюшевой обезьянкой. Невидимый палец цепляет за одну из моих душевных струн и туго натягивает, и мне до боли хочется опять увидеть обезьянку. Это щемящее чувство перерастает в болезненную фантазию, где я держу Ника за руку и мы оба смотрим на ковыляющего впереди нас ребенка, держащего под мышкой Фини.

Я просыпаюсь на мокрой подушке.

За завтраком я рассказываю Моррис про обезьянку Фини.

— Я пойду с тобой, — говорит она.

— Что?

— Ты собираешься пойти к своим родителям, да?

Она видит меня насквозь.

— Ты угадала.

— Сначала кофе. Потом мы раздобудем пару велосипедов.

Уже через час мы крутим педали, проезжая по безжизненным улицам. В пригороде сорные травы, разросшись, скрыли бордюры тротуаров. Они как будто знают, что больше никогда не увидят газонокосилку, никогда больше их стебли не будут скошены. Повсюду признаки того, что природа установила свою власть. Виноградные лозы взбираются по кирпичным стенам, захватывая водосточные желоба. Они сжимают в своих удушающих объятиях молодые деревца, поднимаясь к живительному солнечному свету. Наши колеса катятся по мостовой, слишком потрескавшейся и покоробившейся от солнечного жара, чтобы зелень могла пробиться сквозь разломы в асфальте. Природа меняет землю привычным для нее способом, празднуя свое окончательное превосходство.

Мое воображение забавляется жестокой игрой, убирая эти новые украшения и показывая мне, как было раньше. Я ездила по этим улицам, когда они еще были ухоженными, а люди не имели представления о том, как скоро наступит конец света. Тогда газоны были аккуратно подстрижены, в цветниках выполоты все сорняки, а краска на домах не шелушилась. Теперь тут больше не слышно шелеста разбрызгиваемой дождевальными установками воды, который сопровождается щебетом птиц и жужжанием насекомых. Сейчас места́, где я когда-то жила, превратились в странный новый мир, в котором кто-то прячется за занавесками и что-то крадется по пятам. У меня есть пистолет. Есть патроны, или пули, как они там правильно называются. Я не стрелок, вообще-то. Все, что я знаю — вернее, все, что мне нужно знать, — это как взвести курок и нажать на него.

Не так давно я проезжала по этим улицам на автомобиле Дженни. Тогда я видела наших родителей в последний раз. Может, они все еще живы. Надежда наполняет меня, как гелий воздушный шар, и я кручу педали быстрее в надежде добраться туда до того, как какая-нибудь большая колючка его не проколет.

Здесь все почти так же, как и в былые времена. Я торможу у края дороги, бросаю велосипед на траву, но сейчас не бегу к входной двери. Моррис останавливается, упирается ногами в землю, не вставая с седла. Затем осторожно опускает свой велосипед рядом с моим, достает оружие.

Я приехала подготовленной: у меня есть ключи.

Запах ударяет мне в нос и отбрасывает назад. Я пялюсь на свою компаньонку.

— Боже праведный, — говорит она, — к этому запаху невозможно привыкнуть. Ты как, в порядке?

Я оборачиваюсь.

— Кажется, не совсем, — констатирует Моррис, и ее голос становится мягче: — Пойдем не спеша, хорошо? Где обезьяна?

Я держусь за нос, стараясь не дышать, стараясь не думать о том, что этот запах, вероятно, все, что осталось от моих родителей. Моррис похлопывает меня по спине.

— Я в порядке. Она, должно быть, на чердаке. Они все наши игрушки держали наверху в коробках.

Воздух в доме затхлый, тишина оглушающая. Живя с детства с электричеством, я никогда не замечала, как много от него шума. Все остальное как и прежде. В прихожей порядок, только на розовом диване толстый слой пыли. В кухне чисто, тарелки убраны на место, в мойке пусто. Кровати застелены, и даже в ванной нет плесени. Мама прибрала перед тем, как…

— Там, наверху. — Я показываю на лаз в потолке прихожей.

Синтетическая веревка, привязанная к раскладной лестнице, свисает достаточно низко, чтобы я смогла за нее ухватиться. Мы лезем в полумрак чердака. Солнце проглядывает сюда сквозь крохотные запыленные оконца. Пылинки беспорядочно кружатся в солнечных лучах.

Моррис кашляет.

Все мое детство находится здесь, сложенное в коробки, на которые наклеены этикетки, подписанные аккуратным почерком моей матери. С одной стороны — имущество Дженни, с другой — мое. «Так легче будет разобрать, — говорила мама, — когда у вас появятся собственные дети».

У меня на глазах выступают слезы. Я притворно кашляю, чтобы их отогнать.

— Хотелось бы забрать отсюда все, — заявляю я.

Моррис криво улыбается.

— Тебе понадобился бы грузовик.

Она права, штабеля коробок образуют небольшие горы.

— Может, когда-нибудь, — мягко произносит она.

— Может…

Мы принимаемся за работу. Я не задерживаюсь на старых фотографиях. Я с трудом узнаю счастливых людей, запечатленных на снимках, хранящихся в альбомах с пухлыми обложками. Они принадлежат тем временам, о существовании которых в действительности я уже сомневаюсь. Вполне вероятно, что прошлое — это только сказка, которую мы рассказываем друг другу раз за разом, пока не начинаем в нее верить.

Я нахожу Фини в коробке с другими старыми игрушками и забираю ее для своего ребенка.

На обратном пути я захожу в туалет. Гляжу на подвальный люк в полу. Он заперт.

Интересно, кто из соседей продержался достаточно долго, чтобы вставить болт.

Моррис чихает.

— Аллергия.

Это не аллергия. Мы обе знаем — и Моррис, и я. Но никто из нас не хочет признавать правду. Мы идем через холл школы, когда ее рвет на пол кровью.

Она вытаскивает свой пистолет, засовывает ствол в рот и — бах! Именно так. Ее череп разлетается на куски, разбрызгиваются мозги, окрашивая стену в бежевый цвет. А у меня в голове вертится эта дурацкая мелодия из рекламы конфет на палочке. «Поспеши, доктор Лектер, и не забудь бутылку хорошего „кьянти“ и порцию бобов. И ложку, тебе понадобится ложка, потому что эту жижу вилкой не подцепишь».

Голоса звучат далеко, на расстоянии миль, в конце длинного темного туннеля. Но они приближаются. Ближе. Ближе. Ближе. И вот они уже прямо возле меня, кричат мне в лицо, пытаются оттащить от Тары Моррис. Только сейчас я осознаю, что стою на коленях и прижимаю ее к себе, пытаясь черпать ее мозги и запихивать назад в череп. Повторение убийства Дженни.

— Не трогайте меня! — ору я, но они продолжают тянуть меня, вынуждая отпустить ее.

Рыдания перехватывают горло, и все, что я могу произнести, — это всхлипывающее «Нет, нет…».

Затем во мне что-то раскалывается на две части, возможно, это мой разум разделяется, помещая ужас и скорбь в стальной склеп, и я вдруг смотрю на происходящее не то чтобы бесстрастно, но достаточно отстраненно. Я отделена. Я другая, не часть всего этого. Совершенно не часть того, что здесь происходит.

— Нужно все убрать.

Отрешенная.

Я шагаю через холл в сторону каморки с принадлежностями уборщика. Настало время ведра и швабры. Кто-то должен убрать месиво, оставленное Моррис.

Именно я зажигаю спичку, от которой загорается тело моей подруги. Стараюсь делать вид, будто не замечаю запаха жарящейся плоти. Когда она уменьшается до объема содержимого пепельницы в местном баре в субботний вечер, я иду в комнату Ника и вытаскиваю его письмо из кармана. Сейчас углы конверта пообтрепались, а бумага от холода стала жесткой. В этой комнате все еще пахнет им, солнечным светом и цитрусовыми, хотя здесь не осталось ничего, что принадлежало ему. Впрочем, мы принесли сюда совсем немного. Человеку для выживания во временном пристанище нужен минимум.

Запах Ника усиливается, когда я поднимаю ноги с пола и ложусь на его кровать. Я закрываю глаза и перебираю воспоминания в поисках идеальной картинки.

Я вспоминаю его. Вспоминаю нас. То, чем мы с ним занимались, и то, что собирались сделать, когда я еще не знала, как мало времени у нас осталось. Во мне пробуждается смешанное чувство злости и желания. Как он посмел уехать, не дав мне возможности сопровождать его? Как он мог решить за меня? Я не хочу оставаться здесь. Я не хочу оставаться в безопасности. Я не могу существовать на каком-то пьедестале, черт возьми, как какая-то дорогая вещь! Я представляю, что он стоит тут, слушает, пережидает бурю, пока из меня не выйдут все гневные слова.

Моя рука скользит вниз по плоскости живота, вниз, вниз, между ног, и я вспоминаю все хорошее, пока не прикусываю губу, чтобы не кричать его имя.

Где-то между штормом и наступающим за ним успокоением я засовываю письмо Ника в карман, так и не распечатав. И я знаю, что уезжаю.

Библиотекарша поняла бы меня, говорю я себе, вырывая карты Европы из ее бесценных географических атласов. Она бы поняла.

Неделя тянется мучительно долго.

Понедельник ползет. Вторник еле волочится. Среда бредет, спотыкаясь, словно пьяный, подыскивающий подворотню, чтобы отлить. Даже Рождество приходит быстрее.

В четверг до меня доносится знакомое тарахтенье. Автобус уже слышно, хотя он едет за несколько кварталов отсюда. Тем не менее я натягиваю ботинки, хватаю рюкзак и бегу, бросая через плечо свои «прощайте». Добрые пожелания летят мне в спину, как стрелы. Они бьют без промаха — прямо в сердце. Мне с трудом удается сдерживаться, чтобы не обернуться и не взглянуть на людей, ставших мне родными. Но мне нужно уходить. Я должна разыскать Ника, если его еще можно разыскать.

Свежий утренний воздух кусает мне лицо. Я подпрыгиваю, чтобы согреться.

Автобус останавливается, свистя. С шипеньем открываются двери. За рулем тот же самый парень.

— Еще вопросы?

— Мне нужно ехать.

Он секунду думает.

— Куда?

— В аэропорт.

Я скидываю ремень рюкзака с плеча и протягиваю ему плату: пакет шоколадных пирожных с ореховым кремом. Он выхватывает его из моих рук и сует у себя между толстых ног.

— Куда же еще, — ворчит он.

Скрипят амортизаторы, когда мы поворачиваем за угол. Старая школа скрывается из виду, возможно, навсегда. В круглом зеркале на лобовом стекле автобуса я вижу, как водитель сдирает обертку с пирожного. Его взгляд встречается с моим, и в нем проскальзывает что-то первобытное, когда парень начинает украдкой жевать. Не трогай, не отдам. Мое.

Я опускаю руку в накладной карман рюкзака, нащупываю там мягкое тело Фини и понимаю, как ненавижу этот мир, в котором каждый теперь сам за себя.

 

Глава 21

Сейчас

Самый легкий путь из одного города в другой — это хайвей. Самая короткая дорога та, которую наши ноги проложат для себя сами. Проблема, связанная с первым, заключается в том, что мы слишком открыты. Каждое наше движение будет на виду у швейцарца.

Я вспоминаю его слишком быстро зажившую рану и думаю, не та ли самая магия помогла ему не поддаться смерти, к которой я его подтолкнула?

В моем сознании кипит ожесточенный спор. Пойти через горы и быть в укрытии или идти по хайвею, подвергаясь риску открытого столкновения?

— Ты не сможешь идти по горам, — говорит Ирина.

Я понимаю, что она права. Ни она, ни я не обладаем проворностью горных козлов.

Я киваю. Спорить больше не о чем. По крайней мере если мы будем на открытом пространстве, то и наш враг тоже.

Мы тщательно прячем наши личные страдания и, следуя совету Элеоноры Рузвельт, делаем то, что, как нам кажется, мы сделать не в состоянии. Я погружаюсь в мысли о Нике. Он жив там, в вечности.

В голове теснятся числа. Я разделила общее расстояние на отрезки, которые мы сможем без перенапряжения преодолеть за день. Всего сто сорок миль. Это ничто по сравнению с переходом по Италии, но удивительная особенность прошлого заключается в том, что чем больше оно отдаляется от настоящего, тем большим глянцем покрывается. Те преодоленные мили теперь кажутся легкими и приятными, пройденными спокойной, расслабленной походкой, в то время как предстоящие чреваты трудностями и опасностями. Наверное, это потому, что швейцарец шел вместе с нами, а не преследовал, как сейчас, хотя и должен быть уже мертвым и безопасным.

Мои чувства разделились на две команды: одна распекает меня за то, что я не дождалась, когда его тело остынет на койке, другая, ликуя, рукавом стирает с моей души черное пятно. Посередине находится мое сердце, ратующее за то, во что оно верит: в этой скалистой греческой глуши мы с ребенком будем в большей безопасности.

Солнце движется быстрее нас, взбираясь наверх над нашими головами и скользя затем вниз. К тому времени когда на горизонте возникает небольшое нагромождение камней, мои плечи уже превращаются в бекон. Лицо горит. Спасибо тем богам, которые меня сейчас слышат, за то, что у меня нет зеркала. Не думаю, что я вынесла бы свой вид.

У Ирины кожа от природы оливкового цвета, и она чувствует себя получше. Цвет ее кожи становится насыщеннее, в то время как моя горит огнем. Она протягивает руку, указывая на отдаленное скопление камней.

— Ты веришь в Бога?

— Прямо сейчас, сегодня я верю в то, что, если Бог существует, он ублюдок. На тот случай, если мы выживем, я оставляю за собой право изменить свое мнение.

Она склоняет голову, и я при помощи жестов объясняю ей. Губы Ирины пытаются изобразить улыбку, но по тому, как она притрагивается пальцами к своим шрамам, я вижу, что это больно. И я меняю тему, поскольку не хочу, чтобы эта добрая женщина испытывала боль. Она уже достаточно натерпелась.

— Что это там?

— Гробница Панагии. Ты знаешь, кто это?

Я киваю.

— Мы называем ее Дева Мария.

— Мы остановимся, и я помолюсь ей о твоем ребенке.

— Спасибо.

Моя внутренняя религиозная система сломана, но Иринина — нет, и, возможно, этого достаточно.

Мы идем дальше, наши шаги по мостовой отдаются странными звуками. Тяжелые удары моих ботинок. Легкое шарканье мокасин на резиновой подошве Ирины. Цоканье ороговевшего вещества копыт Эсмеральды. Медленно приближаемся к усыпальнице, которая постепенно обретает четкие контуры. Кто-то потратил время на сооружение этого монумента, тщательно подобрав камни, положенные рядами на толстый слой раствора, и каждый побелив известью. Внутри помещения с полукруглым сводом — богато вызолоченный портрет Девы Марии, улыбающейся так, словно она знает, что грядут лучшие времена. Хотела бы и я разделить ее оптимизм. Хотела бы я не считать ее счастливой дурой. Над ее увенчанной нимбом головой висит бронзовый колокол, а еще выше, под потолком склепа, — белый крест как напоминание путешественникам, если они забудут, что старые греческие боги отправлены в отставку. По крайней мере для видимости.

Ирина крестится, подходит к колоколу, собираясь вывести его из дремоты, но я останавливаю ее. Моя осторожность как будто бы и неуместна: мы и так на виду, и любой, имеющий глаза, не может не заметить нашего присутствия. Но, как можно предположить, призрак швейцарца не единственная преследующая нас опасность. Колокольный звон наверняка разбудит все, что таится на склонах холмов, обрамляющих эту дорогу.

Мы молча молимся, погрузившись в свои мысли. Я молюсь за своего ребенка, за Ника, за Ирину и Эсмеральду. За всех, кого я люблю, и за мертвых. За себя я не молюсь. Потом мы едим крекеры в шоколадной глазури, и Ирина спрашивает меня, почему я не сделала этого. И я говорю ей, что считаю глупостью таким образом искушать судьбу, которая веселится за счет человечества.

Вдруг Эсмеральда подается вперед, ее зерно разлетается во все стороны и под ударами копыт размалывается в муку. Она кричит, словно от боли. Я вскакиваю, пытаюсь ее успокоить.

Ирина склоняется, поднимает что-то с земли.

— Смотри.

На ладони у нее лежит камень, коричневый от запекшейся крови. Я вскидываю голову. Прикрывая ладонью глаза, я осматриваю склоны холмов в поисках признаков присутствия нашего врага.

Но ничего нет.

Мое хрупкое самообладание начинает давать трещины, пока я не отталкиваю своего внутреннего здравомыслящего советчика в сторону.

— Будь ты проклят! — ору я сквозь сложенные рупором ладони.

Смех эхом разносится среди холмов.

Мы спим по очереди, в точности так же, как мы это делали с Лизой. Но в отличие от несчастной девочки, Ирина педантично выполняет возложенные на нее обязанности. Днем мы идем и идем, пока однажды не меняется окружающий ландшафт. Теперь дорога накрыта густым лиственным пологом, который скрывает нас от солнца, погружая в прохладную тень. Жар моей кожи стремительно спадает. Я вздыхаю с облегчением. Даже Эсмеральда воспрянула духом. Чувство опасности подстегивает нас, заставляет идти быстрее, но в тени так хорошо, что хочется, чтобы она никогда не кончалась.

Прямо перед поворотом дороги глубоко в землю воткнут знак.

— Ламия, — читает Ирина. — Половина.

По карте я определяю, что она имеет в виду: мы на полпути к нашей цели. На полпути к Нику.

— Вы были здесь раньше?

— Да, на автобусе. Тут… — Она изображает процесс еды.

Так и есть, дальше по дороге мы подходим к придорожному ресторану, весь его фасад сделан из стекла, снаружи расставлены столики для пикников с зонтами от солнца, когда-то ярких и праздничных. Теперь их никто не заносит в помещение в непогоду, и вылинявшая, изорванная ткань хлопает на ветру. По обочинам стоят брошенные туристические автобусы в ожидании пассажиров, которые больше никогда не войдут в них и не заплатят за проезд. Их сиденья манят нас, предлагая соблазнительную возможность отдохнуть с удобством.

И мы принимаем приглашение. Тут сохранился запас питьевой воды, да и в туалетах чудесным образом вода по-прежнему выполняет свою функцию.

— Расскажи о нем, — просит меня Ирина, когда мы усаживаемся на плюшевые сиденья.

— О ком?

— О твоем муже.

— Ник мне не муж.

— Ну и ладно.

Я встаю, дважды проверяю, закрыта ли дверь, и радуюсь тому, что стекла тонированы и солнце едва проникает сюда. Эсмеральда перед нами, там, где для нее есть немного свободного места. Я глажу ее по спине, затем сажусь, давая отдых уставшим ногам.

— Рассказывать особенно нечего. Он уехал. Я отправилась за ним.

— Зачем?

— Потому что люблю его. Вы когда-нибудь раньше любили?

— Один раз. Наверное.

— Вы бы последовали за ним?

— Может, да. А может, нет. Его убили.

— Приношу свои соболезнования.

— Это было много лет назад.

— Все равно.

Мы недолго молчим. Потом она говорит:

— А что ты станешь делать, если он мертв?

Я думаю об этом, хотя такая возможность делает мою жизнь настолько мучительно пустой, что каждый вдох подобен ножевой ране.

— Оплакивать его вечно.

— Что здесь?

Я показываю на карте пространство за Ламией.

— Больше. — Она изображает деревья и горы. — Дальше вода.

Мы продолжаем путь. Интересно, где сейчас швейцарец?

— Как ты ее назовешь?

Смотрю на нее с удивлением.

— Я не знаю.

— У тебя еще есть время. В Греции детям не дают имени до…

Она перекрещивает себе лоб.

— Крещения?

— Да. До тех пор их зовут дитя.

Я пробую.

— Дитя.

— Он знает? Мужчина.

— О ребенке?

Она кивает.

— Нет.

— Что он станет делать?

— Я не знаю, — отвечаю честно, поскольку до сих пор эта мысль ни разу не приходила мне в голову.

— Не переживай.

Слишком поздно.

Мы проходим через небольшие городки. Теперь они призраки, мертвые и бессмысленные. Раньше они служили людям, но люди больше не поддерживают в них жизнь. Сейчас дома́ стали бесполезными лачугами. И даже деревья выглядят уставшими. Жара высасывает жизнь из этих краев. Мы останавливаемся, ищем пропитание, но скоропортящиеся продукты давно вышли из срока годности, превратившись в гниющую слякотную массу внутри упаковки. Иногда попадаются конфеты и печенье, и мы их жадно съедаем, а то, что съесть уже не в состоянии, прибавляем к нашим запасам.

Ветер доносит соленый привкус. Кроме него есть что-то еще, подобное резкой кислоте, как будто от новых медных монет. Я догадываюсь, что это. Я встречала этот запах раньше. Ирина тоже, но она ничего не говорит.

— Я чувствую запах крови.

— Да, — тихо произносит она.

— Мне очень жаль, что так получилось с вашей сестрой. Но она была не права, вам надо было остаться. Со мной вы не будете в безопасности.

— Мне нужна причина.

— Чего? — спрашиваю я.

— Существования.

Мы встречаем трех цыганок, они не смотрят нам в глаза, когда мы проходим по улице. Напряженность и бдительность и с их, и с нашей стороны. Их одежды, не сочетающиеся друг с другом, висят на телах женщин, словно бесформенные куски материи.

— Прошу прощения, — говорю я, когда мы оставляем их позади себя.

Одна из них, невысокая, останавливается, поворачивается и смотрит на меня из-под тяжелых век. Я протягиваю ей пригоршню конфет, и она берет их.

Они продолжают свой путь, мы тоже.

Ирина бросает на меня взгляд.

— Доброта ничего не стоит, — говорю я.

У берега океана стоит стул, на нем сидит пожилой мужчина. Подступающий прилив обхватил его лодыжки, но старика это не беспокоит. На коленях у него марионетка, с умным выражением личика и деревянным спокойствием. Они одновременно поворачивают к нам головы, как только наши шаги становятся слышны. Старик машет нам рукой, а потом снова устремляет свой взгляд на океан. Кукла продолжает смотреть на нас. Когда мы приближаемся к ним, я вижу, что кукла сделана не из дерева, а из живой плоти и кожи, похожей на бумагу. Затем она тоже отворачивается, и они продолжают свой совместный дозор.

Ветер хлещет все вокруг с безумной яростью. Стена дождя остервенело налетает со стороны океана, вымачивая нас так основательно, что я уже не помню, как это — быть сухой. Напоминание об Италии.

Убежище появляется в виде церкви, маленькой и скромной, но сухой. Мы запираем двери изнутри на засов и слушаем, как они колотятся на своих старинных петлях. Христос оплакивает нас сверху, со своего креста. Если бы он мог предложить нечто большее, чем слезы из краски! Я перехожу от одного витражного окна к другому и выглядываю наружу. Ничего не видно, кроме беспрерывно скатывающихся по стеклу капель дождя. Я брожу по церкви, изучая наше пристанище. В конце концов я оставляю это занятие и погружаюсь в свои мысли, устроившись на одном из немногочисленных сидений. В отличие от американских церквей, в греческой православной совсем мало стульев. Основная площадь отведена для стоящих.

Неудобства стали уже привычны, и я не замечаю, что морщусь, пока передо мной не опускается на колени Ирина, которая смотрит на меня широко открытыми, обеспокоенными глазами.

— Это ребенок?

— Нет, не думаю. Это в спине.

— Это ребенок.

— Слишком рано.

— Да, раньше так было. Но теперь? Кто знает.

— Это не ребенок.

Не должен быть. Не сейчас.

Но, по правде говоря, я сбилась со счета. Или, может, время забыло обо мне.

Буря бушует и ярится, но мы в безопасности под нашим колпаком из камня и дерева. Наша мокрая одежда флагами свисает с алтаря. Как и в любом другом православном храме, в этом имеется солидный запас тонких свечей, предназначенных для молитв. Мы их не зажигаем. Зачем навлекать на себя беду освещенными окнами? Мы втыкаем их поглубже в подставки с морским песком и с тихим отчаянием возносим свои молитвы.

Первая смена моя. Я усаживаюсь на алтарь так, чтобы смотреть Иисусу в глаза.

— У меня к тебе есть претензии.

— Я слушаю.

— Твой отец допустил всеобщую смерть.

— Нет. Вы все были во власти свободной воли одного человека.

— А как же все остальные? Как же наша свободная воля жить?

— Он сделал выбор за всех вас. Руководствуясь эгоистическими мотивами, но это все равно свободный выбор. Мой отец не может вмешиваться в происходящее. Он даже не мог остановить предательство Иуды.

— Значит, ты считаешь, что все так и должно быть?

— Я говорю, что так есть. Значение имеет то, что вы делаете сейчас.

— Ты планируешь вернуться?

— Кто-то еще остался, кто будет в состоянии это заметить?

— По правде говоря, я не верю в тебя.

Его слезы — высохшая краска.

— Я и в себя не верю тоже.

Пока мой ангел-хранитель в шрамах стоит на часах, я могу встретиться с Ником. Чувствую себя как тинейджер, выскальзывающий через окно спальни; часы бодрствования — это моя тюрьма, в то время как настоящая жизнь наступает в обрывочных снах.

Мои пальцы лениво рисуют круги на гладкой коже его груди. Его тепло вполне реально, а не плод воображения моего необузданного ума.

— Мне приснилось, — говорит он, — что ты прошла полмира, чтобы найти меня.

— Это неправда.

В его темных глазах немой вопрос.

— Я летела на самолете, ехала на велосипеде, пересекла море на корабле.

«Я люблю тебя», — пишут мои пальцы на его груди.

— Я же просил тебя остаться.

— Я не могла. Ты — все, что у меня есть. Ты и наш ребенок. Моррис умерла, я тебе говорила?

Он гладит мои волосы.

— Она сама мне говорила.

— Ты разговаривал с ней?

— Она здесь.

— Где? Не может быть, я видела, как она умерла.

— Здесь, рядом.

Просыпаюсь с щемящим чувством в сердце, как будто что-то — я даже не знала, что оно мне нужно, — было отнято у меня прежде, чем я успела это полюбить.

Этот сон измазал мое настроение чем-то густым и отталкивающим, испортив мне день. Чтобы не накинуться на Ирину только потому, что она попала под горячую руку, я сажусь на корточки в ближайшем к дверям углу. Теперь, когда не нужно беспрерывно шагать по мостовой, боль внизу спины немного утихла.

Дождь, проклятый дождь льет и льет, пока меня не начинает тошнить от этого звука. Его монотонность не нарушается раскатами грома, ливень не уменьшается до моросящего дождика. Нескончаемый одинаковый дождь.

Моя очередь дежурить приходит и проходит, и я опять сплю. Мы с Ником сидим друг напротив друга в его прежнем кабинете, в том, где я впервые рассказала ему про вазу.

— Ящик Пандоры, — говорит он. — Я тебе предложил открыть его.

— В этом нет твоей вины.

— Нет. Но есть в том, что ты здесь.

Он записывает что-то в блокнот.

— Тебя здесь не должно быть.

— Во сне?

— В Греции. Я должен был тебе сказать. Почему ты не прочла мое письмо?

— Я не знаю.

— Я твой врач, Зои. Расскажи мне.

— Потому что боюсь.

— Чего ты боишься?

— Того, что внутри.

— А что, по-твоему, внутри?

— Что-то такое, что лишит меня надежды. Я не могу этого допустить. Мне нужна надежда. Мне необходимо надеяться.

Он встает, стаскивает с себя через голову футболку, бросает ее на стул. Я беру его за протянутую руку, и он, развернув, прижимает меня спиной к твердым мышцам своей груди. Он щиплет мой сосок, сильно, так что я вздрагиваю и стенаю одновременно. Я чувствую его горячее дыхание у себя над ухом, и это заставляет мою кровь вскипеть.

— Мне нужно разбудить тебя, дорогая.

— Но я хочу тебя.

— Дорогая, проснись. Сейчас.

Невидимая рука вытаскивает меня из сновидения. Ахнув, я оттуда перелетаю сюда. Чистый яркий свет льется через стекла, окрашивая все цветами радуги. Дождь закончился.

— Привет, солнышко, — говорю я.

Ирина стоит у дверей, прижав ухо к щели. Разноцветные пятна пляшут на ее блестящих шрамах. Ее лоб пересекают тревожные морщины. Стряхнув с себя остатки сна, я подхожу к ней.

— Что? — произношу я одними губами.

Она смотрит мне в глаза.

— Снаружи кто-то есть.

Меня это не удивляет. Вопрос был лишь в том, когда он придет.

Ирина наблюдает, как я вооружаюсь. Мясницкий нож, пекарский ухват. Я бездомный ниндзя, подстегнутый гормонами беременности.

— Ты не можешь.

— Могу.

Ее плохое понимание языка не удерживает меня от объяснений.

— Так я могу контролировать ситуацию. Диктовать свои условия. Там, снаружи.

Глупая. Разозленная. Загнанная в угол. Страшно от всего этого уставшая. Все это обо мне. Все это во мне, когда я шагаю в ослепительный свет. Секунду я ничего не вижу, я беспомощна. Постепенно яркость снижается. Мои зрачки делают свою работу, сильно уменьшаясь, в то время как точка на горизонте разрастается.

— Ты должен быть мертв, — говорю я ему.

— Тем не менее я здесь, американка.

— Я убила тебя. Я видела, как ты умер.

— Ты видела, как я держал дыхание, пока ты уматывала, как трусиха. Ты неудачница во всем.

— Ну давай, мерзавец. Ты и я. Прямо здесь.

Я, должно быть, представляю собой замечательное зрелище: круглая, налитая в середине и худая, так что кости выпирают из-под кожи, во всех остальных местах. Даже усиленное питание шоколадом не прибавило жира тощему телу. Мой ребенок забирает все, что я съедаю, но так и должно быть. Матери жертвуют всем, чтобы их дети ни в чем не нуждались. Хотя я и не прочла всех нужных книг, мне это все-таки известно.

Швейцарец такой же изможденный, как и мы. Пугало с самомнением. Не та развязная, расслабленная самоуверенность, как у Ника. Больше похоже на то, что, надев на себя маску и подойдя к зеркалу, он сказал себе: «Да, вот таким я хочу быть». Все в швейцарце ненатурально, и сейчас я это вижу.

Он смотрит на меня с маниакальной зачарованностью.

— Жду не дождусь, когда разрежу тебя от шеи до пупа, американка. Рассеку тебя, как дыню.

— Так, как ты это сделал с Лизой?

Мы ходим один вокруг другого. Нескончаемое движение.

— Нет. Тебе я сохраню жизнь. По крайней мере до тех пор, пока существо у тебя внутри не начнет дышать самостоятельно. Затем я разрежу его тоже, кусок за куском.

— Есть кое-что такое, чего мужчины в женщинах никогда не поймут до конца.

— Что же это?

— Самое опасное место в мире находится между нами и тем, что мы любим.

— Это туфельки, украшения и развлечения?

— Это люди.

Мои слова бьют шрапнелью прямо ему в лицо.

— Вещи не имеют значения. Только люди.

— То, что растет у тебя в утробе, не человек. Это отброс. Бога, медицины, науки.

Его голос звучит так, словно играют на дешевой скрипке. Ноты как будто есть, а мелодии нет. Звук плоский и пустой.

— Мой ребенок в порядке.

— Ты этого не знаешь. Не можешь знать наверняка. Разве ты не лежишь иногда без сна и не думаешь: «А вдруг я произведу на свет монстра?» Ты их уже видела. Мы вместе их видели, не так ли? Существа, чьи кости и плоть мутировали. Вспомни окостеневшее существо в Дельфах. То, что я с ней сделал, — это акт милосердия.

— Кто ты такой, черт возьми, чтобы приходить и раздавать направо и налево это свое… милосердие?

Он заводит руку за спину, вытаскивает украденный у итальянца пистолет.

Я падаю на колени, хватаюсь руками за голову. Вижу Ирину в обрамлении дверного проема. В руках у нее какая-то большая консервная банка. Что в ней, я не могу разобрать. Мозг быстро подбирает подходящий вариант. Ананас. Думаю, это ананас. Я понимаю, что Ирина собирается сделать: ударить его по голове, чтобы она превратилась в розово-серое месиво. Я ее не виню — он убил ее сестру. Но я не могу позволить ей сделать это. Сразу она не дотянется, и у него будет достаточно времени, чтобы выстрелить. Она не поймет, но я должна защитить свое. А сейчас она — часть того, что принадлежит мне. Моя раскиданная по миру семья изгнанников.

— Стойте!

Она не слушает. Возможно, ее англо-греческий внутренний переводчик дал сбой. Может, он слишком медленно работает. Или, что не исключено, ей все равно — настолько сильно она хочет, чтобы он был мертв. Ирина бросается вперед. Швейцарцу хватает времени, чтобы обернуться и остановить ее ударом пистолета. Он бьет по ее изувеченному шрамами лицу. Тугая блестящая кожа лопается, льется кровь. Она отлетает в сторону, валится на землю, хватаясь за разбитое лицо. Законы физики не на стороне проигравших схватку. Сила земного притяжения несет их туда, куда хочет.

Он обходит нас кругом, победитель в этом раунде, и тычет в меня пистолетом.

— Вставай. Иди.

 

Глава 22

Две негодующие женщины пребывают в молчании. Удивительно, поскольку можно было бы ожидать, что мы будем похожи на свистящие чайники, в которых бурно кипит вода. Эсмеральда как будто приклеилась к моему боку, тащится рядом, замедляя шаг, когда я это делаю, и останавливаясь, когда останавливаюсь я, что происходит не так часто, как хотелось бы.

— Не останавливайтесь, — говорит он.

— Нам нужно попить.

Пауза.

— Хорошо.

Самое ценное сокровище Греции никогда не упоминается в туристических проспектах. Родниковая вода, стекающая с гор, подается в краны, встречающиеся там и тут. Они торчат из богато украшенных мраморных или каменных стенок. Первой подходит Ирина. Потом Эсмеральда. Швейцарец показывает, что я должна наполнить для него бутылку, что я и делаю. Затем я пью за моего ребенка и за себя. Утолив жажду, мы идем дальше.

Еще в церкви швейцарец забрал мою карту. Названия населенных пунктов, которые Ирина читает на дорожных указателях, не те, что должны быть. Я догадываюсь об этом по ее взглядам, которые она украдкой бросает на меня. Солнце, как и раньше, встает там, где должен быть восток, и садится там, где должен быть запад. Мы по-прежнему идем на север, но по прибрежной дороге, жмущейся к морю.

— Почему мы идем по этой дороге?

Он не отвечает.

Можно догадаться почему. Он обеспокоен тем, что мы встретим Ника, одного или, может быть, с кем-нибудь еще. Он боится нарваться на засаду. О своих планах я ему рассказывала совсем немного, только в общих чертах, поскольку была вынуждена действовать скрытно, сосредоточив все свои внутренние силы на выживании и достижении своей цели. И эта моя намеренная скрытность принесла ожидаемые плоды, которые не могут не радовать: не имея точного представления о моих намерениях, он вынужден действовать, исходя из предположений.

— Я не думала, что швейцарцы трусливы.

— Я не труслив, американка.

— Расскажи мне что-нибудь.

— Что ты хочешь услышать?

— Почему ты ведешь нас на север? Почему не назад, в Афины?

— Я хочу добраться домой. В Швейцарию.

— Что же ты здесь делаешь? Италия ближе к Швейцарии.

— Мои дела тебя не касаются.

— Чушь собачья. Ты сделал так, что они теперь и мои тоже. Если ты собираешься меня убить, хотя бы объясни, что происходит.

— У меня здесь есть кое-какие дела.

Он не видит моих поднятых бровей, потому что идет позади меня.

— Теперь нигде не осталось никаких дел.

— Ты ничего не знаешь, американка.

Он поднимает руку, тыкает дулом пистолета Ирине в щеку.

— Что случилось с ее лицом?

— Ожоги. Несчастный случай в детстве.

— Они выглядят свежими.

— Сгорели на солнце.

Я не выдаю секрет Ирины и продолжаю идти.

Она благодарит меня позже, когда швейцарец отходит отлить к стене автозаправочной станции. Я сжимаю ладонь женщины, жалея, что втравила ее в происходящее, но при этом эгоистично радуюсь, что я не одна.

Приходит ночь, а также все, что ей сопутствует; дневные заботы уносятся прочь. Она пришла не с пустыми руками, у нее для нас подарок: маленький отель, словно белое ванильное пирожное, прижался к изгибу дороги. За кованой оградой плавательный бассейн, притворившийся болотцем, прикрылся гниющими листьями и плесенью. Эсмеральда ждет, пока мы бродим внутри. Швейцарец идет позади нас. Всегда за спиной и с пистолетом в руке.

Внутри — мертвецы. Они лежат на белоснежных когда-то в прошлом простынях, обретя последний приют далеко от дома. Даже бриз не в состоянии унести этот удушающий запах смерти в море.

— Выносите матрас на улицу, — бросает швейцарец.

Мы берем двуспальный матрас из пустого номера. Кровать аккуратно застелена, и мы, ничего не трогая, несем его туда, куда хочет швейцарец. Наконец матрац упирается в железный забор. Я жду, что наш мучитель распорядится принести еще один, но он молчит.

— Это для нас? — спрашиваю я.

— Да.

— А как же ты?

— Такие удобства нужны лишь бабам и слабакам.

Меня едва не тошнит от его слов.

— Спасибо.

Он зло смеется.

— Вам нужно отдохнуть. Скоро мы будем в Волосе.

Какие у тебя могут быть там дела, мерзавец?

Мы с Ириной делим не только постель, но и наручники: швейцарец не оставляет никаких шансов. Этой ночью Ник ко мне не приходит. Я слишком глубоко погрузилась в сон, завернувшись в свежие простыни и положив голову на подушку, мягче которой я не видела в жизни. Надеюсь, он меня простит.

— У вас неприятности, дамы? — спрашивает нас русский и представляется: — Я Иван.

Он в плавках. Для человека, живущего в умершем мире, незнакомец выглядит прекрасно. Здоровый, не истощенный, хотя и слишком худой.

Дуло пистолета сильно давит мне в спину.

Я улыбаюсь, надеясь, что мои слова звучат убедительно:

— У нас все в порядке. Спасибо за заботу.

— Куда вы направляетесь?

— Проведать родственников за Волосом. Вы знаете, где это?

Он чешет затылок, оглядывается через плечо.

— Да, по этой дороге.

— Как…

Моя голова взрывается, барабанная перепонка растягивается до возможного предела. У Ивана нет времени осознать сюрприз до того, как пуля пробивает его правый глаз. Он валится на землю, навсегда оставшись дружелюбным и участливым. Навсегда русский.

Прижав ладони к ушам, я ору на убийцу:

— Что с тобой, мать твою? Что? Он только хотел помочь. Что за проблема у тебя в голове?

Швейцарец обходит меня, пинает Ивана ботинком.

— Иди.

— Волос, — читает Ирина на дорожном указателе.

Торжественный хор не возвещает о появлении города или нашем прибытии в него. Он просто возникает над пыльным маревом, лабиринт бетонных глыб различных геометрических форм. «Либо принимайте меня таким, как есть, либо уходите, — говорит он. — Мне все равно». Возможно, я приписываю этому городу свои субъективные переживания, густо окрашивая сомнением многоквартирные коробки с безлюдными балконами. Мои собственные страхи делают его угрюмым. Пустующие кафе, выстроившиеся в ряд вдоль пешеходной набережной, как будто насмешливо вопрошают: «Неужели люди, эти ничтожные существа, думают, что они выдержат?» Корабли и лодки, постепенно тонущие в гавани, словно повторение того, что было в Пирее. Здесь они погрузились в воду немного ниже, словно устали сопротивляться силе земного притяжения и соли. «Арго» ожидает на своем пьедестале аргонавтов, которые уже никогда не отправятся в плавание.

Странно ощущать родство с объектами, созданными из металла, но в своих костях я чувствую такую же тяжесть, которая как в зеркале отражается в их покорности водной стихии. Хотя, в сущности, металлы происходят из земли, да и наши тела тоже превратятся в землю, когда станут нам больше не нужны, так что, возможно, у нас есть общий предок. Некоторые люди более упруги, чем другие, а некоторые металлы мягкие, как плоть.

Я так погрузилась в собственные мысли, что, услышав слова швейцарца, не уловила их смысла.

— Что?

Он толкает меня пистолетом.

— Я говорю, мы останавливаемся здесь.

Для пополнения запасов, предполагаю я. Или, возможно, чтобы отдохнуть.

— Прямо здесь?

— Нет, там.

Мой взгляд следует в направлении, указанном дулом его пистолета, к кладбищу морских судов. Среди тонущих кораблей выделяются несколько: маленькие деревянные рыболовные лодки, раскрашенные в яркие жизнерадостные цвета, как на открытках.

— Не понимаю.

Он идет, потом становится прямо перед нами, поднимает пистолет и стреляет в Ирину. Льется кровь. Ее очень много. Я не могу понять, откуда она идет, только вижу, что из тела Ирины хлещет ярко-красный фонтан. Она падает мне на руки, и я опускаюсь вместе с ней на землю, пытаясь найти рану. Нахожу ее в дюйме ниже ребер. Совсем крохотная, думаю я, прижимая ладонь к ране. Настолько маленькая, что я даже не могу засунуть внутрь палец, чтобы остановить кровотечение, закрыв дыру так же, как сделал голландский мальчик, который заткнул течь в плотине.

Слышен шум удирающих отсюда живых существ, сохранивших достаточно от человека, чтобы испугаться выстрела. Или настолько животных, чтобы шарахаться от громких звуков.

Мои зубы сжаты натянутыми, как пружины, мышцами лица. Всю силу воли я употребляю на то, чтобы не броситься и не разорвать ему глотку зубами, как какой-нибудь обезумевший зверь. Но это он толкнул меня на грань отчаяния, как будто выясняя, сколько я должна понести потерь, прежде чем мой рассудок даст трещину.

— Чего еще ты хочешь? — говорю я, преодолевая боль в зубах, вызванную сильным напряжением. — Что еще?

— Твоего ребенка.

Омерзение наполняет меня до тех пор, пока я не начинаю излучать чистую ненависть. Удивительно, почему она не обретает материальной оболочки и не убивает его?

— Так много людей подхватило «коня белого». Почему ты не один из них?

Он смотрит на меня.

— Я — один из них.

Неожиданность сшибает меня, как налетевший автомобиль.

— И что она с тобой сделала?

— Ничего.

— Вранье. Болезнь меняет каждого, кого не убивает. Что она сделала с тобой?

— Она сделала меня сильнее. Лучше. Я дольше могу задерживать дыхание. На мне все быстрее заживает.

Если бы я была в состоянии, то посмеялась бы над этим удивительным парадоксом.

— Ты ненавидишь своих собратьев? В этом дело? Отбросы ненавидят сами себя.

Он ничего не говорит в ответ, только сжимает мое предплечье своими стальными пальцами и тянет, пока Ирина не валится на землю.

— Иди, — говорит она.

— Идем, — говорит он мне.

— Зачем? Зачем было ее убивать?

— Меньше ртов кормить.

— Я тебя ненавижу.

— Мы не в детском саду. Жизнь — это не борьба за симпатии публики. Побеждает сильнейший.

Он тащит меня. Подошвы моих ботинок скользят по бетону. Я повисаю мертвым грузом, бьюсь. Все, что угодно, лишь бы усложнить ему задачу. Он хочет, чтобы я была жива. Я ему нужна живая. Это значит, что еще не все потеряно.

— Я собираюсь убить тебя при первой же возможности, — говорю я ему.

— Верю. Но у тебя такой возможности не будет.

— Посмотрим.

Он бьет меня ладонью по лицу. Горячие слезы злости наполняют мои глаза. Я не хочу плакать, но у моего организма свои соображения.

— Твоя подруга скоро умрет. Смотри.

Он хватает меня за подбородок, заставляет посмотреть на нее. Ирина сидит в ярко-красной луже. Пар завитками поднимается над кровью. У меня возникает безумная мысль, что, если бы я прижала к ране этот горячий бетон, он бы запечатал ее.

— Не вздумай умереть! — кричу я ей.

Швейцарец хохочет.

— Ты никого не можешь спасти. Ни англичанку, ни эту тварь, ни саму себя.

— Не умирай, — повторяю я снова и снова, поднимаясь по трапу на борт покинутой яхты. В игре «камень, ножницы, бумага» стекловолокно побеждает металл. Рукотворное опять переживает вышедшее из земли.

Одно кольцо наручников охватывает мою руку, другое защелкивается на поручнях. Мой захватчик разгружает Эсмеральду и уносит поклажу в каюту.

— Куда мы направляемся?

— Я собираюсь домой со своим ребенком. Строить новую Швейцарию.

Но не я. Меня он вышвырнет за борт, как только я выполню свое предназначение. Интересно, собирается ли он сохранить мне жизнь до тех пор, пока я смогу быть кормилицей собственного ребенка?

Ирину отсюда не видно, я изгибаюсь, чтобы разглядеть ее, и не обращаю внимания на вгрызающийся в кожу металл. «Я с тобой, — мысленно говорю я ей. — Я не хочу, чтобы ты умирала в одиночестве. Прости меня».

Мое лицо горячее и мокрое, и я уже не знаю, то ли это пот, то ли слезы.

Швейцарец уходит, забирает с собой Эсмеральду. Она покорно следует за ним.

— Не смей причинять ей вред.

Мои губы иссохли и потрескались, больно говорить. Кожа лопается и кровоточит. Он ничего не отвечает и постепенно удаляется. Я знаю, что он вернется, потому что у меня то, что ему нужно.

Теперь остаемся только я и Ирина или, может, это я и призрак Ирины. Жива ли она до сих пор? Я не могу различить. Солнце выжигает мне сетчатку, пока в глазах не начинает рябить от пятен. Я наклоняю голову, пытаясь спрятать лицо от немилосердных лучей. Моя сожженная солнцем кожа сгорает еще больше. Если я не позабочусь о себе, мне придет конец от инфекции. Я едва не смеюсь — настолько ничтожными кажутся бактерии, если учесть масштаб всемирной катастрофы.

Я не заметила, что заснула, пока крики швейцарца не стряхнули с меня сон. Он ходит по набережной, размахивает пистолетом и бранится на своем родном языке. Прикрываясь рукой от солнца, я пытаюсь увидеть то, что вызвало его гнев.

Ирина. Она исчезла. Все, что осталось после нее, — это покоричневевшее пятно. Солнце и жаждущий бетон выпили из него влагу. Но нигде нет истекающего кровью тела женщины, которое их напоило. Я вздрагиваю, представляя, что могло случиться. Неужели что-то ее утащило? Если это так, то насколько я была близка к тому, чтобы быть сожранной во время сна? Или ей удалось ускользнуть? Нет, это невозможно. Рана была смертельной. Такого не может быть. Просто не может быть. Но тихий голос в моей голове напоминает, что теперь старые законы биологии не действуют. Теперь возможны вещи, немыслимые ранее.

Швейцарец вбегает по трапу на палубу. Яхта раскачивается от его шагов.

— Где она?

Его вздувшиеся под розовой кожей вены похожи на червей, напившихся крови.

— Я не знаю.

— Не лги мне!

— Я ничего не видела.

— Как ты могла не видеть? Разве тебя здесь не было?

Он пальцем пронзает воздух.

— Я… спала…

— Безмозглая сука.

Яхта снова опускается и поднимается. Он возвращается и тащит за собой что-то в брезенте, а затем прячет это внутри каюты.

— Пойду поищу ее, — говорит он. — Если она до сих пор не умерла, я убью ее.

 

Глава 23

Швейцарец возвращается почти на закате, несет еще что-то. Детские вещи. Одежда и пеленки, крем, чтобы защитить младенческую кожу от пересыхания. Вещи, о которых у меня не было времени подумать, потому что я все свое внимание уделяла выживанию.

Он протягивает платье, желтое в белый цветочек.

— Что скажешь?

Слова застряли у меня в горле. Все, что в моих силах, — это отвести глаза в сторону.

Он приносит еду. Холодное мясо в консервных банках, смесь свиных губ, задниц и всяких прочих отходов производства. Холодные овощи, тоже в банках с этикетками, которые я не могу прочесть. На бумажках изображены семьи, улыбающиеся так радостно, как в реальной жизни просто не бывает. Кто так улыбается? Никто, кого я знала в этой новой жизни. Съев куски, я выпиваю жидкость. На десерт у него припасены крошечные шоколадные пирожные в целлофановой упаковке. Их я ем с жадностью, вылизывая обертки дочиста, когда ничего уже не остается. Я ем развратно и бесстыдно. Мне плевать, что он думает о моих манерах. Когда остается только привкус шоколада во рту, я спрашиваю об Ирине:

— Ты нашел ее?

— Нет.

— Хорошо.

— Скорее всего, ее сожрали звери. Или хуже того.

— Или она сбежала.

— Вряд ли. С такой-то раной, как у нее, не убежишь, — говорит он. — Как там мой ребенок?

— Мой ребенок в порядке.

— Можно?

Он протягивает руку, словно собирается дотронуться до меня. Неожиданно вежливый.

— Дотронешься до нас, и я зарежу тебя.

Холодные, спокойные, правдивые слова.

Он смеется, как будто я дурачусь.

— Я был уверен, что твоя матка пуста, как у той дурочки.

— Когда мы пойдем дальше?

— Скоро, — отвечает он.

— Чего ты ждешь?

— Своего ребенка.

Я не позволю ему забрать у меня ребенка. Не позволю. Никогда. Я скорее умру, но это именно то, чего он хочет. Мне нужен план. Мне нужно выбраться отсюда сейчас, пока не стало слишком поздно, пока я еще не мертва, а мой ребенок не у него.

Где ты, Ник? Почему ты не придешь и не спасешь нас, ты, ублюдок? Я столько прошла ради тебя. Остаток пути пройди ты нам навстречу. Пожалуйста.

Эта мысль несправедлива, Ник не может знать, что мы здесь. Но я не в состоянии ее сдержать. Она, словно реплика в комиксах, заключенная в «пузырь», выскакивает из моей головы. Того, что происходит сейчас, не должно быть. Но, как говорили в былые времена, когда еще людей было достаточно и поговорки, рождаясь, передавались из уст в уста, что есть — то есть. И с этим мне придется смириться.

Швейцарец уходит сразу после наступления рассвета. Уходит опять за вещами для ребенка, который не его. На этот раз он пристегивает меня наручниками к ножке, поддерживающей стол в этой крошечной каюте под палубой. Он высыпает вещи из моего рюкзака на пол, покрытый ковром, забирает все, что я могла бы использовать в качестве оружия. Прощайте, щипчики для ногтей, пинцет и старая портняжная булавка, ржавевшая в боковом кармане, пожалуй, лет десять. Он запирает дверь каюты. Я знаю, что его беспокоят мысли об Ирине, которая, возможно, вопреки его ложной уверенности в обратном, все-таки жива. Ничто не может быть теперь наверняка, даже наступление завтрашнего дня. Я бы даже не поставила на то, что солнце сегодня вечером закатится за горизонт.

Я лежу на полу каюты, вокруг меня все, что у меня есть в этом мире: старая одежда, карты, письмо Ника. Что мне делать?

Ковер легко поднимается с пола, и я лишь приподнимаю его, ровно настолько, чтобы выяснить, как стол крепится к полу. На болтах. Они затянуты так туго, как это только возможно.

Что я имею? Большое жирное ничто.

Боль пронзает поясницу. Я меняю позу, ложусь спиной на пол, глубоко дышу. Ребенок переворачивается вместе со мной. Я заглядываю под стол, изучаю его нижнюю поверхность. Он сделан из дешевой деревоплиты, крошащейся, если поскоблить ее ногтем. Виден небрежно начертанный номер партии. Или, может, это тайный код, имевший значение для кого-то, кто давно умер.

Увидев его, я удивляюсь, что не заметила раньше. То ли дело в беременности, то ли в истощении, то ли в крайней усталости, но мой ум не так остр, как когда-то. Однако сейчас я его вижу, вижу, и надежда робко разворачивает свои тонкие крылышки. Крышка стола прикручена четырьмя блестящими шурупами через Т-образный кронштейн. Надежда стремительно пролетела, завершив свой короткий жизненный цикл, и умерла так же быстро, как и родилась. Через кронштейн невозможно будет снять кольцо наручников. Он представляет собой одно целое вместе с ножкой стола.

Я обречена. Швейцарец отнимет у меня моего ребенка.

Почему ты не приходишь за нами, Ник?

Истекает время, которое мне отпущено. Я не могу умереть, не прочитав письма Ника.

— Этой ночью мне снилось письмо.

— Опять?

Я киваю.

— В точности то же самое письмо?

— Всегда одно и то же.

— Опишите мне его, Зои.

— Обычное, на листке бумаги. Грязное. Потрепанные края.

— Какие оно вызывает у вас чувства?

— Страх. И любопытство.

Это снова ваза. У меня нет под рукой молотка, поэтому свои страхи я распечатываю пальцами.

Дорогая,
Ник

я должен уехать. Мне мучительно больно, что приходится покидать тебя сразу же, как только я обрел тебя. Дело не столько в моих родителях, сколько во мне. Я болен. Похоже на «коня белого». Я не хочу подвергать тебя опасности. Я люблю тебя, ты это знаешь. Я надеюсь, ты чувствуешь то же по отношению ко мне. И я надеюсь, что нет. Так было бы легче. Я еду в Грецию, чтобы разыскать свою родню. По крайней мере я поеду туда и посмотрю, куда меня выведет судьба. Живи, прошу тебя.

Я люблю тебя больше, чем весь остальной мир.

Бах! Из ниоткуда налетает поезд и вышибает сердце и душу, оставляя в моем теле пустоту там, где я была до этого. Но нет, Ник не может быть мертв!

Нет.

Нет.

Я не верю в это. Я не могу в это поверить. И я не поверю в это.

Во мне осталось слишком мало душевных сил, чтобы разразиться фонтаном слез. Я — пустое пространство на грани провала в себя саму, как какая-нибудь умершая звезда. Я — черная дыра.

Холодная. Безмолвная. Вакуум.

Я сгребаю разбросанные швейцарцем вещи, аккуратно складываю их в рюкзак. Утрамбовываю. Покончив с этим занятием, я валюсь на пол, чтобы унять боль в спине. Рундуки начинают вызывать у меня интерес. Я могу дотянуться до них ногами. Если снять ботинки, я сумею большими пальцами откинуть щеколды, которые удерживают крышки закрытыми во время качки. Так я и делаю. Ящики поменьше набиты баночками с детским питанием и водой в пластиковых бутылках. Мой взгляд цепляется за что-то, ранее уже виденное, хотя и не очень давно.

Ник не может меня покинуть. Я ему не позволю. Если я это делаю, значит, он в действительности не умер. Я смогу отогнать смерть деланием.

Боль в спине усиливается, когда я тянусь дальше, дотрагиваясь до этого святого Грааля, до этой тайны тайн: прямоугольный металлический ящик, окрашенный черной блестящей краской. Швейцарец нес его с собой весь путь. И сейчас любопытство буквально съедает меня. Пальцами ноги я поддеваю его ручку. Обжигающая боль пронзает мое бедро. Судорога. Я расслабляюсь, жду, когда боль отступит, затем медленно вытаскиваю ящик из рундука и подтягиваю до тех пор, пока не беру его в руки. Замка нет, только лишь серебристая защелка. Странно, что швейцарец может быть таким легкомысленным в отношении того, что явно имеет для него большое значение. Крышка легко отскакивает, как будто только и ждала этой минуты и страстно желает, чтобы я заглянула внутрь. Но это не избавляет меня от чувства вины. Я не люблю совать нос в чужие дела, однако ради швейцарца делаю исключение. В конце концов, он оказал бы мне такую же услугу.

Металлический ящик полон фотографий. Побледневшие полароидные снимки, пожелтевшие, с заворачивающимися краями фото с запечатленными на них людьми, фасон одежды которых по воле капризной моды когда-нибудь снова может стать актуальным. Люди на фотографиях разные, но все они светловолосы, нордического типа, стройные и крепкие. Родственники швейцарца, надо полагать, ибо кем они могут быть еще?

Мои пальцы перебирают листья его семейного древа. И меня поражает тот факт, что среди множества фотографий я не вижу ни одного снимка, где бы был запечатлен он сам.

Она сделала меня сильнее. Лучше.

В поисках подсказки я просматриваю фотокарточки все быстрее и быстрее. Что с ним сделал «конь белый»? Каким образом его изменила болезнь? Вот я смотрю на зернистое изображение из какой-то газеты, и мое лицо обвисает, словно кто-то высосал из него все кости. Я пытаюсь каким-нибудь образом состыковать разрозненные части в единое целое, что имело бы какой-то положительный смысл.

Джордж П. Поуп вместе с холеной невозмутимой блондинкой. Он широко улыбается в камеру, напыщенный и горделивый, это видно даже на фотоснимке, в то время как она явно предпочла бы быть где угодно, но только не там. Вот она улыбается, но это вымученная улыбка. Мне знакомо это лицо. Я видела его уже среди последних ста или около того фотографий. Я видела его в лаборатории. В лифте. Это обиженное выражение тоже уже было. Оно на лице ее брата. Или кузена, или молодого дяди. Но я готова поспорить, что он ее брат. В противном случае зачем бы он носил с собой эти воспоминания по всему миру?

Я хочу, чтобы у меня тоже были фотографии. Хочу, чтобы мои воспоминания были запечатлены на снимках. Я хочу фото себя, и Ника, и нашего ребенка, и всех детей, которых мы могли бы родить. И я хочу, чтобы у меня была возможность смотреть на фотокарточки прошлого и смеяться с того, чем мы занимались раньше. Но такого будущего у меня, наверное, не будет, потому что оно украдено этим эгоистичным мерзавцем, этим ублюдком, который, словно змея, извивающаяся кольцами в траве, ожидает минуты, когда он сможет отнять у меня то единственное, что осталось от любимого мужчины.

Я не могу плакать. Рана слишком свежа, и все, на что я сейчас способна, — это сидеть тут бездушной куклой и рвать эти фотографии в клочья. Уничтожать их так же, как уничтожен весь мир. Красть воспоминания швейцарца, как он украл мои.

И вдруг, несмотря на то что лицо у меня сухое, я обнаруживаю, что сижу в озере, произведенном моим телом. Я знаю, что это значит: мой ребенок приходит в мир.

Роды проходят тяжело, но быстро. Возможно, слишком быстро. Я не могу определить. Меня душат пот и слезы, я хватаю ртом воздух, пытаясь хоть немного уменьшить боль. Но с каждым вдохом мое тело разрывается еще на дюйм.

— Побудь еще чуть-чуть внутри.

— Но я уже готов.

— Здесь, снаружи, небезопасно.

— Я хочу увидеть мир.

— Ах, малыш, в этом мире не осталось ничего, кроме смерти.

— Что такое смерть?

— Молюсь, чтобы ты никогда этого не узнал.

Я зря приехала. Приехала к тому, кого нет в живых, чтобы родить на яхте в одиночестве.

Моя дочь появляется на свет в самую темную минуту моей жизни. Мы плачем дуэтом.

Посреди моего кошмара появляется Ник и говорит:

— Она безупречна.

Ее крохотная ладошка обхватывает мой палец. Все части ее тела находятся на положенных местах. Все есть, ничего лишнего. Я спрашиваю его:

— Не отброс?

— Нет. Она так же прекрасна, как и ее мать.

— Я ужасно выгляжу.

Он смеется.

— Женщины! Ты родила нашего ребенка. Ты никогда не была для меня прекраснее, чем сейчас.

— Ты уверен, что она безупречна?

— Абсолютно.

— Он хочет отнять ее.

— Ты ему этого не позволишь. Я знаю тебя.

— Но я устала. Я так устала, могу я сейчас поспать?

— Не сейчас, дорогая. Но скоро.

— Я прочитала твое письмо. Я тебя тоже люблю, ты же знаешь.

— Было бы легче, если бы не любила.

— Больше нет такого понятия, как «легко».

Он целует ее в лоб, затем меня. Его губы теплые. Как могут воображаемые губы быть теплыми?

Мягко улыбнувшись, он говорит:

— Это любовь. Такой любовь и должна быть.

Эфир. Так это называют любители эзотерики. Ник растворяется в воздухе и, наверное, уходит в этот эфир. Или, возможно, в моем мозгу что-то переключается, и он возвращается к нормальному состоянию. Это неважно. Ник ушел, а швейцарец вернулся, заполнив собой дверной проем. Сейчас я не знаю, что хуже, потому что он смотрит на моего ребенка, моего ребенка, с алчным выражением на своем суровом лице. Не возжелай. Я хочу убить его прямо там, где он стоит.

Он медленно идет ко мне. К нам.

— Дай мне моего ребенка, — негромко говорит он.

Я ощущаю физическое омерзение. Горячее, бурлящее, клокочущее. Я как львица, готовая разорвать ему глотку, если он позарится на то, что принадлежит мне.

— Какого черта тебе надо?

— Успокойся, пожалуйста. Ты не в себе.

— Потому что ты пытаешься украсть моего ребенка, — бросаю я зло.

— Моего ребенка.

Только сейчас он замечает, что что-то не так. Я изменила декор его пристанища, пока он охотился и занимался собирательством. То, что было для него дорогим, я использовала в качестве конфетти на празднике своей ярости. Его взгляд перемещается от одного обрывка к другому по пути к пустому ящику, затем к газетной вырезке, которую я специально положила на маленький столик.

— Что ты наделала?

— Почему ты мне не говорил, что ты родственник жены Джорджа Поупа?

— Это… были… мои… вещи. Кто дал тебе право?

— А кто давал тебе право держать меня заложницей и красть моего ребенка? Кто давал тебе право использовать Лизу в качестве какой-то сексуальной плевательницы, порезать и убить ее? Она была всего лишь девочкой. И солдат. И русский. И Ирина. Они умерли, чтобы ты чувствовал себя богом?

— Я есть бог! — орет он. — Я единственный бог, другого уже не будет.

Я слишком устала от этой борьбы.

— Я больше не верю в Бога. Почему я должна верить?

Мое дитя издает тонкий писк. Бедная девочка! Только родилась — и сразу оказалась в гуще примитивных разборок. Но эта будет не такой, как предыдущие. Эта будет до смертельного исхода.

— Дай нам просто уйти, — говорю я.

Спокойно. Самка-альфа защищает свое.

Он наклоняется к нам. Протягивает руки. Я отскакиваю настолько, насколько позволяют наручники, но этого совсем недостаточно.

— Отдай мне моего ребенка.

— Зачем? Я не могу понять, зачем мы тебе нужны? Почему мы?

От его смеха меня бросает в дрожь.

— Мне нужен твой ребенок, потому что он рожден от родителей, невосприимчивых к болезни. Твой ребенок не заразится.

Фрагменты пазла сдвигаются и переворачиваются.

— Ты ведь ищешь лекарство.

— Не будь дурой, лекарства не существует.

Он словно откусывает каждое слово и выплевывает мне в лицо.

— Мертвые мертвы, их не вернуть. Я создал болезнь, которую не победить. Я создал ее. Я. Не Джордж. Я разработал ее таким образом, чтобы изменения никогда не прекращались. Никто не может предугадать, какие хромосомы будут задействованы и во что они превратят своего носителя. Возможно, в нечто доселе невиданное. Мы все отбросы. Мы должны умереть.

Мне хочется избить его, наброситься и колотить кулаками, но все оставшиеся у меня силы забирает мой разум.

— Ты и Поуп, вы это сделали всем нам.

— Ты ничего не понимаешь, американка. Ты глупая женщина. Ты мыла пол и выгребала мышиное дерьмо из клеток. А я ученый. Доктор наук. Я хочу получить ребенка. Я никогда не буду иметь собственного. Я отдал свое женское естество этой болезни. Я превратился в мужчину против собственной воли. Джордж все забрал у меня. Работу. Возможность иметь детей. Он отнял у меня все!

Взрыв смеха вырывается у меня из горла, лед и огонь одновременно. Боль пронзает тело, но я не обращаю на нее внимания. Если бы все происходящее не было столь трагично, я бы могла поспорить, что это мыльная опера. Злодей с закрученными усами в действительности оказывается девушкой!

— Так ты та женщина на фотографиях?

Теперь все встает на свои места. Я вспоминаю слова Лизы о том, что он не такой, как все прочие мужчины. И это его постоянное женоненавистничество, его нарочито мужские телодвижения, как будто отрепетированные перед зеркалом. Видимо, случай, порывшись в барабане генетической лотереи, вытащил X-хромосому, при этом нечаянно отломив ей одну ножку.

— Был ею до болезни. Я был женой Джорджа Престона Поупа пятнадцать лет! Он был холодным, жестоким человеком, до конца мне непонятным, пока не заразил меня против воли. Нам нужно было протестировать на людях, и он сделал мне инъекцию. Не себе, мне. Я знал, что он не испытывал ко мне никаких чувств, его интересовали только бизнес, деньги, его репутация великого человека. Он должен мне ребенка.

Я смеюсь, как будто это лучшая шутка, какую я слышала в своей жизни. Эстрадные сатирики оторвали бы с руками такой сюжет. Я бросаю ему в лицо письмо Ника, словно кирпич.

— Прочти.

— Не смейся надо мной! Отдай мне моего ребенка.

— Прочти! — ору я, пока от надрыва у меня не начинают болеть легкие. — Прочти это письмо.

Он пробегает глазами листок. Происходит метаморфоза. Деградация от камня к беспомощно оседающему телу потерявшего надежду человека. Он сидит какое-то время среди обломков своего прошлого и будущего.

— Я не понимаю.

«Кто сейчас глупая женщина?» — хочу я спросить его, но не могу. Я все еще человек, все еще личность. Я по-прежнему способна сочувствовать даже тому, кто не заслуживает сочувствия. Неважно, что происходит, но моя гуманность не исчезла. Даже если мне не дано пережить эту ночь. Убить его? О да, я могу, но у меня нет желания насмехаться над ним — над ней — после того, как стала известна его история.

— Ник умер. Он заразился твоей болезнью и умер. Как видишь, моя дочь тоже может быть носителем «коня белого», может заразиться, умереть или превратиться в чудовищное существо. Как ты все время говоришь, в отброс.

— Нет.

В этом слове заключено все его нежелание поверить.

— Да.

— Нет, этого не может быть.

— Но так есть.

Он ничего на это не отвечает.

— Теперь нам обоим придется иметь с этим дело. Ты заварил эту кашу, ты и твой муж. Теперь нам всем ее расхлебывать. В том числе и тебе.

— Заткнись, — перебивает он. — Слушай.

Но я уже услышала. Что-то приближается к нам. Пока мы препирались, пришла ночь, а вместе с ней и те, кто обитает в потайных норах этого города.

 

Глава 24

Криков нет. Громогласные звуки, издаваемые рассерженными людьми, отпугивают слабых существ. Завопи — и существо, которое считает себя слабее телосложением, меньшим по размеру или стоящим ниже на иерархической лестнице, умчится, избегая возможного нападения. Законы природы действуют даже в бетонных джунглях. Поэтому они и не пришли раньше. Они ждали, скрючившись за дверьми и мусорными контейнерами, пытаясь обнаружить у нас слабые места, стараясь определить, какую ступень мы занимаем на эволюционной лестнице.

Есть переменные величины, влияющие на их активность: если их больше, чем нас; если они уверены, что мы ранены или ослаблены; если у нас есть что-либо, необходимое им для выживания.

Нет, вопли двух взрослых не могли пробудить сумеречных существ и привести их сюда. Причина в криках моей новорожденной дочери.

— Успокой ребенка.

Он запирает дверь каюты. Выглядывает в ночную тьму. Испуган. Теперь я и сама вижу то, что мой ум старался не замечать. Все эти недели я смотрела и не видела. Теперь это так ясно для меня. Эта едва уловимая женственность в движениях, которую практически невозможно изжить: покачивание бедрами, приглаживание волос или иной неосторожно допущенный красноречивый жест.

Я прижимаю дочь, утешающе, как мне кажется, покачиваю ее, но она лишь входит во вкус своего дебютного представления. Даже моя грудь не может отвлечь ее от этой песни.

— Тихо!

— Из тебя бы вышла плохая мать.

— На себя посмотри. Ты, что ли, примерный образец материнства? Сидишь пристегнутая наручниками к столу, и это после того, как проехала полмира вслед за покойником, будто какая-нибудь потаскуха. Если бы ты была ему нужна, он бы привез тебя с собой, чтобы ты заботилась о нем в его последние часы.

У меня есть злой ответ, он уже вертится на языке, сразу за сжатыми зубами. Небольшой толчок — и он полетит в цель, пригвоздит его острыми словами. Но одно лишь слово меня останавливает.

— Зои!

Голос приглушен дверью, но я все равно его узнаю́, и сердце начинает бешено колотиться.

— Ирина! — ору я.

Швейцарец взрывается, словно яркая вспышка света в ночи.

— Заткнись! Заткнись, идиотка!

— Я же тебе говорила, что она жива.

— Ты ни черта не понимаешь. Смотри, — говорит он, — она предала тебя ради себе подобных. Монстры тянутся к монстрам.

— Я не верю.

— Тебе стоит взглянуть на нее, американка. Она стоит на причале с остальными. Они собираются убить нас и, возможно, твоего ребенка.

Твоего ребенка. Сдвиг. Моя дочь больше не нужна ему. Теперь, когда он узнал, что один из ее родителей умер от вируса, созданного в лабораториях «Поуп Фармацевтикалз», интерес к девочке пропал. Вот ведь непостоянный какой, мерзавец. Меня это беспокоит. По-настоящему беспокоит. Поскольку отныне моя дочь так же бесполезна для него, как и я, ее жизнь сто́ит не больше, чем пластиковый стаканчик.

— Как я могу посмотреть, если прикована наручниками к столу?

За вопросом следует противостояние. Два возможных варианта борются за первенство. Ему охота насладиться злорадством, но вместе с тем хочется по-прежнему держать меня в подчинении, так что в создавшихся обстоятельствах оба желания исключают друг друга. Однако эго берет верх. Мои путы падают на пол. Я свободна, насколько возможно быть свободной, находясь в тюрьме.

На ватных ногах я ковыляю к двери. Собственными глазами вижу Ирину, ее сияющую в мягком лунном свете кожу.

Швейцарец прав: она не одна. Они столпились на краю причала. Люди, не являющиеся людьми. Однако же в лунном свете они кажутся вполне настоящими. Я не могу различить, что является все еще человеческим, а что уже чем-то иным. Ирина стоит на трапе отдельно от остальных. Именно отсюда она звала меня, когда моя дочь плакала. Лунное сияние любуется собственным отражением на лезвии ножа, который она держит в руках.

— Девочка? — спрашивает она.

— Не разговаривай с ней, — говорит швейцарец.

Но я не желаю следовать его приказам.

— Да.

— С ней все в порядке?

— Да.

— Подойди, я хочу видеть тебя.

Рука швейцарца железным обручем сомкнулась на моем предплечье.

— Ты не можешь пойти.

Я смотрю на него испепеляющим взглядом.

— Сколько у тебя осталось пуль? Одна? Две? Достаточно для меня и них? Или последнюю ты приберег для себя?

Он тянется к моему ребенку.

— Дотронешься до нее — и умрешь.

Затем я выхожу в двери. Я выбираю меньшее из двух зол.

Трап прогибается и раскачивается под тяжестью моего разбитого сердца. Тела расступаются, освобождая нам место на берегу. Кем или чем они являются, в ночной тьме разобрать трудно. Они выглядят так же, как и я, — изможденные этим миром. Может, они и есть я, только говорящая на иностранных языках.

— Кто они такие?

— Люди, — отвечает Ирина.

— Мы в безопасности?

— Да.

— Вы живы?

— Да.

— Как?

— Наверное, у меня не только лицо изменилось. Возможно, что-то внутри тоже.

Ирина берет ребенка у меня из рук, бережно удерживая хрупкую головку в своей обожженной солнцем ладони. Слишком близко к отточенному лезвию ножа.

— Пожалуйста.

— Я не пораню ее.

Она улыбается этому милому новому личику.

— Мы хотим, чтобы человечество продолжало существовать.

Затем она обращает свою улыбку ко мне:

— Мы пришли за тобой. Чтобы спасти тебя. Я молилась, чтобы мы не опоздали.

Они нас обступают, смотрят на мою дочь, и она замолкает.

— Они как будто никогда раньше не видели ребенка, — говорю я.

Один за одним они имитируют плевок на младенца.

— Чтобы отвести дурной глаз, — объясняет Ирина.

Ее слова меня успокаивают: если они все еще подвержены предрассудкам, значит, в них пока достаточно человеческого.

— У них никогда не будет своих собственных, — говорит швейцарец, внимательно наблюдающий за нами. — Отбросы не могут размножаться.

Я оборачиваюсь, бросаю на него взгляд, полный презрения.

— Есть хоть что-нибудь, чего бы ты их не лишил?

— Болезнь и меня обокрала тоже.

— Это не извиняет тебя за те страдания, которые ты принес людям, — говорю я ему.

Затем мои спасители идут по трапу, словно человеческая река, стекающая с причала, а когда возвращаются, я вижу швейцарца, которого они ведут с собой.

Он смотрит на меня с надеждой на спасение.

— Ты позволишь им меня увести?

Я качаю головой.

— Во мне не осталось милосердия к тебе. Ты лишил меня всего.

Мягким движением я забираю нож из ладони Ирины.

— Мои руки уже запятнаны кровью, — говорю я ей.

Когда нож переходит из ее руки в мою, откалывается часть моей души. Я оборачиваю ее в шелк, заключаю в ледяную глыбу и помещаю в обитый железом сундук. Когда-нибудь, если еще остались дни, которые будут моими, я открою замо́к и положу этот обломок на солнце — оттаивать. «Ах, — скажу я, когда вновь его увижу. — Теперь я помню. Я помню, кем я была раньше. Обычной девушкой с простыми мечтами и любовью к своему психоаналитику». «Какие это вызывает у вас чувства?» — спросит меня из прошлого Ник. — «Страх».

Лезвие скользит по ненастоящему кадыку швейцарца, оставляя тонкую красную полоску под кожей, на полдюйма выше шрама, который я сделала ему раньше, и под собственной тяжестью опускается вниз, безвольно повисая в моей руке.

— Ты не можешь этого сделать, — злорадствует он.

— Я не буду этого делать, — отвечаю я ему. — Есть разница, сука ты несчастная.

Я подхожу к Ирине, женщине со змеями из Дельф, забираю у нее свою дочь. Затем мы поворачиваемся и уходим, оставив швейцарца на милость созданных им самим существ. Он их должник.

Мое сердце все еще достаточно чувствительно, чтобы сжаться, когда я слышу его вопли.

Я все еще человек, со всеми достоинствами и пороками, присущими нашему виду.

Мы идем в сумрачном свете благожелательной луны. Опять на север. Все время на север, идем вчетвером. Мы забрали с яхты все, что могли, для себя и для ребенка. Эсмеральда тащит это на своей спине без жалоб. Моему организму с трудом хватает сил, чтобы я могла идти и нести дочь.

— Почему?

— Единственный путь — вперед. Шаг за шагом.

— Мы бы могли вернуться в Дельфы.

— Это даже немного дальше, — говорю я. — Ник хотел выяснить, в порядке ли его родители. Теперь… — Мой язык становится неповоротливым. — Я должна то же самое сделать по отношению к нему. Вы вольны идти туда, куда захотите, друг мой.

Ирина высоко несет голову. Гордая. Как ей и положено.

— Мы больше, чем друзья. Семья.

Интересно, как разодранное на части сердце, с незаживающими ранами все еще может вмещать в себя столько любви?

Мы останавливаемся, чтобы я могла выкупаться в океане и надеть сухую чистую одежду поверх посвежевшей кожи. Затем идем дальше.

Вперед. Мимо серой каменной церкви с исписанными граффити стенами, мимо сверкающего алмазным блеском залива. Мы идем неспешно, но теперь это не страшно, часовой механизм мины замедленного действия больше не тикает так, как раньше. Швейцарец мертв. Ник тоже, а моя дочь здесь, со мной.

Наступает рассвет. Утро перетекает в день.

Греция состоит из дорог, которые, извиваясь, облегают ландшафт, как удобные разношенные джинсы. За очередным изгибом перед нами открывается вид на цементный завод, мрачной глыбой возвышающийся над водой. Позади — заброшенная техника и склоны, истерзанные динамитом, так что кажется, будто они покрыты шрамами. Ржавые ковши с кириллическими надписями на боку лежат в воде в ожидании груза, которого уже никогда не будет. От низких платформ остались одни скелеты, поддерживаемая ими плоть исчезла навеки. В воздухе висит цементное облако, поднятое легким бризом, налетающим с моря, и я ощущаю запах свежего бетона. Я тщательно слежу за тем, чтобы голова младенца была защищена от солнца и пыли.

Под наружной краснотой кожа Ирины мертвенно-бледная. Когда я дотрагиваюсь до ее лба, она улыбается.

— Я в порядке. А ты?

Я ей не верю. Ее кожа сухая, в то время как должна быть мокрой от пота.

— Хорошо.

Вранье. Мы обе это знаем, но признать правду нам не позволяет гордость. Мы не хотим показаться слабыми если не самим себе, то друг другу. Я теряю кровь, она тоже. Только у моей девочки кожа розовая, свежая и полная жизни.

Мы идем в молчании. Разговоры начинаются, когда мы останавливаемся для отдыха. Миновав цементный завод, мы снова делаем привал в спасительной тени оливкового дерева. Его плоды зеленые и крупные, как большой палец на руке, но урожай гниет, потому что некому было собрать его в урочное время. Мы пьем воду из бутылок, наполненных в придорожном источнике. Шоколадные батончики служат для пополнения энергетических запасов организма, но с каждым разом эффект все меньше. Малышка высасывает из моих грудей все, что ей нужно. И она делает это быстрее, чем способен возместить мой организм, поэтому я готовлю на обочине детскую смесь, чтобы насытить ее. Она хорошая девочка. Тихая, внимательная. Все, что она знает в своей жизни, — это дорога, и потому тряска от моих шагов, должно быть, успокаивает ее так, как никогда не смогла бы успокоить меня. Тоска по дому — вот моя участь; мне остается только мечтать о том, чтобы оказаться на земле, которая не движется под ногами, в таком месте, где смерть не оставила столько следов.

— Что произошло? — спрашиваю я Ирину, когда мы набили свои ссохшиеся желудки.

— Я не знаю. Я… умирала. Потом… нет.

— А между этим?

— Ко мне явились боги и исцелили меня.

— Вы все еще теряете кровь.

— Исцелили… немного… чтобы помочь тебе и твоему ребенку.

Только для этого. Как можно отблагодарить человека, который отогнал смерть, чтобы вернуться к вам?

 

Глава 25

Первый признак жизни на самом деле таковым не является: это брошенные автомобили и мотоциклы, ржавеющие и гниющие по обочинам извилистой дороги. В глаза бросается отсутствие трупов, ставших наиболее распространенным видом мусора на городских улицах, где скелеты и недоеденные тела встречаются даже чаще, чем упаковка от фастфуда и пустые пивные банки. Но не здесь.

Ирина прикрывает глаза ладонью и улыбается, сообщая новость:

— Агрия. Вот мы и пришли.

Все во мне обрывается, я испытываю облегчение и валюсь на БМВ, кузов которого изъеден ржавчиной, как подростковыми угрями. Мы пришли. Мы и вправду пришли. Каким-то чудом мы здесь.

— Здесь твой отчий дом, малышка.

Мои губы касаются мягких волос дочери, и она в ответ тихо чмокает. А затем на меня накатывает страх, несется на своих деревянных колесах повозка, которой управляет ужасный возница; в его воздетой руке тяжелый кнут, готовый обрушиться на нас.

— Я не могу.

— Ты должна.

— А что, если они все мертвы?

— Значит, они мертвы, и ты ничего не теряешь.

— Только надежду.

— Надежда — это то, что у тебя в руках.

Но справедливость ее слов не способна предотвратить надвигающуюся бурю. Я вонзаю зубы в губу, сильно сдавливая мягкую плоть, пока физическая боль не ослабляет душевную до тупого нытья. Я киваю. Такова жизнь. Ник был прекрасной, восхитительной фантазией, но теперь он мертв, и я, вероятно, тоже скоро умру. Я смотрю на свою девочку, и в это мгновение в голову приходит мысль: если бы не она, я бы примирилась с тем, что это мой последний день, последняя капля в моей чаше. Я бы хотела быть дома. Я бы хотела оказаться здесь до того, как началось все это. Меня душат рыдания, ведь я страстно желаю безвозвратно ушедшего, мертвого, и с тем же успехом можно было бы хотеть полететь на Марс.

Тренькающие колокольчики выводят меня из забытья. Я смотрю на Ирину: не признак ли это того, что я сошла с ума и теперь обречена провести остаток своих дней, как тот ужасный горбун на колокольне, не существующей на земле.

— Козы, — говорит она. — Может, овцы.

Козы. Они льются потоком между автомобилей и мотоциклов откуда-то из-за поворота дороги, толпятся вокруг нас, исследуя наше имущество своими желтыми глазами. Затем, так же быстро, они убегают дальше по растрескавшейся дороге в поисках пастбища. Глухой звон их колокольчиков постепенно стихает.

Каждый мой шаг все более меня истощает. Вижу, что с Ириной происходит то же самое. В ней, словно в зеркале, я вижу себя, слабеющую, увядающую, выжимающую последние соки.

— Я смогу. Я должна, — говорю я ей. — Садитесь. Если будет кого прислать на помощь, я пришлю.

— Нет, вместе.

Я беру ее руку в свою, и мы идем. Чужеземцы пришли в город.

За поворотом открывается поселок, напоминающий предыдущий, и тот, что был перед ним, и все до него. В этом селении нет ничего особенного. Бары и кафе тянутся по бокам улиц. Леска до сих пор висит снаружи, чтобы рыбаки могли вывешивать свой дневной улов. Прибой в заливе лижет берег, как измученная жаждой кошка. Два кресла стоят у воды, между ними — низкий столик, на нем два бокала с коричневой жидкостью, увенчанной пеной. Два человека стоят посреди дороги, они настроены на общение. Мужчина и женщина, одетые в бриджи и майки-безрукавки.

Фотоснимок отпускников. Конец света где-то не здесь.

Мы с Ириной, ковыляя, входим в эту картинку. Мы, две измученные женщины и наш ослик, портим своим присутствием идиллическую сценку. На животе Ирины темнеет пятно карминного цвета. Ей нужна помощь, и чем быстрее, тем лучше.

Я стою посреди улицы.

— Здравствуйте!

Они оборачиваются. Повторяют эхом:

— Здравствуйте.

Американцы.

Женщина сложена как хорошее кресло: мягкая, крепкая, загорелая — ее кожа под воздействием солнца обрела темно-коричневый оттенок. Ее спутник высокий и худой, такие глаза, как у него, я уже видела на лице другого мужчины.

— Вы — родители Ника, — говорю я и начинаю плакать.

Они удивленно смотрят на меня, затем друг на друга, потом снова на меня.

— Мир сошел с ума, — говорит мужчина. — Мы перестали задавать вопросы уже давно, просто примирившись с его странностью ровно настолько, чтобы выжить. Но сейчас мне придется спросить: откуда, черт возьми, вы знаете нашего сына?

Женщина хлопает его ладонью по лицу, нежно, шутливо наказывая за недостаточно хорошие манеры. Между ними в один миг происходит безмолвный разговор, как бывает только в парах, научившихся за долгие годы совместной жизни понимать друг друга без слов.

— Ты разве не знаешь? — говорит она. — Это Зои Ника. Кто же еще?

Она смотрит на меня в ожидании подтверждения.

— Это ведь вы, не правда ли?

Все слова, заготовленные мною заранее, рассыпались, снова смешавшись с бесформенной массой невысказанных мыслей. Я киваю — это все, на что я сейчас способна.

Она подходит ко мне, дотрагивается до лица мозолистой, растрескавшейся ладонью, но это прикосновение нежное, прикосновение матери.

— Я скучаю по маме, — говорю я.

— Это навсегда.

Женщина опускает взгляд.

— Кто это? — спрашивает она, вновь поднимая глаза.

— Дочь Ника.

— Боже мой! Вот это новость!

Она заключает нас в свои уютные объятия. К нам присоединяется ее муж.

— Это невероятно, — говорит он. — Как это возможно? Как вы нас нашли?

У него из глаз катятся слезы, и я понимаю, что он успел поверить, прежде чем его губы произнесли эти слова.

Я смотрю на Ирину. Ее шрамы мокры от слез.

— Ты принесла надежду, — говорит она.

Но это не так. Новость, принесенная мною, противоречива. Я знаю, как все будет. Я — вестник, несущий и добрую, и дурную весть одновременно: это ваша внучка, но ваш сын мертв. И тогда в их сердцах вспыхнет борьба: любить ли им меня за ту надежду, которую я протягиваю в сожженной солнцем ладони, или ненавидеть за подлог, совершаемый неумелым мошенником? Возьмите этого ребенка, так как ваш собственный мертв.

— Ник.

Я тяжело глотаю, это имя отзывается болью.

Чудеса — это такие крохотные вещицы, ничего не значащие для всех, кроме того, кто в них нуждается. Для такого человека есть только одна надежда на чудо. Одно счастливое событие может изменить ход всей дальнейшей жизни. В самые тяжелые минуты они, чудеса, не являются.

Жду…

Жду…

Не обращая внимания на молитвы и взывания, чудеса любят неожиданность. Они выбирают тех, кто идет вперед, и тоже делают шаг навстречу.

Отец Ника двигается медленно, словно валун, откатывающийся в сторону. И вот оно, мое чудо. Мой принц является мне не на белом коне, не в сияющих доспехах, подчеркивающих величие свершенных им деяний. Все это ему не нужно. Вместо этого он подходит в шортах и бейсболке, низко надвинутой на глаза, с голым торсом и босиком, с рыболовной удочкой в руках, а не с мечом. Просто Ник.

— Зои! — кричит он.

И мы снова становимся единым целым. Я, Ник и наша дочь.

Это мое чудо. Оно мало что значит для всех остальных, кроме меня.

Ирина покидает нас этим же вечером, уходя вместе с солнцем. Мужчины хоронят ее, а я тихо всхлипываю, плача о женщине, которая спасла наши жизни.

Мы с Ником называем нашу дочь Ириной — в ее честь. Покой. Пока земля принимает ее тело в свои владения, я молюсь, чтобы женщина из Дельф обрела покой, так же как я обрела истоки своего. Я ей благодарна навечно.

И когда в эти жаркие летние ночи я кладу голову на грудь Ника, я стараюсь не замечать биения его сердца.