Во второй половине 80-х годов наши взгляды на Соединенные Штаты Америки быстро меняются. Суждения становятся более взвешенными, терпимыми, даже комплиментарными. Следуя в очередной раз выдвигаемому тезису «учиться у Запада», все громче говорят о желательности заимствования не только передовой технологии, но и соответствующих принципов трудовой этики, о возрождении таких регуляторов и форм хозяйственной деятельности, как насыщенный реальным содержанием банковский кредит, союзы потребителей, акционерные товарищества.

Намного медленнее и с гораздо меньшим энтузиазмом со стороны ответственных лиц воспринимаются некоторые краеугольные положения американского общественно-политического устройства. Уже не первый год, например, дебатируется вопрос об обособлении трех источников власти — законодательной, исполнительной и судебной — с особым акцентом на непременных гарантиях подлинной независимости судопроизводства. С другой стороны, достаточно быстро прививаются к нашей практике определенные навыки зондирования общественного мнения, соперничества кандидатов и предвыборной агитации, навыки разномыслия в рамках социалистического плюрализма.

Особую широту демонстрируют порой средства информации, когда они не просто пробавляются вкраплением отдельных жемчужных зерен в общую панораму негативно истолкованной американской действительности, но отваживаются на сравнительно объективную характеристику достоинств и недостатков ее основных системообразующих параметров. Так, в газетах, издаваемых самым массовым тиражом, теперь можно прочесть, что и революция 1776–1783 годов, и последовавшие затем законодательные акты, которые многое дали для формирования политической культуры нового общества, представляли собой глубоко продуманные деяния, и это дало возможность американцам избежать привычного для нашей страны в XX веке движения «путем проб и ошибок», приводивших в конечном счете к кризисным ситуациям.

«Становление Америки было историческим экспериментом, поставленным чуть ли не в лабораторных условиях. Данное обстоятельство позволило политической системе США развиваться эволюционным путем, без срывов и эксцессов», — пишет вашингтонский корреспондент «Правды» В. Линник, ссылаясь далее на мнение одного из первых американских президентов Дж. Адамса, который утверждал, что «уравновешивание каждой из ветвей власти двумя другими будет сдерживать поползновения к тирании». В прессе последнего времени можно было прочесть и о такой актуальной для наших перестроечных процессов «детали», как о существующий в США запрет на совмещение государственной должности с участием в каком-либо представительном органе, о примерах (подобных уотергейтскому) решительной борьбы законодателей и юристов против злоупотреблений исполнительной власти.

Важны, однако, не сами примеры, сколь многочисленными и показательными они бы ни были, осаживания зарвавшихся должностных лиц и коррумпированных политиканов. Гораздо важнее общий принцип придирчивого общественного контроля за духовным и политическим здоровьем нации в целях защиты гражданских свобод от посягательств индивидуального либо группового честолюбия. В постоянном внимании к этой проблеме и в самом деле заключена (по словам того же В. Линника) «сила американской демократической традиции и политической культуры американского общества».

Тяга средств массового просвещения населения к большей объективности приятна и похвальна. Однако, помимо зависимых от колебаний конъюнктуры газет и журналов, помимо подверженного той же болезни и не столь оперативного круга малотиражных научных публикаций, у нашего современного читателя всегда имелся незаменимый источник надежного знания о зарубежном мире. Этим источником служила переводная беллетристическая литература, которая — в незаурядных своих проявлениях — доносила правду об образе жизни в той или иной стране, о ее социально-политическом устройстве, о морально-культурном климате, и так происходило даже тогда, когда все помыслы автора были сосредоточены, казалось бы, исключительно на «чистом художестве».

Если иметь в виду только американскую прозу, она предоставляет возможность различить общезначимые черты социальной организации и в рафинированных произведениях наподобие «Женского портрета» Г. Джеймса, и в откровенно рассчитанных на сенсацию «боевиках» типа «Челюстей» П. Бенчли. Размышляя в первую очередь о личных судьбах своих героев, многие писатели США стремились и к анализу исторических судеб своей страны, не в последнюю очередь зависящих от кипения политических страстей и функционирования национальных институтов. «Вы можете не заниматься политикой, все равно политика занимается вами» — в духе этого популярного еще в XIX веке афоризма они рассматривали встающую перед каждым вдумчивым художником проблему взаимодействия личности и общества. Так крепли реалистические тенденции в американской прозе, так складывался в ее недрах жанр «политического романа», у истоков которого находится открывающий настоящий сборник роман Генри Адамса «Демократия» (1880).

Уже самое начало книги выдает в ее авторе литератора отчетливой философической складки. Каких только вопросов общего свойства не касается он на нескольких вводных страничках, долженствующих представить читателю миссис Маделину Лайтфут Ли, одну из центральных фигур повествования. В чем состоит смысл жизни человека, обладающего известным состоянием и поэтому способного сосредоточиться на проблемах, выходящих за пределы тоскливой обыденщины? Христианская мораль настаивает на служении ближнему, но каким конкретным образом и какую роль должны в таком случае сыграть благотворительность, передача средств на общественные нужды, реформаторство и, наконец, самосовершенствование? Не скрывается ли тайна предназначения отдельной личности в современном мире в сфере политики? Все эти мысли писатель вкладывает в голову тридцатилетней нью-йоркской вдовушки, немного греша тем самым против психологической убедительности образа, но зато заблаговременно сообщая своему рассказу необходимую меру идеологической масштабности.

Стилистика и образный строй «Демократии» указывают на немалую зависимость Г. Адамса от так называемой викторианской литературной традиции. Особенно близок американскому прозаику У. Теккерей, о чем свидетельствуют рисунок и звучание фразы, приемы характеристики персонажей. Некоторые из них, похоже, имеют своих прототипов столько же в социальной среде Вашингтона или Нью-Йорка, сколько и в мире образов «Ярмарки тщеславия» и «Виргинцев». Достаточно указать, что адвокат Джон Каррингтон прямо-таки списан с самоотверженного и скромного Доббина, претендующего на роль «положительно прекрасной личности» в «романе без героя» Теккерея. «Двадцать лет постоянного груза ответственности и несбывшихся надежд придавали его манерам оттенок озабоченности, граничившей с глубокой грустью. Самой же привлекательной его чертой было то, что он никогда не говорил — и, по-видимому, не думал о себе самом» — таким представляет Каррингтона автор, и эти скупые ремарки сразу же образуют прочную основу для полета читательского воображения.

Пример Теккерея послужил путеводной звездой для Адамса — конструктора характеров и ситуаций. В анализе же государственных учреждений Соединенных Штатов он явно следует по стопам Ч. Диккенса, автора язвительных «Американских заметок» и соответствующих глав романа «Жизнь и приключения Мартина Чезлвита». Как раз одну из этих книг (скорее всего, первую) внимательно читает переселившаяся в Вашингтон Маделина Ли утром того дня, когда ей было суждено впервые увидеть и услышать в конгрессе США сенатора Рэтклифа, с которым ее вскоре свяжут серьезные и сложные взаимоотношения. И совершенно в духе далеко не безобидных диккенсовских парадоксов звучит первое, пока еще «пристрелочное» замечание прозаика относительно сущности американских политических установлений: «Демократия, в правильном ее истолковании, есть не что иное, как управление народом силами самого народа на благо сенаторам…»

Сквозь пелену не всегда содержательных светских разговоров, постепенно, но неуклонно и явственно на авансцену романа Г. Адамса выступают проблемы, вся важность которых должна быть осознана и прочувствована каждым новым читательским поколением. «Неужели мы обречены всегда быть во власти воров и хапуг? Неужели порядочное правительство несовместимо с демократией?» — восклицает Маделина Ли, находясь под впечатлением разоблачений, потрясших администрацию президента Улисса Гранта, в прошлом боевого генерала, одного из героев Гражданской войны между Севером и Югом. Но разложение правящей верхушки, как хорошо осведомлен современный читатель нашего сборника, характерно не только для «прогнившего буржуазного строя», и поэтому его не должны оставить равнодушным рассуждения на сей счет персонажей «Демократии».

Как избежать коррупции, то есть того всесилия бюрократического аппарата, что с неизбежностью порождает взяточничество и прочие аморальные поступки в качестве своего рода «ответной» или «защитной» реакции со стороны вконец отчаявшейся общественности? Ответ на этот наболевший вопрос, исходящий от одного из «блестящих умов» американской столицы Натана Гора, лишь немногим отличается от знаменитой и уже несколько примелькавшейся сентенции, приписываемой Уинстону Черчиллю. «Я верю в демократию, — изрекает он, — потому что эта форма правления, как мне представляется, есть неизбежное следствие всех иных, бывших до нее… Я допускаю, что демократия — всего-навсего эксперимент, но это единственный путь, по которому обществу стоит идти, единственная концепция его функций, достаточно широкая, чтобы удовлетворить ее стремления, единственный результат, который стоит усилий и риска».

То, что для «стороннего наблюдателя» Н. Гора существует в виде «бесконечных величин» чистой теории, наиболее ответственные из вашингтонских политиков стремятся воплотить на практике. Напуская туману в обществе восторженно внимающих их излияниям дам, они иногда готовы утверждать, что любят власть ради самой власти и лишь поэтому домогаются поста президента. Но ведь в отличие от деспотических режимов власть американских президентов, особенно в XIX веке, была в известной степени номинальной. Главная цель политиков благонамеренного склада неизменно состояла в ином — стоять на страже демократических принципов, ограждать их от посягательств как вдохновляемых той или иной утопической идеей фанатиков, так и обыкновенных проходимцев, стремящихся на высшие должности лишь для того, чтобы беспрепятственно залезть в общественный карман.

К числу руководимых высокой идеей альтруистов трудно, однако, отнести сенатора Рэтклифа, чей образ занимает видное место на авансцене книги Адамса. Отмечая в Рэтклифе изрядный практический ум и сильную волю, писатель вместе с тем ставит под сомнение его этическую позицию. Признавать за сенатором, как на этом настаивают некоторые из его противников, «слепое невежество по части нравственных законов» было бы слишком опрометчиво, и все же по мере развертывания действия в морали Колосса Прерий (так называют его в Вашингтоне) обнаруживается все больше и больше изъянов.

В глазах предубежденно настроенного болгарского посланника барона Якоби Рэтклиф с самого начала являл собой «тип деятеля, сочетавшего крайнюю самоуверенность и деспотичность с чрезвычайно узкой образованностью и низменным личным опытом». Последнее, впрочем, вряд ли можно поставить в вину выходцу из «бревенчатой хижины» в штате Иллинойс, где полтора столетия тому назад условия для развития высокой культуры, конечно же, во многом уступали даже европейским окраинам. Что из того, если Рэтклиф путает Мольера с Вольтером, не владеет языками и нетверд в хронологии исторических событий. Гораздо большую угрозу таит в себе другая черта личности сенатора, определяющая его позицию при решении важных вопросов в конгрессе, — его верность узкопартийным интересам, вступающим, согласно мысли автора романа, в противоречие с высшими идеалами и целями, которыми должна руководствоваться американская нация.

Именуя посланника Якоби «неуязвимым циником из XVIII века», писатель делал акцент скорее на эпитете и обстоятельстве времени, нежели на центральном понятии в этом словосочетании. Неуязвимость логики престарелого аристократа, успевшего в ранней молодости впитать в себя отголоски великих идей, состоит в том, что он исходит из тех самых понятий и представлений, которым в наши дни в России конца XX века вновь возвращается право именоваться «истинными», «вечными», «общечеловеческими». Партийную систему, которая в своем крайнем выражении подменяет принцип всеобщности принципом партикуляризма, или, иначе говоря, разобщенности, Якоби справедливо считает подобием религиозного раскола, неоднократно приводившего в прошлом к самым гибельным последствиям. Однако, задержавшись одной ногой в XVIII столетии и твердо предпочитая Европу «варварским» Соединенным Штатам, он не в состоянии уразуметь главного в американском политическом опыте, того, о чем за несколько десятилетий до изображенных в романе событий красноречиво писал другой европеец, француз де Токвиль, — изначально присущей демократии способности к саморегулированию и самосовершенствованию.

К сожалению, высоким и сложным материям нет места в политическом мирке Вашингтона, каким он предстает в изображении Г. Адамса. Хитросплетения сделок и интриг, которыми сенатор Рэтклиф пытается связать свободу действий нового президента, выглядят на современный взгляд довольно-таки наивными. Где тонко, там и рвется, и Рэтклиф сам чуть не увязает в сплетенной им паутине ложных ходов, двусмысленных обещаний и тому подобных экивоков. Однако президент устоял, как устояла перед аналогичной атакой и миссис Ли, скорее интуицией, нежели рассудком, распознавшая всю «этическую пустотелость» своего настойчивого поклонника.

Вряд ли есть необходимость заострять читательское внимание на тех несообразностях, которыми изобилует собственно событийная, «внутриполитическая» канва произведения. Психологических натяжек в тексте «Демократии» еще больше, поскольку исследования диалектики души и последовательности мысли чаще всего подменяются у Адамса декларативной риторикой. Но, разумеется, американского прозаика извиняет хотя бы то, что им писался фактически не роман, а беллетризованный памфлет и основную свою цель автор видел (вслед за целой плеядой своих предшественников, включая Т. Мора, Дж. Свифта, Дж. Ф. Купера) не в передаче «самодвижения жизни», а в том, чтобы в первую очередь дать выход собственным острокритичным эмоциям.

Всю меру язвительности авторских инвектив, обращенных против сословия государственных мужей, примкнуть к которому Г. Адамс безуспешно стремился на протяжении многих лет своей жизни, выдает его, казалось бы, случайное замечание, отождествляющее участие в политической жизни с отбыванием срока в каторжной тюрьме. Отличительными качествами сенаторов и конгрессменов он считает «дурные манеры и дурную нравственность», но еще более уничижительной оценки удостаиваются в книге новоиспеченный президент («эта деревенщина из индианского захолустья») и его супруга. Если воспринимать ироническое комментирование Адамсом государственного механизма США по критериям, прилагаемым к полноценным социально-психологическим произведениям, значительная часть его обвинений, несомненно, повиснет в воздухе. Но писатель и сам сознавал намеренную заостренность и полемичность основных положений своей книги. Рисуя удручающую картину того, «с каким скрипом крутится политическая машина, обдавая грязью все вокруг», он вместе с тем отдавал себе отчет в том, что «под пеной, всплывающей на поверхность политического океана, существуют здоровые течения с благородным руслом, которые смывают эту пену и поддерживают чистоту во всей толще воды».

Неопытность Адамса-романиста, заставлявшая его то и дело прибегать к сугубо условным сюжетным построениям, с меньшей силой сказалась в кульминационных сценах произведения. Воспроизведенный в последних главах книги конфликт между сенатором Рэтклифом и миссис Ли по-настоящему драматичен. Содержащееся в их диалоге столкновение требований реальной жизни с абсолютом нравственного чувства возрождает старый спор о том, оправдывает ли благородная цель применение небезупречных средств для ее достижения. Разумеется, «преступления» Рэтклифа ни в коей мере не соизмеримы с той откровенной беспринципностью, что совершенно неприкрыто предстала всему миру в XX веке в практике тоталитарных режимов. Но для нравственной философии Америки любая «мелочь», любые «огрехи» — в особенности когда речь шла о лицах, посвятивших себя служению обществу, — вырастала в проблему поистине планетарных размеров.

Столетие, разделившее скандалы в правительстве У. Гранта, которые дали Г. Адамсу тему для своей книги, и фатальный для президента Р. Никсона «уотергейтский» кризис, было отмечено в политике США постоянным балансированием между принципиальностью и прагматичностью, между последовательным «морализмом» и «искусством возможного». Эта дилемма сохранялась и в последующие годы, что было особенно ярко продемонстрировано в случае с глубоко задевшим администрацию Р. Рейгана делом «Иран-контрас». Изгнание в 70—80-х годах из правительственных кругов изрядного числа высокопоставленных деятелей порой за самые пустячные на сторонний взгляд правонарушения вновь подтвердило незыблемость строгих норм, которыми руководствуется при решении этических проблем американское общественное мнение.

В своей речи на конференции «Город Вашингтон в литературе» (апрель 1986 года), в работе которой мне довелось участвовать, видный критик А. Кейзин назвал Г. Адамса «Вольтером, Гиббоном, Прустом и даже, увы, апокалиптически настроенным Освальдом Шпенглером столичного общества». Можно утверждать, что некоторые из названных функций автора «Демократии» и автобиографического «Воспитания Генри Адамса» в известной мере унаследовал в наши дни Гор Видал, создатель целого цикла произведений об американской политической истории. Знакомясь с его романом «Вашингтон, округ Колумбия» (1967), читатель попадает в накаленную общественно-политическую обстановку середины XX века. Рожденные творческой фантазией автора фигуры вашингтонских политиканов, богатых предпринимателей и просто столичных бонвиванов хорошо вписываются в картину реальных событий. Начальной точкой отсчета для своего рассказа прозаик многозначительно избирает июль 1937 года — момент решительного сражения между «традиционными» взглядами на природу и назначение политической системы Соединенных Штатов и «новым курсом» президента Франклина Делано Рузвельта.

Прозвучавшие тогда предложения президента относительно реформы Верховного суда были истолкованы ревнителями «классических» пропорций государственного устройства США как вызов конституционному принципу разделения и взаимного уравновешивания слагаемых политической мощи. Свойственная Рузвельту и прежде тенденция к укреплению центральной исполнительной власти, то есть института президентства, встретилась на сей раз с серьезными возражениями. По заключению авторов новейшего коллективного труда «История США», эта попытка поколебать полуторавековой статус высшего судебного органа и, стало быть, расшатать покоящуюся на «трех китах» твердь американского общества вызвала оппозицию со стороны не только консервативного крыла конгресса: «В сенате против Рузвельта выступили некоторые республиканцы-прогрессисты. В демократической партии в лагерь противников правительства перешли многие видные либералы». После поражения Рузвельта между противостоящими сторонами и течениями политической мысли было объявлено короткое перемирие, но последующие десятилетия американской истории (включая и два срока президентства Р. Рейгана) прошли под знаком все того же «перетягивания каната», то ослабевающей, то возобновляющейся борьбы между сторонниками и оппонентами «сильной» федеральной власти.

Периодические, хотя порой и с достаточно длительной амплитудой, колебания политического маятника способны нагнать смертную тоску на иного философически настроенного наблюдателя обстановки в Соединенных Штатах. Американских же политиков коловращение жизни по давно накатанному маршруту ничуть не смущает: ведь оно служит прямым, хотя и своеобразным, подтверждением нужности и важности их деятельности. «Он полагает, что правительство должно заниматься всем, а я не вижу, каким образом оно может взять на себя больше того, что входит в круг его нынешних обязанностей, если мы намерены сохранить в стране хоть какую-то личную свободу» — в этой фразе сенатора Бэрдена Дэя заключена не только суть разногласий между этим вымышленным персонажем романа и вполне реальным президентом Ф. Рузвельтом, но и вся парадигма политической активности официального Вашингтона на протяжении как минимум последнего полувека.

Интеллектуальный примитивизм политологии — как теории, так и ее практического применения — хорошо сознают наиболее проницательные персонажи Г. Видала. Со ссылкой на опыт Вудро Вильсона в романе звучит любопытная сентенция: «Самое худшее в должности президента — это необходимость выслушивать то, что ты уже давно знаешь». Предсказуемость и очевидность не просто суждений, но и самих политических решений являются неотъемлемой особенностью данной сферы на всех ее уровнях. Вот почему в Америке, особенно в XX веке, политика крайне редко привлекала к себе мыслителей или хотя бы тех, кто органически не расположен к тривиальности. Сын аптекаря, кадровый военный, несостоявшийся галантерейщик, отставной актер — именно этим людям, олицетворяющим и «средний» социальный класс, и усредненное мышление, Соединенные Штаты вверяли в послевоенное время честь находиться у кормила власти. Возникающие при этом издержки мало кого пугали, ибо в правовом государстве со стабильной конституцией у общественности есть все условия, чтобы подправить даже самого строптивого главу администрации, а если понадобится, то и призвать его к ответу за противозаконные действия.

«Планировать в политике слишком часто — не более чем форма взаимоуспокоения. Предвидеть будущее совершенно невозможно», — замечает Г. Видал от имени сенатора Дэя, который держит совет со своим помощником Клеем Овербэри. Дар предвидения необходим политику, несмотря на то что спектр вероятности сведен, как правило, всего лишь к двум-трем вариантам, но еще более головоломной предстает перед ним проблема личной лояльности сподвижников и приближенных. Можно даже утверждать, что это не проблема, а настоящее наваждение, незримый дамоклов меч, зависший над головами тех администраторов, что не обладают решительным интеллектуальным либо организаторским превосходством над своим окружением. В рамках государственно-монополистической системы, уничтожающей свободу выбора и пространство для маневра, угрозы открытого соперничества почти не существует, а вот в условиях широкой демократии она дает себя знать на каждом шагу. Бэрдена Дэя, и не его одного, преследует все та же навязчивая идея — «ни про кого никогда нельзя с уверенностью сказать „наш“», хотя это в общем-то вполне естественно, поскольку постулат безграничной преданности в корне расходится с общим содержанием понятия «заниматься политикой».

В отличие от «Демократии» Г. Адамса «Вашингтон, округ Колумбия» является не только произведением на «политическую тему», но и романом историческим, то есть охватывающим довольно значительный промежуток времени и откликающимся на важные события внутри и за пределами Америки. Стремясь к точной датировке эпизодов книги, писатель почти всякий раз соотносит их с памятными моментами прошлого. Тут и уже упоминавшееся поражение Рузвельта в конгрессе, и его реванш некоторое время спустя по вопросу о помощи противникам Гитлера, и визит в американскую столицу королевской четы из Великобритании, и известие о японской атаке в Пёрл-Харборе. Стоит подчеркнуть, что именно Пёрл-Харбор в каком-то смысле не только решил исход войны, но и определил контуры послевоенного мира. Всего через несколько дней после бомбардировки Гавайев Гитлер неожиданно для всех объявил войну Соединенным Штатам, положив тем самым начало растянувшемуся на три с половиной года «самоубийству германской империи» (согласно определению западногерманского историка и публициста С. Хаффнера). С этого часа даже те, кто ненавидел Сталина, предпочитая ему «бесноватого фюрера», который по крайней мере не занимался методическим уничтожением собственного народа, дали свое согласие на вхождение США в антифашистскую коалицию.

Существовал, впрочем, и иной, гипотетический вариант военно-политического расклада сил, отвечавший сугубо «нутряным» интересам «чистой, простой и богобоязненной» Америки. «Если мы поможем Гитлеру в России, он поможет нам против японцев. При глобальном разделе мира мы получим Азию, а он оставит за собой Европу, и все будут довольны», — изрекает у Видала один из персонажей со ссылкой на агентурные данные, полученные из нейтральной Швейцарии. Холодный прагматизм такого рода расчетов было трудно переварить тем, кто, подобно Рузвельту, любой ценой стремясь к победе над Германией, предпочитал видеть в сталинистском Советском Союзе «недозревшую демократию», которая будто бы имеет все шансы стать полноценным, ответственным членом демократического сообщества. Как считают некоторые американские консерваторы, отмежевываясь от прозорливых предостережений, уступив нажиму на Ялтинской конференции, Рузвельт, хотя и невольно, заложил фундаментальные основы всемирного раскола, сохранявшегося в своей незыблемости по меньшей мере четыре послевоенных десятилетия.

Знакомство с романом Видала поможет нашему читателю, особенно более старшего возраста, лучше разобраться в судьбе, надеюсь, еще не забытого Гарри Гопкинса. В годы войны он наряду с Рузвельтом и генералом Эйзенхауэром олицетворял в глазах советских людей почему-то пришедшие им вдруг на помощь Соединенные Штаты, которые дотоле неизменно клеймились официальной пропагандой как «пособник фашизма» и «цитадель международной реакции». На мировой арене Гопкинс был персоной самого крупного калибра, доверенным лицом президента и исполнителем многих его предначертаний, о чем хорошо рассказал драматург Роберт Шервуд в известной советскому читателю двухтомной работе «Рузвельт и Гопкинс». Но в самой Америке Гопкинса всегда считали калифом на час, поскольку он не был тесно связан ни с одним из штатов и полагался лишь на «высочайшую» поддержку.

Этот пример показателен и для иллюстрации непростых и непривычных, с точки зрения многих европейцев, взаимоотношений «по вертикали» в рамках конкретно взятой политической партии. Для американцев характерна гораздо большая степень независимости отдельных деятелей от «генеральной линии», что, конечно же, впрямую связано с индивидуализмом, давно ставшим в США национальной религией. Видал напоминает, в частности, о той неприязни, которая существовала между Ф. Рузвельтом и его партнером — техасцем Джоном Гарнером. Независимостью суждений отличались и другие вице-президенты — Генри Уоллес (опять-таки при Рузвельте) и Губерт Хэмфри, не потерявшийся в тени, которую отбрасывала незаурядная личность Линдона Б. Джонсона. И лишь в 70— 80-е годы почти полная бессловесность стала уделом вице-президентов, сделавших, похоже, основную ставку на то, что эта позиция непременно обернется для них крупными дивидендами в час избирательной кампании и выдвижения «надежных», проверенных кандидатур.

Главным связующим звеном между сценами политической и частной жизни, воспроизведенными в романе «Вашингтон, округ Колумбия», является фигура Клея Овербэри. Некоторое время Клей живет под двойным прессом домашних неурядиц и укрепляющегося в нем сознания неудачи своей карьеры. Не то чтобы ему совсем были неведомы радости жизни. Клей не обделен ни привлекательной внешностью, ни хватким умом, ни прилежностью и исполнительностью — качествами, особенно необходимыми для «бумажной работы» в офисе крупного политического босса. Отсутствует другое: деньги и прежде всего нужные связи, без которых честолюбию и таланту нечего делать в наше время на общественно-политической арене. Можно, правда, заметить, что Клею Овербэри не хватает также идеалов, но если бы таковые у него были, то Клей обратился бы, наверное, в полностью «голубого» персонажа, и тогда читатели книги утратили бы всякую веру в этот художественный образ.

Уход добровольцем в действующую армию и полученный «за морями» жизненный опыт заметно раздвинули умственные горизонты героя романа. Его размышления в канун падения гитлеровской Германии находятся в русле споров ведущих политологов, озабоченных внезапным, всего в течение трех с небольшим лет осуществившимся изменением роли Америки в мире. «Закоренелые идеалисты» наподобие сенатора Бэрде на Дэя, похоже, списанного с его реального коллеги по республиканской партии А. Ванденберга, полагали, что особая миссия Соединенных Штатов состоит в том, чтобы «одарить всех отверженных чувством собственного достоинства» (впоследствии, во времена Дж. Картера и Р. Рейгана, эта внешнеполитическая цель стала именоваться борьбой за соблюдение прав человека). Более прагматичные идеологи, вроде издателя Г. Люса и откликающегося на его философию Клея Овербэри, были убеждены, что ход событий окончательно превратил изоляционистскую республику в первостатейную мировую державу и что второй половине XX столетия суждено стать «американским веком».

Кульминация «послевоенной» части произведения Г. Видала находит выражение в столкновении интересов рвущегося вверх по лестнице престижа и власти Клея Овербэри и его бывшего шефа сенатора Дэя, который также собрался было баллотироваться на выборах в конгресс 1950 года. Жестокий шантаж, предпринятый Клеем, укладывается в четко выверенную автором схему, но не вполне убедителен в психологическом отношении. Во второй половине книги, в угоду взглядам романиста, характер Клея, с которым читатель уже успел, казалось бы, свыкнуться, претерпевает разительную трансформацию. Как представляется, Видал полностью солидарен со старческими сетованиями Дэя на то, что после войны «люди не знают иного мотива, кроме выгоды, не признают иного критерия, кроме успеха, иного бога, кроме честолюбия». Иначе ему вряд ли надо было бы представлять Клея в обличье «шагающего по трупам» политикана «новой» формации.

Столь же мало достоверна в психологическом плане эволюция и некоторых других персонажей, в частности миллионера Сэнфорда и его сына Питера. Резкую перемену отношения Сэнфорда к своему зятю Клею в романе объясняют то так, то эдак, предпочитая в конечном счете невнятную фрейдистскую трактовку с намеком на будто бы объединявшие обоих мужчин гомосексуалистские мотивы. На той же основе замешено и усвоение Питером, поначалу вполне безликим отпрыском богатых родителей, леворадикалистских и чуть ли не социалистических взглядов. В борьбу с Клеем он вступает под воздействием не столько убеждений, сколько глубоко запрятанных эротических комплексов, подсознательной ревности к удачливому свояку, который уже на первых страницах книги соблазнил сестру Питера Инид и отверг Диану, ставшую впоследствии любовницей новоявленного радикала.

Заметное место в композиционной структуре романа Видала занимает авантюра некоего Нилсона, всучившего-таки сенатору Дэю взятку в обмен за поддержку сделки о покупке у индейцев предположительно нефтеносного земельного участка. Злоупотребление Бэрдена Дэя своим общественным положением подобно глубокой занозе, терзающей его совесть. В условиях открытого общества все тайное так или иначе становится явным, и последующие маневры по сокрытию обстоятельств подобны судорогам существа, обреченного на гибель. Положение сенатора и без того неустойчиво, поскольку, принадлежа к партии президента, он постоянно находится к нему в оппозиции, хотя и не заходит в этом слишком далеко, чтобы не быть обвиненным в пособничестве республиканцам.

По большей части прозаику удается провести своего вымышленного героя по тонкому льду и избежать нарушения исторической достоверности. Следя за карьерой этого незаурядного деятеля, воплощающего преемственность многих лучших традиций американской демократии, задаешься, однако, вопросом о причинах нехватки у него в самые ответственные моменты политической воли. Почему Бэрден Дэй попал впросак, свернув в 1940 году свою избирательную кампанию? Почему он бездействовал, когда это было на руку его противникам? Почему ничем не воспрепятствовал движению своей репутации «вниз по склону», превращению из крупнейшего национального лидера в «один процент с хвостиком» высшей палаты конгресса, насчитывавшей в ту пору 96 членов?

Положим, сенатор Дэй — лицо вымышленное и собирательное и писатель не мог переиначивать в своем произведении подлинную историю. Но аналогичная отрешенность в критические мгновения была зафиксирована в XX веке и в целом ряде других случаев — в связи, например, с Л. Д. Троцким, который, как кажется, вполне безучастно, чуть ли не с французским романом в руке следил за нехитрыми в общем маневрами, лишавшими его заслуженного авторитета и высокого официального положения. Один из секретов, подводящих к ситуации, когда удав заглатывает своего соперника, уменьшившегося до размеров кролика, раскрыт Гором Видалом. Надо лишь «наобещать всяческих благ, которые и не собираешься предоставлять, с тем чтобы тот, кому их обещают, сохранял самое приятное и оптимистическое расположение духа». И этот не новый прием почти неизменно эффективен, поскольку он рассчитан на свойственную каждому нормальному человеку, хотя и иррациональную, веру в порядочность коллег и благосклонность фортуны.

Заключительные главы книги воскрешают в памяти так называемую эпоху маккартизма в недавней истории США, когда малосимпатичному в частной жизни и действительно схожему с аристофановскими демагогами сенатору удалось увлечь за собой значительную часть общественного мнения, а на выборах в конгресс осенью 1950 года буквально разгромить в очной схватке многих из своих либеральных соперников. Не одобряя образа мыслей Дж. Маккарти и развернутую им «охоту за ведьмами», писатель, однако, точно выделяет по крайней мере некоторые из причин всплеска в США антикоммунистических настроений. Одна из них — война в Корее, которая восстановила американцев против идей коммунизма больше, чем любая другая акция того злосчастного периода, за исключением, пожалуй, лишь «утечки» из США ядерных секретов. Сталин сошел в могилу, но интенсифицированная его усилиями «холодная война» продолжала полыхать, и даже в конце 80-х годов, невзирая на «перестройку» и «новое политическое мышление», глубоко внедрившиеся убеждения в «коварстве Советов» не так-то легко изгнать из сознания наиболее умудренной части американского общества.

За двадцать с лишним лет, истекших после публикации романа «Вашингтон, округ Колумбия», беллетристика на внутриполитические темы сделалась одной из наиболее популярных разновидностей американской прозы. Кто только себя в ней не пробовал: дети бывших президентов и сами отставные государственные мужи, сотрудники столичных газет и профессора экономики и социологии. Роман известной писательницы Джоан Дидион «Демократия» (1984) вносил, однако, немало нового в достаточно стандартизированные и, стало быть, привычные приметы сложившейся жанровой модификации. Те, кто ожидал увидеть в нем такие типичные для политического романа черты, как отчетливое столкновение противоположных философских концепций, прямое сопряжение с важными историческими событиями и, наконец, анализ американской политической машины, были несколько разочарованы, ибо в основе «Демократии» находилась романтическая любовная история в сопровождении постоянно звучащего авторского комментария. И все-таки нельзя отрицать наличия в книге Дидион немаловажной идеологической подоплеки, дешифровка которой указывает на тесную связь содержания романа с некоторыми более общими тенденциями современной социально-политической практики в Соединенных Штатах.

«Демократия» Дж. Дидион не только по названию перекликается с «Демократией» Г. Адамса; на законном основании рядом с ними становится и только что проанализированный роман Г. Видала. В отличие от создателей расплодившихся в последнее время «политических боевиков» авторов этих книг влекли к себе не возможность беллетризации хорошо известных теперь уже и по школьным учебникам событий и не эффектные декорации «коридоров власти». «Серьезные писатели» тем и разнятся от ловкачей, греющих руки на внезапно сложившейся конъюнктуре, что их заботят не грошовые «сенсации» и «разоблачения», а гораздо более глубокие исторические и психологические процессы. Главным же объектом пытливой мысли остается человек, а точнее — тема моральной ответственности, нависающей над тем, кто дерзает противопоставить свою волю, убеждения и честолюбие сложившемуся ходу вещей в надежде на благотворные, хотя, как правило, и весьма туманно вырисовывающиеся перемены.

Центральная пара персонажей романа Дидион принадлежит к избранному кругу американской знати, которая, как и во времена Ф. С. Фицджеральда, по-прежнему завораживает воображение немалого числа литераторов. Знаменитости нередко жалуются, что их частная жизнь отдана на растерзание толпам любопытствующих. Но если б этого не было, то знаменитости утратили бы свой статус и превратились бы в простых смертных, что вряд ли входит в их намерения. Это относится и к политикам, которые обречены жить в стеклянном доме, насквозь просвечиваемом средствами информации.

Итак, Инез и Гарри Виктор являются непременными фигурами светской хроники, мишенями, находящимися под прицелом фото-и телеобъективов. Гарри Виктор, насколько можно судить по его послужному списку, — политик либерального склада, напоминающий чем-то и Эдварда Кеннеди, и Юджина Маккарти, а еще больше Гэри Харта. Его карьера в 60-е годы захватила важные вехи массовых оппозиционных движений: антирасистские марши протеста в штате Миссисипи, забастовки сельскохозяйственных рабочих в калифорнийской долине Сан-Хоакин, столкновения с полицией в Чикаго летом 1969 года. На протяжении этих лет Виктор трижды успешно баллотировался в палату представителей, отслужил половинный срок в сенате, а в 1972 году стал одним из претендентов на президентскую должность от партии демократов.

При всей важности этих подробностей стоит заметить, что как политические убеждения Виктора, так и его деятельность в качестве одного из лидеров «молодых либералов» намечены в «Демократии» лишь слабой контурной линией. Смысловым узлом романа и вместе с тем начальной точкой развития нескольких сюжетных линий становятся два не связанных между собой события, датированные весной 1975 года: вывод американских войск из обреченного Сайгона на финальной стадии вьетнамской войны и убийство в пригороде столицы Гавайских островов Гонолулу двух человек. Одной из убитых, как читатель уже знает, была сестра Инез Виктор, убийцей же оказался их отец Пол Кристиан.

По-видимому, Дидион слишком буквально восприняла известную оценку чеховских пьес, в которых, «в то время как люди пьют чай, рушатся их судьбы». Реальные контуры драматических конфликтов здесь нарочито размыты, замаскированы мишурным блеском «диалогов с подтекстом» или репортажным перечислением зигзагообразных передвижений главных персонажей по земному шару. Лишь изредка эта словесная завеса несколько рассеивается, чтобы посвятить любопытствующих в обстоятельства жизни членов семейства Кристианов— Викторов.

Ретроспективное изложение хода событий, завершившихся трагедией в доме Кристианов, в очередной раз варьирует тему «распада буржуазной семьи» и не выходит за рамки устоявшихся стереотипов. Гораздо примечательнее конфликт, назревавший с годами между Гарри и Инез Виктор. Первые облачка на супружеском горизонте появились уже давно, потом их становилось все больше и больше, и все это было связано с крепнущей симпатией Инез к ее многолетнему платоническому поклоннику по имени Джек Ловетт.

Хотя в романе об этом ни разу не говорится прямо, но без большого риска ошибиться можно предположить, что Ловетт принадлежит к числу тех, кого лет тридцать — тридцать пять тому назад с легкой руки Грэма Грина начали именовать «тихими американцами». И характерно, что человек подобного рода занятий, призванный охранять и укреплять «национальные интересы» США в Юго-Восточной Азии и в бассейне Тихого океана, не только постепенно выдвигается на авансцену произведения, но и пользуется при этом расположением как героини романа, так и самой писательницы. «Вы — любопытная публика, — обращается Ловетт к Гарри Виктору и его политическому единомышленнику Билли Диллону. — Вы не видите того, что происходит у вас перед глазами. Вам нужно сначала прочесть об этом в „Нью-Йорк тайме“ и уж потом начать действовать. Произнести речь. Создать комиссию. Предложить провести расследование, а потом, через год или два, выехать на место для ознакомления с тем, что происходит здесь сегодня».

Знакомство Ловетта с семейством Викторов длилось не менее двадцати лет, и к концу этого срока различие между мужем и поклонником сделалось особенно контрастным. С одной стороны — пустословие либеральствующего политика, цепляющегося за любую возможность остаться в поле зрения общественности и, к неудовольствию собственной жены, беспринципно приноравливающегося к обстоятельствам; с другой же — немногословная уверенность в себе «человека дела», который раз за разом находит поводы, чтобы доказать Инез свою преданность. Прежде всего Ловетт — организатор-профессионал, хотя писательница и не разглашает подробностей многочисленных «миссий», выпадавших на его долю. Но кроме того, он еще и герой-любовник, который долгие годы тоскует по прекрасной даме своей мечты и завоевывает ее полную благосклонность, возвращая Инес ее восемнадцатилетнюю дочь, считавшуюся безвозвратно пропавшей. «Джек Ловетт назвал свою удачу в розысках Джесси чистой случайностью, но будь на его месте вы или я, у нас никогда ничего не получилось бы» — так комментирует этот эпизод Дидион.

Страницы романа, повествующие о внезапной смерти Ловетта, по-настоящему глубоко эмоциональны, ибо они лишены той интеллектуальной иронии, без которой писательница не обходилась на протяжении всего текста. Ловетт умирает на руках Инез потому, что цель его жизни достигнута: он наконец-то вместе со своей любимой и ему больше нет нужды приносить жертвы, метаться из конца в конец по тысячемильному периметру, спорить с пустоголовыми краснобаями и между тем методично делать свое дело. Погребение Инез тела Ловетта на военном кладбище Гонолулу под сенью вечнозеленой джакаранды добавляет еще одну трогательную деталь в рассказ о мужском постоянстве, которое не осталось невознагражденным.

Но следует подчеркнуть: с точки зрения Джоан Дидион, Джек Ловетт не просто современный вариант «рыцаря без страха и упрека». Его образ и деятельность находятся, хотя и в опосредованной, соотнесенности с определенным в международных отношениях курсом, который в 80-е годы оказался для Америки достаточно успешным. Завершающееся ныне десятилетие изменило в США многое и во внутриполитическом, духовном климате. После десятилетия самобичеваний подавляющее большинство американцев перешло к активной поддержке основных институтов своей страны, которые, как показали последние годы, пользуются все большим вниманием в качестве примерного образца для высвобождения из леденящей хватки командно-бюрократической системы.

Во время одной из своих поездок в США, осенью 1988 года, я был свидетелем проходивших 8 ноября выборов президента и конгресса, наблюдая это событие в маленьком городке, типичном для «одноэтажной Америки». Та легкость, с которой Дж. Буш, этот ближайший сподвижник Р. Рейгана, взял верх над М. Дукакисом, казалась поразительной, но она была полностью объяснима в контексте текущей эволюции общественных настроений и политической мысли Соединенных Штатов. «Преемственность и последовательность» — таким был клич республиканцев, которым их соперники-демократы не смогли противопоставить ничего принципиально нового.

Идеи экономической свободы и децентрализованного управления, приоритета неотчуждаемых в пользу государства прав личности, поощрения индивидуальных и групповых инициатив, мира, основанного на противопоставленной безрассудству силе, доказали в 80-е годы свою устойчивость и плодотворность. И вполне закономерно, что с движением времени положительный американский опыт, зафиксированный как в фактах истории, в живых социальных установлениях, так и в литературных текстах, пользуется в нашей стране все возрастающим вниманием со стороны истинных ревнителей демократических преобразований.

А.С. Мулярчик