Возвращаюсь к Финику около девяти часов вечера. В квартирке никого. Привычно валюсь на диван и застываю, лежа на спине.

Через час в прихожей раздаются голоса, хихиканье, возня, и в гостиную вваливаются Финик и Рыжая. Оба возбужденные.

– Не, – говорит Финик, – больше я в синематограф ни ногой. Представь, сидят одни пацанята, хрустят чертовым попкорном, лобызаются и тискаются с таким смаком – не слышно, что происходит на экране… Кстати, о фильме. Редкое дерьмо! Какие-то космические пришельцы, мохнорылые монстры… Развлечение для прыщавых сопляков. Во всем зале я оказался единственным солидным мужчиной. Эти придурки глазели на меня с любопытством, как на старика Мафусаила, и наверняка ждали, что я прямо на сеансе отдам концы. А еще…

– Чья бы корова мычала! – радостно обрывает его Рыжая. – А кто так и норовил меня облапить и ущипнуть? Я из-за тебя полкартины не видала.

– Наглые обвинения! – взвивается Финик. – Причем, заметьте, ничем не подкрепленные!..

Мне забавно и горько наблюдать этих двоих. Точно вижу их из далекой дали. С каждым днем мне все безразличнее обыденщина, земные проблемы, и убийство Верки расследую скорее по привычке, чем из интереса.

* * *

Акулыч сдержал слово. Позвонил и сообщил адрес родителей паренька по имени Марик. Его полное имя действительно Марат.

День спустя разговариваю с человеком, от которого надеюсь услышать кое-что любопытное.

Для этой встречи выбираю кафе под названием «Король». Здесь я когда-то беседовал с пухлой Пироженкой, причастной к гибели Алеши Лужинина. Насколько мне известно, девушка до сих пор на свободе.

Тень Пироженки сопровождает меня, когда поднимаюсь на эскалаторе на третий этаж, когда выбираю еду и присаживаюсь за тот же самый столик, за которым общался с этой полнотелой фифой, а она отпластывала ложечкой ломтики пирожного с томным видом кустодиевской купчихи. И так же, как и тогда, ненавязчиво, расслабляющее плещется музычка.

Какая она, женщина, у которой когда-то служила Верка?

А вот какая: выше среднего роста, худощавая, загорелая (что выглядит странно, когда вокруг бледные лица последних дней октября). Волосы цвета вороного крыла. Плоский низкий лоб, прямой нос, небольшие черные острые глаза. Властный рот в бесцветной помаде. На вид – лет сорок.

Одета просто: белая водолазка, светло-серые брюки, кремовой окраски кожаный пиджачок. Но ощущается сразу: эта женщина – из какого-то иного, параллельного мира. Из гламурного общества новых аристократов, к жизни которых (чаще всего выдуманной, нереальной) обыватель прикасается, сидя у телевизора и потребляя очередной сериал.

Охранника при ней нет.

Твердо, уверенно постукивая высокими каблуками остроносых сапожек, подходит к столику, усаживается напротив меня, повесив сумочку на спинку стула.

– Так о чем вы жаждали со мной поговорить? – В ее голосе откровенная ирония, глаза поблескивают проницательно и серьезно. – Когда мы общались по телефону, вы были глубокомысленны, как Перри Мейсон, Ниро Вульф… и кто еще там?.. допустим, Лу Арчер вместе взятые. Считайте, что я клюнула. Постарайтесь не обмануть мои ожидания.

– Я буду очень стараться, мадам. Но сначала хотел бы уточнить детали. Итак, Вера работала в вашем доме няней?

– Когда она поступила к нам, в 1995-м, Марику было три годика. А ушла через пять лет, в 2000-м.

– Ваш сын любил Веру?

– Обожал. Марику она была ближе родной матери. – Щеки ее краснеют, в голосе слышны досада и ревность. – Впрочем, это вполне объяснимо: Вера проводила с ним гораздо больше времени, чем я.

– Сколько человек жило тогда в вашем коттедже?

– Я, муж, Марик и мой отец.

– Заранее прошу извинить, если мой вопрос покажется бестактным. Вы начали перечислять с себя, а закончили отцом. Но ведь коттедж принадлежит лично ему, не так ли?

Прежде чем ответить, она отпивает глоточек безалкогольного коктейля и невесело усмехается.

– Ему в коттедже принадлежит практически все, за исключением наших личных вещей… Я вам кое-что расскажу о нем, – ее жесткое, мужского типа лицо вновь кривит усмешка, на этот раз иронично-злая. – Отец был далеко не последним человеком в большевистской номенклатуре: секретарем райкома, правоверным коммунистом, образцово-показательным семьянином. Но едва режим рухнул, он тотчас вышел из партии и развелся с женой, моей матерью. Каким-то образом огреб кучу денег – я не вдавалась в подробности, – купил коттедж и женился на молоденькой вертихвостке, которая была всего на год старше меня. Она быстро сбежала от него к любовнику, не забыв прихватить немалую сумму. Тогда у него случился первый инфаркт…

– Вы откровенны.

– Я – правдорубка. Это часто мешало в жизни.

– Не любите отца?

– Ненавижу. Он унизил и выгнал мою мать, которая была предана ему, как раба.

– И что с ней стало?

– Она спилась.

– Но вы остались с ним, несмотря на всю свою ненависть.

– Уж не собираетесь ли вы меня поучать, господин-товарищ Королек?.. Да, я проявила слабость. Но кто за это бросит в меня камень? Не вы ли? Без отца я была бы просто никем. Филолог, изучающий стилистику классической русской литературы девятнадцатого века. Кому такое в наше время нужно? Я и мужа привела в коттедж. Кстати, он доктор наук, философ – редчайшее занятие для современного мужчины. Вроде вышивания крестиком.

Возвращаюсь к теме разговора:

– Как я понимаю, Вера ухаживала не только за Мариком, но и за вашим отцом, не так ли?

– Она действительно проявляла к нему необычайное внимание – причем бескорыстно, в чем я убеждена. Она вообще была на редкость сердобольным человеком.

– Почему она ушла от вас?

– Вера воспитывала дочку, почти ровесницу Марика. Работа в коттедже отнимала у нее слишком много времени. К тому же Марик подрос, ему уже не требовалась нянька.

– А ваш отец – из благодарности – не завещал Вере некоторой суммы?

– Сама хотела бы знать. Но, – разводит руками, – содержание завещания мне неведомо. Кстати, отец постоянно твердил, что, если мы не будем к нему предельно почтительны, все оставит Вере. До последней копейки. Так что до сих пор неизвестно, кто мы сейчас: состоятельные люди или бомжи? Он нас элементарно шантажировал, держал на крючке своих мерзких деньжонок… Погодите, – выдыхает она. – Вы подозреваете, что это я убила Веру? Или мой муж, человек не от мира сего?

И смотрит в мои глаза прямо и твердо, не мигая.

– Сколько вашему отцу осталось жить?.. Извините, если этот вопрос…

– Неделю назад ему сделали операцию на сердце, но это вряд ли спасет. По словам врачей, смерть может наступить в любую минуту.

– То есть свое завещание он уже не перепишет?

– Он лежит в кардиологии. Как… – резко притормозив, она поджимает губы, чтобы не произнести слово «труп».

– У Веры осталась дочь. Ее зовут Даренка.

– Милое имя, – женщина едва заметно улыбается. – Насколько помню с детства, так звали героиню… Павла Бажова, если не ошибаюсь… Впрочем, литература соцреализма меня мало волнует.

– Давайте перейдем от лирики к фактам. Признаться, я слабо разбираюсь в наследственном праве. И все-таки смею предположить, что Даренка может претендовать на долю, которую ваш отец завещал Вере.

Она достает из сумочки пачку сигарет, закуривает. Я молча жду.

– А я вообще ничего не смыслю в завещаниях, – она выдыхает струйку дыма сквозь почти сомкнутые губы. – В любом случае эти деньги мы… как ее зовут?.. Ах, да, Даренка… Деньги, разумеется, мы выплатим. Всю сумму. Никакого суда не потребуется. Мы – порядочные люди. Я бы даже сказала – интеллигентные, если бы это слово не было сегодня почти бранным.

– И все же хотелось бы твердых гарантий. Я должен быть уверен, что с Даренкой ничего не случится.

Она встает – я тут же поднимаюсь вслед за ней: столько в этой женщине благородного негодования, как писали в ее любимом позапрошлом веке.

– Кажется, вы принимаете меня за убийцу? Неужели еще не поняли, что Даренка получит причитающуюся сумму, даже если мой отец завещал Вере ВСЕ? Надеюсь, если у вас были какие-то сомнения в нашей порядочности, то после этих слов они исчезнут.

– Что ж, замечательно. Теперь я за Даренку спокоен.

Ее правая бровь взлетает вверх.

– Попрошу без сарказма.

– Господь с вами, я абсолютно серьезен.

Она хмыкает и уходит. Каблучки стучат по паркету так же решительно и непреклонно.

* * *

Элитная школа, в которой получает среднее образование Марик (он же Марат), расположена неподалеку от главной площади города, в тихом Сторожевом переулке. До пролетарской революции это была мужская гимназия Его Императорского Величества (уж не припомню, какого). Здание желтовато-белое, трехэтажное, исполненное в стиле позднего классицизма и оттого кажущееся помпезным, как дворец.

Припарковываю старушку «копейку» рядом с могучими иномарками. В какой-то из этих тачек сидит водила, приехавший за Мариком, чтобы отвезти хлопчика домой, в коттедж. Он ждет. И я жду: Марик согласился поговорить со мной возле своего учебного заведения.

Вот из школьных дверей повалила ребятня. Один из школяров стучит в окошко «копейки». Отворяю дверцу. Он плюхается на сиденье.

Шестнадцатилетний подросток, высокий, с длинными русыми волосами. О таких красавчиках шушукаются девчонки. Возле таких, самоуверенных и хамоватых, всегда имеющих при себе бабло, вертятся лизоблюды, преданно ловя каждый взгляд.

Он глядит на меня большими выпуклыми прозрачными синими глазами под густыми, вразлет, бровями.

– Вспоминаешь Веру? – спрашиваю его.

– Иногда. Я тогда маленьким был. Сейчас даже не припомню, какая она была. Что-то такое толстое, мягкое.

В его словах слышится ленивая усмешка.

– Твой дед вроде бы собирался оставить Вере много денег. Ты случайно не в курсе?

– А он этого и не скрывал. Чуть что не по нему, сразу в крик: «Верке все завещаю, без штанов останетесь! Она будет здесь хозяйкой, а вы пойдете по миру!..» Ну и прочее в том же духе.

– А как родители на это реагировали? Злились небось?

– Еще бы! Завещания-то они не видели. А вдруг там действительно все на Верку записано? Интеллигенты-интеллигенты, а бесились так, что ого-го! Отец вообще деда плесенью называл. А еще философ! Мама ему – сразу: «Не смей! Он мой отец!» А сама – если дедуля ее доводил – вопила как резаная: «Старый параноик!» Та еще семейка. Сейчас завещание ищут. Все перерыли, никак найти не могут. Переругались вконец.

– А тебе-то дедушка дорог?

Марик кривит физиономию.

– Он все время чем-то там занимался, деньги делал. Ковал, пока горячо. Я ему только мешал. У родителей тоже свои проблемы были. Уж и не знаю, какие. А Вера – она добрая была, ласковая. Помню, прижмусь к ней, обхвачу ручонками – точно подушку обнимаю. И вроде как не один. Вроде как живая душа рядом.

– И сейчас одиноким себя чувствуешь?

– Почему одиноким? Я в классе с ребятами дружу… Ну, не дружу, а так. Уж очень они выдрючиваются.

– Кто?

– Да пацаны и девки в нашем классе. Каждый корчит из себя.

– То есть не чувствуешь себя самым крутым? Есть и покруче?

– Ну.

– А что, простых ребят, которые смотрели бы на тебя как на супермена, не находится?

– Есть один такой, – неохотно цедит Марик. – Сын нашего водителя. Он, конечно, парень туповатый, но я для него – бог. А может, и выше.

– Уважает?

– Не то слово.

– В огонь и в воду за тебя, да?

Марик не отвечает, но надменная усмешка и вспыхнувшие торжеством глаза говорят яснее всяких слов…

* * *

– … Как бы нам с тобой встретиться, Акулыч?

– А чо, приспичило?

– Вроде того.

– Енто можно. Завтра. В нашем пивбаре. В семь вечера. Завтра мирный пензионер Акулыч покалякает с тобой, охламон.

И гуденье Акулыча исчезает, точно в трубке жужжал-жужжал большой шмель, а потом вылетел по своим шмелиным делам.

* * *

Пивной ресторанчик, где мы столько раз проводили время с Акулычем. Крепкие, грубо сколоченные столы и стулья, просто идеально созданные для наслаждения пивом и разнообразным приложением к нему. На стенах сочные соцреалистические полотна: пенящееся в пузатых стеклянных кружках пиво, раки, сыр, таранька.

И на фоне этой несокрушимости, неизменности особенно остро ощущаю свою и Акулыча непрочность. Медленное умирание нашей человечьей плоти, которой отведено так мало времени на расцвет и угасание.

На Акулыче мешковатый серый свитер, который не в силах скрыть его объемное пивное чрево. На толстых коротких ногах – лоснящиеся на коленях черные брюки. Широкие ступни обуты в покрытые грязью кроссовки. Всем своим видом он объявляет всем и каждому, что на мнение окружающих ему глубоко плевать.

Он оплешивел и разжирел. Остатки волос неряшливо поседели, хитрые глазенки стали как будто еще меньше. Полгода – с весны до глубокой осени – он копошится на даче, которая представляет из себя почернелую избенку с крошечным приусадебным участком. Кожа его задубела, руки стали похожи на два округлых булыжника, и сам он точно вырезан из увесистого камня.

– Допустим, я тебе верю, – басит Акулыч после того, как растолковываю ситуацию. – И как ты собираешься ловить злодея, охламон?

– У него сейчас одна цель – Даренка. Твои ментушки – бравы ребятушки могут незримо сопровождать ее. И когда киллер на нее нападет, тут же взять гаденыша с поличным. Но подвергать Даренку смертельной опасности никак нельзя. А если твои орелики не успеют? Вот в чем загвоздка.

– Ты енто… все говоришь, что они – мои. Не мои они, дурья башка. Не могу я им приказывать. Тока просить. Кланяться и просить… Усек?

– Уразумел.

– Можно, конешно, пымать убивца на живца, как – помнишь? – в наше золотое времечко. Но… – Акулыч вздыхает, качает шаровидным черепком. – Доказательств у тебя нетути. Хоша, ежели совсем честно, их у тебя никогда и не было. Ты же у нас енто… художник сыска. Действуешь по вдохновению. Не то, что мы, жуки навозные… Лады. Покалякаю с ребятками. Согласятся – твое счастье. Енто в их же интересах…

Прощаемся на шумной улице.

Акулыч увесисто хлопает меня по плечу и через пару секунд пропадает среди темноты, огней, мельтешения пешеходов и машин. И мне – до острого укола в сердце – становится очевидно, что наша дружба иссякает.

Нет привычного радостного настроения, когда вполне деловой разговор оборачивался незлобивым дружелюбным зубоскальством. В нашем общении появилась осенняя усталая будничность. И уже недалеко до зимы.

Придя домой, по обыкновению опрокидываюсь на диван и валяюсь, как труп, в ожидании Финика и Рыжей – те опять где-то развлекаются.

Болит голова, точно иголки вонзают в мозг. Почему-то начинаю думать о старике, который приходится дедом Марику. Ему наверняка предоставлена отдельная привилегированная палата. Возле его койки ошиваются медсестры и врачи, сюсюкают, как с ребенком, приторно улыбаются. Хотя вообще-то им на старика наплевать и растереть. Стараются они только ради бабла. Причем что интересно: это бабло дает им дочка старика, которая папашу своего люто ненавидит.

А он лежит себе – овощ-овощем – и не может пошевелить конечностями. Он уже не человек – оболочка человека. Вскоре эта живая мумия перестанет дышать, и ее похоронят с отпеванием и прочими церковными прибамбасами. Чтобы гарантированно попала в райские кущи.

Интересно, был ли он счастлив? Да, жил в коттедже, а не в замурзанной заводской общаге, трескал дорогую хавку, а не картошечку с хлебцем. Цедил из рюмашечек коньячок, а не паленую водку или одеколон. Спал в шикарной постели, а не на проржавелой панцирной койке. Но сейчас ему разве от этого легче?

И вообще, вряд ли какой-нибудь миллионер – перед тем, как испустить дух, – говорит себе с умилением: «Сладко пожил, теперь могу радостно отойти в вечность». Нет, он умоляет Господа: «Боже, я согласен быть последней из твоих тварей, только позволь побыть на этой земле хотя бы еще годок!»

Что оставит старик после себя? Гениальные книги? Великие открытия? Ничего подобного. Останутся после него только бабло и имущество неясного происхождения. Да и существовал ли он вообще, домашний деспот, который сладострастно выкобенивался перед своими близкими, держал в постоянном страхе, грозил, что лишит наследства? Не был ли он приложением к своему немереному баблу?..

Мои грустные размышления прерывает звонок мобильника:

– Усем Королькам – высокого полета и мягкого приземления!.. Ну што, перетер я с ребятами твое предложение. И получил полный отлуп. Не желают они тратить свое драгоценное время на твои «бредовые фантазии» (их слова). Руками-ногами отмахиваются.

– Их право. Я не в обиде, Акулыч.

– Вот и славненько. Обижаться не надо. Ребята нормальные, затюканные тока. Работенка-то не сахар… Сам будешь деваху пасти?

– Вряд ли у меня получится. Тут нужны, по крайней мере, двое.

– Тады ищи. Тут я тебе не помощник. Извиняй…

* * *

И вновь кабинет Старожила. За окном – первый день ноября, плачущий, сероватый и на удивление теплый (плюс три или четыре).

Старожил, сутуло согнувшийся за столом, снова во всем черном. Он не зажег верхний свет, горит только настольная лампа.

Спрашивает:

– Чего тебе нужно на этот раз?

– Лично мне, в сущности, требуется совсем немного. Даже почти ничего. Речь идет о твоей дочери. Ее в любую минуту могут убить. Менты защищать ее не спешат. Я один не могу. Так что отныне жизнь Даренки в твоих руках. Захочешь спасти – останется жива, не захочешь – умрет.

Старожил молча барабанит пальцами по столу.

– Ну, – наконец, говорит он, – давай выкладывай, в чем тут дело. Только учти, ни слезинки, ни грошика ты из меня не выжмешь. Уразумел? Даже если будешь очень сильно давить на родительские чувства…

* * *