РИМ – КАТОЛИЧЕСКАЯ ПАСХА В РИМЕ – БЛАГОСЛОВЕНИЕ ПАПЫ – ОТЪЕЗД – АНКОНА – ПАРОХОД «ЛОДОВИКО» – АНЕКДОТ НА МОРЕ – КОРФУ – ПАТРАС – ИНТЕРЕСНАЯ НЕЗНАКОМКА – ВОСТИЦА – ЛУТРАКИ – КАЛАМАКИ – ПИРЕЙ – ПРИЕЗД В АФИНЫ

Проведя зиму 1845 г. в Италии, в марте я спешил из Неаполя на несколько дней в Рим к празднованию католической Пасхи.

Рим мне уже прежде был знаком, а потому, при этом новом посещении, я не заботился осматривать все его достопримечательности, но имел в виду лишь одно – провести в столице Церковной Области святые для всякого христианина дни и получить верное понятие о всех обрядах и о препровождении жителями вечного города времени на страстной неделе и в великолепно празднуемый день светлого Христова Воскресения. Между тем, желая встретить нашу православную Пасху там, где она получила свое святое начало, я предполагал, оставив 17/29 марта Рим, поспешить в Анкону, а оттуда морем предпринять дальнейшее путешествие к святым местам.

Я коснулся Рима лишь мимоходом, как основания, или исходного пункта моего рассказа, но не стану описывать всех обрядов римского богослужения в последовательном порядке: это давно уже сделано пером более опытным и красноречивым. А. Н. М. в 1846 г. подарил нашу духовную литературу своими «Римскими Письмами», изложив в них так же занимательно и поучительно свои впечатления, как верно и подробно переданы им описания замечательных церковных обрядов и богослужения, совершаемого Папою в первый день Пасхи.

Посланник наш в Риме пригласил меня присутствовать на пасхальной литургии. При покровительстве г. Титова я получил место в алтаре главного придела и таким образом был свидетелем всех подробностей церемонии, совершавшейся у меня перед глазами. Но – здесь я должен сознаться – церемония эта показалась мне не столько благоговейной и искренней, сколько великолепной и пышной. Пение и молитвы пролетали мимо ушей моих без отголоска в сердце. Если вас интересует весь ход этого празднества, прочтите в «Римских Письмах» систематическое его описание: там все изложено и беспристрастно и верно; а я перейду к тому, что меня наиболее тронуло и поразило – к тому величественному зрелищу, когда царственный первосвященник, с балкона исполинского храма св. Петра, в минуту всеобщего молчания, осеняет крестным знамением коленопреклоненную толпу народа, и когда эта толпа мгновенно, единодушно отвечает ему громовым, торжественным приветствием.

В то время тиара церковного владычества лежала еще на главе Папы Григория XVI. Убеленный сединами первосвященник доживал последние годы своей жизни. Глубокая, ничем невозмутимая старость его вселяла к себе доверие и почтительную любовь.

Рим, в котором и без того много собственных коренных жителей, был еще вдобавок, как говорится, битком набит съехавшимися туда на Пасху путешественниками со всех концов Европы.

Над древним городом взошел один из тех прелестных весенних дней, в которые южное солнце так ясно светит и так отрадно оживляет всю природу и согревает все чувства.

Уже с самого раннего утра все улицы кипели экипажами и толпами пешеходов; все, что только могло двигаться, стремилось по одному направленно: все бежали на площадь Св. Петра. Толпа шумными потоками стекалась со всех точек обширного города к общему центру движения и торжества.

По окончании литургии Папа воссел на подвижной трон. Свита, состоявшая из высших сановников духовенства, кардиналов и монсиньоров, сопровождала его в торжественном шествии. К трону приклеплены были роскошные носилки, на которых толпа низших служителей вознесла своего властелина, по высокой лестнице, на средний балкон храма. Народ и все присутствовавшие ожидали наместника св. Петра в благоговейном безмолвии. Лишь только он показался на балконе, все пало ниц и еще более стихло. Прошло несколько минут невыразимой, мертвой тишины. Лучезарное солнце пылало, спокойствие воздуха было необыкновенное; казалось, сама природа сообразовалась с благоговейным ожиданием народа – самой торжественной минутой этого дня. До восьмидесяти тысяч поникших голов в смирении, на коленях, испрашивало себе осенения крестным знамением от руки верховного главы католического христианства.

Лишь только Папа, воздев руки к небу, начал благословение, мгновенно неумолчный звон всех колоколов Рима, звуки громкой военной музыки, гром пушечной пальбы, громогласные рукоплескания и радостные клики толпы загремели единодушным приветствием от лица всего народа в ответ первосвященнику за благословение во имя Божие.

Все слилось в один торжественный, потрясающий душу вопль. Мало того, что эта картина действительно великолепна, – она вместе с тем и умилительна: невольно, но глубоко затрагивает она сердце каждого и поражает его священным, благоговейным трепетом.

Двадцать девятого марта, мы оставили Рим. Итальянский веттурино, нечто в роде наших извощиков надолгих, взялся доставить нас в Анкону на третьи сутки. Переезд этот мы совершили удобно и без хлопот. На другой день нашего приезда австрийский пароход «Архидука Лодовико» отходил из Анконы в Грецию. Мы поспешно занялись всеми окончательными приготовлениями, сделали надлежащие распоряжения относительно писем, которые могли быть присланы на наше имя в Анкону и, отправив экипаж со всеми почти вещами морем в Триест, а оттуда в Вену, сами на другой день с легким дорожным багажом взошли на пароход, который, разводя пары, готовился поднять якорь.

В четыре часа пополудни мы отплыли. День был прекрасный. В числе пассажиров находилось несколько американцев, англичан и общество молодых венгерцев, предпринявших, подобно нам, путешествие на Восток. Но так как план их путешествия был расположен совершенно в обратном порядке, нежели наш, то мы доехали с ними только до Афин и потом нигде уже более не встречались.

Постоянными спутниками нашими были англичане, бывавшие в России. Они с восторгом вспоминали о южном береге Крыма и, распространившись о гостеприимстве русских, с особенной благодарностью отзывались о жителях Москвы.

Но что за народ эти англичане! Судя по наружности, они ездят только для удовольствия, а между тем какие дельные и какие обширные приобретают они познания о промышленных силах нашего отечества: они не только знают всю подноготную о великолепных мануфактурах Москвы и Московской и Владимирской губерний, но изучили все, чем только может быть грозна для них Россия в далеких странах Средней Азии. Они так искусно проникают во все тайны нашего коммерческого мира, что лучше самих нас, русских, умеют пользоваться обстоятельствами, клонящимися, казалось бы, только в одну нашу пользу. Говоря с вами гласно, например, о дорогах и провозных ценах, они вам по пальцам рассчитают во что обойдется в Хиве, Бухаре или Кабуле пуд такого-то сорта железа и во что обойдется аршин ситца или мезерицкого сукна, и, уверяя в лицо, что они обладатели всего Востока, вплоть до самого Инда, – сами между тем через Индию отправляют свои товары к Аральскому морю и, что всего лучше, продают киргизам свои ситцы гораздо дешевле нашего.

Я не завистлив от природы, но этому уменью проникать в сущность всего и из всего извлекать пользу поистине завидую. Русское сердце невольно заговорит там, где интересы русской национальной промышленности, а следовательно и народного благосостояния, сойдутся с интересами английских промышленников и купцов.

Поднявшийся к вечеру ветерок несколько встревожил поверхность моря. Каюты были так тесны и нечисты, что я готов был провести ночь лучше на палубе, чем в этом каземате, несмотря на то, что теплый день сменился необыкновенно холодной ночью. К утру море опять стихло; яркое солнышко, точно кружок расплавленного золота, горело над лазурной поверхностью воды. Было около восьми часов утра, когда мы проходили остров Лиссу. После полудня свежий попутный ветер снова разбудил спящую стихию. Мы подняли паруса и плыли по девяти с половиной узлов в час.

Солнце село в густых облаках, обещая нам на другой день бурную погоду. Действительно с самого утра подул противный ветер; час от часу он усиливал свои порывы; море значительно расколыхалось, но мы тем не менее дружно подавались вперед. На высоте Албании два парусные судна, в недальнем от нас расстоянии, также пробивались сквозь клокотавшие густые волны. К вечеру погода начала стихать. Наконец в семь часов пополудни мы бросили якорь у берегов Корфу, главного города республики Ионических Островов. Английское правительство давно уже покровительствует этой республике на общепринятых им основаниях…

Нас доставили в опрятную гостиницу, которую содержали, разумеется, англичане. За 2 ½ шиллинга в день (80 коп. серебром) нам отвели маленькую комнатку, в которой едва можно было повернуться, но зато накормили хорошим ужином, напоили английским пивом и дали для отдыха покойные кровати. На другой день мы отслужили православный молебен в старинной греческой церкви, где на стенах видны еще изображенья российского двуглавого орла – остатки благодетельного нашего покровительства Корфу до заключения Тильзитского мира в 1807 г.

Корфу весьма живописно раскинулся по скату горы к морскому берегу; внутреннее расположение его не обращает на себя особенного внимания. Гостиница «Hôtel du Club» содержится прилично; магазинов вообще мало, да и те бедны. Главное богатство всего острова состоит в оливковом масле. Я слышал, что в предшествовавшем моему пребыванию году здешние жители продали его на 40 000 колонат. Город наполнен английскими войсками; вообще везде заметен порядок и признаки мирного благоденствия. Отправляясь на пароход, я встретил шедшие на смотр войска; выправка их довольно воинственна, но с гордостью сознаюсь, что это далеко не то, что наши русские солдаты: в них нет того грозного, молниеносного величия, которым каждого поражает русское войско, обладающее какой-то особенного рода пылкой, прямодушной энергий, насылающей на врага страх и трепет, и как бы громко свидетельствующей о привычке к бранным подвигам и победам.

В одиннадцать часов пополудни «Архидука Лодовико» приготовился к отплытию. Едва только мы снялись с якоря, как к пароходу подъехала небольшая лодка об одном гребце. В лодке сидел человек с чрезвычайно странной и исторгавшей улыбку физиономией. Это был приземистый толстяк с длинными, обстриженными в кружок и светлыми, точно лен, волосами, которые мохнатыми прядями распадались около его жирного лица с маленьким лбом, и с чертами, чрезвычайно живо напоминавшими барана. Этим бараньим обликом он выделывал разные штуки, а большим мутным, оловянным глазом своим силился придать грозное выражение. Приблизившись к полуподнятому трапу, он прискакнул, ухватился руками за нижнюю часть трапа и, цепляясь ногами и руками за что попало, мгновенно взлез на пароход. Как безумный бегал он по палубе, бормотал что-то непонятное на всех европейских языках и, между прочими несвязными речами, повторял несколько раз чистым великорусским наречием: «пошел работать!». Горячась более и более, он наконец пришел в исступление, вскочил, при ужасе находившихся на палубе женщин, на борт продолжавшего путь судна и, простояв несколько минут в этом положении, вдруг бросился с размаха в море и исчез в пене ярых волн. Сердце у каждого из нас облилось кровью, ужас овладел всеми присутствовавшими при этой страшной картине. Но спасти несчастного мы были не в силах; бывшие в состоянии это сделать только посмеивались, глядя на нас. Пароход полным ходом продолжал удаляться от берегов Корфу, оставляя за собою взволнованную седую борозду, которая, как влажная лента, змеей вилась за кормой судна.

Прошло около четверти часа; вдруг перед изумленными взорами пассажиров, собравшихся на палубе, неожиданно предстал все тот же отчаянный незнакомец, которого мы все считали погибшим. Промокший до костей, он тем же неистово сверкающим взором смотрел на всех и каждому протягивал шапку, прося милостыни. Обойдя всех и получив от пассажиров, в доказательство их сострадания, по нескольку мелких монет, этот чудак вздумал опять повторить свой прежний отважный salto mortale и снова бросился, как утка, в море. Мы опять потеряли его из виду и, уже спустя некоторое время, приметили его далеко позади нас. Он храбро боролся против напора громадных валов и плыл навстречу тому самому ялику, который сначала подвез его к нашему пароходу и который теперь, находясь в довольно далеком от пловца расстоянии, спешил на веслах, чтобы подоспеть к нему на помощь.

Некоторые из матросов считали его полоумным, другие утверждали, что он был не что иное, как здоровый бедняк, которому пришла в голову блажь пооригинальничать даже в попрошайстве, обратившемся у него в ремесло. В самом деле, это преоригинальный способ возбуждать чувствительность и располагать ее к милостыни. Здесь тунеядство искусно соединено с трудом и с бесстрашием. Но тем не менее грустно видеть человека, поставленного в необходимость питаться мирским подаяньем. Любопытно бы знать, какие нравственные причины довели его до такого самоунижения?

Около пятого часа пополудни подул свежий морской ветер, поднялась сильная качка, промучила нас целый вечер и только к ночи стала мало-помалу стихать. В это время мы, приближаясь к Патрасу, вошли в Коринфский залив и плыли мимо берегов поэтической и когда-то, очень давно, самой счастливой страны – страны настоящих аркадских пастушков и таковых же пастушек.

Между прочими пассажирами познакомился я с прусским посланником графом Бассие-де-Сен-Симон, который провел несколько лет в Афинах в качестве полномочного министра своего короля при греческом дворе; ныне же, получив назначение быть посланником в Швеции, [он] отправлялся в Афины, чтобы откланяться королю Оттону.

В пять часов утра мы бросили якорь перед ничтожным городком Патрасом. Пароход остановился на короткое время; мы вышли на берег, обежали весь город, осмотрели церковь и, по случаю воскресения, отслушали в ней литургию. Служба производилась, конечно, на греческом языке. Мы остановились в небольшой гостинице, содержимой совершенно в итальянском вкусе и весьма порядочной для такого малого и ничтожного городка; даже завтрак, за исключением плохого вина, был не слишком дурен.

В полдень мы опять подняли якорь. Между пассажирами показались новые лица. Минут за десять до отплытия парохода подъехал к нему катер, щегольски убранный восточными коврами. Из него вышел красивый мужчина средних лет, хорошо одетый и не лишенный аристократических замашек. Он нес на руках хорошенькую девочку лет шести. По лицу его видно было, что он чистый грек.

За ним шли две женщины: меньшая из них с веселым видом вскочила на палубу, другая всходила на нее медленно, поддерживаемая служанкой и негром. Эта последняя закрывала лицо платком и, казалось, горько плакала. Она была одета с большим вкусом: и роскошно и просто. Высокий рост, величественная поступь и грациозные манеры – все обозначало в ней женщину образованного круга и давало повод предполагать в ней красавицу. На указательном пальце левой ее руки сидел красивый попугай на золотой цепочке; при каждом движении своей госпожи взмахивал он крыльями и щетинил хохолок. Все пассажиры толпились с любопытством около новых приезжих. Главным руководителем этого общества, натурально, был красивый грек, о котором я упомянул. Он много хозяйничал, суетился везде и помыкал негром и служанкой, которые, исполняя беспрестанные и многоразличные его поручения, со всех ног кидались с палубы в каюту и из каюты опять на палубу.

Молоденькая, вертлявая особа, madame S… (мы это узнали потому, что ее поминутно называли по имени), мало заботилась о печали своей подруги. Она не обращала на нее никакого внимания и без умолка тарантила и пересмеивалась с общим им обеим кавалером.

Попугая сняли с руки задумчивой красавицы и посадили на шест. Ребенок, бывший на руках у грека, расположился на разостланном для него турецком ковре и стал играть в куклы; негр разносил кофе и ликеры, а интересная незнакомка все сидела с поникшей головой и с прижатым к лицу платком. В этом положении оставалась она несколько часов и представляла собой олицетворенную статую скорби.

Между тем звон колокола скликал нас к обеду. В это время море было беспокойно, и пароход раскачивало довольно сильно. Я предпочел не сходить с палубы, чувствуя непреодолимое отвращение сидеть во время качки за обедом в смрадном и душном чулане против вытянутых, позеленелых и пожелтелых лиц: вид этих несчастных жертв морской болезни мутит душу хуже всякой качки и морской непогоды. Незнакомка тоже приказала принести себе обед на палубу и, улегшись, велела придвинуть себя к тому же столу, где и я расположился обедать. Она не видала меня и была уверена, что осталась одна на палубе.

Пролежав еще несколько времени в раздумье, она дрожащим голосом сказала негру по-английски:

– Фриман, принеси мне обедать.

Чопорный негр, затянутый в лондонский фрак, гордо высовывал курчавую свою голову из-за огромных белых брызжей и с неподражаемой улыбкой, при которой белые, как перлы, его зубы явились во всем блеске между толстых-претолстых губ широкого до ушей рта, почтительно отвечал:

– Я уже три раза осмеливался докладывать миледи, что суп давно подан и стынет на ветру.

Миледи машинально отвела от глаз руку, не воображая встретить моего взгляда, – но я сидел подле нее! Она вся вспыхнула, хотела было опять закрыться, выскочить из-за стола, как вдруг стоявший на нем графин с водой опрокинулся и от качки покатился прямо ей на платье.

Незнакомка вскочила, но я предложил ей свои услуги, успокоил ее, обтер замокшую ткань ее одежды салфеткой – и таким образом судьбе угодно было сблизить нас самым неожиданным образом.

Против всех ожиданий, она не была хороша собой, глубокая горесть, врезавшаяся в черты ее лица и просвечивавшая в больших карих глазах, внушала мне невольное сочувствие к этой женщине. И можно ли не быть тронутым печалью и слезами нежных существ, особенно когда не знаешь причины их скорби? Воображение всегда преувеличивает чужие страдания.

Не стану описывать нашего разговора, который, в сущности, был очень пуст. Замечу только, что в каждом слове моей страдалицы звучала грусть и слышался ропот на раннюю утрату счастья.

Все это было для меня странной загадкой, которой тайна мгновенно и неожиданно разыгралась под блеском молнии, в ту минуту, когда пароход, подходя к Пирею, бросал якорь.

Афины в расстоянии получаса от главного порта, носящего название Пирей, или Пиреос; там окончательно выгружают пассажиров, которые сухим путем продолжают путешествие до Афинъ, этот переезд совершается в полчаса времени, в экипажах, приготовленных заранее обществом пароходства австрийской компании Ллойд (Lloyd Austriaco).

Но прежде, чем доберется до Пирея, пароход на пути своем бросает якорь на полчаса около местечка Вострицы, для принятия пассажиров из окрестных жителей, собирающихся в Афины. Место это замечательно лишь по значительной торговле жителей изюмом и коринкой: говорят, что отсюда вывозится в год до четырех миллионов пудов этого продукта. Близь взморья издали указали мне на платановое дерево необыкновенного размера: меня уверяли, что оно в окружности почти сорока фут. Это, если хотите, очень похоже на римский огурец Ивана Андреевича Крылова; да и я того же мнения: я сам дерева не мерил, хотя толщина его и показалась мне действительно гигантской. Влево от Вострицы видны были берега города Лепанта. Я не сумею описать восхитительную в этот день прозрачность воды небесно лазурного цвета; не спуская с нее глаз, я при этом случае увидел так называемого морского полипа необыкновенной величины – странное явление подводного царства животных! Это отвратительное существо, белое, полупрозрачное, вовсе непохоже на животное; не имея никакой постоянной формы, оно изменяется беспрестанно: то, свертываясь в полужидкий комок, походит оно на какую-то лепешку, то, распуская множество продолговатых оконечностей, принимает вид огромного паука; нельзя распознать ни головы, ни других частей тела, а потому с первого взгляда я принял это чудовище за кусок плавающего в воде сала или жира, выброшенного за борт. Говорят, опасно дотрагиваться до морского полипа, ибо наружная слизь его причиняет зловредную сыпь на руках.

После шестичасового хода мы остановились у берегов местечка Лутраки. В весьма близком расстоянии отсюда находятся развалины древнего Коринфа. Город выстроен у подошвы горы, на которой, по рассказам, умер Диоген. На вершине горы видны еще развалины древнего укрепления. Здесь мы распростились со своим пароходом «Архидука Лодовико» и в шарабанах, в сообществе англичан и американцев (я был сам-двенадцать), стрелой помчались через Коринфский перешеек до местечка Каламаки, где ожидал нас пришедший из Афин другой, австрийский же, пароход «Граф Коловрат». Погода была превосходная, местоположение очаровательное, и мы совершили этот переезд весело, скоро, без забот и без всяких приключений. Езда греческих почтарей в этом месте очень напоминает обыкновенный способ езды по Финляндии и по северовосточным нашим губерниям: лошади лихо несутся во всю прыть, с размаху взбираются в гору и как бешенные скачут под гору. Тормозить колеса считают здесь излишним.

В Каламаки несколько утомительна проволочка, причиняемая нагрузкой пассажирского багажа на новый пароход; это тем неприятнее, что на берегу моря, посреди чистого поля, под знойным небом, вся проделка происходит в одиноком деревянном доме, удаленном от всякого другого жилья и более похожем на сарай, нежели на дом.

«Граф Коловрат» принял нас на свою палубу, запыхтел, завертел колесами и, выбрасывая грязные облака дыма, направился к столице юного королевства.

Появление новых лиц на пароходе повлекло за собой новые знакомства. Серьезные разговоры сменялись пустой болтовней. Там толковали о волнении в целой Греции и об открытом накануне заговоре в Патрасе; здесь спорили о том, какой цвет более к лицу рыжей блондинке, зеленый или лиловый; в третьем месте какой-то француз нес напыщенный вздор о египетском типе коптов и о коренных обитателях Нубии, из которой он только что возвратился; а тут, рядом со мной, madame S… вступила с маркизом де-Буа-Гильбером, изучавшим Грецию, в ученый диспут о том, на основании каких нравственных, политических и географических данных нынешние греки не могут походить на древних, доблестных и поэтических греков, между тем, как настоящий нынешний грек, кавалер madame S…, стоял тут же и, слушая этот разговор, только похлопывал глазами.

Все были заняты жаркими разговорами, и мы не заметили, как очутились в Пирее. Часовая стрелка показывала восемь часов, когда пароход остановился. В ту же минуту его окружили мелкие суда для перевозки пассажиров на берег. Все засуетились, все торопились скорее съехать с парохода, всякому хотелось быть первым – и первым никто не был, потому что из-за темноты никто не мог ни отыскать, ни распознать своих вещей. Произошла страшная суматоха; поднялся невыразимый шум и гам, и беспорядок сделался общим.

Я стоял посреди палубы, за рядом более хладнокровных пассажиров, облокотившихся на перила борта, и ждал окончания этого хаоса.

Вся даль погружена была в полумрак. В воздухе носилась духота и предвещала грозу; над нами, действительно, нависли грозные тучи и разостлались по небу черными, как смоль, покровами.

Почти рядом со мной стояла моя новая знакомка-страдалица со своим преданным негром, а там, подальше – madame S… с красивым греком, который, как я теперь только узнал, был законным супругом отчаянно влюбившейся в него и теперь так сильно горюющей женщины. Яркая молния неожиданно блеснула сквозь черные тучи и озарила общую картину в ту самую минуту, когда неверный муж поцелуем объяснялся в любви ветренной madame S…, которую держал в своих объятиях. Несчастная, так бессовестно оскорбленная жена залилась слезами.

После этого происшествия, я встречал супругов раза два в Афинах. Ловкий грек по-прежнему разгуливал с madame S…, а покинутая жена по-прежнему безутешно горевала.

Разумеется, семейное горе отразилось и на маленькой дочери охладевших друг к другу родителей: ни отец, ни мать не ласкали ее, даже вовсе не занимались ею; вчуже больно было глядеть на это несчастное дитя, когда оно играло в кухне гостиницы с поваренками – и больно было не оттого, что ребенок окружен был простолюдинами, ибо теплое сердце и христианские чувства можно найти во всех сословиях, а оттого, что, не зная ласк родительской любви, не состоя под попечительным надзором родного отца и родной матери, он был предоставлен совершенно произволу судьбы. Какую же участь готовила слепая судьба этой забытой и забитой девочке?

В Пирее мы выгрузились, разместились по экипажам, заранее бывшим уже наготове, благодаря распорядительности общества пароходства австрийской компании Ллойд (Lloyd Austriaco), полчаса провели в дороге и часов в девять вечера прискакали в Афины.

По необыкновенному стечению путешественников, мы не нашли уже ни одного места в лучшей тамошней гостинице «Hôtel d’Orient» и принуждены были остановиться в «Hôtel d’Europe», содержимой хоть и хорошенькой неаполитанкой, однако же довольно дурно.