«Серебряная кошка», или путешествие по Америке

Аджубей Алексей Иванович

С ПАРАДНОГО ВХОДА

 

 

«СЕРЕБРЯНАЯ КОШКА»

Кошки бывают разные – дикие и домашние. Одних только домашних можно назвать множество: сибирские, ангорские, простые короткошерстные. В каждой стране, наверное, есть свои породы кошек. Но когда я сейчас день за днем перебираю в памяти поездку по Соединенным Штатам Америки, которую совершил вместе с группой советских журналистов, мне хочется начать рассказ с кошки особого рода, с «серебряной кошки».

Такой кошки не существует в природе. Но в Америке, вернее в одном ее городе, Сан-Франциско, есть веселое предание, которое кое-что объяснит вам.

На западном побережье Америки случаются землетрясения. Последнее землетрясение, коснувшееся Сан-Франциско, было довольно сильным. Масса былей и небылиц распространялось в городе по поводу этого происшествия. Давали интервью все, кто хотел. Какой-то сметливый журналист установил, что молчала о землетрясении одна только черная кошка. Шутка эта понравилась журналистам города, и теперь изображение черной кошки является эмблемой Сан-Францисского прессклуба. Если фигурку черной кошки ставят на стол во время беседы или если кто-нибудь заявляет о том, что он просит помнить о «черной кошке», содержание беседы не должно попасть в газеты. Американские журналисты довольно часто пользуются правом «черной кошки». Но при чем же здесь «серебряная кошка»?

В том-то и дело, что обойтись одной «черной кошкой» оказалось невозможным, и тогда журналисты придумали… «серебряную кошку». Когда серебряная фигурка кошки стоит на столе или когда кто-нибудь предупреждает, что он говорит в присутствии «серебряной кошки», все может быть опубликовано.

Такова эта короткая история.

На моем столе нет сейчас фигурки серебряной кошки. Но я мысленно представляю ее себе такой, какой запомнил в Сан-Францисском клубе журналистов. Помня о ней, я напишу обо всем, что видел. Позади более двадцати пяти тысяч километров пути, – в наше время это большое расстояние легко преодолеть, – позади много памятных встреч и событий. Они промчались перед нами стремительной кинолентой, которую сейчас стоит просмотреть и осмыслить заново.

Рассказ хочется начать не с того часа, когда пассажиры пакетбота «Иль де Франс» разглядели в туманной дали узенькую, колыхавшуюся полоску американского берега, а несколько раньше, так сказать, по порядку.

Позавтракав в Москве, мы к вечеру были уже на аэродроме Орли в Париже. Разместились мы в маленькой старинной гостинице с громким названием «Пале-Рояль». Гостиница эта находится неподалеку от Лувра и, по рассказам, была когда-то одним из дворцов всемогущего кардинала Ришелье.

Несколько дней ушло на оформление билетов. Наконец мы простились с Парижем.

Было раннее утро. Хотя листок календаря показывал 11 октября, стояла теплая, еще зеленая осень. Скорый поезд мчал нашу делегацию в Гавр. Туман, но не молочно-белый, а какой-то сиренево-розовый, все время меняющий свои оттенки, скрывал от нас дома, деревья. Даже близкие станционные постройки будто плавали в кипении цветных облаков. Но скоро солнце прогнало с земли туманное покрывало. Замелькали обильные сады Нормандии, чуть почерневшие от времени красные, оранжевые, зеленые черепичные крыши крестьянских домиков. Охлажденный скоростью воздух рвался в окна и наполнял вагон хмельными запахами вспаханной земли и подопревших яблок.

Все дальше Париж, но он не хочет расставаться с нами. Перед глазами еще стоят его бульвары, площади, улицы, с которыми связано очень многое.

Можно на лифте подняться к самой вершине Эйфелевой башни и с трехсотметровой высоты увидеть как на ладони весь город: Елисейские поля, по которым в воскресный день не пробиться ни человеку, ни автомобилю, сероголубоватую улицу Парижа – прекрасную Сену, Монмартр, Булонский лес, напоминающий сверху огромную зеленую заплату, лес, в котором фашисты расстреливали борцов Сопротивления, площадь Согласия, Марсово поле и где-то совсем рядом, прямо за рекой, дворец Шайо…

Было время, в этом дворце проходили заседания Генеральной ассамблеи Организации Объединенных Наций. Теперь в фанерной пристройке, претенциозно выкрашенной под гранит, помещается штаб агрессивного Северо-атлантического союза. Но он не олицетворяет собой ни Франции, ни Парижа.

Париж – это бессмертие героев Коммуны, это гений Гюго, это мужество бойцов Сопротивления. Париж – город, про который Маяковский сказал:

Я хотел бы жить и умереть в Париже, Если б не было такой земли – Москва.

А поезд уже приближался к океану. То и дело мелькают среди зелени холмов серо-белые остатки полуразрушенных и покинутых зданий. Около ржавого железа – дикие осенние цветы. Почему они растут так буйно на могилах? Кто-то из наших поэтов задумчиво произносит:

Остатки Атлантического вала [1] Еще видны у Гавра на холмах…

Да, старым нормандским крестьянам, которые знают, что такое война, не вычеркнуть из памяти родные лица погибших сыновей! И, наверное, если бы поднялись те, кто погиб у дотов Атлантического вала, под Сталинградом, Гавром, – они присоединились бы к миллионам людей, которые хорошо понимают смысл фанерной пристройки у дворца Шайо.

Мы не успели заметить, как миновали Руан, взметнувший к небу стрелы башен своих готических соборов, обогнули Гавр, и поезд остановился почти у самого борта «Иль де Франса». Океана не видно. Проходим несколько длинных коридоров, минуем какие-то комнаты, показываем паспорта, билеты. Только когда перед нами открыли двери каюты, мы поняли, что находимся уже на борту пакетбота.

«Кэбин класс» – что-то среднее между первым и вторым.

В каюте четыре места, койки расположены в два яруса. Потолок и стены металлические, усыпаны для красоты, а может быть и для звукоизоляции, побеленной пробковой крошкой. Сквозь два шарообразных вентилятора поступает в каюту свежий океанский воздух. Иллюминатор небольшой, света пропускает мало, и в нашем жилище почти весь день горят электрические лампочки.

Все в каюте миниатюрное, прямо-таки в половину натуральной величины: и душевая комнатка, и умывальник, и даже тяжелые металлические кресла из гнутых труб. При наших русских «габаритах» пользоваться всеми этими удобствами не легко. Зато пароходная компания сумела рационально использовать каждый метр «производственной» площади. Борис Романович Изаков, Анатолий Владимирович Софронов, Николай Матвеевич Грибачев и я плывем в одной каюте. Борис Николаевич Полевой, Виктор Васильевич Полторацкий и Валентин Михайлович Бережков – этажом выше, но тоже в «кэбин классе».

В каюте прежде всего знакомимся с правилами для морских путешествий. Эти правила, напечатанные на трех языках (французском, английском, немецком), висят на стене. В случае тревоги, говорится в них, все мы должны: 1) одеться теплее, 2) опоясать себя пробковыми приспособлениями, 3) спешить к спасательной лодке № 3.

Сначала эти советы кажутся нам несколько наивными, но будущее показало, что они могут пригодиться.

Палубы и переходы гудят: устраиваются пассажиры, – а их свыше тысячи, – укладывается багаж. В первые минуты трудно разобраться в том, что происходит на судне, – проходы заставлены чемоданами всех размеров, цветов, фасонов.

Но вот два крепыша – морские буксиры (как ни велики они, но их пятнадцатиметровые трубы едва достают до первой палубы «Иль де Франса»), поднатужившись, потянули белоснежную громадину водоизмещением в сорок четыре тысячи тонн на простор океанской волны. Пассажиры на корме прощаются с друзьями, родственниками. С берега кому-то долго машут белыми платочками четыре монахини в черном. Ветер треплет их одежду, и кажется, сидят на причале четыре большущие вороны. Кружатся в синем воздухе чайки. Они еще долго будут лететь с нами – вестники земли, а потом и они отстанут.

Скрылся, растаял в предвечерней дымке Гавр. Стало прохладнее. Послышались мелодичные звуки гонга, призывающие пассажиров к обеду. В большой светлой столовой на четыреста мест мы сидим вместе с американским коммерсантом мистером Скаром и его женой. Мистеру Скару лет сорок, жене, видимо, лет тридцать. Супруги под стать друг другу: худые, высокие. Стоит мистеру Скару повернуть голову с намерением подозвать кого-нибудь из обслуживающего персонала, как к нему моментально подбегает официант.

– Необыкновенное преимущество роста, – улыбаясь, объясняет он. – Я вижу вас из самого дальнего угла зала.

Скары из Бостона. Это первые американцы на нашем пути, и нам интересно их отношение к поездке советских журналистов.

– Вери гуд! – вступает в разговор с нами мистер Скар. – Я давно мечтал сидеть за одним столом с советским человеком.

Мы отвечаем, что с охотой едем в Соединенные Штаты, потому что советские люди всегда испытывали дружеские чувства к американцам.

– Я полагаю так, – продолжает наш сосед, – если парни беседуют друг с другом спокойно, они успевают подумать, о чем говорят; если же, – американец выразительно щелкает пальцами, – парни спешат стрелять, можно не разобрать, в кого стреляешь, а главное – зачем!

Первый обед заканчивается поздно. Пассажиры знакомятся и не спешат покидать столики. На палубе «Иль де Франса» тоже многолюдно. Тихий вечер с ярко горящей алой зарей, зеленая ширь океана настраивают пассажиров на спокойный и даже лирический лад. Широкая и просторная палуба (длина «Иль де Франса» около четверти километра) напоминает улицу или, скорее, бульвар. Гуляет по палубе народ степенно, потому что в большинстве своем едут на пакетботе люди солидные и, конечно, обеспеченные. Особенно в первом классе – его палуба отгорожена от всех остальных классов. Пассажиром здесь может быть только совсем богатый человек.

Те, кто постарше, устраиваются в удобных шезлонгах, кто-то начал партию шахмат, но большинство режется в карты, которые, как нам показалось, куда более популярны на Западе, чем шахматы.

К нашей семерке подходят попутчики.

– Первая скрипка нью-йоркского оркестра, – представляется веселый, общительный мужчина небольшого роста, с покатым дынеобразным животиком под плотным серым свитером.

– Первый гобой того же оркестра, – вступает еще один, несколько мрачноватый на вид мистер.

Оба прежде всего сообщают нам, что в репертуаре их оркестра произведения Шостаковича, Хачатуряна, Прокофьева.

– Очень хочется поехать в Москву, – мечтательно тянет «первый гобой».

– О да! – поддерживает его «первая скрипка».

Между тем уже совсем темнеет, и мы вместе со всеми спускаемся в салон. Он декорирован в каком-то путаном стиле. Зеркальные стены расписаны в ярко-красный и золотой тона на старинные темы, зато ступеньки лестницы, которая ведет на второй этаж салона, вполне современны. Они сделаны из толстого небьющегося авиационного стекла и подсвечены изнутри.

Играет маленький джаз-оркестр. Десятки глаз посматривают в нашу сторону: «А умеют и, главное, решатся ли русские танцевать?» Еще не многие, видно, знают, что мы – советские журналисты. Во время танца у Валентина Бережкова происходит с партнершей следующий разговор:

– Вы из какой страны?

– А вы как думаете? – спрашивает, в свою очередь, Бережков по-английски.

– Из Англии?

– Нет, не угадали, – отвечает он девушке уже по-французски.

– Из Франции? – Теперь американка ведет себя несколько нерешительно.

– Нет, – произносит Валентин по-немецки, – берите восточнее, даже восточнее Германии.

– А что же там восточнее? – Девушка в затруднении.

– Советский Союз! – отвечает ей наш товарищ.

– Советский Союз? – Американка искренне удивлена. – Как же вам удалось оттуда вырваться?

Сейчас, конечно, Дженни Уиткер – детский врач по профессии – улыбнется, если ей придется прочитать эти строчки, но она-то и была партнершей Валентина Бережкова.

Отчего это? Как могло случиться, что современная молодая девушка, человек образованный, много повидавший, имеет такое смутное представление о великой стране, земли которой занимают одну шестую часть суши?

Дженни смутилась и долго извинялась, когда мы еще раз встретились с ней.

– У нас много пишут, что вы не как все люди, – говорила она в свое оправдание. – А вы совершенно как все люди, вот я и перепутала…

Когда рассказ о поездке вступит в свою «решающую фазу», то есть когда речь будет идти собственно об Америке, еще не раз и, конечно, более обстоятельно я постараюсь объяснить причину подобных диалогов и подобной «путаницы». Но сейчас мы на борту «Иль де Франса». Пассажиры то и дело подходят к карте, на которой флажками отмечается суточный пробег корабля. Он идет ходко – его скорость свыше тридцати пяти километров в час. Но океан велик, и только за шесть дней пути можно добраться по нему из Франции в Америку.

Как только кончается ужин, пассажиры, повинуясь дорожной привычке коротать время, спешат в салон на звуки грустных песенок джаза. О многих пассажирах мы уже кое-что знаем. Вон там в уголке поблескивает своими похожими на спелую черешню глазами маленькая Флоренс. Она едет в Америку к своему жениху, с которым познакомилась весной прошлого года. Жених ее занимается перепродажей подержанных автомобилей. Он привозил в Париж несколько старых «шевроле».

Всю дорогу Флоренс ходит грустная, почти ни с кем не разговаривает и не танцует.

Я спросил у нее:

– Тяжело покидать родной дом, Флоренс?

Она согласилась.

– Нас шесть сестер. Всем все равно не устроиться в Париже. А он ухаживал за мной, и у него есть небольшое дело в Филадельфии. Сестры завидовали мне и говорили, что я фантазерка – ищу себе принца. – Флоренс опустила свои блестящие глаза. – Вот я решилась. Сестры собрали мне немного денег на обратную дорогу, вдруг что-нибудь случится, и я поехала.

Девушка крепче прижала к руке черную замшевую сумочку. Виктор Полторацкий шутит:

– Ничего, ничего, – жених не должен обижаться.

Соседка Флоренс по каюте, коротко стриженная американка Мэг, отвечает не то Флоренс, не то Полторацкому:

– Хорошие парни есть всюду, но главное «биг мен» – большой человек, – и она жестом показывает пачку денег.

У Флоренс свои мысли, у Мэг свои. А чуть дальше на кругу беззаботно танцуют две девочки-близнецы. Им лет по пятнадцати. Обе в белых вечерних платьях, с дорогими украшениями на руках и шее. Они приходят в наш салон из первого класса вместе с пожилой дамой, которая садится на эстрадку для джаза рядом с контрабасистом и не сводит глаз с девочек. Сестры путешествуют. В прошлом году они были в Италии, в этом – повидают Америку. Им не нужно будет выходить замуж, как говорится, на сторону: они «биг гёрлс» – большие девочки, у папы хватит денег для того, чтобы найти им женихов прямо в Париже.

У Флоренс свои думы, у Мэг свои, а девочки из первого класса, наверное, ни о чем сейчас не думают.

Днем на палубу свалилась крошечная перелетная птичка. Бессильный пушистый комочек нашел спасение на случайно подвернувшемся в безбрежном океане «Иль де Франсе». Пассажиры согрели, накормили птичку, и часа через три она вновь поднялась в воздух, сделала два круга над палубой и исчезла. Хорошо, что удалось птичке передохнуть в пути. Но долетит ли она до берега?

Виктор Полторацкий долго смотрел вслед улетевшей страннице. Я слышу, как он шепчет:

Пускай опять приснится мне И эта чайка на волне, И этот синий небосвод, И этот белый пароход, И за кормой волнистый след Пускай мне снится много лет.

Виктор Васильевич не часто читает свои старые стихи. Я не спрашиваю, почему ему захотелось сделать это сейчас: то ли настроил его на грустный лад случай с птичкой, то ли потому, что на самой корме стоит маленькая Флоренс и, не отрываясь, глядит вдаль, туда, где бежит и бежит изумрудно-белый пенистый след от пакетбота.

Стоявший рядом серьезный, насупленный человек, как оказалось впоследствии, крупный американский бизнесмен, неожиданно произнес:

– А вы простые, обычные ребята…

Полторацкий и я начали иронически его переубеждать, заверяя, что всевозможные «коммунистические ужасы» спрятаны в наших чемоданах. Мистер задумался на секунду, а потом захохотал:

– Вы можете обвинить меня в чем угодно, даже в том, что я сам коммунист, но в ваших чемоданах ничего такого нет! Вы простые ребята, олл райт!

Он поднял палец вверх, как будто грозил кому-то, повернулся и крупно зашагал от нас прочь.

«Иль де Франс» шел океаном третьи сутки. Сколько раз уже описывали океан, сколько сравнений родилось у писателей по поводу его безбрежных просторов!

Я пытался отбросить все, что слышал, но не уверен, что не повторюсь. Прежде всего, когда глядишь с борта на зеленовато-серую равнину, невольно думаешь: «Ох, и глубоко здесь!», потому что под тобой колышется, перекатывается, будто вздыхает, неизмеримо огромная масса воды. Но главное «удовольствие» в океане – буря, или, как называют американцы, «харрикейн». Буря в океане – прежде всего дикой силы ветер. Он разбалтывает поверхность воды; она сперва перестает напоминать ровную, как скатерть, пустыню, становится серой холмистой степью, а потом – будто рядом с пакетботом начинает происходить диковинное рождение гор, на вершинах которых трепещут зыбкие снежные шапки.

Вспоминая эти малоприятные часы корабельной жизни уже в Америке, мы написали нашу первую коллективно-самодеятельную песенку:

По бушующим волнам Атлантики, Получив в редакциях аванс, Уплывало семеро романтиков Пакетботом «Иль де Франс». Здравствуй, ветра песенка печальная, Терпкий вкус бургундского вина, Путь-дорога трансконтинентальная И чужая сторона. Вовсе не на базе политической По ночам, когда густел туман, Ставил на попа нас Атлантический Агрессивный океан. Полевой на все смотрел критически, Подводил дискуссиям итог. Только океаном Атлантическим Он руководить не мог.

Есть в этой песенке и еще некоторые строфы. Но поскольку они написаны в полемически-задорном тоне, вступает в свои права «черная кошка».

Только когда все кончилось, стало ясно, что мы попали в серьезный ураган. Было даже выбито несколько рам в салоне первого класса и ранены пассажиры. Кингсбери Смит – известный американский журналист – поспешил передать «сенсационную» новость на берег. Но радиосвязь прервалась, как только он начал диктовать заметочку: капитан попросил его не волновать людей на берегу и прервал разговор. Эти подробности мы узнали впоследствии из американских газет, так как члены команды решили не беспокоить пассажиров. И хотя «Иль де Франс» двое суток мяло, швыряло, разворачивало и трясло, все говорили, что это только «чуть штормит».

Капитан Жан Камилья в эти часы бури любезно принимал нас у себя в каюте, повел на мостик, рассказывал об истории судна. Он сказал, что «Иль де Франс» называют счастливчиком. Пакетбот плавает вот уже двадцать восемь лет и ни разу не был вынужден спускать свои спасательные шлюпки, согласно аварийным правилам. Эти правила во время бури мы изучили весьма основательно.

Но вот шторм стих. Еще сутки ходу по чистой воде – и вдали показался американский материк. Прошли меж двух плавающих американских флагов, миновали один за другим десятки различных маяков и маячков. И рядом с нами сначала в пятистах, затем в двухстах, а потом уже и в ста метрах вздыбились небоскребы, «поплыли» улицы Нью-Йорка.

Медленно и осторожно, будто на ощупь, шел «Иль де Франс» к берегу. К сожалению, статую Свободы нам не удалось увидеть. Иммиграционные власти, представители государственного департамента и полицейские повели нас куда-то вглубь пакетбота совершать формальности. Мы прощаемся с нашими попутчиками и вступаем на землю Америки.

 

ТАМ, ГДЕ ДЕЛАЮТ ДЕНЬГИ

Итак, мы в Америке. Отныне с нами следуют г-да Френк Клукхон, Эдмунд Глен и Эндрю Чихачев.

Все трое представились нам еще на пакетботе, и не скажу, чтобы у них были очень любезные выражения лиц. Френк Клукхон – худой, высокий человек в коричневом макинтоше, бежевой старой шляпе с фасонистым витым шнурком на ней вместо ленты. Под глазами у Френка большие болезненные синяки, отчего он выглядит еще мрачнее. Френк заявил, что он не говорит по-русски, и всю дорогу старательно доказывал это. Глен – противоположность Клукхону, во всяком случае внешне. Коротенький, толстый, с обвислыми жирными щеками, несмотря на то, что ему не более сорока двух – сорока трех лет. Он говорит по-русски, правда очень скверно, еле подыскивая нужные слова. Эндрю Чихачев – попросту говоря, Андрей Федорович – переводчик. Совсем уже старый человек, белоэмигрант, в прошлом британский подданный, а ныне сотрудник государственного департамента США. Больше месяца проведем мы вместе с этими господами. Государственный департамент уполномочил их опекать советских журналистов. Ну что ж, пусть опекают: мы гости, а, как известно, в чужой монастырь не ходят со своим уставом.

Нью-Йорк встретил нас первым интервью:

– Жив ли «дух Женевы»?

Десятка полтора журналистов ждали ответа. Когда Борис Полевой от имени делегации сказал, что «дух Женевы» согревает сердца всех простых людей мира», журналисты улыбнулись. Вечером в газетах мы прочитали известие о нашем прибытии. Между строками заметок сквозила мысль:

«Они утверждают, что Женева еще не забыта, хотя ясно, что в нее уже мало кто верит».

Нас несколько удивил этот тон сообщений: газеты были на значительном расстоянии от истины.

Часа три в здании порта мы ждали багаж. Чемоданы беспрерывной лентой плыли по нескольким транспортерам с борта судна. Когда чья-нибудь поклажа задерживала работу грузчиков, они подбрасывали ее на транспортере, и та катилась, кувыркалась, гремела с двадцатиметровой высоты вниз, а у пассажиров в это время замирали сердца.

Сознаюсь, и мы с тревогой поглядывали на ленты транспортеров. Наконец появилась поклажа нашей семерки. Быстро уложили чемоданы в такси и двинулись в город. Эти первые часы пребывания в Нью-Йорке запомнились с особенной силой.

Когда приезжаешь в чужой далекий город, где живет народ со своим языком, своей культурой, привычками, манерой, прежде всего хочешь познакомиться с человеком, с гражданином города. Нью-Йорк не разрешает тебе этого. В нем главное он сам, его дома «невозможной высоты», поток разноцветных машин и крики со всех крыш, фасадов и углов: «Купи, купи, купи!» – так требуют рекламы. Собственно в Нью-Йорке живет более восьми миллионов человек, в ближайших окрестностях еще пять миллионов. Мне рассказывали, что если ньюйоркцы встанут в две шеренги, они перечеркнут Соединенные Штаты от края и до края. Думается, если вытянуть в одну линию лампочки и светящиеся трубки реклам города, они покроют все меридианы и параллели земного шара.

Мешает ли этот бешеный поток электрических слов человеку? Тут дело привычки и вкуса. Кое-где рекламы сделаны изобретательно, они оригинальны. Например, Бродвей, главная улица города, днем невыразительная, с некрасивыми домами, вечером вся в огнях, – она производит нарядное впечатление. По одной крыше льется поток подсвеченной воды, на другом здании огромный фанерный человек совершает шаги на месте и улыбается при этом, предлагая купить какие-то сверхпрочные ботинки. И так всюду, где бы вы ни шли по Бродвею, словно дома существуют на этой улице для помещения на них бесчисленных щитов, щитков, полотнищ и сложных рекламных сооружений.

А небоскребы? Когда смотришь на них, задрав голову, представляется, что дома эти не строили, как строят все другие, что вначале были скалы, потом люди прорубили в этих скалах узенькие проходы, соорудили площади…

На острове Манхеттен высотные здания сконцентрированы двумя массивами и образуют старую и новую группу небоскребов. С высоты семидесятого или сотого этажа они напоминают два огромных острых зуба, которые выдвинулись в океан как бы для того, чтобы распороть его здесь надвое – на Гудзонов залив и Ист-Ривер.

В том, что иные дома Нью-Йорка «полезли» вверх, есть своя закономерность.

– Чем быстрее растет цена на земельные участки, тем выше здания, – объяснили нам в городском управлении. – Если кто-нибудь не начнет торговать небесными участками, здания и впредь будут ползти к облакам.

Мэр города г-н Вагнер, когда мы обратились к нему с вопросом, каков дальнейший принцип застройки Нью-Йорка, сказал:

– Это для нас единственный выход, – и он кивнул головой вверх.

«Иль де Франс» в океане.

Дженни Уиткер охотно сфотографировалась с нами.

Нью-Йорк. Дневной Бродвей.

Не все дома в Нью-Йорке небоскребы.

Этель Лилиан Войнич в своей квартире.

Кливленд. На озере Эри.

На дорогах Америки реклама: «Неужели вы не пробовали этот напиток?!»

Нью-йоркские небоскребы в основном не жилые дома. В них размещаются главным образом конторы компаний, различные агентства, редакции газет. В двух или трех высотных домах помещаются гостиницы. Небоскребы принадлежат миллионерам и архимиллионерам, ибо они дороги в постройке и в эксплуатации. Арендная плата в высотных домах необычайно велика.

И не только в высотных. Стоимость жилья в Америке – бич простого человека. Она почти всегда выше одной трети заработной платы, а в иных случаях приближается даже к ее половине. За две небольшие комнатки в десять-пятнадцать квадратных метров каждая нужно платить в месяц от ста до ста пятидесяти долларов. Если прибавить сюда плату за электричество, газ, воду, станет ясным, насколько тяжело жить рядовому американцу.

Небоскребы несколько разнообразят внешний вид города. Они производят величественное и даже грозное впечатление. В остальном же Нью-Йорк стандартен. Дома здесь темносерые или темнокрасные, без облицовки; внешне они очень скучны. Но надо отдать должное удобствам внутренней планировки и отделке квартир, учреждений. Хороши в городе и некоторые дороги с односторонним движением: они дают возможность очень быстро передвигаться из одного конца Нью-Йорка в другой.

Вместе с тем Нью-Йорк, наверное, больше, чем любой другой город Америки, дает путешественнику самые противоположные представления о человеческом жилье и вообще об устройстве человека на земле. Возле дома мадам Дюк, которая, по словам г-на Херста, является самой богатой женщиной в мире, всегда цветут розы, а возле домов Гарлема, негритянского района Нью-Йорка, нет ни роз, ни даже обычных деревьев, зато мостовые и тротуары завалены кучами мусора, обрывками газет, какого-то тряпья. Мы не имели возможности ознакомиться с Нью-Йорком и с другими городами Соединенных Штатов так, как хотелось. Программу поездки журналистов составил государственный департамент, а это значило, что мы видели Америку с парадного входа. Ну что ж, ведь и удобные дороги, и величественные небоскребы, и особняк мадам Дюк – все дело рук простого, энергичного, сметливого американца.

Но разговор зашел о людях в городе. Удивительное дело, как трудно даже сейчас отчетливо представить себе тип ньюйоркца! Может быть, это потому, что здесь живет масса иммигрантов? Мэр города г-н Вагнер заметил при встрече с нами, что в Нью-Йорке «больше ирландцев, чем в Дублине, евреев больше, чем в Израиле, итальянцев больше, чем в Риме». Нет, все-таки не поэтому. Горячка города, темп его жизни, властное подчинение человека одной, только одной заботе – успеть, не прозевать, не споткнуться в «делании денег», – не этим ли объясняется почти неуловимый облик тех, кого вы видите на улицах. Они всегда спешат, и к ним просто невозможно приглядеться.

Но мы встречались и говорили со многими американцами в несколько иной, более спокойной обстановке. Рассказ об этих встречах впереди.

…Вечером в день приезда мы отправились в газету «Нью-Йорк таймс».

«Таймс» расположена в центре города, на Бродвее. Газета оказывает влияние на вопросы внешней и внутренней политики государства, хотя, если вы спросите об этом у ее хозяев, они, конечно, разведут руками: «Мы вполне нейтральный, независимый, свободный и прочее и прочее орган». Но всем известно, что контрольный пакет акций газеты принадлежит семейству Сульцбергер – Окс; г-н А. Сульцбергер – издатель газеты, кроме того, важный соучастник в делах агентства Ассошиэйтед Пресс. Принимал нас на одиннадцатом этаже обширного здания газеты, в парадных апартаментах г-н Дрейфус – один из доверенных людей Сульцбергера и, кстати, его ближайший родственник.

Г-н Дрейфус рассказывает нам об истории газеты. «Таймс» выходит более ста лет. У нее огромная сеть заграничных корреспондентов – свыше ста человек. Работают в газете восемьсот сотрудников. Тираж газеты в обычные дни пятьсот семьдесят пять тысяч, в воскресенье – один миллион двести тысяч экземпляров. Даже эта крупнейшая газета Соединенных Штатов имеет значительно меньший тираж, чем наши советские центральные газеты. Г-н Дрейфус показывает снимок здания «Таймс» 1878 года. В нынешнем помещении редакции это здание поместилось бы в одной из комнат.

В беседе с нами принимают участие редакторы газеты, ее видные журналисты. Хозяева приветливы. Разговор сначала носит чисто профессиональный характер; мы стремимся определить, кто же организует весь полученный материал, дает ему направление. Ведь «Таймс» выражает какое-то мнение.

Помедлив, г-н Дрейфус отвечает:

– Мы печатаем все новости, как бы каждая из них ни исключала одна другую.

– А передовая? – спрашивает Полторацкий. – Какие-то основные политические статьи?

Г-н Дрейфус, мягко и очень доверительно улыбаясь, говорит, что, конечно, есть «некоторое число лиц», занимающихся этим.

Кто «эти лица», каковы их взгляды, кто им дает советы, мы не узнавали. Чувствовалось, что этот вопрос слишком деликатен.

Там же, в «Таймсе», за столом разговор касался и международных проблем, правда в очень общем, созерцательном плане.

Лица некоторых господ, принимавших нас, как бы говорили: «Мы хотели бы, чтобы все было по-старому. Да, многие из нас писали о пушках и бомбах, раздувая «холодную войну». Но падают тиражи, и читатель, как ни стараются его обработать, уже больше не хочет «холодной войны». Что же, дескать, делать? Приходится считаться».

Наша беседа закончилась поздно. Спустились в типографию. В ней довольно старое оборудование, послужившие на своем веку машины. Но дело поставлено организованно, нет задержек в выпуске газеты, хотя каждый номер в несколько десятков страниц.

Конечно, подавляющее место в этой газете, как и в других, занимают реклама и фотоснимки, сенсационные истории об убийствах, разводах, похищениях – так называемая полицейская хроника. К примеру, в дни Совещания министров иностранных дел в Женеве нью-йоркские газеты уделяли ему иной раз пятьдесят-сто строк, тогда как описание авиационной катастрофы, виновником которой был человек, подложивший бомбу в чемодан матери, с тем чтобы получить страховку в несколько десятков тысяч долларов, занимало целую страницу.

Из редакции «Таймс» возвращались в отель пешком. Теплый, совсем летний вечер. Моросил мелкий, как тончайшая пыль, дождик. Чуть тише на улицах: люди – дома. Катят сверкающие, умытые дождем машины.

В гостинице мы нашли письма и телеграммы с приветствиями и пожеланиями успеха делегации. Писали студенты, врачи, фермеры, рабочие. Невольно вспомнился первый вопрос, которым встретили нас американские журналисты: жив ли «дух Женевы»? Вместе с нами отвечали теперь многие простые люди Америки. В их теплых и добрых словах отчетливо слышалось: «Дух Женевы» не умер и не умрет. Он в сердцах простых людей Соединенных Штатов Америки, он согревает человека великой надеждой».

Позвонил г-н Глен и предупредил, что завтра ранний подъем. Начинать новый день нам предстояло с визита на Уолл-стрит…

Прежде чем отправиться на биржу Уолл-стрита, я расскажу две небольшие истории. Одна из них настоящая, другую придумали сценаристы и режиссеры, заставили артистов сыграть ее и сняли на цветную пленку.

В зале кинотеатра гаснет свет, и мы видим:

Маленький городок, растущий как гриб. В нем нашли нефть. Идет вторая мировая война. Городок проезжает хорошенькая девушка Люси Галан. Что-то случилось на железной дороге, и она вынуждена временно остаться здесь. Люси помогает устроиться на ночлег молодой фермер, который с первого взгляда влюбляется в нее. Наутро она выходит прогуляться и видит, что ее модные туалеты (они, конечно, не очень дорогие, но столичные) вызывают всеобщее восхищение горожанок. Не раздумывая, Люси продает часть запасов своего туалета, и к вечеру у нее в руках пять тысяч долларов.

Все идет, как говорят американцы, о'кэй. Две-три удачные сделки, и вместо пяти тысяч на руках у Люси уже сотни тысяч долларов. Немножко любовных недомолвок, один грандиозный пожар (без «сильных ощущений» картина может не пользоваться успехом), и по воле авторов кинокартины Люси и ее ухажер вскоре становятся миллионерами, а потом мужем и женой.

История превращения г-жи Энн в богатую, властную женщину не так коротка и легка, как в описанном кинофильме. Эту историю рассказал мне начинающий коммерсант по продаже перца и, видимо, близкий г-же Энн человек.

Лет пятнадцать назад она открыла посредническую контору по найму на работу секретарей, телефонисток и стенографисток. С каждой за «услуги» по пять-десять долларов – был ее закон. Вскоре хозяева, у которых случались вакантные места для этих профессий, перестали принимать к себе кого бы то ни было без конторы г-жи Энн. Почему? Потому, что девушки и молодые женщины «обрабатывались» там самым жестоким способом. Хозяевам ничего не надо было узнавать о будущем работнике, спорить из-за оплаты или других условий.

Они снимали трубку и коротко бросали сначала г-же Энн, а потом уже ее служащим:

– Блондинку, двадцать лет, пятьдесят долларов в неделю, незамужнюю…

И сделка совершалась.

И так год за годом, невзирая на то, что перед ней проходили люди с горем, с желанием получить немного больше на жизнь. Г-жа Энн перекрашивала брюнеток в блондинок и наоборот, в зависимости от спроса, и все повышала и повышала оплату за свои «услуги». Теперь она богатый человек. За каждым долларом ее состояния судьбы, слезы и разочарования, о которых г-жа Энн, конечно, не думает и о которых она не расскажет вам. Но не все так просто и весело, как в кинофильме о Люси Галан.

Дом г-жи Энн, когда мы вошли туда, показался нежилым. В нем двадцать или пятнадцать комнат, дорогие безделушки, камин в бронзе и мраморе. Хозяйка, медлительная и какая-то безразличная по манере женщина, показала нам подаренные ей лыжи. Лыжи как лыжи, и мы, повертев их ради приличия в руках, поставили в угол. Г-жа Энн, видимо, удивилась нашему безразличию. Она вновь взяла лыжи и заявила, что они стоят четыреста тридцать два доллара. Деньги это большие: иной американец зарабатывает столько за полтора, а то и за два месяца. Нам оставалось узнать, как долго и успешно ли занимается г-жа Энн лыжным спортом.

– Я буду учиться этой зимой, – ответила она. – Может быть, я не стала бы этого делать, если бы дерево, – она стукнула лыжами одной о другую, – не стоило таких денег.

Но я пишу об этом не потому, что мне хочется обидеть торговца перцем Джона Ричи, который познакомил нас с г-жой Энн в Сан-Франциско. Мы настолько по-разному смотрим на жизнь, что нам не стоит сейчас спорить, доказывая преимущества своих воззрений, поскольку переубедить друг друга невозможно. Я вспомнил об этом потому, что во время нашего визита на Уолл-стрит нам хотели объяснить всю сложную и путаную механику биржевой игры именно так, как это сделали постановщики фильма о Люси Галан, – легко и наивно.

Если улицы и площади Нью-Йорка кажутся прорубленными в скалах, Уолл-стрит – самое узкое «ущелье» в городе. Огромные дома стоят друг против друга метрах в восьми-двенадцати. Темно-серые фасады их призваны подчеркивать могущество финансового центра. Было солнечное утро, когда мы приехали на Уолл-стрит, но все же снимки пришлось делать с довольно большой выдержкой: солнцу не пробиться на эту улицу.

Нас принимают мистер Фунстон, президент Нью-Йоркской биржи, и мистер Смит – также крупнейший финансовый делец города. Нам рассказывают о миллионах, которыми ворочают биржа Фунстона и маклерский дом Смита. Хозяева упирают на то, что большое количество акций держат мелкие предприниматели. Когда мы спросили, каким капиталом обладают мелкие держатели акций, нам ответили, что дело это секретное. Догадываемся, что вовсе не они контролируют деятельность компаний. В дни нашего пребывания в Нью-Йорке произошло серьезное падение акций ряда компаний. Мистер Фунстон сказал, что положение улучшилось, но не совсем:

– Наш дом существует вот уже сто шестьдесят три года, и его столько раз трясло…

Но он тут же добавляет, что в этом-то и суть «свободного предпринимательства». На вопрос, в интересах ли Америки широкая торговля на равных условиях со всеми странами, мистер Фунстон отвечает утвердительно. Но, видимо, боясь чего-то, начинает долгое повествование о «специфике» развития капитала и торговли в Америке. В его рассказе нет ни слова о прибылях фирм, производящих вооружение, о баснословных прибылях пушечных и авиационных магнатов. Фунстон всеми силами упирается и никак не хочет сознаться в том, что именно военный психоз, гонка вооружений наруку миллионерам и архимиллионерам.

Мы приводим ему несколько общеизвестных примеров. Он прячет глаза и по третьему разу подряд начинает угощать всех сигаретами.

– Господа, через час на бирже перерыв…

Чтобы не продолжать опасный разговор, нас быстро проводят в центральный зал биржи. Прелюбопытное и какое-то отталкивающее зрелище! В огромном, высоченном зале, стены которого из серого мрамора, шумят, куда-то бегут, кричат, свистят человек пятьсот. Это маклеры – люди, чьими руками и производится биржевая игра. Так и думается: сейчас кто-нибудь крикнет в зале: «Держите его!..»

За полукруглыми и квадратными загородками сидят служащие биржи, кассиры. По стенам непрерывно вспыхивают названия компаний – стальных, нефтяных, банановых и всяких иных – и стоимость одной акции в настоящий момент. Г-жа Энн сидит дома, она отдает распоряжения по телефону в маклерский дом Смита, а его работники уже толкутся на бирже Фунстона. Тысячи счетных аппаратов, телетайпов, радиостанций включены в дело. При нас пошли вверх какие-то акции; раздались дружный свист и хохот. На черной доске появились номера маклеров: по приказу хозяев они должны были именно сейчас либо покупать, либо продавать акции.

Виденное трудно сравнить с чем-нибудь привычным. Мы стояли на высоком балкончике зала; и мне почему-то все напоминало палубу парохода, который наткнулся на мель, и перепуганные, ошалевшие пассажиры суетятся, чтобы раскачать и столкнуть его на глубокую воду.

Огромная армия людей участвует в финансовых сделках. Только маклерский дом г-на Смита имеет сто шестнадцать контор. Через его кабинеты проходит три миллиона акций в день. Работают в доме пять тысяч четыреста человек – они, так сказать, технические исполнители воли хозяев. Кроме того, масса счетных машин – иные из них заменяют до сотни человек – стрекочет, пишет, считает тут же.

– Видите, как делают деньги? – сказал мне лысый, с бегающими глазками маклер.

Я ответил, что вижу, но не понимаю.

– Да, это секрет производства, – продолжал маклер. – Игра, страсть, риск…

Он с гордостью сообщает мне, что место маклера стоит теперь восемьдесят восемь тысяч долларов.

– И вы заплатили их сами?

– Нет, деньги внес господин Смит.

– Вы точно обязаны выполнять его приказы?

– Да!

– Ну, а если сделка грозит катастрофой как раз мелким держателям акций? Что тогда?..

– Я объясню вам, если хотите, кое-что откровенно, – доверительно сообщает маклер, – но… не для печати.

Понимаю, что он не откроет мне истинного смысла того, «как делают деньги» на бирже. Но все-таки мысленно ставлю на стол «черную кошку» – знак молчания.

 

ШУМИТ НОЧНОЙ БРОДВЕЙ

Прошло три дня нашей нью-йоркской жизни, и мы почувствовали себя увереннее: не блуждали по длинным коридорам отеля «Волдорф Астория», отыскивая свои номера, научились быстро отличать четвертьдолларовую монету от полдолларовой, а пять центов от десяти. «Мелочи» заграничной жизни, а их значительно больше, чем я только что назвал, стали действительно мелочами, и даже те, кто не знал по-английски ни слова, сами отправлялись на завтрак, за покупкой сигарет, открыток, марок и т. п. В обиходе мы заменили кое-какие названия русскими. К примеру, сигареты «Филипп Морис» были переименованы в «Беломорис». Больше того, «безъязыкие» овладели даже некоторыми элементарными американскими выражениями.

– Вы не бывали на Бродвее? – услышали мы уже на следующий день после приезда. – О, вы еще не бывали на Бродвее, – и в голосе нью-йоркского журналиста послышалось удивление. – Нью-Йорк – это Бродвей, а Бродвей – это Нью-Йорк.

И мы поняли: надо непременно побывать на знаменитой улице.

Район Нью-Йорка Манхеттен расположен на узеньком каменистом островке того же названия. Островок омывают воды рек Гудзона, Ист-Ривера и Гарлема. Собственно говоря, рекой является только Гудзон, Ист-Ривер – суженная часть морского пролива, а Гарлем – лишь проток из Гудзона в этот пролив. Берега Гудзона сплошь застроены портовыми сооружениями, причалами, складами. Бродвей, главная улица Нью-Йорка, перечеркивает Манхеттен с севера на юг, можно сказать, по диагонали. Это одна из немногих улиц города, имеющих название. Большинство других значатся лишь под номерами. В переводе с английского Бродвей – широкий путь. Но улица не во всех своих частях широка, так же как не равноценны по своим архитектурным достоинствам и здания Бродвея. Встречаются здесь и помпезные подражания стилям прошлого и «сверхсовременные» постройки, где сплетены в причудливый клубок бетон, стекло и металл. Я уже говорил, что днем Бродвей – серая, невзрачная улица.

На Бродвее расположено много различных контор, редакций газет, выходит на Бродвей и Колумбийский университет, о котором я сейчас расскажу. Но знаменита улица другим. Кино, театры, ночные клубы, рестораны, отели, магазины, где товары несут на себе «наценку модной улицы», – вот что определяет ее лицо. Днем по Бродвею движется деловой народ, и тогда толпа обычна: серые, бежевые костюмы, пыльники и макинтоши у мужчин, светлые, не кричащие тона нарядов у женщин. В эти часы Бродвей ничем не отличается от сотен других улиц Нью-Йорка.

Именно в такое деловое время мы отправились по Бродвею в Колумбийский университет. Возле университета, в маленьком скверике, обнесенном чугунной литой решеткой, возились в песке малыши. Солнце пригревало. Мамы сидели тут же на скамеечках и вели родительские разговоры. До встречи с преподавателями университета оставалось минут двадцать, и мы тоже присели в скверике. Сначала мамы не обратили на нас никакого внимания.

– Мой мальчик пролил вчера кофе отцу на брюки.

– Они обязательно портят вещи в этом возрасте, особенно у отцов.

– Понятно: папы разрешают им всегда больше.

– Слышали? У Бруксов родилась еще девочка.

– Пока Брукс поймает хоть одного мальчишку, он наделает дюжину невест.

– Они все останутся старыми девами, у отца нет ни гроша в запасе.

– Он надеется на Джо.

– О, Джо пропал в этой своей Канаде, как травинка в ворохе сена.

– А потом, хоть он и брат, девочки – не его забота.

– Бруксы живут дружно…

Женщины, которые вели этот диалог со скоростью хорошего ветра, засмеялись, услышав последнюю фразу. Тут они оглянулись и увидели нас.

Разговор оборвался, но ненадолго. Через минуту, узнав, что перед ними советские журналисты, женщины успешно возобновили словесную перестрелку…

– Вы можете сфотографировать мою пару.

– А у вас родятся больше беленькие или шатены?

– Говорят, все русские голубоглазые блондины.

– Вы приехали в университет?

– О, конечно, куда же еще их пригласят!

– Нас туда не зовут.

– Пусть Брукс поместит своих дочерей в Колумбию. Они станут образованными.

Самая бойкая из мам показала, как будут выглядеть образованные дочери неизвестного нам Брукса. И я почувствовал, хотя стены старой Колумбии стояли всего в двадцати метрах от скверика, – женщинам университет казался таким же далеким и недосягаемым, как Марс летчикам современных самолетов.

Не желая опаздывать, мы двинулись в университет. Принимали делегацию несколько десятков преподавателей и профессоров. Колумбийский университет – громадное учебное заведение. В нем занимается около шестнадцати тысяч студентов. Естественно, что мы не могли за короткое время серьезно ознакомиться с постановкой научной работы и со студенческой жизнью. Как в этом, так и в других университетах нам предоставляли возможность говорить лишь с преподавателями, профессорами, и мы почти не видели учащихся.

Мы узнали, что Колумбийский университет считается одним из самых модных американских вузов. Только учение обходится студенту в тысячу – тысячу двести и даже больше долларов в год. Здесь за все приходится платить: за лекции, за то, что преподаватель просмотрел чертежи, за то, что профессор принял экзамен. Стипендии получают далеко не все студенты и даже далеко не половина студентов; причем стипендии чаще всего назначаются различными общественными, частными организациями, и они невелики. Конечно, Бруксу не по карману учить здесь хотя бы одну из своих дочерей.

Русский институт, гостями которого мы были, подготавливает специалистов по «русскому вопросу» главным образом для государственных учреждений. Трудно судить о том, насколько серьезные и глубокие знания получают студенты по русской истории, литературе, праву, насколько глубоко и объективно здесь изучают жизнь Советского Союза. Мы чувствовали известный интерес к нашей стране, но вот, например, короткая беседа, которая произошла у меня с одним из специалистов по советскому праву.

– Скажите, когда начинают записывать детей в пионеры?

Я ответил, что каждый школьник сам вступает в пионеры, если он того хочет.

– Ах, да, простите, с пионерами я, кажется, ошибся. Это у вас при получении паспорта записывают в комсомол…

Я понимал, что не просто убедить собеседника, но все-таки рассказал ему о том, как работают, по какому принципу строятся пионерская, и комсомольская организации. Он выслушал меня и ответил, «что примет во внимание наш разговор».

Однако с целиной я никак и ни в чем не смог поколебать «убеждения» профессора университета.

– Простите, мы, американцы, тоже располагаем известным опытом освоения земли, – говорит он. – Например, наши золотоискатели. Но они не покидали насиженных мест. У них не было ничего, и они шли взять все.

Профессор откинул одну руку за спину, а другой делал широкие, несколько театральные жесты.

– Объективно, жизненно, психологически оправданно. А у вас? Я бы понял, если бы им дали землю в частную собственность, но они едут пахать ее кому-то…

Я перебил велеречивого профессора:

– Не кому-то, а себе же. Земля у нас принадлежит народу, так записано в нашей Конституции.

– Положим, – согласился профессор. – Но какой резон человеку от хорошего лезть в плохое?

– Есть чувство долга.

– Я не думаю, что с этим чувством можно сделать очень много.

– Конечно, не все. Но если есть техника, силы государства, поддержка народа. Ведь то же самое говорили о советских людях, когда они начали строить Магнитку и Турксиб, Московское метро и Караганду!

Но профессор сделал вид, что он уже ничего не слышит, а я понял, что бесполезно спорить с ним, и мы оба замолчали.

И здесь я не могу не вспомнить наш последующий визит в Калифорнийский университет, где нас также принимали только профессора и преподаватели. Всех нас крайне удивило, что в Калифорнийском университете считается одним из главных «специалистов» по русской советской литературе Глеб Струве – сын небезызвестного предателя Петра Струве. Этот сухонький человек пытался испортить нашу встречу с профессорами. Он не молчал ни минуты, все время источал потоки желчи. На страницах американских газет и журналов «спец» выступает с лживыми и одиозными статьями, которые насквозь проникнуты ненавистью ко всему русскому.

Перед нашим приездом в известном своими антисоветскими статейками журнале «Тайм» Глеб Струве опубликовал развязное и наглое «заявление» о том, что, дескать, в Советской стране не уважают… Чехова. Он обнаружил, что среди опубликованных чеховских писем нет двух-трех малоизвестных, незначительных записок Чехова. Бия себя в грудь, Струве завопил: «Караул, не печатают Чехова!» Этот «спец» ни словом не обмолвился, что как только было закончено печатание двадцатитомного полного собрания сочинений писателя, начало издаваться новое, что в нашей стране не только русские, советские писатели, но и западные литераторы, в том числе и американские, издаются огромными, невиданными ни для какого другого государства тиражами. Но «профессор» Струве «зарабатывает» хлеб предателя. И жалко нам не его, а тех американских парней и девушек, которые вынуждены глотать подобную стряпню и делать выводы о советской жизни на ее основании.

Борис Полевой все никак не мог отвязаться от прилипчивого Струве. Наконец он сказал ему:

– Вы разбираетесь в советской литературе, как евнух в вопросах любви.

Струве икнул от злости и замолчал. На следующий день появилось его интервью в газетах. Между прочим, там было сказано, что он (Струве) не удовлетворен ответом Полевого.

После беседы с преподавателями русского института мы попросили познакомить нас с деятельностью факультета журналистики Колумбийского университета. Прошли зеленым бульваром, или, вернее, парком, в котором и расположены невысокие, трех-четырехэтажные корпуса университета. На дорожках парка шли занятия по военной подготовке. Несколько групп студентов обучались шагистике. Поднялись на этаж, где находится факультет журналистики. Декан г-н Акерман рассказывает нам о факультете.

Как выяснилось, учение здесь вместе с пансионом обходится в две тысячи долларов в год, и мы снова вспомнили про себя о дочерях Брукса.

Зато дети богатых родителей получают всестороннюю и солидную подготовку. Срок обучения на факультете всего один год. Студент прежде получает высшее гуманитарное образование в этом же университете и уже затем подает заявление с просьбой принять его на факультет журналистики.

Таким образом, как выразился г-н Акерман, Колумбийский университет предпочитает академической подготовке журналистов профессиональную, с резко выраженной специализацией.

Здесь готовятся журналисты-международники, спортивные обозреватели, специалисты по промышленности, по полицейским новостям, радиообозреватели, работники телевидения.

Интересна система приема студентов. Кроме обычных экзаменов, студент пишет литературное сочинение на избранную тему. Это сочинение направляется опытным журналистам для оценки. Кроме того, поступающий обязан представлять рекомендации двух-трех видных журналистов.

В дни учения будущие репортеры работают с опытными корреспондентами. В небольшой типографии университета они подробно изучают типографское дело, сотрудничают в небольших газетах Нью-Йорка, приобретают навыки выпуска газет. Они серьезно занимаются стенографией, машинописью, фотографией.

Во время беседы г-н Акерман показал нам несколько номеров выпущенных студентами газет, учебные страницы, подготовленные в университетской типографии.

…На Бродвее мы очутились уже под вечер, когда улица резко меняет внешний вид и не узнаешь даже тех мест, где был днем. Передохнув в гостинице, решили посмотреть ночной Бродвей.

В часы, когда по всей улице вспыхивают огни, зажигаются фары автомобилей, подвозящих богатых бездельников к подъездам увеселительных заведений, и раскрывается подлинное лицо Бродвея. Сверху льются потоки света: красного, зеленого, золотого, синего. Шуршат тугие шины «кадиллаков» и «линкольнов». Дамы в роскошных туалетах приезжают «коротать» ночь за столиком ресторана. Разносчики вечерних газет завлекают покупателей сенсационными новостями:

– Последние дни личной жизни Гитлера! Достоверный рассказ его слуги!

– Трумен публикует свои мемуары!

– Гангстер Питер найден мертвым в номере отеля!

Все смешивается воедино, создавая мятущуюся, пеструю картину, и вы не можете уловить никакой подробности, будто только что сошли с лихой карусели и земля все еще вертится перед вашими глазами.

Вы стоите на углу Бродвея, видите, как в несколько рядов несутся перед вами люди, автомобили, и какой-то особый, свойственный именно Бродвею гомон царит над всем: это шумит ночной Бродвей, главная улица города «Желтого Дьявола», ненасытная, дорогая, поглощающая за несколько часов своего ночного сияния тысячи и тысячи зеленых долларовых бумажек из тугих кошельков преуспевающей публики.

Мы посетили лишь один театр на Бродвее, который называется «Музыкальная шкатулка». Шла современная американская пьеса под названием «Остановка автобуса». Театр был полон.

Мы не разочаровались, что побывали именно в этом театре, хотя он далеко не самый модный. Мы знали, что много на Бродвее дешевых, кричащих постановок. С афиш кинотеатров смотрят на вас лица перепуганных героев с пистолетами в руках. На сценах ночных клубов идут ревю, где немного подлинного искусства, а больше порнографии.

Правда, в Нью-Йорке принят закон, по которому артисты не имеют права выступать в «костюме Адама и Евы», но прозрачные найлоновые сеточки мало что изменяют. Таким «искусством» и пытается сделать свою славу Бродвей.

Спектакль, который смотрели мы, несколько отличался в лучшую сторону. Шла, может быть, чуть-чуть безысходная и грустная пьеса о любви. Любят друг друга содержательница небольшого ресторанчика и шофер автобуса, ковбой и актриса варьете. Беспросветно пьет доктор, который видит, что жизнь вокруг него скучна, а люди с их страстями уже не волнуют его. Правда, для того чтобы пьеса «имела сборы», доктор ко всему еще старый ловелас и соблазнитель молоденьких девушек. Выручала спектакль довольно реалистичная, с хорошим вкусом сыгранная актрисой Ким Стенли главная роль. В пьесе все кончается благополучно. Все, кому положено, женятся, и только пьянчужка и развратник доктор под занавес, в конце спектакля, говорит, что он уходит потому, что все осталось попрежнему, и вечерком он заглянет снова, чтобы выпить свой стаканчик вина с молоденькой девицей.

После спектакля мы прошли за кулисы и поблагодарили г-жу Ким Стенли за интересную и талантливую игру. Она сказала нам, что старается держать себя на сцене в духе системы Станиславского и что, пожалуй, самой большой ее мечтой был бы визит в Советскую страну и встречи с нашими артистами и режиссерами.

Ким Стенли задумалась на секунду и сказала:

– Искусство призвано возвышать человека, и я думаю, что это в нем главное.

Мы попрощались. Придя в номер, я решил еще раз перечитать программу спектакля. Только тут я заметил, что большими буквами в ней было написано: «В случае воздушного нападения все зрители обязаны остаться на своих местах и выполнять указания комиссара по гражданской обороне…»

Что это? Я перевернул страницу в надежде, что, быть может, программа была опубликована еще в годы второй мировой войны? Но нет, она выпущена только что, и на ее пятидесяти страницах рекламировались автомобили 1956 года.

Фраза в программе не продиктована заботой о горожанах. Ничьи самолеты не угрожают Америке, и это хорошо понимают сами американцы. Но есть в Соединенных Штатах люди, которые делают бизнес на военном психозе. Им непременно хочется испортить человеку настроение даже в те часы, когда шумит ночной Бродвей.

 

ВОЙНИЧ ЖИВЕТ В НЬЮ-ЙОРКЕ

Делегация уже собралась отправиться из Нью-Йорка в путь по большому маршруту, как вдруг нам сказали: с советскими журналистами хочет встретиться Этель Лилиан Войнич, автор «Овода» – романа, который вот уже десятки лет волнует каждого своей неувядающей молодостью. Как ни велико было наше желание немедленно двинуться к г-же Войнич, сделать это оказалось невозможным: «железная» программа путешествия не предусматривала и лишнего часа. Мы поехали в Кливленд, твердо решив на обратном пути повидать г-жу Войнич.

Я еще вернусь к описанию поездки по Америке, но сейчас, забегая вперед, расскажу о нашем визите.

Каждому понятно волнение, с которым мы двинулись на дальнюю, двадцать четвертую улицу Манхеттена, чтобы увидеть Войнич: когда мы были дома, в Москве, это казалось сказкой. Последние годы о ней не было ни одного точного известия, кроме того, впрочем самого важного, что лет двадцать тому назад, уже в семидесятилетнем возрасте, Войнич из Англии выехала в Америку. Но где она живет в Америке, да и жива ли она вообще – этого мы не знали. Правда, перед нашим отъездом в США одна из настойчивых и упорных исследователей творчества Войнич, Евгения Александровна Таратута, дала нам множество ценных советов, но обнаружить Войнич в Нью-Йорке сложно – город велик, и сами мы этого сделать за короткое время, конечно, не сумели бы. Случай помог найти адрес г-жи Войнич.

Один из советских работников Организации Объединенных Наций, товарищ Борисов, занимается английским языком с англичанкой, работницей ООН, которая учится у него русскому языку. Во время занятия русским языком товарищ Борисов попросил свою ученицу прочитать статью, опубликованную в апрельском номере журнала «Огонек» за 1955 год. Эта статья была о романе «Овод» и его авторе. Ученица выполнила задание учителя и, закончив чтение, сказала: «Я знаю эту женщину. Она живет в доме неподалеку от меня».

Товарищ Борисов побывал у г-жи Войнич; через него она и передала нам свое приглашение.

Вернувшись в Нью-Йорк, мы поехали к ней. Но прежде чем рассказать о встрече с г-жой Войнич, приведу содержание одного телефонного разговора. В номер гостиницы, где мы жили, позвонила г-жа Кропоткина, дочь известного русского анархиста П. А. Кропоткина. Незадолго перед этим она беседовала с Борисом Полевым, и он сказал ей, что мы собираемся непременно побывать у г-жи Войнич. Полевого на этот раз не было в номере, отвечал по телефону я.

– А что, милый друг, – Кропоткина говорила медленно, чуть в нос, – Полевой сказал, что этот роман Войнич, был у нее такой «Gadfly», – как это по-русски? – ну, муха, которая кусается, еще у вас печатается?

Я ответил, что «Овод» издается в нашей стране сотнями тысяч экземпляров, а недавно по роману сделана цветная кинокартина.

Г-жа Кропоткина замолчала. Видно, ответ очень удивил ее. После длинной паузы она продолжала:

– Это… невероятно: сотни тысяч книг! Фильм!.. Это невероятно! Но ведь книгу эту давно забыли?! – И в голосе Кропоткиной послышалось сомнение.

Я не согласился с г-жой Кропоткиной и ответил, что роман Войнич не забыт. Распрощались. Мне подумалось, что не потому ли год за годом прятали в иных странах «Овода» на дальние полки библиотек, вычеркивали имя его автора из энциклопедий и литературных справочников, что были люди, которые боялись силы духа этой книги и не могли вступить с нею в открытый спор? Ведь именно к таким жалким людям относятся полные горькой иронии и гнева слова Артура: «Правда – собака, которую надо держать на цепи…»

Ранним утром 17 ноября мы отправляемся к г-же Войнич. В этот день в Нью-Йорке было очень холодно, и прохожие, видимо не привыкшие к такому резкому понижению температуры, кутались в плащи, заматывали шею толстыми цветными шарфами. Мы взяли такси и поехали вглубь Манхеттена. В этой его части нет высоких и красивых зданий, нет небоскребов, которые производят такое величественное впечатление. Двадцать четвертая улица не так богата, как другие: прокопченные и невзрачные дома стоят плотно друг к другу, будто не хотят уступить улице ни метра свободной площади. Черные проржавленные решетки запасных пожарных лестниц корявыми линиями карабкаются прямо по фасадам с этажа на этаж. Резкий осенний ветер подхватывает клочки бумаги, мусор, и тогда прохожие отворачиваются, чтобы спасти свои глаза. Мы сошли с машины и отправились искать нужный дом. Наконец нашли его. Огромный, красный, одной своей стороной выпирающий на небольшую площадь, он производил странное впечатление: вначале мы подумали даже, что это не жилой дом. Но в парадном было уютно. Поднялись на семнадцатый этаж. Позвонили. Дверь открыла пожилая женщина с зачесанными назад темными, чуть тронутыми сединой волосами. Это была г-жа Нил, компаньонка, вместе с которой и живет Этель Лилиан Войнич. Прошли в маленькую переднюю без света. Г-жа Мил предупредила, что Войнич еще отдыхает и она просит нас несколько минут подождать ее.

Осторожно, чтобы не шуметь, мы сняли свои пальто и прошли в небольшую, но светлую комнату. В комнате стояли квадратный стол, диван и буфет. В углу, у окна, мягкое старое кресло, которое говорило, что в нем много лет в привычной и удобной позе сидит один и тот же человек. Несколько литографий на стенах – вот почти и все убранство комнаты. Мы присели. Каждый из нас волновался в эти минуты, как волнуешься, когда неожиданно встречаешься с человеком, которого никогда не видел, но о котором у тебя существует именно тобой созданное определенное мнение.

В минуты, пока мы ждали появления Войнич, мелькали в голове сцены из романа. Но теперь, в этой комнате, казалось, что ты увидишь не писательницу, а товарища и друга Артура, Джеммы – человека, который разговаривал с ними, знал их дела, смеялся и страдал с ними…

Помните, как умирает Овод – смеющийся и дерзкий, окруженный врагами, но сам отдающий им команду на свой расстрел? Помните, как после первого, потом второго залпа он упал, обливаясь кровью, и враги с ужасом и облегчением сказали: «Слава богу, он умер…»? И мы сидели и ждали друга Овода, человека, который силой таланта, страстью борца подарил его мысли и сердце миллионам людей.

Не знаю, как другим, но мне всегда казалось, что Войнич жила именно в то время, о котором писала в «Оводе», хотя известно, что роман ее вышел в 1897 году, а события, в нем переданные, отстоят от этой даты более чем на шестьдесят лет. И, конечно, в этих обстоятельствах вполне справедлив поиск тех более близких писательнице картин жизни, которые помогли ей так живо нарисовать бурные дни деятельности тайного общества «Молодая Италия».

Этель Лилиан Войнич сейчас девяносто один год. Какая огромная жизнь позади у нее!..

Англичанка по происхождению, Этель Буль была дочерью профессора математики в Лондоне. В конце прошлого столетия Лондон стал местом пристанища многих политических эмигрантов. Спасаясь от преследований царского правительства, сюда бежал польский революционер-литератор Войнич. Этель Буль стала его женой. Она посвятила и свою жизнь революционному делу. В молодости, когда крепли ее убеждения, Войнич была в России, хорошо знала передовых русских людей того времени, знала многих народовольцев, работала с ними, была в дружеских отношениях со Степняком-Кравчинским – одним из видных деятелей «Земли и воли».

Г-жа Нил рассказала о том, как они живут с Войнич, и о непередаваемом волнении, с каким ее хорошая и добрая приятельница отнеслась к приезду советских журналистов в Нью-Йорк.

– Вы знаете, когда господин Борисов сказал госпоже Войнич, что ее до сих пор хорошо знают и любят в вашей стране, она в тот день долго не могла заснуть и все повторяла мне: «Я же тебе говорила о России. Они не могли перестать читать мою книгу!»

Наконец в комнату вошла Войнич. Повинуясь какому-то внутреннему толчку, все мы встали и молча смотрели на небольшую сухонькую женщину, которая стояла перед нами. Серебристые, блестящие, как примороженный после таяния снег, волосы четко обрамляли ее голову. Лицо было спокойным, а серые светлые глаза внимательно оглядывали нас. Она была в простой юбке из очень недорогой ткани, в голубой кофточке. На плечах ее был черный вязаный платочек. Двигалась она по комнате с помощью желтой деревянной тросточки. Но тросточка казалась ненужной: Войнич держалась бодро.

Она присела к столу. Мы передали ей самые нежные и самые большие приветы от всех, кто любит и ценит ее замечательную книгу. Постепенно мы разговорились. Да, да, именно все мы разговорились! И те, кто знал английский язык, и те, кто не знал его совершенно, свободно могли говорить с ней, потому что в комнате звучала тихая, спокойная русская речь. Войнич говорила по-русски, хотя уехала она из России более шестидесяти лет назад! Иногда, правда, г-жа Войнич забывала какое-нибудь русское слово, но через несколько секунд обязательно вспоминала его.

Войнич показала нам свои снимки. Они были сделаны в восьмидесятых годах, когда она жила в России. Совсем не напрягая памяти – чувствовалось, что это было ей легко, – она рассказывала о своей любви к тем замечательным людям, с которыми была знакома в России. Мы спросили, кто явился прообразом Артура?

Войнич задумалась.

– Сейчас, во время такой короткой беседы, мне бы не хотелось говорить все сразу и определенно. Очень трудно писателю сказать кому-нибудь, как приходит к нему образ и как рождается у него книга. И если бы я старалась объяснить все в нескольких словах, я бы сказала неправду.

Войнич помолчала.

– В молодости я была в Париже и увидела в Лувре портрет итальянского юноши шестнадцатого века. Я стояла перед ним очень долго, уходила от этого портрета и вновь возвращалась. И в тот день дома я начала писать. Но ведь, конечно, дело не только в портрете…

Г-жа Войнич развела руки и стала теребить тонкими высохшими пальцами узелки платка. А мы невольно взглянули на стену и увидели там копию портрета этого юноши. Тонкие черты лица, чуть страдальческий, но волевой разлет бровей, плотно сжатые губы, высокий лоб и широко расставленные умные глаза делали его действительно похожим на Артура.

– Я лучше скажу вам, – продолжала г-жа Войнич, – кто помог мне стать писательницей. Вы, конечно, знаете Степняка-Кравчинского? – улыбнулась она. Потом медленно и тепло сказала: – Когда-то мы, молодые, звали его «опекуном».

Г-жа Войнич попросила свою компаньонку принести какое-то письмо. Она взяла очки, пробежала его, а потом показала нам пожелтевшую уже от времени, но сохранившую твердый почерк страничку.

«Ах, Лили, если бы вы знали, как хороши ваши описания природы! – писал Степняк-Кравчинский. – Непременно вы должны попробовать свои силы на писательстве. Кто может двумя-тремя строчками, иногда словом схватить и передать характер природы, тот должен уметь схватить также рельефно и вразумительно характер человека и явления жизни».

Дальше в письме говорилось о том, что, конечно, для этого нужно быть и усидчивым и трудолюбивым человеком… и «добрый друг Лили найдет в себе силы».

От романа разговор перекинулся на другую тему. Г-жа Войнич рассказала нам о своих связях с народовольцами. Она была хорошо знакома с народовольцами, жила в квартире вместе с женой одного из них.

Войнич рассказывает, как она носила передачи политическим заключенным.

– Политическим еду разрешали носить только через день; и мы все решили сделать так, чтобы ежедневно передавать им посылочки из дому. В это время я читала лекции по английскому языку одной генеральше, которая, может быть, немного сочувствовала нам. Она через мужа добилась разрешения, и я стала ходить в тюрьму каждый день.

Г-жа Войнич неожиданно достает листок бумаги:

– Вот видите, так примерно выглядела тюрьма на Шпалерной. Здесь располагались политические, а здесь – уголовные, – чертит она. – И когда я в день посещения уголовных преступников ходила в тюрьму, мне бывало очень страшно, потому что приходилось ждать надзирателя, иногда по пять-семь часов, а уголовные выйдут на прогулку и начинают привязываться.

Надзиратель был очень милый старичок. Он часто защищал меня от нападок уголовных. Да что говорить, все тогда – и я и другие – многое сносили ради общего товарищеского дела.

Мы рассказываем г-же Войнич о колоссальном, непрекращающемся интересе к ее прекрасному произведению. Глаза старой женщины светятся мягким благодарным светом. Хочется побыть с ней еще много, много времени, расспросить ее о важных подробностях, но годы г-жи Войнич останавливают нас. Чувствуется, что она уже немного устала. Я обращаюсь к ней с просьбой написать несколько слов для нашей советской молодежи. Под рукой не оказывается бумаги, и я предлагаю ей свой блокнот. Г-жа Войнич находит в нем чистую страницу. Мы ждем. И на листке бумаги уверенной рукой она выводит слова: «Всем детям Советского Союза – прекрасного будущего в мире Мира, – и подписывается: – Войнич, 17 ноября, Нью-Йорк».

Выходим на улицу, и хотя так же дует ветер, мы не чувствуем его злых порывов. Несколько минут идем по тихой и пустынной улице пешком молча. И каждый согревает в душе какие-то свои личные и очень значительные впечатления.

* * *

Когда в нашей печати было рассказано о встрече советских журналистов с г-жой Войнич, в редакции газет и журналов стали приходить сотни писем от молодых и старых людей со словами привета и уважения к замечательной женщине, большой писательнице. Из Польши пришло сообщение, что в Варшаве живет хорошая знакомая Войнич, первая переводчица «Овода» на польский язык.

В письмах читателей были не только приветственные строчки. Многие предлагали написать книгу о жизни Войнич в Америке, использовать ее письма, дневники для создания полной монографии о писательнице. Такая работа ведется. Товарищ Борисов продолжает навещать Войнич, записывать ее рассказы, свои наблюдения, делает копии с документов, которые Войнич ему показывает. Со временем и будет написана книга о человеке, чье имя не забыто в нашей стране, с чьим именем связывают миллионы читателей прекрасные образы сильных и бесстрашных героев.

Много лет живет вдали от родной Англии Этель Лилиан Войнич. Немало испытаний выпало на ее долю. Но они не сломили духа писательницы, и даже сейчас, в глубокой старости, она остается верной высоким идеалам, с которыми начала свою сознательную жизнь.