К финалу

Наступил апрель 1964 года.

Отмечалось семидесятилетие Хрущева. Приветствие ЦК, фотографии в газетах и журналах, присвоение звания Героя Советского Союза. Торжественный обед в зале для приемов Кремлевского дворца съездов. К тому времени в начале Ленинградского проспекта на металлической конструкции уже красовался огромный портрет Хрущева во весь рост с поднятой в приветствии рукой. Не помню, но, по-видимому, понизу шла трафаретная фраза типа «Миру – мир».

Славословия в адрес Хрущева становились почти нормой. Было, пожалуй, только одно отличие: без прежних эпитетов – «великий», «мудрый», на «гениальный» не решались даже сверхподхалимы. Портреты появляются не сами по себе, а только по определенной команде. Вырабатывалась, укоренялась установка на возвеличение должности Первого секретаря и его имени. В газетах тоже шло непрестанное цитирование.

Не совестно ли прежде всего мне самому, в те годы редактору большой газеты, не сам ли я приветствовал отход от славословий, не может ли показаться, что я пишу об этом с желанием свалить вину на кого-то? Нет, я вины с себя не снимаю, конечно. Больше или меньше других грешили на этот счет «Известия» – не имеет принципиального значения. Важно иное. Я знаю тех, кто тщательно следил за публикациями и не прочь был обратить внимание на то, что в некоторых важных статьях отсутствовали надлежащие ссылки. Расценивалось это как непочтение, как своего рода политическое небрежение, а иногда и как фрондирование.

Едва не вошла в газетный и политический лексикон стереотипная фраза «в свете советов и указаний», но она зрела, «обкатывалась» и появилась, как известно, в определенный час.

Кстати, тот самый товарищ, который не прочь был отмечать отсутствие в статьях ссылок на высказывания Хрущева, сам чуть позже, в октябре 1964 года, с бухгалтерской точностью подсчитал, сколько раз в той или иной газете это имя упоминалось. И ставил, конечно, данное обстоятельство в вину редакторам. Редактору «Известий» прежде всего. Не называю этого человека только потому, что он сполна разделил судьбу тех перевертышей, страсть которых к политическим интригам привела их к поражению. Победители не ценят перебежчиков, даже если в них и возникает нужда. И еще: мне жаль этого человека. Его ценил Никита Сергеевич. Он занимал высокие посты и, наверное, мог бы по-иному распорядиться своей судьбой.

Чествование Хрущева не носило того официозного, парадного характера, как сталинский юбилей в Большом театре. Вместе с холодными, дежурными словами прозвучали искренние, идущие от сердца.

В тот апрель в Москве было тепло, сияло солнце; казалось, пора обновления природы придаст всем новые силы. Хрущев встречал семьдесят первый год своей жизни с оптимизмом. И уж он-то точно не предчувствовал беды, нависшей над его головой. Еще одно доказательство его политической чистоплотности: не любил интриг, не держал личный сыскной аппарат. На юбилее он был в приподнятом настроении, хотя было видно, конечно, что годы дают себя знать.

Из всего множества тостов, раздававшихся в тот вечер, я запомнил один, по сути, единственный в своем роде. Его не забыли ни моя жена, ни другие члены семьи Никиты Сергеевича. Нина Петровна и на следующий день так возмущалась, что, не удержавшись, позвонила произнесшему этот тост и сказала ему все, что она об этом думает.

Это был тост первого секретаря ЦК партии Украины Шелеста, который он закончил здравицей: «За вождя партии!»

Так о Хрущеве еще никто и никогда не говорил. Что-то зловещее, «сталинское» почудилось мне в этих словах. Видел, как некоторые, будто не заметив протянутого бокала Шелеста, не стали чокаться.

Когда я более года назад начинал писать эти заметки, имя Хрущева в печати почти не упоминалось. И вот теперь, как бы опережая друг друга, журналисты и писатели спешат либо вспомнить нечто такое, что связывало их с этим человеком, либо дать оценку и анализ десятилетию его деятельности – порой такой анализ умещается на нескольких машинописных страницах. И все же, думаю, это лучше, чем умолчание. Каждый волен высказать свою точку зрения.

Хочу думать, что родственные чувства не слишком звучали в моих записях. Однако я никогда не стеснялся этого свойства, а гордился им, и, в конце концов, то, чего мы с женой добились в жизни, мы добились сами. Так нам, по крайней мере, кажется. Помогал или мешал отсвет родственного имени? Было по-всякому… Но мы не занимали чужого места. У нас есть убедительное подтверждение на этот счет: двадцать три года мы сами по себе.

Перебирая в памяти один за другим эпизоды жизни Хрущева, думаю, что трудился он не напрасно. Его партийная деятельность сложилась драматично. Он был политической фигурой переходного периода, и на его долю выпала целая череда сложнейших кризисов.

По многу часов беседовал Хрущев с товарищами из братских партий, проясняя истоки недоразумений, стараясь преодолеть разногласия. Самые неожиданные проблемы возникали иногда во время таких бесед. Помню, Никита Сергеевич был удивлен, когда Морис Торез попросил замедлить реабилитацию некоторых крупных политических деятелей нашей партии, отложить на некоторое время. «Мы присутствовали на этих процессах, – говорил Торез, – доложили своим партиям обо всем, что слышали, чему верили. Будет очень трудно объяснить теперь, как мы оказались такими простодушными. Время поможет нам избежать лишнего напряжения. После XX съезда оно и так очень велико». Хрущев уступил.

Только в 1988 году вернулись в нашу историю имена Н. И. Бухарина, А. И. Рыкова, Л. Б. Каменева, Г. Е. Зиновьева и других. Вновь созданная комиссия ЦК продолжает работу.

Истоки противоречий и противоречивость характера

Летом и осенью 1957 года в жизни страны произошли два события. В атаку против курса XX партийного съезда пошли семь членов Президиума ЦК: Молотов, Маленков, Каганович, Ворошилов, Булганин, Первухин, Сабуров. Уже в ходе XX съезда стало ясно, что так или иначе последует более глубокий анализ обстоятельств, повлекших массовые репрессии. А главное, утверждались новые, неприемлемые для этих людей принципы партийной работы: выход из кремлевских кабинетов к людям, открытость, правда, демократия. На первый план выдвигалась забота о человеке, не мнимая, не в лозунгах и призывах, а деловая, активная. Молотову претила дипломатия личных контактов. Маленков, Каганович, Молотов помнили о списках арестованных, на которых стояли их резолюции.

Спасло Хрущева от поражения на заседании Президиума ЦК только вмешательство членов ЦК, явившихся в Кремль и потребовавших объяснений по поводу происходившего. К маленькой группе вышли Ворошилов и Булганин, начали кричать на пришедших. Ворошилов заходился от гнева, тыкал Шелепину, тогдашнему первому секретарю ЦК ВЛКСМ: «Это тебе, мальчишке, мы должны давать объяснения? Научись вначале носить длинные штаны».

Окрик «вождей» никого не испугал – уже прошел XX съезд партии. В Кремль спешили все новые группы членов ЦК. Прибывали партийные работники с мест (их вызвал секретарь Горьковского обкома Н. Г. Игнатов).

Заседание Президиума ЦК, где соотношение сил было семь к трем, обострялось. Хрущева поддерживали А. И. Микоян и первый секретарь ЦК партии Украины А. И. Кириченко. Теперь им важно было затянуть время, добиться созыва Пленума. Упреки в адрес Хрущева сыпались как из рога изобилия: ставили в вину освоение целинных земель, мягкость и уступчивость во внешнеполитической деятельности, либерализм в идеологии. За всем этим стоял страх, связанный с нараставшей критикой Сталина.

Был уже почти решен вопрос об освобождении Хрущева с поста Первого секретаря ЦК и назначении его министром сельского хозяйства – подальше от политики. Однако напор «взбунтовавшихся» партийных работников оказался столь сильным, что «семерка» вынуждена была пойти на созыв Пленума.

Заседания Пленума шли несколько дней. Дискуссии достигали большого эмоционального накала. Во время одной из яростных речей Брежнева в защиту нового курса тогдашний министр здравоохранения Ковригина закричала: «Остановите его, он только что перенес инфаркт, сердце не выдержит!»

Оппозиция XX съезду была разбита.

Не осталось тайной, кто в этой «семерке» был главным заводилой, кто организовал оппозицию. Участники сговора преследовали свои цели: уж слишком разные это были люди. Объединяло их, бесспорно, одно: стремление любой ценой удержать власть. И не просто власть, а ту бесконтрольную, которой они «научились» у Сталина. Конечно, это был Молотов. Наивным было бы предполагать, что он, старейший сталинист, мирился с тем, что после смерти вождя должен был довольствоваться вторыми ролями, меж тем как видел себя в роли лидера партии.

Сталин говорил, что завещание Ленина перессорило тогдашних руководителей. Он сам не оставил никакой бумаги, однако успел «столкнуть лбами» практически всех своих приближенных. Сразу после XIX съезда партии в 1952 году, на Пленуме, где решался вопрос о Президиуме ЦК, Сталин, к полному удивлению всех, произнес злобную речь против Молотова и Микояна. Очевидцы вспоминали, что нанесенный удар был так силен и резок, что казалось, судьба этих людей решена. Хрущев говорил, что так, наверное, и случилось бы – Сталин не успел. Однако все же Молотов и Микоян были включены в расширившийся до 25 человек состав Президиума ЦК. В него вошли и многие другие, отнюдь не самые близкие Сталину люди: первый секретарь ЦК комсомола А. А. Михайлов, философ П. Ф. Юдин, Л. И. Брежнев. Политбюро упразднили, но вместо него создали Бюро Президиума. В его составе не оказалось ни Молотова, ни Микояна, убрал Сталин и секретаря ЦК Андреева, старого аппаратчика, громившего по его поручению в 1937–1938 годах партийные кадры во многих республиках. Хрущев вошел не только в Президиум, но и в Бюро.

Когда в 1953 году Хрущев стал Первым секретарем ЦК, Молотов вынужден был смириться. Но он опротестовывал каждое принимаемое решение.

Внешне Молотов казался суровым, аскетичным интеллигентом революционной эпохи. Однако знаю по рассказам старых мидовцев о его далеко не интеллигентной грубости, жестоких разносах даже самых маленьких служащих, в том числе машинисток и стенографистов. Ортодоксальная замкнутость Вячеслава Михайловича была той «броней», за которой скрывался тяжелый характер человека, привыкшего к повиновению со стороны всех нижестоящих и преклонению перед сильным. Двоедушие такого порядка, как правило, уродует человека.

У Молотова была хорошая память. Незадолго до смерти Нины Петровны мы с женой, приехав навестить ее, встретили Вячеслава Михайловича в дачном поселке Жуковка под Москвой, где он проводил свои пенсионные годы. Молотов узнал Раду. Я стоял чуть поодаль. Поздоровавшись, я спросил: «Помните меня, Вячеслав Михайлович?» – «Помню, – ответил Молотов, – я вас хорошо помню, я никого не забываю».

Молотову перевалило далеко за 80 лет, но он держался прямо, и глаза его так же жестко и холодно смотрели на мир.

В любых заметках о прошлом не обойтись без самого бессмысленного из вопросов, которые мы все же постоянно задаем себе: «А если бы…»

Если бы тогда, на июльском Пленуме ЦК в 1957 году, к власти пришли Молотов, Ворошилов, Каганович – старая гвардия Сталина, подкрепленная их единомышленниками Маленковым, Булганиным и другими, – думаю, что в Мавзолее до сих пор находились бы два саркофага.

Куда более точными сведениями о взглядах многих руководителей сталинской поры располагало бы общество, имей оно документальные свидетельства. Увы, воспоминаний нет либо носят они поверхностный характер. Рассказывали мне, что в последние годы жизни к Молотову часто наведывались писатели Борис Привалов, Иван Стаднюк и некоторые другие. Я видел фотографию Молотова вместе с ними. Это было, кажется, как раз в юбилей Вячеслава Михайловича, в день его восьмидесятилетия. Борис Привалов уверял, что та часть романа И. Стаднюка «Война», в которой описана жизнь и работа «верхнего эшелона власти», составлена (сверена, почерпнута) из воспоминаний Молотова, с которыми он познакомил писателя.

Рассказывая мне это, Привалов даже сетовал, что Стаднюк слишком беллетризировал молотовские заметки. Смолчал Маленков; молчит последний, оставшийся еще в живых, – Каганович; в своих воспоминаниях Микоян практически минует все острые углы политической жизни 30-х – 70-х годов.

Многие книги у нас так и не написаны. А может быть, не изданы?

Пленум ЦК принял соответствующее постановление о деятельности антипартийной группы.

Этого постановления никто не отменял. Но в пору, когда Генеральным секретарем ЦК был Черненко, Молотова восстановили в партии. Никаких объяснений на этот счет дано не было. Так дезавуировались прежние решения: их не отменили, не признали ошибочными, просто свели на нет потихонечку. Тогда же в газете «Московские новости» появилось интервью Молотова. Он говорил о своих пенсионных занятиях, о том, что доволен нынешней судьбой. Читал я эту заметку и думал: заседал съезд партии, кипели страсти, газеты гремели статьями, а потом несколько человек, не считаясь с общественным мнением, все решили по-своему. Это иллюстрация к спору по поводу объективных и субъективных факторов в исторических процессах.

Странное стечение обстоятельств, объяснение которому дать не могу, привело к отставке маршала Жукова, к его разрыву с Хрущевым, который, по-моему, в тот момент не проанализировал и сам Никита Сергеевич. Не раз встречал я Георгия Константиновича у Хрущева, который не просто уважал Жукова, но гордился им. По инициативе Никиты Сергеевича произошло возвращение Жукова в Москву сразу после смерти Сталина. На XX съезде Георгия Константиновича избрали кандидатом в Президиум ЦК, а затем и членом Президиума. В 1955 году он стал Министром обороны СССР. Между ними не было никаких серьезных противоречий. Схожими были их жизненные пути, встречаясь на войне, они находили общий язык. Могу только предположить – никогда не спрашивал об этом Хрущева, – но, видимо, Никиту Сергеевича в то время, когда в руководстве существовала некоторая нестабильность (только что прошел пленум с «семеркой»), испугала возросшая амбициозность маршала, принижение им роли партийного руководства в армии. Быть может, Хрущев вернулся к каким-то соображениям Сталина о Жукове? Ведь Сталин отсылал маршала командовать далекими от Москвы военными округами. Кстати, апологеты Сталина не любят говорить на эту тему. Смещение Жукова не прибавило популярности Хрущеву. Он не мог не почувствовать этого, а быть может, и пожалел о разрыве.

Однажды, когда Хрущев уже был на пенсии, он, не по своей охоте, объяснился с женой Жукова. Только что вышли воспоминания маршала, Хрущев не читал их: как я уже говорил, не любил мемуаров военных. Но как-то зашел разговор о событиях, связанных со смертельным ранением под Киевом генерала Ватутина, командующего Вторым Украинским фронтом, где Хрущев в ту пору был членом Военного Совета. По воспоминаниям Жукова выходило, что чуть ли не Хрущев виновен в этом: не обеспечил генерала надежной охраной. Никита Сергеевич огорчился: «Неужели Жуков так пишет? Он ведь знает, что это неправда». Кто-то из гостей Никиты Сергеевича рассказал об этом разговоре автору. Через несколько дней и раздался звонок жены Жукова. Хрущев напомнил, как было дело. Она принесла извинения, сослалась на забывчивость маршала, пообещала, что ошибка будет исправлена. Во втором издании книги эпизод изложен точно. Однако миллионы людей прочитали воспоминания Жукова в том виде, в каком они вышли в первый раз. Кто-то заметил это разночтение, но таких, конечно, было немного.

Летом 1957 года, после разгрома фракционеров, Хрущев отдыхал с семьей в Крыму. Там же проводили отпуск еще несколько членов партийного руководства. Однажды отправились на соседнюю дачу, к секретарю ЦК Кириленко – тот отмечал день рождения.

Застолье подходило к концу, все устали от многочисленных тостов. С каких бы «поворотов» ни начинались заздравные речи, все они заканчивались славословием в адрес самого Никиты Сергеевича, будто не Кириленко, а он был виновником торжества. Южное вино, хорошее настроение – ведь позади осталась нешуточная борьба – прибавляли компании веселья. Секретарь ЦК Аристов достал уже свою гармошку, начались нестройные песни, ноги сами просились в пляс. И тут слово взял Г. К. Жуков. После набора обязательных «поклонов» в сторону именинника, его чад и домочадцев неожиданно провозгласил здравицу в честь председателя КГБ генерала Серова, сказав при этом: «Не забывай, Иван Александрович, что КГБ – глаза и уши армии!»

Хрущев отреагировал мгновенно. Он встал и подчеркнуто громко проговорил: «Запомните, товарищ Серов, КГБ – это глаза и уши партии». Не знаю, возможно, эта политическая «пикировка» не очень была замечена гостями Кириленко, я запомнил ее хорошо.

В октябре Жуков улетел в Югославию. Его пребывание там, какие-то демарши, заявления продолжали раздражать Хрущева и, вероятно, стали предметом обсуждений среди членов Президиума ЦК. Множились разговоры о тех или иных проявлениях самовластия Жукова. Говорили, что, просмотрев готовящийся к показу фильм о параде Победы, Жуков приказал переснять эпизод своего выезда на белом коне из Спасской башни Кремля. На аэродроме перед вылетом в Югославию сказал провожавшим его военачальникам: «Вы тут посматривайте, правительство не очень-то крепко стоит на ногах…»

Дело было, конечно, не только в слухах, хотя, как известно, их появление всегда по-своему закономерно: нет дыма без огня. Кто-то раздувал этот огонек, напускал дыму. Я близко наблюдал многих высокопоставленных военных: отношение к Жукову было неоднозначно. Наверное, во многом проявлялась ревность к его военной славе. На Пленуме ЦК не чурались «проехаться» по поводу его близости к Сталину, умелом использовании настроений Верховного в личных целях. Рассказывали, что Жуков непременно хотел первым войти в Берлин, хотя войска его фронта застряли на Зееловских высотах, и тем притормаживалась общая динамика сражения.

Много горьких слов услышал Г. К. Жуков. Ему ставились в вину грубость, нетерпимость, безжалостность к солдатам, офицерам, генералам. Трудно судить, насколько искренни были выступавшие. Мне запомнились последние сказанные Жуковым фразы: «Когда Сталин снял меня с работы и отправил в Одессу командовать округом, я считал это несправедливым. С упреками в мой адрес на этом Пленуме я согласен».

Освобождение Г. К. Жукова с поста министра обороны и члена Президиума ЦК (министром был назначен маршал Р. Я. Малиновский) было воспринято как акт стабилизации. «Сильный человек», со склонностью к гипертрофированному самомнению, беспокоил новое руководство ЦК. Трудно ответить на вопрос, было ли обосновано это беспокойство.

Отставной маршал Жуков стал более досягаем для критики. Спустя некоторое время маршал Чуйков затеял дискуссию с ним по поводу возможностей более раннего взятия Берлина и окончания войны уже в феврале 1945 года. Правда, перепалка эта быстро угасла.

Уход Хрущева с политической сцены мало изменил «отставное» положение Жукова. Даже похороны маршала прошли с минимальной торжественностью, хотя и закончились традиционным митингом на Красной площади. Брежнев не приблизил к себе Жукова, хотя тот в своих воспоминаниях и говорил о Брежневе (невероятно, чтобы маршал Жуков искал встречи с полковником Брежневым на фронте. Упоминание об этом в книге – безусловно, уступка обстоятельствам). Полковнику Брежневу уже мерещился собственный маршальский жезл. Жуков не дожил до апофеоза «Малой земли», награждения Брежнева пятью звездами Героя, орденом Победы, присвоения ему маршальского звания. Миновала его эта бесстыдная эпоха…

Образ выдающегося военачальника Великой Отечественной войны Георгия Константиновича Жукова с каждым годом вызывает все большее уважение в народе. Но людей-ангелов не бывает. Жуков оставался человеком, и, наверное, таким и надо запомнить его, ничего не утаивая, не наводя, даже из добрых побуждений, хрестоматийный глянец.

Тайна – важная методологическая особенность функционирования сталинской административно-бюрократической системы. В пору Хрущева многое оставалось в тайных хранилищах, а то и вовсе не документировалось. Того или иного события, решения могло как бы не быть.

Не знаю, не уверен, есть ли точная запись о трагическом происшествии лета 1962 года, случившегося в южном городе Новочеркасске Ростовской области, в тех местах, которые некогда обозначались как земля войска Донского. Там в первой неделе июня возникла весьма острая ситуация – вслед за уличными беспорядками произошло, по сути, кровавое побоище.

Все началось с весьма прозаической истории. На местном заводе повысили нормы выработки и… цены на котлеты в заводской столовой. Возмущенные рабочие потребовали объяснений. Директор, вышедший к толпе, хамски отчитал «бунтовщиков» и пригрозил вызвать милицию. Страсти накалялись. Несколько подвыпивших рабочих были отправлены в отделение милиции. Пришло известие, что одного из задержанных в комнате предварительного заключения убили. Волнения охватили весь город. Местные власти еще пытались справиться с ситуацией своими силами, но события явно выходили из-под контроля. Толпа захватила ряд важных городских учреждений, начались пожары. Генерал Олешко, начальник гарнизона, командир танковой дивизии, ввел в город войска. Первые залпы, выпущенные в воздух, оказались роковыми. На деревьях сидели мальчишки и подростки, наблюдавшие за волнениями. Многие пули нашли цели.

Дело начало приобретать зловещий характер. О событиях в Новочеркасске доложили Хрущеву. Помню, он стал рваться туда, хотел сам объясниться с горожанами, утихомирить страсти. Его едва отговорили. Пришлось более честно доложить о размахе волнений. Военные беспокоились, что часть новочеркасских уголовников пробьется к ростовским тюрьмам и тогда обстановка еще более усложнится. В Новочеркасск вылетели члены Президиума ЦК партии Микоян и Козлов.

Я видел кадры кинопленки, снятые во время новочеркасских событий. Они производили ужасное впечатление.

(Хрущеву их, по-моему, даже не решились показать.) Танки и бронемашины буквально заполонили городские улицы. Это начала действовать армия генерала Плиева. Войска окружили город. В первые часы не удавалось оттеснить толпы в дома. По самым отчаянным группам пришлось открыть огонь. Матери с детьми на руках рвались под гусеницы танков. Южная русская вольница показывала свою силу.

Только на вторые или третьи сутки удалось несколько нормализовать обстановку. Было задержано немало «бунтовщиков».

Известия о событиях в Новочеркасске просочились на Запад. Однако сообщения западных газет носили либо чисто сенсационный характер, без всякой опоры на факты, либо представляли их чуть ли не как восстание против Советской власти. Скорее это был взрыв ярости в защиту человеческих прав и достоинства.

Не скажешь, что случившееся вовсе не задело ум и совесть не только Хрущева, но и тех, кто знал подробности того, что произошло в Новочеркасске. Однако ни Хрущев, ни руководство того времени не захотели их серьезного анализа.

Ограничились скорым уголовным процессом над небольшой группой зачинщиков. Громкий и многолюдный процесс выявил бы масштабы событий, а этого явно не хотели. О событиях в Новочеркасске постарались забыть как можно скорее. Никто из журналистов не отважился начать подробное расследование. Не скажешь, что Новочеркасский бунт не потряс газетчиков, но легче всего было принять официальную версию: грубость директора, своеволие милиции, уголовники, возбудившие толпу, и прочее. Если в чьих-то душах и зрели более серьезные и глубокие оценки, их выход на страницы печати был невозможен. Долго нас учили ничего не видеть, ничего не слышать. И, как следствие, не знать. Цель оправдывает средства – эти удобные постулаты охраняли нервную систему многих лиц. Надо сказать откровенно: спасительная формулировка или, скорее, философия бытия существовала и во мне, и во множестве моих коллег, отнюдь не безразличных к правде. Очень трудно было «выдавливать из себя раба».

Думаю, что Хрущев извлек для себя уроки из событий в Новочеркасске. Во всяком случае, он сам говорил, что выражать недовольство – неотъемлемое право людей. «За это право, – говорил Хрущев, – народ платил даже жизнью при Сталине, тысячи поплатились тогда жизнью, сидели в тюрьмах и лагерях. Их было около десяти или более миллионов».

События в Новочеркасске ставили Хрущева в двойственное положение: он чувствовал, что хамство и бюрократизм могут предельно обострять взаимоотношения «верхов» и «низов». В душе он ненавидел аппаратчиков, которые порвали всякую истинную связь с народом, но, с другой стороны, Хрущев становился все более обязанным аппарату, тем, кто умело ликвидировал нежелательные инциденты и умело их замалчивал.

Этот дуализм в характере и поступках Хрущева делал его слабее, уязвимее. Пришло время, когда он оказался безоружен перед теми, кто топил в славословиях правду о народной жизни.

Считанные разы я видел Хрущева со слезами горя. В дни смерти Сталина, смерти сестры, Ирины Сергеевны, и еще один раз до этого, в феврале 60-го, когда он узнал о кончине Курчатова.

Он и Курчатов в принципе были люди несхожих характеров, стиля жизни, образованности. Хрущев очень ценил деловые качества Игоря Васильевича, его «мертвую хватку» в работе, бескорыстие, смелость. Считал его своим консультантом. Тем тяжелее мне писать о том, о чем, быть может, вспомнил Хрущев, когда скончался Курчатов, – об их ссоре.

В моей семье три биолога: жена (после факультета журналистики она закончила заочное отделение биофака МГУ) и два сына. Часто в разговорах с друзьями, знакомыми возникают вопросы, как мог Никита Сергеевич верить шарлатанским обещаниям Лысенко? Отчего он так настойчиво отрекался от любого знакомства с работами генетиков?

Как-то на дачу к Никите Сергеевичу приехал Игорь Васильевич Курчатов. Они присели на дальнюю скамеечку, как бывало не раз, и беседовали там. Час или даже больше. А потом Курчатов ушел, как нам показалось, в обиде. Никита Сергеевич тоже был мрачен. Досада не давала ему покоя, и он втянул нас в разговор. «Борода», – так Хрущев называл Курчатова, – лезет не в свое дело. Физик, а пришел ходатайствовать за генетиков. Чертовщина какая-то, нам хлеб нужен, а они мух разводят».

В его словах было столько непримиримости, раздраженного апломба, что Сергей, сын Никиты Сергеевича, не выдержал, начал спорить с отцом. Рада поддерживала брата, даже сказала отцу: «Вот увидишь, тебе самому будет стыдно».

Это противодействие, несогласие, дерзость вывели Хрущева из равновесия. Разговор был тяжелый. Мы уехали с дачи угнетенные.

В один из выходных состоялся коллективный выезд в хозяйство Лысенко всех членов Президиума ЦК. Были там и журналисты. «Великий агроном» не скрывал радости. Показывал отличные поля с рядами разных культур, выдергивал из земли кормовую свеклу размером в три кулака, водил по животноводческим фермам, где картинные коровы тыкались сытыми мордами в карманы гостей. Никто не допытывался, каких затрат требовало это образцовое хозяйство.

Потом Хрущев пригласил всех отобедать у него. Лысенко расхваливал себя как мог. И жаловался: не дают развернуться, интригуют. Всюду вейсманисты-морганисты. Хрущев мало вникал в наукообразные речи Лысенко. Его интересовала агрономия, та простая, как ему казалось, практическая польза, какую каждый крестьянин может извлечь, если послушается советов Лысенко.

Он поддерживал Лысенко-агронома, более того, выражал этой поддержкой согласие со Сталиным: тот ведь не зря держал Лысенко так близко!

Откуда же в Хрущеве, человеке расчетливом и опытном, такое неприятие генетики, такое нежелание вникнуть в ее суть? Даже Игорю Васильевичу Курчатову, человеку, с которым Никита Сергеевич считался, не удалось уговорить его хоть как-то заинтересоваться этими проблемами.

Хрущев не мог ждать. Мушки-дрозофилы, как он считал, только отвлекали силы, а заставить поля дать больше хлеба надо было немедленно. В нетерпении проще всего надеяться на чудо. Сельскохозяйственное производство, особенно в 1962, засушливом году, не вышло на плановые рубежи.

Спад

В 1962 году было объявлено о повышении цен на мясо и мясные продукты. Цена за килограмм мяса повысилась с 1 рубля 60 копеек до 2 рублей. У нас в газете приводились цифры закупочных и розничных цен, говорилось о ножницах между ними, о необходимости поднять закупочные цены и тем обеспечить рентабельность животноводства.

Во время обсуждения этого вопроса на заседании Президиума ЦК Хрущев решительно возражал против увеличения закупочных цен для совхозов, поскольку себестоимость их животноводческой продукции была ниже розничной цены на мясо. Косыгин настаивал. Главные редакторы ряда газет, присутствующие на этом заседании, были свидетелями полемики. Хрущев сдался, и закупочные цены повысили и для колхозов, и для совхозов. Пишу об этом, чтобы подчеркнуть полную возможность отстаивать перед Хрущевым свою точку зрения. Тогда же редакторы «Правды», «Сельской жизни», «Известий» получили задание написать передовую статью с объяснением причин повышения цен на мясо, обосновать временный характер решения. Но, как известно, нет ничего более постоянного, чем любое… временное решение. На довольно длительный срок эта мера действительно оказалась целесообразной, хотя производство мяса росло очень медленно, а в некоторых случаях даже снижалось. О лозунге «Догнать и перегнать Америку» по производству мясных продуктов не вспоминали даже в анекдотах.

В 1963 году начали ощущаться и перебои с хлебом. В газету шел немалый поток писем по этому поводу. Я созвонился с главным редактором «Правды» Павлом Алексеевичем Сатюковым, и мы решили направить выдержки из таких писем в ЦК. Последующие события носили драматический характер. Хрущев предлагал (и, возможно, это было разумным) ввести на какой-то срок карточки, чтобы прекратить скармливание хлеба скоту. Но престижные соображения перевесили. Решили закупить некоторое количество зерна за рубежом. А в 70-е годы это стало обычным, закупки выросли во много раз. Из экспортера хлеба Россия превратилась в его импортера. Шок прошел быстро. Появились даже «теоретические» обоснования возможности и целесообразности таких закупок. Все большее число районов страны стали относить к зонам «рискованного» земледелия.

В те последние годы своего пребывания на ответственных постах Никита Сергеевич много ездил по стране. Он постоянно уделял внимание развитию производительных сил в республиках, расширению их прав, возможностей, их роли в Союзе. Редакторы центральных газет обычно сопровождали его, так как приходилось давать отчеты с совещаний, рассказывать о передовом опыте. Новосибирск, Алма-Ата, Тбилиси, Воронеж… Хрущев призывал, приводил примеры, критиковал; тысячи людей, слушая, вроде бы заряжались его энергией. Но все чаще на этих же совещаниях Хрущев слышал другое: заедают бумаги, вновь в ходу накачки, вмешательства в дела колхозов и совхозов, принижение или полная отмена принципов материальной заинтересованности. Призрак продразверстки витал над деревней. Аппарат, за десятилетия привыкший к командно-приказной системе, сумел приспособиться к работе в переименованных кабинетах. Все возвращалось на круги своя… Полноводной рекой лились только обещания. Хрущев им верил и не верил. Сказывалась неустойчивость его собственных позиций.

Однажды журналисты присутствовали на отчаянном, по сути, трагическом выступлении Хрущева в Воронеже.

Поезд подходил к Воронежу рано утром и километрах в ста от города сделал последнюю остановку. В вагон к журналистам вошел собственный корреспондент «Правды». Мы стояли у окон, разглядывая чуть припорошенные снегом дали, и кто-то обратил внимание на странные волны, чередовавшиеся по земле в строгой последовательности. Корреспондент «Правды» пояснил, в чем дело. Не успели убрать кукурузу и, зная, что здесь проедет Хрущев, вывели в поле тракторы, стальными рельсами, как волоком, примяли стебли к земле, чтобы «замаскировать» неубранный урожай.

Мы не знали, нужно ли говорить об этом Никите Сергеевичу. Решили сказать.

Никто из журналистов не слышал, какие объяснения получил Хрущев по поводу «рельсовой» уборки кукурузы от руководства области. Однако и особого смущения местные товарищи не выказали: отговорки всегда были. На совещании в присутствии сотен работников сельского хозяйства многих областей Никита Сергеевич рассказал об этой истории. Настороженная тишина царила в зале. Хрущев стоял не на трибуне, а у края сцены, говорил не перед микрофоном, но каждое слово было слышно, хотя он даже не повышал голоса. Медленно обернувшись к президиуму, с каким-то странным безразличием проговорил: «Может показаться, что я стараюсь поссорить вас с этими людьми. – Он широко обвел рукой зал. – Нет, это не так. Просто хочу напомнить, что некогда здесь секретарем обкома был товарищ Варейкис…»

Что он имел в виду? Бесстрашие Варейкиса на XVII съезде партии или его трагическую судьбу?

Столько миновало лет после ухода Хрущева на пенсию, после его смерти, но до сих пор иные журналисты и писатели видят главную причину неуспехов сельского хозяйства в насильственном насаждении кукурузы. Поля освободили от капризной дамы. Больше того, даже в хозяйствах, где хотели сеять и сеяли кукурузу, в том числе на корм скоту, приходилось делать это полутайком, дабы не прослыть апологетами Хрущева.

Хрущев хорошо знал достоинства кукурузы. Толчком к его напористому требованию расширять ее посевы послужило несколько обстоятельств. Во-первых, она значительно урожайнее пшеницы. Во-вторых, как раз кукурузы нам не хватало для производства концентрированных кормов. После бесед с американским фермером Гарстом – а это он рассказал Хрущеву о возможности использовать зеленую массу кукурузы с недозревшими початками на корм скоту – Никита Сергеевич твердо решил послушаться совета знающего человека. Он так и говорил: «Надо верить Гарсту, он капиталист и ничего без расчета не делает».

Не знаю, какое количество зеленой массы кукурузы собирали мы в ту пору на силос, как не знаю и того, почему ее сеяли там, где она вовсе не давала урожая.

Отчего у нас самое благое намерение – это относится и к кукурузе, и к строительству крупных животноводческих комплексов, и к закладке промышленных садов – примеры можно продолжить – часто оборачивается бедой, становится делом глупым, разорительным?

Чтобы прояснить кукурузную тему, сошлюсь на публикацию в газете «Аргументы и факты» (декабрь 1987 г.). Академик ВАСХНИЛ В. А. Тихонов сообщил корреспонденту: «В стране, например, ежегодно производится до 90–100 миллионов тонн пшеницы. Кроме того, не менее пятой части от произведенного мы закупаем на внешнем рынке. Потребность же в продовольственной пшенице не более 37–38 миллионов тонн… В мире нет более или менее крупномасштабного хозяина, который бы добровольно согласился на такую «технологию» и структуру производства… Стране требуется ежегодно не менее 60–65 миллионов тонн кукурузы. Вместо этого имеем 10–14 миллионов тонн. И даже наши планы на перспективу пока не предусматривают серьезного изменения структуры зернового баланса. А между тем в стране имеются районы, где вместо кукурузы выращивают пшеницу, хотя там условия для выращивания кукурузы не хуже, чем в знаменитой Айове».

За Полярным кругом или в Новосибирской области, конечно, не нужно было сеять кукурузы. А вот как в других местах?

В наши дни кукуруза «реабилитирована». Прямо говорится, что ее раннеспелые сорта могут выращиваться в самых различных регионах. Больше того, теперь мы вновь заявляем, что без кукурузного силоса животноводство не поднять. При этом, конечно, не вспоминают «кукурузника» Хрущева.

В годы, когда я работал в «Известиях», не было дня, чтобы наш домашний почтовый ящик не переполняли письма с самыми разными просьбами. Просители осаждали квартиру таким плотным кольцом, что приходилось вести за собой в редакцию целый хвост жалобщиков, иначе они не пропускали меня.

На следующий же день после сообщения о моем освобождении с поста главного редактора «Известий» в октябре 1964 года все изменилось. Никто не нуждался ни в моих советах, ни в моей помощи. С похвальной оперативностью начали появляться не только мелкие пасквили, но и романы, посвященные моей персоне. (Особенно тут старался литератор Шевцов, получивший высокую поддержку.) Я-де давал «плохие советы», спасал «не тех людей», поддерживал не то, что надо, и вообще был «баловнем безродным».

Меня это не удивляло. Да и не во мне было дело. Неприятие XX съезда партии водило перьями.

Я начал свои заметки с того, что имя Хрущева не упоминалось даже в 1987 году. А теперь накопилось уже немало свидетельств: интерес к личности Никиты Сергеевича возрастает. Одна из таких записей была для меня неожиданной.

Шелеста, первого секретаря ЦК КП Украины, я знал мало, несколько раз говорил с ним по телефону в связи с теми или иными газетными публикациями, касавшимися Украины. Когда появился в газете мой рассказ о подвиге украинского паренька Василя Порика во Франции, Петр Ефимович позвонил мне, сказал, что украинское правительство вошло в Президиум Верховного Совета СССР с ходатайством о присвоении Порику звания Героя Советского Союза. Ему хотелось, чтобы газета «Известия» поддержала эту просьбу. Мы так и сделали.

Через несколько лет после смещения Хрущева сам Шелест был отозван с Украины, назначен заместителем председателя Совета Министров СССР, ведал там второстепенными вопросами, а затем отправлен в отставку. Перед этим актом Шелеста обвинили в пропаганде украинского национализма. Тут особенно усердствовал Суслов, ставший правой рукой Брежнева по идеологическим вопросам. Теперь мы понимаем, что именно Суслов был идеологом брежневщины.

В конце лета 1988 года к нам домой зашел главный редактор газеты «Аргументы и факты» Владислав Андреевич Старков. Разговор, естественно, зашел о Никите Сергеевиче. Общими усилиями мы прояснили некоторые подробности его жизни в последние годы. Упомянул я имя Шелеста. И тут Старков показал запись беседы корреспондента «АиФ» с Петром Ефимовичем Шелестом.

Приведу вопросы и ответы Шелеста, которые относятся к Никите Сергеевичу Хрущеву, к тому времени, когда сам Шелест был «наверху».

«КОРР. Когда вас избрали первым секретарем ЦК КП Украины?

ШЕЛЕСТ. Не сразу. Был и секретарем Киевского горкома, вторым и первым секретарем обкома и секретарем ЦК КПУ. «Первым» меня избрали в 1962 году. Процедура при этом была такая. В Москву на заседание Президиума ЦК КПСС вызвали троих: меня, первого секретаря Донецкого обкома партии Ляшко и первого секретаря Харьковского обкома партии Соболя. Были беседы, каждого приглашали в отдельности. Не знаю почему, но выбор пал на меня. И я был рекомендован на эту должность.

Спустя три месяца избрали кандидатом в члены Президиума ЦК КПСС, а затем в члены Президиума, преобразованного впоследствии в Политбюро.

КОРР. Став первым секретарем ЦК КП Украины, вы были в тесном контакте с высшим руководством страны, в том числе и с Н. С. Хрущевым. Каково ваше мнение о его политической деятельности?

ШЕЛЕСТ. Об этом довольно подробно писалось в вашем еженедельнике. Многие оценки его работы разделяю. Ошибок было немало, но их должны разделить и члены Президиума ЦК КПСС. Я согласен с высказыванием в ту пору Микояна, который заявил на заседании Президиума, что деятельность Хрущева – это большой политический капитал партии. В самом деле, одно развенчивание культа личности Сталина чего стоит, решиться на такой шаг мог лишь человек большого мужества и верности идеалам социализма. В этой связи характерна и речь Н. С. Хрущева на заседании Президиума ЦК КПСС, решавшего его судьбу. Видимо, у меня одного сохранилась теперь ее запись, так как стенограммы на том заседании не велось. На том, последнем для него заседании Хрущев был подавлен, изолирован, бессилен что-либо предпринять и все же нашел в себе силы и мужество сказать:

«Я благодарю, что все же кое-что сказали положительное о моей деятельности. Рад за Президиум в целом, за его зрелость. В формировании этой зрелости есть и крупинка моей работы.

Всех нас и меня воспитала партия. У нас с вами одна политическая и идеологическая основа, и против вас я бороться не могу. Я уйду и драться не буду. Еще раз прошу извинения, если кого обидел, допустил грубость – в работе все могло быть. Однако я хочу сказать, что ряд представленных мне обвинений я категорически отвергаю. Я не могу все обвинения вспомнить и парировать их. Главный мой недостаток и слабость – это доброта и доверчивость. Но вы все здесь присутствующие открыто и откровенно мне о моих недостатках никогда не говорили и всегда поддакивали, поддерживали. С вашей стороны отсутствовала принципиальность и смелость. Меня обвиняют в совмещении постов Первого секретаря ЦК КПСС и Председателя Совмина СССР. Но ведь я сам этого не добивался. Этот вопрос решался коллективно, а некоторые из вас, в том числе и Брежнев, даже настаивали на этом. Может быть, моя ошибка, что я этому решению не воспротивился, но вы все говорили, что делается это в интересах дела. Теперь же вы меня в совмещении постов обвиняете.

Да, я допускал некоторую нетактичность по отношению к работникам науки, в частности в адрес Академии наук, – продолжал Хрущев, – но ведь не секрет, что наша наука по многим вопросам отстает от зарубежной науки и техники. Мы в науку вкладываем огромные народные средства, создаем все условия для творчества и внедрения в народное хозяйство результатов науки. И надо заставлять, требовать от научных учреждений более активных действий, настоящей отдачи. Это ведь истина, от нее никуда не уйдешь».

Далее Хрущев аргументированно объяснил предпринятые в свое время меры в связи с событиями на Суэцком канале, во время Карибского кризиса, по взаимоотношениям с КНР. Эти вопросы тоже решали коллективно.

«Я понимаю, что это последняя моя политическая речь, как бы сказать, лебединая песня. На Пленуме я выступать не буду. Но я хотел бы обратиться к Пленуму с просьбой…»

Не успел он договорить, как ему в категорической форме Брежнев ответил: «Этого не будет». Его поддержал Суслов.

После этого Хрущев сказал: «Очевидно, теперь будет так, как вы считаете нужным (при этом у него на глазах появились слезы). Ну что же, я готов ко всему. Сам думал, что мне надо было уйти, ведь вопросов много, а в мои годы справиться с ними трудно. Надо двигать молодежь. О том, что происходит сейчас, история когда-то скажет свое веское правдивое слово.

Сейчас я прошу написать заявление о моей отставке, и я его подпишу. В этом вопросе я полагаюсь на вас. Если вам нужно, я уеду из Москвы».

Кто-то подал голос: «Зачем это делать?» Все поддержали. Хрущева оставили в Москве, установив надлежащий надзор. Так совершился своего рода государственный переворот.

КОРР. А каково Ваше мнение о том, как этот своеобразный переворот готовился?

ШЕЛЕСТ. В статье Р. Медведева героем переворота сделан Суслов. Его имя упоминается 18 раз. Считаю, что такая роль преувеличена. При Хрущеве Суслов не являлся вторым человеком в руководстве, как это стало при Брежневе. Доклад, с которым Суслов выступил на Пленуме, готовил Полянский и другие товарищи. По идее с ним должен был выступить Брежнев или в крайнем случае Подгорный. Брежнев просто сдрейфил, а Подгорный категорически отказался. Тогда поручили сделать это Суслову. Если Шелепин, как утверждает Медведев, и принимал какое-то участие в подготовке материалов к Пленуму, то Суслов до последнего момента не знал о предстоящих событиях. Когда ему сказали об этом, у него посинели губы, передернуло рот. Он еле вымолвил: «Да что вы?! Будет гражданская война».

Словом, сделали Суслова «героем». А он не заслуживает этого. Решающая роль в смещении Хрущева от начала и до конца принадлежала Брежневу и Подгорному и никому другому. Такова истина.

КОРР. Как Вы считаете, было ли смещение Хрущева и приход к власти Брежнева делом объективно необходимым?

ШЕЛЕСТ. Нет, такой необходимости не было. Это мое твердое убеждение, хотя я сам принимал участие в случившемся. Сейчас сам себя критикую и искренне сожалею о случившемся.

Скажу еще о Хрущеве. Я его знаю хорошо: за границу ездили, отдыхали вместе. Он рассказывал, как обезвреживали Берия. Это был мужественный поступок. Об этом надо говорить. При Берия могло произойти непоправимое. Считаю полезной его идею создания совнархозов. Много сделал Хрущев для освоения космоса, развития наших ракетных войск. Он строго спрашивал за дела в этой области с партийных работников, руководителей министерств. Это был чистый, кристальный человек, до мозга костей преданный партии. Настоящий партийный работник с богатым жизненным опытом. Не любил болтунов. Любил людей дела, творцов.

КОРР. Вы много лет проработали при Л. И. Брежневе. Что хотели бы сказать о нем, что вспоминаете?

ШЕЛЕСТ. Помню нашу встречу с Брежневым в феврале 1964 года. Я был тогда в Москве. Поздравить меня с днем рождения приехали Брежнев и Подгорный. Посидели за столом. Разговор шел главным образом о положении в стране, но чувствовалось, что моих гостей что-то грызет. Говорили они о трудных взаимоотношениях в верхах, о несработанности центрального аппарата.

Уже тогда у меня зародилось чувство тревоги, неловкости. Не знал, что за всем этим произойдет в последующие ближайшие месяцы, какую роль предстоит сыграть мне в смене руководства партии, государства. И мысли подобной у меня не было. Но тревогу ощутил. Словом, прощупывали меня.

Считаю, что Брежнев как руководитель партии и государства был фигурой случайной, переходной, временной. Если бы не Подгорный, его бы через год сменили. Поддерживал Брежнева Подгорный. А почему – не знаю. Брежнев особенно боялся тех руководителей, кто помоложе. Так были убраны Семичастный, Шелепин, Катушев. Впоследствии он расправился со всеми, кто его на первых порах поддерживал – с Вороновым, Подгорным, Косыгиным.

Делал он это, мягко говоря, не по-джентльменски. Вот, к примеру, случай с Семичастным, бывшим председателем КГБ. Шло заседание Политбюро. Решались многие вопросы. Под конец Брежнев достает из нагрудного кармана бумажку, говорит: «Теперь, товарищи, еще один вопрос, о Семичастном, позовите его, пожалуйста». Никто из сидящих ничего не знает, с самим Семичастным не разговаривали. И вот: «Мы решили вас переместить на другую работу». Куда? Почему? Объяснение было коротким, неубедительным. Тут же Брежнев предложил утвердить председателем КГБ Ю. В. Андропова, с которым тоже до этого разговора не было. Думаю, что за всех членов Политбюро вопросы решала четверка – Брежнев, Подгорный, Суслов и Косыгин.

Так, примерно, поступал Брежнев и с другими неугодными ему людьми. С Косыгиным, например, вообще поступил по-хамски. Тот был уже на пенсии, лежал в больнице после инфаркта. Посетил его Брежнев и спрашивает: «Когда освободите дачу?»

Был Брежнев трусливым, мнительным и недалеким человеком. Любил власть и почести. Знаете, как он получил вторую Звезду Героя? К своему 60-летию он был уже Героем Социалистического Труда, получил за ракетные дела. Решили дать к юбилею вторую звезду. Я был тогда в Киеве. Присылают из Москвы представление. Смотрю: подписали уже почти все члены Политбюро. Ну и я подписался. Через два-три дня звонит мне Подгорный: «Петро, ты знаешь, что Леня настаивает на том, чтобы ему дали Звезду Героя Советского Союза?» Я говорю: «С какой стати?» В ответ: «Что ты спрашиваешь! Он уже всех уговорил, остался ты один».

Вот так. И пошел этот звездопад.

Особенно следует подчеркнуть низкую общую культуру Брежнева, его некомпетентность во многих вопросах. Этим, видимо, и объясняется факт приближения им к себе Суслова. Чуть что: «Свяжитесь с Михаилом Андреевичем». Суслов же, на мой взгляд, фигура еще не раскрытая. Он меньше принес партии пользы, чем вреда. Плоды его деятельности мы пожинаем и сейчас, в частности по историческим, идеологическим и национальным вопросам. Он очень настаивал на быстрейшем слиянии наций, их языков и культур. К чему это привело, мы видим на примере Нагорного Карабаха. Эту личность трудно даже обрисовать. Он был оторван от жизни, очень замкнут. Я бы не сказал, что его боялись. Он иезуитством брал, средневековыми методами…

Позже, когда я уже работал в Москве, Суслов организовал статью в журнале «Коммунист Украины», в которой критиковалась моя книга за возвеличивание казачества. Но я же в казаках не служил, а пользовался архивами. Книгу через месяц изъяли. Пришел к Брежневу, говорю: «Что же вы делаете?» – «Книгу я не читал, – сказал он. – Это сделано по указанию Суслова».

Характеризует Брежнева и такой эпизод. В июле 1964 года он посетил меня в Крыму, где я отдыхал. Шел разговор о Хрущеве. Брежнев не только уговаривал меня поддержать его. Он лил слезы, словом, был артистом. Вплоть до того, что когда выпьет, становится на стул и декламацию какую-то несет. Но не Маяковского и не Есенина, а какой-то каламбур.

КОРР. А каково ваше мнение о Косыгине?

ШЕЛЕСТ. Это была самая светлая личность среди членов Политбюро. Знающий, честный человек.

КОРР. Вопрос нескромный, но хотелось бы знать, за что вас освободили от должности первого секретаря ЦК Компартии Украины?

ШЕЛЕСТ. Обвиняли в национализме после выхода в свет книги «Наша Советская Украина». Но это чушь. Думаю, причина заключалась в личных мотивах. Побоялся Брежнев, что вокруг меня сформируется группа молодых. Но никакого «заговора» не было и в помине. Правда, я нередко выступал вопреки его взглядам. Например, против закрытия шахт в Донбассе, против умножения числа министерств, по другим вопросам.

КОРР. А какой была процедура вашего освобождения?

ШЕЛЕСТ. Примерно такой же, как это происходило с другими. Шло заседание Политбюро. Его вел Брежнев. Потом он передал эту обязанность Суслову и стал выходить из комнаты, пригласив меня. Тут, в соседнем помещении, и состоялся разговор о моем переводе на другую работу. Опять: «Мы решили». Кто решил? На заседании этот вопрос не обсуждался. На второй день вышел указ о назначении меня заместителем председателя Совета Министров СССР. Проработал я в этой должности два года. Теперь на пенсии».

Может ли сказанное исчерпать тему смещения Хрущева? Когда «малоуправляемый», непредсказуемый лидер начинает нервировать своих приближенных, когда вот-вот его волей будут проведены в жизнь решения, ставящие под удар сложившийся конгломерат лиц, интрига или заговор – называйте как хотите – завязывают такое множество конъюнктурных союзов, что полная правда оказывается на дне глубокого колодца.

Справедливо самое главное: после смерти Ленина, а затем Сталина в стране не была выработана демократическая форма передачи власти. Сталин «прошел в вожди», ступая по трупам своих соперников. Хрущев поступил более либерально. Он разогнал группу (как тогда говорили, антипартийную) Молотова, Маленкова, Кагановича после июньского Пленума ЦК в 1957 году по дальним городам и странам. Тем самым, правда, Хрущев подготовил сценарий своего собственного будущего смещения.

Так кто же организовал реализацию этого сенсационного замысла? Брежнев руками Подгорного? Или Шелепин, опираясь на аппарат своего послушного друга председателя КГБ Семичастного? Поди разберись. Трудно теперь ответить и на такой вопрос: праведен ли был сам этот замысел?

Суть состояла в том, что в конце «хрущевского десятилетия» в тупике оказалось дело. Хрущев это чувствовал. Понимал, что необходимо предпринять какие-то иные, чем прежде, действия. Все его предыдущие организационные метания, перестройки, переделки, разведения и соединения были знаком отчаяния совестливого и честного человека – именно это я хочу подчеркнуть, и не в оправдание Никиты Сергеевича, а как трудно оспоримый факт осознания им бесперспективности того, что делается. Еще раз напомню о последнем перед отлетом Хрущева на Пицунду совещании в ЦК. Он сказал тогда: «Нам надо дать дорогу другим – молодым…»

Ушел бы Хрущев в отставку после принятия новой Конституции в ноябре 1964 года, в которой оговаривалось пребывание на высших постах двумя сроками по пять лет? Начался бы отсчет таких сроков со дня принятия Конституции либо были бы «засчитаны» предыдущие годы, если не для всех, то выборочно? Как знать!..

Но, безусловно, наступал период более радикальных преобразований, которые могли определить новую ситуацию в экономике, в политических структурах власти. Вот что беспокоило руководящее ядро партийных работников: они боялись активных действий Хрущева. Вот почему так торопились с Пленумом ЦК в октябре 1964 года.

Каких только нелепых слухов не вводят в оборот общественного мнения иные всезнающие публицисты по поводу того, как протекало само возвращение Хрущева с Пицунды, какими детективными обстоятельствами оно было обставлено. Тут и смена охраны в самолете, и невозможность связаться по радио с Москвой, и попытка лететь в Киев. Все это за гранью документального. Есть точные данные о прилете Хрущева в Москву, о совете ехать прямо на заседание Президиума ЦК, равно как и сведения о том, к каким мерам готов был прибегнуть Брежнев для смещения Хрущева. Сказать об этом может только бывший председатель КГБ В. Е. Семичастный. Когда он скажет, мы будем знать полную правду.

Могу засвидетельствовать только одно: Хрущев прилетел с Пицунды с прежней командой личной охраны, правительственный телефон в особняке, где он жил, работал исправно (по нему в те дни мне в «Известия» неоднократно звонила жена), Хрущеву подавался автомобиль с его прежним шофером и т. д. Ни он, ни Микоян не говорили о каких-то чрезвычайных мерах вокруг их персон. Хорошо помню, как, вернувшись поздно вечером домой после первого заседания, Никита Сергеевич сказал начальнику своей охраны полковнику Литовченко: «Завтра утром поеду к зубному врачу».

Хрущев был в те часы очень немногословен, прошел к себе на второй этаж в кабинет и не спустился в столовую. Анастас Иванович Микоян задержался на несколько минут у подъезда. Тут стояли его сын Серго, Сергей Хрущев, Рада и я. Мы услышали от него: «Хрущев забыл, что при социализме тоже может вестись борьба за власть». Еще одну фразу он обратил ко мне: «Хорош твой друг Шелепин, ты его пропагандировал, а он тебя сейчас обливал грязью…»

…И вот закончился Пленум ЦК, где развернулись известные теперь всем события. Я уходил с заседания. Вдруг меня взял за локоть Шелепин и позвал к себе в кабинет. Дверь закрылась. Надменное лицо Шелепина стало приветливым, будто ничего не произошло. Присели. Шелепин заказал чаю. «Не уехать ли тебе года на два из Москвы? Полезут ведь с интервью иностранцы. А потом мы тебя вернем». Я отказался. «Ушел бы Хрущев в 70 лет, – продолжал Шелепин, – мы бы ему золотой памятник поставили. «Рыба с головы тухнет», – закончил он разговор. О моем отъезде в «превентивных целях» речь уже не шла…

Шелепин, конечно, ни в грош не ставил Брежнева, да тот и впрямь по силе характера не годился в подметки Шелепину, «железному Шурику», как называли его в ближнем окружении. В руках Шелепина были кадры КГБ: он ведь работал в должности председателя этой организации после XX съезда партии, ему было поручено расчистить там кадры. Было среди его выдвиженцев немало секретарей обкомов партии, ответственных сотрудников партийно-советского контроля. Шелепин, естественно, расставлял своих людей и, надо сказать, получал в этом поддержку Хрущева, поскольку тот считал, что молодые работники внесут свежую струю в деятельность этих организаций. Многое обещало Шелепину победу в предстоящей схватке с Брежневым. Он к ней готовился. Однако Шелепин не учел, что силу ломит не только сила, но и хитрость. И тут ему было далеко до Брежнева. Брежнев воспользовался главным своим преимуществом: Шелепин был чужаком для партаппарата, а должности, которые он занимал, были весьма непопулярными – контролирующими.

Шелепин скоро почувствовал стальное сжатие мягкой брежневской перчатки. В 1967 году, после разгрома израильтянами египетской армии в очередной войне, на состоявшемся вслед за этим Пленуме ЦК выступил Н. Г. Егорычев, секретарь МГК партии, деловой, самонадеянный, из тех, кто мог быть в шелепинской обойме. Егорычев подверг резкой критике наших военных за просчеты, а затем стал говорить об общих промахах в руководстве. Быть может, это был тот Пленум, на котором Шелепин и хотел дать бой «слабаку» Брежневу?

Не тут-то было, вслед за Егорычевым после небольшого перерыва выступило несколько клевретов Брежнева. Они по пунктам разбивали аргументы Егорычева. Похоже, что они располагали текстом его выступления заранее и хорошо подготовились. Сыскной аппарат Брежнева работал отлично, куда там спецам из гостиницы «Уотергейт». Ведь, как говорили, Егорычев не показывал текста своего выступления даже другим членам бюро МГК, что ему ставилось, кстати, в вину, а «команда» Брежнева все знала.

Шелепин сник. И тут ему был нанесен следующий удар. Как-то Брежнев предложил подвезти Александра Николаевича до дома. Садился тот в автомобиль в качестве все еще грозного главы Комитета партийно-государственного контроля, а вышел у своего подъезда в должности куда менее значительной – Председателя ВЦСПС. Заодно прихлопнули и Комитет партгосконтроля. Заметьте, организация с сильными контрольными функциями беспокоила и Сталина, который ликвидировал ЦКК РКП.

Несколько лет Шелепин возглавлял Всесоюзный Центральный Совет Профессиональных Союзов, вроде бы пришел в себя. И тут наступила развязка.

Предстояла поездка Председателя ВЦСПС в Великобританию. Английская пресса, предваряя визит Шелепина, начала травить его как человека, повинного в массовых сталинских репрессиях. В Англии хорошо было известно, что Председателем КГБ Шелепин стал уже после XX съезда, что никакого отношения к тем репрессиям он не имеет. Выступая на XXII съезде партии в октябре 1962 года, Шелепин как раз разоблачал страшные методы своих предшественников, приводил факты ежовско-бериевского произвола. И тут вдруг такая странная подмена в осведомленных английских газетах. Шелепин просил отменить визит. Но было сказано – «надо». Пришлось ехать. В Англии разразился скандал. Это был конец. Шелепина изгнали из Политбюро ЦК. На пенсию он уходил с поста заместителя председателя Комитета по профессионально-техническому образованию.

Комсомольских друзей Шелепина, тех, кого подозревали в близости к «Шурику», разослали кого куда. Среди опальных было немало моих знакомых, вовсе не причастных к деятельности самого Шелепина, – их наказывали для острастки. В высоких кругах возрадовались низложению Шелепина. Так и говорили: «Не хватало нам этого комсомольского диктатора».

Оставлю в стороне личную обиду на Шелепина – в тех «играх» товарищества не существует. Но вот прочитал обвинение в его адрес, что он сталинист. В мою пору Шелепин был жестким, требовательным человеком, но сталинистом?.. До войны он учился в знаменитом Институте философии и литературы (ИФЛИ). В нем кипело нетерпение, жажда власти. А тут такой подходящий случай – пройти вперед за спиной Брежнева. Так это мне видится…

Меня часто спрашивают: почему Хрущев был отправлен в отставку именно осенью 1964 года?

Многое сошлось на октябре 1964 года.

В 1963 году тяжелый инсульт полностью и бесповоротно вывел из рабочего состояния члена Президиума и секретаря ЦК Фрола Романовича Козлова. Именно Козлов во время визита в США на открытие советской выставки прозондировал возможность встречи Эйзенхауэра и Хрущева и подготовил приглашение Никиты Сергеевича в США.

В нашем партийном руководстве по традиции не избирается второй секретарь. Однако «де-факто» обязанности «второго» кто-то выполняет. Некоторое время после XX съезда в этом качестве выступали по очереди все секретари ЦК, но потом от этой практики отказались. «Вторыми» при Хрущеве стали как раз Козлов и Брежнев. Мягко говоря, эти люди не любили друг друга. Как знать, не поэтому ли держал Хрущев рядом с собой именно их…

И вот Брежнев из-за болезни Козлова остался один по правую руку Хрущева. Чего желать больше? Однако Брежнев чувствовал, что долго он в таком качестве не удержится. Вот-вот возникнет конкурент, к которому Хрущев мог отнестись с большим уважением. Предполагаю, что такими людьми могли стать Геннадий Иванович Воронов, член Президиума ЦК, образованный, опытный, энергичный человек, руководивший правительством Российской Федерации, и Александр Николаевич Шелепин, ведавший в партии и правительстве вопросами партийно-государственного контроля.

После 1964 года и тот и другой не сработались с Брежневым. Отставку Воронова Хрущев прокомментировал: «Воронов, сильный руководитель, принципиальный и смелый человек, не стал смотреть в рот Брежневу, не желал с ним сойтись». О Шелепине Хрущев не высказывался.

Брежнев совсем не был так прост, добродушен, как представлялось и кое-кому представляется сегодня. Как говорится: мягко стелет – жестко спать. Он мог принять неугодного ему человека, расцеловаться с ним, если нужно, смахнуть набежавшую слезу, усадить в кресло, напоить чаем или кофе, поинтересоваться здоровьем семьи, наобещать с три короба. Проситель уходил из кабинета Генерального приободренным, а спустя малое время понимал, что все это – игра.

Так, например, вел себя Брежнев, принимая как Председатель Президиума Верховного Совета СССР советского посла в Кении Дмитрия Петровича Горюнова, бывшего главного редактора «Комсомольской правды» (они были хорошо знакомы), сообщив, что имеет в виду возвращение его к более активной государственной деятельности. Управляющий делами ЦК партии Г. Т. Григорян, пришедший на этот пост по рекомендации Шелепина, был отправлен в торгпредство в ФРГ. Оба они много лет не могли выбраться из заграничного далека.

Я спросил как-то Хрущева: только ли его стараниями возник Брежнев на московском горизонте? Хрущев ответил, что Брежнева приметили в Москве давно, а после войны Молотов даже просил откомандировать его в Министерство иностранных дел на должность своего первого зама. На XIX съезде Брежнев был избран в состав большого Президиума ЦК. До Москвы за плечами у него – годы работы первым секретарем в некоторых обкомах партии, ЦК Молдавии, Казахстана.

В то время, когда я общался с Брежневым как Председателем Президиума Верховного Совета СССР, готовил его речи, получал указания, будучи главным редактором газеты «Известия», этот человек располагал к себе живостью, простотой в общении, доступностью.

Кроме того, Брежнев всегда был подтянут, любил хорошо одеваться, не чурался моды, что выдавало в нем человека современного. Редко я видел его хмурым. Он излучал оптимизм.

Появляясь на приемах, Брежнев не спешил к главному столу, обходил зал, здоровался, шутил с сослуживцами, подбивал актеров и литераторов на новый анекдот, словом – душа-человек. Эти качества снискали ему популярность. Находясь близ Хрущева, подчеркнуто выражал полное единодушие с мнением Никиты Сергеевича, да и на фотографиях тех лет Хрущев и Брежнев почти всегда рядом.

Пожалуй, только в самые последние годы Хрущева начала раздражать жизнерадостная легковесность Брежнева, в особенности его любовь к приемам, организации торжеств, к шумихе и парадности. Редко Хрущев выражал свое недовольство кем-либо из близкого окружения даже в присутствии своих помощников. В этом смысле он был очень щепетилен. А вот о Брежневе, не сдержавшись, мог иногда сказать: «Ну просто танцор…» Аппаратчики видели в Брежневе своего, чувствовали, что он готов переложить ответственность на чужие плечи, чтобы легче жилось.

Единственно, что многих партийцев настораживало в Брежневе, так это его ярко выраженная антиинтеллектуальность. Никакого интереса к политическим наукам, литературе, театру, да и вообще к работе ума. Если Хрущев, как правило, сам диктовал наброски будущих выступлений и помощникам приходилось их только редактировать, и ум его был в постоянном движении, то Брежнев даже не сообщал, о чем хочет сказать. Это определялось в основном в отделах ЦК под бдительным присмотром Суслова и секретаря ЦК Пономарева. Когда Брежнев утверждался на посту Генерального, на разных загородных «объектах» начали сосредоточивать десятки умнейших советников, работавших на эрудицию «хозяина». Так создавался образ выдающегося теоретика марксизма-ленинизма Леонида Ильича Брежнева. Это развращало его «легкую» натуру. Многие последовали принципу: весело живи и давай жить другим… Отсюда кунаевы, рашидовы, романовы, алиевы, медуновы и так далее.

Честолюбие Брежнева становилось безбрежным. Мало того, что ему вручили партбилет № 2. Он получил билет № 1 члена Союза журналистов. Тут очень постарались бывший главный редактор «Правды» М. В. Зимянин и Л. М. Замятин. Книги «Малая земля», «Возрождение», «Целина» выходили миллионными тиражами. Говорят, что авторы этих сочинений – писатели Анатолий Аграновский, Аркадий Сахнин и кто-то пока нераспознанный. А в день вручения Брежневу Ленинской премии по литературе он с воодушевлением говорил, как давно его рука тянулась к перу, да все не хватало времени. Обещал Брежнев писать и дальше. Журнал «Новый мир» успел набрать очередной опус о Космической Одиссее, но тут Брежнев умер, и набор рассыпали.

С каждым новым годом долгого правления Генерального все сильнее проявлялось всесилие аппарата. С середины 70-х Брежнев вообще перестал работать в привычном для каждого человека смысле. Как рассказывают, он все реже появлялся на службе, «трудился» либо на даче, либо в загородной резиденции в Завидово, соединяя прием советников, консультантов, работников аппарата ЦК с охотой, рыболовством и трапезой. Мы жили в одном доме с ближайшим его помощником Голиковым. В середине недели к подъезду подавался большой автомобиль, в него затаскивались ружья, охотничья амуниция, спиннинги. Голиков отправлялся на работу в Завидово.

Многим стало ясно, что Брежнев полностью во власти своего близкого окружения, что он подчинен его воле, особенно в последние годы тяжелой болезни. Москвичи легко угадывали появление брежневского кортежа. За несколько минут до армады черных автомобилей мчалась реанимационная машина, такая же заключала проезд Брежнева. Существовали специально оборудованные реанимационные самолеты и железнодорожные вагоны. Кому-то было нужно как можно дольше держать этого человека на высоком посту.

Если тупик Хрущева диктовался в немалой степени объективными обстоятельствами, связанными с непониманием им того, как надо действовать, чтобы не дать стране скатиться к стагнации, то в природе политического падения Брежнева (теперь это именуется годами застоя) куда более страшная истина – Брежнев думал, и ему внушали это, что он привел государство к процветанию!

Мы знаем во всех подробностях, как топал ногами, размахивал кулаками Хрущев, «приводя в чувство» тех или иных писателей, поэтов, художников, а что нам известно о третьей волне эмиграции? Десятки выдающихся деятелей культуры были в брежневские годы изгнаны из страны, превращены в диссидентов, названы предателями и отщепенцами. Однако Брежнев был «знатоком человеческих душ». Когда в 1974 году грянуло сорокалетие I съезда писателей, он осчастливил многих его участников звездой Героя – звездопад сыпался не только на широкую грудь Генерального. В результате мы пришли к девальвации наград.

Брежневское время устраивало очень многих. «Я тебе – ты мне» – стало паролем бытия. Блоки «Мальборо», «Филипп Морис», финские колбасы и японские тряпки добывали многие. Это делало жизнь удобной и красивой. В предновогодние дни Рашидов слал в Москву подарки солнечного Узбекистана, и тогда в избранных московских домах, как по мановению волшебной палочки, появлялись на столах горы превосходных сушеных фруктов, оплетенные специальными сетками пахучие дыни, орехи, восточные сладости. В ходу были специальные приглашения на отдых от Алиева, Медунова, Кунаева в те самые особняки, которые теперь, как некогда в 1917 году, передают народу. Избранные покупали подержанные «мерседесы», тащили из-за границы, презрев таможенные правила, горы всяческого добра.

Я знал директора «Елисеевского гастронома» Соколова, расстрелянного за взяточничество. Были соседями по дому. Здоровались. На ходу, не замедляя шага, Соколов бросал: «Отчего не заходите?» Приглашение означало возможность получить от щедрот соседа разрешение на покупку продуктового дефицита или выкупить заветные «особые» талончики на заказы к празднику.

В тесном, завешанном знаменами и грамотами кабинете Соколова встречались знаменитые актеры, писатели, космонавты, генералы. Смущаясь и торопясь, выхватывали из рук «благодетеля» соответствующие бумажки и ныряли в подземелье к складским помещениям магазина.

Так разложение затягивало в свою орбиту все большее число людей, поскольку подобное копировалось на республиканском, областном, городском и районном уровнях, образуя своего рода круговую поруку бесчестия.

Глядя на то, как «резвится» начальство, пошли в ход массовые приписки, возникла теневая экономика, реализовывались грандиозные планы выкачки из тюменских недр нефти и газа для экспорта за рубеж и получения миллиардных долларовых прибылей. Эти прибыли мгновенно проедались. Государственная машина буксовала.

Только теперь мы начали осознавать глубину этой пропасти. Адски трудная, но единственная и самая верная дорога – революционная перестройка.

Она требует от каждого огромных личных трудовых и нравственных сил. Если мы не положим их на алтарь Отечества, мы предадим собственные идеалы. Мы оставим нашим детям экономическую неразбериху, неразрешимые, трагические проблемы экологии – невеселое наследство грядущим поколениям.

Не могу вновь и вновь не задумываться: какой урок дало время Хрущева людям моего поколения? Полуправда губительна во всем. Какие бы благие цели ни ставил перед собой человек, он должен опираться на объективные возможности, определяя их путем демократичного, гласного, реалистического и правдивого обсуждения. Именно так начинал Хрущев. Что помешало ему?

Представьте себе человека, который предполагает, что где-то неподалеку прекрасная магистральная дорога, ведущая к миру, в котором нет несправедливости, безнравственности, бесчестия, где все люди – братья. Он хочет как можно скорее вывести на эту дорогу своих сограждан. Цель кажется ему близкой: еще одно усилие, еще один рывок. Он твердо верит, что его внуки будут жить при коммунизме, что новый общественный строй вот-вот похоронит капитализм. Он утверждает, что стоит назвать точные цифры, и тогда цель сама притянет к себе энергию масс. Он относит срывы и неудачи на счет тактических ошибок, уверенный, что поиск кратчайшего пути к магистрали задерживается только из-за неурядиц. Приходится месить грязь на обходных дорогах, путаться в ориентирах, а иные люди недостаточно активны или вовсе погрязли в мещанстве, тащат на себе в коммунизм слишком много ненужного груза.

Он ратует за автомобильные прокатные пункты, а не за личные машины, за пансионаты, а не за дачи, за энергичный труд на колхозных полях и фермах, а не на личных делянках. Он торопится к коммунизму, общественной формации будущего, хочет достичь сияющей вершины в сроки, отпущенные его современникам.

Провозгласив демократические принципы единственно верными для движения вперед, он вместе с тем все больше вынужден опираться на людей, которые вовсе так не думают. Все с большей силой действует командно-бюрократическая система. Она проста и удобна. Приказы следуют один за другим, однако дела идут все медленнее. Хрущев не отдает себе отчета в том, что именно его непоследовательность тормозит решение экономических, социальных, духовных проблем. В политике отсутствует целостная концепция. Он забывает, что в сообщающихся сосудах жидкость непременно держится на одном уровне. Этот закон не изменишь. Нельзя звать к открытости, состязательности, свободному сопоставлению точек зрения в мире науки и техники и ограничивать действия этих правил в духовных областях жизни. Невозможно быть демократом в технике и ретроградом в литературе.

Многое еще внушает людям оптимизм. Спад кажется временным и преодолимым. Но более ясным становится и другое. Долгий путь в постоянных метаниях, в поисках лучших организационных форм, не задевающих глубинные причины срывов, форсированный марш «вперед-вперед» вызывают усталость, накапливается раздражение.

Мне кажется, что и сам Хрущев пришел к пониманию того, что ошибки и просчеты лежат в иной, чем он предполагал, плоскости. Его познакомили с запиской харьковского профессора Евсея Григорьевича Либермана, который, анализируя экономическую ситуацию, обращал внимание на принижение товарно-денежных отношений, оптимального планирования и управления хозяйством, материальной заинтересованности, то есть тех главных экономических рычагов, о которых в принципе было известно из работ академиков Леонида Витальевича Канторовича и Василия Сергеевича Немчинова. Их выдающиеся исследования так и не вошли в практику. Эта записка была первым толчком к реформе 1965 года, подготовка которой началась при Хрущеве.

О чем думал он, отправляясь вместе с Микояном в октябре 1964 года в кратковременный отпуск на Пицунду? Обычно такие отъезды свидетельствовали о желании сосредоточиться, поразмышлять.

Незадолго до отъезда Никита Сергеевич выступил на последнем в его жизни большом совещании. С горечью говорил о провалах в годовых планах семилетки, называя малоутешительные цифры. А закончил выступление фразой, которая многих насторожила. Еще раз напомню ее: «Надо дать дорогу другим – молодым…»

Заговор

На Пицунде отпуск Хрущева носил условный характер. Он сразу же побывал в птицеводческом совхозе, принял японских, а затем пакистанских парламентариев, послал приветствие участникам XVIII Олимпийских игр в Японии, разговаривал по телефону с космонавтами В. Комаровым, К Феоктистовым, Б. Егоровым. Затем встретился с государственным министром Франции по вопросам ядерных исследований. Если учесть, что на все это ушло чуть больше недели, не скажешь, что Никита Сергеевич часто бывал на солнце, у моря или что в душу ему закрадывалось недоброе предчувствие. Меня часто спрашивают: неужели Хрущев не знал, что идет подготовка к его смещению? Отвечаю: знал. Знал, что один руководящий товарищ, разъезжая по областям, прямо заявляет: надо снимать Хрущева. Улетая на Пицунду, сказал провожавшему его Подгорному: «Вызовите Игнатова, что он там болтает? Что это за интриги? Когда вернусь, надо будет все это выяснить». С тем и уехал. Не такой была его натура, чтобы принять всерьез странные вояжи и разговоры Председателя Президиума Верховного Совета РСФСР Н. Г. Игнатова и тем более думать о том, что ведет их Игнатов не по своей инициативе.

А затем 13 октября последовал телефонный звонок, который сам Хрущев позже назвал «прямо истерическим». Требовали его немедленного возвращения в Москву в связи с острейшими разногласиями в руководстве. Насколько я знаю, звонил Суслов. Догадался ли Хрущев, в чем истинная причина вызова? Сын Никиты Сергеевича отдыхал вместе с отцом. Еще до отлета на Пицунду он рассказал отцу о разговоре с охранником Игнатова, Галюковым, который с высокой степенью ответственности раскрыл весь механизм заговора против Хрущева, назвал фамилии его активных участников. Этот человек шел на большой риск, но честность, уважение к Хрущеву превысили чувство страха. Микоян в Москве встречался с Галюковым. Сергей по поручению Анастаса Ивановича сделал запись этой беседы, но так и осталось неизвестным, заострил ли Микоян внимание Хрущева на всех этих странных событиях, придал ли им сам роковое значение?

Сергей, естественно, нервничал. Неожиданно он оказался в центре политических интриг, которым суждено было так переменить ход времени.

Ни отец, ни Микоян не посвящали его в свои беседы на Пицунде. Когда Хрущеву позвонили из Москвы, ему стало ясно, что сговор идет к финалу. Он выглядел, как рассказывал сын, усталым и безразличным. Произнес: «Я бороться не буду».

А Микоян? Он вылетел в Москву вместе с Хрущевым. Быть может, он тоже не собирался бороться, понял, что это безнадежно? Анастас Иванович защищал Никиту Сергеевича на заседании Президиума ЦК как мог и до конца.

Оба они, Хрущев и Микоян, были уже старыми людьми, и как знать, не иссяк ли запас пороха в их пороховницах.

Микоян недолго продержался на посту Председателя Президиума Верховного Совета СССР, в 1965 году сам ушел в отставку. Какое-то время его терпели еще в качестве члена Президиума Верховного Совета, оставили кабинет в Кремле, приглашали на трибуну Мавзолея в дни праздников, а потом перестали заботиться о «декоруме». В юбилей 60-летия Октябрьской революции его даже не пригласили на торжественное заседание.

Через год, в 1978 году, А. И. Микоян скончался.

…На аэродроме в Москве Хрущева и Микояна встречал только председатель КГБ В. Е. Семичастный. Они сразу же направились на заседание Президиума ЦК.

14 октября состоялся Пленум ЦК, на котором Хрущев не выступал. Сидел молча, опустив голову. Для него этот короткий час был, конечно, страшной, непередаваемой пыткой. Но дома он держался ровно.

Анастас Иванович Микоян жил на Ленинских горах, в одном из правительственных особняков по соседству с Никитой Сергеевичем. Они возвращались вместе с тех заседаний Президиума ЦК, на которых велась речь о смещении Хрущева. Я приезжал в дом к Никите Сергеевичу в ту пору. Он уходил к себе молча. Перед Пленумом ЦК он сказал: «Они сговорились».

Хрущев с чистой совестью мог сказать, что «оставляет дела в государстве в большем порядке, чем они были, когда он их принял».

Мысль эта принадлежит не мне, а Марку Френкланду, одному из тех западных советологов, которые пытаются разобраться в том, чем было для Советского Союза «десятилетие Хрущева» (цитирую по «Политической биографии Хрущева», написанной Р. Медведевым). Мнения на этот счет с «чужого берега» разнообразны и любопытны. В начале 1988 года я встретился с американским профессором Таубменом. Он связывает и сопоставляет деятельность Хрущева, Кеннеди, Иоанна XXIII, считая, что каждый из них хотел изменить мир к лучшему, начал действовать в этом направлении сообразно своим убеждениям, но они многого не успели сделать.

В этом утверждении – только часть ответа на вопрос, почему мой американский собеседник соединил в разговоре эти три имени. Наверное, истина лежит глубже, и, быть может, мы до сих пор не осознали не только ее локальную, но и общечеловеческую сущность. «Обратите внимание, – говорил Таубмен, – на Западе эпохой Хрущева интересуются люди эпохи Кеннеди». Присоединяясь к размышлениям профессора, я тоже считаю себя не только «человеком Хрущева», а точнее сказать, XX съезда, но и приверженцем, если это выражение возможно, той политики, которую вырабатывал и мечтал претворить в жизнь президент Кеннеди. Я даже слышал такое утверждение: «Если бы Кеннеди не убили, не удалось бы сместить Хрущева…»

Но это из области предположений.

На XX съезде Хрущев торжественно провозгласил наше твердое убеждение: нет альтернативы политике мирного сосуществования и не существует фатальной неизбежности войн. Через пять лет к власти в Соединенных Штатах Америки пришел Джон Кеннеди. Он следовал поначалу традиционной американской линии – вооружаться и вооружаться. Но именно этот президент задумался, к чему такая политика может привести. И понял – общечеловеческие ценности превышают не только политические, но и классовые противоречия.

Однако до Делийской декларации, в которой об этом было заявлено Ганди и Горбачевым, лежала дорога в долгие четверть века.

Застой наступил не только в нашей внутренней, но и во внешней политике. Коснулся он и Соединенных Штатов Америки. «Не стоит забывать, – говорил профессор Таубмен, – что после Кеннеди к власти в нашей стране пришли Джонсон, Форд, Картер. «Блеклые президенты». Хотя каждый из них не прочь был использовать силу тех надежд, которые зародил в нации Джон Кеннеди…»

Когда речь идет о политическом деятеле, эмоциональные оценки часто бывают субъективными. Однако я все же приведу еще несколько десятков строк о Хрущеве, написанных в пору, когда он был уже на пенсии. Их автор – итальянский журналист Джузеппе Боффа, бывший корреспондент газеты «Унита» в Москве. (Теперь он сенатор, директор Института международных исследований.) «Наслоения заимствований из прошлого опыта развития Советского Союза приводили к тому, что для манеры мышления Хрущева был характерен явный эклектизм в том смысле, что различные моменты этого исторического опыта складывались в его суждениях в причудливые комбинации, не будучи подвергнуты отбору зрелого осмысления, который характерен для подлинной культуры мысли. Одна черта поражала многих, кто близко знал этого человека: в его культуре сочетались и чередовались озарения острой и могучей мысли и тяжелые пробелы невежества, элементарные, упрощенные представления и способность к тончайшему психологическому и политическому анализу…»

Возвращая миллионам невиновных уважение общества, развенчивая культ Сталина, отвергая террор и репрессии как метод управления делами государства, не только Хрущев, но и широкий круг лиц не поднялись до понимания более сложной истины: гигантскими усилиями народы нашей страны выстраивали общество, из которого при всех его бесспорных достижениях исчезал ленинский завет: для социализма превыше всего – человек!

Не противоречит ли сказанное тому, с чего я начал свои заметки, и как быть с тем оптимизмом, которым окрашивалась деятельность многих послевоенных поколений советских людей? Или здесь нет никакого противоречия, а просто исчерпал себя «оптимизм неведения»?

Последние слова в адрес Хрущева на октябрьском Пленуме ЦК в 1964 году произнес Брежнев. Не без пафоса закончил он короткое заседание, как бы резюмируя выступление Суслова. Вот, мол, Хрущев развенчал культ Сталина после его смерти, а мы развенчиваем культ Хрущева при его жизни. Ну что ж, Брежнев был прав. С культом Хрущева покончили. Думаю, Хрущев никогда не согласился бы на ту роль, какую готовили теоретики застойного периода самому Брежневу.

В эпоху «развитого социализма» все больший вес приобретал человек, которого называли «серым кардиналом». Теперь о нем почти не вспоминают. Как нельзя все списывать на Хрущева, так нельзя все валить на Брежнева. Суслов любил держаться в тени. Не двигала ли эта тень своего «хозяина»?

Мне не раз приходилось встречаться с этим человеком, но я не могу утверждать, что знал его хорошо. Сказанное скорее штрих к портрету высокопоставленного партийного функционера.

Высокий, худой, с впалыми, часто небритыми щеками, он ходил или стоял чуть пригнувшись, так как Сталин, Хрущев, да и другие партийные вожди были низкорослыми. Некое небрежение в одежде, особенно в будни, серый цвет лица, редкая улыбка и отсутствие благодушия во взгляде делали его похожим на семинариста, как их рисовали классики русской литературы, – не хватало только хлебных крошек и пепла на лацканах пиджака. Даже в пору абсолютной моды на френч и гимнастерку Суслов носил цивильный костюм. Михаил Андреевич считался партийным интеллектуалом и не хотел связывать свой облик с военными чертами. (Исключение составили только годы войны.) Он умело пользовался эвфемизмами и даже врагов и отступников громил стертыми штампованными фразами, уберегая себя от волнений, ибо из-за слабого здоровья ценил жизнь превыше всего.

Деревенский паренек Суслов рано, в самые первые послереволюционные годы обнаружил две страсти – к учению и участию в контрольных органах. Окончил престижный в ту пору институт народного хозяйства имени Плеханова. Стал лектором. В 1931 году он оставил преподавательскую деятельность в институте Красной профессуры и МГУ и начал трудиться в Центральной контрольной комиссии ВКП(б) и Наркомате рабоче-крестьянской инспекции. Вот тут-то и пригодились главные черты его натуры, жесткость к людям, маскируемая как презрение к вероотступникам. В начале 30-х годов Суслов занимался чисткой партийных рядов под непосредственным руководством Кагановича, был замечен как «непреклонный» следователь и в 1937 году занимал уже самостоятельную должность в Ростовской области. Здесь он выдвинулся до должности одного из секретарей обкома по идеологической части. Затем, в 1939 году, его перевели в Ставропольский край. Суслов работал там уже первым секретарем крайкома партии. Он запомнился выполнением сталинского приказа о выселении 70 тысяч карачаевцев, населявших в Ставрополье автономную область, в Среднюю Азию и Казахстан. Причиной гнева вождя были случаи сотрудничества некоторых карачаевцев с фашистскими властями в пору оккупации края. Высылка целого народа проводилась уже после освобождения Ставрополья от фашистских войск, в 1943 году. По сути, это был геноцид: десятки тысяч невиновных людей стали ссыльными. Подобная мера распространилась и на другие народы.

В 1944 году Суслов – в Прибалтике. И здесь он послушный исполнитель сталинских установок об очищении молодых советских республик от неугодных. Вновь десятки тысяч людей подверглись репрессиям. Вполне закономерно в 1947 году Суслов стал секретарем ЦК.

Упрочению положения Суслова как идеологического спеца послужил и такой малый случай. Сталину срочно понадобилась какая-то цитата из Ленина, помощник генералиссимуса Поскребышев поздним вечером не смог получить необходимую справку в институте Маркса-Энгельса-Ленина, и на подмогу пришел Михаил Андреевич. Он был обладателем редкой коллекции – собирал картотеку цитат классиков марксизма-ленинизма и хорошо помнил, в каком из ящичков что хранится. Цитату передали вождю, упомянув, очевидно, чрезвычайную мобильность в данном деле нового секретаря ЦК.

Уже при Сталине Суслов завоевывает надежные позиции в ЦК. Смерть Жданова летом 1948 года освобождала ему место в рядах теоретиков-пропагандистов сталинского учения.

Таким он и оставался практически всю жизнь, меняя, как хамелеон, свою окраску, сообразно ситуациям и единственному принципу: быть наверху, в тех партийных эшелонах, куда удалось ему подняться ценой больших усилий, в результате сложной вереницы заранее рассчитанных ходов. После смерти Сталина Суслов временно уходит в тень, не выказывая своих амбиций, довольствуется лишь присутствием на сцене. Молотов, Маленков, Ворошилов, Каганович, Микоян, Хрущев, занятые своими судьбами, как бы теряют его из вида, оставляя в одиночестве. Но Суслов знает, что даже гордое одиночество, по сути, смертельно для его карьеры. Он делает ставку на Хрущева, активно проявляет себя в качестве независимого и принципиального сторонника обновления. Любовь и преданность Сталину, если и не забыты, то в данный момент отложены, закамуфлированы. Голос Суслова – критика сталинского произвола – звучит на XX съезде партии. Он твердо ориентирован на поддержку коллегиальности, критический анализ прошлого и т. д. Мало кто догадывается, что все эти политические демарши – по сути, удушение в себе самых дорогих привязанностей, да и только ли Суслову приходилось это делать?!

Хрущев, нуждавшийся в ученом-толкователе, однако, проникается симпатией не к Суслову, а к более образованному и обаятельному профессору Шепилову, но тот предательски неожиданно примыкает к «семерке» просталинистов, пытавшихся в июне 1957 года свалить Хрущева. Суслов и здесь оказывается в выигрыше: уход Шепилова делает его положение в Президиуме и Секретариате ЦК более надежным.

Суслов интуитивно чувствует, что при Хрущеве необходимо держаться осторожно, проводить угодные аппарату решения без излишнего шума и огласки, никак не претендовать на равноправие при обсуждении идеологических проблем.

Когда Хрущев начал готовиться к XXII съезду КПСС и на повестку дня встал вопрос о новой Программе партии, Суслов не выставил себя в качестве главного советчика Хрущева, давая возможность Первому секретарю партии прежде всего выразить собственные взгляды.

Никита Сергеевич отнесся к подготовке Программы с большим вниманием. В течение многих месяцев 1960–1961 годов он непременно выкраивал время для диктовок своих соображений по коренным проблемам будущего партийного документа. Технология работы Хрущева была такая. Он получал заготовки от разных отделов ЦК, консультантов, внимательно изучал их, затем собирал небольшую редакционную группу и начинал высказывать свои суждения, предложения, руководствуясь при этом сугубо жизненными наблюдениями, никак не сопрягая размышления с устоявшимися стереотипами «книжного марксизма-ленинизма». Как и большинство людей своего времени и образованности, Хрущев никогда не углублялся в теоретические глубины, его понимание основных черт ленинского учения о государстве, революции, социализме носило скорее практический характер и лишь обрамлялось минимумом цитат и положений, которые он чаще всего слышал или произносил сам, когда ему эти цитаты готовили, в том числе из коллекции Суслова.

Уже в ходе работы над Программой партии Хрущев поставил ряд смелых проблем: о характере диктатуры пролетариата на современном этапе, исходя из того, что прежнее понимание диктатуры как фактора насилия и принуждения себя исчерпало, о превращении социалистического государства рабочих и крестьян в общенародное, о коммунистической партии как партии всего народа и ряд других. Убедительность аргументов Хрущева никак не связывалась с «установочными», а точнее сказать, с догматическими положениями, рассыпанными по многочисленным учебникам и статьям партийных идеологов, но эклектика его взглядов несла в себе привлекательные черты.

Надиктованные Хрущевым материалы после стилистической обработки редакционной группой рассылались наверх, секретарям и членам Президиума ЦК, в том числе секретарям ЦК, членам идеологической комиссии – Суслову, Пономареву, Андропову, Ильичеву, то есть тем, кто формально охранял теоретические «кладовые», наблюдал за тем, чтобы ничто не нарушало писаные и «неписаные» законы того, как следует понимать Ленина и применять его учение. Эти люди в большинстве своем (иногда и против воли) оказывались скорее не хранителями ленинского наследия и заботились не о его развитии, а выступали защитниками «буквы», наводя страх на тех, кто грешил вероотступничеством. Суслова раздражали (если не более) новые мысли Хрущева, но он вынужденно мирился с «необразованностью» первого лица, уступая ему и по мере сил подправляя сказанное Хрущевым в духе «вечных истин». Хрущев раздражался, видя, как его соображения тонут в потоках прежних стереотипов, и резко критиковал Суслова за талмудизм и начетничество. Суслов мирился, уходил в себя и копил неприязнь к Хрущеву. Он предпочитал держаться подальше от Хрущева, заниматься рутинными идеологическими вопросами, которые чаще всего не доходили до Хрущева.

И все-таки Хрущев нуждался в Суслове. В особенности, когда речь шла о международном коммунистическом и рабочем движении, о разногласиях, возникших с Китайской компартией, компартией Албании и в ряде других случаев. «Непреклонность» Суслова олицетворяла верность КПСС ленинскому учению, а кроме того, волею обстоятельств Суслов был единственным в Президиуме ЦК специалистом по марксизму-ленинизму, Ю. В. Андропов, Л. Ф. Ильичев и Б. Н. Пономарев стали секретарями ЦК только после XXII съезда КПСС и еще не набрали формы для активного противодействия Суслову. Выдвигая этих людей в секретариат ЦК, Хрущев со временем предполагал, конечно, порушить монопольное положение партийного идеолога.

Не знаю, насколько точным оказался выбор Хрущева. В этой «тройке» лишь Ю. В. Андропов пользовался, бесспорно, активной поддержкой Никиты Сергеевича. Разочарование Хрущева вызвало, например, поспешное «самовыдвижение» Ильичева и Пономарева в число академиков. Хрущев бушевал, считал это использованием служебного положения (секретари ЦК ставят академиков перед проблемой «лояльности») и, конечно, догадывался, что сие произошло под «прикрытием» его имени. Не могли же послушные ученые мужи предполагать, что никакого обсуждения этого выдвижения с Хрущевым не происходило. Хрущев даже ставил вопрос о лишении академической неприкосновенности Ильичева и Пономарева, но потом смирился, не хотел ставить того и другого в неловкое положение. Тем более что оба верой и правдой служили самому Хрущеву.

В кулуарах ЦК избрание новых академиков тоже вызвало волну критических высказываний, здесь особенно горячился А. Н. Шелепин, человек строгих служебных и человеческих правил. Погоня за учеными званиями была пресечена распоряжением о том, что сотрудники аппарата не имеют права выставлять свои кандидатуры для защиты докторских, кандидатских диссертаций, равно как не имеют права занимать без соответствующих согласований общественные должности в составе различных правлений, обществ, редколлегий и т. д.

Среди «вольностей», которыми одарил Брежнев сотрудников аппарата, было снятие данного запрета. «Бум» защиты докторских, кандидатских диссертаций проник буквально во все отделы не только ЦК, но и местных партийных комитетов – от республиканских до районных. В конце 60-х годов из многих моих прежних знакомых лишь единицы не обладали «корочками» докторских дипломов. Докторами наук становились, конечно, и заслуживающие этого ученого звания люди, но подавляющее большинство, как говорится, спешили «урвать» и от научного «пирога». Доктором наук стал заведующий отделом пропаганды В. И. Степаков, снятый вскоре за включение в тезисы к 100-летию со дня рождения Ленина цитату Бернштейна, приписав ее Ленину. Его докторская диссертация была посвящена проблемам пропаганды марксизма-ленинизма в условиях развитого социализма (?!). Трагикомическая история разыгралась с избранием в Академию наук заведующего отделом наук ЦК Трапезникова, давнего друга Брежнева. Под сильным нажимом с третьей или четвертой попытки Трапезникову удалось пробиться в члены-корреспонденты. Следующий шаг в полные академики давался с еще большим трудом. Старейшие члены академии и слышать не хотели о допущении его в свое научное братство. Специально к собранию академии, на котором решался этот вопрос, выпустили книгу Трапезникова, посвященную проблемам организации сельскохозяйственного производства. (Отпал довод его противников, где писаные труды.) И все-таки президент АН А. П. Александров не мог гарантировать своему патрону по ЦК стопроцентный успех. Старый, заслуженный ученый, не обладавший, к сожалению, никакой волей к защите достоинства академии, собрал своих наиболее влиятельных коллег и обратился к ним с просьбой-обещанием, которая звучала примерно так: «Если мы изберем Трапезникова в академики, он обязуется уйти на пенсию с поста заведующего отделом науки, что само по себе важнее, чем его пассивное присутствие в наших рядах».

Трапезников не был избран академиком и не ушел из ЦК.

Только ли амбиции двигали этими людьми? Отнюдь. Обеспечивалась надежность тыла. При любых смещениях звания доктора наук, а тем более члена академии предполагали получение более престижной должности.

В Москве шутили, что таким нехитрым способом аппарат ЦК стал реальным носителем научно-технического прогресса. Процент докторов наук в иных отделах превышал соответствующий показатель в научно-исследовательских институтах.

Надо сказать, что сам Суслов был чужд подобных поползновений. В том образе аскета, который он умело создавал сам и который создавался вокруг его имени, данное обстоятельство играло известную роль. Показной аскетизм Михаила Андреевича, скромность его семейного быта и т. д. имеют под собой весьма условное обоснование. «Неброскость» поведения, замкнутость, нелюбовь бывать на людях, в общественных местах, например в театрах, на выставках, расценивалась как сверхзанятость, суровость и т. д. Однажды Суслов посетил Париж, присутствовал на съезде Французской компартии, в свободный день ему предложили посетить Лувр. Он отказался – его это не интересовало.

На всех заседаниях, где мне приходилось видеть Суслова, он всегда что-то писал, практически не обращая внимания на ораторов. По ходу заседания к нему непрерывно подходили помощники, склоняли головы, вручали папки с бумагами, забирали те, что просмотрены. Из месяца в месяц, из года в год создавался образ великого труженика. Неверным было бы утверждать, что это надуманная мизансцена. Суслов, бесспорно, верил в надобность того, что выходило из-под его пера, как верят в это графоманы.

Все это смешивалось с личным желанием рисоваться в общественном мнении, в том числе и среди своих коллег, человеком единой страсти – служения идеалам коммунизма. При всем этом Суслов умело пользовался всеми привилегиями лица его положения, и не только сам, но и его семья, ничем не отличавшаяся от всех других в данном ранге. Все разговоры о том, что с утра и до вечера Суслов ел только овсяную кашу, более чем наивны.

В брежневские годы, особенно в середине 70-х годов, когда Суслов завоевал полное расположение хозяина, почувствовал его зависимость от себя, Суслов чуть приоткрылся. Стал вальяжнее. Как и Брежнев, безумно полюбил хоккей и не пропускал с внуком главных хоккейных представлений.

Важны, однако, не эти аксессуарные подробности. Какова природа, стержень натур, подобных Суслову? В чем успех их долгих карьер? Обычно такие люди говорят и считают, что они служат не тому или иному патрону (Сталину, Хрущеву, Брежневу), а партии.

Сразу после XXII съезда КПСС Хрущев хотел перевести Суслова из ЦК на должность Председателя Президиума Верховного Совета СССР. Он советовался на этот счет с Микояном, Косыгиным, Брежневым. Разговор они вели в воскресный день на даче и не стеснялись моего присутствия. Поручили Брежневу высказать Суслову по телефону это предложение. Брежнев вернулся и доложил, что Суслов впал в истерику, умоляя не трогать его, иначе он предпочтет уйти в отставку. Хрущев не настаивал. Кадровые перемещения на таком уровне отнюдь не просты, и нелепо считать, будто одного слова первого лица достаточно, чтобы изменить положение человека. Формально пост Председателя Президиума Верховного Совета СССР был не меньший, чем у секретаря ЦК, но Суслов понимал, что в данном случае облегчалась бы возможность отстранения его от большой политики.

Раздражение Хрущева по отношению к Суслову нарастало. Я уже рассказывал о гневе Никиты Сергеевича по поводу сусловских предложений о кинематографе и том решении, которое на этот счет готовилось Сусловым. Хрущев считал, что Суслов просто «не тянет», недостаточно энергичен, разворотлив. Тот «кинематографический» эпизод вылился в очередную кадровую чехарду. Хрущев потребовал, чтобы председатель Госкино (им в ту пору был А. В. Романов) стал одновременно и заместителем заведующего отделом пропаганды ЦК. По мнению Хрущева, это обеспечивало бы большую долю партийной ответственности. Идеологические неурядицы, неуправляемость событий в писательских, художнических кругах, в театре и музыке нервировали Хрущева, а гнев сыпался на голову Суслова. «Нам приходится заниматься поросятами и удоями, работой промышленности, а ваша беспомощность заставляет нас влезать в идеологические дела», – раздраженно выговаривал он Суслову.

Ужас состоял в том, что Суслов хотел вроде бы того же самого, чего добивался от него Хрущев, – «завинчивания гаек». Михаил Андреевич с удовольствием соорудил бы новые варианты ждановских постановлений ЦК о литературе, музыке, живописи, но никак не мог выработать приемлемый для Хрущева вариант. Думаю, что и сам Хрущев не смог бы сформулировать точно, чего же он хочет во взаимоотношениях с творческой интеллигенцией. Эта нервозность, растерянность и привела Хрущева к ссоре с интеллигенцией, а Суслова – в ряды его злейших врагов.

Суслов долго и упорно сопротивлялся намерениям журналистов образовать свой творческий союз. Известный публицист Д. Ф. Краминов, взявшийся «пробить» этот вопрос через Суслова, долго обивал пороги его кабинета. Наконец, под давлением многих редакторов, Суслов все же разрешил представить в ЦК проект решения. При обсуждении этого документа из него было исключено практически все, что позволяло создать хоть какое-то подобие именно творческой общественной организации, скорее, это была вывеска, необходимая только для связей с зарубежными журналистскими организациями. Лишь после того, как главный редактор «Правды» П. А. Сатюков пригласил на первый съезд Союза Н. С. Хрущева (1958 год), а тот, в свою очередь, – всех других членов Президиума ЦК, нам показалось, что дело пойдет.

Съезд прошел на большом подъеме, мы были полны радужных надежд, но сусловское «проклятие» все еще с нами: Союз журналистов не приравнен к творческим и до сих пор остается ущербным, лишенным тех возможностей, которыми располагают другие творческие союзы: писателей, кинематографистов, театральных деятелей, музыкантов, художников и т. д.

Много позже описываемых событий, после октября 1964 года, когда все уже было позади не только для Хрущева, но и для меня самого, я решился спросить Никиту Сергеевича, как терпел он возле себя догматика Суслова, послужной список которого отпугивал от него большую часть интеллигенции? Хрущев грустно ответил, что поверил в искренность Суслова на XX съезде и после июньского Пленума ЦК в 1957 году.

Даже в преклонные годы Хрущев был наивен, не принимал в расчет аппаратных игр. Ему и в голову не пришло, что Суслов только потому «примкнул» к Хрущеву, что знал выбор «семерки» просталинистов. Они предпочли взять себе в идеологи Шепилова.

В характере Суслова были черты, делавшие его злопамятным по отношению к людям. Решив что-то, он не считался ни с какими доводами. Фрондой считал любое проявление инакомыслия. Разглядывая холодными глазами собеседника, который ему что-то объяснял или возражал, Суслов быстрым движением языка облизывал постоянно пересыхающие губы и бросал непререкаемое. Так, о фильме Э. Климова «Агония» Суслов после просмотра сказал всего несколько слов: «Нечего копаться в грязном белье царской фамилии» – и все. Таким же манером он не принял еще десяток фильмов, и они легли в «могильник» Госкино. Суслов знал, что роман Солженицына «Один день Ивана Денисовича» представил на суд Хрущева его помощник Владимир Семенович Лебедев, что Лебедев согласовывал с Хрущевым и ряд других «неугодных» публикаций: книгу Э. Казакевича «Синяя тетрадь», поэму Твардовского «Теркин на том свете» и ряд других. После смещения Хрущева Лебедева изгнали из аппарата ЦК, направили на самую маленькую редакторскую должность в Политиздат и целым рядом придирок довели больного человека до печального конца. Не знаю уж, что остановило Суслова, требовавшего высылки всей моей семьи из Москвы. В отделе пропаганды ЦК, куда меня вызывали в течение многих недель и запугивали страшными карами, если я откажусь, отчетливо чувствовался «приказ Суслова». Но я все-таки отказался.

Полвека этот человек подвизался в верхних и самых верхних эшелонах партийной власти. Конец жизни ему выдался тяжкий.

Перед самой смертью, скоротечной и для многих неожиданной, по-видимому, произошла крупная ссора с Брежневым. Так, во всяком случае, говорили в Москве весьма осведомленные люди. Какому-то кругу лиц необходимо было убрать с политической арены Суслова еще до возможной кончины тяжко больного Генерального секретаря. Эта группа лиц предполагала, что Суслов вполне может оказаться преемником на высоком посту, ведь за ним шла слава старейшего и опытнейшего руководителя, теоретика, он импонировал многим партийным функционерам. Суслов не стал ожидать крупного разговора на Президиуме ЦК и сам уехал в больницу на диспансеризацию. Не пережив стрессовой ситуации, скончался.

И во время освобождения Хрущева, и после давалось немало заверений в необходимости улучшения руководства делами страны, восстановления коллегиальности. Эти заверения были восприняты с надеждой. Однако становилось все яснее, насколько расходятся слова и дела. По сути, взяли реванш те силы, которые хотели спокойствия, благополучия, «надежного» вождя – защитника интересов бюрократической группы лиц, все больше удалявшейся от народа.

Смещение Хрущева с высоких партийных и государственных постов хоть и было для многих громом среди ясного неба, однако большого сожаления не вызвало. Это событие нашло необычайно бурный отклик за границей. В стране почти во всех социальных группах общества обозначились те или иные претензии к Хрущеву. Военным он срезал пенсии, а также слишком часто проводил сокращения армии. Держатели займов ставили ему в вину прекращение тиражей, забыв о том, что и подписка на займы с 1957 года не проводилась. Вспомнили денежную реформу, вернее, изменение курса рубля, кукурузу, разъединение обкомов партии, ликвидацию министерств, совнархозы. О недовольстве части творческой интеллигенции я уже говорил. Хотя и признавалась всеми заслуга в освобождении миллионов невинных от гнета, репрессий, клеветы, от страха. Для политического деятеля одного этого достаточно, чтобы оставить по себе добрую память. Однако она может быть устойчивой и глубокой только при объективной оценке роли и места личности в историческом процессе.

Прошло почти четверть века, а меня все занимает даже не сам факт происшедших тогда перемен, а до удивления простая «технология» их претворения в жизнь. Фактически ни партия, ни страна не услышали никаких аргументов, никаких серьезных обоснований – ни «про», ни «контра». Никаких дискуссий, горячих речей, никакой информации: в апреле кричали «ура», в октябре «долой». Мы так и не узнали, что хотел сказать Никита Сергеевич в час, когда решалась не только его личная судьба.

Как же все-таки случилось, что люди, поддержавшие Хрущева в 1957-м, организовавшись вновь в 1964 году, свергли его? Поначалу в Хрущеве видели «своего»: партийного работника, прошедшего все ступени партийной лестницы, человека, избавлявшего от страха перед волнами сталинских репрессий, косивших аппарат с непредсказуемой жестокостью. Находила поддержку открытость Хрущева, резкая критика им недостатков, стремление опереться на новые силы.

Однако новаторский стиль принимался и понимался лишь до той поры, пока он шел пусть в обновленных, но сложившихся стереотипах. Чем сложнее становились задачи, чаще срывы, тяжелее ноша, тем активнее в душе бывших приверженцев Никиты Сергеевича накапливалось раздражение. Иным, не таким, как в начале 50-х, становился и сам Хрущев, и его окружение. С годами верхний аппарат партийного управления разбился на группы и группки. Амбиции и психологическая несовместимость рождали неприязнь друг к другу.

Выйти на открытый спор с Хрущевым, провести демократичный Пленум ЦК, высказать критические замечания, потребовать смещения «Первого» перед лицом партии и народа заварившие кашу не посмели, испугались. И тогда самым надежным вариантом оказался тот знакомый уже сценарий, по которому действовали в 1957 году. С той разницей, что тогда в партии хорошо знали, как и что происходило наверху, за что идет сражение.

Пленум, освобождавший Хрущева, обошелся без единого выступающего. Подал реплику член ЦК Лесечко, в чем-то обвинял Хрущева. Его, по сути, не слушали. Все решилось за день до Пленума. А Пленум молча выслушал короткое выступление Суслова, отметившего, что в последние годы с Хрущевым стало трудно работать, что «культ Хрущева» мешает коллегиальному руководству, и, не вдаваясь в подробности, лишил Хрущева всех его постов.

В ту пору мне часто говорили, что о готовившемся смещении Хрущева было известно «всей Москве» летом, и странно, что я не слышал об этом. Наверное, все-таки не знали и не слышали многие. Хрущев верил в незыблемость своего авторитета, а скорее всего, в неспособность тех, кто был возле него, «поднять руку» на первую персону в партии.

Расчет Игнатова получить за «услугу» повышение и вновь войти в верхнее руководящее ядро оказался неверным. На Пленуме ЦК его положение не изменилось к лучшему – он оставался на посту Председателя Президиума Верховного Совета РСФСР. Спустя некоторое время Игнатов возглавил делегацию депутатов Верховного Совета в Бразилию. Там он тяжко заболел. Говорили, что в его организм попал какой-то странный микроб или вирус; спасти Игнатова не удалось.

Я уже писал о том, что на Пленуме Суслов бросил в мой адрес несколько уничижительных реплик, в том числе и о том, что я чуть ли не исполнял при Хрущеве обязанности министра иностранных дел на общественных началах.

Когда сегодня мне приходится отвечать на этот вопрос, я не оправдываюсь, не произношу заклинаний: «Что вы, что вы, это неправда». Отвечаю так: всякий журналист, встречающийся с видными зарубежными политическими и государственными деятелями, задающий им вопросы, невольно становится и дипломатом тоже. Президент Кеннеди, когда я брал у него интервью, сказал, что наша встреча носит скорее политический характер и не совсем отвечает традиционным представлениям о подобных беседах. Это не смущало президента, да и меня тоже. Я не видел и не вижу тут ничего дурного, тем более что не собирался прощаться со своей профессией журналиста. Во всяком случае, в то время она была куда интересней нашей малоподвижной, угрюмой дипломатии.

Что касается запущенной в оборот версии, то нетрудно было догадаться о ее происхождении. У меня на этот счет есть совершенно точное свидетельство, и, пожалуй, наступило время рассказать о том, как такие небылицы рождаются.

Летом 1964 года небольшая делегация известинцев – международные обозреватели газеты В. Леднев, Н. Полянов, Е. Пральников и я с женой – отправились в ФРГ по приглашению трех западногерманских газет, близких к правящей коалиции ХДС/ХСС.

Ехать очень не хотелось. Страшная жара стояла в то лето в Европе. Горели леса и поля, можно было предположить, что «время отпусков» лишит нас возможности провести интересные встречи. Правда, хозяева газет «Рурнахрихтер», «Райнише пост», «Мюнхен меркур» обещали насыщенную программу. Мы отправились. Уж очень настойчиво советовали в Москве совершить эту важную поездку, намекая при этом, что мы разведываем пути для более важных визитов.

В июле мы вернулись домой, успели выпустить небольшую книгу «Мы видели Западную Германию», получили немало писем из ФРГ, которые свидетельствовали о желании западных немцев развивать с нашей страной дружеские связи. Мы беседовали в ФРГ с канцлером Эрхардом, Вилли Брандтом, крупными промышленниками, рабочими-шахтерами в Руре, спускались с ними в подземные выработки, посещали сталелитейные заводы и фирмы. Генеральный директор фирмы Круппа господин Байте, один из самых важных менеджеров западногерманской промышленности, прервал отпуск, чтобы принять советских журналистов. Состоялось множество дискуссий, интервью брали мы и брали у нас – все как обычно.

В наших газетах мы «крестили» премьера Баварии господина Штрауса самыми грубыми словами, отыскивали в его биографии и речах все негативное, черное. У Штрауса, видно, возникло желание проверить советских журналистов на храбрость: не откажутся ли они от встречи? Он пригласил нас на обед, выставил ряд ледяных бутылочек с разными сортами пива. Я не очень люблю этот напиток и, сославшись на то, что от пива прибывает вес, не стремился соревноваться с хозяином. Штраус посоветовал бросать в пивной стакан дольку лимона – тогда, дескать, пиво так не полнит.

Когда я смотрел его интервью по телевидению в Москве в 1988 году, я понял, что Штраус явно продолжал пользоваться «лимонным» рецептом. Он прилетел к нам за штурвалом собственного самолета, такой же плотный, энергичный, резкий и точный в суждениях. Его визит в Москву свидетельствовал о понимании им реальностей нового политического мышления и как бы оправдывал нашу давнюю встречу.

Тогда, в Мюнхене, мне передали небольшой подарок Штрауса – карту Германии XVII века. В россыпи городов и городков лежала страна, не обретшая единства. Я хорошо запомнил слова, сказанные мне лейтенантом вермахта Штраусом. Он воевал на восточном фронте и знал, каково пойти с оружием на нашу страну. «Меня всегда поражала и привлекала, – говорил господин Штраус, – ваша любовь к Родине, ваша способность лелеять эту любовь. За века и в нашей, и в вашей истории было немало черных пятен. Согласимся, что каждый народ имеет право не только на исторические воспоминания, но и на то, чтобы исправлять ошибки своими силами».

С этим трудно было не согласиться.

Осенью 1988 года пришло известие о кончине Штрауса. Он не успел осмыслить и реализовать новые возможности советско-западногерманского сотрудничества…

К концу лета 1964 года, когда наша поездка в ФРГ стала уже забываться, отодвинутая другими заботами, раздался звонок из Пицунды. Помощник Хрущева сказал, что сейчас возьмет трубку Никита Сергеевич. Ни разу я не говорил с Хрущевым вот так, по междугородной правительственной связи, и понял, что звонок носит необычный характер. Так и оказалось. «Сегодня же вы должны быть у Подгорного и дать ему ответы по поводу материала, который он мне прислал, и подготовить письменные объяснения».

Хрущев положил трубку.

Подгорный принял меня и сразу же спросил: «Это точно, что именно Хрущев велел прийти ко мне?» Я ответил: «Конечно». Иных причин встречаться с Подгорным у меня не было. Он ведал в ЦК вопросами пищевой промышленности и не имел отношения к идеологии. Просто он в этот месяц был дежурным секретарем ЦК. Подгорный начал зачитывать странную бумагу. Она касалась моей поездки в Западную Германию. Основная мысль сводилась к тому, что некая общественность восприняла этот визит с возмущением, в особенности мое заявление такого содержания: «Что касается «берлинской стены», как только вернусь домой, скажу папе, и мы ее сломаем…»

В этом месте Подгорный прервал чтение и скорее для себя произнес: «Ну, положим, папой ты его не называешь…»

У меня глаза полезли на лоб не только от «папы». Обвинение было слишком серьезным. (Промелькнула фраза и о министре иностранных дел на общественных началах.) Я сказал Подгорному, что не собираюсь оправдываться по поводу услышанного. Даже если бы я и брякнул что-нибудь о «стене», мои коллеги не перевели бы бред своего редактора. Сам я немецкого языка не знаю, и, по-видимому, требуется разбирательство с Ледневым, Поляновым, Пральниковым, поскольку на всех пресс-конференциях мы выступали вместе…

И вдруг я почувствовал, что у Подгорного пропал всякий интерес к теме нашего разговора. Он свернул бумагу. «Да, тут какая-то ерунда. Разберемся после, я уезжаю в Молдавию…» На вопрос, что мне ответить Хрущеву, Подгорный решительно предостерег: «Не звони ему, я сам все объясню…»

Вернувшись в редакцию, я позвонил Семичастному. Сведения, которые сообщил мне Подгорный, исходили от одного из «доброжелателей», работавших по его ведомству. Семичастный был смущен, говорил что-то невразумительное, а на мой прямой вопрос: отчего эти сведения дошли до Москвы спустя три месяца после моего возвращения из ФРГ, так и не смог ответить. Он сказал, что подобные утверждения получил и Ю. В. Андропов, находившийся в Польше на встрече секретарей ЦК. Андропов тоже разговаривал со мной странно. «Не мог же я, – говорил он, – не сообщить о настроении польских товарищей, тем более что они утверждали, будто располагают пленкой с записью твоих заявлений».

«Надеюсь, можно прослушать эту пленку?» – спросил я Андропова, но он сказал, что не захватил ее с собой: не считал удобным просить ее у польских товарищей.

Помню, я сказал Андропову: «Юрий Владимирович! Дело не шуточное, ведь именно таким образом на нашей памяти творились черные дела…» Андропов не продолжил разговора.

Теперь в самых разных вариантах возникают «версии» той давней истории. Пишут о ней так, будто получили известия из первых рук. Но меня никто никогда не спрашивал, как было на самом деле.

Их подоплеку мне высказал помощник Хрущева Владимир Семенович Лебедев, с которым я как-то встретился уже после смещения Хрущева.

Он спросил, фигурировала ли та записка в числе обвинений, выдвинутых против Хрущева? Я ответил, что на Пленуме об этом разговора не было. «Знаешь, – сказал Лебедев, – странно вел себя фельдъегерь из Москвы. Он требовал, чтобы на пакете расписался сам Хрущев. Никита Сергеевич вскрыл пакет, прочитал бумагу и попросил меня тут же соединить его с «Известиями». Я не понимал, к чему клонил Лебедев. А он закончил свою мысль так: «Представь, что Хрущев не дал бы бумаге спешного хода, не позвонил Подгорному с требованием вызвать тебя, отложил разбирательство до приезда в Москву. Тогда нашелся бы для Пленума еще один аргумент против Хрущева. Спасая зятя, прикрывал его безобразия за границей, да еще прочил его в министры иностранных дел».

Рассказываю это с печалью. Не потому, что жжет меня до сих пор обида: она прошла, как и многие другие. Живы и благоденствуют сочинители и организаторы того доноса. Ничто не поменялось в их натурах. Прикажут – сделают и не такое.

А сплетни живучи. Еще и потому, что ими с легкостью необыкновенной пользуются люди, апломба у которых намного больше, чем интеллигентности. Перефразируя Гамлета, так и хочется сказать: «Знать или не знать – вот в чем вопрос».

Не только меня, но и многих моих товарищей и друзей жег стыд, когда вот так же келейно, как с Хрущевым, решался вопрос об избрании на пост Генерального секретаря ЦК Черненко. Меня, пожалуй, в большей степени, потому что я довольно хорошо знал этого человека. Он работал в Президиуме Верховного Совета СССР в качестве заведующего приемной Брежнева, его главное занятие состояло в обработке почты. Как главный редактор «Известий», я почти еженедельно проводил в его кабинете несколько часов: он зачитывал мне письма, и мы решали их судьбу. Черненко в ту пору был милым, спокойным человеком. Абсолютно далекий от серьезных государственных забот, без яркой жизненной биографии, опыта, он странным стечением обстоятельств с поразительной быстротой взлетел на самый верх партийной лестницы – помощник Брежнева, заведующий отделом ЦК, секретарь ЦК, претендент на пост Генерального секретаря. Почти сразу после его избрания полились восхваления, елей, начали издавать труды, выслушивать поучения и рекомендации. Все это оправдывалось «высшими» соображениями и преемственностью прежнего курса.

И действительно, в новом обличье воссоздавался образ дорогого Леонида Ильича. К. У. Черненко носил уже три звезды Героя Социалистического Труда, стал лауреатом Ленинской премии. Это награждение, как говорили тогда, прошло по «закрытому» списку и общественностью не обсуждалось. Черненко был включен в группу архитекторов и строителей, которая занималась «сверхсекретной» работой по переделке и переоборудованию одного из старых зданий Кремля для служебных целей.

Кто же все это делал? Неужели и теперь мы ограничимся безадресным гневом по поводу неких аппаратчиков. Да нет же, имена известны. Это – Романов, Кунаев, Рашидов, Соломенцев, Алиев, Гришин и примыкавшие к ним безликие фигуры, такие как Демичев и Пономарев.

Месяцы тогда текли в стране очень напряженно. В самых широких кругах избрание Черненко на пост Генерального секретаря партии и Председателя Президиума Верховного Совета СССР (в 1984 г.) воспринималось, мягко говоря, с удивлением: до чего мы докатились?! И конечно, многие понимали, что долго так продолжаться не может. Но видели и намерение образовать целую «очередь наверх» из тех политических фигур, которые на многие десятилетия опрокинули бы партию и страну в благие для них годы «стабильности».

Никогда не забуду одну телевизионную передачу. Она велась из больницы, где сникшего, умиравшего Черненко посетил первый секретарь МГК, член Политбюро В. В. Гришин. Он докладывал ему о выполнении Москвой плана товарооборота, будто это был наипервейший вопрос! Вскоре мы узнаем, как выполнялся этот товарооборот московской торговой мафией.

Нет, этот визит состоялся не только для того, чтобы подбодрить больного, а чтобы показать с ним рядом другого человека. Так ненавязчиво был обозначен возможный преемник.

Считались ли эти люди с мнением и престижем 20-миллионной партии коммунистов, с достоинством советских граждан? Апрель 1985 года и та правда, которую мы теперь узнаем, свидетельствуют об обратном.

Нелегкий опыт накопило наше общество. Та буря, которая потрясает его сегодня, – буря очищения, это урок тем, кто думает, что можно избежать ответственности. Рано или поздно, как видим, никто ее не минует. Ни Сталин, ни Хрущев, ни Брежнев.

Тихие воды

Местом жительства Хрущева на пенсии был назначен небольшой дачный поселок в Петрово-Дальнем под Москвой, у тихого берега Истры. Прошло немало времени, прежде чем к Никите Сергеевичу вернулось душевное спокойствие. Он принадлежал к людям, которые все держат в себе, не дают выхода чувствам. За день он мог сказать всего несколько слов. Бродил по заросшим дорожкам парка. Один. А потом собака дочери Никиты Сергеевича Лены, старая матерая овчарка Арбат, признала его хозяином и всегда сопровождала. Я люблю собак и знаю, что преданность их отнюдь не из-за вкусного куска.

К лету следующего за отставкой года Никита Сергеевич начал изредка наезжать в Москву. Побывал на чехословацкой выставке, в театре «Современник» – там после спектакля поговорил с актерами.

Месяц за месяцем проходили годы. Иногда к Никите Сергеевичу наведывались наши друзья, друзья Сергея и Юли – Серго Микоян, Ирина Луначарская с мужем, военным химиком Рафаилом Стерлиным, Роман Кармен, Виктор Суходрев, Владимир Высоцкий, профессор Михаил Жуковский, Эмиль Гилельс, Евгений Евтушенко, Михаил Шатров. Никита Сергеевич увлекался в ту пору фотографией, и его советчиком тут был Петр Михайлович Кримерман, директор магазина фототоваров. Приезжали товарищи Сергея – инженеры, ученые. В их кругу Никита Сергеевич чувствовал себя особенно хорошо. «Технари» были ему понятнее и ближе гуманитариев.

Хрущев внимательно читал газеты, слушал радио, понимал, как далеко уходят его преемники от прежнего курса, но не комментировал. Думаю, не потому, что боялся или был ко всему безразличен. Видимо, не хотел, считал унизительным, недостойным партийца заниматься досужими разговорами. Если кто-нибудь задавал бестактный вопрос, отвечал: «Я на пенсии».

С годами Никита Сергеевич становился мягче, сердечнее, внимательнее к детям. Дочь своего погибшего сына Леонида считал своей дочерью – Юлия воспитывалась в его доме. Мать ее, Любу, арестовали в 1943 году, обвинили в связях с иностранцами и без суда отправили на 15 лет в ссылку. Хрущев об этом с Юлией никогда прежде не заговаривал, а тут во время одной из прогулок стал расспрашивать, как живет сноха, просил передать ей привет. «Можешь гордиться отцом – он был храбрым летчиком, а мама твоя ни в чем не виновата».

Близкие старались навещать Никиту Сергеевича как можно чаще в его уединении, но мы все заняты были своими делами, и многие часы и дни Никита Сергеевич проводил в одиночестве. Ему было тоскливо. Выручали книги. Он запоем читал Толстого, Тургенева, Щедрина… Построил две теплички, завел огород, проводил опыты с помидорами.

В Петрово-Дальнем, кроме Нины Петровны, делила с Никитой Сергеевичем уединение его младшая дочь Лена. Она тяжело болела, угасала. Умерла вслед за отцом, молодой: ей исполнилось только 35 лет.

В 1965 году в связи с пенсионными делами, пропиской на новой квартире в Староконюшенном переулке и прочим Нина Петровна и Никита Сергеевич обнаружили, что брак их не зарегистрирован. Таким формальностям в пору их молодости не придавалось значения. Позади у них было почти полвека совместной жизни.

Нине Петровне довелось пережить мужа на 13 лет, она умерла в августе 1984-го и похоронена, как того хотела, рядом с Никитой Сергеевичем на Новодевичьем кладбище. В «Вечерней Москве» напечатали извещение в траурной рамочке. Там значилась девичья фамилия Нины Петровны – Кухарчук. Не захотели написать «Хрущева».

Сохранилось несколько листочков записей Нины Петровны о той поре, которые она сделала уже в последние свои годы. При всей их краткости это документальные свидетельства родного человека.

«Не помню точно месяца и года, но Н. С. немного успокоился и решил писать воспоминания о своей работе. Он диктовал на магнитофон. Делал он это регулярно по утрам, иногда и днем. Я переписывала с магнитофонной ленты текст. Когда накопилось много страниц, Н. С. передал пленки Сергею, чтобы перепечатала машинистка. Как-то он сидел рядом со мной и наблюдал, как я печатаю на машинке. Моя работа ему не понравилась: я стучу только четырьмя пальцами, а он привык к профессиональным машинисткам в ЦК, которые писали восемью и десятью пальцами, с большой скоростью. Он даже проговорил разочарованно: «Так-то ты пишешь? И когда закончишь работу?» Так пленки с записями воспоминаний Н. С. и страницы с уже напечатанным текстом оказались у Сергея. Я потом пожалела об этом, может быть, с ними не случилось бы того, что произошло. Их просто отобрали на время болезни Никиты Сергеевича в «государственных интересах» и не вернули.

В связи с этим надо рассказать о встречах Н. С. с бывшими товарищами по работе – встречах, которые укоротили его жизнь. К сожалению, не помню чисел, но последовательность хорошо помню. Первая состоялась с А. П. Кириленко. Н. С. долго не возвращался, наконец, приехал очень возбужденный и сразу пошел гулять к реке. Я тоже пошла с ним. Долго он ходил молча, а потом заговорил. Кириленко вызывал его для того, чтобы запретить ему писать мемуары, и потребовал сдать в ЦК уже написанное. На это Н. С. ответил, что ему могли бы дать стенографистку, и тогда все его воспоминания оказались бы не только у него, но и в ЦК. Этого сделать не захотели. Отдать материалы он категорически отказался, поскольку они еще нуждались в доработке. Далее Н. С. сказал, что запретить ему писать никто не имеет права, это противоречит Конституции нашего государства. Н. С. напомнил, что царь запрещал Т. Г. Шевченко писать и рисовать, и что из этого получилось? Шевченко читает весь мир, а кто помнит его преследователей? Кроме того, мемуары в нашей стране пишут тысячи людей, им никто не препятствует, а почему ему, Н. С., хотят запретить? Где логика? Н. С. сказал, что он сорвался, повысил голос… На следующий день Н. С. увезли в больницу в машине «скорой помощи» с тяжелым инфарктом. Он долго лечился, а по возвращении оттуда часами лежал на веранде возле спальни, медленно выздоравливал. Доктор Владимир Григорьевич Беззубик приезжал очень часто. А те недели Н. С. внимательно, даже с любовью смотрел на небо, на сосны, на яблони и цветы в саду…

Однажды я задержалась в Москве дольше обычного и не застала Н. С. на даче. Он приехал через два с лишним часа, попросил раскладной стульчик и сел под сиренью у порога. Я ждала, когда заговорит. Позвали ужинать – отказался. Через некоторое время стал рассказывать. Звонили ему по телефону из аппарата Пельше. Пельше сказал, что за рубежом напечатана книга мемуаров Н. С. Хрущева. Как туда попали его мемуары? Кому Н. С. их передавал? Он ответил, что никому свои записи не передавал – ни у нас, ни за рубеж, они еще не приведены в такой вид, чтобы их можно было передавать в печать, он и не передал бы их никогда за рубеж… Пельше спросил, что же это значит? Книга фальшивая? Как нам выйти из этого положения? Надо опубликовать опровержение… Н. С. согласился. Пельше сочинил текст, Н. С. отверг его и написал свой вариант, который и был опубликован в «Правде». Там было сказано, что мемуары не были переданы в печать ни у нас в стране, ни за границу. Пельше настаивал, чтобы Н. С. вставил фразу о том, что он не пишет и не писал никаких мемуаров. Н. С. не согласился, и опровержение пошло в печать без этой фразы. Визит к Пельше также закончился инфарктом.

Н. С. выздоровел, но не оправился от болезни, долго чувствовал слабость. Диктовать он перестал. В один из дней первой недели сентября (1971 г.), 5-го или 6-го числа, Н. С. вернулся от Рады. Пошел гулять после обеда, понес стульчик с собой, но скоро вернулся. Ночью у него болело сердце, я дала ему нужные лекарства, боль прекратилась, он уснул. Утром встал, умылся, и опять заболело сердце. Приехал доктор Беззубик с сестрой, сделали укол, увезли в больницу с третьим инфарктом. Н. С. настоял, чтобы ехать сидя, может быть, это ухудшило его состояние. В больнице сам шел по коридору, в палате долго разговаривал с персоналом, а ночью стало ему плохо, и 11 сентября Н. С. ушел из жизни».

Никита Сергеевич несколько раз приезжал к нам в дачный поселок в районе Икши. Здесь Никиту Сергеевича встречали приветливо, с почтением. Он становился общительным, как прежде. Любил ходить за грибами, поговорить с соседями – летчиками-ветеранами. В тот день, о котором пишет Нина Петровна, он дошел до опушки леса, попросил моего сына Алешу принести ему складную трость-стульчик. Долго сидел грустный. Сказал, что ему неможется, и уехал. Рада словно почувствовала что-то, поехала вслед. Вскоре он был уже в больнице.

Хрущев умирал. Перед смертью попросил Раду принести ему соленый огурец. Рада успела съездить на рынок. Никита Сергеевич поглаживал руку дочери и с трудом говорил: «Ну, где твоя мама, она так нужна мне сейчас…» Быть может, он хотел что-то сказать на прощанье?

Через два дня после смерти Никиты Сергеевича Нине Петровне было передано, что похороны должны носить сугубо семейный характер, никаких официальных церемоний. «Хороните как обычного гражданина…»

Больница, в которой скончался Хрущев, находится в центре города, в двухстах шагах от дома на улице Грановского, где Никита Сергеевич поселился в 1940 году и куда вернулся в 1949-м, став секретарем ЦК и МК партии. Никакого зала в городе для прощания с Никитой Сергеевичем не нашлось, и гражданская панихида состоялась в морге загородной больницы.

Морг – печальное место, а этот, в Кунцево, не очень был приспособлен для изъявлений скорби и сочувствия. Унылый зал, где едва поместились несколько десятков самых близких семье людей. Они приехали несмотря на то, что о месте и времени панихиды никаких сообщений не было.

Члены семьи не ждали пышных церемоний, однако уровень происходящего подчеркивал неприязнь к покойному в высоких сферах.

В последние годы жизни Никита Сергеевич, конечно, понимал, что судьба не уготовила ему места ни в Кремлевской стене, ни тем более рядом с Мавзолеем, где покоятся теперь друзья-соратники – Брежнев и Черненко. Думаю, это его не печалило. Он не раз говорил, что настало время прекратить захоронения на Красной площади, ибо она может превратиться в кладбище, а предавать земле тех, кто достоин памяти народа, в специальном Пантеоне. Был даже соответствующий проект, но его так и не реализовали.

Хоронили Никиту Сергеевича на Новодевичьем кладбище, которое издавна, с дореволюционных времен, считалось в городе самым престижным. Сталин похоронил здесь Надежду Сергеевну Аллилуеву и в первые годы после ее смерти приезжал на могилу.

Немало на Новодевичьем и других «знаменитых могил». Людские судьбы в перекрестье времени напоминают о тщете жизни. «Великие живые» становятся безвестными, и могилы их стоят неприбранными, а в историю возвращаются имена забытых и непризнанных…

…Мы подъехали к кладбищу. Около железных ворот стояли уже около двухсот человек. На противоположной стороне улицы толпились случайные прохожие. Оттуда раздались голоса: «Почему не пускают?»

Место для могилы было выделено на дальнем участке новой территории кладбища, в трех метрах от красной кирпичной стены, ограждавшей город мертвых. Позже часть стены разобрали, прирезали к кладбищу несколько сот квадратных метров, и могила Хрущева теперь не крайняя.

Шел мелкий осенний дождь, как говорят в таких случаях, «плакало небо». Каждый человек сугубо индивидуально воспринимает и смерть близких, и тот обряд, которым сопровождаются похороны. Соответственно вели себя те, кто стоял у гроба Никиты Сергеевича. Мне запомнилось мельтешение каких-то лиц, взвинченная, нервозная атмосфера, спешка, с какой действовали те, кто пришел на кладбище по служебным обязанностям и поторапливал собравшихся: «Прощайтесь, не задерживайтесь».

Только уже дома, где за поминальным столом собрались друзья семьи Никиты Сергеевича, каждый сказал то, что хотел…

Мы с женой часто возвращались к тяжкому дню, но все, что оставалось в нашей памяти, носило скорее эмоциональный характер. Подробности для нас тоже были важны. Историк Георгий Борисович Федоров, давний знакомый Рады, сказал ей как-то, что у него есть запись событий того дня, и с его разрешения я привожу ее: «Хмурым сентябрьским утром 1971 года мы с женой Марианной Григорьевной отправились на Новодевичье кладбище на похороны Никиты Сергеевича Хрущева. Никакого официального объявления о дне, месте и времени похорон не публиковалось, но мы узнали, когда и где они будут. Когда подходили к Новодевичьему кладбищу, то уже задолго до подступов к нему были поражены огромным количеством войск. Грузовики, крытые брезентом и битком набитые солдатами-автоматчиками, стояли вокруг Новодевичьего кладбища. Бегали офицеры, кричали по рации: «Тринадцатый, ты слышишь? Говорит первый, прием», – и так далее. Было такое ощущение, что этот район Москвы не то оккупирован какими-то воинскими частями, не то эти войска собираются выступить в поход. А дальше располагались кольцом вокруг кладбища пять цепей. Четыре из них состояли из различных милицейских чинов, а пятая, расположенная ближе всего к кладбищу, в основном состояла из людей в штатском, но встречалось и некоторое количество военных с голубыми кантами на погонах. На внешнем кольце милицейской цепи жались кучки людей, которых не пропускали к кладбищу. Время от времени кто-нибудь из них тщетно пытался пройти, но их довольно грубо отбрасывали назад. Я подошел к той цепи и спросил у ближайшего милицейского офицера: «Кто у вас здесь главный?» Он показал мне на немолодого уже полковника милиции. Я подошел к нему: «Товарищ, мы с моей женой знакомы с дочерью покойного, и было бы странно, чтобы в такой день мы не оказались там, возле нее. Пропустите нас, пожалуйста». Он спросил меня: «Вы действительно знакомы с ней?» Я ответил: «Да, действительно». Полковник махнул рукой: «Проходите!» Мы прошли, причем – неожиданная удача – сразу через четыре цепи. Я решил использовать этот, уже оправдавший себя прием и в пятой цепи. Обратился к ближайшему человеку, который в этой цепи стоял. Он был в плаще типа «болонья», лет тридцати, и я сказал ему: «Пропустите меня, пожалуйста…» Тут он прервал меня и отрезал: «Нет, не пропущу». Я рассердился: «Ну как же так, вы не знаете, кто я, почему мне нужно пройти. Вы даже не выслушали меня», – на что он ответил: «Мне это безразлично. Я все равно вас не пропущу». Я сказал: «Ну вот, вы не знаете, кто я, а я теперь уже имею отчетливое представление о том, кто вы такой». Неожиданно он улыбнулся и пробурчал: «Ну что ж, проходите». Мы прошли и оказались перед наглухо закрытыми железными воротами кладбища.

Оказалось, что и там стоит заграждение из работников госбезопасности. Справа сбоку на стене висела бумажка, на которой красным карандашом было написано: «Кладбище закрыто. Санитарный день».

Время от времени кто-нибудь из иностранных корреспондентов стучал в железную калитку, кричал, от какой он газеты или журнала. Калитка приоткрывалась. Я предложил собравшимся у ворот: «Давайте не будем пропускать корреспондентов. Что, им больше нашего надо быть там?» Мы перестали даже пропускать корреспондентов к калитке. Они кричали, шумели, но мы их не пускали. Вдруг прибежал какой-то генерал КГБ, который спросил, в чем дело, что за шум. Кто-то из нас сказал: «Как в чем дело? Мы на похороны пришли, а нас не пропускают». Генерал постучал в калитку и назвался. Калитка открылась, и он приказал: «Немедленно всех пропустить».

Мы прошли. Народу было не очень много. Человек 60 корреспондентов, кажется, только иностранных. Как все корреспонденты в мире, они были озабочены только тем, чтобы раздобыть побольше информации, побольше снять своими кинокамерами, фотоаппаратами и записать на свои магнитофоны. Стрекотали камеры, щелкали затворы фотоаппаратов, раздавался разноязыкий и разноголосый, странный для кладбища гул. Кроме того, здесь находилось еще человек двести. В толпе оказалось несколько наших друзей и знакомых. Среди них мы заметили, например, сестру командарма Якира – Бэллу Эммануиловну.

Семидесятисемилетний Никита Сергеевич лежал в гробу на возвышении, окруженном венками и цветами. Лицо его было значительным, таким значительным и спокойным, каким мне не доводилось видеть его на страницах газет и журналов, на экранах кино и телевидения. Высокий мощный лоб мыслителя, волевые скулы. Казалось, на лице его запечатлелась какая-то важная дума. Жена Хрущева Нина Петровна была в сером пальто с черной кружевной накидкой. Лицо ее, очень простое, открытое, бесхитростное, было залито слезами.

Началась панихида. Выступил какой-то человек. Из-за стрекотания кинокамер, которые репортеры поднимали над головами, из-за их бесцеремонных разговоров слов его я не расслышал и постарался пробраться поближе, что мне в какой-то мере и удалось. Потом выступил Сергей Никитич. Его речь из-за общего шума я слушал только обрывками. Он сказал, что отец его в течение длительного времени занимал ответственные партийные и государственные посты и что оценка его деятельности принадлежит суду истории. Он может только сказать, что отец его желал добра людям.

Слово взяла старая уже женщина, и, хотя она говорила очень тихо, слова ее были отчетливо слышны. Она сказала: «Я работала с Никитой Сергеевичем с 1926 года, и мне очень хорошо с ним работалось. В 1937 году я была арестована и заключена сперва в тюрьму, а потом в лагерь, и только после XX съезда освобождена и реабилитирована. От имени миллионов людей, замученных безвинно в лагерях и тюрьмах, которым ты, Никита Сергеевич, вернул доброе имя, от имени их близких и друзей, от сотен тысяч, которых ты освободил из страшных мест заключения, прими нашу благодарность и низкий тебе поклон. Я понимаю, сколько мужества, смелости и желания тебе, Никита Сергеевич, понадобилось. Мы будем помнить об этом до конца жизни, расскажем нашим детям и внукам».

Распоряжавшийся похоронами человек в штатском, но с явно военной выправкой сказал: «Прошу прощаться с покойным. Только быстро, товарищи, не задерживайтесь». Присутствующие прошли вокруг гроба, подгоняемые замечаниями штатских стражей порядка, выстроившихся вокруг. Я увидел среди венков и цветов только венок с надписью: «Никите Сергеевичу Хрущеву от А. И. Микояна». Тут нас снова оттеснили корреспонденты. Через короткое время гроб стали поспешно опускать в могилу. Не успели еще закидать ее землей, как оркестр сыграл гимн Советского Союза и распорядитель не то предложил, не то приказал: «А теперь расходитесь, товарищи».

Но никто не уходил. Все продолжали стоять либо молча, либо переговариваясь вполголоса. Наступила тишина, в воздухе ощущалось какое-то напряжение. Мы с женой стояли рядом с биологом Жоресом Медведевым, историком Александром Некричем и одним известным диссидентом. Тут к нам подошел генерал КГБ кавказского вида и сказал с явным акцентом, обращаясь к диссиденту:

– Ми вас просым нэ дэлать того, что ви задумалы.

– А что я задумал? – с легким недоумением спросил диссидент.

– Это нам хорошо известно, – ответил генерал и отошел в сторону.

– В самом деле, Володя, – обратился я к диссиденту, – что же вы задумали?

– Да ровным счетом ничего, – пожал тот плечами, – просто у них от страха мальчики кровавые в глазах.

Мы продолжали стоять под моросящим дождем. Через некоторое время Нине Петровне, видимо, стало дурно. Она пошатнулась. Сергей Никитич подхватил ее. Вызвали машину, которая подошла почти к самой могиле. Нину Петровну усадили в машину, и она уехала. Мы подошли к Раде Никитичне. Выразили ей свое глубокое сочувствие. Она как-то отрешенно поблагодарила нас и пошла почему-то совсем одна.

После того как увезли Нину Петровну, напряжение, которое было среди собравшихся на кладбище, спало. Мы пошли к выходу. Когда вышли за ворота, увидели, что все пять цепей на месте, а толпа на их внешнем обводе увеличилась. На месте оставались и грузовики с автоматчиками.

Уж очень кто-то, видно, боялся беспорядков в связи с похоронами персонального пенсионера союзного значения.

Эти люди явно ставили своей целью показать, что Н. С. Хрущев не достоин лежать рядом с выдающимися партийными и государственными деятелями, ну, скажем, с блаженной памяти прокурором-убийцей Вышинским или тем же Сталиным, что он, так сказать, проштрафился. Но результат-то получился прямо противоположный тому, что было задумано. Ведь у Кремлевской стены, охраняемой и вполне официальной, редко кто бывает, главным образом делегации. А вот могилу Н. С. Хрущева оставили народу, для которого он так много сделал. И народ всегда толпился возле его могилы. Тут спорили и вспоминали. Случалось, и поругивали, но чаще вспоминали с благодарностью…

Над могилой высится теперь памятник, созданный Эрнстом Неизвестным. Неизвестный, с которым Н. С. Хрущев имел в свое время столкновение на выставке в Манеже, принял заказ на памятник от семьи Н. С. Хрущева. Эрнст говорил мне в пору работы над памятником: «Покойный испортил мне несколько лет жизни, теперь сделает это и после своей смерти, но заказ я выполню, я сам этого хочу. Он стоит того».

Кончилось тем, что новые властители поняли, что дали маху, похоронив Н. С. Хрущева в доступном для народа месте. Тогда и было принято решение закрыть кладбище для посетителей, для всех, кроме имеющих специальные пропуска…»

Так увидел похороны Никиты Сергеевича профессор Федоров. Почти двадцать лет хранил он эту запись втайне.

Позже снесли еще крепкий деревянный дом в Петрово-Дальнем, чтобы никто не вспоминал, где провел Хрущев свои последние годы.

Навещая могилу Никиты Сергеевича, мы с женой и детьми проходим по возникшей за эти годы на наших глазах новой аллее, на которой почти вплотную, как в строю, высятся самые разные надгробья. Очень помпезные – из мрамора, гранита, бронзы. И за всем этим – странное соседство, возможное только у мертвых: многие не любили друг друга, даже ненавидели, а лежат рядом. Близким приходится с этим мириться.

Смерть всех равняет.

Куда важнее право человека выбирать свое место в жизни.

Москва, 1986–1987 гг.