Никто из деревенских, кроме матери моей, так за все время и не узнал, за что она отбывала наказание и как попала к нам.

…Лет десять назад, мокрым сентябрьским днем, бригадир Еремеев ходил по деревне в поисках жилья для приезжей. Следом за ним шла и сама приезжая молодая, смуглая и страшноглазая женщина в фуфайке, грубой юбке и резиновых сапогах, в темном платке, повязанном под подбородком. Шла она прямо и легко, успевая за рослым Еремеевым, держа в правой руке большую хозяйственную сумку; с левой стороны от нее, цепко схватясь за материну руку, оглядываясь по сторонам, торопился глазастый парнишка лет десяти.

Ветер налетал из-за речки, нагоняя полосы мелкого дождя; длинный Еремеев с пустым левым рукавом, тоже в фуфайке и сапогах, отворачивал лицо, шепотом ругаясь на ходу. В карманах Еремеева лежала присланная из центральной усадьбы бумага, в которой были выведены фамилия, имя, отчество женщины и указано в отношении ее — определить с жильем и трудоустроить.

Эту бумагу — направление Еремеев расценивал как очередную издевку над собой. Он давно считал себя обиженным. Бригада его была самая дальняя от центральной усадьбы хозяйства, и те бригадиры, что поближе, постоянно, по мнению Еремеева, толкались на глазах у начальства, выпрашивая то новую сбрую, то грабли конные. И если, случалось, приезжала семья какая на жительство, то туда ж ее, в ближнюю деревню, а ему, Еремееву, что достанется. Если пришлют, скажем, на уборочную шофера или комбайнера, то обязательно пьяницу. Шофер и не выпьет ни разу за время уборки, все одно Еремеев считает, что лучшие машины попали в ближайшие к усадьбе деревни.

Вот, эту прислали… Определить с жильем! Написать, конечно, легко, а ты попробуй определи. Была в дерев

не избенка одна, так туда, прежде чем вселить кого, на педелю плотников посылать надо. А они заняты на ремонте скотных дворов, осень, скоро пастьбе конец. Шагая но грязи, Еремеев перебирал подряд избы, прикидывая и отвергая одну за другой: то семья большая, то хозяева нелюдимые, а то и просто не захотят брать чужого человека. Не захотят — и все. Что ты ему, прикажешь?

Дело шло к вечеру.

— Ты хоть работать-то станешь? — спросил Еремеев женщину, останавливаясь, чтобы закурить.

— Стану, начальник, стану, — спокойно заверила та. — Как же, всю жизнь работала. Кто же меня кормить будет?

— Что делать-то хоть умеешь? — бригадир возился с табаком.

— Все умею, начальник, — женщина повернулась на ветер спиной, тоже достала курить. — Детей рожать умею. — И, прикурив у Еремеева, подняла на него страшные глаза свои. Два железных зуба тускло поблескивали у нее во рту.

— Чего доброго, — не стесняясь, плюнул под ноги Еремеев, — рожать вы мастера, только волю дай.

И пошел через мост в конец переулка к бабке Лукьяновне.

— Что ж мы, начальник, так и будем венчаться по деревне из конца в конец? — спросили сзади. — Дождь идет.

Еремеев не отвечал.

Все, кто в это ненастное время был на улице, видел, как трое ходят по деревне. Переговаривались.

— С кем это Ерема кружит битый час?

— На жительство прислали новенькую, гадает, где поселить.

— Откуда ее принесло?

— Из тюрьмы — откуда ж еще? Добрую не пришлют!

— И — и. Молодая, а уж отсидела. За что и судилась только?

— За убийство, за что ж еще. Ты заметил, как глазами стрижет? Разбойница! Мужа, поди, гробанула, а то хахаля!

— За это, говорят, расстрел!

— Не каждому.

Еремеев пел приезжую к бабке Лукьяновне. Большая изба старухи была разделена пополам. Во второй половине с отдельным входом жили недавно бабкина племянница с мужем, племянница уехала ближе к центру, а теперь бабка бытовала одна. Шел сюда Еремеев с неохотой. Шел он замедленным шагом, дожидаясь, пока попутчица докурит, не дай бог, увидит ее бабка с папиросой — лучше не подходи. Бригадир не то чтобы враждовал с бабкой, но все-таки доброго разговора не получалось у них — ругань одна. Еремеев всю войну прошел старшиной, да и после, к деревне своей, на разных должностях пребывал не ниже бригадира, потому разговаривать привык коротко, редко выслушивая возражения. Но на бабку Еремеевы команды не действовали. Забредут, к примеру, бабкины гуси в посевы — Еремеев в крик.

— И твои, и твои заходят, — жалеючи, покачивая головой, скажет бабка. — Заметили, как же. Ты своих сперва устереги.

Еремеев ругаться с женой.

Подошли к избе. Бабка в ограде поила телка.

— Лукьяновна, — поздоровавшись, бодро начал Еремеев, — ты вот все жаловалась, что скучаешь по вечерам одна, так я тебе постояльцев привел.

— Кого ишшо? — выпрямилась от ведра бабка.

— Приезжая, жить будет у нас, работать, — пояснил бригадир.

— Сколько же ей лет, приезжей? — вытирая о подол юбки руки, спросила бабка. Спросила, будто Еремеев один стоял перед нею.

— Сколько лет… — Еремеев не знал сколько. — Молодая еще.

— Что ж у ней, у молодой, по сей день ни кола ни двора своего — на постой просится?

— Как специалиста прислали, — стыдясь, врал Еремеев. — Потом квартиру дадим.

— Видна — а, — протянула бабка, — приезжал тут один специалист.

— Ты, бабка, ровно прокурор, — злясь, Еремеев переступал с ноги на ногу. — Что да как. Сама же просила квартиранта, а теперь отказываешься.

— Так я у тебя кого просила? Я учительницу просила! Она девка тихая, образованная. Она б мне письма под диктовку писала. А ты взял да отвел ее к Лушихе. А у Лушихи ее и положить негде. У Лушихи в избе черт голову сломит. Я надысь зашла, а у нее середь пола чугун ведерный с картохой. Я говорю…

— И эта не хуже, — не дослушал Еремеев, — эта будет письма писать — диктуй только успевай. Принимай, разве я плохого человека могу тебе привести.

— Ты все можешь, — покивала головой бабка, — ты в прошлый раз…

— А мы тебе дров привезем в первую очередь, — обещал Еремеев. — Как по заморозку снег пойдет — так тебе. И распилить поможем.

Дрова доконали бабку.

С дровами, по мнению бабки, бригадир обычно хитрил. Всем привезут давным — давно, а она все ходит, кланяется. То трактор занят, то мужиков не соберешь — в работе. По талому снегу и привозят.

— Смотри, — сказала она, открывая воротца. — На дровах объегорить — лучше не подступайся.

Но Еремеев уже уходил по переулку.

В сумерках к бабке зашли по делам две соседки. Бабка загоняла в ограду гусей.

— У тебя поселились эти? — поинтересовались соседки.

— У меня, — бабка с хворостиной в руке подошла к воротцам. — Куда ж еще? Сам Ерема привел, уж то просил, то просил. Я, говорит, тебе, Лукьяновна, дров в первую очередь. И распилим — расколем, и…

— Кормила их?

— Как же… Супу дала, хлеба. Парнишке кусок сахару. Уж она так хлебала, так хлебала, аж ложкой по дну скребла.

— Изголодались.

— Обещал им Ерема продукты из кладовой отпускать попервости, да не знаю, как они зиму протянут.

— Ты пойди глянь, что делает она.

Бабка со стороны огорода подкралась к окну, пригнувшись, заглянула в нижний глазок. Вернулась скоро.

— Лежит, курит.

— Вот оно что, — крутили головами бабы. — Курит. Как мужик.

— Подошли, я как глянула на нее — батюшки мои! До того страшна, до того страшна, я таких не видала еще. Глаз черный, порченый… Как повела на меня, я аж присела. А парнишка пригожий.

— Не ее, поди.

— Ну — у, глазищи такие же, так и лупает ими.

— Ты пойди погляди, что делает.

Бабка, пригнувшись от ворот, пошла снова. Вернулась.

— Встала.

— А что делать начала?

— Закуривает.

— О — ох! — обмерли бабы. — Спалит она тебя, Лукьяновна. Приняла на свою беду. Откажись, пока не поздно. Отлежится, а потом начнет по деревне шастать, выпивку сшибать.

— А что ж.

Потолковав, бабы разошлись.

Наутро бабка кинулась в контору.

— Ку — урит! — с порога закричала она Еремееву. — Ч го ж ты, дьявол однорукий, обманом меня взял! У меня старик не курил, а она коптит в потолок. А кто белить станет?

— Договор дороже денег, — отшутился Еремеев. — Подумаешь, курит! Беда какая! Может, она сердечница. Им врачи специально курить советуют для успокоения. Что ж теперь, выгонять ее? Подумай, в какое положение ты меня ставишь. Я уже и начальству доложил — с жильем определена. А ты — курит! Давай выгоняй! А когда дрова нужны будут, ко мне ж и придешь трактир просить.

Ругаясь, бабка вернулась к себе. А квартирантка встала чуть позже хозяйки, умылась, пол подмела, воды принесла и, собрав мальчишку, повела его в школу.

— Ишь ты, — удивились все, — в школу парня повела, знать, баба с соображением.

На второй день она вышла на работу. И ничего. Баба как баба. И видом совсем не страшна. Худа, правда, шибко. Оттого на смуглом до черноты лице диковатыми казались глаза. И деревенские не все красавцы. Присмотрелись, верно, друг к другу, потому и считалось — все у каждого как следует. И матом, как ожидали, приезжая не ругалась. И выпивку не сшибала но деревне.

Одно — курила много. Там, видимо, научилась. Придет утром в контору, сядет с мужиками, пока разнарядка идет, пока бригадир сводку передает на центральную, раза три закурит. Тут же и прозвали ее за это: Надя Курилка. И фамилию долгое время не все знали. Скажут — Курилка, — сразу понятно, о ком речь.

Поработала Надя неделю на разных, пришла к Еремееву:

— Вот что, начальник, не дело это — что ни день, то новая работа. Два дня на току работала, день школу обмазывала, день в амбарах щели затыкала. Что это?.. А потом ходи собирай копейки. Ты мне постоянную работу определи, чтоб ее только и знала. Тогда и спрос будет. Мне заработок нужен, парнишку одеть — обуть, да и сама хожу…

Поставили Надю работать телят лицей в родильное отделение.

Умели работать и наши бабы, войну передюжили, да и после не легче им было сколько годов. Всякую работу знали — делали, но и им в удивление было Надино старание. Сначала Надя навела порядок в помещении, где ей предстояло работать. Скотный двор длинный, перегорожен посередине, в одной половине коровы перед отелом стоят, в другой — телята новорожденные. За этими телятами ухаживать стала Надя. Она, как пришла, всю грязь, навоз скопившийся (нерадивая до нее была телятница), выгрузила из своей половины, стены внутри обмазала заново, утепляя, печку обмазала, побелила кругом и клетки заодно, «чтоб зараза не пристала». Полы в проходе перестелили плотники, по обе стороны прохода — клетки, по двадцать на каждой стороне. Сорок маленьких телят.

Чистота у Нади, у другой бабы в избе не так прибрано.

А она сходила в соседнюю деревню, выпросила у медсестры халат старенький, подштопала его, подправила — и в халате том по телятнику.

— Как доктор, — шутили бабы.

Новорожденные телята что дети малые — за ними уход да уход. И возится она днями целыми с ними, молоком их подогретым поит, отваром клевера, болтушкой мучной. Клетки три раза на день чистит. Зимой, темень еще, метель крутит, сровняло дороги, а она торопится раньше всех, утопая, в телятник печку растоплять, чтоб телята не простудились. Чуть что — бежит к Еремееву.

— Печка дымит, посмотреть надо, полы в клетках подгнили — теленок провалится, ногу сломает.

И так — день за днем. Выходит до определенного времени, в другие руки передает, а к ней почти каждые сутки после отела поступают. Растел на зимний период обычно приходится. Случалось, и ночевала тут же.

При работе такой и результаты видны. У Нади чистота в родилке, как ни у кого, у Нади привес ежемесячный выше, чем в других бригадах, у Нади заболеваемость телят редка. И заработок был. Придет в день зарплаты в контору, случается — у кассира мелкие деньги, начнет отсчитывать ей рублями да трешками — ворох бумажек на столе.

— Огребает баба деньжищи! — скажет кто-либо завистливо за спиной.

На него тут же накинутся:

— Огребай и ты, кто же тебе не дает. Хоть лопатой!

— Вот — вот. Сначала навоз, а потом рубли!

— Да не с его ухваткой!

— О чем и разговор!

Бригадир соседней бригады, прослышав, что живет Надя на квартире, приехал втихую, чтобы переманить ее к себе.

— Переезжай, машину пришлю. Избу новую займешь!

Еремеев узнал да бегом на ферму. Сцепились с бригадиром тем чуть не до драки. Во, Ерема забегал, — смеялись по деревне. — А бывало, первыми днями, как увидит Надю, — нос в сторону.

Весной освободилась по нашему переулку просторная изба, Еремеев сам пришел к Наде.

— Вот что, Надежда, хватит тебе но квартирам мотаться, переходи, занимай избу. Огород там хороший, сараи крепкий, хозяйкой будешь.

Лукъяниха в слезы. Привыкла за год к квартирантам, Еремеева клясть начала — опять он во всем виноват. А над Надей запричитала — заплакала:

— И что тебе не жить у меня, и чем я тебе не угодила, разве слово какое плохое сказала? И не надо мне платы с тебя, живи, как дочь родная, умру — все тебе останется.

— Ничего мне твоего не нужно, бабушка, — смеялась Надя. — Что ж, я так и буду всю жизнь квартиранткой у тебя? Я, может, замуж хочу выйти.

Перебралась, и стали мы соседями.

Десять лет прожила Надя в нашей деревне. За годы эти все успели забыть давно, что приезжая она да после заключения. Будто родилась тут да так и жила все время рядом с нами. Давно она уже не называла Еремеева «начальником», в разговоре величала но отчеству, а за спиной — Еремой. Все годы ухаживала за телятами. Сын её Колька после семилетки закончил курсы трактористов, на трактор сел. И каким парнем вырос — любому такого сына пожелать можно. Смирный, в работе безотказный и хорош по — девичьи. Бывало, идет навстречу и, шагов десять не доходя, голову наклонит, как взрослый, — здоровается. Мотоцикл купил себе, ружье, фотоаппарат. Оделся на свои заработанные.

Надю несколько раз в область посылали, как лучшую телятницу. Приедет, подарков привезет бабам — соседкам. Той — платок, этой — на юбку. Сыну приемник ручной привезла — транзистор. С приемником этим она любила ходить за ягодой. Рассказывала:

— На сучок его повешу, он кричит — и мне веселее, будто разговаривает кто со мной.

Собрание какое случится — Надю обязательно похвалят. И Еремеева упомянут. Так и говорят: «В бригаде Еремеева телятница Кузнецова Надежда Федоровна…»

Еремееву приятно, конечно.

Дело соседское — часто заходила она к нам, подружилась с матерью.

— Яковлевна, научи носки вязать, зима скоро.

— Да я тебе свяжу, — пообещала мать.

— Ну что ж мне, так всю жизнь и будут вязать, сама научусь. — Или: — Пойдем, посмотришь, так ли я рассаду высадила. Не густо ли.

И за добро добром платила.

Случалось, прихворнет мать зимой, она и корову подоит, и баню вытопит, когда нужно. Каждую осень картошку помогала копать. Всюду успевала.

— Надька, замуж тебе надо, — говорили бабы. — Не шестьдесят лет — одной-то быть.

— Вот Кольку женю, — соглашалась она, — а там и сама объявлюсь невестой.

Хорошо помню ее на пожаре.

Загорелась избенка у бабки Сысоихи. Избенка старая, крыша седловиной прогнулась, над крышей этой кособокая, с дырявым чугунком наверху подымалась труба. Трубу не чистили сколько лет, не обмазывали, прогорела она — от нее тесины взялись. Август, сенокос, все на полях. Сбежались, кто оказался в деревне, бабы, два — три мужика — пенсионеры. Стоят поодаль, смотрят, как пластается но крыше огонь, тесины потрескивают. Воды рядом нет. За водой бабка Сысоиха к соседям ходила, принесет ведро — ей на два дня хватает. А колодец тот метров за двести, попробуй потаскай, чтобы залить огонь.

Надя прибежала от телятника.

— Мужики, что ж вы стоите, добро вытаскивать надо!

— Да там нет ни хрена — чего лезть. Постель бабы вынесли, успели.

— Давно сгореть надо было завалюхе. У сынов вон кание дома!

У Сысоихи два сына по соседним деревням жили, да не ладила со снохами бабка, все угодить ей не могли, переругалась со всеми, да и вернулась к себе.

— О — о! Ой, бабы, — завопила тут сидевшая на узле с постелью Сысоиха. — Иконка осталась та — ма! Забыла совсем! О — о! Ох, грех смертный! В углу висит икона. Богоматерь Владимирская, мать еще из Расеи привезла. Всю жизнь со мной. О — о! Ох, бабы, смерть мне! — обмирала Сысоиха.

— Дай-ка твой пиджак! — подошла Надя к мужику, одетому поплоше. И ребятишкам: — Лейте на меня!

Надю облили из двух ведер.

— Надька! — окружили ее бабы. — Куда тебя несет, сгоришь ведь!

— Не сгорю! — Надя накрыла голову пиджаком. — Я на пожаре в первый раз. А сгорю — туда и дорога.

Обежала вокруг, но сени, набранные из осинового горбыля, полыхали со всех сторон. Взяла тогда вынесенную скамейку, отвела для размаха и раз за разом ударила торцом в оконную раму. Стекла посыпались внутрь, из окна повалил дым. Отбросив скамью, Надя перелезла через подоконник, через минуту из окна на траву вылетела кастрюля, сковородник, две алюминиевые тарелки. А потом показалась сама Надя. Под мышкой, завернутая в тряпку, зажата была икона, в другой руке держала она рамку с фотографиями.

— На, бабка, — сказала Сысоихе. — Молись богу.

И села на траву, закашлялась: дыму наглоталась.

А в конце сентября, когда все убрали в огородах, Кузнецовы собрались уезжать.

— Надька, — затосковали бабы. — Или не пожилось тебе тут?

Бабы, они друг друга всегда лучше понимают и дружат крепче, чем мужики.

— Пожилось, видно, раз десять лет день в день отжила. Да ведь и родина есть у меня, туда показаться надо. Сестру сколько времени не видела.

Распродала все, в бригаде рассчиталась. Еремеев почернел аж: где теперь такую телятницу сыщешь. И на трактор вместо парня надо сажать кого-то.

Идешь, бывало, с полей, сумерки, коров уже подоили, а они сидят, мать с сыном, на крыльце избы своей, но заколоченной пока, — курят. Она махорку, он папиросы. Разговаривают. Посмотришь, и так сердце сожмется от всего этого.

Каждый день заходила к нам.

— Надя, — спросила ее как-то мать, — дело прошлое, давно я хотела узнать, да все стеснялась. За что же тебя наказали тогда, перед тем как ты к нам приехала? Баба ты — кругом молодец.

— А разве я не рассказывала, — засмеялась та, — Жили мы на станции, в торговле я работала, в овощном магазине. Дружочек был у меня, директор базы, — Колька-то от него. Днем торговала, а вечером гульба. Ну и наторговала. Он-то по суду невиновным оказался, а мне — четыре года. Кольку государство определило. Я когда освободилась, стыдно было назад возвращаться, многие меня знали. Решила так — уеду куда-либо в деревню, поживу, а там видно будет. Теперь вернуться можно, все грехи мои быльем поросли.

Дня за два до отъезда собрала к себе всех до единой баб — прощаться. Угощение выставила. А сыну денег дала, чтобы вина купил да угостил ровесников своих.

Уехали.

И пусто как-то в деревне стало вроде. Будто похоронили кого.

Вот как привыкли к ним.

Два раза присылала нам яблок в гостинец. И письма писала. И Николай писал товарищам. А потом переехали они на новое место, и затерялся след.

Время прошло порядочно, а бабы наши и мать нет — нет да и вспомнят:

— Как там Надя теперь? А Колька женился, наверное.

Скучают.