Как он записан со слов Евгения К.

В пору устойчивых урожаев льна и хлопка в журналах бытовало явление — «самотек». Рукописи ожидающих признания сочинителей, доставляемые расторопной и небалованой (тогда) почтой, обязательно отпечатанные на машинке. При «самотеке» добывали средства — на пиво и на воблу — литконсультанты. Однажды мне, литконсультанту отдела «по работе с начинающими» «Юности» вручили то ли конторскую книгу, то ли вахтенный журнал с чернильными завитками на зеленоватой бумаге в линейку: «Это с маяка. У них там нет машинки». Чтение завитков увлекло, и мы вместе с опекуншей молодых авторов Эмилией Алексеевной Проскурниной вскоре принесли сочинение работника маяка Бориса Агеева редактору «Юности» Борису Николаевичу Полевому. Б. Н. был человек азартный, скорый на решения. «Распечатать!» Прочитав напечатанное, распорядился: «Доставьте этого Агеева в „Юность“ завтра к утру». Ну, может, не так сказал. Ну, может, не «доставьте». Ну, может, не «к утру». Но Б. Агеева именно доставили в Москву за два дня, сначала вертолетом (а маяк его стоит на острове Карагинском, это на севере Камчатки, дальше — Командоры, Алеуты, Аляска), затем — самолетом. И сразу же была напечатана в «Юности» повесть Б. Агеева «Текущая вода». Потом Борис жил и работал кочегаром в Милькове, в срединной Камчатке. Потом в Москве издали его роман «Третий», трагикомический и поэтичный. Потом Борис Агеев вернулся на свою историческую родину — в Курск. И вот перед нами его новый рассказ…
Владимир Орлов

Что-то болело у сердца на глубоком вдохе.

Он задержал дыхание и снова нырнул в чудесную бездну, полную слепящего света. Кажется, свет был солнечным, и в то же время как будто источался отовсюду: из крупной самоцветной береговой гальки, на которой лежали они втроем — он, его друг и она; из низкой шипящей морской волны, лизнувшей берег и докатившейся пенным оголовком до их обнаженных ног, — пена искрилась бриллиантовыми блестками; из прибрежных сопок, поросших голубыми и желтыми кедрачами, — кедрачи, казалось, тлели сами по себе нежным акварельным светом; из шумного северного моря, изрытого сверкающими сполохами и уходящего под горизонт; из клещей далеко выдавшихся в море мысов и из самого неба, такого ярого от света, что хотелось закрыть глаза. Но и сквозь сомкнутые веки небо казалось сгустком живоносного горячего света, заполняющего все клеточки их обнаженных тел.

Никто из троих не испытывал никакого смущения от своей наготы — Евгений отметил в закоулке сознания, что как раз это и было правильным: лежать обнаженными и любезно беседовать, — дул ветерок, пошумливало море, посвистывали стержни жесткой высокой травы под береговым увалом, тени летящих чаек наплывали на них и уходили в сторону. Их собственные голоса напоминали птичье воркотание, они не только понимали друг друга, но и обменивались замечаниями с чайками и с небольшим беспородным псом с вислыми ушами и съеженным куцым хвостом — он сел поодаль и деликатно поглядывал на них, временами отводя морду в сторону. Как и всех остальных псов в поселке, его звали Тобиком, во всей его заостренной к носу морде, в его темной шкуре — такой темной, что не отражала солнечных лучей, отчего он, беспородный, казался силуэтом своим схож с диковинным существом из иного мира, — было что-то вещее, звериное, инопланетное. Когда он поворачивал морду в сторону лежащих, донышки его глаз светились золотистым светом.

Евгений был внутренне согласен с тем, что везде свет, и не хотел темноты. Свет казался ему естественным и правильным, никогда не прекращающимся. Неважно было искать причину света: свет был, и этого казалось достаточно. Они трое и сами светились нежными розовыми телами, лучистые зайчики света от их глаз прыгали по гальке. Свет вибрировал и — слышно было — звенел тонким музыкальным звоном: дринь-динь-динь…

С тревогой, опахнувшей его во сне, Евгений вспомнил, что женщину зовут Виталией и что она была его женой. Однако почему «была»? Она по-прежнему его жена, и это после их свадьбы они лежали на берегу моря и пили из широкогорлых бокалов что-то темное и тягучее, похожее на нектар, и бокалы не падали на гальку, оставленные рукой, а невесомо зависали в воздухе. Место, где они тогда жили и где поженились, и теперь никуда не исчезло и находится на севере. И сейчас, как и тогда, называется Оссорой. В этом названии тоже было что-то мелодичное: он силился вспомнить, что оно означает в переводе с корякского языка, но не мог вспомнить.

И это короткое напряжение памяти как бы расцарапало полотнища отовсюду льющегося света, который был — он чувствовал это всем своим сердцем — полнотой осуществленного счастья. Полноты его хватало на всех и на все: и на его друга, который теперь жил в другом городе, на жену, на пса, на чаек, на море. Чайки ничуть не раздражали Евгения своими плачущими криками и стенаниями. Сам себе он казался легким, прозрачным, испускающим свет и, кажется, воспарял в стаю чаек.

«Сынок, не упади!» — вдруг ясно послышалось ему. Он растерянно приподнялся на локте и оглянулся. Голос матери звучал рядом, и в нем слышалась мольба.

Он увидел себя, трехлетнего, сидящим на ветке яблони в деревенском саду. Он тогда утек из-под пригляда старшего брата — тот, усердно пыхтя, волок по земле деревянную лестницу, — чудесным образом вскарабкался по стволу яблони, сел на толстую ветку и стал разглядывать крохотный мир между стоптанных лепешками сандалий. Внизу, не замечая пропажи сына, мать полола картошку — она тогда была молодой, дородной, красивой, с округлым лицом и прямыми русыми волосами, перехваченными по лбу легкой косынкой в горошек, — из сухих веток брат строил игрушечный шалаш, среди стеблей картошки бродила пестрявая курица, на которую мать замахивалась тяпкой и тщилась согнать с огорода, — курица вскрикивала, всполошенно трепыхала крыльями и отлетала в сторону, а потом молчком возвращалась на прежнее место. Внизу было столько непонятого, интересного и значительного, что Евгений не выдержал напора непонятного, распирающего его восторга и ликующе закричал: «Гля-а!» Чем себя и выдал.

Мать скрыла первый испуг, послала брата за лесенкой, а сама стала внизу под Евгением и начала его ласково уговаривать, чтобы он, значит, крепче держался на своей ветке до возвращения брата, и чтобы его подхватить, если сорвется. Евгению было так радостно от ее с братом переполоха, оттого, что ему уделили столько внимания, что хотелось отпустить ветку и воробышком слететь на руки матери, но удерживали тревога в ее голосе, да и от высоты меж лопаток возникал щекотно-ознобный страх.

Тогда все завершилось благополучно: брат, кряхтя, приставил лестницу к стволу яблони, забрался по ней на ветку, на которой сидел Евгений, спустил его по ступенькам, придерживая за ворот рубашки, а внизу рьяно отпустил пенделя, на что Евгений обиделся и толсто, вымученно заревел.

Давно было и забылось, но вот голос матери вдруг всплыл из глубин памяти на сверкающую поверхность сна, и его не заглушил даже настойчиво дребезжащий звук колокольчика.

И как только вспомнилось — море и небо начали медленно тускнеть, хотя все еще источали очень яркий свет, чайки обернулись большими серыми городскими воронами, Тобик посмурнел и припонурился, отворилась во сне скрипучая железная подвальная дверь, обросшая шубой сыпучей ржи, в клубах сизого удушливого пара появилось лицо небритого человека в оранжевой путейской робе, лицо с длинным, забавно обвисшим «уточкой» носом, с бесцветными глазами навыкат. Человек моргнул на уличный свет, заметил Евгения, останавливающим жестом поднял руку с зажатым в ней газовым ключом и повел головой на кадыкастой шее, как бы приглашая Евгения в подвал. Там у него среди труб в закутке стоял деревянный лежак с кишащей кошачьими блохами телогрейкой, на которую он опрокидывал легкомысленных девок с округи — была целая очередь этих девок, — была страшного цвета тумбочка, где таились початая бутылка водки и щербатый залапанный стакан с черным в темноте подвала дном. И уже услышал его обычную присказку, которую никогда не удавалось дослушать до конца: «Как-то отрубаю я в подвале стояк. И подходят ко мне два кента. Я посветил фонарем: у одного рука в кармане…»

Звон колокольчика стал нестерпимо назойливым. Он злобно высверливал черные каверны в сверкающем облаке сновидения. Евгений застонал, сопротивляясь наступающему пробуждению, страдая, изо всех сил сжимал веки и всем существом рвался обратно в свет.

Но там уже все угасло и не пускало в себя, а веки встревожил иной — тусклый брезжущий свет.

Он открыл глаза. Свет с улицы пробивался сквозь щель оконных штор в комнату, где он спал, как под крышку гроба, но освещена комната была иным, мертвым светом циферблата электронных часов с мигающей точкой индикатора. Часы показывали девяносто два часа восемьдесят шесть минут.

Господи, чье это время! — мелькнуло у него. — Может, я уже умер…

Его ознобило мгновенным ужасом. Еще с минуту он таращился на табло, пытаясь сморгнуть с циферблата потустороннее время, однако лукавый глазок индикатора продолжал вкрадчиво ему подмигивать.

Скорее всего, ночью отключали электричество, настройка часов сбилась, потому и будильник не сработал. Зато на вторых часах, батареечных, со стрелками — была половина восьмого утра. Этот будильник размером с два спичечных коробка был страшный горлопан и с минутными перерывами мог динькать целый час: и мертвого поднимет.

Евгений протянул руку, чтобы придушить новую трель, рука казалась тяжелой и длинной, но до будильника не доставала. Полежал еще несколько мгновений, чтобы вспомнить, зачем он здесь и что делает, и, еще не остывший от видений чудесного сна, как будто цеплялся воображением за его остатки, тянулся обратно в бредовое состояние, где все было пронизано слепящим светом и где так покойно былось и так легко дышалось. Ведь давно ему не снилось море: с тех самых лет, когда он переехал с побережья в сухопутный город, в котором и теперь живет.

Будильник часто заверещал — дринь-динь-динь, дринь-динь-динь — и пришлось-таки встать и поскорей прихлопнуть его. Из-под одеяла на пол свалилась мягкая игрушка — медвежонок панда, черное с белым — любимая дочкина игрушка, которую ей подарили американские самаритяне в московской больнице после очередной операции.

Евгений посидел у стола, дрожащими пальцами раскурил сигарету, голова туманилась тяжестью, колени судорожно ходили, по голой коже струился оброненный с сигареты пепел, но Евгений не чувствовал его жара.

Голубел зев разрытой постели, в свете циферблата кожа казалась зеленоватой, но постепенно свет тусклого предзимнего утра растворил в себе холодную неоновую гарь, и вот за балконной дверью сквозь щель штор в утреннем тумане обнаружилась стена дома напротив — в корзинах балконов и с вывешенной на ночь бельевой сигнализацией. Столкновение с этой плавучей громадой казалось неизбежным, туман скрадывал и без того небольшое расстояние между домами. То там, то сям разгорались и гасли неяркие огни окон-иллюминаторов, пассажиры в каютах-квартирах пробуждались, ели завтраки, пили чаи, уходили на работу. Там, как и в доме по Косой улице, где жил Евгений, стучали двери, плакали дети, кашляли пожилые люди, взвывала лебедка лифта, за стеной слева, в квартире соседнего подъезда, на полную мочь по телевизору заревел Дима Маликов.

И вот из тумана проступил и балкон последнего — девятого — этажа — открытая небу площадка, на которую каждое утро, как на вахту на капитанский мостик, выходил жилец углового подъезда, старый дед необычайных лет. Жека-сантехник рассказывал о нем, что ему перевалило за сотню. Был женат шесть раз и всех его детей — сынов и дочерей, внуков, правнуков и праправнуков народилось около трехсот человек — целый народ. Все его дети жили и в этом городе, и в других местах, рассредоточились в среде аборигенов и приняли их облик и образ их жизни. Когда дед ослабел головой, дочери забрали его из деревни доживать в городскую квартиру и были с ним строги, но одного не могли лишить его в череде стариковских сумасбродств — тяги к вахте на балконе. Он там стоял молча, держась за леера балконного ограждения, и смотрел вдаль — как бы в просторы бурного моря. Взгляд его чувствовался даже сквозь шторы.

Хотя что он мог увидеть с балкона девятого этажа: то же, что и Евгений из своего окна — стену дома напротив, слюдяной отсвет иллюминаторов, клоки утреннего тумана, сползающие с бетонного ребра дома, будто вода с форштевня идущего полным ходом корабля. Он стоял, ветер шевелил волосы, борода развевалась, и кто мог знать, что он видит оттуда и понимает ли что в этой жизни, или она осталась для него тайной за семью печатями… Нет, нельзя так долго жить, не каждый выдержит и захочет сокращения сроков…

Что-то деда сегодня не было видно.

Тут вспомнилось, что сократили как раз его, Евгения. Вчера утром на планерке вручили трудовую книжку. Никакой неожиданности это не представляло, о сокращении было объявлено заранее, однако после планерки Евгений почувствовал неудовлетворенность с оттенком неясной обиды на судьбу, поспешил домой и завалился досыпать. Эта неудовлетворенность потом и привела к тому, что завелся. Сперва навестил Жека-сантехник с вантузом наперевес: проверял, из какой квартиры заливает каналья. Он был по работе всюду вхож, везде терся, знал все обо всех в своем микрорайоне, имел уклон в философское осмысление жизни — видно, соприкосновение с изнанкой человеческого существования неизбежно подталкивает к такому осмыслению, — и даже имел принцип, который выражался девизом: «Не надо грязи!» Жека проникся пониманием, бросил вантуз в прихожей, сбегал к себе — кажется, в подвал — и вернулся с початой бутылкой водки. Этих бутылок водилось у него несметное множество и все почему-то были початые, как будто Жека проверял содержимое каждой из бутылок на наличие некоего чудодейственного эликсира, способного преобразить этот мир.

Эликсир кончился, Жека ушел искать каналью, а Евгений опять лег. Но лежал недолго: сосед в этот день почему-то не работал — а он был бригадиром сварщиков-жестянщиков — дернул ручку двери, и дверь, как это часто бывало, оказалась не заперта. Влез двухметровой тумбой — вес сто двадцать килограммов — и загудел, как в вентиляционную трубу: «Кому ты спишь! Сократили? Могу взять в свою бригаду. Предупреждаю: работа тяжелая, бетон таскать, но деньги будут. Плюнь! Завтра давай сходим в церкву. А по хлопке стопнем?»

Принес пузырь антидепрессанта, как он его называл — самостропного, вонючего, — закусывали редькой и лимоном, потом сваркой варили на его балконе силушку для «жигуля», силушка изнутри задымила, ее утопили в ванне с водой, но она продолжала долго и едко подымливать, пока сама собой не погасла. Добавили еще, и уже тогда Евгений стал запоздало думать, что надо бы остановиться, но не мог. Сосед уехал за получкой для ребят из своей бригады, а заодно и купить палку колбасы, но поехал не на своих «жигулях», потому что выпивши, а на рейсовой «тройке», и почему-то в больших домашних тапочках, хотя было слякотно и довольно холодно.

Затем опять вылез Жека в клубах удушливого пара и зазвал к себе в подвал. «Некогда остановиться и подумать о действительности, — жалился он. — А надо, надо бы остановиться и подумать. Отчего пьют русские сантехники? Никто в говно не хочет, держат нас, сантехников, а платить не платят. В квартирах кругом ковры, видюшники, а жилец необразованный: бросают в унитаз тряпки, кости. Все поплывет, конечно. Так я в подвале отрублю стояк канальи и воду, зайду в квартиру в своих сапогах и по ихним коврам ихним же говном — с поволокой, с поволокой. Нате вам, лидеры! Мол, я тоже приколистый. Хотя знаю где-то, что не прав, не надо грязи. Русский сантехник от обиды пьет. Когда вникнешь — несправедливо все устроено, как ни крути. Это только кажется, что вода всегда сверху вниз течет: а из фонтана и канальи она — вверх…»

Он потрясал своим жутким стаканом, на дне которого, кажется, за многие годы пользования осела вся винная и водочная муть, осела и откристаллизовалась чудесным рубиновым камнем.

После Жеки Евгения потянуло с Косой улицы через яблоневые плантации в соседний Западно-Восточный микрорайон к товарищу. Он жил в академической пятиэтажке рядом с доцентами и кандидатами, и у него как раз сидел один пожилой в очках с такими могучими линзами, что видны были только огромные зрачки. При такой слабости зрения он покусился прочесть карманную Библию с ее микробным шрифтом, но судя по всему — разбирал только заголовки. Рассказывал что-то о Моисее в пустыне, о пророках. «Все знают, что Библия заканчивается Апокалипсисом, откровением о конце света. А начинается книгой Бытие. Слышите: Бытие-э-э. В ней продают первородство за чечевичную похлебку, брат из зависти убивает брата. Самое важное всегда в начале. По-настоящему человека изменяют не перетряски общежития, не революции, а внутренняя решимость излучать свет. И самое страшное для него — Бытие. Каждый год изо дня в день и до скончания сроков — вот какой ужас Господь для человека придумал».

Хотелось поплевать на стекла его очков и протереть рукавом, чтоб разбирал дальше. Домашнее вино у товарища, буркающее в пластмассовом контейнере, еще не дозрело, пришлось идти гонцом до ближайшего магазина, принес вино с названием «Прометей», и приняли еще. Что-то Евгения тревожило все это время, но не проблема безработицы, нет. Когда уходил, очкастый напутствовал его пророчески: «Ступай, да не преткнешься ногою твоею о камень».

Евгений ушел с зыбким ощущением потери и по дороге хотел завернуть к каким-то девкам, однако вспомнил, что никаких девок нет, да и не нужны ему девки, что он верен своей Веронике, и не потому верен, что не хочет ничего другого, а потому что врать нужно будет, врать же при дочке не хотелось, да еще после ее операции. Операция некстати откладывалась из-за того, что в предпоследний перед уездом в Москву день дочка засопливела, хотя все лето и всю осень хотя бы раз чихнула. Операцию отложили по анализам, а тут еще справка понадобилась для бесплатного лечения.

Из сада выходя, Евгений остановился, показалось — кто-то прятался за стволами яблонь. Ну, давай, — приказал он невидимому супостату и подобрал с земли корягу. Никто почему-то не вышел, Евгений стал мучительно вспоминать, почему подумал о жене как о Веронике, когда ее звали Виталия. Откуда тут, в саду, взялась Вероника, он сообразить не смог и двинулся по смутным ориентирам домой.

Соседа с колбасой не дождался, поел хлеба, запустив на ломоть лужицу постного масла и обсыпав его крупной солью, хотя где-то в углу сознания затаилась мысль о том, что хлеба есть было нельзя.

Евгений закурил еще сигарету, силясь расставить вчерашние события в той последовательности, как должно было. И после того, как еще раз подумал о хлебе с постным маслом, все, наконец, связалось: и хлеб, и трель будильника, и боль на глубоком вдохе. К девяти утра Евгению нужно было в поликлинику на эндоскопию желудка. Ради чистоты пробы нельзя было есть вчерашним вечером и сегодня ничего с утра. Тянул-тянул с этим желудком и в преддверии сокращения — да и жена с дочкой уехали в Москву на операцию — записаться на эндоскопирование, теперь можно и обследоваться и выяснить, отчего болит на глубоком вдохе.

Значит, вчера еще был в памяти, если помнил о хлебе и будильники поставил на полвосьмого утра.

Даже чаю не пить. Медленно оделся, умылся, почистил зубы, причесался — ежедневная пытка, которую в последнее время обходил: да и разве можно было представить себе что-то более уныло-обязательное, чем утренний туалет. Одна мысль об этом вызывала невольное содрогание. Из зеркала на него смотрел чужой человек с лицом землистого цвета, на котором стояли безжизненные зрачки глаз.

Деньги, деньги… Где денег взять. Последние деньги он отправил третьего дня жене в Москву с проводницами поезда — бутылка шампанского сверху. Позвонил, предупредил, что надо забрать. Зря вчера пил с соседом на халяву, ведь была привычка добавлять за свои, или ставить в свой черед. Мужик не может пить все время на халяву, теряет самоуважение. Нужно сегодня найти на бутылку хотя бы, чтобы долг ликвидировать. Однако выходное пособие задержат на месяц, не меньше, а до того надо же как-то вытянуть. Бетон таскать с такими болями неразумно, болело всегда и только после выпивки боли затихали на короткое время. Но Евгению проще одному, а вот Москва деньги пожирала. Жена всю прошедшую неделю дочку подлечивала, горло ей полоскала, по анализам выяснилось также, что в крови железа для операции не хватает — и откуда в крови железо! — и дочке нужно было употреблять что-то с железом: курагу, сушеный виноград, а это все на рынке, а на рынке все дорого. Нужно у кого-то занять…

Кстати, вот зачем он ходил к товарищу в академический дом — хотел денег найти. Евгений и раньше занимал у него понемногу, ибо тот сам не работал семь лет, ухаживая за престарелой матерью, и жили они на зарплату жены и на пенсию его матери. Так занял у него или нет? Скорее всего забыл, потому что нигде ничего не было денежного, ни в паспорте, ни в шкатулке на книжной полке.

У соседа занять? Но на нем три души малоработные: теща, жена, младшая дочь. Вчера спросил у соседа о внучке. У соседа месяц назад родилась первая внучка, родилась тяжело, через кесарево. Старшую дочь из роддома-то выписали, внучку же стали перепрятывать по разным больницам: что-то повредилось у нее при родах, кровь изнутри шла. «Лучше бы ты меня не спрашивал о ней! — сосед так расстроился, что глаза у него намокли. — Пускай меня Бог лопатой убьет…» Значит, теперь на нем старшая дочь со внучкой, да и зять, хотя и работал, что по нынешним временам и то находка, однако собственным углом еще не обзавелся. Итого шесть человек, да сосед сам седьмой. Хорошо, что унынию не поддается, есть в нем несгибаемая жила.

Нет, сосед отпадает. Что-то другое нужно. А если украсть? Другие крадут и ничего. Чем больше крадут, тем меньше на это обращают внимание. Милиция на кражи давно плюнула и дел по кражам не заводит — висяк. Даже если докажут, что ты украл у того-то и столько-то и это видели такие-то, — девяносто шесть лет пройдет. И чем ты приколистее — скажем, генерал в лампасах и сплавил танковую дивизию в Японию на иголки, — так на тебя любая фемида весами махнет. Миллионы тонн нефти, булыжники алмазов, титан, вольфрам, чистая медь — вот что котируется. И все за рубеж, за границы страны, у которой уже и название продали. Кажется, раньше она называлась Россия, но трудно сказать… Здесь теперь такой зверь орудует — инфляция. Деньги тощают на глазах, и если вчера на них можно было купить палку колбасы, то сегодня тех денег уже и на бутылку водки не хватает.

Но только украсть нужно много, чтобы сразу не хватились, и в один день, потому что нужно-то срочно. Но где и у кого? Не будешь ведь лазать по дамским сумочкам в автобусе. Да и какие дамы нынче имеют много? Те самые, которые делятся на дам. Ночью киоск ломануть? Опять же, ночью денег в киосках не держат. У соседа украсть?

Или, может, убить кого? Не человека, так хоть собаку… Однако какой прок от собаки, что у нее — деньги под шкурой зашиты?

Евгений судорожно вздохнул и схватился за голову: как скверно все, как гадко он сейчас думал! Что с ним происходит?

На эндоскопию нужно было что-то с собой брать. Не мог вспомнить что, даже вернулся с порога в квартиру, пробовал сосредоточиться, однако не случилось… Спустился по лестнице и вынырнул из неосвещенной пещеры подъезда на серый свет дня, едва не наступив на мертвого голубя, валявшегося кверху лапками на ступеньках подъезда.

Народ тянулся с Косой улицы, с переулка Ефимкина, со всех остальных улок и переулков Северо-Южного микрорайона к конечной остановке «тройки». На бетонных столбах у павильона остановки еще тлели желтой окалиной ртутные фонари. Когда в ночной тьме нужен бывает свет, его периодически отключают по непонятным причинам, днем же горит вволю. Так было заведено в стране, которая раньше называлась Россия. Это было заведено давно и неизвестно кем.

Да: когда Евгений проходил мимо оборжавевшей дверцы подвала и заметил на ней замок, то вспомнил, что пили с Жекой, конечно, не в подвале, а у него в каптерке на первом этаже, среди кучи задвижек и мотков каболки. Ни один уважающий себя сантехник не станет пить в подвале, разве что нож к горлу, а Жека еще себя уважал.

С конечной остановки видны обширные сады. Микрорайон расширялся в сторону садов. Яблони корчевали и стаскивали бульдозерами в свалы на краю оврага. Огромные лежбища яблоневых костей щетинились ломаными корневищами и воздетыми к небу сучьями. Дома, подплывшие впритык к этим рифам, слепо посверкивали окнами, в которых отражалось низкое оловянное небо. Евгению было всегда боязно смотреть в ту сторону, где безмолвно погибал сад.

После того, как первые снега объяли город и сошли полой водой, и после недавних ночных первых морозцев, оставлявших утром на лужах белые хрусткие чешуйки льда, деревья сохранили листву, а тополиная аллея на обочине шоссе еще упрямо зеленела. Вообще осень затянулась не по времени, дожди уже не крапали, а снег еще не держался на моклой земле. Хотелось зимы и даже свирепого холода, чтобы приморозило хляби, прочистило атмосферу, подмолодило небо и замедлило бестолковый ход этой непонятной жизни.

На остановке было черно от народа. Клубился и плыл в воздухе сигаретный дым, доносились разговоры. Сочлененный автобус «икарус» тронулся по разворотному кругу, волоча за собой лоскуты тумана и черное облако выхлопного дыма, и, будто шлюпка с челноком на буксире, подошел к пирсу остановки и приткнулся к людской стенке. За ветровым стеклом автобуса стояла табличка с номером маршрута — «единица». Евгений удивился, ведь это был совершенно другой маршрут. Однако толпа, колыхнувшись, понесла его в автобус, и, когда заминала Евгения по ступенькам трапа в салон, он успел заметить боковой номер — «тройку». Из улиц продолжали набегать люди и давили сзади. Челнок грузнел и оседал все ниже, угрожая зачерпнуть бортом водицы из осенней лужи. Пневматика дверей зашипела, но створки не закрылись, ведь в автобус продолжали давиться люди, автобус тронулся, его догоняли на ходу и висли на дверях.

Скорее всего, водитель ошибочно поставил табличку прежнего маршрута. Но куда: за ветровое стекло или у боковой двери? Взяло сомнение — если автобус с середины маршрута пойдет как «единица», придется пересаживаться. В конце концов водитель должен объявить о принадлежности автобуса к маршруту, когда станет озвучивать остановки; Евгений почему-то был в этом уверен.

Однако остановок не объявлялось, хотя внутриавтобусная трансляция работала и в динамиках слышалось верещание помех. Выхлоп дизеля пробивался из-под плиты моторного отсека, в салоне витал вчерашний перегарчик и свежий утренний похмельный запашок, стало тяжко дышать, пока кто-то не догадался отвернуть верхний люк. Стояли плотно, как прутья в метле, и проехали три или четыре остановки не задерживаясь — больше все равно не влезло бы, — прежде чем Евгений заметил, что его притиснули к стоящей к нему спиной девушке в черном плаще и черной широкополой шляпке, которая все время сбивалась с ее головы. Несмотря на то, что женщины в Северо-Южном микрорайоне после тридцати одевались бедненько, среди молодых в моду вошли такие шляпки, которые придавали им загадочный и драматический вид. Евгений попытался как-нибудь повернуться боком, чтобы не смущать барышню, — а он почему-то подумал, что она смущается таким тесным соседством, но не ропщет по причине общей участи ездить в тесноте, — но был так припрессован к ней толпой, что отказался от своей попытки. Он чувствовал сквозь ткань плаща жар ее округлостей, украдкой рассматривал близкое, слегка повернутое в сторону удлиненное ее лицо, с волнистой линией носа, карим глазом, вздернутой пунцовой губкой с проступившими на ней росинками пота, и ощущал тонкие запахи ее духов и тела.

Как вдруг заметил с ужасом, что ничего не чувствует от соседства с загадочной барышней в черной шляпке, не только малого трепета, но даже и собственной тяжести, так объяснимых в его положении. Неужели все кончилось, и уже никогда ничего у него с женщиной не будет!..

— Чего стогонишь? — Сбоку к Евгению была притиснута пожилая женщина, очевидно, недовольная толчеей. — Еще стогонит, смотри-ка.

К чему относились ее слова, Евгений не понял, как не слышал и своего случайного вздоха, больше похожего на стон. К тому же его скоро отвлекло движение человека, притиснутого справа. Тот сперва повел плечами, как будто просыпаясь, потом упер локоть в бок Евгения и стал медленно драть его ребра углом локтя, вытаскивая наверх руку с зажатыми в ней газетами. Таким же образом он освободил вторую руку и начал раскладывать газеты на спине стоящего перед ним мужчины. Все, кто находился рядом и сзади, вытянули шеи и вместе с этим человеком стали читать его газеты. Одна называлась «Очень хорошие новости», другая — «Самая страшная газета». На первой полосе в ней была напечатана отрезанная голова мужчины восточного типа, недавно обнаруженная в мусорном ящике в Северо-Южном микрорайоне, — скорее всего, результат чеченских разборок. Эта же голова помещалась на первой полосе и другой газеты. Голова лежала на столе спокойно и с достоинством — как живая. Это произнесла женщина слева, а кто-то сзади прокомментировал:

— То ли еще будет.

Человек не обращал внимания на реплики, юрко переворачивал страницы, что-то разыскивая, пока не остановился на рубрике объявлений. Евгений заглянул сбоку в газетный лист: «Видеосъемка свадеб, тараканы исчезнут раз и навсегда, способ выведения лишних волос, пропала собака, продается автомобиль ЗАЗ на запчасти с тумбочкой и умывальником на 15 литров, потерялась собака, жизнерадостная блондинка познакомится с мужчиной не старше 45 лет с целью серьезного продолжения знакомства, остеклим балкон, мужчина 60 лет ждет хозяйку в деревенском доме, эффективно от облысения, не жадного мужчину до 50 лет ждут восхитительные воспоминания от встречи с молодой девушкой без комплексов…»

Человек спрятал газеты где-то внизу, потом опять повел плечами и извлек сперва одну руку с зажатыми в ней деньгами, затем другую и принялся считать деньги опять-таки на спине терпеливо стоящего перед ним мужчины. Купюры хрустели так громко, что слышно было во всем автобусе, а может, и на улице. Все, кто находился сзади и рядом, снова вытянули шеи и начали считать деньги вместе с тем человеком. Всего оказалось двадцать девять тысяч шестьдесят с копейками рублей: пять купюр по тысяче, двадцать бумажек по пятьсот рублей, две бумажки по пять тысяч, еще три по тысяче, остальное мелочь. Хватило бы прожить месяц, если сильно экономить, машинально отметил Евгений. Человек же, закончив пересчитывать деньги, сжал ладонь с деньгами в кулак и обратным порядком стал затискивать руку вниз, а управившись, затих и удовлетворенно прикрыл глаза.

Некоторое время все ехали молча, каждый по-своему переживая и обдумывая увиденное. Евгению сцена со счетом денег в автобусе, нагруженном людьми, показалась изыском.

Вспомнил, почему Вероника, а не Виталия. Потому что Асель, а не Анна. Их с женой дочку звали Анной. В том захлебывающемся слезами телефонном разговоре с Москвой жена рассказала, как по справке из больницы на Можайском шоссе, где Анне должны были делать операцию, она поехала в министерство здоровья к какому-то заму министра за разрешением на бесплатную операцию — лицевые и челюстные операции дороги, их делают за миллионы мафиози и стареющие актрисы, — в справке была, как и полагается, Анна, а разрешение выписали на Асель. Секретарша зама холодно объяснила жене, что именно так она прочла имя дочери в справке, и чтобы там, в больнице, писали бы отчетливее, а не мазали каракули. Как будто нельзя было спросить у жены, как зовут Анну. Пришлось с этой Асель возвращаться в больницу, но в больнице как-то обошлось, были другие заботы. И никто не подумал — ну какая Асель может жить на Косой улице Северо-Южного микрорайона их города! Еще Нюрка куда ни шло.

Когда сделали рентген, выяснилось, что вилочковая железа увеличена. Стали искать прошлогодний снимок, чтобы сравнить и сделать вывод, и не нашли. Согласились с тем, что необходимо заключение иммунолога: он это заключение сделал заблаговременно, однако вчера уехал по телеграмме от родных куда-то под Сызрань. Стали искать по телефону иммунолога под Сызранью, но не нашли и иммунолога. Его возвращения нужно было ждать не раньше понедельника, и жена уже смирилась с тем, что будет потеряно еще несколько дней, — а ведь ее отпуск, подгаданный под операцию, неутомимо приближался к своему окончанию, — как вдруг где-то в палке макулатуры, предназначенной к сдаче в архив, отыскался старый снимок и выяснилось, что и в прошлом году вилочковая железа была увеличена, а значит, патология отсутствует, и возражений к проведению операции тоже нет. Как раз в это время Асель кашлянула и провела рукой под носом, переполошив врача в приемном отделении: неужели она у вас опять простыла, а это у нее не сопельки?

И так все шесть лет ее жизни. Шесть лет, шесть операций, а конца им не видно. Она уже умненькая, Асель, и задала однажды тот со страхом ожидаемый вопрос: «Почему я такая?» Что было ответить ей, у которой любимыми словами были «светленький, как солнышко»?

Автобус, наконец, где-то затормозил, кто-то выпятился наружу, кто-то еще пытался влезть на освободившееся место с молочной флягой в руке — фляга эта не вошла в автобус и ехала потом снаружи бесплатно, — а Евгений поверх голов стоящих людей выглянул наружу. У остановки отблескивала большая мелкая лужа с белыми кирпичами, набросанными по ней для прохода с сухого тротуара к автобусу, и на этой пунктирной линии прохода, изогнувшись, стояла женщина и тянула через голову то, во что она была одета — то ли толстый широкий свитер, то ли вязаное пальто. Причем стояла не на кирпичах, а в воде рядом с кирпичами, в собственных то ли калошках, то ли полусапожках, и даже на цыпочках внутри них. Очевидно, обувь соскочила с ее ног, когда она пыталась пройти к автобусу. Евгений силился понять, для чего она еще и снимает через голову одежду, казалась диковинной ее страдальчески изогнутая фигура, будто женщина раздиралась на две половины. Двери со вздохом затворились и отрезали от взглядов эту странную картину.

Евгению казалось важным не упустить событие, не дать ему выскользнуть из зыбких объятий памяти необъясненным, ибо если пустить все на самотек, не замечая происходящего вокруг, не придавая ему должного истолкования, то действительность, в свою очередь, окутает его, Евгения, туманом такой неопределенности, что ему останется только свихнуться. А этого не хотелось.

Еще две остановки Евгений думал об этом. А уже чуть посвободнело, пассажиров больше сходило на остановках, чем садилось в автобус, и можно стало отодвинуться друг от друга… Девушка в шляпке повернулась к Евгению и посмотрела на него с издевкой и, как показалось Евгению, с неприкрытым разочарованием. Евгений попытался улыбнуться и независимо поднял подбородок. Барышня хмыкнула и сошла на ближайшей остановке у аптеки.

— Позвольте, милостивый государь!

Из раздавшейся толпы по проходу к двери двигался так причудливо одетый человек, что от него буквально шарахались. Евгений отметил на нем высокую блестящую шляпу с расширяющейся кверху тульей — кажется, шляпа называлась цилиндром, — длинный черный смокинг с завившимися в движении фалдами, рукой в белой перчатке этот… господин держал витую массивную трость с набалдашником в виде львиной головы с раззявленной пастью. Этой тростью со львом джентльмен поправил на ходу алмазную брошь, которой был заколот его галстук. Евгений решил, что брошь была именно алмазная, она испускала такие пронзительные блики света.

Джентльмен величаво сошел на остановке и завернул к длинному черному, блестящему автомобилю, больше похожему на лакированный грузовик, чем на лимузин, который стоял перед поворотом на остановку. Номер автомобиля был куда как приколистый — четыре нуля. От пивного ларька, уже открывшегося в это раннее время, смотрели во все глаза, как из-за руля выскочил шофер и отворил перед джентльменом широкую дверцу. Затем автомобиль плавно тронулся, быстро обогнал автобус и, сверкая темными зеркальными стеклами, скрылся впереди.

Евгений посмотрел на окружающих его в автобусе людей — особенно внимательно на того, кто пересчитывал деньги, но, к своему удивлению, не обнаружил на их лицах никакого интереса, будто подобные джентльмены каждое утро ездили на автобусах с Косой улицы. С какой стати ему давиться в автобусе, если его ждал такой автомобиль? Да и на конечной остановке его не было заметно. И переодеться в автобусе он не мог. Кстати, кто он такой? Даже если мафиози и его в автомобиле ожидала малолетняя любовница, все-таки нацепить алмазную брошь на Косую улицу — это ж никакого такта.

В конце концов Евгений решил, что ему примерещилось. Он провел ладонью по лицу и с силой надавил на глазные яблоки и помассировал веки. Туман в голове не рассеивался, сердце глухо и одиноко бухало в груди, временами как бы замирая и даже останавливаясь, и Евгений с непонятным самому себе интересом вслушивался в его неровное и одновременно упорное машинное существование.

Между тем автобус выехал из бетонных каньонов микрорайона на узкое шоссе, разделявшее старую и новую части города. Шоссе было перегружено, к светофорам приближались в шесть-семь приемов, движение замедлилось и пассажиры стали нервничать.

Женщина в изломанной страдальческой позе среди лужи стояла перед внутренним взором Евгения, и он не мог отвязаться от этого видения. Хотелось запоздало заглянуть в лицо женщины и узнать по выражению глаз, отчего она так мучилась. Ведь нужно найти объяснение факту, который, при всей своей случайности, не мог же произойти где-то за пределами поля зрения Евгения. Что-то было еще во всей той картине на остановке зловещее, притягивающее своей полной необъяснимостью. Но что?

— Воздержитесь от вопросов, ваше сиятельство, если болит голова!

По-левитановски поставленный сочный голос пророкотал из динамиков трансляции. Евгений привстал на цыпочки и поверх голов попытался разглядеть обладателя этого необычного голоса: ему показалось, что за рулем «икаруса» сидел кто-то в оранжевом жилете. Но нельзя сказать наверняка, было далековато, к тому же нехватало света.

— На этом свете еще дел хватает! — тот же голос, сопровождаемый легкой вибрацией отзванивающих оконных стекол, как бы гордящийся своей силой и красотою тембра — даже виртуозно и с некоторой спесью проработал это свое «…а-а-ет!» — понесся из динамиков. — На кой хрен я туда попрусь, вы же видите, какая интенсивность движения.

Шофер отвечает кому-то на его просьбу ехать быстрее, догадался Евгений. Микрофон же у него не выключен. Однако шоферов с таким голосом не бывает, ему только в опере петь. И лучше бы он использовал этот микрофон по назначению, остановки объявлял. Никто не знает, по какому маршруту идем, по «тройке» или по «единице». Если передняя часть автобуса до места сочленения пойдет по «единице», а задняя, где стоит Евгений, по «тройке», то ему того и надо. А если наоборот?

После некоторого молчания и общей тишины в автобусе голос из динамиков у следующего светофора опять потряс салон:

— Спешу разуверить вас в подобных упованиях. Неугасшие надежды разъедают душу вернее тлетворного яда!

И не все еще русские сантехники выдохли, как травленые тараканы, жив еще русский сантехник! Некстати, как продолжение фразы из динамиков, вспомнилась вчерашняя Жекина тирада. Она где-то в подкорке хранилась, а тут вырвалась.

Был ли потусторонний голос? Публика в автобусе разделилась: одни недовольно морщились, другие посмеивались и переглядывались с интересом. Значит, голос звучал въявь. Скорее всего, шофер в минуты заминок у светофора не только огрызался на замечания пассажиров, но и читал какую-то книжку про графьев и повторял вслух полюбившиеся строки.

Слишком медленно едем. Может, перебраться в переднюю часть автобуса, она может неожиданно… Или сойти здесь и добраться пешком, тут всего две остановки?

Дверь неожиданно пшикнула и растворилась, обладатель же замечательного голоса, будто предупреждая пожелание Евгения, довольно пророкотал:

— Вольному воля!

Евгений торопливо, боком спрыгнул со ступенек автобуса на землю вслед за несколькими другими пассажирами и испытал странное облегчение, как бы вывалившись из ловушки непонятного устройства. Но и на улице тревогой веяло от автомашин, от домов, проходящих мимо людей, от давящего низкого неба, сочащегося холодным оловом. Зачем это все? Евгений в смятении огляделся по сторонам в надежде отыскать хоть что-то, что могло привязать его к месту, где он почувствовал бы себя в безопасности, — хоть к какому-то ориентиру, к светоносной точке пространства. Но ничего не находилось.

К больнице нужно было вниз и вниз…

…Мимо церкви и старого неухоженного кладбища. Сквозь отверзтые проломы чугунной ограды видны были покосившиеся кресты и пирамидки, в сумраке зарослей топорщилась сухая полынная ость, на одном из полусгладившихся могильных бугорков из-под белой кучки наломанной яичной скорлупы, на расчищенной сверху бугорка лысине — Евгений даже остановился от неожиданности и вгляделся вновь, не решаясь поверить в это, — выбилась куртинка зеленой молодой травы. Евгения неудержимо потянуло к этой траве, под которой и успокоилось бы его волнующееся сердце. Это место в сумраке погоста казалось ему единственным местом в мире, куда он хотел бы спрятаться. И он еще долго бы стоял у пролома ограды, замерев, если бы его взгляд не перебрел с крестов и пирамидок на серый щербатый и влажный тротуар, на котором обнаружились непонятные светло-ржавые пятна. Кровь!

Осторожно ступая рядом с пятнами, Евгений шел и ждал, когда кровавая дорожка свернет в сторону, однако она вместе с ним приближалась к подъезду больницы — прямо к входной двери. Евгений смутился, стал у входа, сжав зубы и кулаки, и подумал — не вернуться ли… И все-таки вошел, преодолевая отвращение и страх.

Кровью были забрызганы панель у стойки регистратуры, прилавок раздевалки, а на кафельном полу натекла лужа, в которую уже кто-то успел нечаянно вступить. По коридору бежала с ведром и тряпкой уборщица замывать следы, направо от входа в одном из кабинетов кричали: «Йоду больше!», суетились и бегали люди. В кабинет заглядывали любопытствующие, там, видно, оказывали первую помощь, но тот, кому ее оказывали, не издавал ни звука, и нельзя было понять — женщина это была, или мужчина, старый человек или молодой, опасная у него рана или нет.

Евгений обошел кровавые разводы на полу, успокаивая себя тем, что где же крови быть, как не в больнице, и поднялся на второй этаж, где находился кабинет эндоскопии. Явился он вовремя, из кабинета как раз вышел пациент и назвал его фамилию.

После того, как анестезировали аэрозолем его гортань, выяснилось, что Евгений забыл дома большое полотенце, о чем его предупреждали заранее, при записи на очередь. Ассистентка уже собралась отправить его домой за полотенцем, но вторая женщина в белом халате — Евгений не знал, кто она здесь, и решил, что операторша, — нашла в столе мятую газету, пару бумажных салфеток и предложила их вместо полотенца.

Пока действовал местный наркоз, Евгений разглядывай кабинет, станок, на котором висели черные шланги с оранжевыми отметками «60 см», «80 см» и так далее, а в верхней части шлангов были утолщения с кнопками и окуляром. Операторша листала его медицинскую карточку, карточка была худой — не наболел еще — и было там, видно, мало интересного. Вот у других и карточки посолидней — некоторые даже на второй том перевалили, — и болезни, как на подбор.

У той же Ассль на седьмом году жизни такая интересная книжка — залюбуешься. С чертежами кардиограмм, реестрами диагнозов, с цветными кодаковскими фотографиями анфас. Ее болезнь легко фотографировать — такие болезни всем видны, их на лице носят, — и легко наблюдать за изменениями после операций. Вот на первой фотографии зашита одна сторона расщепленной верхней губы, вот на второй фотографии зашита другая сторона. Губа стала похожа на настоящую. Дети еще не знают о своей болезни и ведут себя перед фотоаппаратом по-детски: светленькая, с длинными, пушистыми, белыми, платинового оттенка волосиками Асель улыбалась в объектив слегка, загадочно — ну как бы Джоконда, и по ее искаженному гримасой лицу нельзя понять состояния Асель. Это только Евгений знал, что она именно улыбалась, а не плакала. Вот первая в ее жизни пневмония, на первом же месяце жизни. Асель забрали у матери на операцию, а какой у чужой тети мани догляд: их много, она одна, сквозняки гуляют, и, конечно, заболела. Вот желтуха, вот ветрянка, все как полагается. Да, у Асель все в порядке, а вот у него, Евгения, и неясно еще, что болит на глубоком вдохе: может, такое, что только кур смешить.

Сколько же крови в человеке, если капало всю дорогу и даже на кафеле лужа натекла…

— Действует наркоз? — спросила операторша, а когда Евгений кивнул, добавила: — За пользование японским аппаратом нужно будет заплатить девять тысяч восемьсот рублей, наш бесплатный. Что выберете?

Она с любопытством разглядывала его большими бирюзовыми глазами. Евгений разжал замороженную гортань и издал несколько звуков, из чего операторша поняла, что Евгений спрашивает о разнице.

— Разницу почувствуете, — неопределенно ответила она фразой из рекламы, а когда Евгений дернул плечом, как бы давая понять, что таких денег не захватил, ему предложили лечь на бок на ложе и расстелили на его согнутой руке газету и салфетки. Со стойки сняли шланг потолще — Евгений отметил, что такие шланги шофера с собой возят бензин сливать, — в рот Евгению вставили коробчатую распялку, на торце шланга вспыхнул свет, шланг ввели в гортань, где он во что-то уперся, вызывая рвотные спазмы, а потом стали проталкивать глубже и глубже, в самое нутро.

— Дышите глубоко и не волнуйтесь, — попросила операторша. Евгений скосил глаза на ее лицо.

Она смотрела в окуляр, приникла к линзе экранчика вплотную, в ее лице было что-то вперемешку: алчное любопытство со страстным отвращением, как будто там, в темных извилистых пещерах его внутренностей она увидела нечто такое, чего до нее никому видеть не приходилось, — и это так и было в действительности, — и узнала о нем, Евгении, такое, чего он и сам о себе не знал. И это увиденное повергло ее в ужас.

Ну и как оно выглядит? — хотелось спросить Евгению, однако не спросил, а беспомощно промычал во вставочку, распялившую его рот. Он судорожно вздохнул и сжал зубами эту распялку.

Мурчала в углу кабинета радиоточка, Евгений вслушивался в голос диктора, чтобы отвлечься от неприятных рвотных позывов и перебить прокатывающийся из желудка по пищеводу спазм. Придать свежий импульс реформам, просербская ориентация французского генерала из миротворческих сил в бывшей Югославии, упал очередной самолет с количеством жертв, бывший президент США… Рональд Рейган, больной неизлечимым недугом — старческим атеросклерозом, — чувствует себя превосходно, о чем и сообщил всем средствам массовой информации, ведутся интенсивные поиски исчезнувшего вертолета магаданского авиаотряда с золотом и старателями на борту, две тысячи суицидных попыток среди детей в девяносто третьем году, музыкальная пауза. Что-то дребезжаще-жестяное, вроде гоп со смыком, только на английском языке.

Евгений скосил глаза вниз и прочел название подстеленной газеты: «Передай другому», а на первой полосе была опубликована отрезанная чеченская голова.

Операторша еще немного пошуровала шлангом внутри Евгения, вызывая очередной рвотный спазм со слезами и кашлем… Евгений замычал и уже готов был вырвать из себя это… как она сама выпростала орудие пытки и немедленно села писать к столу, временами с любопытством поглядывая на Евгения. Еще две минуты ему пришлось откашливаться над раковиной и сплевывать скопившуюся желчь. А когда сел за стол рядом с операторшей и задал ей немой вопрос: ну, как? — она ответила, не поднимая головы:

— Жить будете.

Он мысленно продолжил: но не долго…

Наконец, рассмотрел ее как следует: и постанов ее головы, на удивительно гибкой шее, с потоком прямых русых волос, перехваченных по лбу пестрой шерстяной ленточкой, и ее округлое лицо, и все ждал взгляда ее светло-бирюзовых глаз с темной опушкой ресниц. Ему даже захотелось непреодолимо протянуть руку и ладонью ощутить теплоту и нежность ее кожи. В ее лице теперь не было ни того любопытства, ни того ужаса, что был раньше: она заговорила с ним спокойно и посоветовала посетить хирурга. Ходить с такими минами внутри, по ее мнению, не стоило.

Евгений ушел из кабинета эндоскопии с чувствами неприязни и симпатии одновременно: неприязнь, конечно, не оттого, что аппарат стоил большие, по его мнению, деньги, а оттого, что она, операторша, разглядывала у него внутри что-то такое — может быть, душу, — а говорила о какой-то кровоточащей язве и каком-то задубелом полипе, предвестнике рака, и симпатия оттого, что сама такая была — со светлыми бирюзовыми глазами и с цветной ленточкой в волосах.

Хирург, к которому шел Евгений, в это время рвался из кабинета мимо Евгения наружу: умер один из соавторов медицинской книжки — его даже долечить не успели, — и теперь хирурга вызывали в прокуратуру для дачи показаний. Однако вернулся, мрачно прочел заключение операторши и стал категоричен: немедленно в больницу. Молодежь склонна переоценивать свое самочувствие, а мы, дескать, насмотрелись на тех, кто спохватился, да было поздно.

Что из всего этого должно было следовать, Евгений не понял и помнил только то, что ему надлежало лечь в больницу, куда, конечно, не хотелось ложиться, да и ни к чему было… Может быть, только то обстоятельство, что в больнице у него появится возможность сосредоточиться и подумать о действительности, о недостатке чего горевал Жека-сантехник — и о чем думать никак не хотелось, — могло его как-то привлечь.

Время перевалило между тем за полдень. Наверх Евгений поднимался тяжело, с одышкой, внутри сердечной сумки трепетал и стремительно прокатывался по стенкам тугой теннисный шарик. Евгений остановился перекурить, отодвинулся к краю тротуара, чтобы не стоять на кровавых разводах на асфальте и чтобы не мешать идущим мимо. Вниз пробежал парень в куртке с поднятым верхом — бежал странно, враскачку, плечом вперед и вжавши голову в плечи.

Внезапно на бегу он остановился, сделал стремительный разворот, в два прыжка поравнялся с Евгением и схватил его за грудки стальной рукой; приблизив лицо вплотную к Евгению, он пробормотал с просительной интонацией:

— Слышь, мужик… Посмотри на меня, мужик, чего ты не смотришь? Хочешь, в торец дам?..

От него разило. Евгений инстинктивно схватился ладонями за его запястья, пытаясь сорвать захват со своей груди, но парень еще тверже сцепил пальцы и с прицельным любопытством наблюдал за его, Евгения, трепыханием. В зрачках его глаз бродил смурый туман. Вдруг выражение его лица изменилось, челюсть его отвисла, глаза округлились — в них даже появилось некоторое выражение — и, отпрыгнув от Евгения, он через мгновение припустил вниз, не оглядываясь.

Правильно советует Жека. Нужно сосредоточиться и подумать о жизни, нужно раздеть ее до сути, как капусту до кочерыжки. Об этом вот парне сразу ничего и не подумаешь, кроме того, что он ненормальный. А может, все не так, может, с ним что-то случилось, если пьет с утра.

Но чтобы подумать, нужны благоприятные обстоятельства, которых не было. Теперь же они появились, эти благоприятные обстоятельства. Во-первых, сократили на работе — как из жизни сократили, — во-вторых, в больницу кладут. В-третьих — и с этого надо было начинать — жена увезла дочку в Москву на операцию. Дома пусто и тихо. И темно. По возвращении можно как раз лечь и начать думать, сосредоточившись…

За короткий отрезок времени с Евгеггием — вернее, в его присутствии — произошло несколько событий, которым нельзя дать прямого истолкования. Их причина лежит глубоко в подоплеке общего движения событий, и какая-то пружина все время выталкивает эти события в поле зрения Евгения. Это не случайно. И ни с кем нельзя поделиться своими мыслями и сомнениями, иначе засмеют. Евгению видно то, чего не замечают другие. Ему нужно быть настолько вострым, чтобы своевременно отразить наскок очередного события, что нельзя ни на минуту расслабиться: вдруг на него снизойдет разгадка всего…

На остановке вверху он подождал автобуса. Пробки у светофоров рассеялись, автобусы шли обратно полупустые, но почему-то с других маршрутов, а «тройка» как в воду канула. Обычно автобусы во второй половине дня появлялись к четырем часам, чтобы загрузить микрорайоны возвращающимися с работы людьми.

Народ сновал вокруг Евгения, пересекал пространство перед въездом в ворота военного завода, дорогу перед идущими машинами, пустырь за остановкой, за которым начинался районный рынок. А за рынком и за горушкой, на которой располагался рынок, ступенчатыми горбами дымились Северо-Южный и Западно-Восточный микрорайоны, пригнетенные низким клубящимся небом. Микрорайоны казались Евгению северными сопками: они выглядели из долины настолько близкими, что рукой подать, а идти до них приходилось весь световой день.

Небо по-прежнему было низким, с зеркальными пролысинами, в которых отражались перевернутые дома, машины, дороги, люди. Опрокинутый мир вверху жил параллельной жизнью, повторяя то, что происходило на земле, только в отраженном виде: верх поменялся с низом, левое стало правым, а правое левым, падающее взлетало вверх, в небо, а взлетающее опадало на землю.

И надо всем этим, сперва негромко, потом все усиливаясь по мере приближения, зазвучал женский плач с такими горестными и безнадежными нотами, что по спине Евгения побежали ледяные мурашки. Люди в оторопи останавливались и вертели головами по сторонам, отыскивая глазами плачущую. Она шла по пустырю у рынка, одетая во все черное: Евгений отметил широкую шляпу с изломанным козырьком, затеняющую ее бледное чистое лицо с огромными остановившимися глазами, в которых стыли озерца слез, длинным тонким носом и припухшими губами в яркой карминовой помаде. В одной руке, повисшей вдоль тела, она несла черный плат с бахромой, ладонью другой прижимала к груди длинные черные перчатки. Она шла на Евгения, глядя сквозь него, — кажется, она ничего не замечала вокруг — и Евгений осторожно отступил в сторону, давая ей проход. Лицо ее, однако, не было искажено страданием, как ожидал Евгений, но напоминало театральную маску, крашенную мелом, и весь ее облик был так чист и светел, что Евгению даже примерещилось сияние над ее головой.

Плач ее переворачивал душу, люди замирали, застигнутые чужой бедой, что бродила среди них, ничем не прикрытая. Кажется, остановились машины, замерли на месте заводские дымы, зависли в своем черном лете вороны. Женщина удалялась, ее плач то стихал, то снова взлетал горестной волной и замирал опять, пока не прекратился и не стих совсем. И снова все медленно пришло в свое обессмысленное плачем движение и, набирая обороты, зашумело, засвистало и понеслось…

Так могла плакать только женщина, которая лишилась своего ребенка.

Полный необъяснимой тоски и с бьющимся сердцем, Евгений пошел было на Косую улицу пешком, но не прошел и двух остановок, как его догнала «тройка». Евгений сел в салоне и, слушая обрывки разговоров, которые доносились до него, продолжал думать о той женщине. Разговоры отвлекали его, мешали ему сосредоточиться.

Кажется, страна вокруг раньше называлась Россия. То есть, на самом деле страны не существовало, от нее осталось одно название, да и то на водочных этикетках. Аборигены ходили по улицам городов, жили в домах, сами не зная, к какому племени принадлежат. Исключая, может быть, только Жеку. И вместе с теми, кто поддерживал одних или других, делились на две части — фашистов и демократов. Вернее, так стали называться сейчас, а раньше делились на плохих и хороших. В других странах племена поумней и думают, как жизнь свою устроить, и в том немало преуспели. Наши только грызутся и ничего хорошего не делают. Вожди захватили власть и не хотят ею делиться ни с плохими, ни с хорошими. Вот если бы мы все были поумней и на выборах проголосовали за кого надо, то давно жили бы в изобилии — ведь у нас все есть, нужно только толково распорядиться нефтью, золотом и алмазами — и не надо было бы делиться ни на плохих, ни на хороших. Просто жили бы со здравым смыслом — и все. Тогда и страна бы появилась, а не одно только название, и то на водочных этикетках, и можно было бы уважать друг друга и ходить друг к другу в гости, и можно было бы нормально трудиться и отдыхать. Может быть, у нас стало бы не хуже, чем у них: там-то голуби на ступеньках не дохнут, сквозняков нет, везде пальмы и бананы.

Евгений тряхнул головой, освобождаясь от нашептанного кем-то в автобусе слухового наваждения. Оказалось, он задремал в дороге, автобус уже стоял на конечной остановке с открытыми дверями.

Евгений непроизвольно остановился у подвальной двери и почему-то вздохнул, заметив на ней висячий замок. У подвальной ниши сидел Тобик, он вскочил навстречу Евгению, приветливо помотал хвостом и опять сел в нескольких шагах от Евгения. Евгений остановился перед ним в тяжелой задумчивости, не соображая, что за пес сидит перед ним, откуда он взялся, почему донышки его медово-гречишных глаз золотисто отсвечивают и почему он деликатно отводит морду в сторону, избегая смотреть прямо на Евгения. Но не держит зверь долго человеческого взгляда, особенно если взгляд этот — сквозь чад хмельного угара, и особенно когда изнутри выболела всякая душа: шерсть на Тобике встала дыбом, пес глухо зарычал, вскочил и опрометью бросился за угол дома, будто за ним гнались.

Евгений посмотрел вверх, на низкое небо, которое снизошло на уровень девятого этажа их дома, и в серебряной блестке между космами облаков увидел обращенное к нему собственное лицо…

— Все, отрубил им стояки отопления. Соседи согласились потерпеть. — Жека подходил к Евгению в своей оранжевой жилетке и нес на отлете в руке газовый ключ. — Стояки отопления отрубил, чтобы холодно было, — объяснил он ничего не понимавшему Евгению и махнул ключом на дом напротив. — По левым двухкомнатным.

И, видя, что Евгений ничего не может понять из его слов — и действительно: зачем делать в квартире холодно, когда на дворе осень? — Жека громко, почти в крик, объяснил:

— Дед помер. Завтра хоронить. А пока из морга не привезли, я ему в спальне северный полюс устроил. Ну что: соточку подымешь?

Соткой сантехники по диаметру трубы называют стояк канализации, им часто приходилось поднимать опустившиеся стояки. Евгений не понимал, зачем ему нужно поднимать стояк канальи, он был полон непережитого страха после поездки в больницу, его медленно отпускала тоска, хотя по-прежнему колотила внутренняя дрожь, и было бы кстати сбить ее.

Жека уже откровенно щелкнул пальцем по горлу, напоминая о подтексте предложения. Евгений же вспомнил, что настроился по возвращении сосредоточиться и подумать обо всем: о действительности, о его бытии в этой действительности. Это было смертельно необходимо, чтобы не опуститься, ибо если своевременно не привязаться к какому-нибудь ориентиру — он помнил это из своей морской практики, — то забьет корпусом в камни, где непременно распорешь дно и огрузнешь водой до неизбежной потопляемости. Необходимо или держаться носом против накатывающейся волны, или отрабатывать задним ходом от опасности. Да, если не прикрепиться душой к опоре, все начнет сыпаться, как мохнатая ржа с подвальной двери, недалеко от которой они сейчас с Жекой стояли.

Евгений отрицательно замотал головой и двинулся в обход Жеки, стараясь не задеть его своей одеждой.

— Я не поэт, но я скажу стихами: свое говно растаскивайте сами. Да? Значит, и ты не уважаешь русских сантехников, — с обидой произнес Жека и повесил нос. Он был настолько жалок в своей обиде и в своем одиночестве, что Евгений дрогнул.

В каптерке он поднял соточку, слушая Жеку, который наконец дорвался до настоящего слушателя и резал правду матом в кочерыгу и враздолб.

— Нет, ну зачем все так устроено, а? Смотри: вот переулок Ефимкина — за то, что в церкви подорвал икону Богоматери. Тому, кто губернатора прикончил, уже улицу давали, а в честь того, кто царя бомбой в клочки разнес, — назначали проспект, да не у нас, а в самой Москве. Значит, чтобы в мою честь город назвали, я должен был папу римского изнахратить?

Жека вошел в раж и откупорил пластмассовый козырек на второй початой бутылке, в то время как еще и первая не закончилась:

— Я вот до чего додумался. Человек на лестнице эволюции терял всякие вторичные признаки — шерсть, рога, копыта, хвост — и становился похож на современного человека. То есть, мы имеем прогресс. Лесенка узкая, на чердак забирается один, остальные висят на ступеньках гроздьями. Тут без претензий: есть сноровка — лезь, а мне оставь подвал. Одно плохо: в подвале света белого не видно, все стояки да канальи. Но ты мне доплати за то, что я твое говно прибираю. Если нет — я свое возьму на шабашках, — тогда будь готов, что я тебе пакость какую-нибудь сотворю, я на тебя всю рать сантехников подниму, и тебе никто не то что унитаз не поставит, прокладки на кране не заменит. Есть резервы, так сказать… Но от этого возникает грязь, напряженка, несправедливость. А грязи не надо!

После выпитого Евгению полегчало, сошла дрожь, сердце поуспокоилось, застучало ровней. С неосознаваемой симпатией он разглядывал Жекину каптерку, где под мотками пакли прятались початые бутылки, — даже тумбочка ему нравилась, — разглядывал самого Жеку, его чудной нос, блескучие от воодушевления глаза. В свою очередь, Жека пропитался новой симпатией к Евгению и даже полез целоваться.

— Знаешь, как дед помер? Я там потолкался, послушал. Что ум затмился — факт: не жил, а бредил. Сказал: «Собьют вас, несмышленых». Так и притих с улыбкой на устах, так сказать. Значит, радовался. А я не понимаю, разве там-то хорошо? Или действительно что-то есть и дед про это знал. Но тогда кто ему сообщил? А помер после того, как его на операцию повезли с ущемлением грыжи. Наркоз не действовал, дед стал буянить, вызвали ОМОН, приковали наручниками, но операцию провели. А он взял и помер. От обиды, что ли? Оказывается, ни разу в больнице не бывал, с грыжей в первый раз. Участковый разбирался, приходил, расспрашивал. Рассказал, что дед не был ни на одной войне, все время перевозчиком на пароме работал. Это ж надо: ни на Отечественной, ни на финской, ни на гражданской, ни на первой мировой, ни на японской. И какая там еще была, русско-турецкая, что ли?.. Короче, если б он раньше родился, то и на Куликовскую битву не пошел бы — разбирайтесь, мол, без меня.

Видно, дедова смерть подействовала на Жеку самым неожиданным образом, и, прощаясь с Евгением, он повернул совсем не туда, откуда начал:

— А ты на мои похороны придешь? — И, прислушиваясь к какой-то своей давней мысли, о которой боялся до того напомнить и сам себе, утвердительно кивнул: — Ты-то придешь. И я на твои похороны приду, будь спокоен. Не надо грязи!

Разошлись удовлетворенные взаимно и разговором, и встречей, а уже заворачивая за угол дома, Жека остановился и крикнул в спину ныряющего в подъезд Евгения:

— Когда приходить-то?

Вопрос был с юмором, но завис между домами, потому что Евгений скрылся от него за дверью: и от вопроса, и от действительности, в которой, если не раздеть ее до сути, как капусту до кочерыжки, так ничего и не поймешь. Дело было еще и в чем-то другом, о чем Евгений смутно догадывался, поднимаясь к себе на этаж.

Чтобы действительность понять, нельзя сбиться с лютого реализма ни в гадкие домыслы, ни в пылкие миражи. Это кажется, что Евгений живет в бреду. Тут много неясного. Возможно, все поменялось местами и то, что раньше было верхом, теперь стало низом, и он не поднимается к себе на этаж, а опускается в подвал. Из-за чего это стало возможным?

Евгений даже остановился на площадке этажа от внезапного озарения! Из-за переполюсовки магнитного поля Земли. С Землей это уже когда-то происходило. Новая переполюсовка произошла в результате расшатавшейся напряженности поля в одно мгновение, и теперь все стало стягиваться, как железные опилки, к новому магнитному полюсу, еще до конца не ощущая значения случившегося факта. А новое обстоятельство уже очень активно влияет на действительность, хотя пока никто об этом и не знает. Люди ничего не заметили и продолжают жить в новом свете, переориентированном в другую сторону, и все их действия, желания и поступки потеряли прежнее значение и приобрели новое, к которому им еще предстоит привыкать, когда они обо всем узнают.

Но в той действительности, что зыбилась и расплывалась вплоть до полной утраты своего содержания, Евгению казалось невозможным сохранить в целости человеческую суть — что по старинке называли душой — за вычетом, может быть, самой малой ядерной части, которая не принадлежала этому миру. Остаточное, уходящее мизерное содержание этой действительности разъедало душу, как яд, в ней не стало той определенности, что одна могла поставить человеку рамки бытия. А значит, душа человека уже не могла быть испытана ни этой действительностью, ни этим миром, и сам человек превратился в подвальное существо, в Жеку-сантехника, что стоит во тьме с тусклым фонарем в руке: тут какие угодно кенты могут подойти и сбить с панталыку.

Нет, не зря мать крикнула Евгению во сне: «Сынок, не упади!» Нужно с достоинством встретить новую действительность, нужно сжаться и быть готовым к тому, что это достоинство у него попытается отобрать неведомая сила, отобрать и превратить Евгения в какого-нибудь Тобика с его звериным чутьем и страстью инстинкта, но бессловесного и неспособного ни к какому душевному усилию.

Хорошо, что Евгений подумал об этом. Нужно будильник завести на утро, чтобы не забыть и утром, а потом и помнить всегда. Нельзя забыть и ту рыдающую женщину, что брела с людского торжища: этим появлением она давала понять Евгению, что беда близко и он должен к ней приготовиться…

Евгений открыл дверь тамбура, потом дверь своей квартиры, вошел и дважды привернул за собой флажок замка, чтобы дать понять соседу — если ткнется, — что никто не живет, дескать, никого нет и никогда не было.

Он остановился у двери спальни. Значит, так: меня зовут Евгений К., мне тридцать шесть лет, меня сократили на работе, моя жена Асель увезла дочь в Москву на операцию, человек я не злой, никого нельзя убить, не надо грязи, нужно сосредоточиться и сейчас все додумать до конца, да не преткнешься ногою твоею…

— Я тут лежал и думал: может, тебе деньги нужны. Вчера получил на ребят два лимона девятьсот с копейками.

Евгений заглянул из коридора в зал: На диване округлой глыбой лежал сосед и, подперев ладонью щеку, задумчиво смотрел в окно. Его тапочки стояли у дивана, как два больших лебедя, в одном из них горкой были навалены усохшие, картонные дольки редьки и лимона, между носками тапочек вздымалась бутыль антидепрессанта, а далеко к середине комнаты чванливо пролегла палка колбасы с отгрызенным концом.

— Вон на телевизоре двести тысяч. Когда сможешь — отдашь. Дверь у тебя была открыта, и я решил тут пересидеть до «Санта-Барбары», а то бабье дома все слезами закапало. В церкву вот не пошел. А-а, сто бед, один ответ. Давай стопнем по хлопке и пусть меня Бог лопатой убьет…

Озорует парень, свалил все в один тапочек и думает, что правильно.

Когда стопнули по третьей хлопке, Евгений полез по ящикам стола и по книжным полкам искать компас, сосед не стал уточнять, зачем нужно определять полюс, и помог в поисках. Компас нашелся в коробке с шурупами, стрелку включили, она неуверенно заколыхалась на игле и стала тыкаться во все стороны, как с похмелья. Сосед поднес компас к телевизору — стрелка показала на телевизор, к дивану — показала на диван, к бутыли — на бутыль. Поднес, куда хотел — она льстиво и на это указала. Сосед долго хохотал, потом выбросил компас в форточку и сказал: там и полюс.

Когда за стеной зажурчала бессмертная «Санта-Барбара» и сосед ушел, Евгений походил по комнате, потерянно остановился перед деньгами, оставленными соседом, — они были так неожиданно кстати, что не думалось даже, что их когда-то придется возвращать, — но ощутил пустоту. Он и не заметил, что уже давно стемнело, мрак скопился по углам квартиры, и Евгения непроизвольно потянуло в постель, чтобы зарыться под одеяло и забыть обо всем, что сегодня произошло. Сам себе он не хотел признаться, что его с утра поманивало досмотреть тот сон, полный ослепительного света и сладких переживаний: во сне все казалось таким правильным и светлым и вовсе не хотелось ни о чем думать.

В щели штор виднелся угол дома напротив, свет уличных фонарей еще не рассеялся ночным туманом, на дедовом балконе что-то торчало черно-красное, прямоугольное. Евгений долго всматривался, пока не догадался: крышка гроба.

Ушел-таки с мостика горький дед. Что он высматривал оттуда своим безумным взглядом? Неужели, как Моисей в пустыне, силился прозрить пути, по которым выведет сирый заблудший народ свой к земле обетованной? О, если б так… А если просто стоял пусто улыбался, смотрел на небо, а ветерок дул, борода развевалась, и ничего больше? Превращается ли он теперь в свет, он, который ни к чему не хотел иметь отношения, и всю свою жизнь посвятил тому, что перевозил людей с одного берега на другой? Он не был ни там, ни здесь, а значит, нигде не испачкался. Мы думаем, что правы, когда воюем за независимость или стоим на своем, а правда выше солнца. Она не в справедливости или свободе, в чем-то ином…

Евгений непроизвольно укрылся от холода, дующего из раскрытой балконной двери, глубже зарылся в постель, прижал к груди обеими руками дочкину игрушку.

Вспомнилось, как в первый раз забирали дочь после операции. Ее вынесли чужую, вздрагивающую после болеутоляющих и успокаивающих лекарств, с нитками, торчащими из швов, она не узнала ни мать, ни отца, а из рук медсестры на руки матери перешла с равнодушием, которое поразило ту до слез, а сердце Евгения тогда сжалось в непостижимой печали.

Самое тяжелое ожидало их в вестибюле больницы, когда уходили. Из детских домов на очередные операции свезли отказников — детей с такой же болезнью, как и у дочери, но от которых отказались родители. Они стояли короткой шеренгой в одинаковых одежках, опустив руки, в глазах их были одинаковые покорность и бессмысленность. Они различались только чертами несимметричных лиц: у некоторых детей были провалены носы, у других отсутствовали верхние губы, и эти зияющие дыры были как пережженное на мягком детском мясе тавро. Не знавшие ни материнской ласки, ни покровительственного отцовского шлепка — молчаливые зверьки из мира недетской скорби, — несли они свой укор всем взрослым людям.

Евгений с женой уходили потрясенные, инстинктивно обжимая своими телами кукуль с уснувшей дочерью, и отныне было им страшно подумать о том, что есть, кроме их дочери, и такие дети, которых…

За стеной заревел по телевизору какой-то бес, потом иной голос пробился, то ли по телевизору с другой программы, то ли с проигрывателя. Девичий голос, выводящий аллилуйю, был до того нежен и сладок, такая вера трепетала в нем и так глубоко вибрировали радость и доверчивость, что Евгению перехватило горло. Звуки голоса, казалось, отзывались в каждой клетке его тела и повергали Евгения в истомную оторопь. Аллилуйя выплывала из окон дома и оглашалась окрест, над притихшим микрорайоном.

Евгений и не замечал того, как намокла под его щекой подушка, и то ли про себя шептал, то ли молился: «Господь оставил нас, а нам так нужны Его участие и поддержка. Прошу милую Матерь Божию — призри Ты на нас, несчастливых, и сделай так, чтобы не разлучались дети с матерями своими. Им легче так-то — вместе…»

Он удобнее улегся на спину и уже не замечал, что сердце его бьется ровнее и ровнее, как бывает только перед смертью, ровный и ослепляющий свет пробился под его веки, и он уже с готовностью рванулся в свой ожидаемый сон, однако спустя мгновение ослепительные видения пригасли, вокруг Евгения послышались обрывки невнятных разговоров и фразы. Звучал вкрадчивый шепот, объясняющий значение слова Оссора, — как ни напрягался Евгений, он так и не расслышал перевода этого названия с корякского языка — кто-то кричал: «Не надо грязи!», мелькала отрезанная голова, прорывался откуда-то женский душераздирающий плач, еще кто-то произнес ясно пророческие слова: «Это не Бытие, это небытие», — а когда Евгений, внутренне воспротивившись напору посторонних звуков и видений, воспарял снова в свой сверкающий сон, из-за шторы в балконную дверь прошел кто-то темный и тихий, и Евгений снова напрягся в ожидании.

Этот темный прошел в комнату и засветился во мраке, приблизившись к изголовью Евгения. Он как будто приподнял черепки засвинцовевших век и обострил гаснущее зрение, и тогда разглядел девушку, которая вела за руку ребенка лет шести. Она была рослой и ладной, с тонкими запястьями рук и в длинном до полу и просвечивающем платье, отблески уличного света, еще не разжиженного туманом, бродили по ее лицу с огромными серыми глазами и едва приметными шрамиками на верхней губе, и сама она была светленькая, как солнышко, с длинными белыми волосами.

Одной рукой она вела ребенка, которого Евгению не удавалось разглядеть, а другой несла букет белых, туманно светящихся цветов. Она положила их в ноги Евгению и склонилась над ним, пристально вглядываясь в смутные очертания его лица И на глазах ее тоже были слезы…

…А ночью опять отключали свет.