#img3729.png

Предрассудок! Он обломок
Е. Баратынский

Древней правды. Храм упал,

А руин его потомок

Языка не разгадал.

Гонит в нем наш век надменный,

Не узнав его лица,

Нашей правды современной

Дряхлолетнего отца…

Мой дух с восторгом бы в ничтожестве пропал,
Ш. Бодлер

Чтоб тьмой бесчувственной закрыть свои терзанья.

— А! Никогда не быть вне Чисел, вне Созданья!

Слова уст человеческих — глубокие воды;
Притчи Соломоновы 18: 4, 20, 21

источник мудрости — струящийся поток. <…>

От плода уст человека наполняется чрево его;

Произведениями уст своих он насыщается.

Смерть и жизнь — во власти языка,

И любящие его вкусят от плодов его.

Во второй половине XVIII века в России была выведена замечательная новая порода рысистых орловских лошадей, созданием которой знаменитый в свое время фаворит Екатерины Великой и участник дворцового переворота 1762 года граф Алексей Орлов обессмертил свое имя. Селекционная работа в то время была весьма трудным делом, опиравшимся на интуицию и метод проб и ошибок, требующим безграничного терпения и огромных материальных затрат. Моделирование новой породы шло медленно, и только один ее признак был сформирован относительно быстро — знаменитый серый в яблоках окрас орловских рысистых лошадей. Ошибок в селекции почти не было, и результат получался ожидаемый, потому что моделирование масти, то есть поиск и выбраковывание, проводилось не на лошадях, а на голубях, цикл воспроизводства у которых значительно короче, чем у лошадей.

Подобно графу Орлову, смоделировавшему необыкновенно красивый окрас создаваемой им породы лошадей на птицах, природа задолго до этого превратила мозг некоторых видов птиц в миниатюрную действующую модель человеческого мозга.

Ученые Рокфеллеровского университета открыли поразительное явление — в мозгу у певчих птиц обнаружилась ярко выраженная функциональная асимметрия полушарий, подобная асимметрии человеческого мозга. На эту закономерность ученые натолкнулись случайно. Экспериментируя первоначально с голосовым аппаратом певчих птиц, состоящим из системы «мехов», которые продуваются воздухом через нижнюю гортань, ученые пытались выяснить, какие части этой системы и как влияют на издаваемые птицей звуки. Так как высота и громкость звуков зависят от положения и натяжения складок и мембран гортани, а сама гортань певчей птицы четко делится на левую и правую половины, независимо управляемые левым и правым подъязычными нервами, ученые начали последовательно перерезать эти нервы, фиксируя изменения в структуре и качестве издаваемых звуков. И вдруг обнаружилось, что перерезка левого подъязычного нерва у взрослых зябликов и канареек приводит к резким изменениям в пении. Большая часть компонентов песни исчезает и замещается либо молчанием, либо бедно модулированными звуками. Перерезка же правого нерва почти не имела последствий: песня по большей части сохранялась.

Учеными было высказано предположение, что асимметрия в управлении пением птицы связана с высоким уровнем контроля над голосовым аппаратом в самом мозгу. В дальнейшем эксперименты были перенесены с голосовых нервов непосредственно на мозг. Полученные результаты поражают подобием функциональной асимметрии головного мозга у человека и певчих птиц. Давно известно, что повреждение левого полушария человеческого мозга неминуемо влечет за собой серьезные нарушения речи. Экспериментальное повреждение левого полушария мозга певчей птицы неизбежно вызывало полный распад структуры песни: в ней не оставалось ни единого компонента, присутствовавшего до операции. Когда же ученые повреждали правое полушарие мозга птицы, песня сохраняла свою структуру, утрачивая лишь некоторые компоненты.

В своей работе «Левый мозг, правый мозг» С. Спрингер и Г. Дейч пишут об этих экспериментах:

Общее сходство между данными, полученными Ф. Ноттебоном (руководителем группы исследователей из Рокфеллеровского университета. — С.А., С.Б.) на певчих птицах, и ситуацией с повреждением человеческого мозга и речью совершенно поразительна. Возможно, и то и другое является побочным продуктом отбора в процессе эволюции, направленного на обеспечение оптимального управления голосовым аппаратом, необходимым для пения и речи. Возможно также, что асимметрии у птиц и людей не имеют отношения друг к другу, а развивались независимо и служили различным приспособительным функциям [59] .

Судя по всему, функциональная асимметрия мозга у певчих птиц и у человека не является, да и не может являться результатом некоей эволюционной преемственности. Возникновение этого поразительного и уникального сходства в строении и функционировании мозга возникло у людей и певчих птиц независимо друг от друга и обусловлено, скорее всего, необходимостью управления сложным процессом членораздельного звукопорождения. Строение гортани певчих птиц и человека является первопричиной способности к членораздельному звукоизвержению, и именно эта объединяющая человека и певчих птиц анатомическая особенность требовала развития специального механизма управления ею, что не могло не повлиять на их головной мозг и в конечном итоге привело к формированию его функциональной асимметрии. Гортань других животных в силу особенностей своего строения исключает возможность членораздельного звукопорождения, и, вероятно, поэтому функциональная асимметрия их головного мозга носит слабо выраженный характер и не является видоспецифической даже у весьма высокоразвитых животных, обладающих другими (не членораздельнозвуковыми) системами коммуникативных кодов. Мы очень плохо знаем жизнь и поведение дельфинов. Возможно, научные открытия будущего опровергнут то, что мы скажем сейчас. Однако, опираясь на современные научные данные, мы можем утверждать, что даже у дельфинов, обладающих весьма высоким интеллектом и чрезвычайно сложным, но не членораздельным звуковым кодом, полушария головного мозга остаются относительно симметричными.

Наша позиция в понимании истоков человеческого сознания заключается в том, что функциональная асимметрия человеческого мозга является не только его специфическим отличием от мозга других высокоразвитых живых существ, но и первопричиной возникновения того, что можно назвать человеческим сознанием, главным источником бинарности, диалогичности и, если так можно, конечно, выразиться, его «двусмысленности». Мы предвидим возможные возражения, основанные на результатах анализа каменных орудий, изготовленных предками человека, жившими в Восточной Африке 1,6 млн лет назад. Изучение этих орудий показало, что они были изготовлены преимущественно правшами, следовательно, полушария их головного мозга были функционально асимметричны. С другой стороны, по данным палеозоологов, которые приводит в своей книге К. Саган, у предков людей новая кора головного мозга правого и левого полушарий выполняла сходные функции, так что «полушария дублировали друг друга». Это кажущееся противоречие в научных данных, на наш взгляд, легко объяснимо.

В своей книге «Асимметрия мозга животных» В.Л. Бианки приводит результаты экспериментов по изучению функциональной асимметрии у животных. В одном из таких экспериментов ученых интересовала связь между функционированием коры мозга и моторными асимметриями, то есть предпочтением животным одной из своих передних лапок перед другой при выполнении каких-либо действий. Выяснилось, что удаление коры мозга у животных, у которых такое предпочтение носило устойчивый характер, никак не повлияло на моторную асимметрию. Это дает основание полагать, что моторные асимметрии могут быть связаны не только с корой, но и с более глубинными (древними) структурами мозга. Следовательно, наши далекие предки могли быть правшами и при этом иметь относительно симметричную в функциональном смысле кору головного мозга.

Если уникальность человеческого сознания базируется на функциональной асимметрии головного мозга, то мы должны ответить на вопрос о том, что же породило эту асимметрию. Прежде чем говорить о человеке и его мозге, вернемся к тому, что мы назвали его маленькой действующей моделью — к мозгу птицы, способной воспроизводить членораздельные звуки.

Для возникновения нашей гипотезы огромную роль сыграло замечательное открытие биологов, которые, изучая механизм звуковоспроизведения у певчих птиц, случайно открыли асимметрию их головного мозга. Мы пытаемся не просто увязать воедино асимметрию мозга и членораздельное звукопорождение, но и проследить причинно-следственную связь этих явлений: ярко выраженная, устойчивая асимметрия функций коры головного мозга возможна только у существ, способных к порождению более или менее сложной системы членораздельных звуков и звукоподражанию. Заметим, что в случае с певчими птицами реализованная возможность воспроизведения членораздельных звуков и звукоподражания, являясь причиной асимметрии мозга, не гарантирует их обладателям высокого интеллекта.

Мы можем высказать свое глубокое сожаление о том, что эксперименты, аналогичные тем, которые производились учеными Рокфеллерского университета над певчими птицами, не были проведены с другими птицами, если так можно выразиться, еще более причастными к воспроизведению членораздельных звуков и звукоподражанию, с так называемыми говорящими птицами — скворцами, воронами, попугаями. Как известно, эти птицы могут воспроизводить не только отдельные звуки человеческой речи, но и целые слова и фразы. К сожалению, мы не располагаем данными о наличии у них функциональной асимметрии головного мозга, однако с древних времен многие из этих птиц воспринимаются людьми как обладатели особой мудрости. Как утверждают современные ученые, для этого существуют прямые основания. Наличие, например, у врановых высокоразвитого интеллекта подтверждается данными орнитологов и экологов о пластичности поведения этих птиц в естественной или урбанизированной среде обитания. Они обладают высокой способностью к решению задач на экстраполяцию, успешно оперируют эмпирической размерностью фигур. При этом интеллектуальный уровень «говорящих» птиц выше, чем у хищных млекопитающих, и подобен уровню низших узконосых обезьян. Исследованные учеными врановые птицы проявляют высокоразвитую функцию обобщения и абстрагирования, включая довербальное понятие о «числе». Эксперименты показали, например, что вороны способны к символизации. Они без специального обучения, только за счет мыслительного сопоставления ранее полученной информации, могут установить эквивалентность множеств и исходно индифферентных для них знаков. Доказано, что эти птицы способны оперировать усвоенной информацией, выполняя с цифрами операцию, аналогичную арифметическому сложению. У них, как и у высших приматов, довербальное мышление достигло в своем развитии того промежуточного этапа, который обеспечивает возможность использования символов вместо реальных объектов и явлений, то есть они достигли интеллектуального уровня, который в ходе эволюции непосредственно предшествовал формированию второй сигнальной системы.

Поистине, недаром в общем массиве мировой мифологии среди героев-трикстеров, ловкачей, хитрецов значительное место занимает созданный палеоазиатами и североамериканскими индейцами образ ворона — прародителя всего живого, демиурга, создавшего мир.

Действительно, сообразительность «говорящих» птиц поражает, особенно на фоне бытующих представлений о невысоком уровне интеллекта остальных пернатых. Общий низкий интеллект большинства видов птиц породил такие словесные формулы, как «куриные мозги», «курам на смех», «мозги как у дятла», «ну ты, дятел», и полулегендарное представление людей о страусах, прячущих голову в песок. В этом отношении нельзя не отметить, что подобные человеческие заблуждения, кстати сказать, весьма устойчивые, создаются обычно на базе верных наблюдений и довольно точных представлений об интеллектуальном уровне тех или иных видов животных. Например, в течение многих веков люди из уст в уста передают не только представление о том, что страусы прячут голову в песок при приближении опасности (если бы это было правдой, то страусов давно бы не осталось), но и о том, что крысы, существа на самом деле чрезвычайно умные, воруют яйца неким весьма вычурным, придуманным людьми способом: одна крыса якобы ложится на спину и четырьмя лапками держит хрупкое яйцо, а вторая, почти изобретательница волокуши, тащит ее за хвост в нужном направлении. Действительно, разум «говорящих» птиц явно значительно превышает интеллектуальный уровень других пернатых. Этого отрицать нельзя. И если бы оказалось, что головной мозг врановых так же функционально асимметричен, как у певчих птиц, это бы нас не удивило, а стало бы еще одним косвенным подтверждением нашей гипотезы.

Хотелось бы обратить внимание на еще одно, по нашему мнению, весьма важное обстоятельство. Если певчие птицы воспроизводят только мелодию, если попугаеобразные способны только к звукоподражанию, так что слова и фразы, произнесенные людьми, в их воспроизведении лишаются индивидуальности, то врановые способны не только к звукоподражанию, но и к имитации человеческого голоса, то есть к воспроизведению тембра, фонетических особенностей речи, ее интонации. Отметим, что имитация человеческой речи является более сложным поведенческим актом, нежели простое звукоподражание. Л.В. Крушинский, вероятно, был абсолютно прав, когда утверждал, что существует параллелизм в эволюции высших когнитивных функций птиц и млекопитающих — позвоночных с разными типами структурно-функциональной организации мозга. Исходя из этого, мы с большой долей уверенности можем высказать предположение о том, что функциональная асимметрия мозга генетически восходит не столько к высокому уровню развития когнитивных функций и наличию сложившейся вербальности, сколько к способности к членораздельному звукоизвержению и звукоподражанию. Асимметричный мозг есть не столько порождение формирующегося разума, сколько разум есть порождение асимметричного мозга. По всей вероятности, мы люди, говорим не потому, что мы такие умные, а мы умные потому, что говорим. Будет ли когда-либо окончательно доказана эта гипотеза? Ворон из поэмы Эдгара По ответил бы на этот вопрос однозначно и по-английски — никогда! Мы пока даже этого уверенного ответа дать не можем.

Чего-чего, а гордости за себя, за свою «породу» и природу людям всегда хватало. Мы с древнейших времен налаживали отношения между собой и духами природы, а позже вовсю конфликтовали с богами, обманывая их, подкупая, а иногда и строя им куры. Даже отношения избранного народа и всего человечества с единым и всемогущим Богом не были простыми и однозначными. Например, Моисей, проведя черту вокруг горы Синай, был вынужден неоднократно повторять, чтобы люди не заходили за нее, и грозил им смертью. Толпа, вероятно, продолжала напирать. Слово «человек» всегда звучало весьма гордо. Вот как Омар Хайям на рубеже XI–XII веков определил место этого существа в мире:

Мы — цель и высшая вершина всей вселенной,

Мы — наилучшая краса юдоли бренной;

Коль мирозданья круг есть некое кольцо,

В нем, без сомненья, мы — есть камень драгоценный.

Поистине, если человечеству и суждено погибнуть, то не от скромности.

Мы уже сказали, что для такого самодовольства есть некоторые основания, главным из которых является наличие речи. Так, в Книге Бытия Бог поручает Адаму дать названия всем остальным живым существам, которые, кстати, были сотворены до него и, следовательно, были старше. Библейский первочеловек делает это, еще не познав различие добра и зла, ему достаточно просто статуса человека. Человеческая речь всегда сакрализовалась. По меткому выражению чешского египтолога Фр. Лексы, древние египтяне не думали, что «всякая существующая вещь имеет свое название», напротив, они утверждали: «Вещь, не имеющая названия, не существует». А русская народная пословица прямо утверждает приоритет языка при получении статуса человека: «Будь хоть дураком, а болтай языком!» Человечество очень рано осознало высокую ценность и значимость речи.

Данные исследований, проведенных зоологами и этологами, показали, что не только высшие человекообразные обезьяны, но и врановые птицы достигали необыкновенно высокого уровня интеллектуального развития, причем некоторые когнитивные возможности врановых птиц и обезьян почти одинаковы. Это поразительно: эволюционно далекие друг от друга классы позвоночных достигают, по мнению некоторых исследователей, той «предъязыковой» стадии когнитивного развития, на которой характер мышления подобен человеческому. Похоже, чтобы «вочеловечиться», им не хватало только вербального языка. Особенно это поражает, когда речь заходит не об обезьянах, столь схожих с человеком, а о птицах. Правда, далеко не о всех птицах, а только о тех, которые способны к членораздельному звукоизвержению. Это также дает нам основание предполагать, что способность членораздельного звукопорождения сыграла важнейшую роль в формировании существа, которое принято называть «человек разумный».

Какими же были те существа, которым предстояло пережить жутковатую психодраму вочеловечивания? Глубокий драматизм этого процесса люди, наверное, понимали или хотя бы чувствовали всегда. Например, Евангелия повествуют о том, чем вочеловечивание стало для одной из ипостасей единого Бога, Сына Божьего, и чем оно закончилось. Вероятно, всякое вочеловечивание в конечном итоге приводит к голгофе разума, к осознанию смерти, пониманию неизбежности одиночества, открытию противоречивости мира, к жутковатому смеху ангелов — «этих позорных тварей».

Вступившие на этот тернистый путь существа, по верному утверждению Ч. Дарвина, были одним из видов доисторических человекообразных обезьян. Многие особенности их анатомии, внешнего облика, поведения и т. д. можно реконструировать, опираясь на данные этологии, палеозоологии и других наук. Ф. Энгельс не ошибался, называя их нашими «волосатыми предками». Мы не претендуем на исчерпывающую характеристику этих существ, и то, что мы сейчас скажем о них, важно, прежде всего, для подтверждения нашей гипотезы.

Во многих отношениях это были необычные существа. Они занимали на эволюционной лестнице весьма почетное и высокое место. Опираясь на данные многочисленных исследований зоопсихологов, проведенных на современных обезьянах, можно предположить, что они обладали высоким уровнем интеллекта, развитыми когнитивными процессами, были способны к обобщению, классификации, элементарной символизации, то есть достигли предречевого уровня мыслительных способностей. Как и у всех приматов, их гортань, по всей вероятности, не способна была воспроизводить членораздельные звуки, следовательно, они были лишены возможности членораздельного звукоподражания. Их мозг, крупный и высокоразвитый, скорее всего, был функционально относительно симметричен. Стадный образ жизни и сложная система отношений внутри животного сообщества сформировали на этой стадии достаточно совершенную форму внутристадной коммуникации. Она состояла из жестового кода, возникшего, как мы полагаем, в результате абстрагирования движений, и сигнальных криков, представлявших собой коммуникативный код, который отличался от жестового только тем, что был доступен вне пределов видимости.

Любое предположение о том, что сигнальные крики могли быть предшественниками речи, на наш взгляд, ошибочно, и вот почему. Как мы уже говорили, сигнальные крики принципиально ничем не отличаются от сенсомоторного (жестового) коммуникативного кода: они ситуативны, представляют собой результат абстрагирования первого уровня (см. гл. 2), сформировались из функциональных звуков, первоначально выражавших только психофизиологическое состояние особи. Косвенным подтверждением нашей позиции является то, что у современного человека, наследника тех существ, о которых идет речь, сигнальные крики «хранятся» там же, где и знаки сенсомоторного (жестового) кода — в правом, «животном», наиболее архаическом в функциональном смысле полушарии мозга; им же они и управляются. Человек входит в этот мир, оглашая его громогласным «уа». Что это, как не правополушарный рев и визг? Оказавшись в форс-мажорных обстоятельствах (высокая степень опасности, состояние аффекта и т. д.), люди зачастую ситуативно утрачивают разум и речь и переходят на сигнальные крики.

Именно такими криками насыщена вообще немногословная продукция западного приключенческого и особенно анимационного кино. Их создают герои, вываливающиеся из окон небоскребов, низвергающиеся вместе с потоками водопадов, схваченные ужасающими монстрами и т. д. Звуковое пространство фильма, бедного в содержательно-смысловом отношении, насыщается правосторонними, фактически животными, сигнальными криками, передающими только одно — эмоциональные состояния, связанные с инстинктом самосохранения.

Любопытно, что в Древней Руси у юродивых, задачей которых было «ругаться суетному и горделивому миру», существовали особые формы коммуницирования, многие из которых явно восходили к сигнальным крикам и которые оказывали мощное эмоциональное воздействие на толпу, с которой «играл» юродивый. Таков, например, был прием, когда юродивый долго тянул звук «а-а-а-а-а-а-а». Не менее ярким приемом «речи» юродивого было молчание. Общение юродивого с толпой также включало систему жестов. Многие кодовые жесты у юродивых и скоморохов практически совпадали. Таким, например, был древнейший жест обнажения и демонстрации в наклоне обнаженных ягодиц. Однако если действие скомороха должно было вызывать смех, то действие юродивого — слезы.

Можно почти с уверенностью утверждать, что наши животные предки, как и другие представители животного мира, никогда не смеялись.

Вероятно, они были хорошо адаптированы к условиям обитания, а пластичная психика и высокий уровень развития интеллекта позволяли им легко приспосабливаться к изменениям окружающей среды. С полной уверенностью можно утверждать, что логика их эволюционного развития соответствовала логике приспособления к среде. Конечно, и эти существа не были застрахованы от вымирания в условиях, требования приспособления к которым намного превышали бы их видовые адаптивные возможности. Многие виды древних антропоидов сошли с «эволюционной сцены», не сумев приспособиться к изменениям среды обитания. Какой же катаклизм заставил наших предков пойти не по пути приспособления к среде или вымирания вследствие невозможности приспособиться к ней, а выбрать некий третий, особый путь — путь приспособления к себе?

Многое может быть объяснено открытием, сделанным в 2001 году генетиками Оксфордского университета, распознавшими ген FОХР-2, определяющий способность человека к речи. Оксфордским ученым-генетикам удалось определить, что этот человеческий ген отличается от аналогичных, обнаруженных у животных (горилл, шимпанзе, орангутангов, мышей), изменением кодируемой им аминокислотой последовательности. Эта мутация, затронувшая не всех архантропов, а только предшественников современных людей, по мнению исследователей, передавшись по наследству, дала толчок для формирования речевого аппарата, то есть могла стать причиной того, что у человека развились структуры лица и челюстей, делающие речь потенциально возможной.

Профессор антропологии Стэнфордского университета (Калифорния), эксперт по происхождению человека Ричард Клейн остроумно и, как кажется, небезосновательно увязавший открытие оксфордских генетиков и находки древнейших в истории человечества культурных объектов и артефактов, сделанные археологами Нью-Йоркского университета в пещере Бломбос (Южная Африка), выдвинул одновременно и гипотезу о том, что формирование человека стало результатом целой цепочки случайных мутаций, с чем, на наш взгляд, совершенно невозможно согласиться. Не только потому, что труд, не будучи первотолчком, сыграл огромную роль в формировании человеческого сознания, но и потому, что свести все к результатам мутаций было бы неверно.

Ричард Клейн высказал даже надежду на то, что со временем генетикам удастся открыть особые гены, отвечающие за процессы познания и общения. Мы полагаем, что этой надежде не суждено сбыться никогда, и вот почему. В работах крупнейшего отечественного психолога прошлого века Л.С. Выготского было убедительно доказано, что любая высшая психическая функция, целокупность которых и составляет процессуальную сторону человеческого познания, появляется на сцене дважды: сначала как интерпсихическая (то есть как форма взаимодействия индивидов), а затем как интрапсихическая (то есть существующая во внутреннем пространстве индивида, как полностью внутренний процесс). Следовательно, механизмы наследования способности к человеческому познанию имеют не генетическую, а культурно-социальную природу. Генетический материал может обеспечить только способность к элементарной рассудочной деятельности, роль которой у животных, как считает Л.В. Крушинский, состоит в обеспечении адаптивной реакции уже при первой встрече с новой ситуацией.

Что касается предположения Р. Клейна о существовании гена общения, то здесь уместнее было бы говорить о генетической детерминации элементов преднамеренности коммуникаций. Собственно человеческие формы общения имеют культурно-социальную природу. Подтверждением последнего тезиса являются не только работы М.И. Лисиной и ее коллег, убедительно показавшие ведущую роль социальной среды в генезисе общения у детей, но и случаи так называемых детей-«маугли», то есть детей, выросших среди животных: их коммуникативная активность исчерпывалась исключительно звериными проявлениями.

Наши обезьяноподобные предки, получив в результате мутации возможность членораздельного звукоизвержения, что стало мощным стимулом к дифференциации функций коры больших полушарий головного мозга, «сумели» обратить членораздельное звукоизвержение в речь, инструментальное инстинктивное поведение — в труд, животное стадо — в социум и в постоянном смертельном поединке с инстинктом при помощи ритуала сумели «приручить» инстинкт и создать культуру, а затем и цивилизацию. Птицы же, обладающие членораздельным звукоизвержением и даже асимметричным мозгом, продолжают жить и развиваться в лоне биологической эволюции. Это связано, вероятно, с тем, что наши предки были изначально лучше «экипированы»: они были живородящими, следовательно, их родительское поведение было более эмоционально окрашено и психологически более сложно; продолжительный период физического и психического созревания детенышей требовал более тесных и сложных контактов не только с матерью, но и внутри сообщества в целом; природа наградила их многофункциональными и потенциально способными к разнообразным действиям конечностями и т. д. И главное — у них был огромный, хорошо развитый и способный к дальнейшему качественному развитию мозг. Ничего этого не было у птиц, мозг которых так и остался интереснейшим «музейным экспонатом» природы — миниатюрной действующей моделью человеческого мозга.

Мы полагаем, что мутация гена FОХР-2 только создает анатомо-физиологическую предпосылку возникновения членораздельной речи, но не предопределяет ее возникновения. Эта мутация могла никак не повлиять на дальнейшую судьбу приматов, у которых она возникла, могла никак не реализоваться либо реализоваться «по минимуму», как у певчих и так называемых говорящих птиц, способных к довольно сложному звукоподражанию. Одному из авторов журналисты рассказывали, что до сих пор в парагвайской сельве, где в середине 20-х годов происходили сражения бандитских объединений с отрядами обороны местного населения, попугаи выкрикивают по-русски «огонь», «вперед» и целые серии матерных выражений. Это дало возможность местным краеведам выяснить, что отряды самообороны победили бандитов под руководством случайно попавших в пограничные деревни белоказаков.

Если элементарная рассудочная деятельность животных способна, по мнению современных этологов и зоопсихологов, обеспечить приспособление к ситуации, а их коммуникативные средства достаточны для выражения эмоциональных состояний, то остается непонятным, что было или могло быть причиной развития интеллекта у древнейших предшественников человека.

Можно предложить гипотезу, которая обоснована и отчасти подтверждена в книге С.З. Агранович и Е.Е. Стефанского «Миф в слове: Продолжение жизни», где показано, что некоторые слова фактически являются называниями жестов, результатом озвучки знаков более примитивной, чем человеческая речь, сигнальной системы. Выдвинутая в этой книге гипотеза имеет по крайней мере одно неоспоримое достоинство: формирование человеческого интеллекта и членораздельной речи на основе вербализации животного жестового кода исключает необходимость множественных и разнородных мутаций, когда рост количества необходимых случайных совпадений резко снижает вероятность получения ожидаемого результата. Статистический анализ показывает, что объяснение возникновения человеческого сознания как результата множественных случайных мутаций делает его явлением не просто маловероятным, а практически уникальным даже в масштабах Вселенной. Нам представляется, что здесь мы имеем дело с очередным проявлением антропоцентризма. Но если не мутации, то что?

В последние десятилетия лингвисты все настойчивее говорят о роли жеста в возникновении языка. «Согласно новейшим исследованиям, — пишет Вяч. Вс. Иванов, — язык символических действий как в истории отдельного человека, так и в истории человечества предшествует словесному языку и служит базой для усвоения последнего».

По мнению Н.Б. Мечковской, «звуковой язык складывался как своего рода „перевод“ и закрепление в звуке тех значений, которые выражались при помощи движений и жестов (как в древнейших ритуалах, так и в практическом общении соплеменников)».

На наш взгляд, истоком этих движений и жестов были древнейшие биологические животные действия, которые со временем семантизировались еще в рамках животного стада. Материал, осмысленный в книге С.З. Агранович и Е.Е. Стефанского, позволяет высказать предположение, что именно животное инстинктивное действие нередко стоит у истоков многих древнейших слов. Так, чисто физиологическая, функциональная, инстинктивная поза подставления самки самцу еще в рамках животного стада стала знаком покорности, подчинения более слабых особей доминирующему животному.

Так был сделан первый шаг на пути к возникновению жеста, то есть абстрагированное от собственной жизни тела функциональное движение приобретает знаковость и становится единицей возникающей кодовой системы. Следующим шагом, вероятно, было озвучивание жеста, то есть закрепление его значения за устойчивой, систематически повторяемой группой членораздельных звуков. Механизмом такого закрепления могла быть ассоциация по смежности, когда два элемента (звуковой и сенсомоторный) двух разных коммуникативных систем очень часто воспроизводились одновременно в схожих или одинаковых ситуациях. Это была еще не речь, но решительный шаг на пути к речи, ибо одно означаемое выражалось через две различные формы означающего: сенсомоторную и протовербальную. Следующим шагом в становлении человеческой речи была, вероятно, относительная сепарация звукового и жестового обозначения друг от друга. Это отделение устойчивых групп членораздельных звуков от соответствующих жестов, вероятно, знаменовало начало нового этапа функциональной дифференциации полушарий головного мозга, то есть фактически рождение человеческого мозга и человеческого сознания. Так, функционально «раздваиваясь», мозг моделировался и учился моделировать. В вербальном языке легко обнаруживаются «отпечатки» жестового животного кода. Например, в славянских языках полное рыцарственного благородства и человеческого величия слово клятва, обозначающее вербальную формулу, выражающую и закрепляющую верность человеку, обществу, власти, идее, восходит к праславянскому глаголу *kloniti Н.Б. Мечковская утверждает, что в слове клятва «законсервирован» жест поклона, которым первоначально ограничивался этот ритуал. Любопытно, что однокоренное лексеме клятва слово клянчить (просить милостыню), которое заимствовано русским языком из польского, где оно означает «стоять на коленях», восходит, в свою очередь, к праславянскому глаголу *klekati, то есть «стоять или идти согнувшись, наклонясь». Вероятно, недаром поясной, земной поклон является знаком покорности во всех культурах.

Согласно античным свидетельствам, известный писатель Ксенофонт Афинский, не желая подчиняться персидским обычаям и кланяться царю Киру во время официального приема, поскольку свободный грек этим бы унизил себя, сделал вид, что уронил с пальца перстень, и быстро поднял его. Очевидно, что ранний жест, от которого при озвучке образовалось слово, обозначающее ритуал клятвы, точно совпадает с положением тела самки обезьяны, предлагающей себя самцу. Прямых доказательств этого нет, да и быть не может. Однако логическая цепочка выстраивается довольно четко: инстинктивно обусловленная поза — жест животного кода — вербализация жеста, в результате которой появляется звуковой аналог пространственно-двигательного знака — введение вербализованного жеста в ранг слова — приобретение словом первичной, элементарной многозначности.

Прикосновение к предмету, семантизируясь, вероятно, еще на животном уровне, становилось актом освоения и присвоения этого предмета в результате выработки цепочки манипуляций с ним, закрепленных условным рефлексом, и порождало первичное представление о «своем» и «чужом».

Характерный для приматов взаимный уход за шкурой (перебирание шерсти, удаление из нее мелкого мусора и насекомых), связанный с непосредственным тактильным контактом особей и закрепляющий взаимоотношения внутри стада, стал основой выработки ощущения единения пока еще внутри группы животных на уровне инстинкта. Животный знаковый жест тактильного контакта, объединяющего стадо, не мог не выделить в рамках уже человеческого формирующегося ритуала ладонь, как наиболее значимую для передачи информации часть тела. Ритуальное оставление отпечатков ладони на стенах доисторических пещер, соприкосновение ладонями с ладонями умерших отразились в таких словах, как пещера, печь, печать, и в таком понятии, как печаль. Печаль можно рассматривать как чисто человеческое чувство единения предков и потомков посредством наиболее информационно насыщенной части человеческого тела — ладони.

Образовавшиеся в результате вербализации слова до сих пор, подобно угольным пластам, хранят отпечатки тех жестов, в результате семантизации, эволюции и вербализации которых они возникли.

Мы уже говорили о своем скептическом отношении к гипотезе, выдвинутой в 2003 году профессором антропологии Стенфордского университета Р. Клейном. Узнав об открытии оксфордскими генетиками гена FOXP-2, который у предков современного человека претерпел мутацию примерно 50-100 тысяч лет назад, в результате чего у этих существ возникла возможность к членораздельному звукоизвержению, Р. Клейн выдвигает гипотезу о происхождении homo sapiens, суть которой сводится к следующему. Приблизительная дата возникновения мутации и поведенческих изменений у ее носителей по времени совпадает с появлением артефактов, свидетельствующих о начале индивидуального самовыражения и создании первых символических предметов, которые не имеют никакого практического значения. Таким образом Р. Клейн как бы соединил два сенсационных открытия современной науки, сделанных в разных областях — ген FOXP-2 в генетике и результаты раскопок в Южной Африке в пещере Бломбос, где археологи обнаружили два бруска, покрытые охрой и украшенные узором «крестик», которые являются древнейшими артефактами. Исходя из хронологического совпадения мутации гена FОХР-2 и материальных следов культурного «взрыва», обнаруженных археологами, Р. Клейн утверждает, что в основе возникшей тогда способности создавать символические предметы, не имеющие утилитарного значения, лежат изменения биологические — мутации генов. Получается почти как у Ф. Энгельса, но если Энгельс говорит, что человека создал труд, то по Р. Клейну человека создала мутация. Таким образом, возникновение культуры человечества и человеческого сознания автор гипотезы напрямую объясняет как результат цепочки случайных мутаций, обеспечивших новое направление в развитии наших предков. Многие гены, отвечающие, по мнению Р. Клейна, за творчество, познание, общение, еще не открыты. Их может быть 10 или 10 тысяч, но именно они создали современного человека.

Мы уже говорили о ничтожной вероятности появления культуры и сознания в результате цепочки «нужных» случайных мутаций. В гипотезе Р. Клейна, так же как и в позиции Ф. Энгельса, нас не только смущает стремление объяснить антропосоциогенез одной причиной (труд или мутация), но, в первую очередь, не удовлетворяет то, что в обоих случаях из процесса становления человека исключен сам человек. Он превращается в объект, из которого некая могучая и активная демиургическая сила строит новый объект. Труд, так же как и мутация, несомненно, играл значительную роль в становлении человека, мы сомневаемся только в абсолютной, всеобъясняющей роли того или другого. И если о роли труда мы уже высказали свое мнение, то сейчас мы попытаемся объяснить наше представление о роли мутации в процессе антропогенеза. Очевидно, что на разных этапах эволюции живой материи мутации, как механизм преобразования биологической информации, играли неодинаковую роль. В связи с этим следовало бы вспомнить, что в процессе эволюции живых организмов наступил момент (это, как считают, каменноугольный период, когда возникли примитивные рептилии), когда объем информации, хранящейся в мозге, стал значительно превышать тот объем информации, которую несли гены. Следовательно, приблизительно с этого момента изменения, происходящие в мозге, стали в большей мере обусловлены теми процессами, которые происходили в нем самом, а не теми, которые привносились генетической информацией.

Мутация гена FОХР-2, изменив структуру лица и челюстей, создала анатомо-физиологические предпосылки для появления членораздельного звукоизвержения. Это случилось с существами, которые уже имели сложную и идеально приспособленную к их образу жизни сенсомоторную коммуникативную систему. Жесты и сигнальные крики вполне удовлетворяли потребности выживания и внутривидовой коммуникации. Впервые в истории биологической эволюции параллельно со старой, продолжающей работать коммуникативной системой возникает новый способ передачи информации. Мозг этих существ не был приспособлен для управления двумя коммуникативными системами сразу. Требовались кардинальные изменения в управляющем органе. Эти изменения, по всей вероятности, имели первоначально не столько морфологический, сколько функциональный характер. Похоже, простой способности к членораздельному звукоизвержению было вполне достаточно для начала процесса многоплановой функциональной дифференциации коры больших полушарий головного мозга. Это подтверждает и пример с певчими птицами: возникновение у них способности хотя бы к ритмико-мелодическому членению звука, то есть к начаткам членораздельного звукоизвержения, сформировало у них выраженную функциональную асимметрию мозга. Итак, у наших предков две коммуникативные системы начинают работать одновременно и параллельно. Это неизбежно приводит к их сложному взаимодействию, взаиморазвитию и перекодировке. Как уже говорилось, в современном языке можно обнаружить слова, которые фактически являются результатом словесного называния жестов. Но это не просто перевод языка жестов на язык звуковой. Жест сам по себе является результатом абстрагирования, при переводе информационного содержания жеста в звуковую форму хоть в какой-то мере осуществляется второй уровень абстрагирования. Таким образом, любая устойчивая совокупность членораздельных звуков, привязанная к конкретной единице жестового кода, становится абстракцией второго порядка, то есть абстракцией абстрагированного.

Таким образом, параллельной жизнью начали жить две коммуникативные системы: старая, сложившаяся еще в недрах животной стадии развития человека, и новая, тоже еще в значительной мере животная, порождаемая мутацией. Сенсомоторная система преобладала над новой, протовербальной, будучи более разработанной и поэтому более совершенной. Однако новая коммуникативная система обладала некоторыми качествами, не свойственными старой — она, например, была более компактной, не связывала движений, подобно старым сигнальным крикам была доступна вне пределов видимости и, главное, будучи абстрагированием абстрагированного, хотя бы типологически, открывала возможность оперирования не только конкретными предметами, явлениями и состояниями, но и в какой-то мере их обобщенными свойствами. В формирующейся членораздельно-звуковой коммуникативной системе, в этом потоке извергаемых звуков, находили свое материальное воплощение достигшие к тому времени довольно высокого уровня предречевые интеллектуальные возможности наших далеких предков. Устойчивые сочетания членораздельных звуков (их не могло быть очень много, и уже в силу этого они были необыкновенно синкретичны), если так можно выразиться, протослова, постепенно становились звуковой материальной оболочкой мыслительных процессов.

Когда Р. Клейн говорит о том, что способность создавать не имеющие практического значения артефакты вызвана лишь мутациями, мы не можем с ним согласиться, во-первых, потому, что одни только мутации не могли породить культуру человечества, а во-вторых, потому, что выкрашенные охрой бруски с абстрактным орнаментом в виде крестиков являются для нас не просто неприменимыми в практике предметами чистого искусства, а воплощением того «мыслительного мусора», из которого очеловечивающийся мозг творит картину мира, протомиф и проторитуал, прототекст и зримую протомодель. Р. Клейн видит в орнаменте в виде крестика чистую абстракцию, почти полный отрыв от реальности, проявление сознания, способного работать в полном отрыве от практических нужд «примитивной» первобытной жизни. Точно так же он смотрит и на достоверную, по всей вероятности, гипотезу археологов о том, что найденная там же охра предназначалась для окрашивания тела.

Мы тоже можем только выдвигать гипотезы, но для нас первый нарисованный человеком крестик — это не чистая абстракция, а некое теоретическое обобщение практической деятельности и опыта человека, отражающее главную особенность человеческого сознания — его моделирующую функцию в ее материальном выражении. Мы не можем с полной уверенностью говорить о том, какой смысл вкладывал в «крестик» создатель этого артефакта, но мы знаем широчайшую символику креста в истории культуры человечества. Крест — это и знак огня, и солярный знак, и знак мирового дерева, и обозначение перекрестка дорог и сторон света и т. д., и все это связано с представлениями о модели мира. О гигантском клубке представлений о жизни, смерти, рождении, умирании, воскрешении, крови, огне и т. д., связанном с охрой и ее цветом в культуре человечества, можно было бы написать обширную работу. Но для нас важно другое.

Говоря о возникшем в результате мутации, перестроившей звуковоспроизводящий аппарат, потоке членораздельного звукоизвержения, мы не можем, конечно, составить полного представления о нем. Мы можем лишь высказывать предположения.

Мы не будем уподобляться академику Марру, так как не видим возможности предложить универсальный набор архаических корней, стоящих у истоков всех языков мира. По этому поводу мы можем только пропеть старую и достаточно циничную частушку об этих универсальных звукосочетаниях, в текст которой авторы невольно включили нецензурную инвективу, восходящую, по мнению исследователя архаических форм сознания и языка В.Ю. Михайлина, к ранним стадиям развития человеческой речи — «песьей лайе»:

Видит академик Марр

Корень яфетический,

Я фети, ети, ети

— Дальше некуды идти.

Кстати, двусмысленность слова «ети» почти общеизвестна: оно обозначает и процесс еды, и процесс совокупления, который уподобляется первому.

Однако можно предполагать, что это относительно небольшое количество членораздельных звуковых «сгустков» напоминало, вероятно, то, что в русском языке называется боботанием, то есть невнятным, полубессмысленным детским лепетом, в котором ритмически повторяющееся членораздельное звукосочетание может нести в себе самые разные значения. Так, в словаре Даля существительное «боба», «бобка», «бобушка» отнесено к диалектным формам, обозначающим одновременно и детскую игрушку (балушку, блудяшку, потешку, цацку), и детскую рубашечку, и бабушку. Заметим, что эти однокоренные слова, относящиеся к разным сферам человеческого бытия (родственные отношения, предметная деятельность, часть одежды), практически объединены только своей причастностью к жизни ребенка, к его невнятной, еще только формирующейся речи, подобной гулению, речи, которая и называется боботанием. По всей вероятности, ранние формы вербального языка вышли из подобного стихийного, синкретического потока членораздельного звукоизвержения. Путь от правостороннего «уа» до предельно примитивного и архаического, но уже левостороннего «ау» был страшно далек, и описать его этапы в деталях мы не беремся, однако набор членораздельных звуков один и тот же. Если речь человека начинается с боботания, то не исключено, что и речь человечества начиналась с чего-то подобного.

Любопытно, что в своем замечательном рассказе «Бобок» Ф.М. Достоевский, сам того не подозревая, создает поражающую воображение карикатурную метафору психотерапевтической группы, где случайный посетитель кладбища вдруг слышит разговоры покойников, которые они ведут друг с другом, пользуясь остатками разлагающегося в их гниющем мозгу сознания. Участники разговора, в котором все, несмотря на преодоленный ими рубеж жизни и смерти, оказываются пошляками, в стремлении нравственно заголиться и обнажиться раскрывают самые низменные стороны своей души.

В этих разговорах мертвецов, построенных Ф.М. Достоевским, как утверждает М.М. Бахтин, по принципу лукиановой мениппеи, покойники сначала способны говорить довольно отчетливо, но постепенно утрачивают эту способность и начинают «лепетать» или «бормотать». В конечном итоге, все это объясняется тем, что

…наверху, когда еще мы жили, то считали ошибочно тамошнюю смерть за смерть. Тело здесь еще раз как будто оживает, остатки жизни сосредотачиваются, но только в сознании. Это — не умею вам выразить — продолжается жизнь как бы по инерции <…> продолжается еще месяца два или три… иногда даже полгода… есть, например, здесь один такой, который почти совсем разложился, но раз недель в шесть он все еще вдруг пробормочет одно словцо, конечно, бессмысленное, про какой-то бобок: «Бобок, бобок», - но и в нем, значит, жизнь все еще теплится незаметной искрой… [77]

Дальше мениппея и одновременно жутковатый процесс групповой психотерапии продолжается. Нам важны не те неутешительные выводы о нравственном состоянии современного ему среднего класса, к которым приходит герой Достоевского. В поисках большей нравственной чистоты, человечности и готовности к раскаянию он планирует со временем послушать разговоры мертвецов из более бедных секторов кладбища. Недаром к всеобщему радостному визгу по поводу последней открывшейся возможности испустить нравственную вонь и предаться единственной теперь доступной форме разврата — разврату вербальному — не присоединяется единственный среди мертвецов простолюдин, единственный представитель народа, затесавшийся между генералами, чиновниками, светскими дамами, развратными богатыми старичками и барышнями-мерзавочками состоятельный лавочник.

Нам интересно другое: творческое озарение писателя, позволившее ему прорваться к концу и, вероятно, началу человеческого сознания и человеческой речи — к нерасчлененному многозначному, амбивалентному, чреватому ужасом смерти и ужасом жизни, архаическому и одновременно «детскому» словечку «бобок».

Конечно, любые попытки воспроизвести какие-либо формы вербального даже не праязыка, а, если можно так выразиться, доязыка, представить себе этот синкретический поток звукоизвержения весьма трудно, и любое суждение здесь может быть только гипотетическим. Однако отзвуки, слабые тени этого явления порой проступают и в диалектной речи, и в тех немногих словах, которые могут быть результатом своеобразной озвучки элементов жестового кода, и в интуитивных прорывах творческой мысли писателей. Не исключено, что своеобразные следы начальных этапов становления вербального языка обнаруживаются в русском мате, на котором, по интересному замечанию В.Ю. Михайлина, «вплоть до сегодняшнего дня <…> не ругаются, а „говорят“». По мнению исследователя, мат — это «смутное воспоминание языка о его давно забытом изначальном состоянии, своего рода бессознательная имитация одной из сторон более ранней стадии развития собственно „человеческого“ языка — комплекс вытесненных на периферию архаических охотничьих/воинских речевых практик».

Конечно, сам по себе мат нельзя рассматривать как некую чудом сохранившуюся в недрах современного языка архаическую форму, реликтовое образование, это действительно «смутное воспоминание», бледная тень того состояния вербального языка, в котором он находился на ранних этапах своего становления. Тем не менее, по всей вероятности, современный мат типологически близок к начальным формам вербального языка. Для современного мата, вероятно, так же как и для протоязыка, характерен минимум устойчивых членораздельных звукосочетаний, которые носят в основном не назывной, а кодовый характер. Каждый звуковой членораздельный «сгусток» был предельно ситуативен, и его значение настолько зависело от контекста, что могло меняться на диаметрально противоположное. Не исключено, что амбивалентность слова «лютость», следы которой сохранились в славянских языках, в какой-то мере отражает то состояние языка, для которого каждое слово или, вернее, относительно устойчивое сочетание членораздельных звуков могло быть собственным «антонимом».

В связи с этим, очевидно, семантика вербального протоязыка была коннотивна, и об этом можно говорить так же, как В.Ю. Михайлин говорит о современном мате, где «конкретные смыслы свободно поселяются в семантическом „пространстве“ высказывания и столь же свободно его покидают». Однако сопряженное и синергическое функционирование протовербальной и сенсомоторной (жестовой) коммуникативных систем позволяло относительно устойчивым звукосочетаниям при всей их запредельной многозначности, доходящей порой до антонимичности, быть одновременно и очень конкретными, но только в определенной ситуации. Вероятно, изначально протовербальное коммуникативное взаимодействие индивидов носило не столько содержательный, сколько побудительный характер, а протовербальное обращение одного участника архаического «диалога» к другому может быть уподоблено риторическому вопросу, требующему не столько содержательного ответа, сколько ответной реакции. Таким образом, протослова несли нагрузку не столько семантическую, сколько инструментальную, где выражение эмоции, состояния, побуждения к действию явно преобладает над выражением смысла. Это был как бы возведенный в статус членораздельного звукоизвержения жест.

Хотелось бы отметить еще одно обстоятельство. Исследователи, обращающие внимание на историю языка, пытающиеся воссоздать его архаические формы, часто отмечают свойственную рудиментарным формам языка, которые, подобно матерной речи, являют собой смутное воспоминание о его доисторическом состоянии, характерную для такого говорения ритмическую разметку, деление речи, по выражению В. Михайлина, на «стопы», ее близость к стиху, когда цезурами служат «лишенные какого бы то ни было конкретного смысла, но, несомненно, эмоционально заряженные» слова. В матерном говорении это слова нецензурные, однако ту же функцию выполняют, например, в современном сленге такие слова-паразиты, как «короче», «типа», «допустим» и т. д. Мы могли бы предложить объяснение истоков ритмичности архаических форм языка. Они, на наш взгляд, заключаются в изначальной, природной ритмичности жеста, его пространственности и естественной пластике. Ритмичность архаических форм языка была порождена жестом, а затем в процессе совместного функционирования двух коммуникативных систем получила новую реализацию в вербальной коммуникативной системе, сохранив ритмическое наследие жеста, его ритмический рисунок.

Современный человек, живя в условиях письменной культуры, где преобладает тем или иным способом передаваемая вербальная информация, порою не замечает той огромной роли, которую в культуре человечества до сих пор играет информация, передаваемая с помощью невербальных средств коммуникации — жеста, мимики, ситуации и т. д. С этим, например, могут быть связаны долгие споры ученых о ритуалах первобытных народов, не сопровождаемых мифологическими текстами. Высказывались предположения о том, что эти тексты, объясняющие ритуал, его происхождение и функцию, или строго засекречены, или утрачены, забыты. Однако впоследствии этнографы выяснили, что в традиционных обществах приобщение к ритуалу, введение в него и обучение ему носит в основном наглядный, ситуативный характер. Усвоение ритуальных форм поведения оказалось по большей части связано с непосредственным участием абитуриента в обряде, а техника обучения опиралась не на вне-контекстный рассказ, а на наглядный показ в ходе конкретного ритуального действия. Информация, которая транслировалась через ритуал, оставалась, по выражению В.Н. Романова, «нерасчлененной», «сырой». Ритуальный опыт передавался в форме определенной последовательности действий, включающей субъекта, как единый комплекс, в ситуацию. Таким образом, ритуалу не учили, о ритуале не рассказывали, он перенимался, как в более позднее время перенимались народные танцы, фактически к нему восходящие.

Первобытный человек, живущий в бесписьменном, традиционном обществе, по утверждению этнографов-полевиков, не способен выйти за пределы конкретного ритуального процесса и взглянуть на него со стороны, поэтому в подобном обществе в рамках ритуала нет места для категориальной внеконтекстной речи. Живя в ритуале, почти невозможно вербально интерпретировать его смысл.

Ф. Энгельс, вероятно, преувеличивал роль вербального языка в совместном труде формирующегося человеческого сообщества. На наш взгляд, роль вербального языка заключалась не столько в обобщении и фиксации трудового опыта и согласовании совместных действий, сколько в формировании прототеоретического мышления. Вероятно, весьма незначительную роль речь сыграла и в обучении трудовым навыкам. Для трансляции трудовых навыков было вполне достаточно непосредственной включенности реципиента в совместную трудовую деятельность, демонстрацию операции, показа, т. е. жеста. Так, например, этнографы зафиксировали в Либерии среди народности кпелле работу деревенских умельцев, которые легко на их глазах плели корзины, одновременно обучая их трудовым операциям методом показа.

Однако когда к мастерам обратились с просьбой описать последовательность их действий, они пришли в замешательство и не смогли построить связный текст, описывающий последовательность их действий. В результате наблюдений исследователи пришли к выводу, что обучение этому ремеслу носило невербальный характер.

Ссылаясь на Т. Глэндвина, В.Н. Романов в своей работе «Историческое развитие культуры. Проблемы типологии» отмечает, что подобные вневербальные способы обучения трудовым навыкам в рамках бесписьменных традиционных культур возможны и в весьма сложных областях человеческой деятельности, значительно более информационно емких, чем плетение корзин, например, в такой сложной предметной деятельности, как морская навигация по звездам.

В некоторых областях человеческой деятельности архаический невербальный метод передачи информации сохранялся довольно долго. Во время Великого посольства Петр I прибыл в Голландию с целью изучения кораблестроения. В Амстердаме был специально заложен фрегат «Апостолы Петр и Павел». Таким образом, Ост-Индийская компания обеспечила царю возможность участия во всех этапах строительства. Однако это гигантское учебное пособие не удовлетворило Петра, Он быстро понял, что голландцы ведут строительство кораблей, опираясь на навыки, а не на теорию, овеществленную в чертежах и описательных текстах. Ю.М. Лотман и Б.А. Успенский в своей работе «К семиотической типологии русской культуры XVIII века» пишут по этому поводу, что «разнообразные строительные навыки, вероятно, можно было получить и в России, но навыки, даже если они приводили к практически хорошим результатам, мыслились как нечто низшее».

Петр I, живший на переломе эпох, когда вербальная передача информации, связанной с трудовой деятельностью и разнообразными технологизациями, окончательно возобладала над архаическим способом трансляции, был вынужден отказаться от обучения в Голландии, которое в силу его архаичности «зело ему стало противно». Петр утешился, узнав, что может быть обучен в Англии с применением приемов и форм письменной культуры — чертежей и текстовых описаний.

До сих пор для некоторых людей гораздо проще показать или усвоить трудовую операцию через демонстрацию, чем усвоить ее через рассказ и особенно самому сконструировать ее вербальное описание. Многие не подозревают, сколь архаична по своей глубинной сущности общеизвестная поговорка: «лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать».

Итак, в процессе антропосоциогенеза наступает момент, когда наряду с сигнальными криками наши предки начинают продуцировать нечто весьма на них похожее и одновременно принципиально другое. Это, конечно, еще не человеческая речь, даже в самой архаической ее форме. Мы предполагаем, что появившаяся в результате мутации способность к членораздельному звукоизвержению породила некий избыточный по отношению к сигнальным крикам и жестовой коммуникации звуковой фон, подобный тому, что в русских диалектах называется боботанием, а специалистами по детскому развитию — гулением. Любопытно, что термин «гуление» тоже образовался от древней формы звукоподражательного, «детского» названия голубя и от так называемых потешек, малых форм детского фольклора, донесших до нас древнейшие формы искусства. «Люли, люли, люленьки, прилетели гуленьки», — так звучит потешка, возникшая, вероятно, из древнего, вполне взрослого, ставшего теперь рудиментарным заклинания, начинающегося обращением к языческому духу природы.

Этот членораздельный звуковой фон, взаимодействуя со старой коммуникативной системой, состоящей из жестов и сигнальных криков, подвергается семантизации (между этими знаками возникают ассоциации по смежности) и, что очень важно, ритмизации со стороны знакового жеста, который постепенно начинает озвучиваться. Под постоянным воздействием этих факторов членораздельный звуковой фон приобретает черты, типологически уподобляющие его чему-то, что в современной детской психологии терминологически определяется как лепет. То есть формируется то, что мы называем относительно устойчивыми сочетаниями членораздельных звуков или членораздельными звуковыми сгустками — протословами. Мы уже говорили о том, что протослово еще в достаточной мере неустойчиво: ситуативно, синкретично, амбивалентно.

Мы опасаемся, что наше описание возможного взаимодействия двух коммуникативных систем, описание, в котором одна ритмизирует другую, вторая озвучивает первую, идет взаимная семантизация и повсюду царят ассоциации по смежности, может показаться читателю некоей идиллической картиной бесконфликтного, мирного, гармоничного, взаимополезного сотрудничества и сотворчества. Думается, что, скорее всего, было не так. Наши предки на протяжении тысячелетий прекрасно обходились сигнальными криками и жестовым коммуникативным кодом, который не только мог обслуживать коммуникации в рамках жизни животного стада, но и был вполне достаточен для передачи информации в довольно сложных трудовых процессах и даже проторитуальных практиках. Следует напомнить, что многие, даже чрезвычайно сложные трудовые навыки очень долго транслировались, да и сейчас порой передаются без участия вербальных описаний. Для обучения трудовым навыкам было вполне достаточно включенности обучаемого в процесс производства. Недаром многие древние технологии, поражающие воображение даже современного человека своим совершенством, исчезли вместе с их носителями. И хотя эти технологии тысячелетиями совершенствовались уже в «говорящих», а иногда даже и в имеющих письменность обществах, вербальных описаний не только в виде письменных текстов, но и- устной традиции они, скорее всего, не породили. И дело здесь не в утрате текстов и даже не в стремлении сохранить секрет мастерства от чужаков, а в том, что этих текстов просто никогда не было. Точно так же и многие архаические ритуалы не имеют вербальных описаний, объяснений и толкований. Не потому, что они были утрачены, забыты или глубоко засекречены, а в силу их изначального невербального бытования в недрах культуры.

Таким образом, острой прагматической потребности в появлении членораздельной коммуникативной системы для выживания в среде обитания и приспособления к ней у наших далеких предков просто не было. Более того, имевшаяся у них старая коммуникативная система была рассчитана природой, что называется, «на вырост».

Есть такая пословица: «Не было у бабы заботы — подарили порося». Действительно, сало и мясо еще когда будут, да и будут ли вообще, а визга, вони и заботы о пропитании животного уже полно. Не было у наших далеких предков заботы — мутация подарила новую сигнальную систему. Прок от нее был еще небольшой, а проблем она создавала много.

Практически впервые за всю историю эволюции природы один из видов получил две коммуникативные системы сразу. Они были разными по времени возникновения и способу происхождения, по уровню развития, по характеру передачи информации, по степени ее «свернутости», по отношению к пространственно-временному континууму. Жестовый код в силу своих особенностей был явлением континуальным, а формирующаяся вербальная коммуникативная система, несмотря на неизбежную в ее начале ситуативность протослов, была изначально устремлена к дискретной подаче информации. Мы почти уверены, что очень долгое время старая, привычная, хорошо разработанная сенсомоторная система преобладала над новой, недостаточно соотнесенной с привычным образом жизни наших предков членораздельной звуковой коммуникативной системой, которая на них, что называется «неожиданно свалилась». Новая коммуникативная система, вероятно, сразу же стала исполнять при старой некую весьма своеобразную роль: она придавала ей черты дискретности и вытягивала во времени. Однако в силу еще присущей ей информационной расплывчатости, многозначности и неустойчивости вносила в коммуникативные процессы хаотичность, неопределенность и неизбежную при этом конфликтность. То, что одно означаемое могло выражаться двумя способами, один из которых, сенсомоторный, был континуален, а другой, протовербальный, дискретен, а при этом еще неустойчив, расплывчат и нестабилен до такой степени, что его единицы могли быть антонимами сами себе, неизбежно приводило к смысловым сбоям как при передаче информации, так и при ее восприятии и понимании. Смысловые сбои и противоречия в передаче информации не могли не порождать острых конфликтов как внутри сообщества, между его членами, так и (а это, как нам кажется, самое опасное) непосредственно в психике отдельного индивида.

Возникающие конфликты коммуникативного происхождения создавали угрозу не только стабильности сообщества, но и самому его существованию. Постоянно получая противоречивые информационные послания, когда протовербальная часть сообщения могла отрицать сенсомоторную и наоборот, каждый индивид попадал в ситуацию неопределенности и дезориентированности, которую было невозможно игнорировать в условиях жесткой и иерархичной организации сообщества. Особенно в тех случаях, когда противоречивые послания приходили от высокостатусных особей. Получая противоречивые послания, индивид должен был на них реагировать, но на какую их часть? Это было чревато как гибелью индивида, утратившего адекватность, так и гибелью сообщества, внутренняя организация которого могла быть легко разрушена. Необходимость выживания в таких экстремальных условиях, порожденных не изменениями внешней среды (природные катаклизмы, межвидовая конкуренция и т. д.), а чисто коммуникативными процессами, стало мощным стимулом для изменения в функционировании головного мозга. Управление двумя принципиально разными и конкурирующими коммуникативными системами привело к нарастанию функциональной дифференциации полушарий головного мозга. Управление старой сенсомоторной, континуальной, образно-визуальной коммуникативной системой стало обнаруживать все более отчетливую локализацию в правом полушарии, а управление членораздельной звуковой, а впоследствии вербальной, дискретной, концептуально-абстрактной — в левом. Мозг буквально разрывало на две части. Нарастание функциональной дифференциации головного мозга требовало новой организации синергичного взаимодействия его все дальше и дальше функционально «уходящих» друг от друга полушарий. Это по-новому должно было определить роль комиссур (то есть структур головного мозга, обеспечивающих связь между его полушариями), главной из которых является мозолистое тело. Теперь оно приобрело новую медитативную функцию и стало не только соединять полушария, но и констатировать их относительную разделенность, постоянно преодолевая ее, а также определять их отношения. Этот процесс, вероятно, был не только длителен, но и чрезвычайно сложен, драматичен и «болезнен».

Есть основания предполагать, что на фоне углубляющейся функциональной дифференциации полушарий головного мозга и еще только развивающейся медитативной функции комиссур противоречивые коммуникативные послания должны были вызывать смятение, бурю ужаса и боли в сознании наших далеких предков. Возможно, именно тогда зародились первые, скорее всего в форме чувствований, еще смутные начатки протомифологических представлений о смерти и хаосе. Так человек вынужден был идти не только по пути приспособления к среде обитания, но и по пути приспособления к себе самому. Это, как нам кажется, предопределило не только его судьбу, но и судьбу всей биосферы.

Наверное, многие из нас неоднократно встречались в жизни с тем, как люди, оказавшиеся в тяжелой ситуации, пережившие драматические события, а порою даже просто уставшие от ежедневной суеты, жалуются на сложность, противоречивость и трагизм судьбы человека. При этом довольно часто, обычно, конечно, в шутку, но порою и всерьез, завидуют животным.

Все мы, конечно, прекрасно понимаем, что животным бывает и больно, и страшно, и голодно, и холодно, но раздраженный своими жизненными проблемами человек обычно отвечает на это — они всего этого не осознают. Конечно, зависть эта не совсем настоящая — это лукавство такое, чисто человеческая игра. Однако зависть эта существует и время от времени овладевает почти каждым. Истоки этой зависти очень древние. Она, возможно, восходит к тем далеким временам, когда наши предки утратили гармоничное единство с природой и впервые, пусть смутно, ощутили драму присутствия, хотя бы на периферии своего сознания, смысла, противостоящего целесообразности сложных инстинктивных программ и адекватности их бытия.

Мы пишем эти строки в комнате, окна которой выходят на улицу с интенсивным движением транспорта. Шум автомобильных моторов, стук трамвайных колес, вой охранных систем создают постоянный звуковой фон, который мешает работать, отвлекает от главного, утомляет. Наши далекие предки от рождения до смерти тоже жили в условиях постоянного шумового фона, создаваемого природой. Это был и шелест деревьев, и звуки падающей воды, и пение птиц, и пронзительные крики пойманных хищниками жертв. Вряд ли они страдали от присутствия этих шумов: этот фон был такой же частью природы, как и они сами, он был привычен, кроме того, он нес полезную и жизненно важную информацию. Появление способности к членораздельному звукоизвержению резко изменило аудиальную среду. В нее ворвались новые, непонятные и функционально избыточные звуки, создававшие проблемы в коммуникации. Могли ли они избавиться от этого явно мешающего им «подарка»? Прямого ответа на этот вопрос у нас нет, да и быть не может. Однако есть обстоятельства, которые могут стать, как кажется, достаточно убедительными доводами в пользу отрицательного ответа.

В звуках, которые мы издаем в первые мгновения своей жизни, нет ничего человеческого. Рефлекторные крики ребенка отражают в основном его соматические реакции и состояния. Эти крики, выражающие боль, дискомфорт, удовольствие или голод, невозможно расчленить на отдельные составляющие элементы, выделить в них те или иные звуки.

Интересно, что крики младенцев бесконечно разнообразны по своим акустическим характеристикам: нет двух детей, которые кричали бы одинаково, и ни один ребенок не способен точно воспроизвести собственный же крик. Однако крики каждого ребенка имеют уникальные свойства, которые настолько выражены, что по ним можно безошибочно опознать их «автора». Рефлекторные крики младенцев не могут быть классифицированы ни по одному из известных фонетических признаков, и в этом отношении они ничем не отличаются от рефлекторных криков животных.

Однако в развитии ребенка уже в первые полгода его жизни наступает знаменательный момент, который невозможно не заметить. Вместе с функциональными рефлекторными криками, несущими информацию о состоянии его организма, ребенок начинает издавать звуки, никак не связанные с его актуальными потребностями. Сначала это гуление, то есть протяжные и певучие звукосочетания, образованные, по словам А.Н. Гвоздева, мягкими согласными звуками, возникающими на фоне скользящего гласного; затем следует гуканье, то есть короткие звукосочетания, в которых на фоне гласных появляются согласноподобные звуки, постепенно сменяющиеся лепетом. На стадии лепета исчезают цепочки гласных звуков, характерные для предыдущих стадий, и ребенок начинает активно продуцировать однослоговые сегменты, в которых отчетливо слышатся гласные и согласные звуки. К концу этой стадии ребенок способен произносить разнообразные звуковые комплексы, в которых начинают постепенно проступать еще нечетко артикулируемые слоги с окончанием на гласных звуках. В период лепета происходит соединение отдельных артикуляций в линейную последовательность, появляются различные по протяженности цепочки одинаковых ритмически повторяющихся слогов (ба-ба-ба, да-да-да, ма-ма-ма, па-па). Интересно, что именно на этой стадии у ребенка появляется способность контролировать произношение звуков.

Примерно с 6–7 месяцев лепет приобретает выраженный социализированный характер и выступает как вполне самостоятельная деятельность. Здесь монологоподобный поток звукоизвержения начинает приобретать форму диалога — ребенок явно обращается к миру людей. Когда ребенок испытывает дискомфорт, связанный с его физиологическими состояниями, он по-прежнему выражает его при помощи рефлекторных криков. Диалогоподобное звукоизвержение на этой стадии отражает не столько жизнь тела (дети лепечут, только когда не испытывают боли, голода и другого дискомфорта), сколько начало формирования социальных потребностей и, прежде всего, потребности в непрагматичном общении со взрослым. Может быть, самым ранним выражением возникающего в информационном поле единства биологического и социального в человеке становится впервые произнесенное ребенком слово «дай». Нередко это слово является действительно первым сказанным собственно словом. Оно же, по-видимому, является одним из первых материальных выражений не только формирующейся биосоциальной целостности человека, но и «вещественным» признаком начала согласованной работы функционально асимметричных полушарий головного мозга. На глазах взрослых разворачивается таинственный и увлекательный процесс зарождения человеческой речи, которому человечество не перестает удивляться на протяжении тысячелетий.

Конечно, огромную роль в становлении речи ребенка играет общение с окружающими его людьми, жизнь в социуме. Давно известно, что дети, дожившие до пятилетнего возраста вне контекста речевого общения, уже никогда не научатся говорить. Вместе с тем, на ранних стадиях, предшествующих появлению собственно речи, когда ребенок непроизвольно воспроизводит голосом поток членораздельных звуков, важнейшую роль играет внутренняя логика развития, обусловленная, по всей вероятности, генетической программой. Убедительным, на наш взгляд, доказательством этого утверждения является то, что младенцы, родившиеся абсолютно лишенными слуха, тоже начинают, подобно своим слышащим сверстникам, гулить, гукать и даже достигают начальных этапов лепета. Но если слышащие дети, подражая окружающим их людям, переходят на следующую стадию развития звуковой речи, то дети, лишенные слуха, а значит и способности к самоподражанию, а тем более к подражанию окружающим, навсегда остаются на этой стадии и без специальных форм обучения уже никогда не смогут обладать вербальным языком. Таким образом, начальные этапы развития речи у ребенка связаны не только с социальным контекстом, но и с врожденной генетической программой, обеспечивающей актуализацию способности к членораздельному звукоизвержению сначала отдельных звуков, а затем и относительно устойчивых звукосочетаний. Важно, что гулить, гукать и лепетать ребенка никто не учит, эти формы поведения являются врожденными и актуализируются автоматически, следовательно, «отказаться» от них младенец не может. По всей вероятности, «отказаться» от реализации этой способности, первоначально явно снизившей их адаптивные возможности, наши далекие предки тоже не могли. Путь назад был отрезан. Оставалось либо вымирать, либо выживать, преодолевая создаваемые явно избыточным коммуникативным средством неудобства и используя «предлагаемые» им возможности. А возможности оказались, как мы теперь понимаем, богатейшие.

Важно заметить, что начало кардинальной функциональной дифференциации полушарий мозга младенца по времени практически совпадает с переходом от гуканья к лепету. Следовательно, оба эти процесса развиваются синергично.

И еще одно интересное, на наш взгляд, обстоятельство. Попав к людям, «говорящие» птицы без всякого понуждения со стороны, сами, по собственной инициативе начинают осваивать человеческие слова и выражения. Вряд ли можно однозначно ответить на вопрос о том, что побуждает их имитировать человеческую речь, как, впрочем, и голоса других животных в их естественной среде обитания. Можно предположить, что подражание человеческой речи у говорящих птиц является одним из проявлений избыточности их имитационных возможностей, развившихся как необходимое условие освоения внутривидовой членораздельной звуковой коммуникации. Не исключено, что подражание младенца речевым особенностям взрослых также является проявлением врожденной программы, которая работает «автоматически».

Итак, нашим далеким предкам, если принять нашу гипотезу, предстояло совершить небывалое: наряду с другими представителями животного мира продолжать приспосабливаться к меняющейся среде обитания и одновременно делать то, что не приходилось делать до них никому — приспосабливаться к себе самим, к одновременному использованию двух коммуникативных систем и порожденным ими конфликтам разного уровня и характера. На этом этапе антропосоциогенеза сообщество пралюдей оказалось, если можно так выразиться, в «губернаторском положении», двусмысленном и почти безвыходном.

В старинном русском анекдоте повествуется о губернаторе, который вынужден был, находясь зимой в дальней дороге, заночевать в крестьянской избе. Ночью губернатор проснулся от настоятельной необходимости освободить мочевой пузырь. Никаких привычных удобств, конечно, не было. Выходить на мороз и вьюгу не хотелось. Губернатор вынул из люльки довольно крупного уже трехлетнего спящего ребенка, временно положил его на свою постель и помочился в люльку, рассчитывая свалить случившееся на него. Однако оказалось, что в это время хорошо кормленный крестьянский мальчик внес такие изменения в губернаторскую постель, объяснить которые рационально было просто невозможно. Картина, изображающая губернатора, стоящего между своей постелью и детской люлькой с обкакавшимся спящим ребенком на руках, породила в русском языке выражение «положение хуже губернаторского», то есть положение крайне двусмысленное. Кстати, существует и другое объяснение появления в языке этого устойчивого словосочетания. Его связывают с действительно двусмысленной ролью, выполнявшейся на старинных конезаводах во время случки породистых животных низкопородным жеребцом, которого называли «губернатор» и который на начальной стадии случки замещал собой породистого производителя.

Действительно, положение, которое сложилось для наших предков благодаря неожиданному «подарку» природы, было чрезвычайно сложным и буквально двусмысленным. Мы попытались хотя бы гипотетически смоделировать острые конфликтные ситуации, возникавшие на межиндивидном и внутрииндивидном уровне в результате коммуникативных сбоев, и те драматические последствия, к которым эти сбои могли привести. Интересной аналогией и косвенным подтверждением нашей правоты могут служить исследования, проведенные группой ученых под руководством Грегори Бейтсона в рамках исследовательского проекта факультета социологии и антропологии Стэнфордского университета в 1952–1954 годах. Перед исследовательской группой, возглавляемой Г. Бейтсоном, стояла задача определения природы шизофрении. Была выдвинута гипотеза, в соответствии с которой генезис шизофренических и шизофреноподобных состояний имел коммуникативное происхождение. Предполагалось, что симптомы шизофрении возникают и развиваются у индивидов, систематически попадающих в специфическую коммуникативную ситуацию, которую Г. Бейтсон назвал «двойное послание». Интересно, что, по замечанию переводчиков книги Г. Бейтсона Д.Я. Федотова и М.П. Папуша, русское словосочетание «двойное послание», которым обычно переводится введенный Г. Бейтсоном термин double bind, по смыслу не совсем соответствует ему. Переводчики упоминают синонимические варианты, расширяющие смысл термина «двойное послание» и приближающие его к смысловому полю английского double bind: двойная петля, двойной зажим.

Двойное послание, по Бейтсону, это коммуникативная ситуация, нередко возникающая в процессе общения между людьми. Суть ее заключается в том, что индивид, включенный в коммуникацию, получает от своего партнера или партнеров некое сообщение, различные аспекты которого могут противоречить или даже взаимоисключать друг друга. Вербальная часть сообщения, то есть то, что человеку говорят, может не совпадать по смыслу или даже отрицаться невербальной частью этого же сообщения, то есть той информацией, которая передается с помощью интонации, жеста, позы, некоего значимого действия, контекста. Например, уставший от общения со своим полуторагодовалым сыном отец раздраженно говорит ему: «А давай еще поиграем в машинки…» Те, кто имел счастье много общаться с детьми, знают, что активность ребенка в таких ситуациях резко меняет направленность (дети начинают капризничать, плакать, становятся пассивными) и в конце концов забота о нем достается другому взрослому. Добившийся желаемого результата отец облегченно вздыхает про себя, а вслух говорит матери ребенка: «Поиграй с ним теперь ты! Видишь, он от меня устал». Кстати, если причина отцовского раздражения кроется не в ребенке, а в отношениях с женой, то заключительная фраза будет другой. Что-нибудь вроде: «Что за плаксу ты воспитала!..» В этом примере информация, выраженная интонационно, противоречит информации, сообщаемой в словах.

Представьте себе другую сценку, описанную в анекдоте. В комнату вбегает заплаканный мальчик и бросается в объятия матери. Встревоженная женщина спрашивает его о том, что случилось. «Мальчишки меня во дворе дразнят, говорят, что я квадратноголовый», — всхлипывая и запинаясь, отвечает ей сын. Мать, желая успокоить ребенка, нежно гладит его по голове, ее рука очерчивает контур куба, при этом она приговаривает: «Не верь им, сынок, они все врут… Ты у меня красивый».

То, что говорит мать, призывая своего сына не верить мальчишкам, явно противоречит тому, что выражает ее жест, подтверждающий истинность сообщений тех, кто дразнит ее сына. Более того, слова матери противоречат не только ее жестам, сама фраза содержит в себе парадоксальное сообщение. Если предположить, что мальчик неоднократно видел себя в зеркале и знает, что голова у него квадратная, то фраза матери означает буквально «Ты у меня урод». Таким образом, парадокс в коммуникации может создаваться не только противоречием вербальной и жестовой составляющих высказывания, но и противоречием внутри фразы. Классическим примером такого высказывания является фраза: «Приказываю не выполнять моих приказаний!»

В ситуацию двойного послания можно попасть и в результате противоречивой информации, исходящей от двух лиц, которые являются для получателя одинаково авторитетными и примерно в равной степени жизненно значимыми. Так, отец может дать разрешение мальчику идти купаться одному без присмотра, объясняя это необходимостью воспитания «настоящего мужика», а мать одновременно может требовать обратного, ссылаясь на опасность для жизни ребенка, и при этом приводить в пример множество трагических и страшных случаев, произошедших во время купания. Ребенок опасается, с одной стороны, утратить уважение отца, а с другой — испытывает страх перед возможной утратой теплых отношений с матерью, ее холодностью, отчуждением и даже враждебностью. Диаметрально противоположная информация, поступающая в сознание ребенка, на фоне его одинаковой зависимости от отца и матери создает проблемную ситуацию, для разрешения которой ребенок не обладает еще достаточным интеллектуальным, волевым и экзистенциальным ресурсом. И в этом случае, и тогда, когда противоречивая информация исходит от одного лица, в сознании ребенка, становящегося своеобразной «информационной жертвой», почти неизбежно возникает кризисная ситуация, которая, являясь трудноразрешимой, нередко становится психологическим тупиком.

Во всех этих примерах ребенок — жертва двойного послания, которое не может быть им проигнорировано, ведь речь идет о сообщениях, поступающих от самых значимых и дорогих для него людей. Однако любая реакция на послание, содержащее в своей структуре противоречивые элементы, означает непослушание, невыполнение просьбы или приказа. Положение ребенка оказывается хуже губернаторского: игнорировать сообщение нельзя и не игнорировать тоже нельзя. Любая реакция ребенка несет в себе угрозу родительского гнева или пусть даже простого недовольства.

Лучшим выходом из этой сложнейшей и напряженной психологической ситуации для ребенка была бы его просьба прокомментировать взаимоисключающие требования взрослых, ответив на прямой вопрос о том, чего же от него хотят на самом деле. Вероятность таких действий ребенка чрезвычайно мала не только в силу его пока небольших интеллектуальных возможностей (до этого еще надо додуматься), но и по причине его зависимого положения — открытый вопрос к автору или авторам двойного послания означал бы прямую конфронтацию со значимым лицом. Но даже если предположить, что такой вопрос прозвучал, вероятность того, что ребенок получит на него подлинный ответ, еще ниже. Авторы двойного послания часто не ведают, что творят. Ответить на этот вопрос означало бы для них одновременно и осознать, что они «шутят» со своим ребенком слишком жестоко.

Г. Бейтсон считает, что периодическое попадание ребенка в подобные ситуации ведет к формированию у него симптомов шизофрении.

В результате исследований Г.Бейтсон и его коллеги сформулировали четкую структуру ситуации двойного послания (ДП-ситуации). Она включает в себя следующие составляющие.

1. Двое или более участников.

Участник, к которому обращено противоречивое сообщение, называется «жертва». Авторы ДП в подавляющем большинстве случаев, конечно, не осознающие своих действий, должны быть для «жертвы» ДП-ситуации значимыми людьми, мнением и отношением которых она дорожит или от которых напрямую зависит ее социальное положение и личное благополучие.

2. Повторяющийся опыт.

Это означает, что ДП-ситуация является в жизненном опыте не единственной и периодически воспроизводится.

3. Первичное негативное предписание.

Исходной позицией, с которой, собственно, и начинается ДП-ситуация, является запрет на какое-либо действие, в большей или меньшей мере имеющий насущную экзистенциальную значимость для «жертвы»; запрет, имеющий, несмотря на свою индивидуальность и кажущуюся личностную направленность, силу табу, или требование столь же радикального характера. Обычно и запрет, и «требование» подкреплены угрозой, более или менее редуцированно выраженной.

4. Вторичное предписание, которое противоречит первому.

Если первичное предписание вербально, то вторичное носит по большей части сенсомоторный характер. Оно передается посредством мимики, жеста, ситуативного контекста и средств выражения, стоящих на границе вербального и невербального: подчеркнутая интонация, значимое молчание, иронический или сардонический смех и т. д. Вторичное предписание может противоречить как первичному предписанию в целом, так и любому его смысловому элементу в отдельности.

5. Третичное негативное предписание может быть как вербальным, так и невербальным. Независимо от того, воспроизводится оно сознательно или бессознательно (чаще, конечно, неосознанно, потому что его автор лишь в исключительно редких случаях является сознательным «палачом» «жертвы»), его «задача» заключается в том, чтобы фиксировать жертву, попавшую в психологический тупик в пространстве взаимодействия, не дать ей «бежать».

6. Систематическое попадание в ДП-ситуацию и пребывание в связанных с нею психологических тупиках устойчиво фиксируют в психике жертвы стереотип восприятия действительности сквозь призму двусмысленности. После этого практически любой элемент ДП-ситуации может вызвать у жертвы панику, оцепенение, гнев или истерику.

Работа группы, руководимой Г. Бейтсоном, по исследованию шизофрении и шизофреноподобных симптомов в поведении человека, порождаемых разнообразными и сложными коммуникативными ситуациями, в которых индивид получает взаимоисключающие сообщения и при этом лишен свободы выбора форм реагирования, стала значительным этапом в развитии психологической науки середины XX века. Исследования велись по разным направлениям и привели к весьма любопытным результатам. В рамках нашей работы нет возможности да и необходимости знакомить читателя со всеми проблемами, которые исследовались в публикациях Г. Бейтсона и его коллег. Книга Г. Бейтсона «Экология разума» объясняет читателю сложный, противоречивый, многогранный мир человеческого общения, скрытые глубины коммуникативных процессов между личностью и социумом, народом и властью, человеком и человеком. Особый интерес вызывает проблема двойных посланий, играющих в жизни человека и общества чрезвычайно важную, а иногда и фатальную роль. Г. Бейтсон распутывает клубок взаимоотношений между «жертвой» и «палачом», причем выясняется, что в роли «палача» может оказаться и явный злодей, преследующий свои корыстные политические, экономические или патологические цели, и нежная любящая мать, стремящаяся как можно «правильнее» воспитать своего ребенка, и ничего не подозревающий легкомысленный любитель шуток и розыгрышей и т. д. «Жертвой» двойного послания может быть и ребенок (что бывает довольно часто и легко поддается наблюдению), и взрослый человек, и социальная группа, и даже общество в целом. Бейтсон убедительно показывает, как в результате систематического попадания «жертвы» в ситуацию двойного послания у нее формируются устойчивые негативные реакции на психологический тупик, генерируемый невозможностью свободного выбора поведения в двусмысленной ситуации.

Естественно, изучая особенности коммуникативных процессов, исследователи не могли не заинтересоваться возможными вариантами выхода из ситуации двойного послания. Наиболее негативным вариантом выхода из ДП-ситуации является формирование симптомов шизофрении, что особенно часто случатся с детьми в силу их психологических особенностей и социального статуса. Такой вариант выхода как минимум приводит к формированию привычек и черт психопатического характера: комментирование вслух своих действий, навязчивый поиск скрытого смысла в словах и действиях других людей, подозрительность и недоверчивость, полная утрата чувства юмора, то есть буквальное, однозначное понимание всего сказанного людьми и происходящего вокруг, стремление уйти, самоизолироваться от разрешения неоднозначных, многосмысленных ситуаций, своеобразный страх перед ними (в конечном итоге страх перед жизнью, которая всегда по меньшей мере двусмысленна) и др. Все описанные только что варианты выхода из ДП-ситуаций являются не столько способами разрешения психологических проблем, возникающих у человека, попавшего в коммуникативный тупик, сколько фиксацией травматических последствий пребывания в этом тупике. Изучая ДП-ситуацию, ее последствия и логику поведения людей, попадающих в нее, исследователи заметили, что одним из радикальных и нетравматических вариантов выхода из нее являются свободные действия индивида, готового нести ответственность за свои решения. Это может выражаться в форме открытого вопроса («Чего именно вы от меня хотите?»), прямого высказывания своего мнения («Сначала договоритесь между собой, а потом меня воспитывайте») и даже в форме инвективы («……»). Человек в этом случае, как нам кажется, перестает быть жертвой и становится подлинным субъектом, хозяином самого себя и своей судьбы.

Есть еще один способ выхода из тупика информационной двусмысленности ДП-ситуации, из этой проходящей через всю человеческую жизнь череду ловушек, гетерогенных по происхождению и чреватых опасностью полной или частичной утраты субъектности. Это смех. Один из авторов этой книги лет 50 назад в пионерском лагере наблюдал повторяющуюся на протяжении примерно двух недель ситуацию, которая возникала в отряде, состоящем из девочек-подростков в возрасте 11–12 лет. Как всегда в эти годы, у детей был разный уровень целомудрия, посвященности в проблемы секса и готовности к их обсуждению и восприятию. В общении друг с другом дети нередко использовали инвективы, почти всегда довольно невинные, обычно это были слова «дура» или «дурак». Среди них была девочка, явно претендовавшая на роль лидера подростковой группы, но не имевшая для этого необходимых лидерских качеств, интеллектуального ресурса и личного обаяния. Претензия на высокий статус проявлялась в ее поведении тем, что она использовала любую возможность создать для других тупиковую психологическую ситуацию. Для этого применялся однотипный набор действий, создававший для жертвы двусмысленную и крайне непристойную ситуацию. Как только кто-нибудь из девочек произносил в адрес какого-нибудь мальчика сакраментальное слово «дурак», жаждущая властвовать и попирать личность другого юная особа появлялась как бы ниоткуда и с сияющими глазами произносила для многих непонятную, но явно двусмысленную и непристойную фразу: «Дурак в штанах», — повергая жертву в замешательство и смущение, и удалялась, определенно испытывая торжество победы. Группа детей в течение двух недель была буквально «терроризирована». Происходящее не обсуждалось и никак не оценивалось. Используя этот прием, героине повествования удалось привлечь к себе внимание, держать коллектив в постоянном напряжении и тревоге. Все были разобщены и постоянно испытывали страх оказаться в положении человека, не знающего, как реагировать и вести себя, в положении непродвинутого в знании жизненных реалий малыша, в конечном итоге, в положении потенциальной жертвы.

Спасение пришло неожиданно. Появившаяся в отряде позже остальных девочка, подвергшаяся в первый же день подобной атаке, ответила очень спокойно и твердо: «В штанах не дурак. В штанах —… (далее следовало отчетливо произнесенное матерное слово), а дурак — здесь». Сказав это, потенциальная жертва твердо постучала указательным пальцем по лбу нападавшей. Дети громко засмеялись, маркируя этим утрату статуса той, кто еще недавно держал их в состоянии напряжения и тревоги. Несостоявшаяся властительница неожиданно для окружающих и для себя впала в состояние бурной истерики, из которой ее долго невозможно было вывести. Власть кончилась.

Генетически смех весьма близок к истерике. Не исключено, что из истерики он и вышел. Даже у современного человека смех и истерика могут легко переходить друг в друга. Но если истерика соответствует стихийной логике развития ДП-ситуаций и оставляет жертву внутри нее, то смех разрушает границы ДП-ситуации, освобождает человека и выводит за ее пределы.

Истерика маркирует психологический тупик, трагедию столкновения индивидуума с хаосом бытия. Смех маркирует выход из психологического тупика, преодоление его, дарует человеку силу и волю к удержанию ускользающей субъект-ности, которую ДП-ситуация разрушает. Так смех выполняет некую демиургическую роль. Смех, возникающий в ДП-ситуации, помогает сохранить человеку его личностную целостность.

Если на одном полюсе реакции на ситуацию двойного послания стоит истерика, чреватая крахом личностной целостности, а на другом — свободно и ответственно выраженное слово, то между ними стоит смех, несущий в себе полустихийное демиургическое начало и еще далекие от своего формирования, но уже складывающиеся черты субъектности. При внимательном чтении работ Г. Бейтсона, вглядываясь в огромный и разнообразный материал, собранный, исследованный и обобщенный им, приходишь к выводу, что и отдельный человек, и все человечество живет в обстановке постоянно продуцируемых двойных посланий и их преодоления. Каждый человек с момента пробуждения сознания и до момента его угасания постоянно находится в состоянии риска получить такое послание и оказаться в его ловушке. Наверное, на свете нет ни одного человека, избежавшего этого. Каждый получил их сотни или даже тысячи. У каждого из нас есть множество предпосылок оказаться в роли «жертвы», «палача» или «свидетеля», который в одиночку, в группе или даже в толпе создает психологический фон двойного послания. Двойные послания проявляются в самых разных формах человеческого общения: и в борьбе за положение лидера в младшей группе детского сада, и в черном политическом РR, и в осмысленном желании унизить и растоптать человеческую личность, и в невинной шутке и розыгрыше, и т. д. Двойные послания нельзя рассматривать лишь как проявления психологической или социальной патологии, как стремление к обману и манипуляции сознанием другого или других и т. д.

Двойные послания, вероятно, являются одной из кардинальных особенностей человеческой коммуникации, генетически связанной с функциональной асимметрией головного мозга. Их нельзя воспринимать исключительно как патологию, порок или даже недостаток коммуникативных процессов, хотя они явно привносят в отношения отдельных людей, социальных групп и даже целых народов много непонимания, сложностей, боли и конфликтов. Порожденные объективными особенностями сознания, они во многом определяют характеристики коммуникативного пространства, в котором живет человечество. Большинство двойных посланий продуцируются стихийно и чаще всего ни «палачом», ни «жертвой», ни «свидетелями» не рефлексируются и не осознаются как таковые. Одним из главных типологических признаков двойного послания является наличие угрозы наказания со стороны «палача». Причем, как мы уже говорили, наказание может быть самым разным, но всегда значимым для жертвы.

Однако если в структуре двойного послания отсутствует угроза наказания, то парадоксальное сообщение, продуцируемое коммуникатором, открывает перед реципиентом безграничную свободу выбора форм реагирования. Парадоксальные сообщения всегда порождают неопределенность. Скованный страхом наказания, реципиент двойного послания рискует оказаться в безвыходном или почти безвыходном положении, психологическом тупике. Проблема выхода из тупика становится только его проблемой и зависит оттого, удастся ли ему разорвать оковы страха. Однако, если угроза наказания изначально отсутствует и вместо нее присутствует не только возможность выбора, но и готовность автора парадоксального сообщения поддержать выбор реципиента и оказать помощь в реализации этого выбора, неопределенность ведет не к хаосу сознания, не к безумию тупика — она актуализирует субъектность реципиента, необыкновенно расширяя его человеческие возможности. Парадоксальное сообщение, не сопровождающееся угрозой наказания, приобретает принципиально новое качество. Оно становится инструментом развития личности. По-видимому, так и должны общаться педагоги со своими подопечными: с одной стороны, приобщать их к свободному и ответственному выходу из тупиков многочисленных двойных посланий, адресуемых им жизнью, а с другой — показывать им возможность использования парадоксальных сообщений, лишенных угрозы наказания и выводящих личность на простор познания мира. Парадоксальное сообщение, не вызывающее страха (где социальное очищено от биологического), очеловечивается и очеловечивает.

Один из авторов имел счастье хорошо знать и много лет работать с человеком, рисунок общения которого с людьми во многом строился на продуцировании актуализирующей неопределенности при гарантированной человеческой и глубоко уважительной поддержке и помощи с его стороны. Так с друзьями, коллегами, аспирантами, студентами — со всем общался необыкновенно человечный Николай Михайлович Магомедов, основавший в Самарском государственном университете факультет психологии. Познакомившись с ним в молодости, один из авторов долго пытался найти какую-то аналогию его оригинальным суждениям, своеобразным речевым приемам и вообще его манере общения с людьми. И на каком-то этапе показалось, что нашел — это был сократический диалог в чистом виде, когда выдвигается парадоксальное суждение, а потом, в процессе беседы, оба собеседника свободно высказывают свои мысли. Только потом стало ясно — это высший уровень психотерапии. Сейчас ясно и другое — это высший уровень человеческого отношения к человеку.

Наблюдения, аналогичные бейтсоновским, сделал Дэвид Гелен. Но если Г. Бейтсон свои наблюдения над особенностями индивидуальной и групповой психики реализовал только в рамках коммуникативных процессов, то Д. Гелен увязал своеобразие человеческого общения со структурой и функционированием мозга. Г. Бейтсон, описывая многочисленные и разнородные жизненные ситуации, в которых люди сталкиваются с двусмысленной или многосмысленной информацией, замечает, что сознание попавшего в такую ситуацию человека может быть травмировано и даже разрушено, причем разрушение сознания осмысливается ученым как утрата целостности, расщепление, процесс, подобный шизофреническому. Расщепление сознания интересует и Д. Гелена. Он полагал, что в норме полушария головного мозга работают во взаимодействии, однако при определенных условиях в работе мозга могут возникнуть явления, аналогичные тем, которые наблюдаются в мозгу при его хирургическом расщеплении, когда оба полушария начинают функционировать практически независимо. Но роль своеобразного хирургического инструмента могут выполнять два разнородных и противоречащих друг другу потока информации. Один из них носит ярко выраженный сенсомоторный, а другой — столь же явный вербальный характер. Д. Гелен приводит в качестве примера элементарную конфликтную ситуацию, часто возникающую в жизни:

Представьте себе действие на ребенка ситуации, когда его мать словами говорит ему что-то одно, а выражение лица и движение тела совершенно другое: «Я делаю это, потому что люблю тебя, дорогой», — говорят слова, но «Я тебя ненавижу и уничтожу», — говорит лицо [87] .

Мы видим, что Д. Гелен явно говорит о ситуации двойного послания, но если Г. Бейтсон рассматривает двойные послания и их эффекты в поле межличностных коммуникаций, то Д. Гелен переносит эффекты двойного послания в пространство информационных взаимодействий полушарий головного мозга. Он пишет, что оба полушария, подвергаясь воздействию одинаковых сенсорных стимулов, эффективно воспринимают различную информацию. Но, по его мнению, каждое полушарие придает приоритетное значение только одному из сообщений. Будучи специализированными, они оба как бы делят информационные потоки. Для левого полушария приоритетными являются словесные сигналы, для правого — невербальные. Он пишет:

В этой ситуации два полушария могли принять решение о противоположных по направлению действиях: левое — подойти, правое — убежать… Далее в большинстве случаев левое полушарие, по-видимому, добивается контроля над выходными каналами, но если левое не в состоянии полностью «отключить» правое полушарие, оно может пойти на то, чтобы отсоединить передачу противоречащей информации с другой стороны… Каждое полушарие обращается со слабым контралатеральным сигналом таким же образом, как люди вообще обращаются со странными высказываниями, которые не совпадают с их убеждениями; сначала они его игнорируют, а потом, если оно требует к себе внимания, активно его избегают [88] .

Д. Гелен полагает, что в момент разъединения левое полушарие управляет сознанием в одиночку. При этом правое полушарие продолжает выполнять функцию, подобную той, которая приписывается фрейдовскому «подсознанию», создавая лишь тревожный эмоциональный фон. Мозг человека функционально асимметричен. Однако в нормальном состоянии его полушария, так кардинально отличающиеся друг от друга, научились работать слаженно и гармонично. Но как только мозг человека получает по двум разным коммуникативным каналам противоречивую информацию, согласованность в работе полушарий нарушается, отношение сотрудничества приобретает формы конкуренции и борьбы. Причем левое полушарие, в котором локализуются более поздние, чисто человеческие способы восприятия, обработки и хранения информации, способно блокировать правое и вытесняет содержащуюся в нем информацию на периферию сознания.

В этих конфликтных для современного мозга ситуациях, на наш взгляд, воспроизводится тот отделенный от нас тысячелетиями момент, когда две коммуникативные системы «творили» человеческий мозг, буквально разрывая его на две функционально асимметричные половины и «свивая» в каждой из них свое «гнездо».

Реконструировать абсолютно точно тот процесс, в результате которого возник асимметричный мозг, человек с его психологическими особенностями и архаические элементы культуры, конечно, невозможно. Свидетелей да и прямых следов этого чрезвычайно важного и драматичного процесса нет. Однако, опираясь на аналогии, сохранившиеся в архаической культуре и традиционных пластах современного коллективного сознания, закономерности психического развития современного человека, отражающие ранние этапы филогенеза, даже на типологическом уровне, а также на известные современной науке закономерности коммуникации в сообществе животных и человеческом социуме, попытаемся хотя бы гипотетически восстановить ту картину, которая в библейском мифе так уютно и человечно изображена в виде великого творения вселенского гончара.

Как уже было сказано, мутация стала причиной возникновения голосового аппарата, появление которого обусловило потенциальную возможность воспроизведения членораздельных звуков. Мутация, конечно, не сделала «награжденное» ей таким образом существо говорящим, а лишь даровала ему возможность — не большую, но и не меньшую, чем певчим птицам, попугаям и врановым. Однако исходные биологические возможности этого существа были не просто велики, но и уникальны: передние конечности с огромным потенциалом развития, большой хорошо развитый мозг, длинный период детства, открывающий широкие перспективы для индивидуального когнитивного и эмоционального развития, сложная организация сообщества и, не в последнюю очередь, совершенная, хорошо разработанная сенсомоторная коммуникативная система.

Существа, застигнутые врасплох неожиданно возникшей способностью к членораздельному звукоизвержению, были совершенными творениями эволюции, великолепно вписанными в условия среды своего существования. Пластичная психика позволяла им гибко адаптироваться к довольно широкому диапазону изменений условий среды. Но вдруг произошло нечто неожиданное. Членораздельное звукоизвержение создало ситуацию, когда будущим людям нужно было приспосабливаться не к изменениям условий природной среды, а к радикально изменившимся условиям коммуникативного поля, которое до этого момента было однородным с точки зрения средств выражения коммуникативных и мета-коммуникативных сообщений (то есть сообщений, несущих «содержательную» информацию, и сообщений по поводу информации). Привычный, гармоничный, если так можно выразиться, монолектический мир вдруг превратился в поле неожиданных, пугающих и непривычных двусмысленностей. Четкость и однозначность коммуникативных сообщений и их восприятия стали разрушаться. Оказавшийся вдруг двусмысленным, ставящим в тупик, загоняющим в ловушку новый информационный дискурс начал играть дезадаптивную роль, активно нарушающую гармонию внутригрупповой коммуникации. Причем деструктивные процессы захватили как коммуникации внутри сообщества, между индивидами, так и сферу индивидуальной психики, снижая адекватность поведения и уровень психологической устойчивости, ведя к непредсказуемым конфликтам, срывам, истерикам, а возможно и к первым проявлениям как индивидуального, так и группового безумия. Взаимодействие двух разных по своим основным характеристикам систем (сенсомоторной и членораздельно-звуковой) породило не только информационный взрыв и дикий хаос как в сообществе пралюдей, так и в их эволюционирующем сознании, но и какие-то новые устойчивые связи, новые структурно-смысловые образования, новые элементы рождающейся системы. Например, жестовая коммуникация была не просто сбита, дезориентирована вдруг хлынувшим потоком членораздельных звуков, но началась ее постепенная и медленная озвучка, вторичная семантизация. Жесты, будучи уже абстрагированными, в результате ассоциации по смежности заново семантизировались звуками.

Ко всем этим явлениям, как хаотизирующим коммуникативное поле, так и по-новому его структурирующим, мозг пралюдей был абсолютно не готов. По-видимому, ситуация, сложившаяся тогда для пралюдей, типологически весьма напоминала ситуацию двойного послания. Однако ДП-ситуация всегда подразумевает наличие «жертвы» или «жертв», «палача» или «палачей» и ту часть человеческого сообщества, которую мы условно назвали бы свидетелями, то есть тех, кто создает психологический фон, сознательно или бессознательно, гласно или негласно поддерживая или отвергая происходящее. Если тот процесс, который мы пытаемся описать, то есть фактически процесс рождения человека, человеческой речи, человеческого общества и человеческой культуры, назвать первым двойным посланием (а оно, безусловно, было двойным), то его своеобразие заключается в том, что субъектно «палач» отсутствовал, его роль выполняло само случайное появление гетерогенных коммуникативных систем. Отсутствовали и «свидетели», если не считать свидетелем «равнодушную природу». «Жертвами» этого всеохватного двойного послания были все пралюди, которые в результате него оказались фактически в логической ловушке и, найдя или не найдя выход, должны были неизбежно погибнуть или столь же неизбежно стать людьми.

Мозг должен был стать человеческим в процессе поиска выхода из сложнейшего логического лабиринта, в который он еще никогда не попадал. Уровень организации мозга до этого момента обеспечивал пралюдям довольно высокий адаптивный потенциал, позволял решать порой весьма сложные задачи. Уникальность ситуации заключалась в том, что новые задачи, порождаемые кардинально изменившимся коммуникативным полем, качественно отличались от прежних, были задачами двусмысленными и требовали новых подходов к их решению. Вероятно, ситуация развивалась столь стремительно, что «изменить себя» для решения новых проблем на морфологическом уровне мозг бы просто не успел. Надо было «приспосабливаться» по-другому, через использование и задействование уже имеющихся потенциальных возможностей. Важнейшей из них была относительная функциональная асимметрия головного мозга, которая могла иметь перспективу дальнейшего развития. Есть основания предполагать, что драматическая ситуация, порожденная совместной деятельностью двух систем, и стала тем толчком, который привел в действие этот потенциал мозга. Начался стремительный процесс дальнейшей функциональной дифференциации полушарий.

Опираясь на данные многочисленных исследований функциональной асимметрии мозга и в том числе на интересные предположения Д. Гелена, приведенные нами, вполне можно допустить, что обработка информации сенсомоторного характера все больше и больше локализовалась в правом полушарии, а членораздельно-звуковая, постепенно превращающаяся в вербально-логическую, — в левом. В этом, вероятно, проявилась некая общая закономерность функциональной дифференциации «правого» и «левого» в мозгу. Ведь, как уже говорилось, биопоги обнаружили типологически аналогичное распределение функций между полушариями у певчих птиц. Объяснить причины именно такой дифференциации мы не можем. На данном этапе можно только констатировать, что природа, как водитель, остановивший экскурсионный автобус на лесной дороге, скомандовала пассажирам: «Гигиеническая остановка! Мальчики — направо, девочки — налево!» И никогда наоборот.

Дифференциация функций полушарий, с одной стороны, не могла не служить упорядочению и структурированию процессов восприятия и переработки информации головным мозгом. Эти процессы как бы обретали свою постоянную прописку. Однако, с другой стороны, та же самая дифференциация нарушала давно и эволюционно обусловленное равновесие в работе мозга. Если бы дифференциация функций не была уравновешена одновременно формирующимися механизмами интеграции, она могла бы привести к такой автономии полушарий, к такому их независимому функционированию, что мозг как единая функциональная система просто перестал бы существовать. Следствием бушевавших в мозгу процессов функциональной дифференциации и интеграции работы полушарий стало качественное изменение функций комиссур, и прежде всего мозолистого тела. Функции мозолистого тела многократно усложнились — теперь оно должно было обеспечивать синергичное взаимодействие функционально асимметричных полушарий, каждое из которых приобретало свой уникальный способ обработки и хранения информации, специализировалось на разном материале и имело свой специфический способ принятия решений на его основе. Фатальное присутствие в жизни человечества ситуации двойного послания, а также порождаемые им эффекты и последствия все больше и больше убеждают нас в том, что этот процесс до сих пор не окончен. Будет ли он когда-нибудь завершен? Эволюционисты сказали бы: «Да!» Это было бы поистине прекрасно, поскольку тогда многие весьма болезненные проблемы человека и человечества, являющиеся следствием двойных посланий, остались бы в прошлом. Это был бы если не Эдем, то почти Эдем. Наши оценки перспектив человечества гораздо более пессимистичны.

Возникшая в горниле двойного послания, порожденного двумя коммуникативными системами, трехкомпонентная структура головного мозга будет бесконечно воспроизводить себя в новых и новых бинарных оппозициях, части которых человеческое сознание будет стремиться гармонизировать медитативными единицами, представляющими собой некую абсолютную ценность. Человеческий мир навсегда обречен быть осмысленным через тернарные модели и жить в них. Возьмем для примера любую оппозицию. Вот одна — государство и общество. Попытка гармонизировать эту асимметричную бинарную оппозицию, каждая часть которой наполнена столь различными и разнонаправленными устремлениями и интересами, вызвала к жизни поиск национальной идеи как некоей гармонизирующей медитативной единицы. Сомнения в истинности и эффективности этого «абсолюта» вполне оправдано и понятно. Но поиск продолжается. Порою власть находит нужную ей форму «абсолюта», часто тоже в форме триады — «Самодержавие, Православие, Народность» или «Свобода, Равенство, Братство». Живет обычно такая формула в масштабах истории, конечно, относительно недолго. Потом, как говорится, отсыхает и отваливается. Поиск продолжается. И в нем воплощен прямой материально-экзистенциальный собственный интерес власти.

Будет ли единая в своем многообразии Вселенная бесконечно осмысливаться тернарным человеческим мозгом только в рамках продуцируемых им тернарных моделей? Думается, да. Так ли уж это страшно — жить, бесконечно множа асимметричные бинарные оппозиции в бесплодной попытке приблизиться к истинному воплощению в человеческих деяниях и в человеческой мысли целостности мира? Конечно, страшно. Давайте задумаемся о возможных перспективах дальнейшего житья-бытья человечества в окружении асимметричных, а значит до конца не гармонизируемых оппозиций, таких как «человечество и природа», «власть и народ», «богатство и нищета», «мы и они». Как жить со всем этим? Есть ли ответ? Можно ли найти ту медитативную единицу, тот абсолют, который гармонизирует эти оппозиции? Вся история человечества — это война оппозиций и попытки их гармонизировать. Культура предлагала разные медитативные единицы и возводила их в ранг абсолюта. Это был, да и до сих пор им является ритуал, это была судьба, единый Бог. Что бы ни говорили по их поводу разные люди, два последних достаточно устарели. Их несостоятельность со всей очевид-ностью проявляется в тех глобальных кризисах, в которых оказалось человечество. Ритуал, конечно, бессмертен. Но он только форма, способная принять самое разное содержание. Существует ли некая универсальная медитативная единица, способная соединить распадающуюся цепь времен? Да, существует. И существует столько же, сколько существует человек и его сознание. Это то, что Н.В. Гоголь назвал «единственным честным лицом» в своей комедии, а мы берем на себя смелость назвать единственной медитативной единицей с честным лицом в лукавом и двусмысленном мире человеческого сознания. Этим лицом является смех.

Как тут не вспомнить более чем двусмысленную фразу «русского мудреца» Козьмы Пруткова: «Продолжать смеяться легче, чем окончить смех».