Взятие сто четвертого

Аграновский Валерий Абрамович

Книга раскрывает перед читателем удивительный мир науки физики, знакомит с известными у нас в стране и за рубежом учеными-физиками, сделавшими замечательные открытия, рассказывает об их творческом содружестве.

 

ДУБНА

23 августа 1964 года утренние газеты сообщили, что в Объединенном институте ядерных исследований открыт 104-й элемент таблицы Менделеева.

Как потом стало известно, духовой оркестр заказан не был, а потому жители Дубны проснулись в то утро обычным порядком. Георгий Флеров и еще восемь авторов упомянутого открытия явились, как всегда, в лабораторию, надели синие халаты и приступили к очередным делам. Их сдержанно поздравляли коллеги, они сдержанно отвечали на поздравления.

Чепчики остались на головах.

Но хлынула пресса. Первой волной шли ТАСС и АПН. Получасовой разговор — сто пятьдесят строк живых подробностей. Потом пошли корреспонденты центральных газет и телевидения. Срок командировки два дня. За ними наступила очередь толстых журналов, представители которых заранее, по телефону, заказывали номера в гостинице на неделю. Флеров по опыту знал, что еще должен приехать маститый писатель «делать роман»…

В Дубне даже москвич чувствует себя немного провинциалом. Я не был исключением. Еще на Дмитровском шоссе, в том месте, где кусок деревянной молнии показывает направление к физикам, мое сердце стало основательно обгонять секундную стрелку. Оно стучало в ожидании чего- то необычного, и необычное пришло. Начался город — не дом, не два и не десять домов, — большой и красивый город в асфальте и в зелени, с тихими и таинственными улицами, прекрасными коттеджами, современными зданиями и чистым воздухом, не тронутым пылью. Пожилая женщина на велосипеде произвела впечатление кинотрюка. Любой человек с портфелем казался мне Понтекорво. Неторопливые походки, негромкая речь, интеллект в каждом взгляде…

Это был иной ритм, иной стиль, иной тон жизни.

В номере гостиницы, на том месте, где положено висеть «Трем охотникам», я увидел тонкую гравюру. Была горячая вода. И когда вечером я увидел в ресторане официантку в очках, то принял окончательное решение больше ничему не удивляться. «Дядя, — скажет мне утром на улице трехлетний мальчишка, — давайте сыграем в протонную радиоактивность». — «Прости, — отвечу я, — мне некогда, в другой раз».

Кстати, прощание с физикой у меня состоялось лет двадцать назад. Между тем, собираясь в Дубну, я понимал, что знаменитые сто пятьдесят ядер нового элемента, полученные группой Флерова, не возвышаются горой в директорском кабинете наподобие ядер французской мортиры в Историческом музее. В этом смысле многочисленным гостям Дубны не только нечего дарить, но даже и показывать.

Гостям показывали следы этих ядер.

Назвав свою фотолабораторию «кухней», Светлана Третьякова — один из авторов замечательного открытия — выложила передо мной на стол несколько обыкновенных стеклышек. С помощью микроскопа я с трудом разглядел на них черные точки в сиреневом овале. Это было все, что осталось от знаменитых ядер, проживших три десятых секунды и развалившихся на куски.

И мне стало жаль физиков.

Как Бетховен, они были трагически лишены возможности «слышать свои произведения» — видеть то, чему посвящали годы труда, десятилетия жизни. Великий Томсон, которого коллеги называли просто Джи-Джи, открыл электрон, поставив блестящий опыт, позволивший ему как бы считать маленькие электрические заряды. Чуть позже ученые даже определили возможный радиус электрона — три десятитриллионных доли сантиметра. И, конечно, увидеть глазами частицу атома ни сам Джи-Джи, ни кто-нибудь другой не умели. Да что электрон — громадный атом, это солнце по сравнению с электроном-планетой, сам атом был надежно закрыт от взгляда гениального Резерфорда, своего «отца», и существовал, как невидимка, лишь в воображении физиков.

Да, не многие профессии могли похвастать таким жестоким свойством.

Правда, говорят, Жолио-Кюри никогда не желал стать гномом, чтобы проникнуть в атом, и даже заявил об этом во всеуслышание. Наверное, и археологи никогда не стремились повернуть время вспять, чтобы собственными глазами увидеть Карфаген еще до того, как его разрушили. «Мы тоже не сумасшедшие», — сказал мне один из авторов 104-го. «Но простите, — возразил я, — вы можете представить себе антрополога, который удовлетворился бы следами неандертальца, отказавшись разговаривать с ним тет-а-тет?»

Мне по наивности казалось, что каждый физик по секрету от своих коллег все же мечтает забраться внутрь атома, чтобы собственными глазами увидеть протоны и нейтроны, собственными руками пощупать их и до конца разгадать тайну их взаимодействия и еще выяснить, нет ли у альфа-частиц, как у ангелов, маленьких крыльев, когда они вылетают из атома.

Увы, никто из авторов открытия не пожелал в этом признаться. «Если бы мне и удалось проникнуть в ядро, — серьезно сказал Виктор Друин, — я все равно проверил бы увиденное приборами».

Да, они, кажется, действительно привыкли не видеть то, что видеть им было не дано, как все мы привыкли не замечать земного магнетизма, хотя знаем, что он существует и действует.

Впрочем, года полтора назад они все же проделали опыт: выпустили из циклотрона в воздух пучок ионов— просто так, главным образом для того, чтобы посмотреть, как он выглядит. И были потрясены. У Флерова до сих пор хранится цветная фотография: острый светящийся кинжал, от красного до голубого — почти весь солнечный спектр.

Я тоже видел зрелище — мне разрешили глянуть через маленькое оконце внутрь циклотрона. Я ничего не понял, не успел понять, но я увидел воздух, горящий нежно-голубым пламенем, и ярко-красное зарево от раскаленного неона, и медные электроды — дуанты, отсвечивающие густым фиолетовым цветом… Это было ничтожно мало по сравнению с тем, что происходило внутри, — всего лишь крохотная картина из одного действия четырехактного спектакля, — но незабываемо. А потом, пока в циклотроне шла реакция, совсем в другой комнате я видел на молочно-матовом экране осциллографа электрические импульсы, оставляемые частицами ядер, — дрожащие зеленые полоски. Они принимали самые невероятные очертания. «Это элемент калифорний», — сказал мне лаборант, но я не мог не воскликнуть: «Нет, это высотный дом на Котельнической набережной в Москве!» — «Вы ошибаетесь, — поправил меня строгий лаборант, — это калифорний».

Утверждаю: природа несправедливо скрывает от человеческих глаз поразительную красоту процессов, происходящих в атоме. Я не хочу верить, что это навсегда. Мы знаем и о грозной и о доброй силе, спрятанной в этих процессах, хотя мне больше по душе их внешний вид. И людям мало понимать, что из атомов состоит весь окружающий их прекрасный мир, — они хотят видеть красоту каждой, пусть даже крохотной, частицы мира.

Разве не заложен и в этом глубокий смысл того, к чему стремятся сами физики, раскрывающие тайны природы?

У Друина в руках кусок мела. Он стоит у доски и объясняет мне сущность спонтанного деления ядер, открытого много лет назад Георгием Флеровым и Константином Петржаком. Я внимательно слушаю Друина — кандидата наук, человека серьезного, и занятого, и редко улыбающегося — и пытаюсь угадать, почему здесь, в Дубне, так терпимо относятся к журналистам.

— Даю аналогию, — говорит. Друин. — Представьте себе роту солдат, идущую по мосту. Вам должно быть известно, что в ногу им идти нельзя: мост развалится. Но если солдаты будут миллионы раз, нарочно сбивая и путая шаг, проходить по мосту туда и обратно, у них однажды случайно все же получится «в ногу». Итог ясен. Теперь представьте ядро, в котором движутся протоны и нейтроны. Полный хаос, у каждой частицы свое направление. Но вот случайно из миллиарда различных комбинаций вдруг четко получается одна: частицы «идут в ногу». И тогда они пробивают ядро, разваливают его на куски. Это и есть спонтанное деление. Если вам еще не понятно, могу дать другую аналогию. Представьте: банка с жидкостью. Жидкость колеблется, и вдруг происходит выплеск. Одно из двух: или стенки стали ниже, или колебания больше. Почему? Мы не знаем. Загадка. Можно еще и так. Можно представить себе тол, который неожиданно взрывается вроде бы от детонации, хотя детонацию мы не видим и зарегистрировать не умеем… Короче говоря, если по-научному, то спонтанное деление есть самопроизвольное деление ядер без вмешательства посторонних сил. Наша задача — создать условия, при которых такие случайности рождались бы чаще. В циклотроне…

Друин продолжает, и говорит так, словно речь идет о живом существе. По его рассказу получается, что у ядра есть и сердце, и чувства, и характер, и даже настроение. Потом он рисует на доске кружочек: это ион неона, которым будут бомбардировать ядро урана. Уран — это еще один кружочек, и все это рисуется удивительно просто, почти автоматически, вероятно, в миллион первый раз.

А почему кружочки? Откуда он знает, что не крестики, не трапеции или не спичечные коробки? Разве кто-нибудь когда-нибудь видел ион? Или ядро, размер которого порядка десять в минус тринадцатой степени сантиметров? Когда Резерфорд, открыв ядро, воскликнул: «Теперь я знаю, как выглядит атом!», он знал на самом деле, как он не выглядит, но не больше, так как больше человеку пока знать не дано. Резерфорд гениально понял, что атом не примитивный шарик или тельце, а сложный, очень сложный мир. Но какой? К сожалению, человек может лишь условно представлять себе внешний вид атома или ядра, а если условно, то почему именно кружочек, а не, положим, восклицательный знак?

Вопрос этот, а скорее настойчивость, с которой он задается, может показаться праздным — по крайней мере, для серьезных людей. Но Друин, очевидно, не показывает вида. Мы тратим с ним время на то, чтобы найти достойный ответ с достойными обоснованиями. Мы вспоминаем о человеческой интуиции и привычках, о законах симметрии, даже цитируем Брюсова: «И, может, эти электроны — миры, где пять материков», говорим об аналогии с Солнцем и Землей… Кстати, ведь именно так выглядела знаменитая планетарная модель атома, созданная Резерфордом. Солнце — ядро, планеты — электроны. Это было красиво и понятно, просто и убедительно. Модель завоевала симпатии современников. Но Резерфорд сам понимал, что атом, будь он действительно похож на солнечную систему, перестал бы существовать, потому что электроны, уподобясь спутникам и вращаясь по спирали, неминуемо упали бы на ядро. Резерфорд был вынужден прийти к такой модели, чтобы с ее помощью объяснить многие свойства атома.

Так как же он выглядит на самом деле?

— Между прочим, — вдруг произносит Друин, — ядра не круглые. Это мы рисуем главным образом для удобства. На самом деле они скорее всего имеют сплющенную форму или форму вытянутого эллипса.

Как вам нравится: не просто эллипса, но именно «вытянутого»! Это уже не просто другое видение по сравнению с нашим обычным, человеческим, это иной образ мышления.

Не могу в связи с этим отказать в удовольствии ни себе, ни вам, а потому цитирую небольшой кусочек из «Александра Грина» Юрия Олеши:

«От рождения мальчика держали в условиях, где он не знал, как выглядит мир, — буквально: не видел никогда солнца! Какой-то эксперимент, причуда богатых… И вот он уже вырос, уже он юноша — и пора приступить к тому, что задумали. Его, все еще пряча от его глаз мир, доставляют в один из прекраснейших уголков земли. В Альпы? Там, на лугу, где цветут цикламены, в полдень снимают с его глаз повязку… Юноша, разумеется, ошеломлен красотой мира. Но не это важно… Наступает закат. Те, проводящие царственный опыт, поглядывают на мальчика и не замечают, что он поглядывает на них! Вот солнце уже скрылось… Что происходит? Происходит то, что мальчик говорит окружающим:

— Не бойтесь, оно вернется!

Вот что за писатель Грин!»

А каковы физики, представляющие себе ядро в виде вытянутого эллипса?

— Откуда вы это знаете?

— Теории Бора, Уиллера… — скромно отвечает Друин. И вдруг совсем неожиданно: — И еще от вас.

Я не готов принять шутку всерьез. Но Друин не шутит. Впрочем, ему виднее, и если он действительно полагает, что в формировании представлений о мире участвуют не только теории и гипотезы ученых, но еще Олеши и Грины со своими художественными образами…

Директор ЛЯРа — Лаборатории ядерных реакций — ходит по кабинету с указкой в руках и говорит тоном заговорщика, словно вербует вас на какое-то страшное дело. Директор ЛЯРа — член-корреспондент Академии наук СССР. Ему за пятьдесят лет, мне больше импонирует называть его Георгием Николаевичем, но в подобных очерках принято говорить только имя и фамилию: Георгий Флеров. Что ж, отдадим должное традиции.

Итак, Георгий Флеров ходит по кабинету и жалуется на то, что у него болит голова. Я не могу сообразить: в прямом или переносном смысле? Ведь голова у Флерова, в отличие от прочих физиков, может болеть дважды: он и ученый, и администратор.

Представьте такую картину: Флеров сопровождает гостя, проявившего любознательность, по ЛЯРу. Они идут пустым и длинным коридором с люками-дверями по сторонам, со светофорами, предупреждающими об опасности, и стук их каблуков отдается в ушах гулким эхо. Гость весь внимание, он раздираем жаждой необыкновенного, он приготовлен к бурным или сдержанным восклицаниям — он гость, и этим все сказано. Вот он нервно потянул носом, уловив чуть сладковатый, немного приторный и, как ему кажется, характерный запах работающего циклотрона, и он бесконечно рад этому первому ощущению.

А Флеров думает: безобразие, опять кто-то в химической лаборатории пролил ацетон!

Огромная комната. В середине десятиметровым полукругом расположился пульт управления циклотроном. Гость восторженно смотрит на приборы, сверкающие разнообразными огнями, на сотни движущихся стрелок и стрелочек и уже готовит в запас восклицательные знаки, если собирается писать очерк в научно-популярный журнал.

А Флеров с состраданием смотрит на оператора Федю Епифанникова. Федя сидит в середине десятиметрового полукруга, а потому физически не может видеть показаний на крохотных приборах, расположенных в дальних его концах. Почему так легкомысленны конструкторы? Придется, видимо, переносить приборы в центр, громоздить друг на друга, тратить время, силы.

Они идут дальше — мимо труб холодильного устройства, покрытых инеем, как деревья в зимнем подмосковном лесу, потом заходят в огромную комнату с голубыми сейфами генераторов высокой частоты, останавливаются перед махиной массепаратора, покрашенного в цвет летнего безоблачного неба, и от внимательного взгляда гостя, кажется, не ускользает ни одна подробность. Он считает своим священным долгом вслух восхититься элементарным манипулятором, и плексигласовым защитником глаз от бета-лучей, способным вызвать зависть только мотоциклистов, и боксами в фотолаборатории, напоминающими фотографические мешки для перезарядки кассет, и даже обыкновенной свинцовой кувалдой, прислоненной к стене мастерской.

Гость не знает, как появилась в лаборатории эта кувалда. Однажды пришлось подправлять трехтонный магнит циклотрона. Решили делать это медной кувалдой, которая как раз имелась, но тут неожиданно стали образовываться токи Фуко — хоть приводи толпу школьников и демонстрируй им знаменитый опыт. С великим трудом достали свинец и в собственной мастерской сделали вот эту самую свинцовую кувалду. А гость помнит, что такое токи Фуко? Смутно? Ну хорошо, пусть тогда обратит внимание на некоторые ненаучные детали. Вот, например, стенд водоохлаждения. Как вам нравятся эти краны? Нравятся. Жаль. Лучше бы их вернуть на кухни коммунальных квартир, а сюда приспособить нечто более современное по конструкции. Как-никак — циклотрон. Последнее слово техники. Или вот этот плакат, висящий рядом с ускорителем, — очень цветной и очень красивый: «После работы с радиоактивными элементами убери свое рабочее место!» Во-первых, почему «убери», а не «уберите»? Во-вторых, почему при этом нарисована дворницкая метла, а не современный пылесос? Наконец, почему в лаборатории действительно нет пылесосов? Ох уж эта культура производства!

Циклотрон. Огромное серое тело. Гостю кажется, что он в громадном готическом соборе, куда по воле сумасшедшего режиссера перенесены съемки фантастического фильма. Он задирает голову, чтобы увидеть капитанский мостик под самым потолком, и лихорадочно ищет в памяти, как драгоценности, сравнения. «Циклоп, — вертится у него в голове, — циклоп…» И вот наконец найдено самое точное: «Циклотрон!» Он говорит об этом Флерову, и Флеров смеется вместе с гостем, потому что он любит эту машину, преклоняется перед ней, знает ей цену.

Знает, что им суждено расстаться. Этот циклотрон решили строить, когда на прежней маленькой машине зашли в тупик уже с сотым элементом. Когда построили, получили 102-й элемент. Все были рады и счастливы. 102-й живет восемь секунд. Этого времени за глаза хватит, чтобы не только получить элемент, но и успеть зафиксировать факт получения. Но 104-й живет уже 0,3 секунды. А каков будет век 105-го? А 106-го? Мысль летит дальше, она сегодня уже где-то в районе 110-го и даже 115-го элемента. Между тем получение 105-го по сравнению с предыдущим будет в сто раз сложнее! Идея ученого, обгоняющая возможности техники, напоминает киномеханика, который хочет спроецировать изображение гораздо большее, чем экран. Кто-то однажды пошутил: «Петух чувствовал, что его зарежут, и спел свою лебединую песню». Лебединой песней этого циклотрона можно считать 105-й, ну, в крайнем случае 106-й элемент. А что дальше?

Гельмгольц сказал о Фарадее: «Старые куски проволоки, дерево и железо кажутся ему достаточными для того, чтобы прийти к величайшим открытиям».

А японский физик Нагасаки выразился еще более категорично. Он писал в письме к Резерфорду, побывав в его Манчестерской лаборатории: «Мне кажется гением тот, кто может работать с такой простой установкой и собирать при этом богатый урожай…»

Вероятно, то было время иных открытий. Сегодня никакая проволока не заменит циклотрона, как ни гениален был бы ученый — если, конечно, он захочет искать новые элементы. Сегодня — и Флеров это отлично понимал — надо быть слишком смелым физиком, чтобы позволить себе создавать плохую машину, работать на ней и еще надеяться на урожай. Это звучит как разновидность знаменитой народной мудрости о том, что иные люди не столь богаты, чтобы позволить себе купить дешевую вещь… Да, с трехметровым циклотроном им суждено расстаться.

Как вкопанный, гость останавливается перед «слонами» — таково шутливое прозвище огромных приборов, напоминающих действительно то ли слонов, то ли орудия. С их помощью наблюдается реакция в циклотроне и фиксируется ее результат. Сейчас «слоны» стоят в ряд, как на параде, зачехленные свинцовыми намордниками, и над ними на веревочке, словно в детском саду, висят разноцветные флажки международного знака «Осторожно, радиоактивность!». Гость потрясен опасностью, находящейся так близко. Он делает над собой героическое усилие, и вот он уже не просто гость, а древний римлянин Муций Сцевола, готовый, как и тот, во имя чего-то пожертвовать рукой…

Флеров рядом. Он видит, как гость, зажмурившись, протягивает правую руку за линию флажков. Флеров спокоен и невозмутим, потому что знает ничтожность опасности. Его заботит сейчас другое: пора заказывать в типографии новую партию знаков, их уже мало осталось, и, пожалуй, придется сорвать с веревочки еще один и подарить Муцию Сцеволе на память с автографом.

Они покидают зал, и последние взгляды, брошенные на циклотрон, выражают совершенно разные мысли. Гость убежден, что видел последнее слово техники, венец цивилизации, и он, конечно же, прав. Между тем Флеров понимает еще и то, что лет через тысячу наши потомки, которые научатся и летать так же надежно и далеко, как птицы, и расщеплять ядро так же гениально просто, как оно расщепляется в природе, будут смеяться над «циклотроном» — приблизительно так же, как мы, с высоты ажурных небоскребов и пятикилометровых арочных мостов, улыбаемся пирамиде Хеопса, этому безмолвному свидетельству слабости древнего человека. Флеров понимает, кроме того, что ни у нас, ни у древних людей в свое время не было и нет иного выхода и что люди будущего поймут это и отдадут дань уважения своим предкам за великое упорство и трудолюбие, как мы уважаем тех, кто носил камни к подножию громадных пирамид.

…Я смотрю на Флерова, нервно шагающего по кабинету. Ему предстоят сейчас два пренеприятных разговора. Один с пожарниками по поводу кузницы, — они возражают против асбестового занавеса, но ведь он вполне противопожарен, чего они еще хотят?! Второй с бухгалтером, который против того, чтобы медник работал без плана и без часов, — а как ему дать план, если он гений, если он может изготовить дуанты, которые не снились ни одному заводу страны?! Я начинаю чувствовать себя типичным заговорщиком, способным на крайние меры, если пожарники или бухгалтер будут упорствовать.

Однажды к Флерову приехала в Дубну погостить какая-то дальняя родственница. Она заглянула в садик перед коттеджем, увидела цветы и всплеснула руками:

— Ой, Георгий Николаевич, чтой-то не то делаете!

— Что же именно?

— Картошку надо сажать!

К чему разговор?

Как ни странно, к вопросу о кадрах.

Девять авторов открытия не всегда были вдевятером, не сразу стали авторами и не волшебно сделали открытие. Они с боями прошли многие годы совместной работы, и, если уж мы перешли на военную терминологию, когда-то, много лет назад, командиру части Георгию Флерову пришлось иметь дело с теми новобранцами, которых ему дали. Выбора не было. С ними он сидел в окопах, ходил в разведку, побывал в атаке и в окружении. И вот теперь они закалились в боях и водрузили Знамя Победы.

Девять солдат науки, девять авторов, девять непохожих друг на друга человек; я говорил с каждым из них и каждого, следуя своим журналистским правилам, просил дать характеристику восьми остальным. Я чувствовал, что все они испытывали при этом какую-то неловкость, но убедился в предельной справедливости и даже беспощадности их оценок. Они уважали друг друга, если не сказать больше, но больше я говорить не буду, потому что они не терпят сентиментальности. Если кто-то и отмечал в ком-то недостаток, то по сумме восьми характеристик этот недостаток либо смягчался, либо даже переходил в достоинство. «Упрямый как осел», — сказал один. «Упрям и упорен», — сказал другой. «Настойчив», — сказал третий. «Напорист», — сказал четвертый. «Потянет любую работу», — сказал пятый. «Усидчив, с железным характером», — сказали шестой и седьмой. И последний: «Ему можно доверить все». Гамма красок, спектр оттенков.

Я убедился, что ни один из них не обладает каким-либо категорическим, раз и навсегда данным, законсервировавшимся качеством. И вовсе не потому, что они, мол, не достигли зрелости и продолжают расти и совершенствоваться, — напротив, все они достаточно взрослые люди, с вполне сложившимися убеждениями и привычками. Но нельзя все на свете делить только на белое и черное, холодное и горячее, сладкое и горькое — в подобных оценках было бы слишком много субъективизма. Жизнь знает исключения и нюансы, мотивы и следствия. Наверное, это и помогает нам прощать хорошим людям мелкие недостатки и замечать у плохих людей ростки исправления. Вот почему сумма мнений, полученных мною о каждом из девяти авторов открытия, была ближе всего к истине, нежели мнение одного, пусть даже очень умного и наблюдательного человека. Впрочем, стоит ли удивляться тому, что коллектив в целом всегда умеет быть более объективным, более требовательным, более гуманным и справедливым в оценке конкретного человека и его поступков, нежели кто-то один, — и слава богу, что это так.

Разрешите представить вам каждого автора в отдельности — вернее, сумму оценок каждого. Вот один: «Тих, скромен, говорит мало и усыпляюще, думает глубоко, решает неожиданно и оригинально». Другой: «Энергичен, даже темпераментен, быстр, эрудирован, хватает с полуслова, нередко переоценивает свои возможности, торопится вперед, забывает о последовательности и ошибается. Блестяще знает технику. Оголтело талантлив. Отзывчив и добр». Еще один: «Конкретен, сух, замкнут, слабо эрудирован, с хозяйственной жилкой, упрям и напорист, жаден к работе, ему можно доверить все». Еще: «Фантазер, хвастун, великолепный организатор, изобретателен, смел. Работяга. Руки сделаны из золота, голова напичкана идеями. Исполнителен, трудолюбив». Еще один: «Умен. Дипломатичен. Блестяще знает предмет. Все понимает, все может, не все хочет». Еще один автор: «Предельно скромен, почти незаметен, но и незаменим. Нет достаточной широты знаний, но в своем деле вполне глубок. Работоспособен». Еще: «Путаник, со странностями, тенденция „уйти не туда“, нуждается в постоянном подправлении. Эрудирован, усидчив, мечтателен». И еще: «Широкая душа, замечательный товарищ. Несколько грубоват. Дотошен. Влюблен в дело, которым занимается, как в женщину». Наконец, последний: «Терпеть не может горы, потому что они закрывают горизонт, а он любит как раз горизонт. Требователен. Возвращает на почву фактов, внутренний ОТК. Умен, работоспособен».

Кто-то из них — мотор всего коллектива, если угодно, сердце. Кто-то — душа. А еще кто-то — руки. И еще кто- то — мозг. Я нарочно не называю при этом фамилий, потому что хочу, чтобы читатель воспринимал всю группу как единого человека, как нечто цельное и законченное.

Самый «старый» из авторов — Георгий Флеров, и слово «старый» мне приходится брать в кавычки совсем не потому, что я боюсь обидеть ученого, а в интересах истины. Выглядит он не более как на сорок лет. Он — учитель. Шеф, патрон, папа — всюду по-разному зовут учителей. Но дело не в названии. Главное то, чтобы ученики, каждый в отдельности, сохранили свою индивидуальность, не растворились в руководителе. Возможно, в этом кроется одна из причин любого успеха в любом научном поиске. Вполне естественно, что шеф — самый опытный и мудрый человек в коллективе — стремится в процессе работы передать молодым коллегам свой опыт, свои знания, свою точку зрения на волнующую научную проблему. Стремится, иными словами, создать свою «школу», основанную на единстве позиций и методов работы, взглядов на науку и отношений к делу. В этом хорошем и добром стремлении у каждого шефа может быть тенденция перегнуть палку, перехватить лишку, заставить — быть может, даже невольно — своих учеников писать одним почерком, скопированным с почерка шефа. Естественно и то, что ученики поначалу смотрят на окружающий мир и на научную проблему глазами своего учителя. Но потом может прийти беда в двух случаях: если шеф не найдет с учениками доброго и общего языка, если ученики обнаружат идиосинкразию, то есть полное неприятие метода работы своего шефа, его стиля, манеры, его взглядов на предмет общих забот, или если ученики полностью растворятся в руководителе, начнут во всем подражать ему, от завязывания галстука «учительским узлом» до беспрекословного думания, как шеф. Ни в том, ни в другом случае «школы» не выйдет. Только тогда возможно взаимное обогащение учителя и его учеников, только тогда урожайна их совместная работа, только тогда рождается научная школа, когда ученик, обладая яркой индивидуальностью, сохраняет свое лицо, а учитель оказывается достаточно умным и тонким, чтобы смириться с этим.

Вероятно, все знают знаменитую историю о том — она описана Д. Даниным в его великолепной книге «Неизбежность странного мира», — как двадцатитрехлетний выпускник Петербургского технологического института А. Ф. Иоффе — будущий академик, которого многие физики мира называли «папой Иоффе», — приехал в Мюнхен к своему учителю Конраду Рентгену и буквально восстал против него, вернее, против отрицания Рентгеном электрона. Два долгих года ученик горячо и пылко «боролся» с учителем за атом электричества и все-таки победил.

Пример, достойный подражания.

Итак, самый «старый» из авторов 104-го — Георгий Флеров. Правда, самому «молодому» уже за тридцать, и на этот раз кавычки стоят по назначению.

Увы, не только группа Флерова, но и весь научный коллектив Объединенного института можно, без сомнения, отнести к среднему поколению ученых. Молодых людей мало. Так мало и с таким упорством продолжает оставаться мало, что уже можно говорить об этом как о проблеме.

Сегодня еще все хорошо, но что будет завтра? Когда вообще на новом месте создается институт, там всегда бывает молодо и, я бы сказал, зелено в прямом смысле этого слова: вокруг строительной площадки стоит сплошной зеленый лес, как это было, к примеру, в Дубне.

Потом строятся первый дом, первый магазин, здание первой лаборатории и приезжают первые новоселы. Они называют друг друга Вовками, Нинками и Славками, им по двадцать с хвостиком лет — прямо со студенческой скамьи, они чувствуют себя первооткрывателями и, словно голодные, кидаются на научные проблемы.

Первые удачи и неудачи, первые научные статьи, первые кандидаты и доктора наук. Время идет. Они заводят себе толстые портфели, у них изменяется походка, в глазах появляется усталость, надо следить за тем, чтобы не полнеть чрезмерно, — им уже по тридцать с хвостиком лет, хотя они и продолжают называть друг друга Вовками и Славками. Ах, как хорош был бы приток свежих сил, способный дать дополнительный заряд энергии и рвения! Увы, его нет. «Старые» сотрудники института еще достаточно молоды, чтобы думать об уходе на пенсию, а штатное расписание вопросом омоложения института не занимается и не интересуется. Во всяком случае, я почти не встречал в подобных институтах — через десять или пятнадцать лет после их организации — восторженной физиономии новичка, только-только пришедшего со студенческой скамьи, и не слышал, чтобы кто-нибудь назвал Вовку «Владимиром Васильевичем». Разумеется, я совсем не хочу сказать, что первопришельцы начисто утрачивают вкус к научной проблеме, успевают за десять лет «забуреть» или, варясь в собственном соку, потерять рвение и мужество. Нет, они ничего не утрачивают — они всего лишь ничего не приобретают. Сегодня еще все хорошо, но что будет завтра? И может случиться, что завтра здесь по- прежнему будет зелено, но вряд ли молодо, между тем, и мы к этому давно уже привыкли, молодость — первая гарантия успеха.

Но вот удивительно: молодежь сама не очень-то рвется в подобные институты. Не прельщает ее ни сервис, который она получит не всюду, ни обеспеченность аппаратурой, ни острота научных проблем, ни — самое главное и самое печальное — сама работа в институте.

В чем фокус?

В «картошке» — в чересчур трезвом взгляде на жизнь и на карьеру, взгляде, который, конечно, не делает чести настоящему ученому. Вы не поверите, но из многочисленных студентов-дипломников, проходящих практику у Флерова, почти никто не попросился в группу, ведущую поиск 104-го элемента. А вдруг 104-й не будет найден — вы понимаете? — и «горит» диплом. Куда спокойней иметь дело со 102-м, который получают сегодня у Флерова чуть ли не промышленным методом.

Боязнь риска — уже со студенческой скамьи… Какой неприятный сигнал! Еще Шиллер говорил, что для одних паука — возвышенная, прекрасная богиня, для других же — великолепная дойная корова.

Как вы понимаете, Флерову тоже не резон пополнять лабораторию такими кадрами. И вот получается, что, с одной стороны, штаты «не позволяют», с другой — нет напора молодежи. В итоге «взрослеет» институт не по дням, а по часам, вместе со временем, которое идет и идет.

А затем — старость следом за взрослостью, ее не остановишь, не умолишь подождать. И все мы потом будем с горечью говорить и писать, что заслуженным и старым ученым нет, к сожалению, достойной смены, что давным-давно пора им уходить на пенсию, а они все сидят и сидят, что молодые таланты гибнут в неизвестности. Потом вновь произойдет полное обновление штатов, вновь придут Вовки и Нинки, чтобы начинать с азов, на пустом месте и чтобы сесть в свои кресла по меньшей мере на те же двадцать или тридцать лет… Заколдованный круг?

Да нет, я не склонен винить во всем нынешнюю молодежь. Лучше спросите сегодняшних деканов и преподавателей учебных институтов: вы зачли бы за дипломную работу участие студентов в неудачном эксперименте?

Вообще ноль в физике — это результат. Но только не у экспериментаторов, особенно тех, кто рассматривает природу как кладовую неизвестных явлений. У таких ученых ноль — это действительно ноль, пустота, ничего. Они ищут неизвестные ответы на неизвестные вопросы. Тысяча путей может вести экспериментатора к цели, и из этой тысячи — девятьсот девяносто девять ошибочных, без которых нельзя найти единственно правильный. Но если на жизнь конкретного ученого падают только ошибочные пути, считайте его судьбу принесенной в жертву большой науке.

Разумеется, наши рассуждения схематичны. Жизнь богата разнообразием, она умеет сглаживать острые углы и заострять тупые, она может компенсировать крупные неудачи мелкими успехами или омрачать крупные успехи мелкими неудачами. Важно решить в принципе: вправе ли мы требовать от ученых жертвенности?

Я знаю одного маститого, увешанного званиями, утяжеленного степенями физика. Еще совсем недавно он имел определенный вкус к экспериментаторской работе, занимался острыми и рискованными научными поисками.

Но сегодня он предпочитает более спокойную жизнь, хотя дело, которым он стал заниматься, тоже важное, тоже сложное и не менее почетное. Вопрос не о том. Вопрос о мотивах, о нравственной и моральной стороне его «измены», хотя, казалось бы, и терять-то ему было нечего, так как в прошлом — одни заслуги, во имя которых ему простили бы сегодня любую неудачу… Увы, все та же боязнь риска, боязнь разрушить свой авторитет удачливого в прошлом экспериментатора, потерять устойчивость благополучного до сих пор имени.

Так мы вплотную подошли к тому же самому вопросу, но уже с другой стороны: к праву ученых на риск, на неудачу — причем молоды они или стары, не играет роли. Проблема эта может показаться с первого взгляда нелепой, даже выдуманной. В самом деле, ученый — не минер, и пусть себе ошибается на здоровье, если он, разумеется, не бездарь, не неуч, не «псевдо», если он действительно ученый и занимается действительно научным поиском, если он не конъюнктурщик и если наука для него — не удобный способ сделать карьеру.

Итак, выдуманная проблема? Допустим. Но разве все хорошо понимают, что нельзя устраивать разнос директору научной лаборатории за то, что машины столько-то часов или суток проработали «впустую»? Что конечные результаты тех или иных научных поисков очень трудно, если не невозможно вообще планировать? Что талантливых ученых, которые еще не дали миру открытий в килограммах, километрах или в литрах, а сидят над «своими» элементарными частицами или хромосомами, нельзя считать бездельниками? Что нельзя отпугивать ученых от сложных, долгих и не всегда приводящих к успеху научных опытов?

Когда десять лет назад Георгий Флеров начал поиски новых трансурановых элементов, он прекрасно знал, на что идет. Это знала и вся его группа и между тем без страха и упрека, с поднятым забралом пошла на приступ неизвестного. В процессе работы они могли тридцать раз отказаться от «цветочков» и «посадить картошку»: спокойно защитить кандидатские диссертации, а те, кто их имел, докторские. Материала было достаточно и без 104-го. Риск был не слепым, не безрассудным, попутные открытия сулили не только личное благополучие, но, возможно, и всеобщее признание. Но они отложили собственные заботы на целых десять лет, продолжая бескорыстный поиск на главном направлении.

И вот представьте, им не удалось бы открыть 104-й элемент…

Да здравствует мужество.

 

АДВОКАТЫ ДЬЯВОЛА

Уверяю вас, физика — не удел избранных.

Как иностранный язык или шоферское искусство, она может считаться непостижимой ровно до тех пор, пока вы ею не занимаетесь.

Конечно, физика — не вышивание болгарским крестом и даже не юриспруденция. Чуть-чуть сложнее. Тем более, что и без высшего образования все мы немножко юристы, немножко врачи, немножко поэты и портные.

«Немножко физиками» нам быть не дано.

Из-за этого представители столь замечательной профессии не пользуются широким пониманием, а потому варятся в собственном соку. Ни сосед по квартире, ни попутчик в поезде, ни дипломат на банкете, ни даже собственная жена в собственном доме не умеют быть достойными собеседниками, когда речь заходит о квантах или о странных свойствах америция.

Отсюда и ореол таинственности.

Но в остальном физики ничем от нас не отличаются. Им категорически не чуждо все человеческое. Они спорят между собой не хуже нашего, объясняются в любви доступными для понимания словами, работают с выходными и с отпуском, а вопросы таланта и бесталанности стоят у них не менее остро, нежели в писательской среде или у стоматологов.

Во всяком случае, разговаривая с физиками, я никогда не замечал, чтобы они были более строги, чем наши школьные преподаватели, менее остроумны, чем газетные фельетонисты, и более глубокомысленны, чем философы или шоферы такси.

Для пущей убедительности могу сообщить, что по субботам и воскресеньям они танцуют в дубненском Доме ученых до четырех утра, причем самые разные танцы, вот только не ручаюсь, что в число танцоров входят все девять авторов 104-го элемента.

Полагаю, теперь вы достаточно подготовлены к тому, чтобы без страха ринуться в самую суть физических проблем.

Есть несколько типов экспериментаторов.

Одни пользуются известной методикой, но умеют делать гениальные выводы. Другие, наоборот, создают новую методику — какую-нибудь водородную камеру — и выколачивают из нее открытия. Третий тип экспериментаторов — нечто среднее между этими двумя. Они тоже берут известный способ, но совершенствуют его почти до неузнаваемости. И тоже приходят к открытиям — правда, заранее предсказанным.

Так работали Георгий Флеров и его группа.

Три года подряд, изо дня в день, они приходили в лабораторию, сидели там «от» и «до», а чаще — больше, и накапливали результат. Открытие не явилось к ним прекрасным видением из циклотрона. Они выстругали, выпилили, выточили, сработали свой 104-й элемент, и в этом смысле термин «открытие» подходит не очень точно. Тем более что задача сводилась не к тому, чтобы «открывать» 104-й, а к тому, чтобы «получить» его в натуре, тем самым подтвердив предсказание теоретиков.

Это была титаническая работа, и я не решаюсь ответить на вопрос, какой из трех экспериментаторских путей сложнее и почетней.

Кстати, находясь в Дубне, я уловил некий антагонизм между теоретиками и экспериментаторами. Впрочем, «антагонизм» — это, пожалуй, слишком крепко сказано, даже если учесть довольно сильные выражения, допускаемые «сторонами» в адрес друг друга. Монтекки и Капулетти из них все равно не получатся, потому что предмет их забот, по существу, один. Но противоречия есть. Я слышал от некоторых экспериментаторов, что они, мол, по сравнению с теоретиками, стоят где-то на грани с реальностью, между тем теоретики совершенно ушли в абстракцию и почему-то считают себя из-за этого «этажом выше». «Хотя, — добавлялось после недолгого раздумья, — им действительно легче живется на белом свете. Работа у них чистая, спокойная, проходящая в тиши кабинетов, и времени у них больше — не то что у бедных экспериментаторов, которым только и остается, что ставить свои нудные грязные опыты». Что же касается обдумывания результатов, подсчета да подытоживания, да изложения с блеском, да обыгрывания, то у теоретиков остается на это «вагон» времени, а у экспериментаторов — всего «тележка». «На пустом месте теоретики могут создать феерическую работу, но попробуйте вытащить из логова любого из них — кто окажется более в курсе современных научных идей? То-то!» — торжество в глазах экспериментатора, произнесшего такую тираду.

Приходилось мне слышать и более резкие выражения, в которых звучали обида и претензия. «Они считают нас серыми лошадками, — слышал я, — а сами себе кажутся седоками в хромовых сапогах». «Они искусственно создают темные места в науке, считая, что только так ее можно двигать вперед». «Без нас они были бы как без рук и без ног, и не могут нам этого простить». «Вы знаете слова Менделеева: „Оно, конечно, сказать все можно, а ты пойди демонстрируй!“? Менделеев был умный человек…»

Я имел дело с экспериментаторами — естественно, их точка зрения превалирует в этом рассуждении, хотя я не склонен ее полностью разделять. В развитии теоретических и экспериментальных работ нынче явно наметилось несоответствие, причем не в пользу экспериментаторов. Но они в этом не виноваты, есть объективные причины, приведшие к их отставанию, поскольку одновременно с общим развитием физики закономерно усложнилась техника эксперимента. Если раньше великие физики практически не знали деления на теоретиков и экспериментаторов и, положим, Максвелл мог прекраснейшим образом сам проверять свои теоретические выводы экспериментально, то теперь он поднял бы руки кверху и произнес «сдаюсь», если бы ему пришлось иметь дело со сложнейшим современным экспериментальным оборудованием.

В самом деле, нынешний экспериментатор должен иметь определенную материальную базу: и помещение, и специальные материалы, и разнообразные приборы, и всевозможные ускорители, реакторы, ожижители и так далее, — одному Максвеллу просто физически невозможно было бы поставить и осуществить эксперимент! Он привык работать, как и нынешние теоретики, в «гордом одиночестве», сидя за письменным столом, и, кроме тетради, ручки, настольной лампы и абсолютного покоя, ему ничего не было нужно.

Известно, например, что Эйлер, став слепым, продолжал делать свои сложные математические расчеты в уме.

Что из сказанного следует? Да то, что в сложившихся условиях работа экспериментаторов по сравнению с теоретиками стала более тяжелой и менее «рентабельной». Это обстоятельство отметил еще в 1962 году академик П. Л. Капица, выступая на общем собрании Академии наук СССР. Он сказал тогда, что экспериментатор в случае неудачи теряет не два-три месяца, как теоретик, а год или полтора, то есть то время, которое обычно уходит на завершение эксперимента. Кроме того, работа экспериментатора требует и понимания теории, и знания техники, и умения практически пользоваться оборудованием, и, наконец, коллективизма, при котором результат зависит уже не только от самого себя, но и от всего коллектива. В итоге признание экспериментатора как ученого, достигшего научной степени, происходит значительно позже, чем физика-теоретика. Чтобы представить диссертацию к защите, экспериментатор должен искусственно выделить «свою часть» из коллективной работы, что в корне противоречит самому духу коллективизма. «Все это, — сказал П. Л. Капица, — отталкивает многих людей от экспериментальной работы».

Для того чтобы ликвидировать возникшее несоответствие, П. Л. Капица предлагал с помощью разных мер поставить экспериментаторов в такие условия, в которых их работа стала бы по крайней мере так же привлекательна, как работа теоретиков. Меры эти поощрительные, построенные на материальных и моральных факторах. Например, П. Л. Капица считал, что надо организовать тематические премии для экспериментальных работ, надо облегчить получение научных степеней на основе одной и той же коллективной диссертации сразу несколькими работниками и т. д.

Не согласиться просто невозможно. Особенно если учесть, что с каждым новым днем и годом экспериментальная работа будет все более и более усложняться, что затяжка с решением этого вопроса чревата неприятными последствиями, что теория может так крепко оторваться от практики, что привязать их потом друг к другу будет много сложнее, чем сегодня не дать им разойтись.

Но вернемся к 104-му. Он лежал на самом верхнем этаже огромного здания, сложенного из неизвестностей. Флеров и его группа шли ощупью, по ступенькам, не пропуская ни одной, часто останавливаясь, чтобы перевести дыхание, и даже возвращаясь. Иногда им удавалось проскочить несколько этажей сразу — в лифте, — когда приходило гениальное озарение и фейерверочно вспыхивали идеи. Правда, без достижения последнего этажа эти лифты теряли свой смысл, как становится бессмысленной самая совершенная тренировка спортсмена, если не приводит к победе. Но вместе с успехом они приобретали музейную ценность.

И приобрели.

Когда в 1869 году Менделеев сформулировал периодический закон и построил свою знаменитую таблицу, он смог поселить в ней лишь шестьдесят три известных в ту пору элемента. Остальным он, если угодно, обеспечил в таблице постоянную прописку.

Сегодня мы знаем более ста жильцов.

Откуда взялись новые? Их нашли. Но трудность розысков в разное время была разной.

Дело в том, что часть элементов могла естественно существовать в природе, и лишь человеческое неумение их обнаружить мешало им получить заветный ордер на вселение. Другая часть элементов существовать в природе не могла, так как, образовавшись, скоро распадалась. Этим свойством обладали все трансурановые, то есть радиоактивные, элементы, прописанные в коммунальной таблице за ураном. Получить их можно было только искусственным путем, и тут уж никакие зоркие глаза и тонкое чутье кладоискателей помочь не могли: успех зависел в основном от уровня техники.

Кстати, физики часто употребляют термин «доурановые» и «послеурановые» элементы. Это звучит у них, как «до» и «после» нашей эры, — довольно символично, если иметь в виду эры развития физики.

Итак, что значит искусственным путем получить новый элемент? Это значит изменить количество протонов и нейтронов в атомном ядре так, чтобы ядро изменило свой атомный вес и порядковый номер. Если взять, например, ядро плутония (атомный вес — 94), влить в него ядро неона (атомный вес — 10), а потом заставить выпустить четыре нейтрона, то и получится 104-й элемент.

Как видите, элементарно просто.

Но — вы ждали этого «но», и я спешу вознаградить вас за ожидание — как заставить ядро плутония добровольно поглотить электрически заряженный атом — ион? Разумеется, реакция происходит не за письменным столом. Реакция идет в машине — в циклотроне, весь смысл которого в том и состоит, чтобы разогнать ионы и, как снаряды, буквально вонзить их в ядра плутония. Физики называют это: бомбардировать, — на добровольных началах здесь ничего не получится.

Когда-то много и упорно спорили: какую машину лучше применять для поисков новых элементов, линейный ускоритель или циклотрон? Идея применения циклотрона, между прочим, принадлежала академику Игорю Васильевичу Курчатову. В конечном итоге она и восторжествовала.

К 1957 году Флерову, который был учеником и единомышленником Курчатова, удалось ответить на принципиальный вопрос: можно ли с помощью циклотрона получать ускоренные ионы для бомбардировки ядер плутония, как ускорять ионы и до какого предела? Положительный ответ на все эти вопросы был последней ступенькой на пути к решению строить циклотрон. А само это решение стало безусловным лифтом в восхождении группы Флерова к успеху.

В циклотроне есть специальный ионный источник — сердце машины, — и этот источник не просто техника, это уже искусство. Физики порой сами до конца хорошо не понимают, как работает ионный источник. Это похоже на то, как мы, грешные, глядя на «Сикстинскую мадонну», не умеем понять, как удалось простой человеческой руке так божественно положить краски.

Ионный источник рождает целый поток заряженных атомов-снарядов, и это очень важно, чтобы был поток, а не один ион, так как из десяти миллиардов попаданий точно в ядро плутония лишь в одном-единственном случае получается ядро нового элемента.

С таким выходом «готовой продукции» циклотрон, будь он на хозрасчете, давно протянул бы ноги. Еще ни один физик в мире не видел собственными глазами даже грамма фермия или эйнштейния. Впервые полученный плутоний занимал место величиной с булавочный укол. Элемент менделевий физики считали просто в атомах: семнадцать штук, и, как говорится, ни пол-атома больше. Лоуренсий получили вообще в символических дозах. А один атом 104-го рождался за пять-шесть часов непрерывной работы циклотрона. Помножьте на сто пятьдесят — на количество атомов, полученных группой Флерова, — и вы узнаете, как безжалостно расходовал эксперимент время ученых.

К сожалению, союз «но» один из самых вместительных союзов. Разговор о трудностях только начинается: получить новый элемент гораздо легче, чем зафиксировать это обстоятельство и доказать, что получен именно тот элемент, который искали. Потому что ядра радиоактивных элементов гибнут прежде, чем их успевают «поймать», — чем дальше они стоят в таблице за ураном, тем меньше они живут на белом свете. Фермий — 23 часа, менделевий — уже один час, а 102-й элемент — всего восемь секунд, которых, правда, как утверждает Юрий Лобанов, «за глаза хватит», чтобы поймать…

Каков же век 104-го?

Сегодня мы знаем: 0,3 секунды. Но когда шли опыты, это было неизвестно. Существовала только одна-единственная гипотеза шведского ученого Юханссена: он доказывал, что 104-й будет жить 0,013 секунды, то есть мгновение. А это означало, что получить элемент, может, и удастся, но зафиксировать это обстоятельство — нет.

Флеров все же решил попробовать. Игнорировать полностью предсказание Юханссена было невозможно, но и полностью доверять ему тоже нельзя: расчеты шведского ученого не были безукоризненными, хотя и не имели пока опровержения. Потом выяснилось, что Юханссен грубо ошибся. Флеров между тем не жалеет, что решил двигаться вперед, держась за предсказание шведа, как за веревочку в метель и пургу. Потому что эта веревочка хоть и не могла привести точно к цели, а все же позволила двигаться не вслепую, не наобум, а в том направлении, в котором, пожалуй, и следовало идти.

Однако сейчас, когда все трудности позади, никто не возьмет на себя смелость категорически сказать, чего более принесла гипотеза шведа нашим поискам — вреда или пользы. Казалось бы, вреда, ибо наслоила новые трудности на те, которые и без того были, и отодвинула тем самым достижение результата. Но, может быть, и пользы, ибо позволила до предела усовершенствовать аппаратуру и методологию. Так спортсмен тренируется в сверхтяжелой обуви, чтобы на официальных соревнованиях чувствовать себя увереннее и легче.

Когда гипотеза Юханссена была отвергнута, усовершенствованная методология сыграла свою решающую роль, облегчив открытие нового элемента.

Подобное часто происходит в научных поисках: тратя время и силы на опровержение фальшивых гипотез, ученые оттачивают оружие для рождения гипотез новых и более состоятельных. Самозатачивающийся кинжал.

Итак, Юханссен предсказал век 104-го, измеряемый тысячными долями секунды. Между тем способ регистрации нового элемента, то есть способ его «поимки», основан как раз на учете времени его жизни. В специальном пробнике — приборе, вставленном в циклотрон, — была движущаяся лента в сорок микрон толщиной. Она была устроена так, что принимала на себя ядра нового элемента, образовавшиеся в результате бомбардировки ядер плутония ионами неона. Вместе с лентой эти ядра, как на эскалаторе, ехали к специальным стеклам — детекторам. И расчет физиков был прост: если, проезжая мимо стекол-детекторов, ядра погибнут, разделившись на два осколка, то осколки, в свою очередь, стукнутся о стекла и оставят на них следы столкновения — грубо говоря, «дырки». По этим следам, хорошо видимым в микроскоп, и можно будет впоследствии сосчитать количество полученных атомов и провести весь комплекс необходимых исследований.

Но судите сами: если никто не знает, сколько времени живет ядро, никто не сможет определить, какой должна быть и скорость ленты. Где гарантия, что ядра разделятся, точно поравнявшись с детектором, а не раньше или позже? Нет и нет на стеклах следов, и что там происходит внутри циклотрона, одному богу известно — возможных комбинаций столько, что не хватит и двух жизней целому коллективу ученых, чтобы их перепробовать.

Естественно, пришлось прежде всего «подогнать» под гипотезу Юханссена скорость ленты, чтобы успеть доставлять новые ядра к стеклам-детекторам за 0,013 секунды. Такой скорости достигли — 110 километров в час. Но никакая лента ее не выдерживала: рвалась. Пробовали применить нержавеющую сталь, медь, — из чего только не пытались сделать сорокамикронную ленту! — рвалась. Наконец после сложных и мучительных поисков, доводящих до отчаяния, удалось придумать «хитрый» сплав, и лента «пошла», как сказал Юрий Лобанов, — «пошла» только для того, чтобы убедить измученных экспериментаторов в бесплодности их мучений, в ненужности «хитрого» сплава, в никчемности такой скорости хода — в ошибочности гипотезы Юханссена.

Право же, это было очень жестоко со стороны самой гипотезы, но, к сожалению, это была не единственная жестокость, перенесенная и пережитая физиками во время поисков нового элемента.

Мешал еще так называемый «фон». Там, где, кроме 104-го, больше вообще ничего не ждали, вдруг посыпались ядра других, уже известных элементов: 102-го, 100-го, 95-го и т. д., которые почему-то образовывались параллельно со 104-м. И отделить новый элемент от уже известных — это называлось у них «выделить из фона» — было неимоверно трудно. Само по себе явление — образование фона — уже было открытием, и довольно любопытным, но отодвигало поиск 104-го в далекое и неизвестное будущее.

Чем больше они предпринимали попыток избавиться от фона, тем более затуманивалась картина. Все элементы, как и 104-й, оставляли на стеклах следы своего распада, а по величине «дырок» никак невозможно было определить, какому из распавшихся ядер они принадлежат, потому что осколки всех ядер с одинаковой скоростью вонзались в стекла. Во всяком случае, разница в скорости была столь незначительна, что тонкости аппаратуры не хватило, чтобы ее уловить. Оставалась возможность «сортировать» осколки по их массе. Пришлось самим строить массепаратор — он занял одну четвертую часть всего циклотрона — и пытаться с его помощью отделить осколки 104-го от всех прочих. Но тут выяснилось, что осколки одного и того же ядра могут иметь разные массы: делятся ядра не равно, не пополам! Что за напасть!

И вновь пришлось совершенствовать аппаратуру, вновь ломать голову над методологией, чтобы преодолеть и это «но», — не зря Флеров считает освобождение от мешающего фона не «ступенькой» в своем восхождении к 104-му элементу, а безусловным «лифтом».

А мишень? Разве создание плутониевой мишени не «лифт»? Представьте себе алюминиевую пластинку в шесть микрон толщиной, на которую специальным способом нанесен один микрон плутония. Смысл мишени таков. Ее ставят в циклотрон «тылом» к потоку ионов, вылетающих из ионного источника. Поток должен пробить алюминий — он легко пробивает стомикронную толщину, а тут всего шесть, так что подавно, — и затем должен бомбардировать плутоний. Если ион пролетал мимо ядра плутония, это означало промах — «молоко». Тогда ничего не получалось. А если сталкивался с ядром плутония и при этом сливался с ним, и получалось новое ядро с суммой масс двух слившихся ядер — вы помните, это происходит один раз на миллиарды столкновений, — и новое ядро вылетало из мишени, «выбивалось» из нее, и, хоть и с несколько погашенной скоростью, попадало на движущуюся ленту, которая, к счастью, теперь не рвалась и доставляла ядро к детектору, прежде чем оно разваливалось на осколки, и осколки оставляли на стеклах следы, и никакой фон не путал картину, и по этим следам специальным методом удавалось зарегистрировать по два осколка от каждого развалившегося ядра — ох, дайте перевести дух! — то это самое ядро можно наконец предположить ядром нового элемента.

Напомню: мы начинали прослеживать весь этот путь с мишени. Так вот мишень могла в самом начале не выдержать — и на куски. Это часто случалось у американских ученых: им крепко не везло с мишенью, и после ее развала весь циклотрон грязнился, на стеклах-детекторах получались крохотные дырочки, от которых в разные стороны шли трещинки, — их оставляли кусочки плутония из распавшейся мишени, а физики называют эти дырочки «ежами», — и весь опыт шел насмарку. Надо было чистить всю машину, готовить новую мишень, откладывать работу на целых полгода…

К счастью, у нас такого не было. Обошлись без долгих вынужденных простоев. Потому что научились готовить блестящие по качеству мишени. Но сколько сил на это уходило, сколько времени, нервов!..

Так выглядят с небольшими подробностями лишь некоторые «но» и некоторые «лифты» из десятка им подобных. А были еще «ступеньки»! Сотни «ступенек»!

Правда, нам с вами достаточно и этого, чтобы уразуметь: во времена алхимиков, когда земля, вода, огонь и воздух были единственно известными элементами, физикам-экспериментаторам жилось легче.

Может быть, именно поэтому они и не медлили в ту пору с открытиями?

Летом 1959 года по одной из шоссейных дорог двигалась в Дубну странная процессия. Впереди на мотоциклах — два капитана милиции, а за ними — тяжелый трелер, обычно перевозящий танки. На этот раз он тащил груз, укрытый брезентом и весящий не менее сорока тонн. В кабине машины сидел мрачный пятидесятилетний шофер с неизменной трубкой во рту, которого грузчики называли Павликом и который за всю дорогу только один раз засмеялся. А рядом с ним — молодой человек по имени Юрий Оганесян.

И вот однажды процессия остановилась перед мостом через речку. На знаках было написано, что сооружение выдерживает одиннадцать тонн. Оганесян немедленно полез под мост, увидел балки, пробитые снарядами еще во время войны, и понял, что запаса прочности нет: одиннадцать тонн — действительно красная цена мосту.

Тогда Павлик мрачно посоветовал выйти всем из кабины, заклинить руль, включить скорость — и будь что будет. Оганесян даже не улыбнулся.

Он вез в Дубну главную часть нового циклотрона, и с его приездом должно было наступить то счастливое равновесие между мыслью ученых и техническими возможностями, которое предопределяет успех. У Флерова была идея применить для поисков 104-го элемента тяжелые ионы, — новый циклотрон и был тем самым мощным ускорителем, который способен разгонять даже ионы аргона, который в сорок раз тяжелее водорода.

Но вернемся к тому моменту, когда Оганесян отверг совет мрачного Павлика. Он вынул блокнот, сделал кое- какие расчеты и внес, наконец, контрпредложение: срочно вызвать неизвестно откуда два вертолета, пустить их сверху над трелером, закрепив циклотрон на тросах, а трелер пустить в это время по мосту для подстраховки и с того берега флажками координировать общее движение; эту последнюю обязанность он добровольно брал на себя. Вот тут-то Павлик впервые за всю дорогу вынул трубку изо рта и чуть не подавился от смеха. Дело кончилось тем, что, не мудрствуя лукаво, пошли в обход по целине.

Вы уже, очевидно, поняли, что Юрий Оганесян — человек сугубо реалистического мышления. Не зря ему доверили сопровождать циклотрон. От себя добавлю, что он еще монтировал установку на месте как рядовой рабочий, налаживал циклотрон как рядовой инженер, а потом работал на нем как экспериментатор. Таким образом, в одном лице мы имеем и экспедитора, и монтажника, и наладчика, и физика — причем не просто физика, а кандидата физико-математических наук, — и, наконец, одного из авторов замечательного открытия.

Теперь пришло время познакомить вас с главным принципом флеровской группы: «Все должны знать всё». Но удивляйтесь, если вам скажут, что Владимир Перелыгин переведен на целый месяц из фотолаборатории к циклотрону, а Виктор Карнаухов посажен вместо него за микроскоп. Не выражайте бурных восторгов и по поводу того, что механик Василий Плотко почти на равных принимает участие в дискуссиях физиков — это в порядке вещей, а физики, как заправские механики, предлагают заменить ленточный пробник дисковым. Пусть вам не очень понятно, какая разница между этими пробниками и даже что такое сам пробник, важно то, что Флеров считает это предложение тоже одним из решающих «лифтов», а не «ступенькой».

Можно по-разному вести эксперимент. Есть результат — нет результата, есть результат — нет результата: это будет топтанием на месте, пожирающим годы труда и тонны усилий. А можно постепенно вооружаться знаниями по ходу работы, независимо от результата, и постоянно шагать дальше, выдумывая новые рабочие гипотезы взамен неудачных. Для этого важно вовремя отвлечься от тупика. Свежий взгляд, острая мысль и негаснущий энтузиазм — основа успеха. Вот почему Флеров так часто «сдергивает» молодых коллег с неподдающихся дел, переводит на другие темы или просто отправляет их домой, в отпуск, в командировку за циклотроном — куда угодно, но подальше от работы, — чтобы дать возможность подумать и со стороны посмотреть на свое дело. Это называется у Флерова «сжечь мосты»: вернувшись к своим непосредственным заботам, сотрудник не может ссылаться на отупение, он обязан добиваться успеха.

Мне известно, что Флеров терпеть не может военных аналогий. Я понял это, когда однажды, взглянув на новенькие манипуляторы, присланные в лабораторию, он заметил, что они приводятся в действие нажатием на пистолетный курок. «Неужели, — возмутился он, — жать на курки — естественное движение человека!»

Но что я могу поделать, если ученые, которых молодые сотрудники называют шефами, так банально представляются мне стоящими на пригорке с подзорными трубами у глаз, в окружении верного штаба? Идет боевая операция. Огромная лаборатория, сотни научных сотрудников, десяток научных тем — это значит десять направлений атаки. И вот на одном направлении вдруг намечается успех. Шеф немедленно проводит рекогносцировку, перебазирует технику, смело оголяет второстепенные участки и бросает в прорыв все, что имеет в наличии, даже резервы.

Так было однажды, когда работа с новым элементом зашла в тупик, зато в направлении протонной радиоактивности Виктор Карнаухов захватил важный плацдарм. Его успех немедленно развили, между тем на «104-й высоте» удержали линию фронта малыми силами: Лобанов и Перелыгин вдвоем остались искать новый элемент. И были вдвоем до тех пор, пока не обозначилась перспектива и на этом участке, и только тогда они получили мощную поддержку.

Кстати, это отличает флеровский принцип работы от, к примеру, канадского. Когда группа ученых в Канаде удачно провела первые опыты по обнаружению протонной радиоактивности, она остановилась на этом и не смогла пойти дальше: просто не хватило сил. Потому что принцип их работы — самостоятельность групп от начала и до конца. Секрет же успехов Флерова — в способности его сотрудников отказаться от «хуторского хозяйства»: от погони за личной славой, от страсти к бесконечным публикациям статей в ущерб экспериментаторской работе, от всепоглощающего желания защитить диссертацию независимо от исхода опытов, — короче, в способности целиком отдать себя общему делу.

Они, конечно, могли бы «не хуже теоретиков» снять урожай со своей экспериментаторской работы. Когда, к примеру, совершенно неожиданно посыпались ядра изомеров 102-го, 98-го, 95-го и других элементов, затрудняя и без того сложный поиск 104-го, они имели полное право остановиться на этом, навсегда свернуть работу с новым элементом и заняться доскональным изучением изомеров. В конце концов, материала хватило бы и на то, чтобы «сшить» несколько кандидатских диссертаций, и «выкроить» несколько научных статей, и сохранить при этом прежнюю зарплату и уважение коллег.

Кстати, вопрос об отказе от 104-го не был праздным, он обсуждался и ученым советом института, и научными семинарами, и даже более высоким начальством, не говоря уже о бесконечных «кулуарах в коридорах». И все же группа твердо решила: продолжить штурм «104-й высоты»! У Карнаухова и Поливанова в ту пору уже лежали почти готовые докторские диссертации — они отложили работу над ними на неизвестный срок, вновь занявшись экспериментами. Впрочем, если говорить честно, им было легче, чем другим, идти на риск, имея «в заначке» такие докторские диссертации. И Флеров мог позволить себе работу на неудачу, потому что уже имел за плечами всемирно известное и признанное открытие, имел не только солидные знания, но и весьма приятные звания. Пожалуй, Третьякова с Перелыгиным тоже чувствовали себя относительно спокойно, поскольку разработанный ими способ регистрации новых элементов жил независимой жизнью от «персонально» 104-го.

Зато каково было остальным? Каково было Юрию Лобанову, который без 104-го мог остаться у разбитого корыта? Все отлично понимали — и это знал сам Юра Лобанов, — что, займись он любой темой, имеющей хотя бы десять процентов успеха, он раздраконил бы ее так, что хватило бы и на кандидатскую и еще осталось бы на докторскую диссертацию. А тут — ни грамма надежд, ни единого шанса на успех, ни полпроцента. Возможно, Лобанов где-то внутренне верил в удачу, тем более что она была предсказана самим Курчатовым, который обладал богатейшей интуицией. Но в конечном итоге дело решалось-то не интуицией, а экспериментом.

Нет, они не свернули с пути. Они лишь часто меняли направление удара. Но цель всегда была одна. Вопреки всему. Казалось, вопреки даже логике. Сотрудники Флерова находились в состоянии вечного поиска, вечного движения, постоянного круговорота мыслей.

Вот почему была надежда на успех.

Что в жизни дается легко? Любовь матери, я не знаю ничего другого: родился человек — и приобрел ее сразу. Но уже первые шаги нового человечка и последний вздох старика делаются в муках, с усилием.

Ну хорошо: пустили новый циклотрон. Ну хорошо: сразу получили на нем все известные элементы, вплоть до 102-го — это еще проторенный путь, давно или недавно пройденный наукой.

От 104-го никто не ждал подарка.

Тем более что первая атака на него шла по принципу шофера Павлика: заклинили руль — и будь что будет. Американцы подогрели сообщением об открытии 103-го элемента — лоуренсия, и было принято решение идти на 104-й сразу, в лоб.

И вдруг…

Вы знаете, это было как во сне. Начали опыты, проснулись однажды утром, а на стеклах — следы, словно оставленные дедом-морозом в предновогоднюю волшебную ночь. И — посыпались ядра нового элемента.

Лаборатория ликовала.

Сегодня мне приходится по крохам собирать внешние признаки того ликования. Физики не умеют, как футболисты, целоваться прямо на поле, когда забит решающий гол. Что из того, что смены, работающие у циклотрона, спрашивали друг у друга: «У вас сколько сегодня?» — «Пять атомов, а у вас вчера?» — «Восемь!» Что из того, что кто-то написал на ленте, отмечающей импульсы нового элемента: «104» — и поставил один-единственный восклицательный знак? Что из того, что Владимир Перелыгин три года собирался, но именно в ту пору купил велосипед, и я мог только догадываться, что он хотел быстрее приезжать в лабораторию, хотя сам он утверждал, что это чистое совпадение?

Да, физики устроены так, что, когда у них нет эффекта, они не теряют надежд, а когда есть эффект, не теряют головы.

Начались контрольные опыты.

Психологически эта часть работы лежит где-то в районе средневековья. Не зря какой-то журналист назвал физиков «адвокатами дьявола»: сомнение они возводят в принцип. Ну, знаете, типичное самоистязание в стремлении опровергнуть самих себя. Никто не сказал, что «получен» или тем более «открыт» 104-й элемент, — была выдвинута «гипотеза», а раз гипотеза, она нуждалась в неопровержимых доказательствах. И вообще, как объяснил мне Оганесян, когда физик имеет «нет» — это убедительно, но когда «да» — это под большим вопросом.

У каждого капитана на корабле есть часы, и не одни, и даже не пара — ведь тогда неизвестно, какие врут. Физики тоже делают тройные проверки. Среди них почти нет легкомысленных людей, способных кричать «ура», когда еще есть сомнение в том, что не придется ли кричать «караул». Как правило, все они отличаются строгим отношением к делу, а некоторые даже могут считаться внутренним ОТК: совершенно железные люди, особенно когда речь идет о чистоте эксперимента.

На их совести и лежат результаты проверки.

Увы, это был не 104-й элемент, а всего лишь, как скоро выяснилось, америций, сыгравший с физиками злую шутку: он разделился за 0,013 секунды, случайно совпав с оценками Юханссена для 104-го, потому-то его сначала и приняли за новый элемент. Но потом поставили серию контрольных опытов. Сначала облучили неоном не плутоний, а уран, зная при этом, что должен получиться ноль — ничего. (Атомный вес урана — 92, неона — 10; 92 + 10 = не 104, значит, на стеклах, расставленных с возможностью «ловить» лишь 104-й, следов быть не должно.) Но на стеклах совершенно неожиданно появились следы ядер, разделившихся за те же 0,013 секунды! Тогда облучили уран не неоном, а бором (92 + В-5) — тот же эффект! Быть может, виновата аппаратура? Поменяли детекторы, выверили, рассчитали и заново пригнали анализаторы, «прощупали» весь циклотрон…

Словно издеваясь над растерявшимися физиками, ядра делились за 0,013 секунды!

И тогда всем стало ясно: новый, 104-й, элемент не родился.

Ошибка.

На общем собрании сотрудников Флеров произнес панихидную речь, а потом два часа бродил в одиночестве по пустым коридорам лаборатории. Конечно, немедленно нашлись запоздалые умники, которые сказали, что надо было делать и не то, и не так, и не тогда. Конечно, кое-кто из сотрудников опять стал поговаривать о смене тематики — на кой, мол, черт нам сдался 104-й, если много других проблем?

Разочарование всегда вызывает чувства более сильные, чем надежда.

И все же можно поражаться неутомимому оптимизму основной массы физиков: удивительный народ, способный даже в неудаче искать рациональное зерно. От спада к подъему они прожили не более суток или даже меньше — установить это сегодня практически невозможно, — и за это короткое время их настроение прошло всю тонкую гамму цветов, так характерную для рассвета, когда переход на небе от серого к розовому почти незаметен для глаза. Где-то в середине между этими цветами были и осторожное шушуканье по кабинетам, и кем-то сказанное «нет худа без добра», и поднятые от удивления брови, и первые улыбки на лицах, и появившийся блеск в глазах, и топот ног по коридорам, и громкие разговоры, и хлопанье дверей, и рождение невероятных мыслей.

В самом деле, если это действительно не 104-й, а действительно америций, то почему он разделился за 0,013 секунды, если «обязан» был погибнуть за десять в четырнадцатой степени лет?!

Невероятный случай. Аномалия! Дважды два — пять!

Как известно, самопроизвольное деление присуще всем тяжелым элементам, начиная с тория, — мы об этом однажды уже говорили. Время деления каждого элемента учеными измерено. Более того, ученые знают, что у разных изотопов одного и того же элемента бывает разный период полураспада. Калифорний с массой 254, например, «живет» шестьдесят дней, а калифорний с массой 250 — пятнадцать тысяч лет. Почему это происходит и можно ли найти здесь какую-либо закономерность, пока неизвестно.

Но на сей раз получалась еще более загадочная картина. Тот же самый америций — 242, который должен был «прожить» долгие годы, разделился за тысячные доли секунды!

Что за фокус?

Или это новый вид деления, присущий, возможно, целому классу ядер (кстати, скоро выяснилось, что америций не единственный, обладающий столь непонятным свойством), либо это какое-то неизвестное состояние ядра. И в том и в другом случае имело место явление, промежуточное между естественным и искусственным полураспадом.

Было о чем думать и по поводу чего ломать голову. И, конечно же, строить всевозможные — самые скромные и самые лихие — гипотезы.

Лаборатория воскресла. Интерес к необычному явлению начисто задавил скепсис и разочарование. Вновь вспыхнула надежда. Явлению дали имя: «Спонтанное деление изомеров». Изомеры — это ядра того же элемента с той же массой, которые отличаются от своих братьев- близнецов лишь временем жизни — периодом полураспада. Ох уж эти физики, как они боятся броских имен, как обожают научно-скучные! А почему бы не назвать «дубненский парадокс»? И пусть себе шагает новое явление по мировым лабораториям с четким и запоминающимся именем.

Группа во главе с Сергеем Поликановым, открывшая «фокус америция», взвалила на свои плечи и тяжесть отгадки. Для начала они решили исходить из того, что ядро америция, так неожиданно развалившееся на осколки, находилось не в обычном, а в возбужденном состоянии. Вероятно, такое состояние в бесчисленное множество раз облегчает деление ядер. Если это так, значит, ядро имело какую-то энергию возбуждения. Какую же? В обычном, нормальном состоянии эта энергия равна нулю. А какова она здесь?

Надо было прежде всего попытаться ее измерить.

Трудности они представляли себе вполне отчетливо еще до того, как приступили к экспериментам. Трудности они «обговорили» заранее. И, как ни печально, многочисленные разговоры о парадоксе америция, предположения и прогнозы, чистые фантазии и логические умозаключения неизменно приводили к тупику, из которого волшебным образом не было выхода. Тогда они выдвигали новые гипотезы, ставили опыты, спорили и советовались. И пока что пришли к единственному, кажется, бесспорному выводу: конкретное состояние ядра влияет на деление. Этот вывод не был открытием, он был констатацией факта, с которым они имели дело. Они поняли, что, если в ядре изменяется состояние хотя бы одной частицы, этого достаточно, чтобы ядро разделилось.

Но установить связь между структурой ядра и процессом деления, не ответив на вопрос, почему это происходит, они, конечно, не могли.

Темная ночь впереди.

Между тем уже сейчас некоторые горячие головы мечтали с помощью парадокса америция сокрушить некоторые законы классической теории деления. Пусть хоть тысяча фактов говорит «за» и только один факт «против» — его достаточно, чтобы опровергнуть закон!

Флеров думал иначе: сдержаннее, мягче, глубже. Он вообще полагал, что противоречиями, существующими в теории, нельзя торопиться опровергать теорию. Надо попытаться прежде всего выделить эти противоречия в самостоятельный закон. В самом деле, если кто-то докажет, что дважды два — пять, сможет ли он опровергнуть всю таблицу умножения? Опыты, проведенные в свое время Беккерелем и приведшие в итоге к открытию радиоактивности, никак не вмещались в рамки существующей теории, но и не опровергали ее.

Флеров понимал, что история с америцием выглядит сейчас типичным охотничьим рассказом. Впрочем, таким же рассказом кажется нам каждая история в отдельности, изложенная Агрестом и касающаяся происхождения жизни на нашей планете. Потому что каждая история в отдельности не поддается сколько-нибудь разумному и убедительному объяснению. Но сумма всех историй породила хоть и спорную, но уже концепцию, претендующую на звание научной гипотезы.

Нет, не стоит горячиться. Надо найти умеренную позицию. И, главное, думать, думать, думать. Думать и искать новые факты, проводить новые исследования и лишь после того, как будет накоплен материал, претендовать на выделение случая с америцием в самостоятельную теорию.

Так или иначе, но все это казалось им безумно интересным. «Это не мы такие умные, — подумал Флеров, — а природа». Впрочем, было удивительным то, что странное явление с америцием, вечно существующее в природе, удалось заметить только теперь, а не, положим, двадцать пять лет назад, когда Флеров с Петржаком открывали спонтанное деление.

Группа Поликанова вела напряженный поиск ответа. В этой группе работал Анатолий Плеве, который с первого взгляда, сразу, гипнотически влюбился в фокус америция, до бреда по ночам. Говорят, в те дни ему пришлось с кем- то знакомиться, и, протянув руку, он сказал: «Америций, тьфу, простите, Анатолий!»

Ритм наладился. Настрой стал деловым. Работа вошла в колею. На «104-й высоте» наступило временное затишье. Решили в лоб больше не идти. На очередном совещании была разработана новая тактика наступления: заход с тыла — прежде всего доскональное изучение 102-го элемента. Это давало возможность через какое-то время начать новый приступ на главном направлении.

К тому периоду со 102-м элементом в научном мире сложилась довольно редкая и странная ситуация. Правда, забегая вперед, скажу, что полная драматизма история поисков 102-го элемента имела в лаборатории Флерова весьма неожиданный и веселый финал. Когда я узнал об этом, я отчетливо представил себе, как передний край наступления в науке, оглушенный разрывами открытий и сенсационных сообщений, вдруг незаметно превращается в глубокий тыл, погруженный в тишину будничной привычности, и как в связи с этим меняется точка зрения ученых на предмет их забот.

Постараюсь кратко изложить суть дела.

Самое первое сообщение о 102-м элементе поступило из Швеции от группы ученых, работающих в Нобелевском институте в Стокгольме. Они получили двенадцать атомов нового элемента с массой 251 или 253 и временем жизни в десять минут. Это было в ноябре 1957 года.

Двенадцать атомов? Всего-то? И сразу — сообщение?

Позже Флеров как-то сказал — эта мысль его была опубликована, а потому я процитирую ее дословно, — что в науке «создалось парадоксальное положение, при котором чуть ли не высшим искусством экспериментатора считалось определение нового изотопа, а количество полученных ядер — хоть минимальное — не играло роли».

Флеров был прав. Казалось, ученые разных стран, занимаясь поиском новых элементов, решили уподобиться гончим, не так заботящимся о поимке зайца, сколько о демонстрации скорости своего бега.

Во всяком случае, шведы явно поторопились с опубликованием сенсационного сообщения, тем более что они, как скоро выяснилось, неправильно определили и время жизни нового элемента.

Дальнейшие события развивались так. В конце зимы 1958 года, в феврале, группа Евгения Донца из лаборатории Флерова получила изотоп 102-го элемента с массой 253 и временем жизни не более сорока секунд.

Десять минут шведов вошли в непримиримое противоречие с сорока секундами русских.

Вероятно, американцы решили взять на себя обязанность третейского суда. В апреле 1958 года знаменитый Глен Сиборг повторил в лаборатории имени Лоуренса в Беркли опыт шведов и получил несколько десятков атомов 102-го со временем жизни три секунды. Впоследствии это время тоже оказалось ошибочным, хотя и было наиболее близким к истинному.

Ситуация…

Все три сообщения противоречили друг другу, и ни одно из них не обладало той степенью авторитетности, чтобы претендовать на авторский приоритет. Положение, конечно, пикантное. Как оно решится, зависело от будущих экспериментов, а не от конференций и совещаний. Слово предоставлялось лабораториям. Единственное, что сообща решили, так это не признавать имени элемента — «нобелий», — которое шведы поторопились присвоить 102-му.

Потом Флеров в одном из интервью представителям печати заявил, что его лаборатория, приступая к новым опытам со 102-м элементом, исходила из стремления исправить парадоксальное положение в науке и получить достаточное количество атомов нового элемента, чтобы увеличить надежность определения его химических свойств. «Мы хотели, — сказал Флеров, — на основе точных и выверенных экспериментальных данных определить свое отношение к странной ситуации, возникшей вокруг 102-го элемента. Выполненная нами в итоге работа — результат нашей неудовлетворенности всей постановкой дела с получением тяжелых элементов».

Флеров не добавил в том интервью, что главным прицелом лаборатория имела 104-й, меж тем как работа со 102-м элементом помогала надежно выверить и уточнить аппаратуру и методологию.

Обратите, читатель, внимание на то, что почти все ученые почти на всех конференциях, в официальных беседах между собой и в беседах с представителями печати держат себя как истинные мушкетеры, ведущие тяжелый бой, но ни единым мускулом лица или выражением глаз не выдающие своего действительного состояния. Взаимное уважение, отсутствие залихватских обещаний и нескромного хвастовства, умная дипломатия и витиеватость стиля — за всем этим можно только угадывать душевные бури и физические траты сил, сопровождающие каждую работу ученых.

Между тем успех со 102-м элементом действительно дался Евгению Донцу и его группе с величайшими трудностями и с невероятным напряжением.

Но мы подходим к финалу истории. В марте 1963 года Донец закончил эксперименты. Он получил более семисот актов полураспада 102-го элемента, определив время его жизни в восемь секунд. Точка над «и» была поставлена. Впоследствии по предложению советских ученых 102-й элемент будет назван «жолио» — в честь великого Фредерика Жолио-Кюри, и ни у кого в мире не останется сомнения в том, что именно советские физики являются авторами этого открытия. «Пожалуй, это первая дубненская работа, в которой невозможно указать на какую-нибудь погрешность», — сказал Блохинцев, бывший тогда директором Объединенного института.

И вот что случилось дальше. Закончив работу над 102-м, Женя Донец со свойственной молодости горячностью немедленно переключился на поиск 104-го элемента. И дело не пошло. Тратились дни, недели, месяцы… Однажды Донец, окончательно разъяренный неудачами, ворвался в кабинет Флерова и еще с порога закричал:

— Ничего не выходит! Мешает фон, черт бы его побрал!

— Какой идет фон? — поинтересовался Флеров.

— Да все лезет этот дурацкий 102-й!

Донец вдруг умолк, о чем-то подумал, потом посмотрел на Флерова, и оба они от души рассмеялись.

Бои шли теперь вокруг 104-го.

Много раз за последующие три года у них были срывы и ошибки, и горькие разочарования, и проблески надежд. Наверное, до конца дней своих они будут помнить эпопею с «бородавкой». Представьте, однажды вдруг появились следы! Они появились на стеклах за тем пределом, где кончались следы всех известных и ранее найденных элементов, — там, где за невидимой «линией» распада должен быть ноль — пустота, ничего. И вдруг — след. И еще один. И еще! Еще! Пять следов! Все вместе они образовали своеобразный «бугорок дырок» — их и назвали потом «бородавкой». Долгожданный 104-й? Предстояло либо сбрить «бородавку», либо ее увеличить. Но надежда только мелькнула. За ней пришло разочарование. Нет, это был не 104-й элемент. И наступили долгие месяцы новых мучительных поисков. И снова мелькала надежда, и снова приходило разочарование, и опять, перегруппировавшись, они шли на приступ.

Пока 104-й не пал.

Я спросил Оганесяна, откуда они черпали силы и упорство в завершающий период, в те самые трудные месяцы, когда буквально дни и ночи шли в отчаянных поисках, а новый элемент все ускользал из рук, — он ответил с математической точностью:

— Мы просто устали ошибаться.

 

ПРИЗНАНИЕ В ЛЮБВИ

В конце июня 1964 года Флеров уезжал в Париж на Международный конгресс физиков. Душа его была спокойна, так как он считал, что «пасьянс разложен» — дело налажено. Обычно в такие моменты он даже предпочитал куда-нибудь уехать, чтобы сотрудники до конца вкусили сладость самостоятельности: сами проводили эксперименты, сами делали ошибки, сами их исправляли.

И только одно обстоятельство смущало Георгия Николаевича — то, что он не мог «взять» с собой 104-й элемент: согласитесь, это был бы приятный для всех нас и, надо полагать, для конгресса подарок.

Между тем опыты определенно шли к концу, и даже пессимисты считали время сутками, а не месяцами. Оставалось сделать последнее усилие, и сотрудники, почувствовав в руках хвост жар-птицы, совершенно себя не щадили. Момент был самый захватывающий из всего периода поисков, но и самый напряженный и трудный.

Короче, договорились так. Флеров уезжает, группа работает и, если ей удается получить решающее подтверждение того, что 104-й «в кармане», шлет телеграмму в Париж. И тогда Флеров…

Впрочем, не будем загадывать.

И вновь потянулись — нет, не потянулись, а полетели — дни, которые можно описывать с кинематографической точностью в деталях, но с абсолютной путаницей в общей картине. Они работали так, что забывали про сон и еду, про утро и вечер. Смен не было, приходили все, не медля ни секунды, приступали к опытам.

— Включить охлаждение! — и снегом покрывались трубы вакуумных установок.

— Включить генератор! — и накалялись лампы высокой частоты.

— Включить магнитное поле! — и раздавался мерный гул металлических балок.

— Всем уйти из опасной зоны! — и ревели сирены.

— Включить высокое напряжение!

И шел опыт.

Потом, через много часов, когда опыт кончался, им некуда было себя деть. Они садились в машины и уезжали за город, по направлению к Москве, но тут же возвращались обратно, протискивались в тесные двери фотолаборатории и молча смотрели на Третьякову и Перелыгина. Те колдовали над стеклами, разыскивая следы нового элемента…

Ах, как мучительно долго накапливалась информация! Пока еще шел опыт, пока их руки лежали на регуляторах напряжения, они целиком находились во власти эксперимента. Только он занимал их мысли — некогда было ни надеяться, ни сомневаться. Лишь бы не полетела мишень. Лишь бы ползла лента или крутился диск. Лишь бы не нарушился ход опыта. Но когда все кончалось, и от них уже ничего не зависело, и надо было только ждать, ждать и ждать, и всматриваться в лицо Перелыгина, и угадывать по выражению его глаз, каков результат опыта, — нервы просто не выдерживали.

Ну что хорошего можно было ожидать от этих статистиков, кроме инквизиторских издевательств? Вот Светлана Третьякова начинает просматривать в микроскоп первую треть стекол. «Ну, что там? Есть?» — «Ничего. Пусто». — «Тьфу, черт!..» Берется за вторую треть. «Ну? Есть?» — «Всего один след!» А ждали не меньше двадцати… Наконец, последняя треть. «Ну? Что? Есть?»

Не статистики, а «садистики».

А чем виновата Светлана Третьякова? У нее очень сложная, тонкая и напряженная работа. Перед началом эксперимента она заряжает стеклами дисковые пробники. Собственный стеклодув заранее вырезает из фарфорового стекла небольшие пластинки. Стекло это особенное — чистое, в нем почти нет примеси урана, во всяком случае, его раз в сто меньше, чем в обычном оконном стекле. И это очень важно, так как во время реакции уран начинает делиться и создает ненужный фон — грязнит результат. Стеклодув шлифует пластинки, полирует их, а потом Светлана заряжает диски и передает тем, кто будет проводить эксперимент. И на это время она меняется с товарищами ролями. Она отлично знает и ход эксперимента, и условия, в которых он проводится, и что надо ждать от него, и угадывает по лицам товарищей, почему они расстроены, и страдает оттого, что не может им помочь, и ждет с нетерпением, когда настанет ее черед.

Наконец ей возвращают кассеты. Она кидается в фотолабораторию — к себе «на кухню», разряжает диски, заливает стекла кислотой — на определенное время и при определенной температуре — и после протравки садится за микроскоп.

Теперь для нее останавливается время и ничто более, кроме этих стекол, не существует.

Светлана знает: за пределами фотолаборатории — пока за пределами, потому что через два часа откроется дверь, и всунется первая тоскливая физиономия, — уже волнуются товарищи, ждут от нее сообщения, словно только от нее и зависит наличие следов на стеклах. И по праву человека, принесшего радостную весть, она получит в вознаграждение их улыбки и признательность, зато по обязанности гонца, принесшего весть печальную, поймает на себе их усталые и несправедливо злые взгляды. Они ей верят, но и проверяют, потому что всем известно, как хочет она увидеть на стеклах следы.

Иногда ей подсовывают вместе с новыми старые, уже исследованные стекла, на которых известно, сколько следов, и это называется у них «исключением психологического фактора для обеспечения объективности». Обижаться за это на них грешно. Дружба дружбой, а следы врозь. Но, по совести говоря, единственная в группе женщина могла бы рассчитывать и на большее внимание со стороны мужчин, хотя она на это не претендует.

Про нее говорили: «Пришла Светлана, постояла в дверях, покраснела и ушла». За три года она собственными глазами, миллиметр за миллиметром, просмотрела девять тысяч стеклянных пластинок и о каждой из них сделала запись в журнале. Но никогда и нигде ни единым словом не намекнула никому, что ей трудно.

Так удачно совпало, что однажды, когда на циклотроне произошла заминка и машину несколько месяцев перестраивали, она успела уйти в декрет и родить Таньку. Ни до этого, ни после пропусков в работе у нее не было. А, казалось бы, разве ей 104-й нужен больше всех? Вместе с Перелыгиным и Зварой она получила авторское свидетельство за применение стекол в качестве детекторов: признали изобретением.

Но теперь она хочет отказаться даже от стекол — придумала еще один хитрый способ регистрации следов. Правда, подать на авторское свидетельство ей некогда, а потому писать об этом способе пока нельзя. Скажу только, что если раньше после каждого эксперимента шесть человек три дня просматривали стекла, то теперь два человека будут смотреть их всего лишь три-четыре часа. Были бы только следы на стеклах! Увы, Светлане гораздо чаще приходится отрицательно качать головой, когда приоткрывается дверь в фотолабораторию.

После этого вновь звучало:

— Включить охлаждение!

— Включить генератор!

— Всем уйти из опасной зоны!..

На третью ночь пошли на риск.

Если увеличить силу тока, опыт будет короче: скажем, не сто двадцать часов, а восемьдесят или шестьдесят. Правда, могла полететь мишень — ну, так одной мишенью будет меньше. Правда, мог выйти из строя циклотрон, но мог и не выйти из строя. И могло еще бог знает что случиться, но ведь могло и не случиться!

Так думали они, отлично понимая, что права на риск у них тем не менее нет. Они были не одни — еще шесть лаборантов, оператор, вакуумщики, электрики, механики — все, кто готовил эксперимент и проводил его, кто так или иначе связал свою судьбу и надежды со 104-м элементом. Можно было не щадить своих сил и трудов — с этим они вольны были поступать как хотели, — но с ними они обязаны были считаться.

И все же они увеличили силу тока чуть ли не вдвое.

В конце концов риск потерять мишень был пустяком по сравнению с самим поиском 104-го, когда летели годы.

Потом, после того как пришлось аварийно останавливать циклотрон, никто не произнес ни единого слова. Это было уже под утро, часа в четыре, и под глазами у каждого были огромные, как после драки, синяки. Молча встали, молча прошли длинным коридором, открыли тяжелую дверь в главный зал, приблизились к циклотрону, словно к мине замедленного действия, осторожно выдвинули пробник и замерли, потрясенные: мишень была покрыта крупными каплями пота и напоминала измученное пытками человеческое лицо.

Физики не верят в бога, иначе им нет смысла заниматься синтезом новых элементов. Но как тут не поверить, если мишень счастливо не развалилась на куски, не засорила циклотрон, не повредила ни одной детали, а лишь расплавилась, сама погибнув, но выдержав удар. Впрочем, если бог и приложил к этому руки, то не свои, а Славы Гаврилова. Именно он готовил эту мишень, отдав ей душу и талант ювелира. Право же, не у каждого найдется и столько терпения, как у Славы Гаврилова, чтобы так точно соединить две медные пластинки, так аккуратно вложить между ними пятимикронную алюминиевую фольгу и с такой удивительно кропотливой нежностью нанести на фольгу микронный слой плутония.

Можно сказать, что у Гаврилова в общем поиске 104-го элемента был свой собственный, личный интерес: мишень. И его собственная, личная победа была одержана раньше общей. А так как каждый из них вносил свою долю в общий труд, то каждый и переживал свою радость или огорчение иначе, нежели все остальные. Нечто похожее происходит на конвейере, когда рабочий, выполнив свою операцию, уже празднует победу, хотя еще неизвестно, чем завершится общий труд.

У Светланы Третьяковой и Владимира Перелыгина такой личной победой была разработанная ими методология регистрации следов.

Слава Кузнецов имел ярко выраженный «плутониевый» интерес: его мишени содержали девяносто семь процентов плутония — столько, сколько может присниться только во сне.

Механик Василий Плотко смотрел и не мог насмотреться на диск, вращающийся со скоростью тридцать тысяч метров в минуту, — если перевести эту скорость в линейную, она сравняется с полетом пули. Диск — детище Плотко. Его ширина — всего лишь один миллиметр, но Плотко все же как-то ухитрился вырезать на боках диска окна и вклеить туда полуторамикронную фольгу. Теперь он испытывал персональную радость, хотя для всех остальных это был, конечно, приятный, но уже пройденный этап работы.

Впрочем, все отлично знали, что Плотко — обыкновенный колдун. К нему могли прийти без всяких схем и чертежей и на пальцах объяснить, что вот это, мол, должно крутиться, это вертеться, а вот это — двигаться вверх и вниз. И уходили, сами толком не понимая, чего хотели от Плотко. Потом возвращались через некоторое время и с удивлением видели, что «это» крутится, «это» движется, а «это» вертится! Через сутки обращали внимание на то, что в уже работающей конструкции Плотко что-то менял. Зачем? «Так, — говорил, — лучше». Действительно, было лучше. А еще через два дня он опять что-то менял. «Наконец, — говорил он, — я понял, что вам нужно!»

Когда однажды понадобилось прокатать ванадий и ниобий до толщины в полтора микрона, обратились за помощью в мастерские научно-исследовательского института и получили отказ — на официальной бумаге, с обоснованием невозможности такой операции. Тогда попросили Плотко, и он прекрасно прокатал ванадий и ниобий до толщины в полтора микрона, и не было по этому поводу ни шума, ни треска. Правда, в тот день он больше обычного шутил.

Разумеется, личный интерес каждого из авторов нового элемента мог получить законченный смысл лишь с открытием 104-го. Они это понимали. Созданные их руками пробники-слоны не были ни изобретениями, ни шедеврами конструкции и без 104-го являлись бы голыми нулями, а мишени Гаврилова и Кузнецова — обыкновенной мазней, и диски Плотко — всего лишь любопытной «штучкой». Зато с открытием нового элемента все это можно было сдавать в музей на сохранность и в назидание потомству.

Вот почему сейчас, в общем для всех несчастье, Слава Гаврилов стоял перед расплавившейся, но не развалившейся мишенью и, вместо того чтобы радоваться своей собственной и немалой победе, искренне думал: «Ах, черт, какая досада!» Друин, ни к кому не обращаясь, ясно и четко произнес: «Кавалерийский наскок!» А никогда не унывающий Плотко уже прикидывал размер восстановительных работ, уже придумывал, как их ускорить, а потом спокойно развернул газетку с солеными огурчиками и с улыбкой самого добродушнейшего человека на земле сказал: «Закусим, что ли, по этому поводу?»

Трое суток они не уходили домой — чистили, мыли и проверяли циклотрон. На всякий случай. Как потом сказал мне Плотко, самым трудным вопросом в ту пору был «вопрос жены».

И однажды ранним утром вновь раздалось:

— Включить охлаждение!

— Включить генератор!

— Всем уйти!..

Может, плюнуть и всем уйти по домам? Куда им, собственно, было спешить? Зачем не спать ночами, не есть сутками, не дышать свежим воздухом, не ходить в кино, не сохранять здоровье — не жить спокойной человеческой жизнью? Ну, так годом позже они нашли бы 104-й элемент. Ну, так вторыми, а не первыми. Ну, так не нашли бы его совсем, — разве человечество, прожив последние две тысячи лет без 104-го, не проживет еще столько же? И разве мир перевернется, если лавровые венки победителей наденут на свои шеи не Друин с Оганесяном, и не Гаврилов с Кузнецовым, и не Плотко с Третьяковой, и не Лобанов с Перелыгиным, и не Георгий Флеров, их руководитель, а какие-нибудь Петров с Сидоровым или Глен Сиборг из США?

Не считайте такую постановку вопроса искусственной, имеющей заранее подготовленный ответ. Когда на шестую ночь свалился Друин и Юра Оганесян застал его спящим в кабинете на узеньком диванчике под вымпелом: «Лучшему подразделению в соцсоревновании», он тоже задал себе этот человеческий вопрос: «Зачем спешить?»

Я понимаю: престиж. Это, конечно, важно, и никто не собирается сбрасывать его со счетов. В кабинете у Флерова висел на стене плакат, который он называл «позорным»: десять новых трансурановых элементов, открытых с 1940 года по сегодняшний день. В графе «страна» — ни разу «СССР». И вот близка победа…

Но, глядя на Друина, калачиком свернувшегося на диване, Юра Оганесян не думал о плакате из флеровского кабинета. Он постоял немного и на цыпочках пошел прочь: пусть выспится человек, устал. А когда минутой позже в комнату, где находился пульт управления циклотроном, ворвался проснувшийся Друин, им тоже двигали какие-то иные — человеческие — мотивы.

Какие же?

Я понимаю: характер. Ну, просто человек не умеет медленно работать, ему не терпится — я сам обычно тороплюсь сказать читателям то, что мне становится известно, и не умею высиживать или вынашивать материал, — и тогда все кипит вокруг, все горит в руках… Но, право же, они обладали совершенно разными характерами и привычками. Почему же среди них не нашелся хотя бы один, который сказал бы: «Братцы, вы в своем уме? Чего вы летите? Гляньте-ка туда, гляньте-ка сюда: тихо, спокойно, уютно, и никто не торопится, зарплата идет…»

Быть может, все они были охвачены единым азартом? Ведь постоянно они делали что-то такое, без чего нельзя было идти дальше, и получалась у них своеобразная гонка с промежуточными финишами, как у велосипедистов. Но, как мы знаем, помимо действительно азартных промежуточных «лифтов», у них были и изнурительные «ступеньки» — маленькие будничные дела. От них «что-то» зависело, без чего «что-то» не сделаешь, от чего, в свою очередь, зависело еще «что-то», что создавало условия для «чего- то», без чего нельзя было проверить «то», что помогало построить «лифт» и с его помощью вознестись или не вознестись к успеху. О, как далека была каждая «ступенька» от конечного результата! Но чтобы ее перешагнуть, приходилось отказывать себе сегодня, сейчас, сию минуту в каких-то маленьких, но удовольствиях, в каком-то пусть мнимом, но покое, в каких-то домашних или семейных прелестях — приходилось тратить реальные часы жизни на призрачную удачу впереди.

Если бы кто-нибудь сказал: «Вот так их жизнь становилась подвигом», я бы не считал подобное утверждение напыщенным преувеличением.

Но почему они так жили и так работали? Одним азартом этого не объяснить. Конечно, у них было право и на честолюбие, даже на тщеславие, и на спортивную злость, на заработок, в конце концов, — они не ангелы, а люди. Но дважды в месяц они приходили бы к окошечку кассира и без ночных бдений, без головных болей, без горения.

Нет, не потому они спешили.

Попробуйте спросить стайера, почему он бежит по дорожке стадиона, а не ходит пешком, — да просто потому, что он стайер. Бегать — его профессия.

Вероятно, спешить — профессия настоящих ученых.

В сутки каждому из авторов нового элемента было отпущено, как и всем смертным, двадцать четыре часа жизни. Сколько-то они обычно спали, — учету не поддается, у них был «ненормированный сон»; десять часов работали; остальное время думали о работе. Где бы и какой разговор они ни заводили — о футболе, о балете, о международном положении или о ресторанном меню, — он неизменно «заканчивался чемберленом», как сказал Юра Оганесян, — возвращался, словно заколдованный, к 104-му элементу. Вот, собственно, и все. Им так хотелось — понимаете? — так нравилось им жить. Им было так интересно.

В пять утра Флеров мог позвонить домой Оганесяну и спросить: «Юра, я вас не разбудил? Так вот, если вместо урана…» — и за этим следовал двухчасовой серьезный разговор, а перед этим угадывалась бессонная ночь. Сколько раз у каждого из них звучали по утрам и ночью телефонные звонки, к которым жены привыкли так, что даже не слышали трезвона, как не слышали пароходных гудков, несущихся ночью с Волги. А куда им было деваться, настоящим женам настоящих ученых?

И еще один чисто организационный мотив — о нем сказал мне Флеров: «Если работу, которую можно сделать за сутки, растянуть на неделю, она не будет сделана вообще», — что тоже очень верно. Итак:

— Всем уйти из опасной зоны!

— Включить высокое напряжение!

Опыты продолжались.

…За час до того, как подняться на трибуну конгресса, Флеров получил телеграмму. Он прочитал ее, положил в левый боковой карман и минут пять сидел неподвижно, глядя поверх голов, через весь зал, в окно — в небо.

Договоримся сразу: из 104-го элемента ни самовара, ни пушки не сделать. Больше того, он открыт, но его, как мы знаем, нет. Физически. В ящике стола Георгия Флерова лежит подробное описание опытов, а в фотолаборатории у Светланы Третьяковой — стекла со следами ста пятидесяти ядер.

И это все.

Спрашивается: зачем ломались копья?

Этот вопрос рано или поздно должен был возникнуть, хотя известно, что из теории относительности Эйнштейна шубу тоже не сошьешь.

Нельзя с утилитарной меркой подходить к таким делам, тем более что скептическое «ну и что?» способно убить любой результат любого труда, даже если его можно увидеть собственными глазами или ткнуть в него собственным пальцем.

Но коль возник вопрос — давайте отвечать.

Я не хотел бы ограничиваться общими словами о том, что ядерная физика — это ручей, который впадает в реку, называемую наукой; что науки помогают людям познать законы природы; что природа состоит из «кирпичиков», а каждый «кирпичик» — это ядро с протонами и нейтронами и с тайнами их взаимодействия; что новый, 104-й элемент есть шаг на пути к разгадке тайн ядра — следовательно, к раскрытию тайн природы. Все это верно, все это знают, и писать об этом так же легко, как повторять таблицу умножения.

Переведем разговор на более сложный конкретный лад — неужто об открытом нашими учеными 104-м больше и сказать-то нечего?

Один английский физик сказал — сказал примерно так, что по сравнению с аномалией америция, перспективы исследования которой даже трудно себе представить, новый, 104-й элемент не что иное, как «трофей, повешенный на стену».

«И вся любовь!»

Я не физик, мне очень трудно полемизировать с профессором Оксфордского университета, тем более что он пользуется большим авторитетом и его оценки заслуживают безусловного внимания. Правда, не скрою, мне чуточку обидно за 104-й, хотя, с другой стороны, я понимаю, что надо умерить пыл и не трубить в фанфары, преувеличивая его значение.

Помню, когда Флеров, вернувшись из Парижа, впервые официально сообщил сотрудникам всего института об открытии нового элемента — это было в конце рабочего дня, в конференц-зале собралось человек двести, и авторов открытия торжественно посадили в президиум, — мне показалось, что присутствующие отнеслись к сообщению излишне деловито и слишком сдержанно. Только потом я понял, что отсутствие «бурных аплодисментов, переходящих в овацию», объяснялось не только тем, что люди устали, и не только тем, что они и без официального сообщения знали о происшедшем, но в большей степени тем, что они отлично представляли себе место, занимаемое 104-м элементом в перечне всех открытий.

Итак, «трофей на стене»?

Пусть будет трофей.

Посмотрим, однако, чего он стоит.

В тот самый день, в тот самый час и даже в те самые минуты, когда Гагарин облетал земной шар на «Востоке-1», все радиостанции мира передали сообщение об открытии физиками США 103-го элемента. Рассказывают, что вечером на Бродвее, в Нью-Йорке, зажглись по этому поводу неоновые рекламы, а новое имя «лоуренсий» стало отчаянно конкурировать со словом «Гагарин» в теле- и радиопередачах.

Не будем говорить о политических мотивах такого противопоставления, не будем и скрупулезно взвешивать на весах значение двух событий — заметим лишь, что сам по себе факт достаточно красноречив. Потому что и запуск первого человека в космос, и проникновение человека в еще одну тайну атома хоть и в разной степени, но свидетельствуют об одном: об уровне развития научной мысли и техники.

С этой точки зрения 104-й элемент не просто новый элемент, вызывающий интерес сам по себе, что, между прочим, вполне естественно. Кому из специалистов не хочется знать его химические свойства? Но оставим в покое вопрос о свойствах — мы с вами должны отчетливо представить себе, что означает сам факт открытия нового элемента. Я уверен, что, узнав это, мы испытаем чувство гордости за настоящее и будущее нашей ядерной физики. При этом надо иметь в виду, что со времен Резерфорда и Ферми, каждая работа которых была великим открытием, в современной ядерной физике наступил определенный застой, и тем почетнее, тем значительнее успех наших ученых.

Итак, я позволю себе публично выразить 104-му элементу свое искреннее расположение.

Ибо 104-й — это прежде всего самый мощный в мире циклотрон, который в сто раз превосходит по интенсивности американские линейные ускорители, дает более тонкий эффект и предполагает самую совершенную технологию.

104-й — это безупречность и солидный уровень всей нашей промышленности. И это самая высокая «проба» золотых рук отдельных мастеров — таких, как Василий Плотко, — произведения которых (а иначе их не назовешь) можно выставлять в музее, и люди потом сочинят легенды, как о знаменитом тульском кузнеце, подковавшем блоху.

104-й — это подтверждение теорий и предсказаний ученых, что тоже очень важно, так как убеждает одних в точности прогнозов, а других — в точности опытов; мир вам, Монтекки и Капулетти!

104-й элемент — это зрелость коллектива, демонстрация его способностей и его огромных возможностей, это проверка его настойчивости, его высокой сознательности и его бескорыстной любви к науке. Я хочу, чтобы вы имели при этом в виду: коллектив лаборатории — это не только научные сотрудники. Это и конструкторы, которые, не остыв от наладки циклотрона, тут же приступили к опытам по 104-му; это и вакуумщики, своей работой вызвавшие однажды искреннее удивление иностранных гостей, которые никогда прежде не видели столь безотказной вакуумной системы; это и электрики — отчаянные выдумщики, которые однажды пошли на трюк и отделились от соседней лаборатории Векслера, в которой что-то сильно дрожало и путало Флерову картину эксперимента; это и рабочие механических мастерских, которые ухитрились сделать станок для резки кремния, не уступающий по точности заводскому, — кстати, среди рабочих мастерских и был тот самый медник, которого Флеров считает гением за действительно потрясающие дуанты; это и монтажники, и работники группы водяного охлаждения, и сотрудники отдела снабжения, творившие хоть и антинаучные, но чудеса… Восемь служб, восемь цехов — все они имели прямое отношение к поискам 104-го элемента.

Известно, что идеалом коэффициента полезного действия является цифра 0,9.

Известно также, что на простои и на аварии отпускается десять процентов машинного времени. Но если помножить десять процентов на восемь служб — когда прикажете работать? Ни один человек в лаборатории, как ни стремились к этому, не знал целиком циклотрона, между тем циклотрон ни разу серьезно не ломался. Потому что каждая из восьми служб довела свой КПД до совершенно неслыханной цифры — 0,97. Работали люди в таком тесном содружестве, что просвета между плечами не было видно. По совести говоря, все они могут считать себя авторами 104-го элемента, хотя формально авторов всего девять. Работу коллектива никак не назовешь «удачной» работой, или «везением», или даже просто «хорошей», — это истинное мастерство.

Дорога к 104-му — дорога с пересечениями, на которых находятся такие замечательные открытия, как «дубненский парадокс» америция, и полное исследование 102-го элемента, впервые сделанное нашими физиками, и, конечно же, протонная радиоактивность — короче, все это было бы невозможно без поисков на главном направлении, позволивших усовершенствовать аппаратуру, отшлифовать методологию и на целый этаж выше поднять саму мысль ученых, и не только мысль — их возможности.

Судите сами: то, что протонная радиоактивность существует, было известно физикам сравнительно давно, описано в учебниках и провозглашено хрестоматийной истиной. Но предсказать оказалось легче, чем заметить и открыть.

Нечто подобное однажды случилось в астрономии, когда Лоуэлл вычислил орбиту неизвестной планеты и лишь спустя некоторое время она была обнаружена и названа Плутоном. Мысль ученого обогнала технику.

Так произошло и с протонной радиоактивностью. Разумеется, просто ее обнаружить все же не удалось. Если бы Виктор Карнаухов, открывший это явление, не был, по выражению Флерова, «рожден для протонной радиоактивности», неизвестно, сколько бы еще времени человечество только догадывалось о ее существовании. Карнаухову пришлось в буквальном смысле слова искать иголку в стоге сена — проделать невероятную работу по очищению результатов эксперимента от густого и непроходимого фона. Но факт остается фактом: «иголка» все же была! И спасибо за это 104-му элементу.

104-й — это передний край науки. Всего лишь несколько лет назад ученые мира зря тратили силы на поиски 102-го элемента. Но сегодня, как мы знаем, он оказался в глубоком тылу, в котором можно фундаментально расположиться и вести спокойные, неторопливые и глубокие изыскания. Вы не поверите: вот уже несколько лет подряд рядовые студенты-практиканты получают на циклотроне для своих дипломных и курсовых работ сотни атомов 102-го элемента, еще недавно так трудно дававшегося в руки лучшим физикам мира.

104-й, наконец, — это еще одно доказательство того, что можно обойтись в получении новых элементов без подземных ядерных взрывов, на производстве которых упорно настаивают американцы. Вот что такое 104-й.

Не зря в американском еженедельнике «Science News Zetters», в номере 52, печатающем список самых значительных открытий века, назван и наш 104-й элемент.

И если у меня получилось объяснение ему в любви, я был бы рад вызвать у читателей хоть маленькую ревность.

Ну, а тем, кто еще продолжает упорствовать и хочет выяснить, можно ли ездить на 104-м, как на велосипеде, или носить его на голове, как шляпу, попробую ответить так. Было время, когда плутоний получали в количестве, которое свободно умещалось на острие иглы. Сегодня плутоний производят промышленным путем — если угодно, в килограммах, если понадобится, в тоннах. Он прочно вошел в «большую тройку» и вместе с ураном-233 и ураном-235 является ценнейшим ядерным топливом. А кто сказал, что триумвират — единственная форма правления?

Так вот: приходите лет через десять, вместе посмотрим, висит ли еще на стене сегодняшний «трофей»…

Вот уже много времени прошло с тех пор, как я вернулся из Дубны в Москву, но чувствую, что сердце осталось там и придется за ним ехать.

А пока что каждое утро, просыпаясь, я хочу сохранить в памяти сон, виденный ночью, потому что я часто вижу город физиков, и людей в синих халатах, и циклотрон, и раскрашенные под солнечный спектр станки для велосипедов, стоящие прямо на улицах, и только 104-й ни разу ко мне не явился. Я с нетерпением жду его, и мне почему- то кажется, что он придет, очень похожий на Олега Попова.

Наверное, это глупо.

И еще я завидую физикам — тому, что они физики, что мысли их всегда серьезны и глубоки, и тому, что они делают настоящее дело.

Хотя, впрочем, я всегда завидую тем, о ком пишу добрые очерки.

Мне очень хочется быть соавтором замечательного открытия, и я тешу себя тем, что придумал, как это сделать. Надо просто увеличить его известность, и тогда автоматически уменьшится масштаб авторов, а с ним — их преимущественное право авторами называться. И тогда я с полным правом смогу сказать, что «мы» внесли серьезный вклад в развитие ядерной физики. И мое собственное «я» приобретет законное авторство — правда, наряду с еще двумястами сорока миллионами жителей. Ну что ж, это будет весьма доброе соседство.

Помню, я еле сдерживал себя, чтобы не позвонить в Дубну Георгию Николаевичу Флерову и не сказать ему новый вариант названия элемента, а эти варианты, как на грех, все лезли и лезли в голову.

Я знаю, что у него и так было полно предложений, хотя он любое новое записывал на всякий случай в специальный блокнот.

О, сколько было у Флерова добровольных корреспондентов! Они представляли почти все существующие на земле профессии и жили почти на всех географических широтах. Огромной стопкой приносили ежедневно письма и телеграммы. Подробные и лаконичные, с доказательствами и без доказательств, с просьбами и с требованиями, с мольбами и даже угрозами. У секретаря Любови Давыдовны голова кружилась от этих названий: «мирный» и «дружбий», «дубний» и «московий»; «спутник» и «резерфордий», как благодарность американцам за их благородство, когда они назвали один из открытых ими элементов «менделевием»; «советий» и «ломоносов», «комсомолий» и «пионерий»… — в этих названиях были и все возрасты, и стремления, и даже биографии тех, кто не уставал предлагать.

Говорят, даже жены авторов приняли участие в конкурсе, хотя заранее знали, что обречены: они предложили «ненавидий»…

Впоследствии, после того, как Иво Звара закончил работу по химической идентификации нового элемента, 104-й был назван «курчатовием» — в честь выдающегося советского ученого Игоря Васильевича Курчатова.

 

ПЕРИОД ОТНОСИТЕЛЬНОГО СПОКОЙСТВИЯ

Итак, Иво Звара приступил к изучению химических свойств нового элемента. Вы бы посмотрели, с каким поистине кондитерским удовольствием он «кулинарил» в лаборатории, выискивая в 104-м «наинтереснейшие» свойства циркония и гафния, а не «приевшиеся» свойства актинидов. Единственное, что пока не устраивало Звару, так это то, что авторы нового элемента провели «всего» восемь экспериментов, а не восемьдесят и получили «всего» сто пятьдесят ядер, а не миллион: аппетит у химиков, как известно, хороший.

Еще при мне он закончил первые замеры и исследования и с помощью Перелыгина и Третьяковой выяснял, что же он такое исследовал. Когда «садистики», покорпев над стеклами, говорили Зваре, что химическому анализу, по их данным, подверглись не какие-нибудь атомы, а именно 104-го элемента, Иво Звара, тщательно проверив, сходятся или не сходятся его условия «задачи», получал возможность либо подтвердить их вывод, либо опровергнуть. При этом ему постоянно казалось, что слишком мало, чрезвычайно мало, невероятно мало ядер! Он даже обещал коробку шоколадных конфет тому, кто заметит на стеклах детектора «лишнее» ядро.

Его методика официально называлась «экспрессной», но в лаборатории ее шутливо окрестили «дубовой» — в том смысле, что она была безотказной и простой. Звара потратил на разработку методики несколько месяцев жизни, специально ездил в США, чтобы в Окриджской лаборатории, как на полигоне, отладить ее и опробовать, и, наконец, в 1966 году не просто подтвердил правильность открытия, а, по сути дела, вторично открыл 104-й. Докторская диссертация, звание члена-корреспондента Чехословацкой Академии наук и Ленинская премия были наградой молодому ученому.

Однако в общем хоре поздравительных голосов прозвучало и сомнение: «Как вы рискнули по поведению нескольких атомов судить о свойствах целого вещества?» Но что мог Звара поделать, если пять часов работы циклотрона действительно «оборачивались» одним атомом 104-го? Впрочем, оппонентам был задан встречный вопрос: «А можно ли по поведению миллиона атомов судить о веществе?», и они в какой-то мере поутихли, потому что понимали: миллион атомов столь же «одинокая» величина в сравнении с веществом, как и один атом, а получить хотя бы грамм 104-го и выйти таким образом на иные качественные параметры физически невозможно.

Конечно, сомнение — это горючее, на котором работает мотор прогресса, но в данном случае имело место «спотыкание на необычности», как выразился Оганесян, но не поставил на этом точку. «Для кого спотыкание, — добавил он, — а для кого и тучка, предвещающая грозу».

Но в ту пору небо над ЛЯРом еще было безоблачное. Друин с Оганесяном отправились в Штаты, выступили на симпозиуме в Беркли с сообщением об открытии и были встречены иностранными коллегами тепло. «Тепло» у физиков означает не бурю аплодисментов, не крики «браво!» и не цветы, падающие к ногам, а «живое, — сказал Оганесян, — обсуждение с множеством вопросов, на которые приятно отвечать, а задающим — слушать ответы».

Лаборатория тем временем наслаждалась покоем, который я могу назвать относительным: с плеч свалилась громадная забота, но впереди возникала не меньшая. Так всегда было и будет: коллектив прожил в делах не один год, ему предстояло работать и дальше, он был испытан на неудачах и поражениях, но самое сложное испытание ждало его впереди — испытание славой.

Не мое дело составлять поименную антологию наград, скажу лишь, что это естественно: они впервые вступили на извилистую тропу открывателей новых элементов, избрали совершенно новую по сравнению с американцами методику, ориентируясь на спонтанное деление, а не альфа-распад, и добились невиданного для «новичков» успеха. Синтезированные в ЛЯРе элементы — это, конечно, большое богатство, которым можно измерить физические и нравственные траты коллектива, а с другой стороны, почести и блага, выпавшие на его долю.

Но люди устали. Это было видно по всему: по внешнему виду, по настроению, по разговорам об отпусках, путевках, маршрутах. Все они были заядлыми туристами и путешественниками. Где только не побывал, например, Флеров! Когда я увидел у него дома на полу огромную медвежью шкуру, у меня, помню, даже руки задрожали от вожделения, и я представил себе, как буду описывать охоту, и меткий флеровский выстрел, и какой-нибудь шрам на боку, как память о бурной схватке… Но медведь оказался «комиссионным», по выражению Флерова, и мне не повезло. Ну и пусть!

Все они, конечно, должны были передохнуть, а Потом- Потом предстояло сформулировать новые научные задачи и прежде всего определить направление главного удара.

Действительно, что делать дальше? Идти ли поступательно и, открыв 104-й, переходить к 105-му, а затем целиться в 106-й? Или сразу кидаться в район какого-нибудь 120-го, для которого в таблице Менделеева тоже предусматривалось местечко? А предыдущие элементы синтезировать «попутно»? Или, быть может, избрать совершенно иное продолжение, связанное с поиском сверхтяжелых трансуранов в природе, например, в метеоритах? Флеров ломал голову над стратегией, понимая, что «время в путь собираться, а вещи еще не уложены». Но если шеф ломает голову, это значит, что постепенно начинают переворачиваться мозги у всего коллектива: все ищут, думают, втягиваются в спор и предлагают.

Друин решил «пощупать» 105-й элемент. В кабинете у него стояла штанга, подаренная сотрудниками лаборатории в честь присуждения Друину Ленинской премии: дюралевая подставка, на ней гриф с дисками из пенопласта, а на дисках — номера элементов, начиная со 102-го и кончая 110-м. Мол, поднимай, ставь рекорд за рекордом.

Не знаю, в какой степени штанга повлияла на решение Друина, но не исключено, что чаще других он поглядывал на диск с номером «105»: синтез нечетных элементов, в отличие от четных, требовал совершенно иной методологии, основанной не на спонтанном делении, а на альфа- распаде. За это дело и взялся Друин, невольно состыковавшись с американскими коллегами, традиционно предпочитавшими альфа-распад. Так он стал знатоком «их» метода и впоследствии оказал заметное влияние на ход событий, вызванных конфликтом вокруг 104-го. Но это было позже, а в ту пору сам Друин не был уверен, что поиск 105-го годится ЛЯРу в качестве глобальной задачи.

В этом смысле научные интересы Оганесяна казались более перспективными. Оганесян увлекся механизмом деления ядер, и Флеров, интуитивно угадав результат увлечения, «отпустил вожжи». Не буду излагать все тонкости проблемы, они могут запутать неподготовленного читателя, скажу лишь, что в делении ядер были «забавные вещи», не оставшиеся без внимания Оганесяна. Так, например, образованные в результате синтеза трансураны скоро разваливались, и с этим ничего нельзя было поделать. Однако, погибая, они давали стабильные осколки. Короткий век родителей компенсировался, таким образом, длинным веком детей, и в этом «что-то было», говорил Оганесян, размышляя о том, как бы продлить жизнь родителей.

Однажды он решил впервые за долгое время «отомстить» Флерову за его ранние телефонные звонки. Юрий Цолакович специально поставил будильник на пять утра и с удовольствием набрал знакомый номер:

— Георгий Николаевич? Я вас не разбудил? Так вот, а что, если вместо неона мы возьмем… уран?

— Как? Как вы сказали? Что возьмем?

Отвертеться Оганесяну не удалось, и через десять минут они встретились. Часа три, словно одержимые — да они и есть одержимые, — бродили по совершенно пустому и еще спящему городу, а потом вышли на берег канала.

И родилась у Флерова великолепная идея: тяжелые трансураны надо получать не с помощью синтеза, а с помощью деления еще более тяжелых! Разбомбить, положим, урановую мишень ураном (92 + 92), получить сверхтяжелый 184-й элемент, и хотя он проживет ничтожно малое время, такое малое, что его даже зарегистрировать не удастся, — но все же успеет, в силу своей нестабильности, родить перед смертью, разделившись, два осколка. И вовсе не обязательно, что эти осколки вновь будут уранами. А вдруг 102-м и 82-м элементами? Или 114-м и 70-м? Или заветным 120-м и черт его знает каким?! Важно, что в любых случаях — с избытком нейтронов и, следовательно, стабильным. Дух захватывало!

Мысль трепетала, она еще не оформилась в практически осуществимое предложение, но в ней уже было нечто, что удерживало ляровцев от примитивного желания наваливаться всем миром на 105-й, а в 106-м видеть «конец света». Спортсмен, совершающий тройной прыжок, расценивает первый всего лишь как начало движения, при этом технология тройного совсем другая, нежели одинарного. Так и наши герои: не отказываясь от синтеза очередных элементов, они вырабатывали стратегию поиска с таким расчетом, чтобы все силы коллектива были вложены в заключительный «третий прыжок», а он, между прочим, со временем мог превратиться в первый, и нет тому конца.

Они уже загорались, были видны язычки пламени, но в этот момент начались события, предугадать которые не взялся бы никакой оракул.

Долгое время американцам не удавалось повторить наши опыты по синтезу 104-го. Плутониевая мишень у них, правда, была, но для того, чтобы разогнать частицы неона, не хватало мощности ускорителя. А не можешь проверить — не можешь и опровергнуть!

Так миновал год, второй, третий, и вот однажды им посчастливилось сделать мишени тяжелее наших — из кюрия и калифорния. Мы стали досягаемы: кюрий-96 + кислород-8 (или калифорний-98 + углерод-6) — и получается 104-й. Иными словами, они подтянули опыты к возможностям слабого ускорителя, и в этом деле, как говорится, честь им и хвала, — каждый выходит из положения как может.

В итоге, пользуясь своим традиционным альфа-распадом, они синтезировали три нечетных изотопа 104-го с массой 257, 259 и 261. Первый жил три секунды, второй — четыре, а третий и того больше, целую минуту, и внешне казалось, что это противоречит нашему четному изотопу с массой 260, время жизни которого равнялось трем десятым секунды. Но только внешне. Известно было, что нечетные изотопы в сравнении с четными являются как бы «долгожителями», это заметили еще при синтезе более легких элементов — 100-го, 102-го и вот теперь 104-го.

Так или иначе, а наши физики, познакомившись с результатами опытов, сделанных сотрудниками лаборатории им. Лоуренса в Беркли, не удивились. Переход от четного изотопа с массой 260 к нечетному с массой 259, то есть как бы «изъятие» из ядра всего лишь одного нейтрона, может уменьшить время жизни ядра более чем в четыреста раз! Однако американцы сделали несколько иные и далеко идущие выводы…

Здесь я прерву повествование, чтобы задать себе вопрос: что хотели они, почему упорствовали не столько в стремлении проверить русских, сколько их опровергнуть?

Во-первых, думаю, престиж. Десятки лет они были монополистами в синтезе трансуранов, и вдруг «какая-то» лаборатория в Дубне заявляет авторство на открытие, и ее, выходит, надо пропускать вперед.

Во-вторых, не исключаю момент политический. Синтез новых элементов, успешно осуществленный на глазах у всего мира, есть свидетельство научно-технического уровня страны, что немедленно отражается на общей политической. ситуации.

Наконец, в-третьих, нельзя забывать, что Сиборг и его помощник Гиорсо, непосредственно возглавлявший эксперименты по синтезу 104-го, были настоящими учеными, и потому не только не избегали, а даже стремились к научному спору, вероятно искренне полагая, что без него невозможен прогресс. Добавлю к сказанному, что спорили, по сути дела, не столько люди, сколько разные подходы к решению одной проблемы. Американцы использовали для синтеза альфа-распад; мы — спонтанное деление; у них были тяжелые мишени, но легкие «снаряды»; у нас — тяжелые «снаряды», но облегченные мишени, — короче говоря, методология столь разная, что даже проверить друг друга мы не всегда были в состоянии.

Впрочем, если Флеров не мог тащить в Беркли циклотрон, то Гиорсо имел возможность приехать в Дубну с калифорнием и поработать в содружестве с нашими учеными. Однако событие происходило в ту пору, когда еще не все понимали, как понимают это сегодня, что содружество выгоднее соперничества, что нет резона вести изнурительный поиск трансуранов в одиночестве, испытывая колоссальные физические, интеллектуальные и финансовые перегрузки.

Теперь вернемся к брошенным на полпути «далеко идущим выводам» американских ученых. Вскоре, используя все тот же альфа-распад, они сделали попытку получить «наш» четный изотоп 104-го, но зафиксировать его за 0,3 секунды не сумели. Это естественно, ведь условия их опыта были далеко не одинаковыми с нашими: и мишень не та, и регистрирующая аппаратура по чувствительности в сто раз слабее нашей. Однако трагическая неудача американских физиков — уж лучше бы им сопутствовал успех! — позволила сделать Гиорсо такой вывод: ситуация чет-нечет, которая имеет место для 98-го элемента, должна усугубиться для 100-го, еще более — для 102-го и уж совсем сильно — для 104-го. Вывод был основан не на данных эксперимента, а сугубо расчетный, и, тем не менее, из него следовало, что «русские ошиблись», их четный изотоп живет не 0,3 секунды, а в миллион раз меньше!

Вот это уже было удивительно. Затронутой оказалась не только честь Флерова и его коллектива, не только честь страны, претендующей на авторство, но интересы «чистой науки». Момент был воистину необычным, не говоря уже о том, что неприятным: и наше открытие казалось «непробиваемым», и аргументация американцев казалась серьезной, и проверить друг друга, повторяю, мы не умели. А возможен был один из трех вариантов: либо ошиблись они, либо мы, либо все вместе, — четвертого не дано. Тут бы и сесть за «круглый стол», спокойно во всем разобраться и соединенными усилиями получить результат, удовлетворяющий обе «стороны» и науку в целом.

Увы, в конце 1969 года Гиорсо опубликовал свои данные, затем самостоятельно «отменил» наше название 104-го — курчатовий, присвоил собственное — резерфордий и, провозгласив американцев авторами открытия, посчитал вопрос исчерпанным.

«У нас был привкус, — сказал Оганесян, — что ученые так не поступают».

С момента, когда Чедвиг установил время жизни нейтрона в одиннадцать минут «с лишним», ученые продолжают уточнять эту цифру, до сих пор придумывая все новые и новые методики уточнения. Я вспомнил о Чедвиге к тому, что так уж устроены физики: любое открытие для них вовсе не означает совершенство знаний, а воспринимается всего лишь как этап на пути к совершенству. Даже независимо от покушения американцев, ляровцы были нравственно готовы к бесконечным самопроверкам. «Мы часто совершаем одну и ту же психологическую ошибку, — сказал однажды Флеров, — наивно полагая, что известное нам известно каждому. Но этих „каждых“ тоже надо понимать, когда они протестуют, чего-то не понимая». Короче, выход был такой: следовало научить американцев тому, что умели мы, и попытаться понять их, предварительно проверив.

На время оголив наименее напряженные участки, ляровцы бросили лучшие силы лаборатории на «самоинквизицию». Первые результаты ждали от Друина: если читатель помнит, его методика была ближе других к американской. Отставив поиск 105-го элемента, он полностью переключился на синтез 104-го с использованием «американского» альфа-распада.

Говорят, Друин сутками не выходил из лаборатории, ухлопал на эксперимент в общей сложности около года, но не роптал, потому что чувствовал настороженное внимание своих товарищей.

В конце концов Друиным был вынесен такой приговор: опыт американцев по крайней мере «не чист».

Что это значило? Давно было известно, что если в мишени содержится хотя бы одна тысячная доля свинца, висмута, ртути или другого элемента этого ряда, то при взаимодействии с частицами кислорода или углерода легко возникают изотопы радона, радия и полония, радиоактивные свойства которых очень близки к свойствам 104-го. А свинец в лаборатории, как говорится, «на каждом углу»: и на руках свинцовая пыль, и множество приборов из свинца, и даже в краске, которой покрашены стены, содержится свинцовая олифа. Друин почти год убил на то, чтобы очиститься от свинца, и получил в итоге результат, ничего общего не имеющий с американским. Спрашивается, есть ли уверенность у самого Гиорсо, что его мишени были чисты? Что он полностью избавился от фона и не приписал, сам того не желая, чужие свойства полученному элементу? Может ли он, проще говоря, гарантировать безупречность эксперимента?

«На месте Гиорсо, — признался Оганесян, — я бы и на более легкие вопросы но ответил».

Действительно, подкрепленные подробным описанием, результаты Друина так и не получили убедительного ответа американцев. Как говорится, уже хорошо. Но мало. Рассуждая самокритично, ляровцы, хотя и не допускали возможности собственной ошибки, должны были себя проверить. И потому, параллельно экспериментам Друина, была организована тщательная проверка опытов по синтезу 104-го при помощи «нашего» спонтанного деления. Возглавил эту работу Оганесян. «Мы старались забыть все, что делали прежде», — сказал он. Действительно, они решительно изменили условия опытов: отказались от прежней установки и сделали быстродействующую, улучшили условия фона, поставили специальные детекторы для регистрации осколков, вывели пучок ионов из циклотрона и подняли его интенсивность. Чувствительность аппаратуры была увеличена в десять раз!

Впустую или не впустую они трудились, если иметь в виду перспективу? — попробуем задаться таким вопросом. Только ли для того, чтобы доказать свою правоту, а потом завернуть методику и приборы в целлофановые пакетики и выставить в ляровском музее для всеобщего обозрения, как исторические реликвии?

Читатель, конечно, предвкушает ответ, потому что уже знает способность физиков «думать вперед». Защищая собственную честь и проверяя себя, они поднимались на более высокий уровень, что должно было сыграть решающую роль в поиске 106-го элемента, и не только 106-го, — позвольте мне намекнуть на нечто большее, и то, что мой намек приходится именно на этот период в жизни ЛЯРа, само по себе знаменательно.

Да, это была настоящая самоинквизиция, хотя она и приносила сотрудникам минуты и даже часы истинного удовлетворения. В 1964 году они с трудом получали одно «событие» за пять часов работы циклотрона— «событием», напомню, звали рождение атома элемента, — теперь наградой им служили десять «событий» за то же время. Первый же эксперимент дал в общей сложности шестьдесят атомов, второй — снова шестьдесят, и это было прекрасно, потому что — чего греха таить? — и в душе у некоторых шевелился червь сомнения: а будет ли эффект вообще? Впрочем, я не совсем прав. Оганесян уверял меня, что лично он ни секунды не сомневался в безупречности прежних опытов, и лишь обстановка за пределами лаборатории, взвинченная американцами, рождала, по его выражению, «излишнее волнение». Могу представить себе, в какой мере оно было «излишним», если я сам, расспрашивая участников этой эпопеи, каждый раз переживал ее заново, хотя и знал конечный результат.

Итак, проведя серию экспериментов, они убедились в главном: новый элемент получается! Но 104-й ли? — вот в чем была загвоздка. На этот раз собственной уверенности было недостаточно, следовало убедить и оппонентов. И тогда на помощь пришла замечательная идея: коллиматорный способ регистрации ядер.

Дело в том, что ядро 104-го могло получиться только в том случае, если участвующие в реакции атомы сливаются целиком: плутоний-94 + неон-10 = 104. Но, как заметили ляровцы, подобная реакция имела особенность: неон, слившись с плутонием, передавал ему свою энергию, а потому образовавшееся ядро продолжало лететь по тому направлению, куда пошел бы неон, не будь на его пути плутониевой мишени. А если атом неона не полностью сливался с атомом плутония — то есть, получался не 104-й элемент, а какой-то другой, — новое ядро отклонялось от заданного направления, образуя угол. Вот тут-то и возникла мысль установить за мишенью тоннель — коллиматор, а проще говоря, кусок трубы. Ядра, благополучно прошедшие через трубу и «пойманные» на выходе, можно было безошибочно считать ядрами 104-го, потому что все остальные, образовав угол, отклонялись в сторону и оседали на стенках тоннеля.

Разумеется, я спросил Оганесяна, почему коллиматор не был придуман и применен еще в 1964 году. Он ответил: «Тогда было невыгодно. Ведь мы получали так мало атомов сто четвертого, что буквально молились на каждый и очень боялись растратить. А теперь, при таком богатстве, даже рискнули поставить на пути ядер препятствие: преодолеет — „наше“ ядро, не преодолеет — ну и черт с ним, „чужое“!»

«Ответ» американцам уже был готов, и я мог бы поставить точку, если бы…

Увы, сам факт синтеза 104-го еще не был «последним словом» в диалоге с оппонентами — следовало уточнить время его жизни. Действительно ли наш изотоп с массой 260 делится за три десятых секунды? И тут как обухом по голове: «этот» имел другой период полураспада! Однако в ЛЯРе все было спокойно: они скорее обрадовались, чем огорчились. Для настоящих ученых любое приближение к истине есть приобретение, а не потеря.

Выяснилось, что в 1964 году ляровцы синтезировали не один, а сразу и одновременно два изотопа 104-го, но не знали этого и знать не могли: ведь аппаратура была в десять раз менее чувствительной и, кроме того, естественно было думать, что все осколки обязаны одному излучателю. Так что же это за изотопы? Первый, с массой 260, образовывался с большей вероятностью, чем другой, и жил, как теперь установили, около одной десятой секунды. А второй разваливался за четыре секунды ровно. И хотя его было ничтожно мало в сравнении с первым, он все же усреднял общую картину, чуть-чуть затягивал хорошо видимый эффект и как бы продлевал жизнь первого изотопа с одной десятой секунды до трех десятых. При условии, что на химические свойства элемента разница в две десятых секунды никак не отражается, следовало сделать единственно правильный вывод, что подобное уточнение не только не колеблет авторитет открытия, а еще более его укрепляет.

В ЛЯРе тем временем началась цепная реакции мысли, без чего наука, вероятно, существовать не может. Успокоившись по поводу 104-го, сотрудники лаборатории переместили жгучий интерес на четырехсекундный изотоп, вопрошая друг у друга: а что же он такое, откуда взялся? Началась серия опытов, давших невероятный результат: оказалось, масса этого странного изотопа — 259! Значит, это был «их», американский нечетный изотоп, который они синтезировали с помощью альфа-распада. Но кто ответит на вопрос, почему он получился у нас, хотя мы использовали спонтанное деление?

Тут уже Оганесян решительно взялся за разгадку и выяснил, что в восьмидесяти случаях из ста изотоп 259 действительно испытывает альфа-распад, а в двадцати случаях делится спонтанно. При этом он ведет себя так же, как четный изотоп 260, подчиняется одним и тем же зависимостям, и химически имеет равное с ним количество свойств. Стало быть, если уже не только четные изотопы, но даже нечетные начинают делиться спонтанно, можно предположить, что поиск последующих за 104-м элементов по спонтанному делению перспективен!

Вот, собственно, и все. Точка над «и» была поставлена. Добавлю к сказанному, что в истории ядерных реакций появился первый и беспрецедентный пример того, как разные лаборатории, используя разные методики, получили один и тот же изотоп одного и того же элемента. Сама природа, казалось, давала повод для содружества, открывая тайну непохожим ученым, владеющим непохожей методологией.

И, наконец, если нечетный изотоп 104-го делится спонтанно, это значит, что снимается «запрет» на аналогичный способ деления нечетного изотопа и 105-го!

Так, может, рискнуть?

105-й взяли с ходу. Бой за него был относительно легким, потому что, переходя на военную терминологию, ляровцы на высоте «104» не задержались и тут же развили наступление. Техника была отлажена, тылы подтянуты, настроение воинственным, и была надежда на то, что, даже если в одном случае из ста ядро 105-го разделится спонтанно, чувствительности аппаратуры хватит, чтобы зарегистрировать событие. Когда вдали показался излучатель с периодом полураспада около двух секунд, они пошли на штурм, понимая, что это и есть высота «105». Новый элемент природа преподнесла им довольно щедро, ибо выяснилось, что не в одном, а в двадцати случаях из ста ядра испытывали не альфа-распад, а спонтанное деление. Название 105-му дали в честь великого датского физика Нильса Бора — нильсборий.

Это было 18 февраля 1970 года. Пятнадцать экземпляров препринта с сообщением об открытии нового элемента Юрий Цолакович Оганесян собственноручно вложил в конверты и отправил в лабораторию им. Луоренса.

Примерно через два месяца, в апреле, американцам тоже удалось синтезировать нечетный изотоп 105-го, живущий около двух секунд. Они использовали все тот же альфа-распад, и это было второе приятное совпадение. Однако Гиорсо, опубликовав результаты своего эксперимента, странным образом не сослался на наш препринт. Можно было поспорить с коллегой, но Флеров решил отнестись к забывчивости американца как к недоразумению. Он словно чувствовал, что в недалеком будущем мы состыкуемся с американцами в космосе, а потому готовил почву для стыковки в атомном ядре.

Забегая вперед, скажу, что в конце 1974 года в Дубну пожаловал с визитом доброй воли один из руководителей знаменитой Окриджской лаборатории, и творческий контакт физиков двух стран был наконец установлен.

Но вернемся в 1970-й.

 

НА ПУТИ К СТО ШЕСТОМУ

Ну-с, а что там на очереди? 106-й? В таком случае, вперед — к 106-му! Иным казалось тогда, что лозунг реалистичен, что можно, не задумываясь, его осуществлять, что новый элемент почти без боя ляжет к ногам победителей. Увы, заблуждение остается заблуждением, даже если подкреплено отвагой и уверенностью в успехе. И дело было не столько в технических сложностях, сколько в общей ситуации, сложившейся на «трансурановом направлении».

Ученые давно заметили тенденцию к уменьшению времени жизни трансуранов по мере их утяжеления: 98-й жил десятки лет, 99-й — десятки дней, 102-й — минуты, 104-й — десятые доли секунды, а сто «какой-нибудь», судя по всему, должен был существовать не более десяти в минус двадцатой степени лет — то есть, короче мгновения. Элементы, имеющие атомный номер до ста, хоть были «увидены» и «взвешены», но все последующие оставляли невесомые следы своего бытия или единичные атомы.

В свое время, нацелившись на 104-й, ляровцы реально представляли себе синтез 105-го и некоторым образом рассчитывали на 106-й. Теперь же, когда 106-й «встал в повестку дня», когда конечная цель приблизилась, они, будучи настоящими учеными, естественно, притормозили, задумавшись о перспективе.

Какова же она? Тщательные исследования по 104-му показали, что даже нечетные изотопы, эти «долгожители» по сравнению с четными, испытывают спонтанное деление, — вот вам и перспектива! Время жизни ядра, начиная с какого-то атомного номера, могло оказаться короче времени, необходимого для формирования его электронной «шубы»: ядро умрет раньше, чем родится! Ни получить его, ни зафиксировать, ни исследовать будет невозможно, и разговор о его химических свойствах станет абсурдным.

Катастрофа? Мы подошли к пределу стабильности?

Дальнейший синтез трансуранов лишается смысла? И надо перенацеливать циклотрон на решение других задач, а 106-й считать своей «лебединой песней»? Примерно такие вопросы встали перед ляровцами.

Образно говоря, физики-экспериментаторы вышли на крутой берег науки, с которого увидели бескрайнее море нестабильности. И задумались: как пускаться теперь в дальнее плавание? Пока шли твердой почвой, душа была спокойной, — а у моря свои законы, их надо знать, и по морю не очень-то поплаваешь без карты с обозначением рифов, подводных течений и опорных островов. Как же прикажете относиться к 106-му? Это «последний на берегу» или, быть может, «первый опорный в море»?

Курс кораблям рассчитывают штурманы. Но наука — необычный корабль, находящийся в необычном плавании. То опыт шагает впереди теории, давая ей пищу для размышлений, то гипотеза, построенная на основании эксперимента, прокладывает курс дальше, чтобы вновь подтвердиться (или опровергнуться) опытом.

Не пришел ли момент, когда теории следовало сказать свое слово? Без вмешательства теоретиков ляровцы могли, но не хотели бросаться сломя голову на 106-й, потому что надеялись получить не только синицу в руки, но и журавля в небе. Это не значит, конечно, что Флеров дал отбой по всем линиям поиска нового элемента, зачехлил циклотрон и распустил сотрудников на каникулы. Дело продолжало делаться с прежним энтузиазмом, лаборатория готовилась к решающему штурму, однако мысль, сидящую на мели, необходимо было сдвинуть.

Ядерная физика — сравнительно молодая область науки, существующая всего несколько десятилетий. За это время ученые накопили огромную информацию о ядерных свойствах изотопов различных элементов. Однако атомное ядро — столь сложный объект, что до сих пор еще не удалось создать единой теории, объясняющей и описывающей все свойства полутора тысяч известных ныне ядер. Не установлены пока и общие закономерности, которым подчиняются ядра по мере движения от легких к тяжелым. Видны только провалы энергии — почему, отчего?

Да, не все ядра одинаково стабильны. Некоторые, перегруженные нейтронами и протонами, испытывают радиоактивный распад. С увеличением атомного номера элемента ядра становятся все более неустойчивыми, а жизнь их — короче…

Но что заметили физики? Они давно уже заметили, что в природе встречаются ядра, нейтроны и протоны которых так хорошо «упакованы», что силы, обычно их разрушающие, оказываются несостоятельными. У таких ядер по сравнению с «рыхлыми» более сферическая внешность, но не это главное, а то, что количество нейтронов или протонов соответствует определенному ряду чисел, а именно: 2, 8, 20, 28, 50, 82 и 126!

Мистика, да и только!

Впрочем, так ли уж это мистично? В каждом тяжелом ядре происходит противоборство сил, стремящихся, с одной стороны, разрушить ядро, а с другой — сохранить. Эти силы — кулоновская сила отталкивания и ядерная сила сцепления — громадны, а разница между ними, дающая возможность либо погубить ядро, либо сохранить его, ничтожна. Если угодно — капля, то ли переполняющая, то ли не дополняющая чашу, всего-то! «Магическое» число протонов и нейтронов и можно считать «каплей», стабилизирующей ядро.

Известный американский физик Ричард Фейнман однажды сказал, что понять — значит привыкнуть и научиться использовать. К странному ряду чисел со временем привыкли, дали им официальное имя «магических», а затем подумали, как бы ими воспользоваться. Прежде всего решили узнать, в какой степени и одинаково ли стабильны ядра, составленные из магического числа протонов и нейтронов. Оказалось — не Одинаково. Самыми стабильными, а практически вечными, были такие, в которых и количество нейтронов, и количество протонов равнялось магическому числу. Их было не много. Например, кислород — 8 и 8, кальций — 20 и 20, свинец — 82 и 126. Всем этим ядрам дали название «двойные маги» и с сожалением констатировали, что трансураны приходятся как раз на область, весьма отдаленную от ближайшего к ним «двойного мага» — свинца, и чем дальше от него, тем меньшей становится их жизнеспособность, тем трудней находить их в природе и синтезировать.

Вопрос, таким образом, упирался уже не в то, есть 106-й элемент или его нет, а где находится «конец жизни» ядерной материи. Получалось, что смысла синтезировать ядра за пределами 106-го вроде бы не было.

Ужасно безысходно, не правда ли?

Общая картина, как понимает читатель, выглядела пессимистично. Дело, разумеется, было не в том, что ляровцы боялись остаться «без работы», и не в том, что море нестабильности, лишенное берегов, могло восприниматься ими как чрезвычайно унылая картина.

Научное воображение физиков не пострадало бы и в том случае, если бы удалось доказать наличие стабильности, и в том, если бы кто-то доказал, что стабильность отсутствует.

Мучила неопределенность.

И вот тут-то теоретики, от которых с таким нетерпением ждали вестей, обратились сами к себе с внешне наивным и одновременно замечательным вопросом: а почему бы не предположить, что в районе следующего магического числа, стоящего за 82, не обнаружится стабильность? Этим следующим числом было 126: именно такое количество нейтронов в свинце делало его «двойным магом», а практическая «вечность» свинца делала цифру 126 магической. Увы, элемента со 126-ю протонами пока еще никто «в глаза» не видел: таблица Менделеева заполнена сегодня, как мы знаем, всего лишь до 105-й клетки. Ну что ж, уважаемые экспериментаторы, как бы сказали теоретики, давайте пробуйте синтезировать! Подтверждайте нашу гипотезу или опровергайте ее! Дело за вами! А вдруг?!

Но нет, не говорили так теоретики, это было бы слишком просто, и ляровцев подобная «карта» не устраивала, тем более, что они сами догадывались: в районе 126-го элемента может оказаться «остров стабильности». Это предсказание мало чего стоило, потому что не содержало ответа на самый важный вопрос: как поведет себя элемент в связи со спонтанным, то есть самопроизвольным, делением? Ну, предположим, удастся синтезировать 126-й, у которого 126 протонов и, предположим, 184 нейтрона, — вы думаете, это будет «двойной маг», вечный и стабильный? Ничуть! Он может легко развалиться, как разваливаются железные гантели, когда ими забивают гвозди. Чтобы выяснить, насколько 126-й стабилен к различным типам распада, в том числе спонтанного, чтобы определить, как этот элемент — и другие подобные ему «маги» — поведут себя, столкнувшись с делением вне всяких норм и правил, надо заранее изучить свойства и качества всех известных до настоящего времени трансуранов.

«Всех известных»! — да много ли их? В этом смысле «материала» у теоретиков было чуть-чуть, всего лишь два десятка изотопов от 100-го до 105-го элементов. Между тем чем ближе к барьеру стабильности — ну хоть бы еще 106-й, 107-й и 108-й элементы! — тем вернее был бы прогноз относительно 126-го!

Не буду утомлять читателя излишними подробностями, скажу главное: советский физик-теоретик Вилен Митрофанович Струтинский все же дал экспериментаторам «карту» в руки. Он выдвинул такую гипотезу; надо исходить из того, что стабильность связана с внутренними свойствами ядер, которые не одинаковы даже у соседних изотопов одного и того же элемента. Особенность свойств такова, что ядро, оказавшись на пределе стабильности, то есть в экстремальном состоянии, способно мобилизовать все свои силы во имя сохранения жизни материи. Здесь вполне допустима — разумеется, весьма условная — аналогия с людьми: попав в стрессовое состояние, человек обнаруживает у себя замечательные способности быстро бегать, далеко прыгать, поднимать невероятные тяжести и так далее, чтобы ликвидировать угрозу смерти.

Детально изучив природу спонтанного деления уже известных ядер, Струтинский, кроме того, пришел к выводу, что истинно стабильным, иными словами — «двойным магом», должен быть не 126-й элемент, а 114-й: в его районе и должен находиться «остров стабильности».

Идея Струтинского, давшая и общее направление экспериментаторам, и точный адрес первого поиска, предотвращала намечавшуюся катастрофу с синтезом трансуранов. Она освещала дополнительным смыслом взятие 106-го, превращая его не в заключительный прыжок из серии «тройного», а в первый.

Три с половиной года, начиная с 1970-го, 106-й не давался им в руки. То, что запросто выходило на бумаге — мишень из кюрия-96 бомбить частицами неона-10, и все дела! — в действительности оказалось куда сложнее. Портил погоду кюрий: он спонтанно делился без всякой бомбардировки, потому что был очень радиоактивен, и давал такой ужасающий фон, в котором, как в тумане, ничего невозможно было разглядеть. Кстати, у американцев, тоже приступивших к синтезу 106-го, но пользующихся калифорнием и кислородом, тоже возникла серьезная трудность: не хватало мощности ускорителя.

И тем и другим пришлось умерить шаг и тащиться вверх «по ступенькам», совершенствуя аппаратуру, очищаясь от фона и повышая чувствительность регистраторов. На эту ювелирную работу уходили месяцы, могли уйти годы, и не исключалась ситуация, при которой и мы, и наши конкуренты сумели бы постепенно подготовиться к открытию, и вопрос был бы не только в том, кто первым синтезирует 106-й, а кто рискнет объявить о его синтезе с предъявлением достаточных доказательств.

Нужен был «лифт»! — какое-то принципиально новое решение, способное сразу вознести ляровцев на верхний этаж. Оганесян стал думать о том, как бы извечный недостаток — облегченность мишеней — превратить в достоинство. В самом деле, чем легче мишень, тем слабее радиоактивность элемента, из которого она сделана, и, стало быть, тем чище фон, — разве это плохо? Взять, к примеру, уран-92 да и бомбить его тяжелыми частицами кремния-14,— вот вам и успех!

Низкая радиоактивность и благоприятный фон — это, конечно, замечательно. Но, с другой стороны, тогда резко уменьшится «выход продукции», то есть вероятность образования новых ядер. Кого устроит, положим, один атом в неделю? Впрочем, вовсе не исключено, что это тот самый случай, когда «лучше меньше, да лучше»?..

Дальнейший ход мыслей Оганесяна был примерно такой. Когда сталкиваются и сливаются воедино два ядра, третье, полученное в результате реакции, получает излишек энергии и немедленно возбуждается. Из-за этого возбуждения — а точнее говоря, «нагретости» — ядра и гибнут, не успев «отметиться» на счетчиках приборов. Правда, эту избыточную энергию могут унести нуклоны, которые испаряются из ядра аналогично испарению воды.

Но тут начинается неизбежная конкуренция: в 99 случаях ядро спонтанно разделится и погибнет, и только в одном случае испустит нуклон, сохранив себе жизнь. А если, чтобы избавиться от всего излишка энергии, потребуется сбросить не один, а пять «лишних» нейтронов? Повторять процесс? Что тогда останется?

Плохи дела. Их можно поправить, если… — сейчас я скажу, что следует за «если», и читателю решение покажется элементарно простым, как все, что узнаешь «потом», но, дабы представить себе эту обманчивую «простоту», надо всего лишь попробовать предугадать ее заранее, вот и попробуйте предугадать, кто в этом деле понимает! — так вот, дела можно поправить, если в качестве мишени взять какой-нибудь «двойной маг»! Например, свинец. И облучить его тяжелыми частицами хрома. Тогда из двух совершенных систем получится одна несовершенная, то есть не обладающая избытком энергии! Это и будет то самое «охлажденное» ядро, которое, если угодно, можно брать голыми руками!

Вообще-то обманывать природу нельзя. Исходя из этого правила, реакция не должна была получиться. Но ляровцы все же попытали счастье. Начали они не со 106-го, а с уже опробированных элементов — с 100-го и 104-го. Сначала свинец-82 бомбили аргоном-18 — и все прекрасно вышло! Тогда пустили в дело еще более тяжелые частицы титана-22 — и три изотопа 104-го явились наградой за дерзость. Значит, избранный путь верен!

Стала видна система, в которую хорошо укладывался 106-й, полностью прояснялась методика его получения.

Начались увлекательные, при этом изнурительные, иногда разочаровывающие, а чаще обнадеживающие опыты. «Лифт» понес наших героев наверх.

1 августа 1974 года центральные газеты сообщили, что группой Флерова синтезирован 106-й элемент таблицы Менделеева. Между открытием 106-го и открытием 104-го миновало, таким образом, десятилетие. Много это или мало? Смотря с какой стороны считать. Десять лет вперед кажутся нам чуть ли не вечностью, а десять лет назад — мгновением. Только вчера я был в Дубне, в которой оставил свое сердце, собираясь когда-нибудь за ним поехать. И вот еду — сегодня. Сутки прошли. Неужто годы?!

Боюсь сглазить, уважаемый читатель, но, кажется, я журналист счастливой судьбы: не каждому из моих коллег выпадает достойный повод вернуться к старым героям десять лет спустя и вновь написать о них…

Так вот представьте: та же «молния» указала мне поворот к институту, и по той же бетонке я прокатился последний отрезок пути, и поселили меня в той же гостинице с тонкими гравюрами в номерах, и так же на улицах стояли велосипеды, и публика гуляла по набережной примерно с тем же набором возрастов — поразительная внешняя устойчивость! Будто время специально пощадило Дубну, чтобы не трогать моих добрых старых воспоминаний. Декорация прекрасного спектакля, который я наблюдал здесь много лет назад, казалась мне неизменной.

Однако я понимал, что действующие лица новой «драмы идей», хочу я того или не хочу, все же вернут меня к реальности, потому что люди меняются куда заметнее и быстрей, чем города и бетонные дороги.

Да, при первой же встрече с авторами открытия я убедился в том, что молодые ученые, некогда называемые мною Юрами, Витями и Светами, приобрели отчества, без которых сегодня к ним не обратишься. И степени приобрели. Звания. Седину на висках. Обеспеченный быт. Собственных учеников, жаждущих повторить успех учителей. И в полном смысле слова мировое признание. Так, спрашивается, почему бы им не отказаться от изнурительной погони за 114-м и «островами стабильности»? Почему не насладиться покоем, честно заработанным?

Подобная постановка вопроса, как понимает читатель, реалистична, ведь с достоинством пережить славу и обеспеченность дано не каждому — потери вроде бы неизбежны. И между тем прошу войти вместе со мной в кабинет академика Флерова. Не ждите невероятностей: на столе, шкафах и подоконниках всего лишь коллекция из предметов довольно обыкновенных. Например, чучело совы. Оно добыто сотрудниками лаборатории в последней экспедиции на Землю Франца-Иосифа, когда «все мы, — сказал Флеров, — заболели идеей айсбергов». Каким образом айсберги оказались связанными с синтезом новых элементов, для нас, предположим, загадка, но понять, что ученые за десять минувших лет не утратили способности чем-то «болеть», мы в состоянии.

Деталь, к которой добавлю еще одну, не менее красноречивую. В длинном коридоре главного корпуса на какой- то двери — табличка: «Входить без стука!» Что за юморист? Студент-дипломник, не знающий, как израсходовать веселье? Ничего подобного. За дверью, в кабинете — сотрудник ЛЯРа, человек в годах, серьезный и основательный. Атмосфера…

Мы привыкли возрастом измерять человеческую жизнь, обеспокоенные проблемой долголетия. Но разве только годы людям «отпущены»? Каждому из нас дано на жизнь определенное количество смелости и честолюбия, и сколько-то энергии, и, предположим, тонна надежд, и не так уж много возможностей для риска, и считанная способность на озарение… Я вовсе не исключаю ситуации, при которой оптимизма может быть избыток, а годы уже на исходе, — что несравненно лучше, чем если бы лет впереди было много, а смысл их давно потерян.

С этой точки зрения «дебет» и «кредит» наших героев всегда был в порядке: время шло, а запасы «отпущенного» как бы не уменьшались. Почему? Читатель, надеюсь, и сам может ответить.

Во-первых, стиль работы, умение ставить перед собой научную задачу таким образом, чтобы она воспринималась не как финал, достигнув который без ног валишься на бровку, а как трамплин, с которого надо прыгать дальше и выше. Значит, коллектив живет, а не существует, горит, а не тлеет, движется, а не стоит на месте, а стимулы сохраняют свежесть, словно лежат в холодильнике.

Во-вторых, занимались они делом, при котором, если остановишься на секунду, отстанешь на годы и никакой «капитал» тебя не спасет.

Наконец, в-третьих: ляровцы, как это теперь знает читатель, многие годы находились в состоянии непрекращающейся борьбы за право называть себя авторами новых элементов. 104-й, по выражению Виктора Александровича Друина, «не давал нам скучать». «Но вы ему тоже», — сказал я, имея в виду бесконечные самопроверки. «А как же, — согласился Друин, — не без взаимности!»

Надеюсь, читатель убедился: ни одно открытие не делается «вдруг». Это, пожалуй, самый главный вывод из того, что мы узнали о физиках. За плечами сотрудников ЛЯРа, посягнувших на 106-й элемент, был синтез предыдущих трансуранов, были интереснейшие работы Оганесяна по исследованию механизма деления ядер, и работа Друина по альфа-распаду, и выход на использование легких мишеней в сочетании с тяжелыми частицами, была отлаженная, тонкая, чувствительная аппаратура, доведенная до совершенства, были опыт, знания, выносливость, самоотверженность, оптимизм и бескорыстие — все это, естественно, легло в фундамент поиска и открытия 106-го элемента.

Но не менее важно и то, что синтез 106-го был освещен перспективой синтеза 114-го, то есть высадкой на «остров стабильности».

Представьте себе, они почти без промедления могли бы осуществить попытку десанта: взять радий-88, разбомбить его ионами железа-26, и даже огорчиться, что ничего не вышло! Тогда они наверняка бы подумали о том, как бы в качестве мишени приспособить неодим-60 и обстрелять его частицами ксенона-54. Идея была бы прекрасная, но для ее осуществления недоставало «пустяка»: возможности разгонять тяжелейшие частицы ксенона — при условии, что нынешний ускоритель едва справляется с относительно легкими кремнием и железом. Строить более мощный? — тратить не месяцы, а годы. Что же придумать «на ходу»?

Думали, гадали, спорили, вдруг кто-то произнес: «Позвольте, у нас один циклотрон или два?» — «Что ты хочешь этим сказать? — ответили вопрошающему. — Ну, предположим, два: один классический, У-300, созданный еще в шестидесятом году, другой — изохронный, У-200, сделанный в шестьдесят восьмом. Но мощность каждого, ты же знаешь, не так велика, чтобы гонять частицы ксенона…» — «А если соединить?» — сказал этот «кто-то», персонифицировать которого сегодня невозможно, потому что, как утверждают ляровцы, «идея родилась из воздуха». Соединить циклотроны? Состыковать их? Сделать тандем? И почти вдвое увеличить мощность ускорителя?!

Попробовали. Почти никаких затрат, если не считать четырех месяцев напряженной работы всей лаборатории. Взяли неодим-60, разогнали ксенон-54, арифметически должен получиться 114-й, — но, увы, ничего не вышло… И вот тогда они вспомнили — впрочем, никогда и не забывали — свою же собственную идею «созидания во имя разрушения».

Итак, на что они рассчитывали? На то, что, ударив ксеноном-54 по урановой мишени, получат сначала 146-й элемент, а он, развалившись в ничтожную долю мгновения, даст пару осколков, причем ассиметричных, и один из них может оказаться стабильным осколком заветного «двойного мага» 114-го! И кто-то из ляровцев, на чью долю выпадет счастливое дежурство у циклотронов, воскликнет: «Земля!» — и первым ступит на твердую почву «острова стабильности».

Во всяком случае, синтез 106-го элемента и мы с вами, и сотрудники ЛЯРа можем расценивать сегодня не только как замечательное открытие само по себе, но и как начало «тройного прыжка», задуманного лабораторией.

* * *

Официально в препринте сказано так: «Синтез нейтронодефицитных изотопов фермия, курчатовия и элемента с атомным номером 106. Авторы: Ю. Ц. Оганесян, Ю. П. Третьяков, А. С. Ильинов, А. Г. Демин, А. А. Плеве, С. П. Третьякова, В. М. Плотко, М. И. Иванов, Н. Д. Данилов, Ю. С. Коротких, Г. Н. Флеров».

В сравнении со списком авторов 104-го, открытого десять лет назад, этот список содержит несколько новых фамилий. Так сказать, представителей третьего поколения — если вторым считать Оганесяна, Плотко, Плеве и Третьякову и если академик Флеров будет отнесен нами к первому.

О третьем поколении еще напишут, я не сомневаюсь. Но дело не в этом. Главное то, что можно надеяться: долгожданный возглас «Земля!» рано или поздно будет произнесен и будет услышан.