Уверяю вас, физика — не удел избранных.

Как иностранный язык или шоферское искусство, она может считаться непостижимой ровно до тех пор, пока вы ею не занимаетесь.

Конечно, физика — не вышивание болгарским крестом и даже не юриспруденция. Чуть-чуть сложнее. Тем более, что и без высшего образования все мы немножко юристы, немножко врачи, немножко поэты и портные.

«Немножко физиками» нам быть не дано.

Из-за этого представители столь замечательной профессии не пользуются широким пониманием, а потому варятся в собственном соку. Ни сосед по квартире, ни попутчик в поезде, ни дипломат на банкете, ни даже собственная жена в собственном доме не умеют быть достойными собеседниками, когда речь заходит о квантах или о странных свойствах америция.

Отсюда и ореол таинственности.

Но в остальном физики ничем от нас не отличаются. Им категорически не чуждо все человеческое. Они спорят между собой не хуже нашего, объясняются в любви доступными для понимания словами, работают с выходными и с отпуском, а вопросы таланта и бесталанности стоят у них не менее остро, нежели в писательской среде или у стоматологов.

Во всяком случае, разговаривая с физиками, я никогда не замечал, чтобы они были более строги, чем наши школьные преподаватели, менее остроумны, чем газетные фельетонисты, и более глубокомысленны, чем философы или шоферы такси.

Для пущей убедительности могу сообщить, что по субботам и воскресеньям они танцуют в дубненском Доме ученых до четырех утра, причем самые разные танцы, вот только не ручаюсь, что в число танцоров входят все девять авторов 104-го элемента.

Полагаю, теперь вы достаточно подготовлены к тому, чтобы без страха ринуться в самую суть физических проблем.

Есть несколько типов экспериментаторов.

Одни пользуются известной методикой, но умеют делать гениальные выводы. Другие, наоборот, создают новую методику — какую-нибудь водородную камеру — и выколачивают из нее открытия. Третий тип экспериментаторов — нечто среднее между этими двумя. Они тоже берут известный способ, но совершенствуют его почти до неузнаваемости. И тоже приходят к открытиям — правда, заранее предсказанным.

Так работали Георгий Флеров и его группа.

Три года подряд, изо дня в день, они приходили в лабораторию, сидели там «от» и «до», а чаще — больше, и накапливали результат. Открытие не явилось к ним прекрасным видением из циклотрона. Они выстругали, выпилили, выточили, сработали свой 104-й элемент, и в этом смысле термин «открытие» подходит не очень точно. Тем более что задача сводилась не к тому, чтобы «открывать» 104-й, а к тому, чтобы «получить» его в натуре, тем самым подтвердив предсказание теоретиков.

Это была титаническая работа, и я не решаюсь ответить на вопрос, какой из трех экспериментаторских путей сложнее и почетней.

Кстати, находясь в Дубне, я уловил некий антагонизм между теоретиками и экспериментаторами. Впрочем, «антагонизм» — это, пожалуй, слишком крепко сказано, даже если учесть довольно сильные выражения, допускаемые «сторонами» в адрес друг друга. Монтекки и Капулетти из них все равно не получатся, потому что предмет их забот, по существу, один. Но противоречия есть. Я слышал от некоторых экспериментаторов, что они, мол, по сравнению с теоретиками, стоят где-то на грани с реальностью, между тем теоретики совершенно ушли в абстракцию и почему-то считают себя из-за этого «этажом выше». «Хотя, — добавлялось после недолгого раздумья, — им действительно легче живется на белом свете. Работа у них чистая, спокойная, проходящая в тиши кабинетов, и времени у них больше — не то что у бедных экспериментаторов, которым только и остается, что ставить свои нудные грязные опыты». Что же касается обдумывания результатов, подсчета да подытоживания, да изложения с блеском, да обыгрывания, то у теоретиков остается на это «вагон» времени, а у экспериментаторов — всего «тележка». «На пустом месте теоретики могут создать феерическую работу, но попробуйте вытащить из логова любого из них — кто окажется более в курсе современных научных идей? То-то!» — торжество в глазах экспериментатора, произнесшего такую тираду.

Приходилось мне слышать и более резкие выражения, в которых звучали обида и претензия. «Они считают нас серыми лошадками, — слышал я, — а сами себе кажутся седоками в хромовых сапогах». «Они искусственно создают темные места в науке, считая, что только так ее можно двигать вперед». «Без нас они были бы как без рук и без ног, и не могут нам этого простить». «Вы знаете слова Менделеева: „Оно, конечно, сказать все можно, а ты пойди демонстрируй!“? Менделеев был умный человек…»

Я имел дело с экспериментаторами — естественно, их точка зрения превалирует в этом рассуждении, хотя я не склонен ее полностью разделять. В развитии теоретических и экспериментальных работ нынче явно наметилось несоответствие, причем не в пользу экспериментаторов. Но они в этом не виноваты, есть объективные причины, приведшие к их отставанию, поскольку одновременно с общим развитием физики закономерно усложнилась техника эксперимента. Если раньше великие физики практически не знали деления на теоретиков и экспериментаторов и, положим, Максвелл мог прекраснейшим образом сам проверять свои теоретические выводы экспериментально, то теперь он поднял бы руки кверху и произнес «сдаюсь», если бы ему пришлось иметь дело со сложнейшим современным экспериментальным оборудованием.

В самом деле, нынешний экспериментатор должен иметь определенную материальную базу: и помещение, и специальные материалы, и разнообразные приборы, и всевозможные ускорители, реакторы, ожижители и так далее, — одному Максвеллу просто физически невозможно было бы поставить и осуществить эксперимент! Он привык работать, как и нынешние теоретики, в «гордом одиночестве», сидя за письменным столом, и, кроме тетради, ручки, настольной лампы и абсолютного покоя, ему ничего не было нужно.

Известно, например, что Эйлер, став слепым, продолжал делать свои сложные математические расчеты в уме.

Что из сказанного следует? Да то, что в сложившихся условиях работа экспериментаторов по сравнению с теоретиками стала более тяжелой и менее «рентабельной». Это обстоятельство отметил еще в 1962 году академик П. Л. Капица, выступая на общем собрании Академии наук СССР. Он сказал тогда, что экспериментатор в случае неудачи теряет не два-три месяца, как теоретик, а год или полтора, то есть то время, которое обычно уходит на завершение эксперимента. Кроме того, работа экспериментатора требует и понимания теории, и знания техники, и умения практически пользоваться оборудованием, и, наконец, коллективизма, при котором результат зависит уже не только от самого себя, но и от всего коллектива. В итоге признание экспериментатора как ученого, достигшего научной степени, происходит значительно позже, чем физика-теоретика. Чтобы представить диссертацию к защите, экспериментатор должен искусственно выделить «свою часть» из коллективной работы, что в корне противоречит самому духу коллективизма. «Все это, — сказал П. Л. Капица, — отталкивает многих людей от экспериментальной работы».

Для того чтобы ликвидировать возникшее несоответствие, П. Л. Капица предлагал с помощью разных мер поставить экспериментаторов в такие условия, в которых их работа стала бы по крайней мере так же привлекательна, как работа теоретиков. Меры эти поощрительные, построенные на материальных и моральных факторах. Например, П. Л. Капица считал, что надо организовать тематические премии для экспериментальных работ, надо облегчить получение научных степеней на основе одной и той же коллективной диссертации сразу несколькими работниками и т. д.

Не согласиться просто невозможно. Особенно если учесть, что с каждым новым днем и годом экспериментальная работа будет все более и более усложняться, что затяжка с решением этого вопроса чревата неприятными последствиями, что теория может так крепко оторваться от практики, что привязать их потом друг к другу будет много сложнее, чем сегодня не дать им разойтись.

Но вернемся к 104-му. Он лежал на самом верхнем этаже огромного здания, сложенного из неизвестностей. Флеров и его группа шли ощупью, по ступенькам, не пропуская ни одной, часто останавливаясь, чтобы перевести дыхание, и даже возвращаясь. Иногда им удавалось проскочить несколько этажей сразу — в лифте, — когда приходило гениальное озарение и фейерверочно вспыхивали идеи. Правда, без достижения последнего этажа эти лифты теряли свой смысл, как становится бессмысленной самая совершенная тренировка спортсмена, если не приводит к победе. Но вместе с успехом они приобретали музейную ценность.

И приобрели.

Когда в 1869 году Менделеев сформулировал периодический закон и построил свою знаменитую таблицу, он смог поселить в ней лишь шестьдесят три известных в ту пору элемента. Остальным он, если угодно, обеспечил в таблице постоянную прописку.

Сегодня мы знаем более ста жильцов.

Откуда взялись новые? Их нашли. Но трудность розысков в разное время была разной.

Дело в том, что часть элементов могла естественно существовать в природе, и лишь человеческое неумение их обнаружить мешало им получить заветный ордер на вселение. Другая часть элементов существовать в природе не могла, так как, образовавшись, скоро распадалась. Этим свойством обладали все трансурановые, то есть радиоактивные, элементы, прописанные в коммунальной таблице за ураном. Получить их можно было только искусственным путем, и тут уж никакие зоркие глаза и тонкое чутье кладоискателей помочь не могли: успех зависел в основном от уровня техники.

Кстати, физики часто употребляют термин «доурановые» и «послеурановые» элементы. Это звучит у них, как «до» и «после» нашей эры, — довольно символично, если иметь в виду эры развития физики.

Итак, что значит искусственным путем получить новый элемент? Это значит изменить количество протонов и нейтронов в атомном ядре так, чтобы ядро изменило свой атомный вес и порядковый номер. Если взять, например, ядро плутония (атомный вес — 94), влить в него ядро неона (атомный вес — 10), а потом заставить выпустить четыре нейтрона, то и получится 104-й элемент.

Как видите, элементарно просто.

Но — вы ждали этого «но», и я спешу вознаградить вас за ожидание — как заставить ядро плутония добровольно поглотить электрически заряженный атом — ион? Разумеется, реакция происходит не за письменным столом. Реакция идет в машине — в циклотроне, весь смысл которого в том и состоит, чтобы разогнать ионы и, как снаряды, буквально вонзить их в ядра плутония. Физики называют это: бомбардировать, — на добровольных началах здесь ничего не получится.

Когда-то много и упорно спорили: какую машину лучше применять для поисков новых элементов, линейный ускоритель или циклотрон? Идея применения циклотрона, между прочим, принадлежала академику Игорю Васильевичу Курчатову. В конечном итоге она и восторжествовала.

К 1957 году Флерову, который был учеником и единомышленником Курчатова, удалось ответить на принципиальный вопрос: можно ли с помощью циклотрона получать ускоренные ионы для бомбардировки ядер плутония, как ускорять ионы и до какого предела? Положительный ответ на все эти вопросы был последней ступенькой на пути к решению строить циклотрон. А само это решение стало безусловным лифтом в восхождении группы Флерова к успеху.

В циклотроне есть специальный ионный источник — сердце машины, — и этот источник не просто техника, это уже искусство. Физики порой сами до конца хорошо не понимают, как работает ионный источник. Это похоже на то, как мы, грешные, глядя на «Сикстинскую мадонну», не умеем понять, как удалось простой человеческой руке так божественно положить краски.

Ионный источник рождает целый поток заряженных атомов-снарядов, и это очень важно, чтобы был поток, а не один ион, так как из десяти миллиардов попаданий точно в ядро плутония лишь в одном-единственном случае получается ядро нового элемента.

С таким выходом «готовой продукции» циклотрон, будь он на хозрасчете, давно протянул бы ноги. Еще ни один физик в мире не видел собственными глазами даже грамма фермия или эйнштейния. Впервые полученный плутоний занимал место величиной с булавочный укол. Элемент менделевий физики считали просто в атомах: семнадцать штук, и, как говорится, ни пол-атома больше. Лоуренсий получили вообще в символических дозах. А один атом 104-го рождался за пять-шесть часов непрерывной работы циклотрона. Помножьте на сто пятьдесят — на количество атомов, полученных группой Флерова, — и вы узнаете, как безжалостно расходовал эксперимент время ученых.

К сожалению, союз «но» один из самых вместительных союзов. Разговор о трудностях только начинается: получить новый элемент гораздо легче, чем зафиксировать это обстоятельство и доказать, что получен именно тот элемент, который искали. Потому что ядра радиоактивных элементов гибнут прежде, чем их успевают «поймать», — чем дальше они стоят в таблице за ураном, тем меньше они живут на белом свете. Фермий — 23 часа, менделевий — уже один час, а 102-й элемент — всего восемь секунд, которых, правда, как утверждает Юрий Лобанов, «за глаза хватит», чтобы поймать…

Каков же век 104-го?

Сегодня мы знаем: 0,3 секунды. Но когда шли опыты, это было неизвестно. Существовала только одна-единственная гипотеза шведского ученого Юханссена: он доказывал, что 104-й будет жить 0,013 секунды, то есть мгновение. А это означало, что получить элемент, может, и удастся, но зафиксировать это обстоятельство — нет.

Флеров все же решил попробовать. Игнорировать полностью предсказание Юханссена было невозможно, но и полностью доверять ему тоже нельзя: расчеты шведского ученого не были безукоризненными, хотя и не имели пока опровержения. Потом выяснилось, что Юханссен грубо ошибся. Флеров между тем не жалеет, что решил двигаться вперед, держась за предсказание шведа, как за веревочку в метель и пургу. Потому что эта веревочка хоть и не могла привести точно к цели, а все же позволила двигаться не вслепую, не наобум, а в том направлении, в котором, пожалуй, и следовало идти.

Однако сейчас, когда все трудности позади, никто не возьмет на себя смелость категорически сказать, чего более принесла гипотеза шведа нашим поискам — вреда или пользы. Казалось бы, вреда, ибо наслоила новые трудности на те, которые и без того были, и отодвинула тем самым достижение результата. Но, может быть, и пользы, ибо позволила до предела усовершенствовать аппаратуру и методологию. Так спортсмен тренируется в сверхтяжелой обуви, чтобы на официальных соревнованиях чувствовать себя увереннее и легче.

Когда гипотеза Юханссена была отвергнута, усовершенствованная методология сыграла свою решающую роль, облегчив открытие нового элемента.

Подобное часто происходит в научных поисках: тратя время и силы на опровержение фальшивых гипотез, ученые оттачивают оружие для рождения гипотез новых и более состоятельных. Самозатачивающийся кинжал.

Итак, Юханссен предсказал век 104-го, измеряемый тысячными долями секунды. Между тем способ регистрации нового элемента, то есть способ его «поимки», основан как раз на учете времени его жизни. В специальном пробнике — приборе, вставленном в циклотрон, — была движущаяся лента в сорок микрон толщиной. Она была устроена так, что принимала на себя ядра нового элемента, образовавшиеся в результате бомбардировки ядер плутония ионами неона. Вместе с лентой эти ядра, как на эскалаторе, ехали к специальным стеклам — детекторам. И расчет физиков был прост: если, проезжая мимо стекол-детекторов, ядра погибнут, разделившись на два осколка, то осколки, в свою очередь, стукнутся о стекла и оставят на них следы столкновения — грубо говоря, «дырки». По этим следам, хорошо видимым в микроскоп, и можно будет впоследствии сосчитать количество полученных атомов и провести весь комплекс необходимых исследований.

Но судите сами: если никто не знает, сколько времени живет ядро, никто не сможет определить, какой должна быть и скорость ленты. Где гарантия, что ядра разделятся, точно поравнявшись с детектором, а не раньше или позже? Нет и нет на стеклах следов, и что там происходит внутри циклотрона, одному богу известно — возможных комбинаций столько, что не хватит и двух жизней целому коллективу ученых, чтобы их перепробовать.

Естественно, пришлось прежде всего «подогнать» под гипотезу Юханссена скорость ленты, чтобы успеть доставлять новые ядра к стеклам-детекторам за 0,013 секунды. Такой скорости достигли — 110 километров в час. Но никакая лента ее не выдерживала: рвалась. Пробовали применить нержавеющую сталь, медь, — из чего только не пытались сделать сорокамикронную ленту! — рвалась. Наконец после сложных и мучительных поисков, доводящих до отчаяния, удалось придумать «хитрый» сплав, и лента «пошла», как сказал Юрий Лобанов, — «пошла» только для того, чтобы убедить измученных экспериментаторов в бесплодности их мучений, в ненужности «хитрого» сплава, в никчемности такой скорости хода — в ошибочности гипотезы Юханссена.

Право же, это было очень жестоко со стороны самой гипотезы, но, к сожалению, это была не единственная жестокость, перенесенная и пережитая физиками во время поисков нового элемента.

Мешал еще так называемый «фон». Там, где, кроме 104-го, больше вообще ничего не ждали, вдруг посыпались ядра других, уже известных элементов: 102-го, 100-го, 95-го и т. д., которые почему-то образовывались параллельно со 104-м. И отделить новый элемент от уже известных — это называлось у них «выделить из фона» — было неимоверно трудно. Само по себе явление — образование фона — уже было открытием, и довольно любопытным, но отодвигало поиск 104-го в далекое и неизвестное будущее.

Чем больше они предпринимали попыток избавиться от фона, тем более затуманивалась картина. Все элементы, как и 104-й, оставляли на стеклах следы своего распада, а по величине «дырок» никак невозможно было определить, какому из распавшихся ядер они принадлежат, потому что осколки всех ядер с одинаковой скоростью вонзались в стекла. Во всяком случае, разница в скорости была столь незначительна, что тонкости аппаратуры не хватило, чтобы ее уловить. Оставалась возможность «сортировать» осколки по их массе. Пришлось самим строить массепаратор — он занял одну четвертую часть всего циклотрона — и пытаться с его помощью отделить осколки 104-го от всех прочих. Но тут выяснилось, что осколки одного и того же ядра могут иметь разные массы: делятся ядра не равно, не пополам! Что за напасть!

И вновь пришлось совершенствовать аппаратуру, вновь ломать голову над методологией, чтобы преодолеть и это «но», — не зря Флеров считает освобождение от мешающего фона не «ступенькой» в своем восхождении к 104-му элементу, а безусловным «лифтом».

А мишень? Разве создание плутониевой мишени не «лифт»? Представьте себе алюминиевую пластинку в шесть микрон толщиной, на которую специальным способом нанесен один микрон плутония. Смысл мишени таков. Ее ставят в циклотрон «тылом» к потоку ионов, вылетающих из ионного источника. Поток должен пробить алюминий — он легко пробивает стомикронную толщину, а тут всего шесть, так что подавно, — и затем должен бомбардировать плутоний. Если ион пролетал мимо ядра плутония, это означало промах — «молоко». Тогда ничего не получалось. А если сталкивался с ядром плутония и при этом сливался с ним, и получалось новое ядро с суммой масс двух слившихся ядер — вы помните, это происходит один раз на миллиарды столкновений, — и новое ядро вылетало из мишени, «выбивалось» из нее, и, хоть и с несколько погашенной скоростью, попадало на движущуюся ленту, которая, к счастью, теперь не рвалась и доставляла ядро к детектору, прежде чем оно разваливалось на осколки, и осколки оставляли на стеклах следы, и никакой фон не путал картину, и по этим следам специальным методом удавалось зарегистрировать по два осколка от каждого развалившегося ядра — ох, дайте перевести дух! — то это самое ядро можно наконец предположить ядром нового элемента.

Напомню: мы начинали прослеживать весь этот путь с мишени. Так вот мишень могла в самом начале не выдержать — и на куски. Это часто случалось у американских ученых: им крепко не везло с мишенью, и после ее развала весь циклотрон грязнился, на стеклах-детекторах получались крохотные дырочки, от которых в разные стороны шли трещинки, — их оставляли кусочки плутония из распавшейся мишени, а физики называют эти дырочки «ежами», — и весь опыт шел насмарку. Надо было чистить всю машину, готовить новую мишень, откладывать работу на целых полгода…

К счастью, у нас такого не было. Обошлись без долгих вынужденных простоев. Потому что научились готовить блестящие по качеству мишени. Но сколько сил на это уходило, сколько времени, нервов!..

Так выглядят с небольшими подробностями лишь некоторые «но» и некоторые «лифты» из десятка им подобных. А были еще «ступеньки»! Сотни «ступенек»!

Правда, нам с вами достаточно и этого, чтобы уразуметь: во времена алхимиков, когда земля, вода, огонь и воздух были единственно известными элементами, физикам-экспериментаторам жилось легче.

Может быть, именно поэтому они и не медлили в ту пору с открытиями?

Летом 1959 года по одной из шоссейных дорог двигалась в Дубну странная процессия. Впереди на мотоциклах — два капитана милиции, а за ними — тяжелый трелер, обычно перевозящий танки. На этот раз он тащил груз, укрытый брезентом и весящий не менее сорока тонн. В кабине машины сидел мрачный пятидесятилетний шофер с неизменной трубкой во рту, которого грузчики называли Павликом и который за всю дорогу только один раз засмеялся. А рядом с ним — молодой человек по имени Юрий Оганесян.

И вот однажды процессия остановилась перед мостом через речку. На знаках было написано, что сооружение выдерживает одиннадцать тонн. Оганесян немедленно полез под мост, увидел балки, пробитые снарядами еще во время войны, и понял, что запаса прочности нет: одиннадцать тонн — действительно красная цена мосту.

Тогда Павлик мрачно посоветовал выйти всем из кабины, заклинить руль, включить скорость — и будь что будет. Оганесян даже не улыбнулся.

Он вез в Дубну главную часть нового циклотрона, и с его приездом должно было наступить то счастливое равновесие между мыслью ученых и техническими возможностями, которое предопределяет успех. У Флерова была идея применить для поисков 104-го элемента тяжелые ионы, — новый циклотрон и был тем самым мощным ускорителем, который способен разгонять даже ионы аргона, который в сорок раз тяжелее водорода.

Но вернемся к тому моменту, когда Оганесян отверг совет мрачного Павлика. Он вынул блокнот, сделал кое- какие расчеты и внес, наконец, контрпредложение: срочно вызвать неизвестно откуда два вертолета, пустить их сверху над трелером, закрепив циклотрон на тросах, а трелер пустить в это время по мосту для подстраховки и с того берега флажками координировать общее движение; эту последнюю обязанность он добровольно брал на себя. Вот тут-то Павлик впервые за всю дорогу вынул трубку изо рта и чуть не подавился от смеха. Дело кончилось тем, что, не мудрствуя лукаво, пошли в обход по целине.

Вы уже, очевидно, поняли, что Юрий Оганесян — человек сугубо реалистического мышления. Не зря ему доверили сопровождать циклотрон. От себя добавлю, что он еще монтировал установку на месте как рядовой рабочий, налаживал циклотрон как рядовой инженер, а потом работал на нем как экспериментатор. Таким образом, в одном лице мы имеем и экспедитора, и монтажника, и наладчика, и физика — причем не просто физика, а кандидата физико-математических наук, — и, наконец, одного из авторов замечательного открытия.

Теперь пришло время познакомить вас с главным принципом флеровской группы: «Все должны знать всё». Но удивляйтесь, если вам скажут, что Владимир Перелыгин переведен на целый месяц из фотолаборатории к циклотрону, а Виктор Карнаухов посажен вместо него за микроскоп. Не выражайте бурных восторгов и по поводу того, что механик Василий Плотко почти на равных принимает участие в дискуссиях физиков — это в порядке вещей, а физики, как заправские механики, предлагают заменить ленточный пробник дисковым. Пусть вам не очень понятно, какая разница между этими пробниками и даже что такое сам пробник, важно то, что Флеров считает это предложение тоже одним из решающих «лифтов», а не «ступенькой».

Можно по-разному вести эксперимент. Есть результат — нет результата, есть результат — нет результата: это будет топтанием на месте, пожирающим годы труда и тонны усилий. А можно постепенно вооружаться знаниями по ходу работы, независимо от результата, и постоянно шагать дальше, выдумывая новые рабочие гипотезы взамен неудачных. Для этого важно вовремя отвлечься от тупика. Свежий взгляд, острая мысль и негаснущий энтузиазм — основа успеха. Вот почему Флеров так часто «сдергивает» молодых коллег с неподдающихся дел, переводит на другие темы или просто отправляет их домой, в отпуск, в командировку за циклотроном — куда угодно, но подальше от работы, — чтобы дать возможность подумать и со стороны посмотреть на свое дело. Это называется у Флерова «сжечь мосты»: вернувшись к своим непосредственным заботам, сотрудник не может ссылаться на отупение, он обязан добиваться успеха.

Мне известно, что Флеров терпеть не может военных аналогий. Я понял это, когда однажды, взглянув на новенькие манипуляторы, присланные в лабораторию, он заметил, что они приводятся в действие нажатием на пистолетный курок. «Неужели, — возмутился он, — жать на курки — естественное движение человека!»

Но что я могу поделать, если ученые, которых молодые сотрудники называют шефами, так банально представляются мне стоящими на пригорке с подзорными трубами у глаз, в окружении верного штаба? Идет боевая операция. Огромная лаборатория, сотни научных сотрудников, десяток научных тем — это значит десять направлений атаки. И вот на одном направлении вдруг намечается успех. Шеф немедленно проводит рекогносцировку, перебазирует технику, смело оголяет второстепенные участки и бросает в прорыв все, что имеет в наличии, даже резервы.

Так было однажды, когда работа с новым элементом зашла в тупик, зато в направлении протонной радиоактивности Виктор Карнаухов захватил важный плацдарм. Его успех немедленно развили, между тем на «104-й высоте» удержали линию фронта малыми силами: Лобанов и Перелыгин вдвоем остались искать новый элемент. И были вдвоем до тех пор, пока не обозначилась перспектива и на этом участке, и только тогда они получили мощную поддержку.

Кстати, это отличает флеровский принцип работы от, к примеру, канадского. Когда группа ученых в Канаде удачно провела первые опыты по обнаружению протонной радиоактивности, она остановилась на этом и не смогла пойти дальше: просто не хватило сил. Потому что принцип их работы — самостоятельность групп от начала и до конца. Секрет же успехов Флерова — в способности его сотрудников отказаться от «хуторского хозяйства»: от погони за личной славой, от страсти к бесконечным публикациям статей в ущерб экспериментаторской работе, от всепоглощающего желания защитить диссертацию независимо от исхода опытов, — короче, в способности целиком отдать себя общему делу.

Они, конечно, могли бы «не хуже теоретиков» снять урожай со своей экспериментаторской работы. Когда, к примеру, совершенно неожиданно посыпались ядра изомеров 102-го, 98-го, 95-го и других элементов, затрудняя и без того сложный поиск 104-го, они имели полное право остановиться на этом, навсегда свернуть работу с новым элементом и заняться доскональным изучением изомеров. В конце концов, материала хватило бы и на то, чтобы «сшить» несколько кандидатских диссертаций, и «выкроить» несколько научных статей, и сохранить при этом прежнюю зарплату и уважение коллег.

Кстати, вопрос об отказе от 104-го не был праздным, он обсуждался и ученым советом института, и научными семинарами, и даже более высоким начальством, не говоря уже о бесконечных «кулуарах в коридорах». И все же группа твердо решила: продолжить штурм «104-й высоты»! У Карнаухова и Поливанова в ту пору уже лежали почти готовые докторские диссертации — они отложили работу над ними на неизвестный срок, вновь занявшись экспериментами. Впрочем, если говорить честно, им было легче, чем другим, идти на риск, имея «в заначке» такие докторские диссертации. И Флеров мог позволить себе работу на неудачу, потому что уже имел за плечами всемирно известное и признанное открытие, имел не только солидные знания, но и весьма приятные звания. Пожалуй, Третьякова с Перелыгиным тоже чувствовали себя относительно спокойно, поскольку разработанный ими способ регистрации новых элементов жил независимой жизнью от «персонально» 104-го.

Зато каково было остальным? Каково было Юрию Лобанову, который без 104-го мог остаться у разбитого корыта? Все отлично понимали — и это знал сам Юра Лобанов, — что, займись он любой темой, имеющей хотя бы десять процентов успеха, он раздраконил бы ее так, что хватило бы и на кандидатскую и еще осталось бы на докторскую диссертацию. А тут — ни грамма надежд, ни единого шанса на успех, ни полпроцента. Возможно, Лобанов где-то внутренне верил в удачу, тем более что она была предсказана самим Курчатовым, который обладал богатейшей интуицией. Но в конечном итоге дело решалось-то не интуицией, а экспериментом.

Нет, они не свернули с пути. Они лишь часто меняли направление удара. Но цель всегда была одна. Вопреки всему. Казалось, вопреки даже логике. Сотрудники Флерова находились в состоянии вечного поиска, вечного движения, постоянного круговорота мыслей.

Вот почему была надежда на успех.

Что в жизни дается легко? Любовь матери, я не знаю ничего другого: родился человек — и приобрел ее сразу. Но уже первые шаги нового человечка и последний вздох старика делаются в муках, с усилием.

Ну хорошо: пустили новый циклотрон. Ну хорошо: сразу получили на нем все известные элементы, вплоть до 102-го — это еще проторенный путь, давно или недавно пройденный наукой.

От 104-го никто не ждал подарка.

Тем более что первая атака на него шла по принципу шофера Павлика: заклинили руль — и будь что будет. Американцы подогрели сообщением об открытии 103-го элемента — лоуренсия, и было принято решение идти на 104-й сразу, в лоб.

И вдруг…

Вы знаете, это было как во сне. Начали опыты, проснулись однажды утром, а на стеклах — следы, словно оставленные дедом-морозом в предновогоднюю волшебную ночь. И — посыпались ядра нового элемента.

Лаборатория ликовала.

Сегодня мне приходится по крохам собирать внешние признаки того ликования. Физики не умеют, как футболисты, целоваться прямо на поле, когда забит решающий гол. Что из того, что смены, работающие у циклотрона, спрашивали друг у друга: «У вас сколько сегодня?» — «Пять атомов, а у вас вчера?» — «Восемь!» Что из того, что кто-то написал на ленте, отмечающей импульсы нового элемента: «104» — и поставил один-единственный восклицательный знак? Что из того, что Владимир Перелыгин три года собирался, но именно в ту пору купил велосипед, и я мог только догадываться, что он хотел быстрее приезжать в лабораторию, хотя сам он утверждал, что это чистое совпадение?

Да, физики устроены так, что, когда у них нет эффекта, они не теряют надежд, а когда есть эффект, не теряют головы.

Начались контрольные опыты.

Психологически эта часть работы лежит где-то в районе средневековья. Не зря какой-то журналист назвал физиков «адвокатами дьявола»: сомнение они возводят в принцип. Ну, знаете, типичное самоистязание в стремлении опровергнуть самих себя. Никто не сказал, что «получен» или тем более «открыт» 104-й элемент, — была выдвинута «гипотеза», а раз гипотеза, она нуждалась в неопровержимых доказательствах. И вообще, как объяснил мне Оганесян, когда физик имеет «нет» — это убедительно, но когда «да» — это под большим вопросом.

У каждого капитана на корабле есть часы, и не одни, и даже не пара — ведь тогда неизвестно, какие врут. Физики тоже делают тройные проверки. Среди них почти нет легкомысленных людей, способных кричать «ура», когда еще есть сомнение в том, что не придется ли кричать «караул». Как правило, все они отличаются строгим отношением к делу, а некоторые даже могут считаться внутренним ОТК: совершенно железные люди, особенно когда речь идет о чистоте эксперимента.

На их совести и лежат результаты проверки.

Увы, это был не 104-й элемент, а всего лишь, как скоро выяснилось, америций, сыгравший с физиками злую шутку: он разделился за 0,013 секунды, случайно совпав с оценками Юханссена для 104-го, потому-то его сначала и приняли за новый элемент. Но потом поставили серию контрольных опытов. Сначала облучили неоном не плутоний, а уран, зная при этом, что должен получиться ноль — ничего. (Атомный вес урана — 92, неона — 10; 92 + 10 = не 104, значит, на стеклах, расставленных с возможностью «ловить» лишь 104-й, следов быть не должно.) Но на стеклах совершенно неожиданно появились следы ядер, разделившихся за те же 0,013 секунды! Тогда облучили уран не неоном, а бором (92 + В-5) — тот же эффект! Быть может, виновата аппаратура? Поменяли детекторы, выверили, рассчитали и заново пригнали анализаторы, «прощупали» весь циклотрон…

Словно издеваясь над растерявшимися физиками, ядра делились за 0,013 секунды!

И тогда всем стало ясно: новый, 104-й, элемент не родился.

Ошибка.

На общем собрании сотрудников Флеров произнес панихидную речь, а потом два часа бродил в одиночестве по пустым коридорам лаборатории. Конечно, немедленно нашлись запоздалые умники, которые сказали, что надо было делать и не то, и не так, и не тогда. Конечно, кое-кто из сотрудников опять стал поговаривать о смене тематики — на кой, мол, черт нам сдался 104-й, если много других проблем?

Разочарование всегда вызывает чувства более сильные, чем надежда.

И все же можно поражаться неутомимому оптимизму основной массы физиков: удивительный народ, способный даже в неудаче искать рациональное зерно. От спада к подъему они прожили не более суток или даже меньше — установить это сегодня практически невозможно, — и за это короткое время их настроение прошло всю тонкую гамму цветов, так характерную для рассвета, когда переход на небе от серого к розовому почти незаметен для глаза. Где-то в середине между этими цветами были и осторожное шушуканье по кабинетам, и кем-то сказанное «нет худа без добра», и поднятые от удивления брови, и первые улыбки на лицах, и появившийся блеск в глазах, и топот ног по коридорам, и громкие разговоры, и хлопанье дверей, и рождение невероятных мыслей.

В самом деле, если это действительно не 104-й, а действительно америций, то почему он разделился за 0,013 секунды, если «обязан» был погибнуть за десять в четырнадцатой степени лет?!

Невероятный случай. Аномалия! Дважды два — пять!

Как известно, самопроизвольное деление присуще всем тяжелым элементам, начиная с тория, — мы об этом однажды уже говорили. Время деления каждого элемента учеными измерено. Более того, ученые знают, что у разных изотопов одного и того же элемента бывает разный период полураспада. Калифорний с массой 254, например, «живет» шестьдесят дней, а калифорний с массой 250 — пятнадцать тысяч лет. Почему это происходит и можно ли найти здесь какую-либо закономерность, пока неизвестно.

Но на сей раз получалась еще более загадочная картина. Тот же самый америций — 242, который должен был «прожить» долгие годы, разделился за тысячные доли секунды!

Что за фокус?

Или это новый вид деления, присущий, возможно, целому классу ядер (кстати, скоро выяснилось, что америций не единственный, обладающий столь непонятным свойством), либо это какое-то неизвестное состояние ядра. И в том и в другом случае имело место явление, промежуточное между естественным и искусственным полураспадом.

Было о чем думать и по поводу чего ломать голову. И, конечно же, строить всевозможные — самые скромные и самые лихие — гипотезы.

Лаборатория воскресла. Интерес к необычному явлению начисто задавил скепсис и разочарование. Вновь вспыхнула надежда. Явлению дали имя: «Спонтанное деление изомеров». Изомеры — это ядра того же элемента с той же массой, которые отличаются от своих братьев- близнецов лишь временем жизни — периодом полураспада. Ох уж эти физики, как они боятся броских имен, как обожают научно-скучные! А почему бы не назвать «дубненский парадокс»? И пусть себе шагает новое явление по мировым лабораториям с четким и запоминающимся именем.

Группа во главе с Сергеем Поликановым, открывшая «фокус америция», взвалила на свои плечи и тяжесть отгадки. Для начала они решили исходить из того, что ядро америция, так неожиданно развалившееся на осколки, находилось не в обычном, а в возбужденном состоянии. Вероятно, такое состояние в бесчисленное множество раз облегчает деление ядер. Если это так, значит, ядро имело какую-то энергию возбуждения. Какую же? В обычном, нормальном состоянии эта энергия равна нулю. А какова она здесь?

Надо было прежде всего попытаться ее измерить.

Трудности они представляли себе вполне отчетливо еще до того, как приступили к экспериментам. Трудности они «обговорили» заранее. И, как ни печально, многочисленные разговоры о парадоксе америция, предположения и прогнозы, чистые фантазии и логические умозаключения неизменно приводили к тупику, из которого волшебным образом не было выхода. Тогда они выдвигали новые гипотезы, ставили опыты, спорили и советовались. И пока что пришли к единственному, кажется, бесспорному выводу: конкретное состояние ядра влияет на деление. Этот вывод не был открытием, он был констатацией факта, с которым они имели дело. Они поняли, что, если в ядре изменяется состояние хотя бы одной частицы, этого достаточно, чтобы ядро разделилось.

Но установить связь между структурой ядра и процессом деления, не ответив на вопрос, почему это происходит, они, конечно, не могли.

Темная ночь впереди.

Между тем уже сейчас некоторые горячие головы мечтали с помощью парадокса америция сокрушить некоторые законы классической теории деления. Пусть хоть тысяча фактов говорит «за» и только один факт «против» — его достаточно, чтобы опровергнуть закон!

Флеров думал иначе: сдержаннее, мягче, глубже. Он вообще полагал, что противоречиями, существующими в теории, нельзя торопиться опровергать теорию. Надо попытаться прежде всего выделить эти противоречия в самостоятельный закон. В самом деле, если кто-то докажет, что дважды два — пять, сможет ли он опровергнуть всю таблицу умножения? Опыты, проведенные в свое время Беккерелем и приведшие в итоге к открытию радиоактивности, никак не вмещались в рамки существующей теории, но и не опровергали ее.

Флеров понимал, что история с америцием выглядит сейчас типичным охотничьим рассказом. Впрочем, таким же рассказом кажется нам каждая история в отдельности, изложенная Агрестом и касающаяся происхождения жизни на нашей планете. Потому что каждая история в отдельности не поддается сколько-нибудь разумному и убедительному объяснению. Но сумма всех историй породила хоть и спорную, но уже концепцию, претендующую на звание научной гипотезы.

Нет, не стоит горячиться. Надо найти умеренную позицию. И, главное, думать, думать, думать. Думать и искать новые факты, проводить новые исследования и лишь после того, как будет накоплен материал, претендовать на выделение случая с америцием в самостоятельную теорию.

Так или иначе, но все это казалось им безумно интересным. «Это не мы такие умные, — подумал Флеров, — а природа». Впрочем, было удивительным то, что странное явление с америцием, вечно существующее в природе, удалось заметить только теперь, а не, положим, двадцать пять лет назад, когда Флеров с Петржаком открывали спонтанное деление.

Группа Поликанова вела напряженный поиск ответа. В этой группе работал Анатолий Плеве, который с первого взгляда, сразу, гипнотически влюбился в фокус америция, до бреда по ночам. Говорят, в те дни ему пришлось с кем- то знакомиться, и, протянув руку, он сказал: «Америций, тьфу, простите, Анатолий!»

Ритм наладился. Настрой стал деловым. Работа вошла в колею. На «104-й высоте» наступило временное затишье. Решили в лоб больше не идти. На очередном совещании была разработана новая тактика наступления: заход с тыла — прежде всего доскональное изучение 102-го элемента. Это давало возможность через какое-то время начать новый приступ на главном направлении.

К тому периоду со 102-м элементом в научном мире сложилась довольно редкая и странная ситуация. Правда, забегая вперед, скажу, что полная драматизма история поисков 102-го элемента имела в лаборатории Флерова весьма неожиданный и веселый финал. Когда я узнал об этом, я отчетливо представил себе, как передний край наступления в науке, оглушенный разрывами открытий и сенсационных сообщений, вдруг незаметно превращается в глубокий тыл, погруженный в тишину будничной привычности, и как в связи с этим меняется точка зрения ученых на предмет их забот.

Постараюсь кратко изложить суть дела.

Самое первое сообщение о 102-м элементе поступило из Швеции от группы ученых, работающих в Нобелевском институте в Стокгольме. Они получили двенадцать атомов нового элемента с массой 251 или 253 и временем жизни в десять минут. Это было в ноябре 1957 года.

Двенадцать атомов? Всего-то? И сразу — сообщение?

Позже Флеров как-то сказал — эта мысль его была опубликована, а потому я процитирую ее дословно, — что в науке «создалось парадоксальное положение, при котором чуть ли не высшим искусством экспериментатора считалось определение нового изотопа, а количество полученных ядер — хоть минимальное — не играло роли».

Флеров был прав. Казалось, ученые разных стран, занимаясь поиском новых элементов, решили уподобиться гончим, не так заботящимся о поимке зайца, сколько о демонстрации скорости своего бега.

Во всяком случае, шведы явно поторопились с опубликованием сенсационного сообщения, тем более что они, как скоро выяснилось, неправильно определили и время жизни нового элемента.

Дальнейшие события развивались так. В конце зимы 1958 года, в феврале, группа Евгения Донца из лаборатории Флерова получила изотоп 102-го элемента с массой 253 и временем жизни не более сорока секунд.

Десять минут шведов вошли в непримиримое противоречие с сорока секундами русских.

Вероятно, американцы решили взять на себя обязанность третейского суда. В апреле 1958 года знаменитый Глен Сиборг повторил в лаборатории имени Лоуренса в Беркли опыт шведов и получил несколько десятков атомов 102-го со временем жизни три секунды. Впоследствии это время тоже оказалось ошибочным, хотя и было наиболее близким к истинному.

Ситуация…

Все три сообщения противоречили друг другу, и ни одно из них не обладало той степенью авторитетности, чтобы претендовать на авторский приоритет. Положение, конечно, пикантное. Как оно решится, зависело от будущих экспериментов, а не от конференций и совещаний. Слово предоставлялось лабораториям. Единственное, что сообща решили, так это не признавать имени элемента — «нобелий», — которое шведы поторопились присвоить 102-му.

Потом Флеров в одном из интервью представителям печати заявил, что его лаборатория, приступая к новым опытам со 102-м элементом, исходила из стремления исправить парадоксальное положение в науке и получить достаточное количество атомов нового элемента, чтобы увеличить надежность определения его химических свойств. «Мы хотели, — сказал Флеров, — на основе точных и выверенных экспериментальных данных определить свое отношение к странной ситуации, возникшей вокруг 102-го элемента. Выполненная нами в итоге работа — результат нашей неудовлетворенности всей постановкой дела с получением тяжелых элементов».

Флеров не добавил в том интервью, что главным прицелом лаборатория имела 104-й, меж тем как работа со 102-м элементом помогала надежно выверить и уточнить аппаратуру и методологию.

Обратите, читатель, внимание на то, что почти все ученые почти на всех конференциях, в официальных беседах между собой и в беседах с представителями печати держат себя как истинные мушкетеры, ведущие тяжелый бой, но ни единым мускулом лица или выражением глаз не выдающие своего действительного состояния. Взаимное уважение, отсутствие залихватских обещаний и нескромного хвастовства, умная дипломатия и витиеватость стиля — за всем этим можно только угадывать душевные бури и физические траты сил, сопровождающие каждую работу ученых.

Между тем успех со 102-м элементом действительно дался Евгению Донцу и его группе с величайшими трудностями и с невероятным напряжением.

Но мы подходим к финалу истории. В марте 1963 года Донец закончил эксперименты. Он получил более семисот актов полураспада 102-го элемента, определив время его жизни в восемь секунд. Точка над «и» была поставлена. Впоследствии по предложению советских ученых 102-й элемент будет назван «жолио» — в честь великого Фредерика Жолио-Кюри, и ни у кого в мире не останется сомнения в том, что именно советские физики являются авторами этого открытия. «Пожалуй, это первая дубненская работа, в которой невозможно указать на какую-нибудь погрешность», — сказал Блохинцев, бывший тогда директором Объединенного института.

И вот что случилось дальше. Закончив работу над 102-м, Женя Донец со свойственной молодости горячностью немедленно переключился на поиск 104-го элемента. И дело не пошло. Тратились дни, недели, месяцы… Однажды Донец, окончательно разъяренный неудачами, ворвался в кабинет Флерова и еще с порога закричал:

— Ничего не выходит! Мешает фон, черт бы его побрал!

— Какой идет фон? — поинтересовался Флеров.

— Да все лезет этот дурацкий 102-й!

Донец вдруг умолк, о чем-то подумал, потом посмотрел на Флерова, и оба они от души рассмеялись.

Бои шли теперь вокруг 104-го.

Много раз за последующие три года у них были срывы и ошибки, и горькие разочарования, и проблески надежд. Наверное, до конца дней своих они будут помнить эпопею с «бородавкой». Представьте, однажды вдруг появились следы! Они появились на стеклах за тем пределом, где кончались следы всех известных и ранее найденных элементов, — там, где за невидимой «линией» распада должен быть ноль — пустота, ничего. И вдруг — след. И еще один. И еще! Еще! Пять следов! Все вместе они образовали своеобразный «бугорок дырок» — их и назвали потом «бородавкой». Долгожданный 104-й? Предстояло либо сбрить «бородавку», либо ее увеличить. Но надежда только мелькнула. За ней пришло разочарование. Нет, это был не 104-й элемент. И наступили долгие месяцы новых мучительных поисков. И снова мелькала надежда, и снова приходило разочарование, и опять, перегруппировавшись, они шли на приступ.

Пока 104-й не пал.

Я спросил Оганесяна, откуда они черпали силы и упорство в завершающий период, в те самые трудные месяцы, когда буквально дни и ночи шли в отчаянных поисках, а новый элемент все ускользал из рук, — он ответил с математической точностью:

— Мы просто устали ошибаться.