Конечно, никому из нас не хочется оказаться в таком варианте Нигде, который мы не сами выбрали (именно такова ситуация, скажем, у заключенных или людей с ограниченными возможностями). Путешествуя по Северной Корее или Йемену, да и по любой другой стране, жители которой страдают от закрытости и нищеты, я всякий раз видел, что едва ли не каждый человек, родившийся там, согласился бы переехать куда угодно – в любое место, где есть возможность пользоваться плодами свободы. В самых разных тюрьмах, от Сан-Квентина до Нью-Дели, арестантов обучают технике медитации, но лишь для того, чтобы они могли убедиться: даже в заточении можно ощутить дуновение свободы. А тех, кому пришлось жить в одиночестве, часто мучают кошмары и страшные видения, что так хорошо знала поэтесса Эмили Дикинсон в ее “тихой жизни на вулкане”.

Однажды я уехал в леса канадской провинции Альберта, сидел там в хижине и дни напролет читал письма Дикинсон – она была знаменита, помимо прочего, тем, что почти никогда не выходила из дома. Страсть, сквозившая между строк, настолько потрясла меня, что мне пришлось отложить книгу. Эта страсть была невероятно острой, неистовой и в то же время какой-то зажатой, замкнутой, ее слова взрывались, словно заминированные шкатулки для драгоценностей. Я представил себе, как стою рядом с этой женщиной в белом у окна ее дома и смотрю вместе с ней на ее брата и его юную жену Сью, живущих в ста ярдах отсюда, по другую сторону сада. К Сью обращены несколько самых страстных писем Дикинсон (“О, дорогая моя”; “Ты заполнила все мое сердце, мои мысли только о тебе одной”). Я чувствовал, как Эмили бесшумно скользит по своей гостиной, в то время как ее брат в соседней комнате занимается любовью с другой женщиной, предавая Сьюзен, которую и он, и Эмили так обожали. Я воочию видел, как она, воспламеняя все вокруг в своем одиночестве, яростно сочиняет гневные письма некоему “Хозяину” или пишет “Тебя я вижу лучше – в темноте”.

Она слышала, как Смерть зовет ее, лежащую в одинокой постели, утопающей во мраке и безмолвии; снова и снова она прокручивала в мозгу картины: она лежит в гробу, а кругом топчутся скорбящие, “переминающиеся с ноги на ногу”. Она знала: “не нужно быть ни комнатой, ни замком”, чтобы тебя облюбовали привидения, и что “свой лик увидеть под личиной – нет худшей казни”. Ее тревожные слова напомнили мне о несчастном Германе Мелвилле, который примерно в те же годы придумал свой вариант застывшего призрака, назвав его Писец Бартл-би – учтивый труп, организовавший нечто вроде движения “Захвати Уолл-стрит” прямо в своей адвокатской конторе в Нижнем Манхэттене, из которой он “предпочитал никуда не выходить”.

Однако Нигде может быть весьма страшным местом, даже если вы сами его выбрали; дело в том, что там совершенно негде спрятаться. Если ты заперт внутри своего сознания, то всегда есть риск сойти с ума или оказаться лицом к лицу с собственными демонами, которые соблазняют тебя вновь и вновь оставаться дома, пока, наконец, твои мысли и страхи не опутают тебя так крепко, что ты уже не можешь выйти наружу или сделать хоть какое-то волевое усилие.

Не-делание необязательно и не сразу превращает жизнь в произведение искусства: медитация может стать источником сомнений и опасений – а вдруг это путь ко внутреннему распаду? Всякому, кто хочет узреть свет, придется провести немало долгих ночей в темноте. Во время одного из визитов в монастырь я поймал себя на мысли, что сюда чрезвычайно легко уехать в приступе эскапизма или в припадке внезапного слепого увлечения, но ведь такие приступы всегда скоротечны. Это снова как с влюбленностью: первые радостные дни знакомства с неделанием никак не предвещают той напряженной работы, которая неизбежно предстоит в будущем.

Иногда я возвращался в монастырь в разгар зимы, и погода в момент моего приезда была ненастной. Дождь всю ночь барабанил по металлической крыше моего трейлера. Сквозь панорамное окно ничего было не разглядеть, кроме влажной пелены. Я целыми днями не видел и не слышал ни одной живой души, и это казалось мне тяжким испытанием, настоящей пыткой одиночеством. Ливень не утихал ни на секунду, и я даже не мог выйти наружу. Так что я сидел, укутанный пеленой тумана, одновременно запертый и потерянный, и думал о том, как легко внешняя среда может стать отражением – или даже катализатором – внутреннего состояния.

“Путь созерцания – это вообще не путь, – сказал однажды Томас Мертон. – Если идти по этому пути, ничего достигнешь”. Один из законов неделания гласит, что “если вы приступаете к медитации, чтобы обрести новый взгляд на что-то или, хуже того, найти счастье, то вы не найдете ни того ни другого – ибо ни того ни другого нельзя найти, пока вы, в каком-то смысле, не обновитесь”. Все это звучит несколько парадоксально, и подобные сентенции так же сложно понять, как иной дзенский коан, но думаю, что я уловил основополагающий посыл: сидящий в неподвижности обычно занят мыслями о том, чего ему не хватает и чего следует достичь. А то, что у него есть в настоящий момент, запросто может казаться ему чем-то совершенно ничтожным.

* * *

Однажды ранним утром в начале лета я приехал в Луисвилл, где меня встретил один мой добрый друг, и мы вместе отправились к монастырю, где больше четверти века проживал Томас Мертон. Очень скоро город остался далеко позади, и мы ехали мимо бескрайних зеленых лугов, на которых время от времени попадались редкие дома, перед которыми возвышались кресты (или щиты с цитатами из Библии). Когда мы добрались до знаменитой обители – она выглядела мрачной и неприветливой, словно угрюмая викторианская больница для душевнобольных, – высокий молчаливый монах, ученик Мертона и один из последних людей, который знал его лично, предложил нам осмотреть скит, где отец Луи (монашеское имя Томаса Мертона) провел большую часть последних двух лет своей жизни: даже монастырь братьев-молчальников казался слишком шумным местом для этого непреклонного аскета… “Уж коли в наш век толпы я выбрал себе путь отшельника, – писал Мертон, – не самый ли большой грех – жаловаться на присутствие других людей у порога моего уединения? Разве я так слеп, чтобы не видеть, что уединение и есть их главная потребность? Но и они – если тысячами устремятся в пустыню, как смогут они пребывать там в одиночестве? Что хотят они там увидеть?”

Мы прошли через монастырское кладбище и двинулись через поле. Внезапно наш сопровождающий заговорил: “Последние три года.

Я влюблен… – он выдержал паузу, – …в женщину по имени Эмили Дикинсон”. Он посвежел и приободрился, произнося эти слова, словно сбросил с плеч часть груза своих семидесяти с лишним лет.

Мы не нашли, что ответить, и проследовали за монахом к довольно ветхой маленькой хижине “в тени большого кедрового креста”, как писал о ней сам Мертон. Сбоку к хижине примыкал сарайчик, а спереди было пристроено крохотное крыльцо.

Помещение – сравнительно просторное для монашеской кельи – было обставлено чрезвычайно скромно. Наш гид присел на единственный стул и прочел вслух несколько строк из Рильке. «…Мир, всегда и только, и никогда не открывается Нигде; нет, не со знаком минус: та чистота, та неподвластность никому, что только дышит и бесконечно знает”.

Затем прозвучали стихи Эмили Дикинсон:

Мозг шире неба, если Мы разместим их вместе, Одно другое может Вместить легко, вас – тоже [3] .

Наконец наш сопровождающий встал и взял с полки какую-то книгу. “Когда я показываю посетителям это место, я всегда читаю им какой-нибудь кусок из дневников отца Луи, – объяснил он. – Чтобы его дух тоже присутствовал в нашей компании. Чтобы мы могли ощутить его присутствие”.

Он наугад открыл страницу и принялся читать.

“Мы поели сельди и ветчины (не слишком-то много еды!), пили вино, читали стихи, говорили о себе, но в основном занимались любовью, любовью, любовью – пять часов подряд. Хотя мы раньше много раз объяснялись по этому поводу и договорились о том, что наша любовь должна и впредь оставаться целомудренной и что эта жертва необходима, все-таки в конце мы довольно сильно распалились. Однако это не казалось чем-то неправильным, а, напротив, в высшей степени верным. Так или иначе, теперь мы любим друг друга и нашими телами, то есть полностью, и я в полной мере ощущаю ее сущность (за исключением ее пола), как всецело свою”.

Это был фрагмент из пятого тома печатного издания дневников – самой поразительной части сочинений этого аскета, которому не всегда удавалось скрыть свой гнев и страсть. В возрасте 51 года Мертон отправился в больницу святого Иосифа в Луисвилле, где ему предстояла операция на спине. Эта поездка претила ему с самого начала: “Не ожидаю большой помощи от врачей и их проклятых таблеток”, – записал он, а утром, непосредственно перед отъездом, добавил, словно чтобы успокоить себя: “Я только начинаю укореняться в одиночестве”. Сожалел он лишь о том, что если умрет в больнице, то “потеряет предстоящие годы одиночества, которые были бы возможны”. Однако очень скоро (после почти четверти века, проведенного в монастыре без всяких контактов с внешним миром) отец Луи по уши влюбился в “очень дружелюбную и увлеченную” двадцатилетнюю студентку-медсестру, которая выхаживала его после операции.

Сотни страниц дневника, на которых он изливает свои чувства к ней, мучительно трудно читать: кажется, что этот мудрый человек, столько знающий об истине и покое, снова превратился в подростка, который ворочается в постели, не в силах уснуть, стоило только ему встретить любовь, которой он не знал с момента принятия обета целомудрия. Он начал забрасывать девушку письмами и разными просьбами, тайком звонил ей из кабинета келаря, пока его братья-монахи ужинали. Когда другой монах случайно услышал его разговор, он покаялся своему многострадальному настоятелю (“но только в телефонных звонках!”), однако продолжал рассказывать своей M., как он бросит свои обеты и поселится с ней на необитаемом острове.

“Меня переполняет умиротворение (тогда как в минувшее воскресенье сама мысль о том, что это может случиться, вселяла в меня боль и панику). Я снова спасовал перед какой-то опасной бабской мудростью, которой в совершенстве владеет M.: она инстинктивно нащупывает во мне рану, которая больше всего требует ее нежности, и обрушивает на нее всю свою любовь. Я не чувствую себя нечистым; напротив, это как будто очищает меня (так я и сказал на днях в “Семи словах”, которые написал для Неда О’Гормана). Мне видится, что моя сексуальность каким-то образом снова стала подлинной и пристойной после долгих лет исступленного ее подавления (и хотя я думал, что полностью ее контролирую, это была всего лишь иллюзия)”.

Наш монах, надо отдать ему должное, прочитал этот пассаж до конца, ни разу не замявшись и не предложив какой-нибудь другой, более уместный отрывок. Я вспомнил, что всего за год до знакомства с M. отец Луи, счастливый в своей хижине, записал: “Я решил обвенчаться с тишиной леса. Нежное темное тепло всего мира будет моей супругой”.

Что ж, похоже, что и это за год изменилось, как небеса на фотографиях Матье. Нельзя преодолеть тьму внутри себя, просто убежав от нее.