Спал Хабиб на балконе, солнце как поднялось, сразу начало печь макушку, и голова у него слегка кружилась.

Протерев глаза, Хабиб обернулся к морю; но солнца, которое он думал увидеть, уже не было: было море, оно дымилось, испарялось, и солнце висело над ним в туманном мареве, серое, вялое, и не было в нем ни силы, ни красоты.

Хабиб полежал, глядя на море, потом свернул постель и понес ее в комнату. Комната была вся какая-то рыжая: и потолок, и стены, и пол. И вода в графине, которую он запасливо налил с вечера, чтоб умыться и вскипятить чаю, тоже показалась ему рыжеватой.

Присев на тумбочку, он минуты две тупо глядел на пустые кровати, потом отлил в чайник воды, взял графин и пошел умываться.

Хабиб окончил уже четвертый курс, четыре года жил в городе, но не было случая, чтоб утром, когда он умывался, ему не вспомнился арык, протекавший у них за домом; каждое утро, когда Хабиб, закрыв глаза, плескал себе в лицо водой, он видел дорожку, ведущую к арыку, и слышал, как журчит в нем вода.

В то утро Хабиб и умылся, и полотенцем вытерся, а арык все стоял у него перед глазами, и вода все журчала.

Умывшись, Хабиб вернулся в комнату и опять долго глядел на пустые кровати. Потом у него перед глазами вдруг замаячила веселая рожица подсолнуха, знакомая, очень знакомая — видел он этот подсолнух, и не раз видел, неясно только, где и когда, может, до прихода в этот мир; подсолнух, как и арык, принадлежал к немногим вещам, которые занимали прочное место в его памяти, с той единственной разницей, что подсолнух вспоминался Хабибу гораздо реже арыка…

Каникулы начались уже давно, но общежитие опустело лишь несколько дней назад. Остались Хабиб на шестом этаже в сто сорок четвертой комнате и внизу, на первом этаже, сторожиха тетя Ковсер.

За четыре года, которые Хабиб провел в общежитии, он бесчисленное количество раз видел у дверей сторожиху, но сейчас она казалась ему какой-то другой. Скорей всего раньше он просто-напросто не замечал эту тетю Ковсер, а когда все разъехались, когда в огромном общежитии остались только они двое, Хабиб вдруг заметил, что тетя Ковсер существует; и не просто заметил: сидя у себя на шестом этаже, в сто сорок четвертой комнате, он ни на секунду не переставал ощущать, что внизу, перед дверью, сидит сторожиха тетя Ковсер.

И сторожиха тоже словно бы заново узнала его. Сейчас в пустом шестиэтажном доме он был уже не «Эй, ты!», «Эй ты, парень!». Теперь тетя Ковсер называла его по имени. Слышать свое настоящее имя в огромном чужом городе — как это нужно деревенскому человеку!.. «Хабиб спит», «Вставай, Хабиб!», «Хабиб, собака с цепи сорвалась!», «Хабиб, кошка цыпленка задушила!», «Эй, Хабиб, в ущелье волк появился!»

— Хабиб! Чего ж это ты в деревню не едешь? Охота жариться в таком пекле!..

Каждый день слышит он от тети Ковсер эти слова, но только улыбается и молча проходит мимо, потому что и сам толком не знает, зачем в такую жару торчит в Баку. Он давно бы уже уехал, если б деревня — это был только арык. Но в том-то и дело, что арык с его прохладной водой — это всего каких-нибудь пятнадцать минут из длинного-предлинного летнего дня. А остальное — сплошная маета: то под одним деревом посидишь, то под другим, — ждешь, когда вечер наступит. Прошлое лето Хабиб так натосковался в деревне, что дал себе слово в следующие каникулы хоть месяц провести в Баку. Но беда в том, что и Баку хорош, когда институт, когда семинары, лекции… А дохнуть со скуки в Баку еще тяжелее.