О Боже, что это за место!

Неужели этот мир ступенек, тянущихся от крутого берега реки вверх по склону горы, действительно был в Айлисе?.. Что же это был за Айлис, где единственное узкое ущелье вдруг становилось огромным, как мир. Неужели Айлис стал так велик или же кто-то собрал все высеченные из камня ступеньки и уступы мира и выстроил их сколько хватает глаз в этом самом узком ущелье Айлиса?

Что это за место, о Бог мой!

Быть может, это горловина Каменных ворот вавилонского бога в Месопотамии? Или Акрополь?.. Быть может, эти ступеньки и уступы вели вверх прямо к Парфенону? И почему эти дугообразные ступеньки так напоминают каменные сиденья в театре Диониса?..

Быть может, этот каменный мир в верхней части Айлиса, именуемой Вурагырд, можно было бы назвать ГАРМОНИЕЙ. Но пока этого сказать нельзя. Потому что с каменного уступа, на котором стоит Садай Садыглы, еще не видно ни одного камня церкви, находящейся в Вурагырде. К тому же ведь в этот мистически чудесный мир он пришел именно в поисках гармонии, и если то, что видел артист, и есть гармония, то не теряет ли всякий смысл весь его дальнейший путь… Чтобы хоть издали увидеть то место, куда стремился артист, ему надо было еще долго карабкаться вверх по каменным ступенькам, но ноги его отказывались идти, руки не слушались, а тяжесть в голове мешала двигаться телу. Стоило артисту подняться хоть на одну ступеньку, силы тут же покидали его. Тогда Садай Садыглы ложился на холодный уступ, немного приходил в себя и опять начинал двигаться к величавой церкви, построенной из тесаного красного камня, которой пока не было видно. И всякий раз, когда начинал двигаться он, приходили в движение и уступы, возвышающиеся над ним. В этом состоящем из ступенек каменном мире, тянущемся от берега реки до самых небес, происходили землетрясения, начинали качаться и дрожать уступы, и вместе с этим дрожащим и качающимся каменным миром Садай Садыглы вновь начисто забывал, где находится и что ищет, погружаясь в абсолютный мрак Ничто и Нигде.

Именно в этом своем мире пребывал артист с той минуты, как потерял сознание.

Когда сегодня утром, между одиннадцатью и двенадцатью часами, он вышел из дома и направился в сторону Парапета, некая таинственная сила вновь увлекла мысли Садая Садыглы и опять перенесла его в Эчмиадзин. Садай Садыглы никогда не был в Эчмиадзине. Однако в эти последние дни чуть ли не каждую ночь во сне шел среди каких-то отвесных камней и скал в его сторону, и в каждом из этих снов он блуждал именно на полпути к церкви Вурагырд среди бесчисленных каменных ступеней-уступов, о которых много читал в книгах и которые видел в кино.

Желание отправиться в Эчмиадзин, чтобы с благословения самого католикоса принять христианство, навсегда остаться там монахом и молить Бога простить мусульманам зло, которое они совершали над армянами, неожиданно возникло в душе Садая Садыглы в одну из ночей после событий в Сумгаите. И позже Садай Садыглы уже не мог понять, во сне или наяву пришло к нему это желание. Однако в то утро он проснулся преисполненный радости, умылся, с аппетитом позавтракал, с удовольствием выпил чаю и, не в силах сдержаться, возбужденно поделился с женой этой новой фантастической идеей. Азада ханум, и без того в последнее время испытывавшая серьезное беспокойство о психическом состоянии мужа, в тот день на работе не находила себе места, а вечером позвонила в Мардакяны и, чуть не плача, рассказала обо всем отцу.

Доктор Абасалиев, навсегда распрощавшийся с медициной и едва ли не со студенческих лет страстно собиравший из разных источников любые факты из истории Айлиса, без особых затруднений поставил зятю диагноз: «Маниакально-депрессивный синдром, — сказал он, и, словно устыдившись серьезности своих слов, постарался все перевести в шутку: — Он что, едет сделать католикосу обрезание? Пусть едет, не останавливай его. В лучшем случае он доберется до Вурагырда. — А потом, резко сменив тему, с юношеским жаром стал рассказывать о своем новом увлечении. — Азя, я вчера нашел в одной из книг дневник того армянского купца. Этот Закарий был не очень грамотным человеком, но хорошим купцом. И дневник вел только для того, чтобы и после него купцы знали основные приемы торговли. Азя, как этот человек любил Айлис!.. Я просто поражаюсь: ведь что такое для армян этот Айлис? Зачем им надо было создавать этот райский уголок среди переполненных шакалами и змеями гор, где камней в миллионы раз больше, чем воды и земли? Разве мало было на земле места армянам? Я не могу сказать, почему Эчмиадзин столь широко славится. Мне приходилось раза три-четыре бывать там. Однако сейчас, на старости лет я понимаю, что истинный дом Бога — Айлис. Этот Эчмиадзин в сравнении с Айлисом — просто сопливый малыш. Ты передай Садаю, что эчмиадзинский католикос в качестве наставника ему не подходит. Пусть приезжает сюда, к своему более осведомленному в делах Божьих учителю, — шутя добавил доктор Абасалиев.

— Перестань, папа! Ты все превращаешь в шутку, — сказала Азада ханум несколько раздраженным голосом. — Он болезненно переживает судьбу каждого бакинского армянина, как будто только он обязан беречь их от всякого посягательства. Любой армянин стал для него дороже него самого. Как будто все они ангелы небесные, а мы — только палачи, жаждущие их крови. Он только о тех айлисских армянах и думает и никак не может понять, что нынешние армяне не намного лучше этих наших безмозглых крикунов. Он никак не может забыть ту резню, которую тогда устроили в Айлисе турки и которой сам он не видел. Это ты, папа, сделал его таким.

— Нет, доченька, я здесь почти ни при чем. Он с рождения — человек честный, совестливый и ранимый. И не в том дело, какими стали теперешние армяне, а в том — какие сейчас мы. Садаю нет дела до тех или нынешних армян. Он думает только о нашей с тобой нации. Ты же знаешь, как искренне любит он свой народ, этим он как раз и отличается от разношерстных безмозглых крикунов, которые расплодились теперь по всему миру, как грибы после дождя. — Доктор сделал продолжительную паузу. Потом начал говорить до боли знакомым дочери теплым и ласковым голосом. — Ты же читала, доченька, «Лейли и Меджнун». Вспомни, что творит там Меджнун, когда армия его племени идет на последний штурм против армии племени отца Лейли. Ведь война-то начата ради того, чтобы наказать жестокого отца Лейли, не желающего выдать свою дочь за человека из другого племени. А Меджнун, ослепший от любви к своей Лейли, жалея ее отца, в самый ответственный момент бросается помогать вражеской армии. Потому что это и есть подлинная любовь. Подлинная любовь не знает никаких границ. Так можно любить и женщину, и Родину. Любовь эта — чистое зеркало, доченька, в ней отражаются только доброта и милосердие. Она не от жизни, а от Бога. Вот чем болен и он — наш Меджнун. И как хорошо, моя девочка, что от такой болезни еще не найдено лекарства, — заключил доктор Абасалиев со слезами в голосе, признавая свою беспомощность в создавшейся ситуации.

Тогда же доктор Абасалиев чуть ли не целый час читал дочери по телефону лекцию об Айлисе. И этот телефонный разговор не только не успокоил Азаду ханум, но еще более усугубил ее тревогу, она была в полнейшей растерянности: ей казалось, что все мужчины кругом начинают потихоньку сходить с ума.

«Эта наша церковь в Ванге — абсолютная копия эчмиадзинской». Эти слова доктор Абасалиев в свое время сказал будущему зятю во дворе Вангской церкви. Интересно только — откуда артист знал, что одна из многочисленных дорог, ведущих в Эчмиадзин, проходит как раз через Вангскую церковь?.. Во всяком случае, он уже пядь за пядью, сантиметр за сантиметром преодолел этот состоящий из ступеней и уступов мучительный каменный мир, похожий на Вурагырд.

О Господи, это же она — Вангская церковь…

Желтовато-розовый солнечный луч, проходя сквозь крону высокой, словно точеный тополь, черешни, падал на самый центр каменного купола церкви и далее сиял, не меняя ни цвета, ни силы, на вершине стоявшей поодаль горы. Этот свет, то появляющийся, то медленно гаснущий и исчезающий с церковного купола и вершины горы, Садай Садыглы однажды, будучи в прекрасном расположении духа, сравнил с улыбкой Бога, сиянием глаз Всевышнего. Это давно знал и сам Господь. Ведь без Его благословения откуда бы Садай Садыглы, пребывающий без сознания в бакинской больнице, мог сейчас так близко, так явственно увидеть Вангскую церковь в Айлисе, желтовато-розовый свет на ее куполе, ее двор, сад и ту самую высокую, словно тополь, уходящую в высь неба черешню!..

Было начало летней поры. Июнь 1952 года.

Вербы уже отцвели. С ветвей лоховых деревьев, жасминов и акаций еще свисали гроздья цветов. И еще — аллея пестрых разнообразных цветов, посаженных перед церковью Анико, которую все в Айлисе звали Аных. И еще — наполняющие сердце сиянием свежести только-только расцветающие подсолнухи, посаженные в церковном дворе живущим недалеко от церкви Мирали киши, превратившим Божий дом в собственную кладовку для дров, сена, соломы.

Желтовато-розовый свет на высоком куполе, казалось, рассказывал таким же высоким, как и он, горам о существовавших здесь когда-то чистоте, возвышенности, просторе и красоте мира. И Люсик опять была там, во дворе красы церквей — Вангской церкви: художница Люсик, внучка Айкануш, девочка лет тринадцати-четырнадцати. Тем летом Люсик в первый раз приехала из Еревана на летние каникулы в Айлис и с первого же дня с утра до вечера не покидала церковного двора. Ну сколько же раз можно было рисовать одну и ту же церковь?.. А может, церковь была только предлогом? Быть может, и Люсик видела в этом появляющемся по утрам и вечерам на куполе желтовато-розовом свете улыбку Бога и верила, что ее можно нарисовать, и потому, так прочно обосновавшись в церковном дворе, днями напролет рисовала одно и то же?.. А может, она уже тогда знала, что эта церковь — «абсолютная копия» эчмиадзинской. А Садаю еще предстояло узнать об этом.

Тогда Садай даже не слышал имени своего будущего тестя.

Для Айлиса стало большим событием, когда доктор Абасалиев после долгих лет появился в Айлисе с дочкой: было начало 60-х, Садай учился в институте.

Некогда отец Зульфи Гаджи Гасан торговал в Иране, Ираке, Анатолии, а в Айлисе у него были своя земля, хозяйство, скот и другая собственность. Об армяно-азербайджанских столкновениях Гаджи Гасан услышал, будучи в Исфагане, и, вернувшись, забрал самые ценные вещи из своего огромного состояния и навсегда переехал с семьей в Баку.

Когда через много лет доктор Абасалиев появился в Айлисе, верхний этаж их двухэтажного дома в мусульманском квартале был почти полностью разрушен. Относительно благополучно сохранились всего две комнаты на первом этаже. Приведя в порядок одну из них, доктор Абасалиев зажил там с дочкой и одновременно стал строить в другом конце двора маленький однокомнатный, с небольшим коридором домик для себя. При активной помощи односельчан, не прошло и месяца, как строительство было закончено, даже крышу успел покрыть шифером, которого не было тогда ни на одной из айлисских крыш.

Занимаясь строительством нового жилища, доктор Абасалиев не забывал и об отдыхе. Каждое утро, еще до рассвета он отправлялся в дальнюю прогулку до Вангской церкви. Там, в роднике, бьющем во дворе церкви, умывался чистой как слеза водой, выпивал натощак стакан этой воды и наполнял ею привезенный из Баку большой термос, чтобы использовать дома.

Весь род Абасалиевых пользовался в Айлисе большим уважением. И это уважение доктор Абасалиев чувствовал на каждом шагу, что, вне всякого сомнения, его очень радовало. Проявляемые к нему почет и уважение лишь прибавляли удовольствия тем летним дням, проведенным в деревне, усиливали ощущение спокойствия, свободы, упрощали и облегчали отношения между айлисцами и их знаменитым односельчанином.

Доктор Абасалиев мог спокойно войти в любой дом, побеседовать с хозяином. Он свойски поругивал женщин, которые не подметали свой участок у калитки или загрязняли мусором берег реки. Поддерживал больных и по мере возможности помогал беднякам… И он, всего один раз поговорив с превратившим церковь в собственный амбар Мирали киши, навсегда положил конец войне, которую долгие годы вела армянка Анико с этим своенравным стариком: старик в тот же день не только освободил церковь, но и хорошенько убрал и вымыл там все, а ключи собственноручно вручил Анико.

По рассказам доктора Абасалиева, в свое время в Айлисе было целых двенадцать церквей. Садай Садыглы знал места восьми из них. Местонахождение остальных четырех руин не было известно даже доктору Абасалиеву. Собственно, и эти восемь церквей нельзя было в полной мере назвать церквями, потому что сейчас остались от них лишь жалкие развалины.

Самую древнюю из них айлисцы называли Истазын. Даже сейчас в Айлисе почти никого невозможно убедить в том, что в действительности это не Истазын, а Аствацадун, что на армянском означает «Божий дом», и эти развалины, от которых целыми сохранились лишь две стены да два подвала, были некогда для армян их Меккой и Мединой.

Уцелевшие подвалы этой «армянской Мекки», стоящей на значительном расстоянии от деревни, у подножия голых гор, где не росло ни единого деревца, не было ни клочка тени, где в жаркие дни земля, камни, гравий — все было раскалено, как тендир, и полыхало жаром, эти подвалы служили теперь укрытием для пастухов и скота, а ее разрушенные стены стояли словно лишь для того, чтобы напоминать людям, что все на земле преходяще, пусть даже это есть сам Божий дом.

Другие же три церкви (никто в Айлисе и не помнил, когда они были разрушены) назывались Аг килсе, Етим килсе и Мейдан килсеси. А сохранившиеся церкви — в Вурагырде, Ванге, Каменная церковь и Доп — хоть и остались без Бога и без присмотра, однако еще не полностью утратили свое былое величие. Как строились эти четыре церкви, за каждой из которых в буквальном смысле слова стояла одна гора, мусульманское население Айлиса, естественно, никогда не видело. Однако, чтобы увидеть гармоничное единство, которое создавали эти церкви со стоящими позади них горами, нет никакой необходимости быть армянином или знать азбуку истории. Каждая церковь была того же цвета, что и гора рядом с ней, — словно была она из той же горы целиком вырезана и поставлена там, где Богу было легко и удобно созерцать ее. И каждая церковь в отдельности, казалось, была — родное дитя той горы, у подножия которой построена.

Именно от доктора Абасалиева узнал в то лето Садай Садыглы, что слово Ванг означает на армянском «монастырь». И именно там, во дворе Вангской церкви, увидел в первый раз Садай своего будущего тестя. Там они перекинулись первыми словами, завязался разговор, и с тех пор почувствовали они взаимную приязнь и со временем стали друзьями.

Тем летом они (иногда — вдвоем, а иногда — с присоединявшейся к ним Азадой) много бродили по Айлису, обходя его сады, родники, церкви. Взбирались на горы и холмы. В иные дни, когда погода была попрохладней, вместе переваливали через ближнюю гору и гуляли по соседним селам.

Часто, договорившись вечером, они назавтра встречались в условленном месте. Бывало, и сам доктор Абасалиев утром рано приходил к Садаю и торопил его: «Поспешай, юноша, скоро рассвет». С тех пор доктор Абасалиев и называл Садая «юношей».

Каждый из тех летних дней, проведенных с доктором Абасалиевым в Айлисе, на долгие годы отпечатался в памяти Садая Садыглы как настоящий праздник не только интересными рассказами об Айлисе, но и приятной сухой теплотой погоды. Ее свежей зеленоватостью, вкусом воды разных родников и особой приветливостью людей.

Как-то с вечера они договорились встретиться назавтра и отправиться вдвоем в дальний путь — много дальше Вурагырда — на летнее пастбище айлисских чобанов. И раньше, приезжая в деревню на летние каникулы, Садай мечтал хотя бы раз увидеть эти летние пастбища. (Друг детства Садая Джамал, семь лет проучившийся с ним в одном классе, после седьмого класса присоединился к пожилому пастуху и пас с ним в горах колхозное стадо. С тех пор Джамала невозможно было летом застать в деревне. Но Садаю трудно было в одиночку отправиться в горы поискать там своего друга.)

Сначала по ровной дороге они дошли до Вангской церкви, оттуда спустились к реке и вышли на тропинку, ведущую вверх. В маленькой горной речушке Айлиса в ту пору воды было не больше, чем в обыкновенном роднике. И была она не такой холодной, как родниковая, чтобы утолить ею жажду. Но в своем долгом пути, когда им становилось особенно жарко, эта вода приходила на помощь. Тем не менее они смогли дойти только до запруды. Поняв, что без проводников и лошадей или ослов до цели не добраться, они по узким тропинкам, проложенным пастухами, кое-как вернулись обратно и ближе к полудню оказались у Вурагырдской церкви, стоящей на склоне горы — в самой верхней точке Айлиса.

Садай знал эту церковь с детства. Там жило огромное множество голубей, и потому ее второе название в народе было «Голубиный базар». Когда они вошли в церковь, голубей там не было — разлетелись голуби по садам и пашням, где было в изобилии зерна и воды. И потому сейчас в высоких толстых стенах церкви царила особая, не имеющая ничего общего с реальным миром атмосфера — особый мир тишины и безмолвия, мир без людей и вне времени.

Даже воздух внутри церкви был каким-то неземным — не мирским, нездешним. И длинные прямоугольные лучи света, падавшие из четырех узких окон на куполах, словно были не светом Айлиса — он, казалось, исходил из каких-то далеких и неведомых миров. Даже свет, просачивающийся из недавно образовавшейся чуть ниже купола трещины, создавал внутри церкви мистическое ощущение потустороннего мира.

С детских лет часто снились Садаю каменные ступени, идущие от русла реки вверх к церкви, снилась вымощенная камнем площадка под этими ступеньками и сбегающая оттуда вниз к крутому берегу реки такая же мощенная камнем узкая улочка. Однако в тот день, когда они с доктором Абасалиевым возвращались из неудавшегося путешествия, Садаю казалось, что и эту церковь, и ведущие к ней каменные дорожки, и ее каменные стены, и эту странную, древнюю, одну-единственную во всем Вурагырде улицу он видит первый раз в жизни. Нечто похожее на сон или сказку было в увиденном тогда Садаем пейзаже дальнего айлисского квартала Вурагырд, а известный в Айлисе Песмис (пессимист) Гулу, который расхаживал у ворот своего дома и громко разговаривал сам с собой, лишь усиливал в душе мистическое настроение, соответствующее этому пейзажу.

Гулу нисколько не изменился. Когда у него начинался приступ, он всегда выходил из дома, крутился перед воротами и целыми днями с утра до вечера с пеной у рта громко и безостановочно разговаривал сам с собой. Мол, кто-то каждый день подсыпает яд в арык, текущий именно в его двор. Этих-то «вредителей» Гулу и осыпал отборной бранью. Он насылал страшные проклятия на головы ребятишек, бросавших камни в его двор, лазающих к нему на крышу. Грозил издали молодым людям, которые якобы давно и страстно хотят соблазнить его горбатую жену и состарившихся больных дочерей…

Доктор Абасалиев достал из кармана банкноту и сунул в карман Гулу. Тот замолчал и долго с удивлением смотрел на доктора Абасалиева.

— Что, Гулу, не узнал меня? — спросил доктор.

Песмис Гулу немного призадумался, потом вдруг хлопнул доктора по плечу и сказал:

— Ты же Зульфи, разве не так? А спутника твоего я сразу узнал. Еще мальчиком он каждый день болтался тут без дела. — Гулу сильно потряс доктора за плечо. — Слушай, Зульфи, а ты как оказался здесь?

— Да вот, пришел посмотреть, как ты тут разбираешься со своими джиннами, — ответил доктор Абасалиев, осторожно подмигнув Садаю. — Ну, Песмис, что они тебе опять нашептывают? Они приходят только по ночам или мучают тебя и днем?

— Тоже мне, нашел о чем говорить! — возмутился Гулу. — А еще доктором считаешь себя.

— Так, значит, с джиннами ты покончил? А посеял что-нибудь в этом году у себя во дворе?

— Конечно, посеял, отчего не посеять! — громко заявил Песмис Гулу, но тут же переменил разговор. — Да разве эти подлецы дадут собрать что-нибудь от посеянного?

— А говоришь, джинны от тебя отстали.

— Как же, отстанут они! Все, кто живут здесь, во сто раз страшней джиннов. — Песмис Гулу пинком открыл ворота. — Вот, полюбуйся сам. Видишь, эти негодяи подсыпали мне в воду отравы — и все мои деревья начали высыхать.

Садай заглянул во двор: деревья в основном абрикосовые, несколько яблонь, груш, фундука и персиков. К черешне была привязана коза, вымя которой свисало ниже колен. Между кустов барбариса, растущих у стены, копалось несколько кур с цыплятами. Во дворе ничего не было посеяно. Впрочем, и ни одно из деревьев тоже не было похоже на сохнущее.

— Ты же знаешь, юноша, это старый псих. — Доктор Абасалиев сказал это, когда они отошли от ворот Гулу. Идя вниз по мощеной улочке и не отрывая глаз от окружающих домов, он начал рассказывать Садаю совершенно неожиданную, страшную и странную историю.

— Я расскажу тебе кое-что, юноша, только боюсь, что ты и меня сочтешь психом. Здесь, в Айлисе, действительно много джиннов. Под джиннами сейчас я имею в виду духов. Ты знаешь, в чьем доме живет Гулу? Жил здесь когда-то армянин, косой каменотес по имени Минас. И предки его еще с древности были каменотесами. Камни многих церквей — работа предков Минаса. И Минас с самого рождения работал с камнем: изготавливал надгробья, ступки, мельничные жернова и многое разное… Дед этого психа Гулу — Абдулла был таким же бездельником и балбесом, как и его внук. Подрабатывал на базаре носильщиком, таскал из ручья воду в чайхану, зарабатывал какие-то жалкие гроши, тем и пробавлялся. И надо же такому случиться, что, когда Адиф-бей приказал истребить армян в Айлисе, этот шакал Абдулла вдруг расхрабрился. Побежал домой, схватил топор и бросился в дом Минаса. Минас спокойно сидел и обрабатывал камень. Этот пройдоха Абдулла набросился на него с топором и отрубил голову, а потом не пощадил ни жены, ни детей бедняги. Так будь добр, скажи ты мне на милость, разве может теперь этот Гулу спокойно жить в доме Минаса? Не может, Богом клянусь! Дух истерзанного Минаса никогда не даст ему покоя. Бог не настолько забывчив, чтобы простить такую чудовищную подлость.

Мистический пейзаж Вурагырда, видимо, сильно подействовал тогда и на доктора Абасалиева. Он часто останавливался, разглядывая под ногами отшлифованные тысячелетиями речные камни, которыми была вымощена улица. С бесконечным удивлением разглядывал разрушенные и рушащиеся старые дома, не мог оторвать глаз от дворов и деревьев. И быть может, именно в тот день, после разговора с Песмисом Гулу, он с подлинным пристрастием психолога решил исследовать и обосновать внезапно поселившиеся в собственном сознании спорные мысли.

— В каждой айлисской семье, — раздраженно начал он каким-то странноватым голосом, — захватившей армянский дом, есть психические больные: это я тебе как врач говорю. Видел ли ты хоть раз в каком-нибудь из этих домов покой? Давай пересчитаем все дома ниже Вурагырда, если ты в этом сомневаешься. Начнем вот с дома Мырыг Музаффара, стоящего рядом с Каменной церковью. Ни сам он, ни его жена психическими отклонениями не отличались. Потому что дома, в которых они родились и выросли, не были захвачены во время погромов. А вот смотри, какие дети у них: все психически больные. Причем классической формой шизофрении. Я в свое время у себя в больнице лечил двух дочерей Музаффара. И лечил как надо. Сейчас ты можешь встретить этих девушек на улице, у родника. У них вид больных овец. Ни с кем не здороваются, ни с кем не разговаривают. Потому что эта болезнь неизлечима.

Я думаю, это не болезнь даже, а кара. Кара, ниспосланная человеку Богом за его непростительное поведение… Чуть ниже от Мырыг Музаффара стоит дом Кабана Гулама. Ты видишь, в каком состоянии его внук? Залезает на забор и бросается оттуда камнями в прохожих. Теперь посмотри, что творится в других домах, тоже захваченных во время погромов. Гафил — сын старухи Беяз — внешне нормальный человек. Но он тоже шизик. На днях остановил меня на улице и битый час рассказывал, как Мухаммед на черном коне вознесся на гору Синай на свидание с Аллахом.

Ну ладно, оставим душевнобольных. Ни один человек в Айлисе, который намеревался тогда улучшить свою жизнь через насилие над армянами, до сих пор не знает покоя. Сам слышишь, как каждый вечер орут и ругаются два сына Газанфара, захватившего дом мугдиси Алехсана. Эти братья готовы глотку перегрызть друг другу. Вот так дети несут кару за грех, совершенный родителями. Духи тех, кого мучили мы, не дадут нам жить спокойно. Вот мясник Мамедага на улице зарубил кинжалом дочку священника Мкртыча. Я не видел его в старости. Только те, кто приезжал в Баку, рассказывали, что сдох он как собака. Сначала полностью ослеп, потом его разбил инсульт — рот искривился до ушей. К тому же чертовски страдал подлец от запоров. Когда он тужился в туалете, его стоны доносились до Зангезура. Да и сейчас любой готов плюнуть на его могилу. Одним словом, юноша, я уже не верю, что когда-нибудь здесь наступят лучшие времена. Да вижу, что и сами айлисцы в это не верят.

Немного отойдя от дома Гулу, доктор Абасалиев отворил первую попавшуюся калитку и вошел во двор.

Хозяйка дома старая Нубар сидела на веранде и, перебирая шерсть, громко разговаривала сама с собой. Увидев гостей, она от всей души обрадовалась.

— Входите, входите, — приветствовала она их, — добро пожаловать. Как это ты вдруг вспомнил обо мне, дохтур? Говорят, ты уже месяц здесь, а я вижу тебя впервые.

— А кто же виноват в этом? Разве ты выходишь из дома, чтобы можно было увидеть тебя? — Доктор Абасалиев оглядел двор. — Слава Богу, двор у тебя красивый. И воды, кажется, вдоволь.

— Чтобы Господь и тебя всем радовал вдоволь, Зульфи гардаш. Пока сил хватает, присматриваю за хозяйством. И воды, на наше счастье, в этом году достаточно. Гораздо лучше, чем в предыдущие. Вот сейчас растоплю самовар и подам вам чай.

— Не беспокойся, мы сейчас уходим. Зашел на минутку узнать, как ты живешь. Ты все еще одна, что ли?

— Одна, дохтур, одна, — жалобно проговорила старая Нубар. — Одну из дочек я потеряла совсем девочкой. Влюбилась в какого-то проходимца, сдуру облила себя керосином и сожгла. Двух дочек выдала на сторону. А сын как уехал и женился на русской, так больше сюда и носа не кажет.

— А ты помнишь армянина, который жил в этом доме?

Старая Нубар удивилась.

— Это же был Аракел, сам лучше меня знаешь. И как будто только вчера и было — как его жена Эсхи бросилась со скалы. До чего же она была красива! Помнишь, как пела на свадьбах? И на их, и на наших, мусульманских… Будь проклят этот Адиф-бей. Когда его армия вошла в Айлис, бедняжка Эсхи тут же тронулась умом. Ты же помнишь: каждый день, как только солнце садилось, она была уже на Хышкешене, там поднималась на скалу и с плачем громко пела:

«Адиф-бей, не бей нас, не бей, Мы цветы Айлиса, пощади нас, пожалей».

— А кто убил Аракела в этом доме? — неуверенно спросил доктор Абасалиев.

— Так ведь Аракела не дома убили, дохтур, — удивленно ответила старая Нубар. — Аракела убил на его земельном участке сын змеелова Абдулали. Я же знаю, к чему ты клонишь, но в этом доме не была пролита ничья кровь.

Доктор всерьез задумался.

— Может быть, — сказал он. — Да, пожалуй, я ошибся. А с кем это ты разговаривала, когда мы вошли во двор?

— Да кто у меня есть-то, чтобы разговаривать? — В глазах старой Нубар появились слезы. — Только с собой и разговариваю.

Слезы старой Нубар явно растрогали доктора.

— А ты веришь в духов, Нубар? — спросил он дрогнувшим голосом.

— Верю, дохтур, Так же, как верю в Аллаха и Пророка! Ведь это духи довели нас до такой жизни, Зульфи, да перейдет мне твое горе. Ты помнишь того иранца из Мараги? Помнишь, что сказал в свой последний приезд, еще задолго до резни армян, этот марагинский купец, который часто приезжал продавать здесь всякие разные пряности, хурму, жвачку, имбирь, корицу?.. «Пока не поздно, уезжайте из этого места, — сказал он, — человек не сможет жить, не зная бед, там, где столько кладбищ». — Старая Нубар улыбнулась сквозь слезы и вдруг так тягостно и глубоко вздохнула, что из старческой груди ее вырвался долгий хрип. — Но, честное слово, Зульфи гардаш, мусульмане Айлиса, живи хоть тысячу лет, ни за что не причинили бы зла своим давним соседям. Это после приказа проклятого Адиф-бея наших охватила алчность. Если б твой отец Гаджи Гасан был тогда здесь, может, люди постеснялись бы его, не стали бы грабить армян. Пять-шесть злодеев, давно зарившихся на их имущество, ради этого и обагрили кровью свои руки.

Рассказ старой Нубар доктор Абасалиев слушал с таким вниманием, словно для него это было новостью. Хотя всего несколько дней назад он сам рассказывал эту историю Садаю, причем почти с теми же деталями. Нубар относилась к старому поколению жителей Айлиса. Однако в Айлисе было тогда еще немало людей среднего возраста, видевших своими глазами небывалую резню айлисских армян.

О той резне каждый рассказывал по-своему, исходя из собственных понятий о человеке и человечности. Тем не менее никто из свидетелей тех событий не скрывал увиденного. В рассказах разных людей достоверно присутствовали одни и те же факты. В том, как началось все и как закончилось, мнения людей полностью совпадали.

Дело было так: чтобы армянское население Айлиса заранее ни о чем не догадалось, 30–40 турецких всадников Адиф-бея с раннего утра объезжали все дома, и армянские, и мусульманские, и объявляли, что сегодня будет провозглашено перемирие, для чего все срочно должны собраться во дворе такого-то армянина. После того, как народ собрался в указанном месте, турецкие солдаты отделили мусульман от армян и построили их в ряд в разных концах двора. Вдруг откуда-то раздалась громкая команда: «Огонь!», и турецкие солдаты, со всех сторон окружившие двор, обрушили на армян град пуль. Многие погибли сразу, оставшимся в живых всем, до последнего человека перерезали горло кинжалами или закололи штыками. Тех, кого можно было закопать тут же, во дворе и в саду, закопали, вырыв ров. Кому не нашлось места во дворе и в саду, побросали в конюшни, погреба близлежащих домов и сожгли. Мусульманские женщины, которые в тот день даже не решились выйти из дома, позже описывали произошедшее так: «Вода во всех арыках целую неделю была красной от крови». «У Адиф-бея был черный, как ворон, конь. Адиф сидел на нем у ворот дома. Крикнув: «Огонь», он хлестнул коня плеткой и ускакал. И тут же полился дождь пуль, казалось, рушится небо, сверху сыплется пепел. Поднялся такой крик, какого никто не слышал от сотворения мира. Разом залаяли все собаки во дворах. Закаркали все вороны на деревьях. Перепуганные сороки и голуби мигом исчезли из деревни, улетели прятаться за горами. Казалось, ад разверзся, солнце вот-вот рухнет на землю…»

Садай Садыглы ни разу не слышал, чтобы кто-то вспомнил о той резне в Айлисе без ужаса и сострадания. И все знания Садая о своей малой родине были тесно связаны с этими трагическими событиями.

Лишь после знакомства с доктором Абасалиевым артист начал в полной мере понимать истинную ценность этого маленького географического пространства, именуемого Айлисом, который, быть может, благодаря своей благоустроенности, поражающей воображение чистоте и аккуратности улиц, некогда был прозван «малым Парижем» или «малым Стамбулом». Только тогда постиг он значение беспримерной культуры, созданной здесь трудом и умом людей, глубоко веровавших в Бога. Доктор Абасалиев, по его собственному выражению, был не просто «фанатиком Айлиса», он был и его историком, и психологом, и даже своего рода философом. Только от доктора Абасалиева Садай Садыглы услышал, что знаменитый монах Месроп Маштоц именно в Айлисе создал армянский алфавит, что известный писатель Раффи в свое время преподавал в здешней школе… «Айлис, юноша, это Божественное совершенство! — не раз восклицал доктор Абасалиев, обращаясь к Садаю. — И за то, что мы с ним сделали, нам придется отвечать перед Богом в Судный день».

По словам доктора Абасалиева, некая армянская девушка, которой удалось спастись от резни 1919 года, вывела во Франции новый цветок, который назвала Агулис, то есть Айлис. А в Тбилиси живет художница Гаяне Хачатурян, которая с девяти-десяти лет всю жизнь рисует только айлисские церкви. Одним словом, из рассказов доктора Абасалиева выходило, что Айлис — и есть одно из 1001 имен Бога. И, возможно, его любовь к Айлису не имела никакого отношения ни к армянам, ни к мусульманам. Это было, скорее, еще одним своеобразным и поистине благородным проявлением верности человека Истине.

«Эта Нубар еще с девичества была очень умной. Она тогда еще ходила к учившемуся в Стамбуле Мирзе Вагабу, чтобы научиться читать и писать». — Доктор Абасалиев произнес эти слова, когда они уже далеко отошли от дома Нубар. Он, кажется, был расстроен их визитом к ней — потрясен то ли ее бесконечной искренностью, то ли чем-то иным. И если б они чуть позже не встретились с Зохрой арвад, то, наверное, вернулся бы домой в плохом настроении.

Распахнув одну створку ворот, судя по всему, чтобы видеть проходящих по улице, Зохра арвад удобно устроилась на ступеньках, ведущих на веранду, и пила дымящийся чай. Весь двор от калитки до самых ступенек на веранду был чисто подметен и обрызган водой. Вдоль длинной аллеи, усаженной различными цветами, через весь двор тек узенький ручеек воды. Двор Зохры арвад во всех смыслах ласкал взор. Особую прелесть придавали двору выращенные в специальных крупных горшках лимонные деревца, стройно стоявшие у ручейка перед верандой.

Эти горшечные лимоны раньше принадлежали Айкануш: Садай давно и хорошо знал их. Но самым странным было то, что и доктор Абасалиев с первого же взгляда узнал лимоны Айкануш.

— Слушай, ты зачем притащила сюда лимоны Айкануш? — еще не входя во двор, от самой калитки спросил он.

— Что? Увидел лимон, так сразу слюнки потекли? А такую красавицу, как я, опять не замечаешь?

— Да что осталось-то от твоей красоты? Вся расползлась, эх ты, душа моя Зохра!

Между ними, видно, были давние дружеские отношения, что позволяло им подшучивать друг над другом.

— А с тобой-то что? Вот ты — весь, как конфетка. — Зохра арвад принесла с веранды три старых табуретки и поставила их около ручейка, под лимонами. — Проходите, садитесь. Я сейчас подам вам хороший чай — индейиский. Откуда вы идете в такую жару? — Зохра арвад принесла два стакана, поставила их на один из табуретов, сорвала с ветки зрелый лимон и, нарезая его, спросила: — А почему ты жену свою не привез?

— Сама не захотела. — Доктор Абасалиев налил чай в блюдечко и, дуя на него, с удовольствием прихлебывал. — У нее сердце немного не в порядке, Зохра. Она уже боится далеко ехать.

— А дочка твоя, говорят, будет зубным врачом? Пусть будет, дай ей Бог. Какая мне польза от такого доктора, как ты? Может, хоть дочка твоя поставит мне новые зубы, — сказала Зохра арвад, поглаживая свои беззубые десны.

Настроение доктора Абасалиева постепенно улучшалось.

— А что ты сделала с несчастным Ханкиши? На тот свет, что ли, отправила?

— Да чтоб этого Ханкиши несчастная змея ужалила, Зульфи! Он разве жил со мной, сукин сын? Три года мной наслаждался, кейфовал денно и нощно. А потом удрал от меня, как блудливый кот. Ему, видите ли, не нужна была бесплодная жена. После меня этот шакал еще раза два женился, но остался по-прежнему бездетным. И понял наконец, что не мое, а его семя бесплодно. — Зохра арвад ласково погладила доктора Абасалиева по спине. — Ну что мне делать, ты же на мне не женился. Уехал, нашел себе городскую.

И тут обычно известный своим остроумием доктор Абасалиев не нашелся, он вдруг густо покраснел и, чтобы как-то выйти из положения, быстро переменил разговор:

— Так ведь и подруга тебя бросила, прекраснейшая? Что-то эти лимоны уж больно знакомы мне.

— Конечно, это ее лимоны. У кого еще в деревне были такие лимоны, как у Айкануш? — сказала Зохра арвад, разливая чай по стаканам. — Да, дохтур, уехала Айкануш. Еще прошлой осенью собралась и уехала в Ереван к своему сыну Жоре. Да она бы по собственной воле вряд ли уехала отсюда. Жора очень настаивал. Если бы ты видел, какая она была, когда уезжала! Все никак не могла расстаться с домом, двором. Как сумасшедшая кружила вокруг своих деревьев. Целовала, обнимала даже сгнившие балки у себя на веранде. И уже перед самым отъездом пришла, стояла здесь и рыдала перед этими лимонами, будто она не лимоны оставляет здесь, а семерых родных детишек. Вот с тех пор я и приглядываю за ее домом. В этом году лимоны хорошо уродились: я собрала целое большое ведро и послала ей. Отсюда круглый год наши везут товар в Ереван, я их попросила, они передали. — Зохра арвад сорвала два лимона, ярко желтевших среди зеленой листвы, и положила на табурет. — Вот и вам по одному. Дома попьете чай. Я на каждом дереве оставила по три-четыре штуки — как раз для таких дорогих гостей, как вы.

Расслабившийся после чая доктор Абасалиев сидел и грустно улыбался, глядя на лимоны. А потом спросил, просто чтобы поддержать разговор:

— А что же Айкануш не приглашает тебя в Ереван?

— Приглашает. Сколько раз через наших айлисцев, торгующих на ереванских базарах, просила: передайте моей сестре, пусть приедет, поживет тут со мной дней десять-пятнадцать. — Зохра арвад засмеялась и подмигнула доктору. — Ну, что скажешь? Может, поехать мне, чтобы на старости лет там, в армянском доме, растерять остатки мусульманства?

— Можно подумать, что и этот твой дом не армянский?

— Ты посмотри на этого старого шалуна! — воскликнула Зохра арвад, обращаясь к Садаю. — Да и откуда взяться уму у дохтура для сумасшедших? — Потом полушутя-полусерьезно погрозила доктору пальцем. — Этот дом мой отец Мешдали купил за пятнадцать туманов золотом у дяди Арутюна — Самвела. Как будто ты этого не знаешь!

— Знаю. Я не в том смысле сказал.

Зохра арвад помолчала, что-то обдумывая про себя, потом серьезно и взволнованно прошептала:

— Я не обижусь, если ты даже отца моего помянешь плохим словом. Только ради Бога, Зульфи, нигде больше не упоминай имени этого палача Мамедаги. Его мерзкое отродье хуже него самого. Я имею в виду Джингеза Шабана, Зульфи. Говорят, он и тебе сделал гадость. Не связывайся с ними, от этого племени можно ждать всего, что угодно.

— А ты откуда узнала об этом? — с бесконечным удивлением спросил он, заметно нервничая.

— Как будто в этой деревне можно что-то утаить. На днях женщины болтали об этом у родника. Говорят, он откопал где-то старый череп и через забор бросил в твой двор, а в череп подложил записку: «Это я — поп Мкртыч, родной брат армянского шпиона Зульфи Абасалиева».

Увидев, что доктор расстроился, Зохра арвад замолчала.

Об этой истории с черепом Садай услышал впервые, хотя давно знал, что вряд ли можно найти человека подлее и злобнее Джингеза Шабана — сына мясника Мамедаги, убившего дочку священника Мкртыча. Этот Джингез Шабан, лет на пять-шесть старше Садая, и был тот самый Шабан, который лет с десяти-одиннадцати носил в кармане мясницкий нож, а на плече — охотничье ружье, и именно из этого ружья Шабан застрелил когда-то на заборе Каменной церкви совсем маленького черного и красивого лисенка, неизвестно каким образом оказавшегося той весной в Айлисе. И хотя Садаю было тогда года четыре или пять, он никогда не забывал тот случай и по ночам не раз вскакивал от звука того рокового выстрела. Дожди и снега давно смыли с забора кровь убитого лисенка, однако в сознании Садая алое пятно крови навечно осталось на стене забора.

Теперь, наверное, сам же дебошир Шабан и распустил по Айлису слухи о переброшенном через забор черепе и написанных в той записке словах. Впрочем, доктор Абасалиев и впоследствии никогда не упоминал о мерзкой выходке этого отродья Мамедаги.

Айкануш была одной из двух армянок, которых Садай часто видел и более-менее близко знал в детстве. В Айлисе было еще несколько армянок. Однако они ничем не отличались от азербайджанок, поэтому и не сохранились в детской памяти Садая.

В первое лето, когда учившийся в Баку Садай приехал на каникулы, Айкануш была еще в Айлисе. Она уже сгорбилась от старости и вечной работы на земле, но была еще в состоянии вести свое хозяйство. Собственноручно вспахивала мотыгой землю в маленьком дворике у самой реки, выращивала там для себя фасоль, картошку, огурцы, помидоры, зелень. Сама ухаживала за своими лимонными деревьями, слава о которых ходила по всему Айлису. Она и в Ереван, своему Жоре посылала груши, персики, сушеные фрукты, суджуг — фруктовые колбаски с ореховой начинкой. В священные для армян дни обходила Вангскую церковь, часами молилась, осеняя себя крестом. Утомившись от работы, садилась у своих ворот и беседовала со своей ближайшей соседкой и давней подругой Зохрой арвад.

Дом Айкануш стоял на изрядном удалении от Вангской церкви, в низине на берегу реки, ближе к мусульманской части села. Несмотря на это, церковь стала для старой Айкануш вторым домом. Входя через крепкие, никакой пушкой не пробить, высокие ворота, она каждый раз при виде самой церкви словно теряла рассудок. Как сумасшедшая начинала совершать круги по церкви. Потом чуть ли не по камешку целовала ее каменные стены, осеняя себя крестом. Наконец старая Айкануш подходила к дверям и останавливалась перед ними. Там она несколько раз крестилась перед каменным изображением женщины с ребенком на руках, которую айлисские мусульмане так и прозвали — «Женщина в чалме с ребенком на руках». На этом заканчивалось ее паломничество, издали похожее на забавный спектакль.

Еще в детстве Садай несколько раз видел в Айлисе сына Айкануш — Жору, который жил в Ереване. А когда из Еревана в Айлис приехала дочка Жоры Люсик, Садаю было уже лет одиннадцать-двенадцать, и их было трое неразлучных друзей-одноклассников: Сары Садай, Бомба Бабаш и Джамбул Джамал. Они всегда были вместе, когда шли собирать колоски с полей после уборки хлеба. Вместе карабкались по горам и скалам в поисках яиц куропаток. А когда не было ни уроков в школе, ни работы на гумне и им надоедало играть на улице в бабки, они брались за церкви. Пытались тяжелыми от влаги речными камешками отбить нос или ухо мраморным статуям во дворе Каменной церкви. Сломать каменные кресты, выбитые на стенах вангской. Забирались на высокую крышу вугарыдской и сверху громко освистывали село. Безжалостно расправлялись с посеянными Мирали киши во дворе Вангской церкви горохом, фасолью, кукурузой, с яркими цветами, посаженными Аных-Анико. Или же найденными на дне реки камешками с острыми краями, которые они вечно таскали в карманах, запечатлевали на стенах церквей свои имена: «Сары Садай! Бомба Бабаш! Джамбул Джамал!»

Светлые волосы достались Садаю в наследство от предков — в их роду все были блондинами. Бабаш получил прозвище Бомба за свой гордый нрав, бесконечную ловкость, железное здоровье и силу. А вот прозвище Джамбул, которое носил Джамал, имело особую и очень печальную историю.

Они принадлежали к довоенному поколению, родились за пару лет до начала войны, отнявшей у них отцов. Однако спустя три-четыре года после окончания войны вдруг пришло известие о том, что отец Джамала — Сюмюк Сафи жив. Жена его Дильруба получила от Сафи письмо, в котором он как раз и сообщал о том, что не погиб на войне, жив-здоров и живет теперь в крае, называющемся Казахстан, в городе Джамбул. Писал, что опять женат и новая жена родила ему сына. Сообщал, что больше никогда в Айлис не приедет, а если его сын Джамал захочет, то пусть переезжает к нему в город Джамбул.

После этого злополучного письма, глубокой ночью вопли бабушки Джамала, Азры, подняли на ноги всю деревню: ее дочь Дильруба, вылив на голову банку керосина, хотела сжечь себя.

После того случая мать Джамала так и не смогла оправиться. Она не ела и не пила, не спала ночами, перестала заниматься каким бы то ни было делом, совершенно забросила дом. Окончательно выжившая из ума, она ночами бродила по горам, как дикий зверь: искала мужа, чтобы наказать его, но дорогу в Джамбул не знала. Тело матери Джамала нашли на обочине шоссе, километрах в тридцати-сорока от Айлиса. Так и прилипло к Джамалу это дурацкое прозвище — Джамбул.

Уже живя в Баку, Садай чуть ли не каждый день вспоминал Джамала. И всякий раз при этом вспоминалась ему Вангская церковь, ее двор, высокая стройная черешня и старая Айкануш с неизменной шалью на пояснице: засучив рукава выше локтя, чуть не плача от изумления, она старательно мыла завшивевшую голову Джамала.

В то утро они втроем залезли на высокую черешню во дворе церкви. Давно уже стояла жара, а Джамал все не снимал с головы грязную кепку, из-за которой всю зиму вынужден был сидеть в классе на последней парте. До самых летних каникул их классная руководительница Мулейли муаллима большую часть уроков посвящала обсуждению этой кепки. Будто не знала, что после того, как зимой ослепла бабушка Азра, никто ни разу не помыл голову Джамала, а сам Джамал, подавленный внезапной смертью матери, не мог найти в себе силы хоть раз помыться самому.

Оказывается, лучше остальных это знала старая Айкануш. К тому же старой Айкануш откуда-то было известно, что в то утро Джамбул Джамал окажется именно в церковном дворе. Пока мальчишки сидели на дереве, она прямо под черешней развела костер, согрела воду в большом медном казане, принесла из дома мыло, полотенце, кувшин и какую-то черную, как смола, грязеподобную массу в пол-литровой банке, ею она собиралась позже смазать голову Джамала.

Едва старая Айкануш сняла кепку с головы Джамала, как Бабаша стошнило черешней, которой были набиты их животы. Садай же просто закрыл глаза и отвернулся. Айкануш, как ужаленная, вскрикнула «Вай!» и обеими руками схватилась за голову. Вшей на голове Джамала было не меньше, чем муравьев в муравейнике.

Старая Айкануш усадила Джамала у костра на плоский речной камень. Садай наполнял кувшин теплой водой и лил на голову Джамала, а Айкануш терла мылом эту вшивую голову, до крови расчесывая ее ногтями, потом опять мылила и опять мыла, приговаривая тихим жалобным голосом:

— Родненький. Бедный мальчик. Сиротинушка!

И сейчас, лежа без сознания на койке бакинской больницы, Садай Садыглы так отчетливо, так близко слышал этот голос, что, окажись даже старая Айкануш в этой палате рядом с ним, этот жалобный голос не звучал бы так явственно.

И так же ясно слышал Садай Садыглы крики женщин, прибежавших из своих домов в церковный двор, когда старая Айкануш, уже вымыв и смазав лекарством голову Джамала, перевязывала ее марлей.

— Себя мусульманками называем, а вот не хватило ума мальчику голову помыть.

— Вот она и вымыла, ну и что же, что не мусульманка. Айкануш ведь не с неба свалилась! Она тоже из нашей деревни.

— Да пребудет с тобой Бог в трудную минуту, Айкануш баджи! Ты всегда отличалась добротой своей к нам — мусульманам.

— Кто б отказался вымыть голову сироте? Откуда нам было знать, что бедный мальчик завшивел?

— А ты что, не видела, что он никогда не снимает кепку с головы? Если б не вши, стал бы он в такую жару в кепке разгуливать?

— Да хранит Аллах твоего единственного сына в Ереване, Айкануш. Ты самая милосердная из наших айлисских женщин.

— Ты, Айкануш, Аллаха любишь, ну и что же, что армянка…

Айкануш же, как следует вымыв руки с мылом и потирая обмотанную шалью поясницу, едва смогла кое-как выпрямиться. Женщины постепенно разошлись. И как только смолкли их голоса, Айкануш распростерла руки и с такой страстью двинулась в сторону церкви, что, казалось, сейчас эта маленькая щуплая женщина, как ребеночка, прижмет к груди всю эту каменную громадину.

Когда старая Айкануш осеняла себя крестом перед «Женщиной в чалме», Джамал, с белой марлей на голове, молча сидел у стены перед входом в церковь. А Люсик, которая до сих пор, сжавшись в углу ворот, со страхом и ужасом наблюдала, как ее бабушка моет Джамалу голову, теперь стояла, прислоняясь к стволу черешни, и, кажется, тихо плакала. И у Джамала тоже блестели в глазах слезы. Он с удивлением взирал на мир, который словно видел в первый раз. Бабаш стоял рядом, низко опустив голову, ему было стыдно, что давеча он не смог сдержаться и его так позорно рвало.

А Айкануш, как обычно, стояла у входа в церковь и неистово молилась. И какое же чудо случилось в тот день на земле, что Садай, до тех пор ничего не понимавший на армянском, стал вдруг понимать каждое слово из тех, что очень тихо, чуть не про себя шептала Айкануш? Быть может, это снилось ему? Или на Садая снизошел тот мистический духовно-небесный дар великого Создателя, который хотя бы раз в жизни являет чудо каждому из своих созданий, коих он нарек людьми? И интересно, действительно ли та каменная «женщина в чалме», всегда взиравшая на мир мертвыми каменными глазами, забыла, что высечена из камня, и вдруг ласково улыбнулась Садаю?.. И ребенок, которого она держала на руках, вдруг ожил, завертел шеей, задвигал ручками, ножками. Садай своими глазами видел, как младенец, раскрыв глаза, кому-то весело подмигнул. И — что это, о Создатель, — отчего глаза младенца были в то же время глазами Джамала? Предположим, все это было галлюцинацией — сном или видением, но откуда тогда звучал тот голос — голос живущей рядом с церковью Хромой Чимназ, уродливой средней дочки Джинни Сакины: «Смотрите, люди! Сары Садай крестится, как армянин!»

И тот мерзкий «образчик фольклора», который затем громко пропела дурочка Чимназ своим мерзким голосом:

Армянин, эй, армянин В горах молотит зерно. Есть у него сын и дочь, В зад ему буйволиный рог [23] .

И еще тот неземной свет!

Как же случилось, что в день, когда Садай понял вдруг молитву старой Айкануш и впервые в жизни неосознанно перекрестился, желтовато-розовый свет глаз Всевышнего, который обычно нежно сиял лишь на куполе церкви и на вершине горы, вдруг разлился повсюду? Никогда более не видел Садай Садыглы, чтобы мир был озарен столь невообразимо ярким светом, но никогда не переставал верить, что в Айлисе существует какой-то другой свет, принадлежащий только Айлису. По глубокому убеждению Садая, его просто не могло не быть: ведь и в длину, и в ширину Верхний Айлис составлял, наверное, не более шести-семи километров. И если бы люди, воздвигшие когда-то на этом крохотном клочке земли двенадцать церквей и создавшие райский уголок возле каждой из них, не оставили после себя хоть немножко своего света, то зачем тогда нужен человеку Бог?

Да и видел ли кто-нибудь, кроме Садая, как в тот день разлилось по всему Айлису это желтовато-розовое сияние? И почему не решился он кого-нибудь спросить об этом в тот же день, там, в церковном дворе?.. Сейчас, в Баку, об этом можно было спросить только у Бабаша. Но как? У какого Бабаша?.. Спрашивать у нынешнего Бабаша Зиядова о том дне и о том сиянии было бы так же смешно, как спрашивать у начальника ЖЭКа адрес Господа Бога.

Тем летом Бомба Бабаш, уподобившись Меджнуну, все крутился вокруг приехавшей из Еревана внучки Айкануш — Люсик, выкидывая всякие жалкие фокусы. Он то взбирался на верхушки самых высоких деревьев, кукарекая по-петушиному и каркая по-вороньи, то, прячась в кустах, издавал оттуда крики куропаток. Он блеял по-бараньи, выл по-волчьи… Бывало, по несколько раз в день на руках, болтая в воздухе ногами, обходил вокруг церкви. «Ес кес сурумем! Ес кес сурумем!» — кричал он то из-за забора, то с крыши церкви, полагая, что объясняется Люсик в любви на армянском.

Однако худенькая и смуглая, как и ее бабка, Люсик терпеливо выдерживала все эти фокусы: она не обращала на Бабаша никакого внимания, вообще не замечала его. Не видя ничего и никого вокруг, Люсик целыми днями возилась во дворе церкви со своими кистями да красками.

Естественно, старая Айкануш, которая была в ответе за каждый день, проведенный в деревне ее двенадцатилетней внучкой, раз в день обязательно заглядывала в церковь, приносила ей чай в термосе, горячий обед в кастрюле. Но Люсик никогда не говорила ей о выходках Бабаша. Со временем Айкануш сама каким-то образом узнала о его проделках и пошла в дом Зиядовых, пожаловалась дедушке Бабаша на шалости внука. После этого Бабаш вроде бы отстал от Люсик. Однако оказалось, что главный скандал был еще впереди.

Произошло это во время тех же летних каникул. Однажды по деревне прошел слух, что кто-то ночью залез во двор Айкануш и сорвал по одному лимону с каждого ее деревца. Конечно, это не было серьезной кражей, просто кто-то хотел задеть хозяйку. Айкануш, которая больше всех подозревала Бабаша, все же никому жаловаться не стала. А дня через два кто-то ночью снова забрался во двор Айкануш и в этот раз стащил висевшие на веревке трусики Люсик. Утро следующего дня стало последним в их многолетней неразрывной дружбе, а может быть, и концом всего их светлого солнечного детства.

В то утро на небольшой площади перед мечетью, где обычно играли айлисские ребята, Садай и сам не понял как врезал Бабашу, считавшемуся самым сильным среди мальчишек, и крайне удивился, что от его удара Бабаш повалился на землю. Потом выхватил из рук Бабаша трусики, которыми тот размахивал, демонстрируя ребятам, и заорал во весь голос:

— Это трусики не Люсик, это трусики сестры Бабаша — Расимы! Эй, кто хочет, трусики Расимы? Продаю, подходи, покупай!

После этого случая они, хоть и сидели в одном классе, но год-полтора не разговаривали друг с другом, даже не здоровались. Потом вроде бы помирились. Однако холодок между ними остался навсегда. Даже приехав учиться в Баку, они ни разу не делали попыток найти друг друга. Потом Садай узнал от кого-то, что Бабаш, еще будучи студентом, устроился работать в ЦК комсомола и успешно делает карьеру. И каждый раз, слыша о его назначении на очередную ответственную должность, Садай невольно вспомнил церковь, Люсик, лимоны Айкануш, площадь перед мечетью и Бабаша, размахивающего трусиками Люсик.

На следующий же день на ордубадском вокзале Айкануш посадила внучку на поезд и отправила в Ереван. После этого Люсик ни разу в Айлис не приезжала.

Второй заметной и яркой армянкой в Айлисе была Анико, которую все звали Аных. Это была отважная женщина: гордая и волевая. Она все умела, все знала, могла дать полезные советы по пчеловодству бортникам, по разведению шелковичных червей — шелководам, не имея медицинского образования, лечила в деревне болящих и хворых, и один Аллах знает, откуда в этой женщине было столько страсти и силы! Анико была свидетельницей того, как в черный осенний день 1919 года турецкие солдаты, истребив пулями, искрошив саблями, утопили в кровавом озере всех от мала до велика, и среди тех жертв были и ее родители, братья, сестры. Весь Айлис знал, что десятилетняя Анико спряталась тогда в тендире и выжила лишь случайно: три-четыре дня просидела там без еды и питья, пока ее не обнаружила мать Мирзы Вагаба — Зохра арвад. Мирзе Вагабу, получившему образование в Стамбуле и считавшемуся самым грамотным мусульманином в Айлисе, по словам доктора Абасалиева, тогда было около тридцати лет. Он спрятал Анико в своем доме, вырастил ее и, конечно насильно, сделал своей женой. Но чем же тогда, если не величайшим на свете чудом, следует считать ту заботу и нежность, которую выказывала Анико своему мужу, бывшему старше нее на двадцать лет! Она всегда говорила о нем с гордостью, хвастала его ученостью, знаниями и благородством. Анико родила Мирзе Вагабу двух сыновей и дочь, имя мужа не сходило с ее уст.

Везде и всюду громко говорила она о том, что приняла мусульманскую веру.

И так же страстно, никого не страшась, — о том, что обязательно настанет время, когда в Айлис вернутся армяне и он опять превратится в райское место.

Называющая себя мусульманкой Анико не забывала в дни траура по имамам вместе с другими женщинами в чадрах посидеть в чьем-нибудь доме и горько оплакать жестоко убиенных внуков пророка Мухаммеда, тем не менее чуть ли не ежедневно с утра пораньше ходила она в Вангскую церковь. Там она подметала церковный двор, ухаживала за красивыми яркими цветами, которые сама же и посадила, и не упускала случая бесстрашно обрушить потоки брани на голову всех предков Мирали киши, который, превратив церковь в свой склад, повесил на ее дверях замок.

И сам дом Анико со всех сторон напоминал праздничную выставку никогда не вянущих цветов, каких ни у кого в Айлисе не водилось. В этом доме Мирза Вагаб обосновался после армянской резни 1919 года. Поговаривали даже, что этот, один из самых красивых в Айлисе, домов получившему образование в Стамбуле Мирзе Вагабу лично подарил предводитель турок Адиф-бей. Как же не поверить после этого, что только чудо правило всеми деяниями Анико, если именно в этом дворе, превращенном ею в настоящий цветник, произошло то самое кровавое побоище, учиненное Адиф-беем? Анико конечно же не могла не знать этого. Быть может, разводя свои цветы, она преследовала определенную цель — хотела увековечить память каждого из убиенных соплеменников? Доказать, что после каждого убитого армянина остался на земле цветок? И хотела, чтобы это понял каждый мусульманин Айлиса? Возможно, кровь, пролитая некогда в том дворе, до сих пор бурлила в памяти Анико, и единственным средством унять кровоточащую память стало для нее украсить цветами свой двор и все аллеи Вангской церкви.

В памяти Садая Анико оставалась не только как прекрасный человек и женщина, но и как какой-то особый — веселый и звонкий — голос. Голос, вобравший в себя весь Айлис — с его домами, церквями, горами, дорогами, деревьями, ручьями и родниками, — звонкий вестник наступающего утра. Потому что просыпалась Анико всегда на рассвете и громко распевала на своей высокой веранде, словно хотела возвестить всем айлисским мусульманам, что в Айлисе еще живет и звучит армянский голос.

В отличие от Айкануш она и в вангскую церковь всегда шла шумно, шагала по старой горной фаэтонной дороге и громко разговаривала. Во всеуслышание вспоминала бросившуюся со скалы Эсхи, проклинала Адиф-бея, издали начинала ругать Мирали киши, превратившего самую красивую айлисскую церковь в свою жалкую кладовую. Голос Анико, никогда не забывавшей упомянуть, что она приняла мусульманство и стала женой столь благородного и ученого человека как Мирза Вагаб, казалось, не имел ничего общего с голосом армянской девочки-сироты, чудом спасшейся от турецкого штыка. Это, вне всякого сомнения, был доносящийся из глубины веков голос истинной хозяйки Айлиса. Одним словом, это был утренний голос Айлиса!..

Живя в Баку, Садай Садыглы часто слышал его в своих айлисских снах, и сколько бакинских утр для артиста начиналось именно с этого голоса.

В ту самую пору, когда на похабно-продажной, как у старой шлюхи, роже старого мира только начинали проявляться признаки подло-неизбежного столкновения мусульман с армянами, Садаю Садыглы приснилась странная церковь. Странным было то, что она не походила ни на одну из айлисских церквей. И в то же время в ее устрашающем, мистическом облике было что-то от каждой из них.

В том сне нельзя было определить время года. В Айлисе было раннее утро, рассвет только занимался, село с трудом вырывалось из ночного мрака. В горах, на теневой стороне, еще островками лежал снег. Над ними барашками стояли редкие белые облака. И еще — космический, мистический свет: и чужой, и в высшей степени родной, знакомый!..

Высокие белые стены церкви, привидевшейся Садаю во сне, с внутренней стороны потрескались, сквозь образовавшиеся щели и просачивался в церковь этот свет, и непрерывно лился наводящий ужас звук, похожий на жужжание пчелиного роя, словно откуда-то из совершенно иного мира вливался он прямо в церковь, а оттуда — сквозь потрескавшиеся стены — с дьявольской страстью спешил разнести по миру какую-то принесенную им страшную весть.

И с тех пор тот неземной странный шум беспрерывно преследовал Садая. Из радиоприемника, с экрана телевизора, из революционных, религиозных и разных патриотических листовок, расклеенных тут и там на стенах подъездов и уличных столбах, с заголовков статей, чернеющих крупными буквами на первых страницах газет и журналов, — отовсюду слышался артисту тот светозвук, сеющий по миру небывалый ужас. Для него было непостижимо, почему в пору, когда, казалось бы, никто ничего не боится, он должен жить с постоянным ощущением страха. Почему в каждом слове, прочитанном в газетах, услышанном по радио, телевизору, из уст ораторов на площадях, женщин на улицах, ему слышалось предвестье трагедии. Почему мрачно становилось у него на сердце при виде беременных женщин или юных пар, гуляющих в парках, на бульваре: неужели одному ему выпал на долю страх за будущее всех людей? Что так напугало его в свое время, что теперь он приходил в ужас при одной лишь мысли о том, что этот рев улиц и площадей рано или поздно приведет к власти нового Хозяина? Почему именно ему, Садаю Садыглы, суждено уже сейчас испытывать боль и страдания от неминуемого кровопролития?

Не находя ответов на мучающие его вопросы, Садай Садыглы каждую ночь видел во сне Айлис. Потому что Айлис и был незаживающей раной его сердца. И без того склонный время от времени впадать в депрессивно-меланхолическое состояние, Садай стал с каждый днем все больше сторониться мира и людей. Часто бредил во сне, стонал. В своих бессвязных монологах упоминал имена Айкануш, Анико, Джамала, Люсик, Бабаша и многих других людей, знакомых и неизвестных Азаде ханум. Когда же Азада ханум увидела, что как-то среди ночи Садай, проснувшись, перекрестился, она долго не могла прийти в себя.

В одну из таких кошмарных ночей в бессвязных монологах ее мужа возник давно забытый всеми айлисский лисенок. Муж стонал во сне так, что часто скрывающая от отца недуги Садая Азада ханум не смогла на следующий день не поделиться с доктором Абасалиевым своей тревогой.

— Может, ты поговоришь с ним, папа? Выяснишь, что мучает его?

Доктор Абасалиев, прекрасно понимавший, что подобные психические состояния — проблема отнюдь не медицинская, постарался успокоить дочку:

— Это криптомнезия, — сказал он. — Наблюдается у всех эмоциональных людей: с возрастом они «впадают в детство». Не тревожься. Так или иначе каждый проживает свою жизнь.

Но беда как раз была в том, что Садай Садыглы не жил сейчас своей жизнью. Это было странно: Садай Садыглы, в роду которого ни у кого не было ни капли армянской крови (один его дед совершил паломничество в Кербелу, другой — в Мекку), с некоторых пор будто носил внутри себя некоего безымянного армянина. Точнее, не носил, а скрывал. И вместе с каждым избиваемым, оскорбляемым, убитым в этом огромном городе армянином как будто сам бывал избит, оскорблен, убит. С самого начала осени он, похоже, ни разу не улыбнулся, ходил подавленный и мрачный. Напрочь забыл театр, куда раньше заходил хотя бы раза два в неделю. Даже митинги, которые он одно время охотно посещал, теперь утратили для него всякий интерес. Он не находил себе места в городе, не знал покоя дома.

В один из ветреных дождливых вечеров он пришел домой в таком состоянии, что Азада ханум чуть не вскрикнула от ужаса: словно кто-то окунул его в лужу — вся одежда была мокрой, по волосам, подбородку, из карманов плаща обильно стекала вода. Брюки были измазаны грязью, пуговицы пиджака и воротничок сорочки оторваны.

Азада ханум, плача, раздела мужа, усадила в ванну с теплой водой. Дала выпить рюмку коньяка, принесла чай. И лишь когда Садай пришел в себя, приступила к расспросам:

— Где ты подрался?

— Я не дрался.

— Кто же тогда тебя так отделал?

Садай ничего не ответил. А после долгого молчания так горько разрыдался, что Азада ханум пожалела о своем вопросе.

— Азя, на вокзале сожгли молодую женщину! Ее облили бензином и живую подожгли!

— Кто сжег? — спросила Азада ханум, утирая слезы.

— Женщины, Азя. Толпа уличных торговок. Будто это не люди были, а орава настоящих джиннов.

— Это женщины сделали с тобой такое?

Артист удивился, потому что действительно не сознавал, в каком виде пришел домой.

— Не знаю. Я ничего не смог понять. Когда эти дьяволицы сожгли ту армянку и тут же испарились, я увидел, что стою на вокзале один.

А потом он стал рассказывать такое, что Азаде ханум стало не по себе.

— Вчера я видел во сне, будто какому-то армянину дали денег, чтобы он убил меня.

— Кто? Кто собирается убить тебя?! — не своим голосом закричала Азада ханум, уже не владея собой.

— Тому армянину деньги дали наши: те, кто сейчас во власти.

— Очнись! Давно уже нет здесь никакой власти. А если и есть, то она как раз и сеет всюду семена вражды. По-твоему это народ устроил в Сумгаите тот адский кошмар? Нет, родной мой, нет! Это было устроено КГБ или, возможно, остатками власти, разделившимися теперь на разные мафиозные группировки. Я никогда не поверю, Садай, что без реально существующего организатора азербайджанцы могли пойти на такую безумную дикость.

— Как ты можешь говорить такое? Ты же была в Айлисе, — сказал артист, пронзительно печально взглянув на жену, и тут же по-детски печально опустил голову.

— Да, я была в Айлисе и знаю, что турки зверски жестоко обошлись там с невинными людьми. А ты был в тех местах, откуда армяне выгнали тысячи несчастных азербайджанцев. Хоть раз ты подумал, каково этим несчастным, оставшимся теперь без крова и без малейшей надежды на будущее? Разве о них думают заварившие эту кровавую кашу их собственные подстрекатели, которых проклинают теперь сами несчастные армяне — и карабахские, и здешние, бакинские, и которым наплевать на нас только потому, что, по их мнению, мы тоже турки. Если турки вас резали, идите, разбирайтесь с ними, при чем здесь мы? Чем эти армянские крикуны лучше наших доморощенных? Почему ты об этом не думаешь, родной мой? Ты, как началось все это, стал сам не свой. Знаешь, как ты исхудал, милый? Если себя не жалеешь, пожалей хотя бы меня. Пойми, Садай, так нельзя. Ты в этом мире ничего не изменишь, только окончательно погубишь себя. Говоришь, ходил на вокзал? Да что ты там делал, милый?

— Я хотел… Я хотел… Я хочу умереть, Азя, — с трудом вымолвил он.

Азада ханум, поняв, что муж на грани помешательства, замолчала.

Садай Садыглы, окончательно замкнувшийся в себе, теперь был полностью отрешен и от жены, и вообще от всего земного. Азада ханум поняла, почему муж ходил на вокзал. Садай целыми днями торчал там лишь для того, чтобы встречать и провожать знакомый ему с детства поезд «Баку — Ереван». В этом поезде, проходящем через его родной Ордубад, он каждый день мысленно путешествовал, лелея новую бредовую мечту об Эчмиадзине, где он собирался принять христианскую веру.