Быть может, Садаю Садыглы опять снился один из тех прекрасных летних дней, проведенных в Айлисе с доктором Абасалиевым. А может, в ушах артиста до сих пор стоял голос тестя, звучавший вчера по телефону из Мардакян. Во всяком случае, этим утром, как только Садай проснулся, ему показалось, что весь мир заполнен звонким и бодрым голосом профессора Абасалиева. И продолжая слышать этот бодрый и звонкий голос, Садай чувствовал себя как никогда бодрым и спокойным: казалось, в мире, где еще слышен голос доктора Абасалиева, ему легче переносить свою боль.

Была предпоследняя суббота 1989 года. Прошел примерно час, как Азада ханум ушла на работу, и едва она вышла из дома, как начал звонить телефон. Он звонил уже больше часа с пяти — десятиминутными перерывами, но Садай трубку не брал.

В паузах между звонками в ушах артиста звучал приторно-сладкий голос, а перед глазами стоял хорошо знакомый облик Мопассана Мираламова, директора театра, из уст которого неслись строки известного народного поэта:

«Приветствуем великого мастера, Вечности равен он!» [24]

Уже больше недели директор ежедневно звонил Садаю Садыглы и вместо приветствия каждый раз повторял эти вызывавшие у него почти физическую тошноту пошлые до омерзительности стихи.

В конце концов Садай вынужден был снять трубку.

На этот раз звонил не Мопассан Мираламов, а Нувариш Карабахлы.

— Брат, что ты к телефону не подходишь? — спросил он своим тихим хриплым голосом. — Я тебе уже раз пятьдесят звонил. Весь извелся — все думаю, не случилось ли чего. Тут земляк твой приехал, односельчанин… Твой друг детства — Джамал!

— Куда приехал? — Садай спросил это с таким изумлением, что сам испугался своего голоса.

— Он здесь, в театре. Приходи скорей, он ждет тебя. — Нувариш Карабахлы сделал короткую паузу и добавил: — Он в кабинете Мопассан муаллима.

Если уж Нувариш Карабахлы говорит «Мопассан муаллим», значит, он действительно звонит из кабинета директора. В противном случае он назвал бы его как-нибудь иначе: за глаза директора все называли «дядя Мопош».

— Сейчас приду, — ответил Садай Садыглы. Однако сил двинуться с места у него не хватило.

С тех пор как Джамал после седьмого класса подался в пастухи, Садай ни разу не видел его. Но всегда помнил. Более того, в последнее время его преследовала навязчивая идея поехать в деревню, во что бы то ни стало там, в горах, разыскать Джамала и наконец-то спросить у него: в тот день, после того как Айкануш во дворе церкви вымыла ему голову, действительно ли весь мир озарился каким-то бархатно-мягким желтовато-розовым светом или так показалось одному Садаю? Но сейчас, когда появилась реальная возможность повидаться с Джамалом, это превратилось в тяжелейшую обузу.

Когда он наконец вышел из дома и уже садился в такси, вдруг пришла в голову мысль, что приезд Джамала, может быть, и не правда, а хитрая уловка шустрого Мопассана Мираламова. Ведь директор давно хотел любыми путями заманить его в театр и непременно заставить прочесть пьесу, которую он уже много дней расхваливал ему по телефону. Возможно, Мопош и не сочинял вовсе, что главная роль там написана специально для него, Садая. И вполне возможно, что вечный оптимист, деловой, сообразительный Мопассан, надеялся, будто исполнение главной роли Садаем Садыглы сможет поднять на ноги умирающий театр. Таков уж был его характер: если брался за что-то, обязательно должен был довести дело до конца. А узнать, что у Садая когда-то был друг детства Джамал, особых сложностей для Мопоша не представляло — об этом когда-то директор мог услышать от самого Садая и запомнить. Во всяком случае, истина была такова: едущий сейчас в такси артист особой охоты видеться с Джамалом не имел.

Однако оказалось, что Джамал действительно приехал.

Он с серьезным видом расположился в теплом и уютном кабинете Мопассана Мираламова, одетый в новенький дешевый костюм, на голове — дорогая бухарская папаха. Загоревшее в горах до медного оттенка лицо его и большие карие глаза сияли от волнения и возбуждения, вызванных непривычной обстановкой.

Нувариша Карабахлы Садай в кабинете не заметил. Наверное, на репетиции, решил он, или на съемках где-то на телевидении. (Садай не был в курсе того, что Нувариш давно уже напрасно просиживает в разных приемных важных людей, будучи занят поисками пистолета.)

Увидев Садая, Мопассан Мираламов с неожиданным для своего возраста проворством вскочил с кресла, бросился к артисту, прямо у дверей обнял его и крепко прижал к груди. Он смог даже выжать из глаз слезу в стремлении продемонстрировать, как он счастлив видеть его.

Джамал, по-детски наивно вытянув губы трубочкой, явно готовился горячо поцеловаться со своим одноклассником. Садай прижал к груди голову друга вместе с его шикарной папахой. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. И этих коротких секунд хватило Джамалу, чтобы собраться с мыслями, решить, с чего начать разговор, и даже сначала маленько растрогаться, а потом и расплакаться — громко, со всхлипами.

— Я здорово влип, брат! — проговорил он. — Приехал просить твоей помощи. Моего сына арестовали и посадили в тюрьму. В районе не осталось кабинета, куда бы я не стучался. Никто меня и слушать не хочет. Вот, приехал сюда, может, здесь смогу найти помощь.

— А за что арестовали твоего сына? — раздраженно спросил артист, которому явно не понравилось, как Джамал по-бабьи плачет.

Джамал не ответил. Достав из кармана платок, он тщательно утер лицо от слез и пота, выступившего на лбу. Потом, окончательно придя в себя, стал рассказывать уже тихим и спокойным голосом.

— Это мне Божье наказание за мою глупость, Сары. Каким надо быть дураком, чтобы взять себе в невестки внучку этого мясника Мамедаги, смешать свою кровь с кровью этой собачьей породы. Вот и мучаюсь теперь. Она меня просто за человека не считает, а на свекровь свою бросается, как бешеная собака. Только и знает, что ворчать, ругаться и проклинать. Опозорила нас на всю деревню. А тут схватила острый секач и ударила по собственной голове: вот какая стерва! А потом, по наущению отца своего, Джингеза Шабана бросилась в город, в больницу: мол, смотрите люди, муж меня убить хотел!.. Оклеветала парня и посадила. А я уже двадцать дней обиваю чужие пороги. У кого только в районе я не был, никто и слушать не хочет. Всякую надежду потерял. Вся надежда на тебя, Садай. Ты можешь помочь мне. Ты как-никак человек известный. — Джамал замолчал, устремив на Садая полный кротости взгляд.

Садаю стало жаль Джамала. Он ощутил одновременно огромное сострадание и к себе, и к Айлису, даже к этой сумасшедшей скандальной дочери Джингеза Шабана. Серый в эту пору Айлис, серые горы… Мерзнущие, едва дышащие от холода в ожидании прихода весны камни, улицы, дома. Каменная церковь. Тот самый вытекающий из-под ее каменных стен самый мощный в Айлисе кяризовый родник и его растекающаяся сейчас по ледяным арыкам чуть почерневшая, смешанная с каким-то безымянным страхом вода, тот самый чудный черный лисенок — маленькое Божье создание. И еще — то алое кровавое пятно, навеки застывшее на каменном заборе у родника — там, где Джингез Шабан подстрелил его. Вглядываясь в серый и жалкий лик Айлиса, артист вдруг всем сердцем устыдился, что когда-то хотел спросить у Джамала о том желтовато-розовом свете.

— Посмотрим. Что-нибудь придумаем, — неуверенно, безо всякой надежды ответил Садай Садыглы и чуть громче добавил: — Ну давай рассказывай, что нового в Айлисе?

— Да что может быть нового в Айлисе? Все тот же, каким ты его видел, — с крайней неохотой отозвался Джамал.

— А ты знаешь, сколько лет я не был в Айлисе?

— Да хоть сто. Не будь ты там сто лет, в Айлисе ничего не изменится, — ответил Джамал и жалко улыбнулся почему-то только Мопассану. Потом, решив, видимо, что должен хоть что-нибудь рассказать Садаю про Айлис, нехотя заговорил: — В этом году перед самой весной скончался Мирали киши, наверное, ты слышал об этом. На днях и Аных отдала свою поганую душу Азраилу. И сколько злобы в старухе: даже на пороге смерти так и осталась армянкой. Когда пошли наши женщины попрощаться с ней, она им всем заявила: мол, я и не думала менять свою веру и никогда от своего Бога не отрекалась. То есть я до сих пор вас, если выражаться культурным языком, вообще-то водила за нос… До чего же подлые эти армяне! — Джамал забавно сморщил лицо и опять кротко и осторожно посмотрел на Мопассана Мираламова. Потом перевел взгляд на Садая и в какой-то странной растерянности опустил голову.

— Что, теперь и в Айлисе вошло в моду нести бредни про армян? — еле слышным сдавленным голосом спросил Садай и попытался представить себе на смертном ложе последнюю армянку Айлиса Анико, окруженную в смертный час айлисскими мусульманками.

Но сцену ее смерти он представить себе не мог. А представился ему лучший в Айлисе, большой двухэтажный дом. Уставленная всевозможными цветами высокая веранда. Ведущие к ней прочные каменные ступеньки, ласкающие взгляд своей безупречной чистотой и аккуратностью. Мир в глазах Садая сделался намного светлее от пестрых цветов Анико, выращенных ею во дворе Вангской церкви и ею же круглый год обихаживаемых. Глядя на дорогую папаху Джамала, артист вспомнил его грязную, завшивевшую кепку, которую некогда сняла со страхом с его головы Айкануш:

— Если б у тебя был Бог, ты бы тоже ему изменять не стал! — громко и безжалостно сказал артист. И тут же (то ли сожалея о сказанном, то ли по какой-то иной причине) почувствовал в душе страшную пустоту — какую-то не имеющую конца и края беспросветную развалину — без жизни и без воздуха. В краткое мгновение молчания, возникшее после его слов, он успел увидеть в глазах Мопассана Мираламова подозрительно-укоризненную холодную улыбку, чисто выбритое сытое лицо директора вдруг посерело. Однако — подумать только! — гневные слова Садая Джамала нисколько не обидели.

— Это ты верно сказал, — ответил он. — Армяне со своим Богом всегда в ладу.

Слова показались Садаю до боли знакомыми. Артист воспринял их не только как слова, но и как некий позабытый звук, как ласковый добрый свет, когда-то существовавший в этом мире и потом бесследно исчезнувший. Каким-то чудесным образом Садай Садыглы нашел в этих словах покой и утешение для себя. Он готов был распотрошить всю свою память, чтобы вспомнить, от кого, когда и где впервые услышал эти слова. Ему захотелось обнять, прижать к груди весь Айлис как один общий дом, потрясти его, как небольшое деревце, набрать в горсть и выпить, как глоток воды, чтобы вспомнить — кому в Айлисе могла принадлежать изначально только что произнесенная Джамалом простейшая и в то же время до невероятности содержательная фраза.

Непостижимы тайны твои, Господи — разве эти слова не могли быть произнесены когда-то Его Истинным Величеством, самим непостижимым Айлисом: «Армяне со своим Богом всегда в ладу».

Искренне обрадованный, Садай обнял Джамала за шею.

— Эх, Джамбул ты и есть — Джамбул! Вот каким ты оказался честным. Не обиделся. Я же обидел тебя.

— Честному человеку незачем обижаться на честные слова! — солидно выделяя каждое слово, проговорил Джамал. — Говорят же: лучше быть слугой у честного слова, чем господином лжи.

— Ты в первый раз в Баку?

— Нет, приезжал пару раз. А одна из моих дочерей здесь замужем.

— Кому же, уезжая, ты оставляешь горы? — шутя, спросил Садай.

— Да кто же замахнется на хозяина гор? — разумеется, имея в виду Бога, серьезно ответил Джамал.

— Ты уже не пасешь овец?

— Пасу, отчего же не пасти? У меня в Айлисе куча внуков. Они и без меня справляются с хозяйством.

Садай встал и начал прохаживаться по кабинету.

— Так что же нам делать?

— Ты насчет чего?

— Да насчет тюрьмы, как быть с ней?

Мопассан Мираламов, словно дожидавшийся именно этого момента, встал с места.

— Что же тут сложного? Ты напишешь на имя районного прокурора хорошее письмецо, а наш брат отдаст ему. Прокурор тебе не откажет. Освободят парня, и все дела. — Директор тайком подмигнул Садаю Садыглы и протянул ему заготовленные заранее бумагу и ручку. — Какое право имеет прокурор не прислушаться к словам известного народного артиста? (В неофициальной обстановке он всегда называл Садая Садыглы «народным».) К тому же никто ведь никого не убил. Ну случилось, подрались, поссорились. Так помирятся, и все. — Директор втихомолку опять хитро подмигнул Садаю, и только теперь артист понял, что Мопош просто хочет поскорее отделаться от Джамала.

— Нет, так не годится. Что прокурору от моего письма, если у него есть возможность отхапать у кого-то деньги? — Артист решительно смял протянутую ему бумагу, давая директору понять, что не согласен с его мошенническим фокусом. И взглянув на грустное озабоченное лицо Джамала, вновь увидел в глубинах своего сердца темный, бессолнечный, безрадостный, мертвый, тоскливый Айлис. Айлис, утративший величие своих гор и церквей своих, таких же величественных… Серые безлюдные улицы. Мертвецки оголившиеся после осени дворы. Оставшиеся без единого листочка бездыханные деревья, опустошенные горы — без чабанов и без овец. Лишь серые вороны летали в сером мертвом небе над серым мусульманским кладбищем. Ощутив жуткую безысходность, Садай после долгих раздумий сказал:

— Может, отыщем Бабаша?!

Джамал обрадовался и моментально ожил.

— Да! — воскликнул он взволнованно. — Давай найдем его! Он мне обязательно поможет. У него большая должность, почет, уважение — все есть у Бабаша. — Он вскочил из-за стола. — Ты только проводи меня к нему. А остальное уже мое дело.

Садай Садыглы был достаточно наслышан о больших карьерных успехах Бабаша. После недолгой работы в ЦК комсомола он сразу же занял должность председателя райисполкома одного из крупных районов Баку. Был первым секретарем райкома, довольно долгое время занимал даже министерское кресло. В последнее время Бабаш был заведующим отделом Центрального Комитета, а всего месяца два назад была создана новая организация — «Общество преданных народу», председателем которой стал Бабаш Зиядов.

Садай, многие годы избегавший общения с Бабашем, сейчас ради Джамала был готов на все. Однако он точно не знал, где находится организация, которой руководит Бабаш. Несмотря на это, он без колебаний решил отправиться на поиски. Обеспокоенный этой решимостью директор засуетился, выбежал из-за стола, не давая им уйти из кабинета.

— Куда вы?! — воскликнул Мопош, загораживая выход. — Вы имеете в виду своего земляка Бабаша Зиядова? Так потерпите немного. Давайте позвоним, спросим. Может, его и нет на месте.

На столе директора стояло три телефонных аппарата, внешне ничем друг от друга не отличавшихся: внутренний, городской и трехзначный — правительственный. То, что Мопош снял трубку именно этого аппарата, отразилось на его лице, внезапно ставшем отстраненно серьезным. Явно демонстрируя собственную значимость, он набрал три цифры. Однако, услышав голос Бабаша Зиядова, скрыть своей растерянности не смог.

— Здравствуйте, Бабаш Билалович! Это Мираламов… Да, из театра… Дай и вам Бог… Бесконечно благодарен… Будет. У нас есть прекрасная пьеса… Сам?.. Конечно, знает. Да, да, он в курсе… Лично ознакомился с пьесой… Понравилась. Очень понравилась… Да, тема очень актуальна… Его образ?.. Есть, есть. Да вся пьеса о бесчинствах, которые он, бессовестный, тринадцать лет творил здесь… В главной роли?.. Да, да, он и есть. Ваш односельчанин, наша гордость. Собственно, автор писал эту роль специально в расчете на Садай муаллима. И Сам сказал, что хотел бы видеть в этой роли Садая Садыглы. Да, да, Сам.

Садай Садыглы знал, что с приходом во власть нового Первого повсюду развернулась кампания по разоблачению бывшего, теперь уже опального. По тому, как директор вдруг вскочил с места и стал благодарить Бабаша, артист понял, что Бабаш Зиядов что-то пообещал театру. Несомненно, Бабаш догадывался, что Садай сейчас в кабинете директора. Однако верный чиновничьей этике Мопассан ждал, пока Зиядов сам выразит желание поговорить с артистом. И наконец эта долгожданная минута настала:

— Да, он здесь, рядом со мной, хочет поклониться вам. — И Мопош, чуть ли не танцуя от радости, передал трубку Садаю.

Поздоровавшись с Бабашем, артист сразу перешел к делу.

— Джамал приехал, — сухо сообщил он. — У него дело к тебе.

— Неужели такое трудное? — попробовал пошутить Бабаш.

— Для тебя это будет нетрудно.

— Почему же тогда оно для тебя трудное, великий артист? Неужели люди уважают тебя меньше, чем нас?

— Если б я мог помочь, то не стал бы звонить тебе. — Садай старался быть насколько возможно приветливым. — Ну как, примешь его?

Видно, Бабаш Зиядов быстро понял, что шутки с артистом ни к чему хорошему не приведут, и после недолгого молчания ответил уже серьезным тоном:

— Ладно, пусть приходит, я приму его. — Потом опять помолчал и с плохо скрываемой обидой в голосе добавил: — Я думал, ты позвонил, чтобы поздравить меня…

С этими словами Бабаш повесил трубку, а артист так и остался с трубкой в руке, непонимающе глядя на Мопассана Мираламова.

— Слышал? Говорит «не поздравил меня». С чем это я его должен был поздравлять?

— Не знаю… — задумчиво пробормотал директор, не отрывая глаз от телефонного аппарата. — Во вчерашнем «Коммунисте» вышла его большая статья. Наверное, он это имеет в виду.

— Он тоже писателем стал?! — буркнул артист и направился к двери вслед за выходящим из кабинета Джамалом.

— Куда ты?! — неожиданно грубо заорал Мопассан.

— Провожу его, сам он не найдет дорогу.

— Сиди. Мой шофер отвезет его. — Мираламов чуть ли не вытолкал Джамала из кабинета, вцепился в руку Садая, подвел и усадил его в кресло. — Слушай, что с тобой происходит? — явно жалея артиста, проговорил Мопассан опечаленным голосом.

— А в чем дело?

— Я целый месяц не могу вытащить тебя из дома.

— Не преувеличивай, месяца еще нет, — отозвался Садай Садыглы.

— Когда ты был здесь в последний раз? Если вспомнишь, с меня хороший хаш.

— Честное слово, Мопош, устал я, все опротивело, — искренне признался артист.

— От чего ты устал? Кто тебе опротивел? Когда к тебе здесь плохо относились? А ты заперся и сидишь дома. Не понимаю, что можно целыми днями делать дома?

Мираламов достал из кармана пиджака ключ, не спеша стал открывать дверцу замаскированного под сейф старинного шкафчика — в театре его называли «тайником Мопоша». Он извлек оттуда хранимую для самых уважаемых гостей бутылку французского коньяка, коробку московских конфет, две хрустальные рюмки и поставил все это на стол.

— Ну давай посидим, — сказал он, разливая коньяк по рюмкам. — Посидим немного, развеемся.

Уже много месяцев Садай Садыглы совсем не пил спиртного. Он почему-то убедил себя, что, если выпьет, обязательно что-нибудь натворит. Причем что-то очень страшное. Однако выпитый сейчас коньяк тут же освободил его от этого страха. Приятное ароматное тепло разлилось по телу, проникло в душу, впиталось в кровь. И все вокруг неожиданно сделалось шире, свободней, добрее.

И отчего же, Бог мой, в давно забытом тобой Айлисе опять ожили все горы и камни Твои? И каким образом, Господи, голос ушедшей в небытие Анико мог сотворить из ничего еще одно яркое, живое и звонкое айлисское утро? И почему, Создатель, Садаю так сильно захотелось вдруг хвалить и прославлять перед Мопассаном Анико — сказать о трудолюбии и чистоплотности этой последней жительницы Айлиса — армянки по национальности?

У артиста возникло страстное желание сказать директору театра какие-то возвышенные слова вообще об айлисских армянах, об их чудотворно-созидательном трудолюбии и нескончаемой вере в Бога. Однако он не стал этого делать. Понял, что нет никакого смысла рассказывать о ком-то из айлисских армян человеку, не рожденному в Айлисе, не имеющему представления о перезвоне колоколов, когда он разом доносится из двенадцати айлисских церквей; ничего не слышавшему о черном коне Адиф-бея и остром кинжале мясника Мамедаги; ни разу не видевшему того желтовато-розового света, который, таинственно сияя на высоком куполе церкви, быть может, и по сей день завораживает душу какого-нибудь айлисского мальчишки.

Нет, Мопассану Мираламову он не сказал ни единого слова об Айлисе. Вместо этого похвалил коньяк Мопоша, сказал добрые слова о конфетах. А в душе подумал, что зря он так настойчиво избегает людей. Одиночество, подумал он, и есть смерть, а возможно, и хуже смерти. И еще он подумал, что хорошо все-таки хоть изредка выпивать, иначе можно уйти из жизни, так и не выбравшись из липучей тоски.

После рюмки французского коньяка и у Мопассана Мираламова явно улучшилось настроение. Лицо его прояснилось, глаза засияли. Но «дядя Мопош», которому не терпелось поговорить о новой пьесе, вовсе не спешил перейти к делу. Может быть, он хотел сначала (согласно плану) поднять настроение артисту, чтобы потом легче было уговорить его. А может, тянул время, боясь услышать отказ Садая Садыглы, характер которого он хорошо знал. Или и сам директор не был уверен в художественных достоинствах пьесы, присланной в театр из Центрального Комитета, и потому сейчас, в дружеской обстановке, ему было трудно расхваливать ее так же убедительно, как он не раз это делал в телефонных разговорах с артистом.

Мопассан Мираламов опять разлил коньяк по рюмкам. Отхлебывая его маленькими глоточками, он улыбнулся, весь сияя от счастья.

— Смотри, мастер, как все здорово вышло! Оказывается, Бог и ко мне благосклонен, хоть я вовсе не такой святой, как мой лучший друг Садай Садыглы. Все это сам Бог устроил. И пастуха твоего сегодня послал сюда именно Аллах. Если бы не он, я бы тебя, может, еще месяц не смог выманить из дома. А как замечательно вышло с Зиядовым. По какому поводу я стал бы звонить Зиядову, если бы твой друг детства не явился сюда собственной персоной? Ты слышал, как я обворожил его именем нового Первого? Зиядов уже готов профинансировать три-четыре просмотра нашего будущего спектакля. И профинансирует — я в этом уверен стопроцентно. Он сейчас опять на коне. Они дружили с нынешним Первым еще на комсомольской работе.

— А разве Бабаш не был человеком Бывшего? — простодушно спросил Садай Садыглы, все мысли которого были заняты Джамалом.

— Выпей, — предложил директор, кивая на рюмку, стоявшую перед Садаем. — Это же настоящий бальзам. У меня есть отличный чай, сейчас заварим. — Он поднялся, наполнил водой электрический самовар, включил в розетку. — Брось ты, ради Бога! Разве бывший Первый когда-нибудь хотел видеть рядом с собой живого человека? Да кто при нем посмел бы сказать: я тоже человек, сын такого-то мужчины или такой-то женщины? Если в ком и было что-то человеческое, он своими жандармскими методами мог любого превратить в какую угодно тварь, лишь бы тот покорно служил ему. Он всех без исключения вынудил надеть на морды маски. Как теперь мы можем сказать, кто из них был его человеком, а кто не был?

Садай Садыглы вспомнил, как извивался и кланялся перед бывшим Первым сам Мопош каких-нибудь десять лет назад в этом кабинете, и еле сдержался от смачной матерщины. Он залпом выпил коньяк и поставил рюмку на стол.

— Постой, постой, имей совесть! — воскликнул он. — Это ты мне говоришь?!

Внезапная вспышка артиста повергла Мопассана в растерянность, сбила с него спесь.

— Если не с тобой, то с кем же теперь мне, брат мой, делиться? — жалобным голосом произнес он. — Я же правду говорю, разве не так? Если б все эти, действительно были его людьми, то хотя бы кто-нибудь из них хоть раз поехал бы сейчас навестить его. Ведь говорят, никто к нему и близко не подходит. Сидит себе на даче и волком воет от одиночества.

— Конечно, воет, а ты бы не взвыл? — Артист, встав с места, принялся прохаживаться по комнате. — У людей, которым он плевал в лицо, еще и слюна не высохла, а они уже выстроились в очередь, чтобы лизать зад новому Первому, как ты его помпезно именуешь, то ли от «любви», то ли из страха.

Мопассан не смог скрыть своего смущения, тем не менее взял себя в руки и нашел что ответить.

— Да, это так. Ты совершенно прав. И мы такие же: и я, и этот Бабаш Зиядов. Но ведь и это, брат мой, его наследство. Ведь он за тринадцать лет у нас на глазах превратил раболепие в образ жизни целой страны. Разве может Новый за пару лет что-то изменить? — Мопассан от волнения даже покраснел. — Но все исправится, вот увидишь, постепенно все изменится.

— Нет, ничего не изменится, — лихорадочно-взволнованно сказал Садай Садыглы. — И ничего вы не сделаете с бывшим Хозяином, как его до сих пор величают в народе, даже если будете еще громче поносить его. Теперь вы собираетесь взвалить на него всю вину за собственную рабскую покорность, чтобы выйти из этого дерьма чистенькими. Жаждете кровопускания и при этом страшно торопитесь, потому что хотите всего сразу и побольше и главное — без затрат энергии и ума. А вот он достиг своей вершины благодаря собственному уму. И врожденная страсть к власти питала его энергию. Да, он слагал рабские гимны, но разве не вы хором пели их? Теперь же, в самый разгар продажности, когда в людях не осталось ни капли совести и стыда, когда обида и злость душат всех, когда лжи стало так много, что трудно не потерять ориентиры, вы нашли в себе «смелость» предъявлять счет опальному Хозяину. — Отрешенно помолчав, он продолжил, по-прежнему сурово и непреклонно: — А он заслуживает уважения хотя бы за то, что имел ясную жизненную задачу, пусть даже полицейско-насильственную. Он был человеком живого гибкого ума и сообразительности невероятной. Этот человек всегда четко знал, что ему надо. И вдобавок был силен чертовски. — Артист говорил громко и уже почти не сердился, напротив, сдержанно ликовал.

Мопассан Мираламов сидел неподвижно. Давно и хорошо знавший артиста, он, возможно, заранее предполагал, что Садай Садыглы не пойдет теперь против опального бывшего Вождя, не станет петь в одном хоре с его новоиспеченными противниками: это было бы против его характера. Но сказанное артистом вызывало в нем тревогу.

— Вот как, вот как, — растерянно пробормотал он. — Честно говоря, я так и думал. Я знал, что плыть по течению ты не станешь. — Мопассан говорил мягко и дружелюбно, стараясь держаться солидно. — Ты терпел от него много зла, но не хочешь отвечать злом за зло. Однако подобная щепетильность делала бы тебе честь, если бы сейчас мы говорили о рядовом человеке, незаслуженно обиженном. Но мы говорим о государственном деятеле. Поэтому я склонен думать, что ты поддался чувствам. Ведь ты не так думал всего два-три месяца назад, когда мы встречались в театре минимум раз в неделю.

— Да, встречались, — ответил Садай Садыглы, страдальчески жмуря покрасневшие от волнения глаза. — Но мне с лихвой хватило этих двух-трех месяцев, чтобы ясно представить себе, куда ведет страну весь этот перестроечный лай и вся эта политическая шумиха. Я убедился, что так бездарно разваливать страну могут только сверхбездарные люди. Ты разве не видишь, что ни в одном их действии нет ясного смысла? А вся эта их перестройка — не более чем новое оружие в борьбе за власть. Народ в полной растерянности, никто не верит, что он хозяин своей судьбы. Все трещит и разваливается. Страна становится смрадным болотом. А свора говорливых псов, опьяневшая от дармовой свободы, денно и нощно соревнуется в пустой, беспредметной болтовне. Должно утечь много воды, чтобы эти ненасытные говоруны захотели хотя бы услышать друг друга. — Артист говорил страстно, будто на сцене, желая докричаться до последнего зрителя. — А твоему Новому с его другом по комсомольской юности вместо того, чтобы обдумать и уразуметь смысл происходящего, так не терпится дать Бывшему по зубам лишь по той пошлой и банальной причине, что при нем они долго плелись в хвосте у власти, хотя и ту власть получили из его рук. — Артист снова стал нервничать, волнение перехватывало горло. — Да, он собирал вокруг себя подхалимов и периодически публично издевался над ними. Но, как я теперь понимаю, потому, что наверняка знал: каждый подхалим в глубине души — потенциальный тиран. И в каждом таком мелком тиране видел жалкую пародию на себя. Но все это было вчера. А что, сегодня лучше, что ли, стало? Страну превратили в огромный сумасшедший дом. Даже Кремль напоминает шарашкину контору без сторожа, где самозваные политические вундеркинды заигрались в своих затеях, загнав страну в тупик. Испытывают народ, обещая ему какие-то иллюзорные перестроечные чудеса, а что на самом деле? Всеобщее одичание. Кругом полыхают пожары, а кучка шустрых молодчиков с мутной совестью безответственно призывает людей к еще большей социальной активности. В сравнении с такими политкакашками я готов поставить Бывшего на уровень великих людей…

Знающий наизусть десятки монологов Садая Садыглы, произнесенных со сцены под обвал аплодисментов, Мопассан Мираламов как опытный театрал завороженно слушал этот монолог. Он и раньше знал, что Садай Садыглы давно перерос артиста, но теперь ему стало страшновато. Он не собирался возражать Садаю, но вдруг словно какая-то муха его укусила. Злорадно потирая руки, он неожиданно прервал актера:

— Постой, постой! А ты не думаешь, что Он сам устроил Сумгаит, чтобы отомстить Кремлю?

— Нет, даже мысли такой не было, — без колебаний ответил Садай. — Более того, я абсолютно уверен, что, когда обезумевший от дармовой вольницы люд творил в Сумгаите черные дела, он сидел перед телевизором на даче и плакал горькими слезами, ужасаясь тому, что творит бездарная политика в этой некогда примерной Советской Социалистической республике.

— Ну, ты даешь сегодня, ей-богу! Как будто уже забыл, каким он был невыносимым человеком. Ты только что возмущался при своем земляке, что теперь каждый, кому не лень, несет бредни про армян. Но ты же прекрасно знаешь, что армяне отвернулись от нас в результате его хитрой и коварной политики. А ты теперь делаешь вид, будто всего этого не было. Восхваляешь его, решив, что этого требует долг чести и порядочности. А ведь он тебя люто ненавидел, и это знали все.

Артист был ошеломлен фальшью запоздалой смелости Мопассана.

— О Господи, держи меня, держи! — громко воскликнул он. — Ты опять врешь, Мопош, он иногда мне и симпатизировал. У него всегда был свой интерес, этого я не отрицаю. Но он никогда не разбрасывался людьми, которых народ ценил и уважал.

И в том, как Бывший относился лично ко мне, он был виноват ровно столько же, сколько и я сам. Ненависть к гэбистской системе была тогда моим дыханием. Я хотел в одиночку спасти честь азербайджанского театра — вот каким я был дураком! И, как мне кажется теперь, каким-то чутьем он понимал мое донкихотство. Потому что сам был талантлив, Мопош! — Артист задумался, досадуя на свой горячий порыв, потом продолжил сдержанней: — Он запретил мне казенное благополучие и дешевую славу. Он толкал меня на мятеж против него же самого. И мне по душе была роль, которую он выделил мне в этой беззлобной трагикомедии. Ведь я всегда считал, что надо периодически портить отношения с властью, чтобы сохранить в себе ощущение свободы.

В этом смысле я готов считать его своим крестным отцом.

— А ты, родной мой, не замечаешь, что бесконечно противоречишь сам себе? — тихо спросил Мопассан.

Сжигаемый внутренним огнем Садай Садыглы или не услышал его реплики или решил пропустить ее мимо ушей.

— Но это было тогда, когда я мог находить в себе силу, чтобы подняться после любого удара. Теперь таких сил у меня нет. Я уже ничего не понимаю, Мопош, клянусь могилой матери. Признаюсь тебе, Мопош, я боюсь. Мне постоянно снятся кошмары — один страшней другого. Я давно уже стараюсь не иметь никаких связей с внешним миром. А когда сталкиваюсь с ним, поражаюсь тому, что в нем происходит. Люди изменились до неузнаваемости. Это же ужасно, Мопош, что в целой стране не оказалось ни единого духовного авторитета, который, не боясь за свою шкуру, мог бы сказать народу правду. Где наша гуманная нация? Где наша прославленная интеллигенция? Я это давно чувствовал, Мопош, думал об этом и раньше: петля, которую затягивал на горле непокорных наш бывший «отец родной», когда-нибудь и без него должна была додушить нашу несчастную интеллигенцию. — Артист замолчал, ощутив внутри жуткую опустошенность.

Мопассан взволнованно вскочил с кресла и воскликнул:

— Брат, ты гений, клянусь Аллахом! Какой прекрасный монолог ты произнес. Только, родной мой, разве я возражаю? Ведь и я говорю то же самое.

— Нет, ты говоришь: сотворим себе еще одного властолюбивого Хозяина страны. Чтобы он, когда ему нечего делать, приходил поразвлечься здесь с нами. Ведь и ты видишь, что место бывшего Хозяина пусто. Весь народ сейчас устремил взоры на это пустое место и с дьявольским беспокойством в душе втайне тоскует по Бывшему. В этом-то и сила его. Он оставил после себя такую пустоту, заполнить которую никто, кроме него, не сможет.

В этот раз он сам дрожащими руками разлил коньяк по рюмкам и, едва выпив, сообразил, в чем причина беспокойства, поселившегося в каком-то уголке мозга.

— Все хочу спросить, да забываю. Ты говорил, что Бабаш Зиядов написал статью. А что он там написал? Неужто тоже обличает Бывшего? — с иронией спросил он.

— Нет, там, кажется, о Бывшем речь не идет. Зато твой земляк здорово проехался по армянам. — Мопассан попытался через силу улыбнуться. — Сейчас посмотрю, где-то она у меня должна быть. — Он поднялся и легко выхватил газету из толстой стопки.

Это была большая статья, занимавшая целую полосу газеты «Коммунист».

В центре крупными черными буквами был набран заголовок: «Армянский подлый след», а в конце стояло имя автора — «Бабахан Зиядханлы».

Садай Садыглы и без очков мог разобрать выделенные жирным шрифтом и щедро разбросанные по статье слова «неблагодарные», «коварные», «опасный враг»… Он уже хотел отложить газету, когда взгляд его натолкнулся на слово «Истазын», и тогда, надев очки, он стал читать всю статью.

Подобную вопиющую пошлость артист, быть может, раньше встречал только в псевдопопулистских статейках новоявленных историков и впавших в полный маразм писак-романистов. Из статьи Бабаша явно было видно, что он вдоволь начитался такого рода сочинений.

По мнению Бабаша Зиядова, первоначально слово «Истазын» означало «уста озан», и якобы чтобы стереть из истории следы пребывания на этой земле ее исконных обитателей, армяне намерено исказили его, приспособив к собственному языку. Эти самые «уста озаны», мол, еще за три тысячи лет до нашей эры переселились из гористого Айлиса в междуречье Тигра и Ефрата — на «шум ер», то есть на равнины, и создали там государство, которое на своем языке и назвали «Шумер», так зародилась там древняя цивилизация, известная теперь под названием «шумерская».

По мнению «Бабахана Зиядханлы», слово Айлис было образовано от слова «айладж», то есть «место поселения». Армяне в Айлисе якобы никогда не жили, и все церкви и кладбища ранее на «одарском» языке назывались «гюр од» — «бурный огонь» и являлись землями древних тюрков, более известных как албанцы. Автор с жаром доказывал, что наши «неблагодарные соседи» на протяжении всей истории изменяли топонимы на территории Азербайджана, давая им свои названия. Например, Одерман они называли Гирдиман, Гюрсу — Горис, Гурбаг — Карабах, Элвенд — Ереван, выдавая эти земли за исторически принадлежавшие им. Земля, по-одарски именуемая Гапуагыз (то есть вход, ворота), впоследствии в русифицированном варианте приобретшая форму «Кавказ», была землей древних «эрменов» — отважных тюркских мужей, однако, мол, наши соседи взяли свое название именно от этого слова, так и возник на Кавказе никогда прежде не существовавший здесь народ — «армяне».

Свою большую статью Бабаш заканчивал хорошо известными всем и уже ставшими гимном нового времени стихами поэта Улуруха Туранмекана:

«Азербайджан — дар, дороже крови, дороже жизни, наш дом прелестный. Кто не отдаст за него кровь и жизнь, Тот трус и негодяй бесчестный» [29] .

Читая белиберду Бабаша, артист, улочка за улочкой, дом за домом, мысленно шел по Айлису от Истазына (Аствасдуна) до Вурагырда — Вардакерта, а закончив чтение, вдруг почему-то подумал, что никогда более не увидит Айлиса, не пройдется по его садам и улицам.

Перед его глазами встала одинокая — на мусульманском кладбище Айлиса — могила его матери. Уже неделя, как мать каждую ночь во сне приходила к Садаю. Садилась возле его кровати, собираясь поговорить с ним, но каждый раз молча вставала и уходила. Почему она молчала, чем была недовольна?.. Садай не решался спросить ее об этом. Точнее, не мог — он при матери немел. А проснувшись, всякий раз думал: может, мать недовольна и обеспокоена именно тем, что он в душе так рвется в Эчмиадзин? Никаких иных причин недовольства матери артист не мог себе представить.

И вдруг ему показалось, что и самого Айлиса никогда не было на свете. Не было ни Бабаша, ни Джамала, ни Люсик… Не было и той церкви, и того напоминавшего ему улыбку Всевышнего желтовато-розового света. И сглатывая комок в горле, он думал о том, что, может быть, и Бог — выдумка, ложь? Его нет и никогда не было?

— С каких это пор наш Бабаш Зиядов стал Бабаханом Зиядханлы? — спросил он с потемневшим лицом. — В Айлисе один его дедушка был муллой-недоучкой, а другой — шутом-чайханщиком.

Мопассан усмехнулся, растерянно поводя глазами по сторонам.

— Смотри, как развернулся этот подонок, — продолжал Садай Садыглы. — Ни стыда ни совести. Что делает с человеком ненасытная жажда власти! У этого Жопахана Пиздаханлы нашелся целый арсенал отборной лжи, чтобы оболгать свою малую родину, но не нашлось ни слова сострадания к своему крестному отцу. А ведь этого Жопохана не Бог сотворил из глины, Мопош, сотворил его тот же наш Вождь. — Он сел, опустошенный, его охватили отчаяние и уныние. — А теперь, будь добр, скажи мне, кто разрешил Бабашу Зиядову напечатать в официальной партийной газете такое зловонное дерьмо и почему под этим дерьмом он подписался не Бабашем Зиядовым, а Бабаханом Зиядханлы? В роду у этого ублюдка никогда не было ни беков, ни ханов.

— Что я могу сказать, — выдавил из себя Мопош после продолжительной паузы. — Наверное, ему посоветовали так подписать статью. Значит, так решили.

— Кто это так решил?

— Да наверху. Где же еще решаются такие вопросы?

— А что, там, наверху, войну начинать собираются? Если Бабаш их человек, почему же в своей с позволения сказать статье он так бездумно, как безответственный митинговый «патриот», подливает масло в огонь?

Очевидно, директор решил, что настал подходящий момент для того, чтобы продемонстрировать артисту свой ум и государственный подход.

— Твоя наивность убивает меня, честное слово! Разве ты не видишь, что вытворяют эти фокусники-«фронтовики», повсюду орущие: «Карабах, Карабах!»? Да ведь им наплевать на Карабах. Их цель скинуть эту власть и взять власть в свои руки.

А чернь на улице сейчас слушает только тех, кто ругает армян. Что же в таком случае должно делать правительство? Они тоже вынуждены в своих целях разыгрывать армянскую карту. Это — политика, мастер. А политика — вещь многоликая. — И Мопассан улыбнулся, явно гордясь своим умом.

— Да, да, очень большая политика. Ей-богу, просто гениально! Значит, черни опять повезло: вот какие возможности открылись для подлости. Можно творить любую пакость, все равно в конечном итоге виноваты будут армяне. — Артист близко подошел к директору и посмотрел ему прямо в глаза. — Теперь, Мопош, давай поговорим как мужчина с мужчиной: если пьеса твоя посвящена такой «гениальной политике», то можешь заранее считать, что я от нее отказался. Я уже не в том возрасте, чтобы пропагандировать со сцены подобную чушь и пошлость.

Если бы Мопассан Мираламов видел в главной роли в этой пьесе, на успех которой он возлагал большие надежды, кого-нибудь другого, то, быть может, пренебрег бы просьбой автора и даже желанием начальства и прямо сейчас рассчитал бы этого чистоплюя. Но дело было в том, что и сам он видел в этой роли только Садая Садыглы.

— Странные вещи ты говоришь, — произнес он. — Разве подобает мне в таких делах хитрить с тобой? — Он вытащил из ящика стола папку и протянул ее артисту. — Вот пьеса: «Мы ад назвали раем». Уже по одному названию видно, о чем здесь речь. Ты сам в свое время говорил нам все это, только у нас ума не хватало понять. А теперь появился молодой автор, написавший об этом пьесу. Создал в ней отрицательный образ Вождя, этакого политического авантюриста. — Директор умолк, ненадолго задумавшись. — Такой большой артист, как ты, до сих пор не получил звание народного. Почему? Потому что ты всегда говорил правду. Никогда не склонялся перед этим политическим драконом. А сейчас, тысячу раз слава Аллаху, все постепенно меняется. И Новый хорошо знает тебя. Знает, что ты один из немногих среди интеллигенции, не певших Вождю дифирамбов. Так что после премьеры сразу получишь звание, которого давно достоин. Все обговорено.

Казалось, Мопассан Мираламов хочет заворожить Садая Садыглы. И любой, кто сейчас посмотрел бы на них со стороны, мог поверить, что директору это удается. Потому что артист, казалось, покорно и смиренно молча слушал Мопассана. На самом же деле Садай Садыглы просто устал. Сейчас для него не было никакой разницы между Бывшим и Новым, Мопошем и Бабашем, Джамбул Джамалом и Джингез Шабаном, между правдой и обманом, истиной и ложью. Все кругом казалось ему пропитанным фальшью и продажностью. И еще какое-то не поддающееся объяснению чувство стыда и сожаления безжалостно преследовало артиста. О чем же он столь мучительно сожалел? Может, о том, что разболтался с Мопошем, который и после всего происшедшего ничему не научился и, как встарь, старался быть безжизненной декорацией придворно-партийного театра? А может, эту бездонную душевную пустоту оставил ему после себя Джамал — такой жалкий и практичный, не имеющий ничего общего с тем желтовато-розовым церковным светом и их айлисским общим детством? Или стало ему так тяжело и тревожно оттого, что увидел он мысленно новый облик Вечного Зла, обретший и новое имя — Бабахан Зиядханлы?

Так или иначе, за день до того трагического воскресенья декабря 1989 года после многочасовой утомительной беседы с Мопассаном Мираламовым Садай Садыглы находился в унизительной пустоте. И самым ужасным было то, что в этой пустоте даже священный алтарь эчмиадзинской церкви казался Садаю Садыглы таким же тоскливым, как сцена их театра.

Он вышел из театра с мутным сердцем и иссушенным умом.