Рабы

Айни Садриддин

Часть первая

1825–1878

 

 

1

Тяжелые песчаные холмы тянулись в необозримых просторах пустыни. На сотни верст вокруг не было ни озер, ни рек, ни ручьев, — сушь, зной, безводье. Верст на десять друг от друга зияли бездонной глубиной с незапамятных времен врытые в земные недра колодцы.

Там, в их бездне, в их тьме, таилась вода.

Кое-где росли в песках ползучие сухие травы, верблюжья колючка с голубыми шариками жестких цветов, бледные стебельки каперсов, полынь да редкие заросли саксаула, похожие на остатки сгоревших рощ.

Верстах в десяти — двенадцати друг от друга над песками высились глиняные купола и потрескавшиеся под зноем сторожевые башни.

Такова была Туркмения тогда.

В этой пустыне находился просторный рабат [2]Стр. 19. Рабат — большой, окруженный высокими стенами дом на торговой дороге, который служил как караван-сарай и постоялый двор.
, окруженный толстыми глинобитными стенами.

На карнизе, над воротами двора, лежали череп верблюда и череп барана, принесенные в жертву в благодарность за благополучное завершение постройки и во имя благоденствия и процветания нового рабата; а между черепами в разукрашенных черной краской треснувших кувшинах стояли связки увядших, но еще не засохших цветов. Высохшие пятна жертвенной крови еще темнели на песке и на стенах, хотя солнце уже засмуглило стены, и ветер намел к ним песок и рыжие шары перекати-поля.

Видно, хозяева боялись сглаза и, чтобы отвратить его, по обычаю, принесли жертву и положили жертвенные черепа и цветы над входом.

Внутри рабата, над колодцем, над темной глубиной, с тяжелого ворота свешивался огромный, сшитый из двух кож, бурдюк.

Возле колодца, задумчиво пожевывая пушистыми губами, безмолвно стоял верблюд. К его подпруге был подвязан конец веревки, намотанный на ворот, а к другому концу этой веревки был привязан бурдюк. Если надо было поднять из колодца воду, верблюда отгоняли в сторону. Отходя, он тянул за собой веревку, и тяжелый скользкий бурдюк, полный воды, поднимался наверх к вороту. Одного такого бурдюка хватало, чтобы напоить коз и овец.

Внутри двора, невдалеке от ворот, вырыли обширное углубление и обвели его отвесной стеной, достигающей человеческого роста. Здесь могло поместиться с тысячу овец. Это углубление заменяло хозяину хлев и загон.

Невдалеке от него стояло несколько черных юрт. В их тени маленькие ребята пряли на веретенах верблюжью шерсть. Немолодая туркменка кипятила шерсть в котлах с купоросом, а в корчагах ждали эту шерсть краски — желтая, красная, сиреневая, розовая, синяя, голубая, черная, зеленая. Несколько туркменок погружали в корчаги прокипяченную и высушенную шерсть.

По краям чисто выметенных ровных площадок желтели крепко вбитые деревянные колья. Между кольями, туго натянутые, блестели нитки основы ковров.

Перед основами, ссутулясь, крепко сжав беззубый рот, ветхая старуха сосредоточенно чертила острой палочкой на земле четкие рисунки. Каждый раз новые, каждый раз сложные. По этим ее чертежам молодые ковровщицы ткали различные знаки и узоры.

Черная большая юрта стояла в стороне от всех, напротив ворот рабата. В юрте на пестром молитвенном коврике то вставал, то садился семидесятилетний, а может быть, семидесятипятилетний старик. Отсюда виден был ему весь двор, ворота, стена с вбитыми в нее крючьями, чтобы привязывать лошадей для выстойки после больших переходов. Видны были и крючья, вбитые в землю, чтобы привязывать лошадей, отстоявшихся, остывших и отдохнувших, которых уже можно было поить, кормить, готовить в новую далекую дорогу.

Отовсюду был виден и этот молящийся старец. Его белая баранья шапка, два оборота чалмы вокруг шапки, пучок щетины, воткнутый в чалму, четки из тысячи и одной финиковой косточки, лежавшие на коврике, как змейка, — все это было обычно для наложных суфиев [3]Стр. 21. Суфий — монах, последователь суфизма, мистического течения в мусульманской религии.
.

Дорогой красивый войлок застилал землю внутри юрты, где, несмотря на жаркий летний день, горел костер, облизывая прозрачным алым языком почерневшую медь кувшина, свисавшего над огнем как знак хозяйского гостеприимства.

Ружье с подставкой, меч, сабля, щит, броня, копье, аркан — все это, развешанное внутри юрты, напоминало о боевых делах хозяина.

И хотя старец стоял на молитве, он то недовольно морщился, то хмурил свой морщинистый лоб, то вдруг улыбался, скаля зубы, подобно волку, то сжимал, как бы спохватившись, редкую свою козью бородку, словно норовя удержать что-то такое, что вот-вот выскользнет из его ладони навеки. Видно, мысли его, улетев с тесного молитвенного коврика, бродили далеко от бога, по суетной, по просторной земле, по просторам времени, давно ушедшего. И грустью сменялась радость, сладостные воспоминания уступали горьким думам, а в жилах жила и клокотала, не смиряясь, гневная кровь.

Так молился старик, когда во двор въехало несколько всадников.

Они спешились и повели коней к стене, остывать.

Пока всадники покороче привязывали коней к крючьям, навстречу им из женской юрты вышла старуха Кумри. Ее голову венчала чалма, огромная, как гнездо аиста на бухарском минарете.

Старуха подошла к одному из приехавших и, не соблюдая туркменского обычая длинных приветствий, спросила:

— Сардар! [4]Сардар — военачальник, главарь.
Что слышно о молодых? Широкоплечий пятидесятилетний мужчина недовольно отвернулся и, не глядя на старуху, пошел к юрте хозяина, ответив на ходу:

— Будут живы — вернутся с честью. Примут смерть — падут за веру.

Молодцы шли следом за сардаром, и старуха с грустью отошла от них.

Старец, опустив глаза, читал молитву, делая вид, что ни до прибывших, ни до иных земных дел он не снизойдет сейчас, когда беседует с самим богом.

Потом он неторопливо прочел длинное благодарение за благополучное окончание молитвы, взял четки и, перебирая их по косточке, забормотал славословие и громко воскликнул:

— Куф! [5]Куф ! — восклицание, произносимое в конце молитвы, заклинание, очищающее якобы от нечистой силы.

Это означало, что заклинание окончено.

Повесив четки на гвоздь, он с опущенными глазами пошептал еще что-то, как бы повторяя доносящиеся до него затихающие голоса неба.

Кончиками пальцев обобрал соринки и стебельки трав, приставших к халату.

Медленно и задумчиво, все еще не поднимая глаз, сосредоточенный, как бы пробуждаясь, сказал:

— А! Сардар Абдуррахман! Входи! И так же спутникам сардара:

— Входите!

Сардар поклонился старцу, все еще стоявшему на молитвенном коврике.

— Как жизнь ваша, сардар? — сказал ему старик.

— Как ваша жизнь, халифа-ага? [6]Стр. 22. Халиф (халифа) — наместник пророка Мухаммеда, глава мусульманского государства и церкви; здесь — наместник шейха, главы суфийской общины, наставник.
А га — господин; почтительное обращение.
 — ответил сардар.

— Ты пересек пустыню, ты встречался там с пророками, с Хызром и Ильясом, [7]Хызр — легендарный пророк, якобы ставший бессмертным, испив «живой воды».
Ильяс — библейский Илья. Оба пророка считаются покровителями путников.
ты и начни!

— Вы добрый раб божий, денно и нощно молитесь вы за нас, вы старше нас, вы, прошу вас, вы и начните. Как течет жизнь ваша?

После того как обе стороны выразили этими словами свое уважение друг к другу, старик спросил:

— Благодарение богу! Жив? Сардар отвечал:

— Слава богу!

— Здоров?

— Слава богу!

Старик расспросил о скоте, об имуществе, о пище, об обители, о доме, о племени и о роде, о взрослых и о детях, и на все вопросы ответил сардар:

— Слава богу!

И когда стариковы вопросы были исчерпаны, в том же порядке сардар спросил старца и получил такие же ответы.

Молодцы, прибывшие с сардаром, в том же порядке каждый, спросили старика.

Это приветствие заняло много времени.

Так поздоровавшись, халифа сказал:

— Добро пожаловать, сардар! Добро пожаловать, славные молодцы!

И он пригласил гостей сесть, а сам опустился на тот же пестрый молитвенный коврик.

Гости, сложив руки на животе, говоря «спасибо, спасибо!», сели вокруг костра в соответствии со своим возрастом.

Старик простер к небу руки, и за ним все подняли руки, вверх ладонями, и, слушая, как старик читает молитву, возглашали: «Аминь!»

После долгого чтения старик провел ладонями по лицу, по бороде и, протянув руки к стене юрты, достал мешочек, до того замусоленный, что трудно было угадать, из чего он сшит.

Разделенный на три кармана, мешочек был раскрыт. Запустив в один из его карманов руку, халифа достал горсть табаку и набил им головку пузатого хивинского кальяна [8]Стр. 23. Кальян — курительный прибор, в котором дым проходит через наливаемую в него воду и, как полагают, очищается от никотина.
, выточенного из орешника.

Самый молодой из гостей, сидевший с краю, вскочил, принял кальян от старца и, словно железными щипцами, выхватив пальцами пылающий уголек из костра, опустил его на табак.

Раскурив как следует кальян, он передал его старшему гостю.

От сардара кальян поочередно обошел всех гостей.

В юрту вошли две девочки, украшенные ожерельями из бухарских тенег, [9]Тенга — мелкая монета, серебряная или медная, бывшая в обиходе в Бухарском эмирате.
иранских туманов [10]Туман — золотая монета, принятая в Иране.
и афганских рупий. [11]Рупия — серебряная монета, принятая в Индии и некоторых других странах; афганская рупия равнялась четырем бухарским тенгам.

Девочки внесли чайники, чистые пиалы, шерстяную скатерть с завернутыми в нее лепешками и, расстелив скатерть, разложили лепешки перед гостями и расставили пиалы. Затем, опустив головы, поклонились сардару и ушли.

Старик из другого кармана своего мешочка вытащил горсть зеленого чая и засыпал его по чайникам.

Один из молодых гостей заварил чай и перед каждым гостем поставил по чайнику и по пиале. Он наполнил опустевший кувшин холодной водой из большого медного кувшина и повесил опять над огнем. Подбросив в костер несколько веток саксаула и взяв себе последний чайник, он сел с гостями.

Старик наломал просяные лепешки на куски и разложил их перед гостями.

Гости принялись за чай в сплошном дыму от загорающихся веток и в густой пыли, которую ветер бросал внутрь юрты.

Старик развязал узелок, лежавший рядом, достал оттуда куски сахару и положил их на скатерть.

Затем он сунул руки в третий карман своего мешочка, вынул оттуда горстку кукнара, [12]Кукнар — опиумный мак, наркотик.
бросил щепотку себе в рот и запил его глотком воды. Он роздал кукнар по щепотке и всем гостям, предложив им запить кукнар чаем.

Когда потекла беседа, старик высказал немало всяких благочестивых назиданий.

Он говорил о непостоянстве мира и о том, что всякому рабу божьему нужно заслужить счастье в жизни будущей.

Но постепенно разговор перешел к земным делам.

Старик, жалуясь, что времена оскудели, что исчезла благодать божья, сказал:

— Чем я перед богом провинился? Не знаю. Воля божья, но в прошлом году от песчаных бурь и от стужи погиб весь мой скот. Опустели мои хлевы и загоны. Живу кое-как только тканьем ковров, но и этот труд меня плохо кормит.

Он помолчал, занявшись чаем, и все молчали, ожидая его слов.

— Прежде я хорошо жил. Я не жаловался. Восемь жен у меня работало. Четыре из них разведенные, я их вывел из брака, но оставил при доме. Они ткали ковры, переметные сумы и другие изделия, и это давало мне хороший доход.

Он опять отпил чай и пожаловался, грустно вздохнув:

— В прошлом году я ошибся. Перевел двух брачных жен в разводки, а за пятнадцать тысяч бухарских тенег купил двух красивых способных девушек. Они очень хорошо ткали ковры. Их ковры на бухарских базарах шли лучше всех. Ну, я думал, дело мое пойдет. А вышло хуже, — скот мой весь погиб. И теперь не только у меня, но и во всей Марыйской степи нет шерсти. Моим ткачихам не из чего ткать ковры, и на пропитание, даже на просяные лепешки, не хватает. И вышло, что теперь я даром кормлю эти десять голов.

— У меня то же! — сказал сардар Абдуррахман. — Но я прогнал трех жен — из тех, что были разводками, и этим немножко сократил расход.

— И мне придется! — понимающе кивнул головой старик. — Придется в конце концов так же сделать.

На его лице проступили отчаяние и уныние.

Наполнив снова свою ладонь кукнаром, старик бросил себе в рот щепотку, а остальное опять роздал гостям. В опустевшие чайники он засыпал чай.

И тот же юноша заварил чай, налил холодной воды в кувшин, повесил кувшин над огнем и подкинул в костер несколько веток саксаула.

Дым костра, пар от чайников, пар над кувшинами, дыхание людей, пыль — все это сгущалось, как мгла, внутри черной юрты, и лишь искры от разгоравшегося саксаула взлетали, как молнии.

Старик высыпал последний сахар на скатерть, а тряпкой из-под сахара вытер свое лицо.

Он положил сахар в пиалу и налил затем чаю. Затянулся несколько раз из кальяна и запил сладким чаем.

Затем он снова налил себе чаю и сказал:

— Так-то вот, брат мой Абдуррахман, не ценили мы времен Шах-Мурада Сарыка. [13]Стр. 24. Шах-Мурад Сарык (1785–1800) — третий эмир Бухары из династии Мангытов, неоднократно предпринимавший набеги на туркменские земли. В Туркмении ему дали прозвище «Сарык», что значит «желтый».
Нет, не ценили, не понимали! В те времена, если ты терял пятьсот баранов, на другой день имел тысячу. Шахово иранское войско от страха сразу исчезало, если Шах-Мурадовы воины появлялись на границе. Тогда перед нами были открыты все дороги — хоть до Мешхеда [14]Стр. 25. Мешхед — город на северо-востоке Ирана.
, хоть до Казвина!

Снова запил щепоть кукнара глотком чая, снова затянулся табаком. И захмелел халифа.

Расправив плечи, разведя руками, он глубоко вздохнул. Юноша по движению его бровей догадался снова приготовить кальян.

— Ладно! — сказал, повеселев, халифа. — У меня есть дети. Есть брат. Уповая на бога, я послал их к Астрабаду [15]Астрабад — иранский город близ Каспийского моря.
. Бог милостив, они чего-нибудь там добудут.

Опьянение возрастало, разговор разгорался.

Дым, пар, зной, запахи пота сгущали воздух, и уже не понять было, от чего кружилась голова и веселело сердце. Но гости, закаленные на солнце Марыйской степи, легко сносили все, сидя в черной юрте.

Абдуррахман-сардар уже не звал старца наставником. Он говорил ему бесцеремонно:

— Клыч-ага! Твое время было временем благоденствия, достатка, удач. Когда под твоим началом мы совершали набеги, мы не возвращались без добычи. Ни один наш поход не встречал ни преград, ни сопротивления, ни опасностей. Дворы наши были набиты скотом, рабаты наши полны рабов.

Сардар смочил глотком чая пересохшее горло и продолжал, обращаясь к старику:

— Когда ты отказался от походов, от мирских дел и уединился, благодать кончилась. Мы не только не торгуем рабами, я теперь сам должен делать то, что пристойно лишь рабу. Невыносимо жить. Нет больше моих сил так жить. И я решил: «Пойду к наставнику, посоветуемся, поговорим». Вот взял с собой молодцов, пришел к тебе за твоим словом.

— Рад тебя видеть! — ответил Клыч-ага. — Я всегда тебя поминаю в своих молитвах. А слово мое: «Не падай духом!» Отчаяние — это от дьявола. Пока крепок телом, пока тверд духом, дерзай! А перед сильным и дерзким земля просторна!

Старик, подняв чайник, единым духом опустошил его через носик и протянул юноше, приказав заварить свежего.

С помолодевшим лицом, с загоревшимися глазами, он приподнялся, глядя куда-то далеко, словно там сквозь кошму юрты вились разбойничьи тропы между песков и за песками темнели сады, а за садами — открытые города, набитые золотом, нарядами, беззащитными, покорными людьми, стадами скота, верблюдами, караванами, шатающимися под грузом сокровищ.

— Я слышал, — сказал он, — в Афганистане произошли какие-то беспорядки. Там ссорятся двое братьев из-за царства: Шах-Заман и Шах-Махмуд. А границы там сейчас без хозяина. Без хозяина остались и земли Герата. [16]Стр. 26. Герат — город в северо-западном Афганистане.
Пытай счастье! Ступай туда!

— Ты щедр и зорок! — ответил сардар. — Я уже думал об этой прогулке. Я и пришел тебя об этом спросить. А ты сам все видишь и отвечаешь. Ты свят и прозорлив! А если ты посылаешь меня туда, удача нас отяжелит добычей!

Может быть, десятый чайник осушил сардар, пока поднялся.

— Помолись за нас. Благослови нас!

Наставник дал каждому по просяной лепешке и, обратившись в сторону Мекки, [17]Мекка — священный город мусульман в Саудовской Аравии. Мусульмане при молитве обращаются лицом в сторону Мекки.
встал на молитву. Остальные встали позади Клыча-халифы, и он, подняв руки, молился.

Когда дочитали молитву и все ответили «аминь», халифа сказал:

— Берите в руки, но не давайтесь в руки! Покоряйте, но не покоряйтесь! Да помогут вам Хызр и Ильяс и да будет с вами помощь божья!

Так, помолившись, вышли они из шатра, и вскоре в пустыне заклубилась пыль, поднятая копытами коней Абдуррахмана-сардара.

А во дворе Клыча-халифы все замерло, кроме женских рук, ткавших ковры, да крутящихся веретен, за которыми мальчики пряли пряжу.

 

2

Одна семья на берегу реки Герируд в окрестностях Герата, на севере Афганистана, вырастила и возделала большой сад.

От покушения прохожих сад был огражден глинобитной стеной, сверху покрытой колючками.

Рядами росли там яблони и груши, сливы и персики, разнообразные сорта винограда, а на грядах — дыни, арбузы, тыквы.

Кроме длинного навеса, никаких строений не было в этом саду. А под навесом жили не люди, а голуби; для них к балкам были прибиты доски, и в этих желобках голуби устраивали свои гнезда и выводили птенцов.

От голубей собирали столько удобрений, что их хватало на весь сад.

Между рядами винограда и под деревьями на солнечных местах тянулись площадки, густо и гладко смазанные глиной, где сушили виноград, славные гератские сливы и персики.

Гератская слива славилась во многих странах. На гератских базарах ее покупали для лечения многих болезней и расхваливали под названием бухарской, а на базарах Бухары, Самарканда и Ташкента ее покупали тоже как лечебную, но, расхваливая, называли гератской.

Сбор этой сливы в Герате считался самым разгаром полевых работ. Но в этом году, хотя сливы давно уже созрели и готовы были осыпаться, хозяева не шли в свой загородный сад на сбор урожая.

В стороне от сада стояло селение, окруженное высокими, как городская крепость, стенами.

Здесь жила семья, взрастившая голубиный сад. Здесь жили и еще многие садоводы и земледельцы.

Глава семьи Хасан ежегодно раньше своих соседей выходил на работу в сад, раньше других собирал урожай, и тогда у Хасана работало много людей, помогавших ему в саду: Хусейн и Хамид — два его брата, их старшие сыновья — Риза, Махмуд и Али, — все они работали под началом Хасана.

Но в прошлом году на уборке слив случилась беда: во время работы на сад напали туркмены и всех мужчин, кроме Хасана, захватили и увели в плен. И никто не знал, в какой уголок земли продали их туркмены в рабство.

У Хасана никого не было в этом году. Некому было помочь ему на работе, кроме женщин, девушек и малолетних детей. Весной и летом Хасан ходил в сад один.

Он там перекопал гряды, посадил семена, поливал всходы, промазал площадки для сушки плодов. Но собирать плоды одному было невозможно. Водить туда женщин и детей, когда в любой день грозил новый туркменский набег, тоже было опасно.

И вот проходило время, плоды переспевали и начинали осыпаться, а Хасан все не решался вести в сад свою семью. А ехать туда одному ему было бесполезно.

Только и пользы было за все лето от сада, что принес Хасан несколько корзин винограда, несколько дынь и арбузов — столько, сколько смог принести сам.

Но в это время из Мешхеда прибыл караван, и прибывшие говорили, что нигде на расстоянии двух-трех дней пути никаких туркменов нет; что из-за засухи все туркмены оттуда откочевали в сторону Серахса и Абиверда [18]Стр. 27. Серахс и А биверд — города на юге Туркмении.
; что за последние семь-восемь месяцев туркмены лишь раз или два наезжали на мешхедских крестьян, но оба раза безуспешно; что шахские войска с иностранными пушками и бесстрашными воинами, подобными Рустаму и Исфандиару, [19]Рустам и Исфандиар — легендарные герои-богатыри, персонажи эпоса Абулькасима Фирдоуси «Шах-наме».
несколько раз нападали на туркменов и нагнали страху на них; что туркмены дали шаху подписку больше не нападать, не уводить в плен и не продавать в рабство никого из людей.

— Поэтому, — говорили караванщики, — мы от Мешхеда до Герата не встретили ни одного туркмена, тогда как прежде на этой переходе не раз приходилось отбиваться от них.

И правда, за последний год ничего не было слышно о туркменских набегах.

Слова караванщиков всех успокоили, деревня пришла в движение. Если до того дня мужчины выходили в сад со страхом я дрожью и возвращались, боясь оглянуться назад, теперь они всеми семьями решили выехать в свои сады.

Вместе с ними собрался и Хасан.

Еще не забрезжил осенний день, еще в прозрачной синеве неба поблескивали звезды, еще воробьи не вылетали из гнезд, еще куры не спускались с деревьев, а дети уже проснулись.

Детвора, обычно безмятежно спавшая до завтрака, сегодня помогала матерям в их сборах, чтобы скорее отправиться в сад.

Семилетний Рахимдад, проснувшийся позже всех, упрекал свою мать:

— Ты почему не разбудила? Из-за тебя я проспал! Он будил свою трехлетнюю сестренку Зебу:

— Вставай скорей! Я тебе поймаю воробышка. Мы же уходим!

А Зеба, не открывая глаз, потянулась.

— Сейчас. Еще минуточку. Сейчас! Сборы закончились.

Жена Хасана Зулейха привязала своего грудного сына за спиной, а трехлетнюю дочку Хадичу взяла на руки. Жена Хусейна, попавшего в прошлом году в плен, взяла на руки трехлетнюю Зебу, а Рахимдад сам, впереди всех, побежал на улицу.

Оставив дом с имуществом на попечение Хасановой тещи, еще до восхода солнца все вышли в путь.

Хасан, заткнув за пояс старинную саблю, а кремневое ружье вскинув на плечо, пошел впереди.

Путь был недалек. И хотя из-за детей шли медленно, через час уже пришли в сад и принялись за работу.

Рахимдада, который шел в сад, чтобы поймать воробья, мать тоже заставила работать.

— Сынок! — сказала она Рахимдаду. — При твоем отце мы были спокойны. Вместе со своим братом он делал всякую работу. А когда все они попали в плен, твой старший дядя выбился из сил. Все приходится делать ему одному. Если мы ему не поможем, он скоро устанет, и мы все останемся без кормильца. Теперь работай ты за своего отца.

Рана взяла корзину и влезла на дерево, на подрезанную сухую ветку повесила корзину и принялась собирать сливы.

Ран а не слушала и не слышала, как просилась к ней маленькая Зеба.

— Ты собирай и складывай в коробку все до единой осыпавшиеся сливы! — приказала она сыну. Маленькая Зеба тоже трудилась.

Остальные женщины на деревьях и под деревьями собирали сливы и с грустью вспоминали тех, кто в прошлом году попал в плен, собирая здесь, с этих же деревьев, такие же вот тяжелые, сочные, спелые сливы. С молитвой на устах они обращались к богу и Шахимардану [20]Стр. 29. Шахимардан — дословно «царь мужей», так назван Али — четвертый преемник пророка Мухаммеда и его зять.
сохранить от беды оставшихся.

Хасан здесь, в саду, перед лицом пустыни, приуныл. Он увидел, как легко появиться разбойникам из-за любого песчаного холма, с любой стороны, отовсюду.

И хотя он не высказывал своих тяжких мыслей ни женщинам, ни девушкам, сам он думал лишь об одном — о таком близком, возможном, неотвратимом несчастье и ломал голову над тем, как его предотвратить.

«В минувшем году я оплошал: когда собрались мы в саду собирать урожай, надо было мне почаще выглядывать из сада, присматриваться к пустыне, — не видать ли врагов. Сам виноват: нам с братьями надо бы отбиваться, когда враги напали, а я первым кинулся бежать».

С этими мыслями вышел Хасан из сада, пошел в соседний сад, поговорил с соседями, работавшими там. С ними обсудил он, как отразить врага, если враг все же появится, — враг, вся сила которого во внезапном, неожиданном набеге.

— Если мы струсим, растеряемся, все попадем в плен. Я так советую: всем надо броситься на помощь тому, кто кричит о помощи. Объединившись, мы, мужчины, преградим путь врагу и дадим возможность убежать и спастись женщинам, девушкам и детям.

Он воодушевился:

— Если мы вместе окажем сопротивление, то хотя и не спасемся, но и умрем не все, и в плен не все попадем. А порознь никто не отобьется. Поодиночке пропадем все.

— Надо поочередно выходить и наблюдать за пустыней! — предложил сосед. — Дозорный увидит людей в пустыне, прибежит и скажет всем.

— Слава богу, у каждого есть что-нибудь вроде сабли. Меч, кинжал, нож найдется у каждого. Мы постоим за себя! — сказал кто-то.

— А у Хасана есть ружье. Он один может сбить с седла нескольких туркменов, пока они успеют ускакать, — добавил другой.

Укрепив подставку ружья на песке, Хасан, целясь в воображаемого врага, ответил:

— Сегодня наблюдать выйду я. В другие дни будут выходить другие.

И, взяв тяжелое ружье на плечо, помолившись, он ушел от соседей в пески.

Хасан обошел и осмотрел все низины, впадины, все укромные места в окрестных песках.

Все вокруг было пусто, спокойно.

Он поднялся на высокий бугор и осмотрелся. Нигде не было никаких человеческих следов, ничто не предвещало появления туркменов.

Со спокойным сердцем, глубоко и облегченно вздохнув, он лег на землю.

Несколько времени спустя он снова осмотрел все вокруг. И снова все было спокойно.

Тянулись песчаные холмы, подернутые неподвижной, застывшей рябью, изредка прошмыгивала ящерица или кое-где на склоне холма вставали столбиками дозорные суслики. Нигде не поднималась пыль.

Так он вставал, ложился, вставал и опять наблюдал за пустыней.

Все было тихо.

Сердце Хасана успокоилось. Страх постепенно угас. А чем больше затухал страх, тем самонадеяннее становился Хасан, и, наконец, показался он себе столь сильным и храбрым, что ему представилась пустяком победа даже над десятком врагов.

Теперь Хасан уже сожалел, что вышел сюда, досадовал на утренний страх и, вспомнив о нем, посмеялся над собой.

Теперь он уже меньше наблюдал за пустыней, больше лежал и спал.

Вдруг ему почудилась какая-то мелькнувшая по краю бугра тень. Она тотчас исчезла. Это бросило Хасана в дрожь. Сердце его неистово забилось. Он услышал стук своего сердца и вспотел.

— Жаль! — сказал он. — Я попал в плен, не успев ничего сделать. Это уж ладно, что сам я попал в плен, — скверно, что я не помог убежать детям.

Но, полежав, покорно ожидая врага, он никого не дождался. Медленно и осторожно он встал и направился к бугру. Едва он приблизился, нечто черное поднялось там и подпрыгнуло.

Хасан, вздрогнув, похолодел и выронил ружье.

Потом он понял, что это черное было грачом, который, увидев Хасана, поднялся в воздух.

Но что-то другое, тоже черное, вдруг скользнуло совсем рядом с Хасаном и скрылось за холмом.

Не сразу он понял, что это всего лишь тень взлетевшего грача. Постепенно успокоившись, он обошел опять и осмотрел все кругом. Но так ничего и не обнаружил, кроме грача.

Но грач улетел куда-то в пустыню, и больше ничего не оставалось живого ни на небе, ни на земле.

Снова Хасан посмеялся над своим страхом. Снова зашагал, надменно глядя на пески. Но он проголодался.

— Эх, надо бы захватить с собой хлеба и воды. Он очень проголодался.

Но если он — как ему казалось — смело сопротивлялся опасностям, возникавшим вокруг, если так дерзко вышел он один навстречу туркменам, то с голодом он не мог так легко справиться.

В пустыне не было ни воды, ни травы.

Все давно здесь выгорело.

Голод можно было утолить лишь у себя в саду. Только там. Там, кстати, надо было узнать, как идет сбор урожая, пообедать и тогда уж снова прийти сюда наблюдать. Так он и решил.

Он еще раз посмотрел в безлюдную даль пустыни и смело направился к своему саду.

 

3

До полудня женщины успели многое сделать в саду. Подошло время обеда. Некоторые, устав, прилегли в тени под деревьями. Другие еще продолжали собирать плоды, хотя спины уже пыли, а пальцы утратили гибкость.

Но о главе семьи, о Хасане, никто ничего не знал. Он никому не сказал, когда уходил, и о нем уже начали беспокоиться.

— Странно, куда же он ушел, никого не известив, не сказав ни слова? Господи, не случилась ли с ним беда… Не дай бог, ведь никаких плохих признаков не было…

Такие сомнения больше всех тревожили жену Хасана. В это время Хасан появился.

— Ой, что случилось? Где вы были? — воскликнула жена Хасана. — Помилуй бог, в душу мне дьявол занес такие страхи, сердце чуть не разорвалось!

— А что могло случиться? — ответил Хасан. — Я ходил в сад к Шахимардану и потолковал там с людьми.

— Когда у дяди есть такой трудолюбивый сын, ловкий и спорый, как Рахимдад! — воскликнула Рана, мать маленького Рахимдада. — При таком сыне можно куда угодно уйти. Дядя Рахимдада! Скажите ему: «Молодец», — он сегодня работал, как его отец.

— Молодец! — одобрил Хасан. — Молодец! Идем со мной, вместе сядем обедать. Возьми и от моей доли, ты сегодня сделал часть моей работы.

— Он не голоден, — сказала Рана, — Он бросал одну сливу в корзину, один ломтик хлеба в рот. Так он все утро и работал.

Рахимдад, возгордившийся в начале этого разговора, застеснялся и спрятался за дерево, как только речь зашла о хлебе.

Женщины и дети сели на зеленой траве, как на пушистом ковре, вокруг скатерти с хлебом. Чуть поодаль от них, повесив на дерево саблю и ружье, сел Хасан, прислонившись к стволу сливы.

Жена принесла ему в платке хлеб и виноград.

Но едва Хасан протянул руку к хлебу, невдалеке от него с веток засохшего карагача [21]Стр. 32. Карагач — лиственное дерево, вид вяза.
раздался отвратительный крик совы. Считая крик этой птицы зловещим, женщины вздрогнули и переглянулись.

Хасан проворно вынул свой нож и отковырнул комок земли, чтобы спугнуть сову.

Пока он вставал, пока шел к дереву, сова поднялась и улетела. Хасан пожалел, что не успел ударить по птице, и посмотрел ей вслед.

И тут он увидел из-за стены сада ряд высоких мохнатых черных туркменских шапок.

Хасан обмер. Он вдруг застыл, ничего не чувствуя, словно оледеневший.

Он уже не помнил ничего из того плана самообороны, который придумал за утро в пустыне.

* * *

Десяток туркменских шапок, неподвижных, притаившихся за стеной, решили судьбу Хасана.

Он стоял, ожидая хозяина, он стоял покорный — пленник, раб.

Повезут его в Бухару, или в Самарканд, или еще куда-то, продадут. Продадут этих женщин, этих детей. Они станут служанками, невольницами. Их задавят непосильной работой на чужих жестоких людей.

Ведь матери с колыбели пугали их:

— Молчи! Сиди тихо! Туркмен пришел. Не будешь слушаться — отдам туркмену!..

Частые набеги туркменов на соседние деревни, прошлогодний набег на этот сад, когда пропали все родные Хасана, — все это умножало его страх.

В это время, совсем так, как описано в сказаниях о войнах Рустама, за спиной Хасана прогремел страшный голос, потрясший небо и землю:

— Молчать! Ни звука! Вяжите друг другу руки! Кто пикнет, тому конец!

Хасан смог лишь оглянуться.

Оглянувшись, он застыл без движения, как мгновенно застывает капля воска, скатившаяся с горячей свечи.

Шагах в пятидесяти позади себя Хасан увидел высокого, поджарого туркмена. Чернолицего, седеющего, черноглазого. Черные брови его были густы. Усы сбриты.

В правой руке туркмен держал меч, за спиной висело ружье, поясница опоясана в несколько рядов длинным арканом.

Левая рука его опиралась о рукоятку ножа, засунутого за пояс.

Он решительно и насмешливо смотрел на Хасана. Сверкнув белыми зубами, туркмен спокойно, и от этого спокойствия еще страшнее, сказал:

— Слышал? Иль оглох? Связывай своих! И потом дай себя связать! Ну! Тебе говорят!

Меч в туркменских руках показался Хасану мечом судьбы. Голос — велением неба. И голос давал отсрочку смерти, повелевая, давая право двигаться, исполнять повеление и тем даруя жизнь.

Хасан заторопился использовать эту маленькую надежду, но руки его не слушались. Он высохшим языком попросил:

— Могучий хан! Не имею сил, не могу. Будьте милостивы, свяжите сами!

— Да будет так! — повеселев, сказал туркмен. — Подними руки, высунь запястья из рукавов. Иди так ко мне. Иди ко мне. Не бойся, не бойся.

Дрожа, еле живой, тихо, словно боясь зашуметь, Хасан подошел к разбойнику, не сводя взгляда с его глаз.

Туркмен снял аркан с пояса и крепко связал Хасану руки за спину. Затем ударил прикладом ружья в спину и свалил его наземь.

Поочередно туркмен обошел женщин, девушек, детей, неподвижно лежавших под деревьями, полагая, что так они надежно спрятались. Туркмен, не торопясь, связал им руки их же платками и приказал:

— Молчать, пока я не вернусь. Кто крикнет, того убью! И с места не двигаться. — Он вышел из сада.

Его долго не было.

Пленники постепенно очнулись и заговорили. Они сетовали на свою судьбу. Оплакивали свалившееся на них несчастье. Голоса их постепенно становились громче, но сдвинуться с места никто из них не смел.

Прошло полчаса. Туркмен вошел, кривя улыбкой стиснутые зубы.

Услышав голоса, он поднял свою саблю и засверкал ею над головами пленников.

— Я приказал молчать! А вы? Молчать!

Рахимдад, увидев солнечный отблеск на сабле, взвизгнул. Одним прыжком разбойник оказался над головой мальчика.

— Если ты пикнешь, отрублю голову!

И он приставил саблю к горлу Рахимдада, а затем, устрашая, царапнул его ухо.

— Видишь свою кровь? Будешь кричать, всю твою кровь пролью до смерти.

Всех охватил ужас. Все смолкли.

— Вставайте! — сказал туркмен спокойно. — Идите передо мной, выходите из сада.

Пленники встали. Тех, кто от испуга не мог двинуться, он поднял ударом сапога или уколом сабли. Пленники вышли из сада.

Перед садом стоял десяток таких же несчастных, захваченных в других садах.

Поджарые, высокие текинские кони, вытянув длинные, как у оленей, шеи, пытались достать листья с деревьев. Широкогрудые, узкозадые, они были украшены пестрыми ковровыми уздечками. Через седла у них, вместо переметных сум, перекинуты были грубые мешки.

Туркмен из Хасанова сада вскочил на крупного гнедого коня. Здесь же стояли два молодых туркмена. Один из них спросил:

— Сардар-хан, шапки можно убрать?

— Да, собери их! — ответил сардар, вставил в рот два пальца и, глянув в сторону деревни и в сторону степи, дважды свистнул. Другому туркмену он велел:

— Отвязывай, брат, коней. Посади людей да привяжи их.

Юноша принялся сажать пленников по двое и по трое на каждого коня. Под конскими животами он крепко связал пленникам ноги шерстяным арканом.

Хасан с высоты коня взглянул с досадой на свой сад, на дорогу, по которой они пришли сюда из деревни. Теперь он ясно понял, что он навсегда разлучается с родными и со своей родиной.

С тоской смотрел он на деревья, на стену, из-за которой виднелись вершины яблонь, заметил даже колючки на стене, когда-то вмазанные в глину заботливой его рукой. Хоть он и молчал, но сердцем и взглядом, прощаясь со своим садом, послал последний свой привет.

Он видел, как с этих колючек туркмен снял бараньи шапки и тиснул их всей кучей в мешок. Это были те шапки, от которых оцепенел в своем саду отважный Хасан.

На сардаров свист пришло двое туркменов со стороны селения и двое с дороги на Теджен. [22]Стр. 35. Теджен — город в южной Туркмении.
Это были сторожевые, посланные сардаром, чтобы следить за опасными дорогами. Если б со стороны селения появились люди с палками, или афганские солдаты, или караван со стороны Теджена, это сорвало бы охоту на людей.

Караван был опаснее для сардара; караванщики часто вооружались хорошим оружием и, хотя отстреливались всегда без всякого толку, случайно могли убить, а это не входило в планы сардара.

Поэтому-то из семи людей четверо сторожили дороги, пока трое забирали пленных. Они захватили около двадцати человек. Сардар еще раз все вокруг окинул внимательно взглядом и приказал:

— Гоните лошадей!

Двое юношей сели в седла и повели за собой в поводу по пяти коней с пленниками.

Сардар ехал впереди, а четверо всадников поехало по обе стороны пленников, то пуская коней рысью, то возвращаясь назад. Они опасались нечаянной встречи с пограничными солдатами.

Выносливые кони туркменов легко несли пленников, не отставая от нетерпеливого сардара. Степные кони, словно понимая опасность, бежали без понуканий, лишь изредка перекликаясь коротким ржанием.

Их усталость стала заметной лишь после трех часов стремительного пути.

Горячий ветер. Раскаленный песок, доходивший временами до конских колен. Пустыня без воды, без травы. Все это утомило коней.

Они бежали, высунув языки, как собаки. Они явно страдали от жажды. Но голубое облачко далеких садов давно пропало позади всадников. Вокруг со всех сторон тянулась без конца и без края накаленная песчаная пустыня. Но кони все же шли, не убавляя скорости, словно надеялись на какую-то стоянку на берегу чистого родника. Лишь вдали плескалось что-то похожее на огромное озеро, но туркмены знали, что это не вода, а марево. Это был не берег спасения, а гибельная бездна для тех, кто поверит своим глазам. И это знали не только туркмены, но и кони их, даже не смотревшие в сторону заманчивых видений.

Солнце село. Луна еще не взошла. Землю охватила тьма. В этой густеющей вечерней тьме конь сардара отбежал от дороги в сторону и остановился у незаметного бугорка. И остальные кони кинулись к нему, прижимаясь друг к другу. Кони начали бить песок копытами. Один из молодых туркменов сошел с коня. Он вытащил на мешка лопату с короткой ручкой и принялся разгребать песок. Он вырыл глубокую яму под бугорком и вытащил из-под земли большои белый комок, облепленный песком.

Отбросив лопату, юноша вынул из ножен свой нож и нарезал, словно дыню, белые ломти.

Другой юноша роздал лошадям эти ломти. Каждый конь, проглотив этот ломоть, сразу успокаивался, точно напился воды и отдохнул. Каждый встряхивал гривой, отфыркивался, был готов снова пуститься в путь.

Это было сало, бараний курдюк. Опытные разбойники, направляясь в Герат, через каждые три-четыре часа пути закапывали! глубоко, аршина на два вглубь, это сало. Долго скакавших, разгоряченных лошадей поить было опасно. А ломоть сала утолял и жажду и голод коней.

И кони, много раз ходившие в долгие походы по безводным пескам, хорошо запоминали место, где зарыт белый жир, спасающий их от мук и гибели.

Утолив жажду коней, туркмены снова погнали их вскачь. Много раз останавливались они так: ночью, на рассвете, среди раскаленного полдня, вечером. Снова ночью. Снова днем…

Наконец достигли жилья, где можно было дать коням остыть, напоить их, накормить травой.

 

4

Все так же наметало ветром песок к стенам.

Между песчаными холмами, сорвавшись с корня, катились прозрачные шары перекати-поля.

Во дворе Клыча-халифы женщины ткали ковры и тихо, почти одними губами, разговаривали.

В тот день челнок слишком часто падал из рук биби [23]Стр. 36. Биби — женщина почтенного возраста.
Чаргуль, нитка пылилась на земле, к ней приставали соринки.

— Что с тобой, Чаргуль? — спросила другая ткачиха, глядя на нее.

— Ты же знаешь, что я разводка и что у меня нет детей. [24]Ты же знаешь, что я разводка и что у меня нет детей — Четыре «законные» жены, которые позволяет иметь мусульманину шариат (свод мусульманского религиозного права), использовались, как правило, в качестве рабочей силы. Для увеличения этой «рабочей силы» с женами разводились под предлогом бездетности и оставляли их при доме, уйти «разводке» все равно было некуда, а вместо нее появлялась новая «законная» жена, иначе говоря — новые рабочие руки.
Что это мне сулит?

— А что?

— Сегодня он прогнал Джахангуль. И прогнал Тутыгуль. Завтра он может прогнать и меня. Я думаю об этом. Кто может поручиться, что завтра это не произойдет со мной. Беда может упасть и на мою голову.

— Ты искусная ковровщица. Ты трудолюбивая. Халифа тебя не тронет.

— Какая ему польза от моего мастерства: шерсти-то нет по всей Марыйской степи!

Помолчав, биби Чаргуль вздохнула:

— Если бы в хозяйстве было изобилие, я бы не боялась, заработала бы хлеб. Но сейчас чем я заработаю? Мне и этой просяной лепешки не оправдать, которую он дает. Я боюсь потерять просяную лепешку. Думаю об этом. Вот и дрожат руки. Тогда голодная смерть.

— За сколько он тебя купил? — спросила ткачиха, желая перевести разговор на другое.

— За пять тысяч тенег и одного верблюда, — ответила биби Чаргуль.

— Видишь, как дорого он за тебя заплатил.

Биби Чаргуль уловила в словах женщины попытку оправдать халифу на тот случай, если он прогонит бесполезную биби Чаргуль. Прогоняя ее, он тоже пострадает: деньги и верблюд окажутся отданными попусту. А может быть, она хотела сказать, что халифа пожалеет денег, заплаченных за нее…

— Мне от этой цены нет пользы, халифе — нет убытка. Деньги за меня получил мой дядя. Их у него давно нет. Когда меня продали, мне было пятнадцать лет. А теперь мне тридцать пять. Не жалея глаз, я ткала ковры халифе двадцать лет, и он получал от меня дохода по тысяче тенег в год. Не меньше. Я думаю, что гораздо больше. Но будем считать так. Значит, я за свою жизнь заработала ему двадцать тысяч тенег. А дядя давно прожил те деньги, которые должны были бы обеспечить меня в случае развода. Их уже двадцать лет как нет.

Видно было, что давно все это ею обдумано, все подсчитано, все взвешено. Но, опустив глаза, она скрывала это от всех. И только теперь, когда беда вот-вот может случиться, она раскрыла свой затаенный страх.

Вытирая кончиком рукава лицо, она посмотрела сквозь слезы на свою подругу Чаманбак.

— Двадцать лет работаю. Только пять лет из них я была женой халифы. Когда мне исполнилось двадцать лет, халифа купил еще несколько девушек, а мне дал развод, и я стала разводкой в его доме. Ты счастливее — у тебя от него два сына, Хасан и Хусейн. Тебя не прогонят. А ведь и я за те пять лет дважды рожала.

Оба они умерли, в один день оба от оспы. Нет! — зарыдала Чаргуль. — Он меня прогонит.

Чаманбак сидела в раздумье. Что она могла ей сказать, чем утешить? Доводы бездетной разводки прозвучали неопровержимо.

Из отдаленного шатра вышла старуха бабка Кумри в своей огромной чалме.

— Чаманбак! — крикнула она. — Эй, Чаманбак! Иди сюда!

— Иду! — откликнулась собеседница Чаргуль и, поспешно вскочив, побежала на зов.

На лице бабки Кумри было раздумье. Она стояла, приложи», руки ко лбу и глядя в землю. Она, казалось, даже не заметила, каш подошла Чаманбак.

Тогда Чаманбак спросила:

— Кумри-биби! Вы меня звали? Что вы хотели сказать? Все благополучно?

— Халифе ничто не грозит. Все благополучно. Но я думаю о моих сыновьях. Им пора было вернуться на прошлой неделе. А их нет! Почему? Что с ними? Задержались, прислали бы весточку. Может, попали в руки персиян? Может, попали в плен, погибли? Но кто-нибудь уцелел бы, пришел бы сказать. Все не могли погибнуть!

Чаманбак пытливо посмотрела на старуху:

— А меня-то вы зачем звали?

— Да, чуть не забыла. Как у тебя работа? Старик еще вчера сердился: ковры медленно вы ткете. Сказал: «Съедят остатки зерна, а ковров не кончат. Не давай больше одной лепешки на каждую. А Чаргуль, как только кончит свой ковер, прогоним». Он так и сказал.

Подумав еще, Кумри добавила:

— Я все время думаю о детях. Сил больше нет! Будь ты моими глазами, следи за ткачихами ты! А Чаргуль скажи: «Тебя не прогонят», а не то она нарочно затянет работу над ковром. Пусть быстрее ткет! И пойди пошли ко мне Сахибжамал и Янгакгуль.

Вскоре к ней явились две шестнадцатилетние девушки — жены халифы. Чинно поклонились старухе.

Кумри сидела в углу, перебирая в развязанном узле одежду своих пропавших сыновей.

Кумри, увидев их, ласково сказала:

— А, маленькие женки! Садитесь! Сюда, Сахибджамал. А ты, Янгакгуль, сюда.

Обе покорно, уныло опустив глаза, сели боком к старухе. Внимательно осмотрев их, Кумри велела:

— Смотрите на меня!

Но лица их не повернулись к ней. Полные слез глаза не взглянули на нее.

— Смотрите на меня, говорят! Обе не шевельнулись.

Старуха, не сводя с них глаз, пожевала беззубым ртом.

— За сколько тенег халифа купил вас?

И на этот вопрос она не дождалась ответа. Тогда она ответила на свой вопрос сама:

— Халифа на вас истратил пятнадцать тысяч тенег. Да еще целыми кошельками он тратит деньги на вашу одежду, на вашу еду, на ваши прихоти. А зачем? Чтобы вы его услаждали? Нет, ему молодых жен уже не нужно: ему семьдесят пять лет. У него и без вас восемь жен. У него сыновья — богатыри: Абдул и Кушат. У него пятеро внуков, больших и маленьких. А он тратится на вас. Вам это надо знать да не забывать. Зачем он вас взял? Для работы взял! Ковры ткать. А вы? А вы за два месяца даже одного коврика не выткали. Хоть бы один молитвенный коврик! Длиной в какие-нибудь два аршина коврик! Если вы будете так работать, ваша работа не окупит и тех двух просяных лепешек, что вам дают.

Девушки продолжали молчать, отвернувшись. Кумри поняла, что они не боятся ее слов. Она помолчала, пожевав губами. Потом встала и отослала их:

— Идите! Работать надо лучше. Не то халифа накажет. Выйдя из юрты, Сахибджамал шепнула:

— Чтоб ему провалиться, этому халифе!

— Вместе с этой старой вороной-правительницей, — добавила Янгакгуль.

 

5

Никаких вестей о сыновьях старой Кумри не было.

Вместе с дядей своим Уразом-сардаром Абдул и Кушат уехали в сторону Астрбада.

Невестки Кумри-биби, дочери ее и внуки, жена Ураза-сардара и дети его вместе с Кумри-биби не знали покоя, дни и ночи проводили в тревоге, уже готовые услышать самые страшные вести.

Лишь Клыч-халифа сидел с неизменным спокойствием на своем пестром коврике, перебирая четки, обратив свой взор на запад.

Многое видел он на своем веку. Отведал и горького и сладкого. Многие события пережил. Он видел, как в три дня делались дела, на которые, казалось, нужны были месяцы. А бывало и так, что пустячное дело оказывалось неодолимым. Всего насмотрелся.

Но сам он, что бы ни начинал, всегда доводил до конца, сколько бы трудов, сил и времени ни понадобилось. К этому приучал он и своих детей, и младшего своего брата Ураза.

Он был уверен, что если они задержались, значит, не вернутся с пустыми руками. Ждал, что приедут, ведя за собой рабов и рабынь, гоня перед собой стада коз и овец, с верблюдами, шатающимися под тяжестью захваченных сокровищ.

Они смелы и сильны. Смел и Абдуррахман-сардар, и этот никогда не возвращается без добычи. Не мужское дело беспокоиться о них. Он гнал от себя всякое беспокойство и другим не позволял тревожиться.

Но женщины, скрывая от халифы свои страхи, каждый день посылали в пустыню шестидесятилетнего деда Камбара, сохранявшего память о былых походах халифы при Шах-Мураде.

А у ворот рабата стояла начеку маленькая Кумуш, глядя вдаль, не идет ли дед Камбар.

В этот день она вдруг вскрикнула и кинулась к своей бабушке.

— Камбар-бобо [25]Стр. 40. Бобо — дед, дедушка.
показался. Он не идет, он бежит.

— Бежит? Значит, несет добрые вести! — поцеловала внучку Кумри и вместе с невестками, дочерьми, внуками заспешила к воротам рабата.

— Есть новость? — крикнула она Камбару, когда тот был еще далеко. — Хорошие вести?..

— Я стоял во-о-он на той крыше, — ответил, задыхаясь, дед Камбар.

Он подошел, едва переводя дыхание. Все терпеливо смотрели на него, наблюдая, как он собирался с силами, чтобы сказать еще несколько слов.

— С той стороны, — махнул он рукой в сторону Ирана, — и с той вон тоже, — махнул он в сторону Герата, — поднялась пыль. Пыль с иранской стороны такая, как бывало, когда с похода шел Шах-Мурад Сарык. В той стороне пыль заволокла всю пустыню. Видно, ханские сыновья везут весь Иран.

Камбар ханскими сыновьями называл детей халифы. Обрадовавшись, Кумри не стала больше слушать. Она повела деда Камбара к юрте своего мужа.

Поставив перед халифой Камбара, она сказала:

— Он видел, что… — И радостно она рассказала халифе все, что слышала только что сама.

Клыч-халифа не шевельнулся. Он по-прежнему сидел будто каменный, перебирая четки, словно все это ничуть его не касалось. Лишь чуть-чуть нахмурил лоб, чтоб показать этим своей старшей жене, что все это дело не стоит таких волнений.

Не встретив сочувствия у мужа, Кумри опять заспешила к воротам.

Как писали прежде: «Пыль осыпала пустыню с головы до ног», и вот показались из пыли груженые верблюды, люди.

И у ворот зоркие, нетерпеливые глаза подсчитали, что овец не менее пяти сотен, верблюдов шло двадцать, а люди были пленниками — рабами и рабынями, посаженными в седло по старому способу: у каждого из них ноги были связаны под животами коней.

Караван вели сыновья старой Кумри — Абдул и Кушат и дядя их Ураз-сардар.

А со стороны Герата прибыли Абдуррахман-сардар и его спутники.

Халифа по-прежнему сидел на своем молитвенном коврике и перебирал четки. Может быть, мысленно он посещал сейчас рай, наслаждался красотой гурий и юношей и думал о том, как выгоднее поделить добычу и пленников, чтобы ему досталась доля побольше, и как продать свою долю на базаре подороже.

* * *

Зарезали баранов. Установили котлы.

Зажгли костры, растопили печи для хлеба.

Закипели жирные похлебки, поспели горячие кукурузные лепешки.

Ободрав молочных ягнят, повесили над раскаленной ямой, чтобы обжарить.

Но кипящие котлы, измазанные салом руки и ложки виднелись лишь на одной стороне рабата.

А на другой стороне находилась причина торжества — добыча.

В углубление, вырытое для скота, загнали пленников.

Их связали по пять человек и свалили, как делалось это в темницах бухарского эмира.

Пока победители поглощали огромные куски мяса и сала, так что пухли их животы, о пленниках никто не вспоминал.

О них не забыл и позаботился лишь старый дед Камбар.

Он принес им то, что посмел для них взять, — бурдюки с водой и сухие, заплесневевшие просяные лепешки.

И если б он не сделал этого, многие не пережили бы того дня.

Победители провели всю ночь, празднуя и торжествуя. Они веселились, ели, смеялись и развлекались играми. Бродячий певец, услышав о победе, явился сюда и сложил и пропел песню, взяв в руки домру:

Клыча-халифы сыны-богатыри, — Что перед ними жемчуг, золото, коралл? Где б ни проскакали, — сам ты посмотри, — Как пожар, их гнев неверных покарал. Рушили врага они каменный оплот, Где был Астрабад, осталась лишь полынь, Ураз-ага, Абдул, Кушат окончили поход, К нам рабов пригнали, привезли рабынь. Сокол среди битв Абдуррахман-сардар! Гнездо где его? Мары, Байрам-Али, Теджен. Молнией разит врага его удар, — Непокорных, дерзких не берет он в плен. Помолившись, он пошел на дальний край, Сам Клыч-халифа его благословил. Эй, гератский голубь! Больше не летай: Ведь Абдуррахман-сардар там проходил! [26]

Еще пальцы певца судорожно бились о струны, а уж Клыч-халифа велел дать певцу за такую лестную песню одного барана.

Абдуррахман-сардар не хотел отставать от Клыча-халифы, он послал в подарок певцу трехлетнюю сестренку Рахимдада — маленькую Зебу.

 

6

После пира поднялись поздно, около полудня.

Пили чай. Запивая глотком сладкого чая, проглотили по щепотке кукнара.

Поели холодного мяса, жирных просяных лепешек.

И лишь после всего этого приступили к дележу добычи и пленников.

Повинуясь каждому слову Клыча-халифы, строго соблюдая давние обычаи, дележ провели без ссор и споров.

Предстояло два дела: первое — отделив долю каждого, отдать ему в руки; второе — каждому назначить отдельный базар, чтобы не оказалось на одном базаре сразу много рабов и цена на них не упала бы от этого.

Теперь предстояло оторвать отцов и матерей от их детей, жен от мужей, братьев от сестер.

Надо было так провести дележ, чтобы в одни руки не попали ни муж с женой, ни брат с сестрой, ни люди, между собой близкие. Ведь известно, что раб ли, рабыня ли, имеющие привязанность к кому-либо, кроме хозяина, будут дешево стоить на базаре: если жена окажется с мужем, мужа купят, а она пойдет с ним задаром, потому что как женщина она уже не будет ничего стоить. Мать ли попадет вместе с ребенком, она о работе будет думать меньше, чем о своем детище, а хозяйских детей может забыть ради своего.

Если даже это дело действительно было трудным, то не для наших «победителей», ибо у них были твердые сердца — плач и мольба несчастных, вся эта скорбь, все это вызывало у них хохот, безудержный смех…

Вопреки всему, задуманное было выполнено. Плач и вопли женщин, разлучаемых с мужьями, и мужей, отторгнутых от жен, рыдания и мольбы малолетних детей, отнятых у родителей, вопли отцов и матерей, лишенных детей, поднимались в небо и смешивались с облаками. Не слезы, а кровь текла из глаз, вместо вздохов из груди вырывалось пламя.

Это прискорбное событие напоминало время окота овец, когда маленьких ягнят отделяли от своих матерей и отрезали им головы, чтобы содрать с ягнят драгоценные каракульские шкурки. Разница была лишь в том, что там бедствие обрушивалось на бессловесный скот, на бессознательных животных, которые вскоре забывали о своей утрате, на животных, обреченных не сегодня, так завтра погибнуть под ножом.

Но сейчас разыгрывалась трагедия над людьми, понимающими свою беду. Над способными по природе своей преобразовать мир и утверждать благополучие, всеобщее спокойствие, над людьми, которые в сотворении не отличались от своих притеснителей.

Победители послушали, изощряясь в шутках, причитания и жалобы. Но шутки иссякли, а жалобы не затихли. Если не прекратить криков силой, эти люди до самой смерти будут кричать, выкликать друг друга и стонать.

С этим надо было покончить раз и навсегда. Ведь если обнаружится горе рабов на базаре, кто станет покупать, кто даст за них настоящую цену? Дорог тот раб, что идет к покупателю покорно и охотно.

Жалости не знали, чтобы отучить пленных людей от их прежних привязанностей.

Малолетним детям крутили и надрезали уши, взрослых били плетками по спинам, по бедрам, по ступням. Упрямцам надрезали ступни и в раны втирали соль.

Так одну боль заглушали другой болью. Высушили глаза, заткнули рты, каждому внушили мысль, что, если еще раз издадут они хоть какой-нибудь звук, им вырвут языки, перережут горла.

Пленникам внушили, что, если и случится так, что нечаянно где-нибудь встретятся муж с женой или дети с родителями, они даже виду не подадут, что когда-то знали друг друга. Та жизнь, которая была, когда они друг друга знали, окончилась, прошла навеки. Прошла, как поутру проходит сон.

Часть рабов и рабынь привезена была из-под Герата — из Афганистана. Они исповедовали ту же веру, что и бухарцы, суннитскую. [27]Стр. 44. Суннитская вера — Суннизм — одно из двух главных направлений в исламской религии. Сунниты признают, кроме Корана, сунны — устные предания, приписываемые пророку Мухаммеду, а также всех четырех его приближенных, преемников, — Абу-Бакра, Омара, Османа и Али.
Они были подданными афганского шаха. И то и другое не годилось: на базарах Бухары и Туркестана было запрещено продавать суннитов в рабство. Между Бухарой и Афганистаном об этом был заключен строгий договор. Из этого же договора следовало, что подданных афганского шаха продавать в рабство решительно запрещалось.

Узел, затянутый этим договором, надлежало разрубить или лучше — осторожно развязать. И Клыч-халифа нашел выход.

Имена афганских суннитов были изменены. Гератцам велели забыть родину, забыть названия родных мест — взамен им дали персидские имена, а родиной своей они должны были назвать города или деревни Ирана.

Но и этого было мало. Кто-нибудь мог на базаре заговорить с ними. Конечно, им не позволят там произносить речей или затевать разговоры. Но, жалуясь, вздыхая или прося о чем-нибудь, они должны были говорить на персидском языке.

Для этого к ним приставили деда Камбара.

Камбар обучал их основам шиитской [28]Шиитская вера — Шиизм — второе главное направление в исламе. Шииты, в отличие от суннитов, преемником Мухаммеда считают только Али. Шиизм является официальной государственной религией в Иране.
веры, он терпеливо, длительными упражнениями, приучал их персидскому произношению пятнадцати или двадцати слов.

Это давалось не легко. Ушло несколько дней, пока люди забыли свое имя и запомнили новое, пока отвергли основы прежней веры и приняли новые основы, пока родным языком не стал персидский язык.

Некоторые упрямились, у других язык не мог произносить непривычные звуки. Упрямцев исправляли плетками, языки, неподатливые к чистому произношению необходимых слов, калечились. Даже семилетнему Рахимдаду, который никак не мог выговорить слова по-новому, Абдуррахман-сардар шилом проколол язык.

— Учись без упрямства, негодяй! Повинуйся тому, чему тебя учат. Забыл, как чуть не убил тебя в саду, когда ты вздумал реветь. То было в твоем саду, когда ты не слушался, плакал. Будешь упрямцем, я тебе не только язык вырву, я голову с тебя сорву. Торопись, учись, чему учит тебя дед Камбар.

Дней за десять пленники научились кое-чему необходимому для их поработителей.

Сунниты запомнили по порядку имена пяти святителей [29]Стр. 45. Пять святителей — пророк Мухаммед, его дочь Фатима, ее муж Али, их сыновья Хасан и Хусейн, которых шииты считают святыми.
и двенадцати святых [30]Двенадцать святых — двенадцать шиитских предводителей, первым из которых является Али, а последний — Махди (мессия) — еще должен появиться.
шиитской веры.

Теперь путь на базары был открыт, а товар готов к продаже.

Лошади отдохнули вполне, бока их залоснились.

Отдохнули и победители.

Настало время ехать на базар.

Каждый из разбойников забрал свою долю и двинулся к тому городу, который был ему предназначен.

Одни — в Хиву, другие — в Бухару, третьи — в сторону Карши [31]Карши — город в Бухарском эмирате, ныне центр Кашка-Дарьинской области УзССР.
и Шахрисябза.

Певец, получивший в подарок маленькую сестру Рахимдада, трехлетнюю Зебу, поручил туркмену продать ее вместе со своей добычей. Этот туркмен отправлялся в Карши.

Певец долго объяснял туркмену, как добросовестно надо отнестись к товару, порученному для продажи: чтоб он продал девочку так же выгодно, как будет продавать свой собственный товар; чтобы не схитрил — продав выгодно, не скрыл бы ее цены.

— Дорогие наши предки говаривали: если в караване купцов имеется что-либо отданное под залог, доверенное для продажи, великий грех причинить ему что-либо недоброе. Если же честно относиться к доверенному, никакая опасность не коснется каравана честных купцов.

И, делая вывод из этого древнего поучения, певец сказал:

— Из сего следует, что караван нечестных купцов подвергнется всем опасностям и не достигнет благополучия. Не дай бог! Не дай бог! На караван падет беда, и на купцов падут великие несчастья. Вот с этим и возьмите мой товар с собою в Карши…

Этими словами певец внушил туркменам опасения.

Эти слова слышал Рахимдад, догадавшийся, что речь идет о его маленькой сестренке Зебе, которую сейчас увезут далеко, навсегда.

«Карши?» Никогда он не слышал этого слова. Что это за город, большой или маленький, близкий или далекий?

— Карши! — сказал он вслух, вслушиваясь в звук этого слова, чтобы запомнить его на всю жизнь.

Караваны отправились в путь.

Однако двор Клыча-халифы на этот раз не опустел. Теперь загон был полон овец. В сараях стояли верблюды. И младший сын халифы — Кушат остался дома, поручив свою долю старшему брату — Абдулу.

Караваны ушли, а здесь надо было заняться скотом, найти пастуха, заготовить корм.

Кушат посадил Камбара на коня и послал его в соседнюю деревню за прежним их пастухом. В прошлом году, когда погиб весь скот, они прогнали этого пастуха. Теперь он снова понадобился.

К вечеру дед Камбар пригнал шестидесятилетнего Турды с двумя его сыновьями-подростками.

Поздоровавшись со стариком, Кушат сказал:

— Ну, спрашивай, дядя Турды!

Но у Турды-аги не было ни сил, ни охоты соблюдать длинный порядок приветствий.

Лицо его осунулось. Под глазами вздулись серые отеки. Бледный нос заострился. Малокровные губы побелели. Видно было, что давно уже старику не приходилось утолять голода.

Вместо приветствия Турды-ага ответил:

— Да буду я за тебя жертвой! Много жестокости в прошлом году перенес я от твоего отца. Он забыл, что тридцать лет служил я ему за просяную лепешку. А когда свалилась беда на его скот, он крикнул мне: «Вставай, убирайся отсюда, работы для тебя нет, а значит, и хлеба тебе не будет». Я позвал старшего сына, и мы ушли. Зима была сурова, снег глубок, одежда дырява, хлеба достать было неоткуда и не на что. Ни топлива, ни работы найти не удалось.

Он с жалостью взглянул на своих сыновей-подростков.

— Ничего не было. С тем и покорились судьбе. Ни жена моя, ни две мои дочки не выдержали холода и голода, я их схоронил.

Комок слез душил его. Говорить ему стало невмочь. Он помолчал, отвернувшись. Кушат сказал:

— Ничего, к кому смерть придет, тот умирает. Кому суждено жить, живет.

Дед Камбар, стоя в стороне, прошептал:

— Почему же к вам эта смерть не приходит? Она боится тех, у кого животы полны!

Но его никто не услышал. Турды-ага, вытерев глаза, продолжал:

— После этого я решил у вас не работать. Но когда человек проработал на одном месте тридцать лет, оставил там и молодость и силы, одряхлел и выброшен с этой работы, где он может найти другую работу? Вот я приплелся опять сюда. И со мной мои сыновья. Теперь все в ваших руках, — мы будем работать, но и вы кормите нас, чтоб не голодали мы больше.

— Если мы будем сыты, — ответил Кушат, — и ты будешь сыт. Если мы будем голодать, и ты будешь голодать. Молись, чтобы удача не отвернулась от нас.

Он считал разговор оконченным, но потом подошел к старому пастуху ближе и тихо ему сказал:

— Ты этих речей перед моим отцом не произноси! — Он развел руками: — Отец отрекся от земных забот, приблизился к богу. Его молитва — это благо. Наши деды говаривали: «Не проси золота, проси молитвы». Разве молитва не золото? Он, не дай бог, может обидеться на тебя, тогда все для тебя пропало.

— Нет, сын мой! — ответил Турды-ага. — Я тебя считаю своим сыном. Ведь ты родился и вырос при мне. Я тебе высказал все, что у меня наболело. А отцу твоему какое до меня дело? Я его хорошо знаю. Я боюсь не его молитвы, а его обиды. Куда ж тогда мне деваться с этими моими мальчиками? С этими моими старыми руками?

Певец, получивший барана за песню, привел с собой двух чьих-то осиротевших двенадцатилетних мальчиков. Они присоединились к работникам халифы.

Дело у халифы пошло на лад: шесть жен-разводок, четыре брачных жены, дочери, невестки — все они опять занялись тканьем ковров под началом старой Кумри, давно получившей от халифы развод, но оставшейся в доме за старшую жену.

Дед Камбар с двенадцатилетним помощником качали воду из колодца, поили скот, заготовляли корм, чистили стойла.

Турды-ага с пятнадцатилетним помощником собирали в степи хворост и дрова и свозили на верблюдах ко двору.

Двое сыновей Турды-аги пасли стада в пустыне.

Всеми ими распоряжался Кушат.

Только Клыч-халифа не менял своего положения.

Целые дни по-прежнему сидел он на своем молитвенном коврике, перебирая четки, просил у бога удач для людей и здоровья для овец, долгой жизни для сыновей, скромности и послушания для слуг, безопасных путей для странствующих с пленниками своих родственников, а рабам и рабыням — щедрых покупателей.

 

7

В караван-сарае Паи Астана в Бухаре настали горячие дни.

Дворники выметали и чистили кельи, навесы, подвалы. Поливали дворы, вывозили навоз и мусор, выносили и вывозили вон ненужный хлам, за долгое время накопившийся во всех углах.

Некоторые из келий для купцов убрали с особой заботой, застелили дорогими паласами и коврами.

Деревянные колья в подвалах, к которым привязывали ослов и лошадей, выдернули. Вместо них вбили в землю железные кольца.

В одном из подвалов сделали так, как сделано было в темницах бухарских эмиров, — концы толстого длинного столба пропустили под каменные стены подвала и обили гвоздями с большими шляпками. В темницах к таким столбам привязывали узников. Здесь это готовили для рабов.

Комнату для омовений тоже заботливо подмели и расставили там медные кувшины разных размеров.

На кухне над очагами вмазали большие котлы для пищи и котлы для кипячения воды.

Словом, весь вместительный караван-сарай сверху донизу преобразился, словно готовясь к приему очень важных людей или к празднику.

Всадник на вспотевшем коне подскакал к воротам двора. Соскочив с седла, он отдал повод служке и приказал остудить коня. Сам же, словно выполняя какое-то очень важное поручение, пощелкивая плетью, торопливо вошел во двор и поклонился хозяину, сидевшему в средней келье.

Оттуда спросили:

— Разве уже подъезжают?

— Часа через два будут здесь.

— А где ты их видел?

— В Пайкенде. Передал им от вас поклон и сказал: «Меня послали в ваше распоряжение». Караван-баши [32]Стр. 48. Караван-баши — караванщик, начальник каравана; здесь, как отмечает сам С. Айни в пояснении к таджикскому тексту, придворный титул в Хивинском ханстве.
ответил: «Рад! Рад! Арендатор караван-сарая Акрам-бай мне старый близкий друг. Если б он и не готовился принять нас, мы бы все равно нигде, кроме его двора, не остановились бы».

— А потом?

— С их караваном я доехал до Чарбакра. Там они остановились почиститься и помыться с дороги. А меня хозяин каравана послал к вам сказать: «Подготовьте постоялый двор, а со двора удалите посторонних людей».

— Товара-то у них много?

— Очень много. Верблюдов пятьдесят с яблоками. Несколько верблюдов с чугунными котлами, с чугунными кувшинами и со всяким железным товаром. На нескольких верблюдах — кованые сундуки. Всего верблюдов до двухсот, и все — под товаром.

— Этот товар они у нас сгружать не будут. Это выгружают в Ургенчском караван-сарае. [33]Ургенчский караван-сарай — один из многочисленных постоялых дворов в Бухаре, где останавливались караваны из Ургенча (Хивинского ханства).
Ты говори мне о товаре для нашего двора.

— Я видел человек двадцать пять рабов и рабынь. Большей частью — красивые женщины и девушки. Есть стройные юноши и дети с красивыми лицами. Если их хорошенько вымыть да приодеть, на базаре их засыплют золотом.

Акрам-бай, арендатор караван-сарая, выслушав все эти утешительные вести, громко рассмеялся. Он повернулся к юноше, который сидел напротив него в тенистой келье, и опять рассмеялся.

— Кликни писаря! — велел он.

— Сейчас, господин, — ответил мальчик и, вскочив, кинулся в глубь двора.

Минуту спустя из какой-то отдаленной кельи торопливо пришел, сутулясь, уткнув в грудь жидкую острую бородку, старик. Узенькие глаза его слезились. Длинное лицо было печально, тонкие губы бескровны.

В ответ на низкий поклон старика арендатор показал ему место, где следовало сесть.

Кланяясь, старик сел, положил перед собой пенал и раскрыл подставку для письма.

Когда старик отдышался и приготовился к письму, Акрам-бай сказал:

— Мирза, пишите. Быстро. Письмо от моего имени. Землевладельцам, а также скупщикам рабов. В Гиждуван, Шафрикан, Вабкент и в Зандане [34]Стр. 49. Гиждуван — город и один из туменей (уездов) в Бухарском эмирате, ныне центр Гиждуванского района Бухарской области. Шафрикан, Вабкент, Зандане — тумени в Бухарском эмирате.
. Известите их, что прибывает караван. Письмо пишите красиво и так, чтобы раздразнить их. Чтобы всякий, получив его, думал: «Хоть и не намерен я покупать рабов, а съезжу, гляну-ка там на красивых молодых рабов и рабынь».

И снисходительно пояснил писцу:

— Это надо нам, чтоб оживить торговлю, чтоб покупателей съехалось побольше. Больше будет покупателей, выше поднимется цена. По хорошей цене сбудут товар, нам будут благодарны, лучше заплатят, подарят кое-что. И вам на чай и на терьяк [35]Терьяк — опиум.
дадут.

Письма были написаны и отосланы Акрамом-баем в уезды со специальными всадниками.

А караван уже входил в Бухару через Каракульские ворота.

Арендатор послал своих людей навстречу, чтобы узнавать и сообщать сюда, по каким улицам идет караван, как он выглядит, что о нем говорят на улицах, по которым он идет.

Караван тяжело навьюченных верблюдов шел медлительным шагом. Раскачивались пышные кисти на узде переднего верблюда. Раскачивались тюки, покрытые ткаными текинскими паласами с длинной бахромой, покачивался мерно и неотвратимо, как грядущий час, колокол последнего верблюда.

Люди каравана все были хивинцами, туркменами. Все они обычно останавливались в Ургенчском караван-сарае. Только там могли они останавливаться, продавать свои товары, — торговать на каком-нибудь ином базаре или дворе хивинцам запрещалось.

Поэтому караван, дойдя до Ургенчского караван-сарая, не пошел дальше. Верблюды остановились. Люди, разминая затекшие ноги, сошли с седел.

Но сам караван-баши, Карим-бай, скупщик рабов и торговец рабами, отделился от каравана и свернул в квартал Паи Астана, ведя за собой коней и верблюдов, груженных этим его главным товаром.

Базаром работорговцев в Бухаре издревле был квартал Паи Астана, с его большими и приспособленными для такой торговли караван-сараями.

Работорговец Карим-бай и арендатор Акрам-бай обнялись и расцеловались еще в воротах.

Такому желанному гостю приготовили особую келью. Там он и остановился.

Рабов и рабынь ввели в подвалы и заперли их там.

Некоторых, наиболее упрямых и строптивых, заточили в колоды. Некоторых связали, а веревки пропустили через железные кольца.

Верблюдов, с вьючными переметными корзинами для перевозки людей и имущества, вместе с погонщиками отослали за город.

Работорговец позвал к себе Акрама-бая:

— Сегодня никого во двор не пускайте. Никого, кто назовется покупателем. Ни рабов, ни рабынь не показывайте никому. Завтра я напишу послание и сделаю подарок его высочеству эмиру. Если последует его высочайшее разрешение, тогда и откроем торговлю.

Акрам-бай немедленно поставил у ворот привратника, приказав не впускать никого, кроме своих работников, а ворота запереть и ни перед кем не отворять.

На кухне закипел котел с похлебкой. В другом котле зашипел жир, плавясь для плова.

В углу кухни нагревался огромный котел воды. Нагретую воду в ведрах уносили в комнату для омовений и разливали там в большие медные кувшины, в объемистые глиняные корчаги.

Рабов и рабынь специально выделенные люди караван-баши поочередно выводили туда, там они мылись теплой водой, вытирались сухими тряпками, а потом получали свежую одежду и, одевшись, вновь отправлялись в подвал.

Красивых женщин и девушек мыли дольше. Им давали душистое мыло, тщательно расчесывали волосы, заплетали косицы, завивали опытной рукой локоны на лбу и на висках. Выщипывали брови, сурьмили веки, на лица ставили искусственные мушки. И одежду им дали, сшитую из новых тканей, каждой по росту и по сложению.

Одна четырнадцатилетняя девочка и один шестнадцатилетний мальчик были вымыты особо тщательно, по нескольку раз, на них надели новую одежду и отвели в келью Карима-бая.

Он вызвал к себе с базара самого искусного цирюльника и велел ему расчесать им волосы, выправить и подтемнить брови. Несколько раз мастер менял им прическу, подстригал, заплетая, завивая волосы, пока не добился тех причесок, которые украсили их лица, бледные, испуганные, растерянные и безропотные.

Потом их опрыскали крепкими духами, изготовленными на розовом масле.

На пальцы их надели золотые перстни с яркими рубинами, в уши вдели серьги с жемчужинами. Голову мальчика покрыли золототканой тюбетейкой, а девочке, поверх золототканой тюбетейки, надели шитые золотом повязки на лоб, а на шею — ожерелье в три нитки.

Одежду на них надели из шелка и семицветного бухарского бархата, которая в те времена носилась в гаремах эмиров.

 

8

Ранним утром, когда Регистан, главную площадь Бухары перед эмирским дворцом, полили и подмели, бухарские зеваки и завсегдатаи всяких зрелищ собрались у ворот дворца, у соборной мечети Пайанда и разместились там вдоль стен и даже на прилегающих крышах, чтобы поглядеть, чем начало этого дня будет отличаться от прежних.

Кони придворных, явившихся, по обычаю, во дворец, чтобы приветствовать повелителя, стояли, сдерживаемые конюхами, вдоль медресе Дарушшифа [36]Стр. 51. Медресе — духовное учебное заведение у мусульман, совмещавшее в себе среднюю и высшую школу.
Дарушшифа (дословно — «дом исцеления») — медресе в Бухаре, где изучали медицину.
лицом к югу.

Бухарские бездельники переговаривались на своих местах, делясь догадками и обмениваясь слухами: кого сегодня его высочество будет истязать или казнить, кого повесит, кого сбросит с высоты своего дворца, кому, как барану, перережут сегодня горло, а кого осыплют милостями, почестями и дарами.

Эти праздные люди, собиравшиеся сюда по утрам изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, чувствовали себя как бы участниками тех великих исторических событий, коими повелевало солнце Бухары — его высочество эмир.

С благоговением, словно эмир сидел среди них и с ними сообща решал судьбы вселенной, они, почти не дыша, тихонько переговаривались: что сулит им, какими зрелищами взволнует и обогатит их этот очередной начинающийся день благородной, священной Бухары?

Путники, которым надо было проехать через Регистан со стороны ли ворот имама, со стороны ли купола Тиргарана, [37]Стр. 52. Тиргаран — один из четырех купольных базаров Бухары; там находились ряды ремесленников, изготовлявших стрелы.
обязаны были спешиться, взять лошадь под уздцы, а осла гнать перед собой и идти, обернувшись лицом к дворцу и кланяясь. Лишь перейдя Регистан, могли они снова сесть в седло или влезть на осла и продолжать свой путь.

В это утро какой-то крестьянин, редко бывавший в городе и не знавший его порядков, продолжал ехать через Регистан верхом.

Увидев это, один из стражей, стоявших с дубинками на деревянных мостках перед воротами Арка, [38]Арк — крепость в центре Бухары, резиденция эмира и его правительства. В Арке же помещалась государственная казна.
страшным голосом заорал на крестьянина:

— Сле…е…зай! С ко…оня долой! Слезай! Слезай!

Оцепенев от этого страшного крика, крестьянин хотел было слезть с седла, но зацепился за стремя и упал.

Не успел он подняться, как выбежавшие из Арка есаулы с палками в руках набросились на него, схватили и поволокли к дворцу. Они подняли его на мостки, поставили перед приставом, раздели и дали ему пятнадцать ударов палкой. Потом велели помолиться за здоровье его высочества и лишь после этого великодушно вернули ему халат и отпустили. Так дан был наглядный урок почтения к этому высокому месту.

Для скучающих зевак это было «лепешкой, испеченной сразу же, как замесили тесто». А по-русски говоря: «Сделано начало, полдела откачало». И действительно, случай этот был началом предстоящих зрелищ.

И зрелища разворачивались.

На помосте перед воротами показалось двое узников из Абханы [39]Абхана — тюрьма в Арке, которая была расположена под эмирскими конюшнями, откуда в нее стекали вода и нечистоты.
— дворцовой темницы, помещавшейся в проходе, ведущем от ворот внутрь Арка.

Руки узников были связаны не сзади, а спереди. Один из зрителей, заметив это, не для других, а больше для себя самого, воскликнул:

— Бедняги!

Ибо руки, связанные спереди, означали, что узников сегодня казнят.

Вперед вышел человек в широком халате, расшитом золотом, опоясанный позолоченным поясом, с роскошной шапкой под чалмой, держа меч с серебряной рукояткой.

Это был «владыка ночи», начальник ночной охраны в Бухаре и исполнитель высшего гнева эмира, наблюдавший за совершением казни.

Осужденных окружили люди кушбеги [40]Стр. 53. Кушбеги — глава правительства, главный министр, в Бухарском эмирате.
, обычно они ехали верхами, но иногда, как и в этот день, шли пешком. Держа сабли наголо, они стояли, ни на кого не глядя, избегая встретиться взглядом с кем-нибудь из людей. Вместе с ними стояла пешая ночная стража, вооруженная трехаршинными палками, обитыми в трех местах медными кольцами. Рядом с каждым узником стояло по человеку, державшему осужденного за руки; в другой их руке чернела под большим набалдашником палка, длиной в аршин, а толщиной с топорище. Эти люди были коренасты и плотны, одежда их ничем не напоминала придворную; головы их покрывали облезлые меховые шапки, плечи — короткие стеганые куртки, обуты были в высокие сапоги из булгарской кожи. Это были палачи.

Осужденных повели.

Они прошли на другую сторону Регистана и остановились напротив дворцовых ворот, над ямой, вырытой для стока дождевой и снеговой воды на Веревочном базаре.

Любопытные бездельники окружили плотным кольцом эту яму. А люди кушбеги и владыки ночи ударами сабель и палок раздвинули это кольцо.

Владыка ночи, повернувшись к воротам дворца, трижды поклонился в ту сторону так низко, что голова его едва не коснулась земли. Затем он потребовал от народа и от осужденных благодарственной молитвы о здравии и благоденствии его высочества.

Люди громко и шумно помолились:

— Да пусть его высочество завоюет весь мир, меч его будет всегда острым. Да пусть ему всегда и во всем помогают его светлость Шахимардан и Бахауддин, [41]Бахауддин (1318–1389) — известный суфийский шейх, основатель мистического ордена Накшбандия.
отражающий беду, несчастья.

Узники почти задохнулись во время этой молитвы, так как палачи высоко подняли их связанные руки, сдавив грудь.

Владыка ночи вынул из-за пазухи бумагу, поцеловал ее в том месте, где стояла печать, коснулся ею глаз и просмотрел ее. Затем он засунул указ обратно за пазуху, взглянул на палачей и шевельнул усами. Это был знак.

Первый палач, выпустив руку осужденного, размахнулся и ударил его спереди по коленям. Осужденный упал лицом на землю на краю ямы.

Второй палач сел на осужденного верхом и придавил его к земле. Воткнул нож до самой ручки в горло узника чуть пониже уха, затем вытащил и вытер окровавленный нож об одежду узника и опять спрятал его в голенище.

Оставив казненного, содрогающегося на краю ямы, они так же казнили второго осужденного. Вскоре оба были мертвы.

В это время из бани Тукум-Дузи выбежало четверо людей с носилками в руках. Это были дочиста проигравшиеся азартные игроки, жившие в холодные дни в печах этой бани. Их обязанностью было убирать казненных людей.

Если родственники казненных приходили за мертвыми телами, эти требовали большой выкуп, а если у мертвеца не было состоятельной родни, они выносили мертвеца на дорогу и собирали деньги с прохожих на погребение. Но деньги эти обычно шли им на азартную игру. Это дело они избрали своим ремеслом. А так как они этим ремеслом зарабатывали много денег, другие игроки азартных игр Бухары удостоили их «почетным» прозвищем «Богатые сынки его высочества».

Этим ремеслом им удавалось добыть немало денег. Но в этот день им не повезло. Когда владыка ночи увидел их, он сказал:

— Не трогать! Эти по воле высочества будут до вечера лежать здесь. Чтобы все их видели и запомнили. А вечером их вывезут за город и бросят на съедение псам, ибо они были не только игроками и мошенниками, но еще и бунтовали: они пытались поднять народ Хатырчи [42]Стр. 54. Хатырчи — город на северо-востоке от Бухары (ныне районный центр в Самаркандской области), где в 1821–1825 гг. происходило восстание узбекских хитай-кипчакских племен, вызванное усилением феодального гнета. Об этом восстании и идет здесь речь.
против своего правителя и хатырчинского казня. И они вывели народ из повиновения. Трупы таких людей оскверняют землю, а потому его высочество проявил милость и приказал отдать их псам.

Владыка ночи в сопровождении стражи вошел во дворец доложить эмиру, что казнь свершилась.

— Принесена жертва во имя здравия и долголетия вашей святой жизни, ваше высочество!

Снова отперли большой замок на маленьких дверях придворной темницы.

Вывели еще двух узников, поставили на помост у ворот дворца. С одного из них сняли одежду. Его взял к себе на плечи огромный здоровяк, другой человек ухватил его за ноги и оттянул их книзу.

Двое палачей встали по обе стороны узника. Они выбрали из связки по кизиловой палке длиной с размах обеих рук и поочередно принялись бить по голой спине узника, считая:

— Раз.

— Два.

— Три.

— Четыре.

И так, пока второй из них не воскликнул:

— Семьдесят пять!

После этого наказанного заставили молиться за его высочество милостивого эмира.

Сорвали одежду с другого узника.

Кушбеги в златотканой одежде стоял при исполнении гнева эмира, окруженный вельможами, опоясанными золотыми поясами.

Он громко приказал:

— С четырех сторон!

Едва раздались эти слова, зеваки на площади задвигались: каждому захотелось взглянуть на эту редкую казнь, каждый хотел пробраться вперед или просунуть вперед хотя бы голову.

Палачи не подняли этого осужденного, а положили его на землю, ниц лицом.

Двое прижимали его к земле, а двое нанесли ему по спине семьдесят пять ударов.

Потом положили его превратившейся в кровавое месиво спиной вниз. И также нанесли семьдесят пять ударов по животу.

Затем осужденного повернули вниз правым боком и по левому боку нанесли семьдесят пять ударов.

И, наконец, положили на левый бок и нанесли семьдесят пять ударов по правому боку.

Это наказание в эмирском законе так и называлось «четырехсторонним».

Узника, тело которого раздулось и кровоточило, вместе с первым наказанным положили на арбу и повезли в темницу. Было похоже, что он уже умер, но, прежде чем похоронить его, надлежало выполнить повеление эмира:

— После поучения отправить его в тюрьму.

В те времена эмиром Бухары был Хайдар. [43]Стр. 55. Хайдар — четвертый бухарский эмир из династии Мангытов, правивший в 1800–1826 гг.
Он славился набожностью и воздержанностью.

Ежедневно он просыпался за два часа до рассвета, совершал утреннее омовение и молитву, исполняемую лишь самыми набожными людьми, до первой общей молитвы.

Помолившись, но не сходя с молитвенного коврика, он ждал часа первой из пяти обычных ежедневных молитв. Он сидел один, углубившись в безмолвное созерцание, которое должно было означать общение с богом.

Услышав призыв к первой молитве, он отправлялся в свою келью-молельню и молился там вместе со своими служителями или отправлялся в мечеть Арка, где сам исполнял обязанность имама, [44]Имам — духовный наставник у мусульман.
молился со всеми верующими.

Затем он входил в просторную Комнату приветствий, где принимал поклоны знатных людей Бухары, разбирал заявления и жалобы и давал по ним устные указания либо писал на обороте заявлений свои решения.

Затем он снова молился, как это делали немногие верующие, ибо до второй обязательной молитвы еще оставалось много времени. Потом выходил либо в мечеть Арка, либо в гостиную для чтения поучений и там давал уроки собравшимся ученикам высшей духовной школы.

В этот день заявлений было так много, что, боясь опоздать на урок, эмир просмотрел их наскоро, мало вникая в смысл.

Среди этих бумаг он заметил одну, в которой упоминалась четырнадцатилетняя рабыня и шестнадцатилетний раб. Он вник в это заявление. Прочитал его дважды.

Эмир положил это заявление рядом с собой на подушку, взял деревянный молоток, лежавший перед ним, и стукнул по двери. По числу ударов определялось, кого зовет эмир: раз — слугу, два — сердечного друга, три — привратника.

Эмир вызвал привратника и, показывая на бумагу, приказал:

— Возьми это и внеси подарки, о которых сказано здесь!

Привратник упал на колени, поднявшись, еще раз поклонился эмиру и, не смея повернуться к нему спиной, пятясь, вышел в дверь.

Через несколько минут слуги внесли подарки и ввели детей. Бегло взглянув на подарки, эмир отослал их в казну, а детей — основной подарок, приказал провести в свои покои. Привратник проводил детей.

Эмир внимательно осмотрел каждого и прошептал:

— Редкостные красавцы мира!

Эмир побледнел, глаза налились кровью. Обычное его спокойствие было нарушено видом этих двух красивых целомудренных детей.

Он снова позвал привратника.

— Отведи их на средний двор [45]Стр. 56. Средний двор — дворик между гаремом и приемными комнатами во дворце эмира. В среднем дворике содержались мальчики, «услаждавшие» благочестивого эмира.
и сдай блюстителю гарема. А ученикам пойди скажи: «Августейший нездоров, урок не состоится».

Можно было предугадать, что ученики его после этого еще несколько дней не смогут насладиться просвещенным руководством своего учителя: пока жажда его не будет наконец утолена и сердце понемногу не остынет.

Эмир потребовал заявление, взятое привратником. На обороте он написал: «Подателю сего выдать ярлык на чин предводителя придворных привратников августейшего, соответственно чину. Высокому казначею указываю: из августейшей казны выдать три смены одежды», и вернул заявление привратнику и сказал:

— Писарю!

Через полчаса приказ был выполнен.

На работорговца надели атласный серебристо-серый халат, сверху — шелковый, а поверх шелкового — расшитый золотом. Сверх того дали отрез кисеи, остроконечную парчовую шапку и заморский платок.

Работорговец снял с головы черную лохматую баранью шапку, положил на землю и, надев остроконечную шапку, попытался накрутить на нее весь отрез кисеи. Но раньше он никогда не носил чалмы, и попытка повязать ее не увенчалась успехом.

Тогда один из эмирских слуг, видевший его усилия, взяв с его головы шапку в левую руку, правой рукой навертел на нее весь отрез кисеи придворной чалмой так, что сверху появился пушистый конец, делая всю чалму похожей на репу.

Удайчи [46]Стр. 57. Удайчи — один из низших придворных чинов, церемониймейстер при дворе эмира. Удайчи шел впереди эмира и громко молился за него.
воткнул в чалму «августейшее разрешение» — ярлык чина предводителя придворных привратников, написанный на половине листа кустарной кокандской бумаги — и чалму надели на голову работорговца.

Затем церемониймейстер взял удостоившегося высоких милостей за локоть правой руки, а удайчи за другой локоть, и так ввели они его во двор, примыкающий к Комнате приветствий.

Там и поставили его в пятидесяти шагах от места, где сидел эмир.

Громким голосом церемониймейстер, отчеканивая каждый слог, сказал:

— Высочайший! Раб его высочества из почтенных торговцев Хивы Мухаммед Карим-бай, караван-баши, удостоенный высокого звания привратника, — эшик-ага-баши, пожалованного ему августейшим повелителем священной Бухары, молится за вас и возвращается к своим делам.

Затем второй придворный возгласил:

— Да ниспошлет бог эмиру благоденствие, помощь и справедливость!

После этого церемониймейстер взял Карима-бая за шею, пригнул его к земле и поставил на колени:

— Он приносит в подарок высочайшему свою голову!

Тогда из комнаты, где сидел эмир, кто-то громко возгласил:

— И вам привет!

Это был ответ от имени эмира, считавшего для себя недостойным отвечать самому.

Эмир протянул руку в ту сторону, где на коленях, подняв руку вверх, молился Карим-бай. Честь, достававшаяся немногим.

По знаку церемониймейстера работорговец вскочил и, кланяясь на каждом шагу, приблизился к двери, взял обеими руками руку августейшего, которую тот протянул из-за двери выше на метр от порога. Провел ею по своим глазам, а потом с наслаждением, чмокая, целовал ее, пока эмир не отнял ее.

Карим-бай так страстно чмокал, целуя руку августейшего, что присутствующим казалось, будто корова лижет своего новорожденного теленка.

Карим-бай сел на колени возле порога, вознес руки вверх и помолился о ниспослании эмиру небесных милостей.

Тогда раздался прежний громкий голос церемониймейстера: — Возвращайтесь!

Работорговец, кланяясь, поднялся и, пятясь, вышел.

Во дворе его, вспотевшего и провонявшего, окружили люди, как мухи падаль. Каждый норовил получить с удостоенного на чай:

— Поздравляем!

— Желаем и впредь подобного сподобиться!

— Дай вам бог!..

— Пожертвуйте в соответствии с щедростью его высочества. Карим-бай на минуту остановился, оглушенный и растерянный.

Не очень охотно, но делая вид, что это ему ничего не стоит, он вытащил кошелек и каждому дал понемногу мелочи, стараясь угадать, кто из них значительнее.

И кому бы он ни дал, по обычаю, тот бросал деньги к его ногам.

— При такой большой милости так мало даете! Возьмите обратно, вам пригодится на кусок халвы.

— Возвращаю, а не то у вас не останется на дудочку вашему ребенку.

— Возьмите, — мы обойдемся и без этой мелочи!

Но, кривляясь и строя пренебрежительные гримасы, каждый, выпросив еще одну-две монеты, зорко следил, где лежит брошенная мелочь.

И хотя все спорили и требовали еще, но все были вполне довольны и проводили Карима-бая с почтением.

На улицах, где проезжал Карим-бай, встречные, видя его шитый золотом халат и торчавшую из необъятной чалмы бумагу, кланялись, и хотя не знали, что за человек, но догадывались крикнуть:

— Поздравляем!

И Карим-бай милостиво кланялся им в ответ. Грамота торчала из чалмы, как детский бумажный змей, застрявший в листве. И когда конюх работорговца, бежавший впереди хозяина, крикнул какому-то бедняку, подметавшему улицу: «Берегись! Берегись!» — бедняк отошел и с горькой усмешкой крикнул:

— Поздравляю!.. С новой жертвой.

Карим-бай, голова которого кружилась от почестей, важно и снисходительно ответил поклоном и на эти слова, смысл которых не дошел до его сознания.

На постоялом дворе Паи Астана началось великое торжество.

Богатейшие купцы Бухары, придворные чиновники, все прибывшие с хивинским караваном собрались там, поздравляя Карима-бая и надеясь каждый сорвать что-нибудь с удостоившегося высочайших милостей.

Ставили на длинную скатерть блюда и тарелки со сластями, фисташками, миндалем, халвой. Варенье и жидкую халву подали в мисках, а не в чашках, как это делают обычно. Леденцы принесли в ящиках. Сахар ставили целыми головами, кишмиш — коробками.

Барабаны и флейты играли веселые напевы. Голоса поздравлений и тягучие слова молитв, возносимых за здоровье его высочества, — все смешалось.

И никто не вспомнил, что за эту августейшую милость отдана честь двух молодых жизней, о дальнейшей судьбе которых никто и не узнает никогда.

 

9

В Бухарской деревне Махалле Варданзенского туменя во дворе Абдуррахима-бая под навесом висели большие весы.

Крестьяне, стоя в очереди, тревожно ждали, пока взвесят на этих весах их хлопок.

Абдуррахим-бай тоже был здесь.

— Артык! — сказал он весовщику, дотронувшись до весов, — веревка ослабла.

— Не беспокойтесь, хозяин, — ответил весовщик, — если она и ослабла, рука у меня крепка.

Один из крестьян, заподозривший что-то неладное в их иносказательном разговоре, напомнил:

— Бог-то все видит, брат Артык!

— Не распускай язык, — ответил Артык крестьянину. И, сказав это, раскричался: — Мне вы все равны, — ты ли, хозяин ли! Разве хозяин за меня заступятся в день божьего суда? Не думаешь ли ты, что я ворую твое добро для хозяина? У меня точность превыше всего! Мне причитается горсть товара за взвес, причитается? Ее я и возьму, горсть. А больше не возьму. Я честный человек, это превыше всего.

— Ну ладно уж, чего уж там, ладно! — принялся успокаивать Артыка крестьянин. — Я к тому, чтоб построже, чтоб без ошибок!

— Ты, брат, не учен! А ученые говорят: «Созвездие Весов висит в небе». Это что значит? Это значит, что покровители всех ремесел находятся на земле, а мой покровитель там, на небе, рядом с богом! Может быть, богу там и служит по части весов! Как же я могу ошибиться? Неуч!

Пока Артык говорил, весы, покачиваясь, бездействовали, а время шло.

— Ладно уж, брат Артык! — осмелился прервать его самый смелый из крестьян. — Ладно уж, вешай!

— Вешай, вешай! А мне обидно, когда мне говорят об ошибках. Мало я вешал, что ли? А?

Но крестьянин, крутя усы, продолжал:

— И созвездие Весов, твой покровитель, тоже ведь неодинаково ходит. В сентябре оно стоит ровно, а в апреле одна его нога поднимается кверху, а другая опускается вниз.

Крестьяне засмеялись. Еще смеясь, другой крестьянин сказал:

— Пословица-то известна: «Если вор убежал со двора, весовщик сойдет за вора!»

Весовщик прикинулся, что шутку он понимает и ценит, и засмеялся.

Он опять принялся вешать.

Вешал он быстро, так что едва успевали следить за его движениями. Подручный не отставал от него. Не успевала его рука отпустить веревку, а подручный уже снимал чашу с коромысла вываливал хлопок, выкрикивая вес.

Полагавшуюся ему горсть весовщик умел взять с толком. Он по локоть запускал руку в хлопок и, поворочав его, как лопатой вытягивал себе почти полпуда.

— Караул! — крикнул один из крестьян. — Я считал, что привез хлопка больше пяти пудов, а тут целого пуда недовесили!

— Ты-то свой вес на глаз прикинул, а я сперва дома свешал, а потом привез, а тут на два пуда меньше вышло. Куда же он делся? А? — вопросительно произнес другой крестьянин.

Подручный весовщика, услышав их разговор, сказал:

— Чего попусту говорить, — хлопок выветривается и высыпается, ежели меток дыряв. Весы тут ни при чем.

Хозяйский приказчик Наби-Палван решил утешить крестьян:

— А чего вам горевать? А? Вы этот хлопок покупали, что ль? Деньги за него платили, что ль? Ну и меньше выйдет, убытка нет, — что выйдет — все ваше. Добро-то это к вам из земли пришло, из ничего, даром от бога оно, добро это. А вы о нем спор затеваете!

Абдуррахим-бай, спокойный за весы, не приходил сюда. Он сидел в углу застланной ковром площадки около дома. Слева от него лежал пенал с чернильницей, справа — счеты и мешочки с деньгами, с серебряными тенгами и медными пулами. [47]Стр. 61. Пул — мелкая медная монета, разнявшаяся четверти тогдашней русской копейки.

Он рассчитывался за хлопок, слушая весовщика, кричавшего ему:

— У этого — пять пудов!

— У кривого — семь пудов с половиной!

Платя деньги, Абдуррахим-бай не принимал в расчет дробен, дроби он сбрасывал со счетов. Он говорил:

— Так легче считать. Круглый счет яснее.

Но дроби он сбрасывал всегда только в свою пользу.

При расчете он удерживал также стоимость семян и зерна, взятых крестьянином весной, но тут же он отсчитывал и проценты на те деньги, которые стоили семена и зерно, считая эти проценты с весны. Счет велся хотя и в округленных числах, но столь искусно, что никому, кроме хозяина, разобраться в нем не хватало ума. Ума хватало лишь на то, чтобы понять, что за год труда крестьянину причиталось столько денег, что и на месяц их не могло хватить.

Время близилось к вечеру. Солнце садилось.

Весь сегодняшний привоз свешали.

Абдуррахим отнес в свою комнату мешочки с деньгами и запер их в железный сундук, а тетрадь, счеты, пенал — убрал на полку в гостиной.

Обмывшись, он сотворил вечернюю молитву и нафлмолитву — сверх установленной Кораном.

Весовщик, его подручный и приказчик Наби-Палван умылись, почистили халаты и пришли к хозяину в гостиную.

Стемнело. Зажгли свет.

Начался расчет хозяина с весовщиками.

Хозяин пытался платить за их труды, считая по два с половиной пуда в день на каждого, как если б от каждого из них хозяин принял по два с половиной пуда хлопка.

Весовщик не согласился:

— Нынче я свешал двести пятьдесят пудов. Самое меньшее я урвал двадцать пудов. Самое меньшее, хозяин!

— Это я знаю! — рассердился Абдуррахим. — Чего ты хочешь?

— Надо по совести поступать.

— А ты думаешь, что эти двадцать пудов уже у меня в кармане и звенят серебром? Пока это серебро зазвенит, мне придется дать деньги возчику, караванщику, погонщику, на жмых верблюдам, его высочеству пошлину, а уж потом везти его в Оренбург или в Троицк, платить дань белому царю, и там только получу деньги. Но они еще не будут моими, я еще должен провезти их благополучно назад, не попасть в руки разбойников ни на пути туда, ни на обратном пути. И если, пройдя через все это, я наконец доберусь домой, то сяду в этой комнате и сосчитаю, что у меня осталось. Погляжу и увижу — почти ничего! Вот я и предлагаю тебе чистыми, серебряными, звонкими деньгами, считая, что нынче получил от тебя пять пудов. За пять пудов получай и молчи.

И Артык взял.

Двум другим он засчитал два пуда с половиной на обоих.

Так всего им было заплачено за семь с половиной пудов. Все четверо остались довольны друг другом.

Кончив расчеты, Абдуррахим-бай постучал в дверь, и тотчас с женского двора две служанки подали скатерть с лепешками, чай и два блюда жирного плова. Споры забылись. Забыли о хлопке. За веселым и дружелюбным разговором плов был съеден, и весовщики собрались уходить.

— Завтра работа будет? — спросил весовщик.

— Нет. Завтра отдыхайте. Завтра я сам буду вешать. Перевешаю сегодняшнюю покупку и раздам трепальщикам. А как наберется новый хлопок, буду посылать за вами, вы тогда мне поможете.

Но приказчику он шепнул:

— Наби-Палван, завтра ты приди Да пораньше. Поможешь мне.

— С радостью! — ответил приказчик.

Погасив в своей комнате свет, Абдуррахим вышел вслед за ними, почесывая живот, вглядываясь в темноту. За воротами он увидел какие-то тени.

— Кто там? — крикнул он.

— Рабы! — ответил за них Наби-Палван.

— А… — удивился бай, — Ашур!

— Я, хозяин.

— Почему вы так рано вернулись с работы?

— Рано? Но ведь уже и друг друга не видно. Как же можно работать в темноте в поле?

— Ладно. Не рассуждай. Идите в трепальную, садитесь за гребни! — рассердился хозяин.

— Покормили б сперва! Мы ведь прямо с работы.

— Еще еда не готова. А пока ее готовят, вы успеете немного хлопка очистить. Будет польза. А от безделья какой толк?

— Рабы, батраки твои хоть с голоду подыхай, лишь бы тебе была польза! — проворчал Ашур, но хозяин его не слышал.

Ашур вошел в трепальную, рядом с хлевом. Абдуррахим пошел следом за ним.

Ашур нащупал на полке светильник, вынес и сказал:

— Дайте спички, зажечь свет.

— Спички? Все время спички! — возмутился хозяин. — Ступай к входу, передай во внутренний двор, там тебе зажгут от очага.

Ашур пошел, ворча:

— Для нашего хозяина каждая спичка — кусок золота. Остановившись в проходе возле женской половины, он позвал:

— Гульфам!

— Ай?

— На, зажги огонь.

И тотчас в темноте прозвучал недовольный голос хозяина:

— Скорей, Гульфам! Чтоб работа не стояла!

Немолодая женщина, не переступая порога из внутреннего двора, взяла у Ашура светильник и ушла. Хозяин остался ждать вместе с Ашуром.

Когда она принесла зажженный светильник, хозяин сказал ей:

— Поди поскорей, вынеси им очищенный хлопок!

Ашур внес огонь в трепальню, поставил светильник на деревянную подставку посредине комнаты, а сам сел за гребень.

Рабы и работники вошли за ним следом, опустились, как и он, на колени и поставили перед собой гребни.

Несколько рабынь, приведенных Гульфам, вынесли в корзинах очищенный хлопок и высыпали у каждого гребня по корзине.

Хозяин, наблюдавший за всем этим, стоя в дверях, пожаловался Гульфам:

— Медленно они работают! Очень медленно! Надо до еды от каждого получить по одной корзине. А после еды по две корзины. За ночь каждый еле пропустит по корзине хлопка — и то ворчат. Лодыри. Утром, чуть свет, надо их послать в поле.

Ризакул, сидевший у двери, услышал хозяйское ворчанье и сказал:

— Дай бог вам здоровья, хозяин! Вы очень заботитесь о нас!

Рабы и работники засмеялись. Ашур вздохнул:

— С голодухи и руки-то не ворочаются. И гребень-то не двигается. Что вам за польза с такой работы, хозяин? Кормите скорей, тогда и работа пойдет веселее.

— Успеете, налопаетесь! Работайте пока.

Колеса трепалок вращались со скрипом. Очищенный хлопок с трудом выходил, как жилистое мясо из мясорубки. Когда спицы застревали в семенах, поворачивать их не хватало сил. Приходилось перевертывать всю трепалку.

Абдуррахим-бай рассердился:

— Вы чего это второй раз его треплете? Надо с одного раза.

— Вы вон как гребень поднимаете, а он тяжелее от этого. И сил-то где брать? С голодухи-то.

— Я поднял гребень не для красоты. Чем выше зубья, тем больше они порежут семян. А чем больше семена пережеваны, тем хлопок тяжелее и доходнее.

— Наш хозяин обсчитывает и хлопководов, и весовщиков, и русских фабрикантов, — сказал Ашур Фархаду.

Оба они тихо засмеялись.

— О чем шепчетесь? — заметил хозяин. — Работать лень?

Трепалки крутились со скрипом и очень медленно, как колеса арбы, застрявшей в грязи. Руки рабов так ослабели, что не могли провертывать даже и такой хлопок, который клали на трепалку во второй раз.

Хозяин заметил, что работа не спорится. Он крикнул в дверь:

— Гульфам! Неси ужин.

А про себя Абдуррахим проворчал:

— Пока не получит того, что вздумал, его с места не сдвинешь!

Услышав об ужине, люди почувствовали такой голод, что последние силы покинули их. Увидев это, Абдуррахим поспешил на кухню, чтобы поскорее накормить и снова засадить их всех за работу.

Ужин раскладывала Ризван. Гульфам и другие рабыни держали блюда.

Похлебка, приготовленная из маша, [48]Стр. 64. Маш — сорт мелкой среднеазиатской фасоли.
показалась Абдуррахиму слишком густой, хозяин рассердился:

— Ой, Ризван! Я тебя купил за золото. А когда ты мне родила, я тебя перевел в жены. Ты должна б беречь мое добро, как свое, а ты? Ты, видно, так и не забыла, что была рабыней: обманываешь меня ради своих родичей. Ради этих бездельников, лодырей! А?

Схватив кочергу, он хотел ударить Ризван, но она бросила ложку и убежала из кухни.

Зашептав: «Свят, свят…», Абдуррахим попробовал взять себя в руки.

— Калмак-оим! — крикнул он.

— Вот она! — откликнулась и вбежала Калмак-оим.

— Из моих жен ты самая бережливая. Будешь за кухней следить ты. А начни дело с воды. Добавь воды к этой похлебке столько, сколько тут похлебки. И перевари ее еще раз. Когда переварится, половину дашь рабам и работникам, а половину оставишь им на утро. Приступай.

Уходя из кухни, Абдуррахим сказал:

— Подбрось в очаг сухой колючки, чтоб скорей сварилось, а то негодяи, пока не налопаются, не хотят работать.

Хозяин ушел. Калмак-оим напихала под котел сухие былья степной колючки. Огонь вспыхнул с треском. Пламя с дымом поднялось над кухней.

Стоя среди гари, пламени и дыма, женщина вспомнила свою жизнь. Может быть, пылающая костром колючка напомнила ей далекую степную родину.

Она происходила из калмыков, свободно жила в калмыцкой степи вместе со своей семьей и родней. На них напали казахи, многие из калмыков были убиты, оставшиеся бежали. В казахские руки попало много имущества и молодая девушка. Когда Абдуррахим-бай возвращался из Оренбурга к себе домой, он купил эту девушку.

Абдуррахиму-баю понравилась ее красота, ее веселые глаза, подернутые слезами, и он сделал ее своей женой. Вначале любил ее даже больше всех остальных жен: больше, чем взятых из богатых семей брачных жен. Она родила ему ребенка, и он ввел ее в круг своих брачных жен. Абдуррахим передал в ее ведение кухню, и в доме всем пришлось звать ее почтительно госпожой — Калмак-оим.

Но, как говорится: «Ничто не вечно под луной». И хозяйская любовь понемногу утихла, а когда он купил Ризван, красота ново» девушки оторвала его сердце от Калмак-оим и перетянула к Ризван.

Когда у Ризван родился ребенок, Ризван перешла в круг брачных жен, и кухня перешла в ее руки, и взгляд хозяина отвернулся от красоты Калмак-оим.

Но теперь и Ризван уже не была молоденькой девушкой, она вошла уже в пору, которая могла считаться средним возрастом. Теперь следовало, используя соперничество жен, бережливо управлять кухней. Думая так, хозяин отстранил от очага Ризван и вернул это место Калмак-оим.

Глядя в огонь, то потрескивающий, то жадно облизывающий топливо быстрыми языками, то прорывающийся сквозь дым, то затихающий в дыму, Калмак-оим задумалась: что сулит ей это внезапное возвращение хозяйской милости?

Ей казалось, что жизнь ее похожа на этот очаг, где вспышки пламени меркнут в белом, черном вьющемся дыму, смешанном с горьким запахом гари и чада. И под хруст и свист огня она тихонько пела:

Жила я свободно На просторе степей, — Пила молоко И густой кумыс. У злодея рабыней Живу я теперь, — Кровь сочится из глаз, Опущенных вниз. И, как хочет, злодей Помыкает мной: То подбросит на свет, То низвергнет во тьму, Может каждую сделать  Своею женой, — На какую ни глянет, Все покорны ему…

Котел закипел. Пламя затихло.

Красные угли, опадая, затягивались голубым покрывалом пепла.

Калмак-оим отерла рукавом слезы и принялась разливать по блюдам серую, жидкую, как клей, пищу рабов.

 

10

Безземельные бедняки Махаллы, прослышав, что Абдуррахим-бай раздает хлопок для очистки, сошлись к его дому. Тут были и хлопководы, отдавшие Абдуррахиму-баю в погашение долга деньги, полученные вчера за хлопок.

Хозяин решил за очистку хлопка и хлопковых семян платить не деньгами, а хлопком. Он рассчитал, что этот хлопок крестьяне принесут ему же и он же его будет им вешать и оплачивать.

Крестьяне приняли это условие, — другого заработка в их местах не было.

Решив раздать на каждую семью по пять пудов неочищенного хлопка, хозяин сам стал у весов. Наби-Палван помогал ему, наполняя и опоражнивая чаши.

Отвесив каждому его долю, Абдуррахим записывал в тетрадь имя крестьянина, вес хлопка и срок возвращения очищенного хлопка и семян.

Затем опять становился за весы.

К концу дня весь хлопок был роздан. Тот хлопок, который вчера привезли к нему, сегодня вывезли от него. Крестьяне, забрав свою долю, разъехались по домам.

Абдуррахим-бай, взяв тетрадь, подсчитал свои записи:

— Выходит, сегодня мы роздали двести девяносто пудов.

— Из двухсот пятидесяти, свешанных вчера? — засмеялся Наби-Палван. — Вы, хозяин, я вижу, вешаете не хуже, чем вчера Артык!

— Чтобы стать хозяином, — со вздохом сказал Абдуррахим, — надо уметь вешать, считать, говорить, записывать, и только тогда деньги пойдут не от тебя, а к тебе.

— А если вы умеете вешать, зачем было звать Артыка? Лучше было сэкономить деньги, отданные Артыку.

— А ты, Палван, я вижу — простак! Мне бы тогда не хватило рук, чтобы правильно считать; при моем счете я отдал вам троим семь с половиной пудов, а в записях у меня вышло в два раза больше. Если б я вешал, кто бы сумел записать это? Он подумал немного и добавил:

— И еще раз ты простак! Если бы я стал вешать сам, всякий крестьянин, заметив что-то неладное в весе, отвез бы свой хлопок другому покупателю. Что бы тогда стал делать я? А так все ошибки были приписаны Артыку, а не мне, ему наговорили обидных слов, а ведь слов было сказано меньше, чем родилось подозрений. Пусть эти подозрения касаются Артыка, зачем им падать на мою голову?

И, может быть, сам, наконец, поняв, что такой ловкостью неудобно гордиться, Абдуррахим-бай сказал с отеческим участием:

— Ты еще молод, Наби-Палван. Молод! Опыта тебе не хватает. Ты умеешь пока, выступив в открытом поле один на один, свалить такого же молодца. А в делах надо валить сразу многих, тут надо хитро и лукаво вести дело. Верь мне, я научу тебя этому.

Научу. И когда меня не будет, ты будешь «трудиться» на моем месте. Раз ты стал моим приказчиком, учись. Я тебе помогу. Научишься — тогда станешь настоящим человеком, поможешь мне.

Во двор вдруг въехал всадник. Разговор хозяина с приказчиком оборвался. Наби-Палван кинулся к прибывшему навстречу, принял его коня, а приехавший подошел к Абдуррахиму-баю.

— А, Кенджи-пайкар! — приветливо потянулся к нему Абдуррахим. — Как самочувствие?

— Слава богу, здоров. А как вы?

— Тоже пока хорошо, слава богу! Вот молюсь за вас, за всех за близких… Как здоровье Азима-бая, караван-баши?

— Слава богу, — постарел, но бодр. Резв, как жеребенок.

— Как идут дела?

— Дела идут неплохо. Баи Варданзе уже заготовили разных тканей, халатов и всякого рода товара. Теперь закупают хлопок и кишмиш.

— А из Бухары какие вести?

— Азим-бай послал со мной письмо караван-баши Мир-Бадалю — узнать, когда там соберутся. Мир-Бадаль ответил, что нѳ раньше как месяца через полтора, а то и через два.

— Вот, верно ведь говорят: «Всяк меряет на свой аршин»; бухарские купцы — народ денежный, они делают крупные закупки, потому и долго собираются. А у нас народ бедный, не баи мы тут, а так… полубаи. Мы уж сразу готовы, хоть завтра поднимай караван!.. Как у вас с верблюдами-то?

На лето верблюдов выпускали на вольные пастбища, сняв с них седла и попоны. А когда в горбах накапливался жир и горбы поднимались, на верблюдов, соблюдая торжественные обряды, хозяева надевали новые попоны, новые седла, устраивали пирушку для пастухов и погонщиков и после этого составляли новый караван.

— Этот год верблюды хорошие. Разжирели. Уж месяц, как мы их оседлали. А ваши верблюды как?

— И мои готовы, — ответил Абдуррахим-бай, — уже месяца полтора, как мы пустили их в работу. Сейчас их нанял у меня другой человек и теперь гоняет их с поклажей из Гиждувана в Самарканд.

— Польстившись на деньги за эти перевозки, не замучаете вы верблюдов? Ведь впереди дорога далекая и трудная.

— Я в своих верблюдах уверен. Я уж двадцать лет по крепостям езжу. И не только в Оренбург и Троицк, я и в Ирбит ездил. Никогда мои верблюды не отставали. Под началом нашего караван-баши, когда ходим в крепость, лучших пятьсот верблюдов ходит моих.

— Я этого не знал. Уж простите! — извинился гость, Абдуррахим-бай увидел Гульфам, шедшую по воду.

— Эй, оставь кувшин. Сначала неси нам скатерть да завари чай. — И улыбнулся гостю: — За разговором-то совсем забыл о чае. Уж простите!

— Что вы! Давно ли я не пил вашего чая!

— Говорят, казахских разбойников в этом году много. Что об этом наш караван-баши думает?

— Бухарский караван-баши приготовил пять мелких пушек, нанял двадцать пять молодцов, здоровых ребят. У нашего караван-баши тоже есть три таких пушки, поставим их на верблюдов да двадцать молодцов возьмем, богатырей. Да из хозяев у каждого, как и у вас, верно, по одному-два ружья и по пистолету найдется?

— Я на этой неделе собираюсь в Бухару. Если удастся, куплю себе там хорошее ружье.

— А! Чуть не забыл! — оживился гость. — Из Бухары нашему хозяину пришло письмо. А он мне послал: «Покажи это баю», — говорит. Вот оно.

Абдуррахим-бай развернул письмо:

«Караван-баши Варданзенского туменя достопочтенному Мухаммеду Азиму-баю.
Акрам-бай».

После многократной молитвы о здоровье Вашем и о процветании дел Ваших, шлем Вам почтительный от всего сердца привет.

Да станет известно Вам, если угодно Вам узнать об этом, что сегодня с хивинским караваном прибыло на наш постоялый двор много мальчиков, рабов и рабынь.

Много есть того, что бывает редко.

У большинства — брови дугой. Рот, как фисташка, зубы, как жемчуг. Улыбающиеся розы, еще не раскрывшиеся, стройные кипарисы, полная луна. Искушение для души!

Если нужны рабы и служанки, то спешите на базар! Спешите, путь к нам недалек!

Молящийся о благополучии Вашем.

Арендатор караван-сарая Паи Астана

Прочитав это письмо, Абдуррахим-бай нетерпеливо завозился.

— Это кстати! Я как раз собирался прикупить какого-нибудь мальчика, раба. Я сегодня перед рассветом выеду.

Он принялся оживленно угощать гостя.

Когда гость собрался домой, Абдуррахим, провожая его, сказал:

— Передайте привет караван-баши.

Когда гость уехал, Абдуррахим распорядился:

— Ты, Наби-Палван, ускорь очистку хлопка. Нажми на бездельников. Очищенный хлопок вяжи в кипы. А нового хлопка без меня не бери. Я приеду, сам взвешу и сам приму.

Отпустив Наби-Палвана, Абдуррахим-бай начал собираться в Бухару.

 

11

На рассвете двор караван-сарая Паи Астана был подметен и полит водой.

Кипел большой, яростно начищенный, сверкающий, как солнце, самовар, увенчанный кудрявыми облаками пара.

Во дворе на коврике торжественно восседал Акрам-бай.

Акрам-бай заварил чай, принесенный служкой, накрыл чайник платком, а на поднос наломал лепешку. Акрам-бай собрался завтракать, но не успел.

Приближенный его высочества эмира, опоясанный серебряным поясом, за который был засунут аризачуб, [49]Стр. 70. Аризачуб — деревянная коробочка с отодвигающейся крышечкой. В нем пересылались заявления и послания к эмиру и поручения от него.
появился в воротах.

— Где келья караван-баши хивинских купцов Мухаммеда Карима-бая-эшик-агабаши?

Акрам-бай, растерявшись и возликовав, вскочил:

— Пожалуйте, пожалуйте! Я покажу.

Акрам-бай провел прибывшего к дверям Карим-баевой кельи:

— Сюда!

— Спасибо. Можете идти! — ответил посланный эмиром. — У меня тайное поручение его высочества к эшик-агабаши.

Прижав руки к сердцу, Акрам-бай откланялся.

Карим-бай почтительно, стараясь скрыть радость и беспокойство, встретил прибывшего и ввел в келью.

В келье сидел слуга Карима-бая, занятый заваркой чая. Карим-бай выслал его, по требованию прибывшего, и приготовился выслушать тайное слово эмира.

Посланный эмиром открыл аризачуб, вынул оттуда письмо и возгласил:

— Грамота его высочества.

С этими словами он передал ее Кариму-баю.

Карим-бай взял послание. Увидев на нем эмирскую печать, поцеловал его, провел посланием по своим глазам, затем воткнул письмо в свою чалму и встал с места.

Он трижды поклонился в сторону эмирского дворца, до которого отсюда было около трех верст, потом снова сел, распечатал письмо и прочитал:

«Хранимый эмиром Мухаммед Карим-бай, удостоенный высокого звания эшик-агабаши, пусть знает, что здоровье августейшего повелителя во всех отношениях хорошо.

Заявление, посланное Вами во дворец, прочтено и совершенно ясно понято.

Настоящим разрешается продажа кому угодно рабов и рабынь Ваших.

Сделано. И да достигнет благородного, коему послано. Да пребудет он в надежде. В остальном — привет».

Карим-бай после долгой молитвы в честь эмира вытащил свой кошелек, отсчитал двадцать тенег, снял с полки головку сахара и все это подарил посланцу эмира.

На это посланный сказал:

— Очень мало. За такую высокую милость не жалко было бы коня подарить.

Карим-бай понимающе кивнул приближенному эмира, достал с полки еще коробку леденцов и дал ему, явно обрадованному.

 

12

Разрешение было в руках. Торговля началась.

Подобно тому как чистят, скребут, моют и седлают лошадей перед ярмаркой, так одели в новые платья, прибрали и оправили рабов и рабынь.

Их вывели под навес во двор и посадили в ряд.

Карим-бай сел под другим навесом на положенные в три ряда стеганые одеяла, опираясь на три слоя пуховых подушек, как и надлежит сидеть лицу, удостоенному высокого чина — «предводителя придворных привратников августейшего».

Один из самых красивых мальчиков-рабов сидел с краю, заваривая и наливая ему чай.

С другой стороны, развлекая его забавными рассказами, сидел Акрам-бай.

Покупатели приходили сначала поодиночке, потом по пять человек, потом десятками.

Приходили бухарцы, приходили и приезжие.

Некоторые хотели купить рабов и рабынь для себя; другие были перекупщиками.

Видя, что в покупателях недостатка не будет, Карим-бай вел себя степенно и сдержанно.

Вначале двое рабов, обычно стоивших не дороже шестидесяти золотых, продавались за сто двадцать золотых.

Это не понравилось перекупщикам. При таких ценах они ничего не заработали бы. За такую цену они сами вообще не смогли бы продать ни одного раба.

Перекупщики, собравшись в одном из закоулков двора, обсудили положение.

— Ехали-ехали, хлопотали-хлопотали, а выходит, что и дорожных расходов не окупим. Надо что-то делать.

— Надо сперва сбить ему базар. А потом мы возьмем товар по своим ценам.

— Это можно! — предложил кто-то.

— А как? — спросили почти все разом.

— Очень легко. Есть несколько способов. Скажем, такой, например: вы все немедленно распускаете среди остальных покупателей слух, что большинство рабов — сунниты, исповедующие веру великого имама, захвачены в Афганистане, и, значит, продавать и покупать их нельзя. Надо уверить покупателей, что эти афганцы только от страха перед туркменами согласились назвать себя персами. Надо уверить, что для того, кто их купит, могут быть печальные последствия: приедут родственники купленных рабов, отберут их — и плакали ваши денежки. Таким образом, покупатели прогорят. Пусть лучше не покупают. Идите и говорите всём как, мол, хотите, а мы, мол, хотя и перекупщики, но покупать этих рабов не хотим. Дело ваше, а нам наши деньги, мол, дороже, чем столь опасные покупки.

Перекупщики подхватили эту мысль, слух мгновенно зашелестел по всему двору. Среди покупателей произошла волшебная перемена. Они сразу остыли, как раскаленный котел, куда вдруг вылили ведро холодной воды.

До этого покупатели, толпясь и заискивая перед Каримом-баем, говорили:

— Сколько вы собираетесь просить за этого мальчика? Карим-бай лениво и нехотя поворачивался к мальчику, снисходительно отвечал:

— Сперва послушаю вашу цену. По средствам ли он вам.

— Да что же за него дать? Он ведь еще вон как мал. Что он может? Куда годится? Для чего? Ведь его надо кормить-кормить, растить-растить, пока от него не только что польза, а хоть какой-нибудь смысл получится.

— А я и не прошу вас брать. Я не навязываю вам. И без вас возьмут, кто понимает.

— Да ведь приехал-то я сюда, чтобы купить. Нехорошо возвращаться с пустыми руками. Вот и давайте говорить о цене. Пятьдесят золотых дам, как вы?

Жеманясь, Карим-бай отвечал:

— Нет. Сегодня подожду его отдавать. Завтра потолкуем, увидим, что-нибудь сделаем.

И отворачивался к другому покупателю, а сейчас покупатели, прохаживаясь, смотрели на рабов, пересмеивались, но никто не подходил к Кариму-баю.

Работорговец заволновался.

Сначала он послал к покупателям маклера и своих людей, а затем и сам стал приглашать покупателей. Начал ловить тех, которые предлагали ему цену.

Но покупатель, вежливо прижимая руку к сердцу, отвечал:

— Нет. Сегодня я подожду. Завтра потолкуем.

В это время случилось еще одно происшествие, спутавшее все расчеты Карима-бая.

На постоялый двор вошли два бухарских торговца с человеком, одетым, как тогда одевались служащие Бухарского верховного судьи, — в темный халат, опоясанный белым кисейным поясом.

С ними вошла женщина с полуоткрытым лицом. Ей было лет двадцать пять. И хотя открытыми оставались лишь глаза ее и брови, легко было заметить, что она все еще была красива.

Один из вошедших купцов показал чиновнику на Карима-бая: «Вот он!» — и хотел было подойти ближе к Кариму-баю, сидевшему в это время, слушая рассказы Акрама-бая.

Но чиновник, видя его спесь и достоинство, усомнился в словах купца:

— Может быть, вы ошиблись?

— Нет. Это он. Правда, когда мой отец купил у него Джаханару, борода его была черна, а теперь в ней появились седые волосы.

Другой купец добавил:

— Я помню его имя. Его должны звать Мухаммед Карим-бай. Он из Хивы.

Чиновник повернулся к женщине:

— Джаханара! Ты помнишь своего первого хозяина? Похож он вон на того человека?

Джаханара повернулась к Кариму-баю.

— Похож? Это не то слово, это он сам! — И тотчас она испуганно добавила: — Ой, умоляю вас! Сделайте так, чтобы меня не продали опять ему. Это злодей. Он жестокий. Когда он купил меня у туркменов, он хотел моей любви, а я не подчинилась. Он подверг меня жестокой пытке — «чармех». А потом он торговал мной. Продавал на одну ночь, а если я не подчинялась, наказывал меня «чармехом».

Спутники Джаханары знали это хивинское наказание, когда человека, положив на землю, привязывают за руки и за ноги к четырем кольям. Лежа так, человек не может шевельнуться, может только дышать, смотреть в небо и слышать, как постепенно немеет его тело.

— Не может быть, это не тот человек! — сказал чиновник. — Видно, что это один из придворных его высочества, а вы рассказываете о каком-то хивинце.

— Попона другая, а осел все тот же! — возразил купец, повысив голос.

Акрам-бай, все еще рассказывавший анекдоты, услышав гневный голос купца, посмотрел в их сторону, увидев чиновника верховного судьи, сказал обеспокоенно:

— Пойду узнаю, о чем там спор. Он подошел к ним:

— О чем у вас спор?

— Пустяки. Из-за куска черствого хлеба, — ответил чиновник.

— Не совсем! — сказал купец, взглянув на Акрама-бая. — Нет, не из-за черствого хлеба, а из-за пятидесяти золотых.

И рассказал:

— Четыре года назад наш отец купил вот эту рабыню. Заплатил пятьдесят золотых. Через два года отец наш скончался. Мир его праху! Рабыня осталась в наследство нам, двум братьям.

Мы ее продали Сахибназарби за пятьдесят два золотых. Деньги поделили пополам. Но через некоторое время у женщины на коже появилась болезнь. Сахибназарби привел нам ее обратно, чтобы расторгнуть покупку, и требовал деньги назад. Мы не согласились и ответили ему: «Что продано, то продано», назад не берем. А он ответил: «Если кто-нибудь у кого-нибудь купил лошадь, а лошадь оказалась с пороком, с куриной слепотой или хотя бы со сбоем, имеет он право вернуть лошадь и получить деньги назад. Эта женщина — то же самое. У нее обнаружился недостаток. Значит, вы обязаны ее взять себе, а деньги вернуть мне».

Акрам-бай прервал купца:

— Какое мне дело до всего этого? Это дело не касается моего двора.

— Нет, погодите. Я еще не рассказал. Дело к вам не относится. Но оно относится к человеку, который горделиво восседает посредине вашего двора, под навесом.

И он рассказал дальше:

— Сахибназарби пошел к духовным лицам, и они ему подтвердили, что он прав. Вот эта бумага!

Купец показал ее Акраму-баю. [50]Стр. 75. Купец показал ее Акраму-баю — Здесь автором приведена фотокопия подлинного документа, который гласит:
«Я, истец, предъявляю присутствующим здесь Нийазу-баю и Сафару-баю иск в том, что купил у них рабыню, присутствующую здесь, за 52 чистые высококачественные золотые монеты, чеканенные в Бухаре, каждая весом в один мискаль, с печатью на них покойного эмира — и они продали мне ее за вышеуказанную сумму. Сделка была совершена обеими сторонами… Продавцы получили деньги, а я — товар. Но позже в этой рабыне обнаружился ее давний порок, язва на лице, временами исчезающая; об этой язве я, истец, при покупке не знал. Посему считаю себя вправе покупку возвратить продавцам. Им же надлежит, приняв от меня рабыню, возвратить мне уплаченную за нее стоимость, указанную выше. Но, вопреки справедливости, не имея на то никакого основания, продавцы не согласились со мной. Прошу вас, чье стремя светит подобно луне, могущественного блюстителя священного шариата, да продлит бог ваше могущество — приказать продавцам исполнить свой долг, дабы справедливость совершилась, и да будет исполнено воздаяние вашему высочеству. О сем иске мнение блюстителей веры объявите, и да воздастся вам за сие». (Перевод взят из комментариев Л. И. Климовича к первому русскому изданию «Рабов».) В документе сбоку приписано: «Если покупатель найдет порок в купленном, он имеет право возвратить купленное», и приложены печати ученых законоведов-муфтиев.

— Вот посмотрите, на ней печать самого алама [51]Алам — один из высших религиозных санов в Бухарском эмирате, глава мусульманских законоведов, разрешавший споры, которые возникали между духовными лицами.
Бухары. К нему присоединилось еще три высоких духовных лица. Вот их печати. Видите?

— Да, это истинно, — согласился Акрам-бай.

— А что сказано в этой бумаге? Если кто-нибудь покупает товар и в нем обнаруживается недостаток, не замеченный при покупке, покупатель имеет право вернуть покупку продавцу и получить обратно свои деньги…

Акрам-бай взял бумагу из рук купца.

— Как тебя зовут?

— Нийаз-бай.

— А кто такой Сафар-бай?

— Мой брат. Вот он.

— Из документа видно, что кто-то вздумал вернуть покупку Нийазу-баю и Сафару-баю. Так?

— Так.

— А какое это имеет отношение к Кариму-баю, его превосходительству эшику-агабаши?

Нийаз-бай сказал:

— Нет, вы погодите. Я еще не рассказал, что Сахибназарби с этим документом пошел к эмиру. И эмир велел призвать нас на суд верховного судьи. И по слову судьи мы вернули Сахибу пятьдесят два золотых, а рабыню взяли обратно.

Акрам-бай облегченно вздохнул:

— И делу конец.

— Нет, вы погодите. Тут-то оно и началось, это дело. Я пошел к верховному судье и сказал: «Наш отец тоже покупал эту рабыню. Почему должны страдать мы, а не тот, у кого она куплена нашим отцом?» Верховный судья со мной согласился. Он сказал: «Найдите того человека, и я взыщу с него ваши деньги и отдам их вам». И вот мы его нашли, здесь, на вашем дворе, и верховный судья направил с нами сюда своего человека. Этот человек должен взять назад эту рабыню, а нам вернуть пятьдесят золотых.

Джаханара, услышав это, закричала:

— Убейте меня! Лучше вы закопайте меня живой в землю, только не давайте вы меня этому злодею.

Когда она замолчала, чиновник сказал обоим купцам:

— Когда вы обратились к верховному судье, вы сказали, что имеете иск к работорговцу. Но если бы указали, что иск ваш направлен против караван-баши, высочайшим указом удостоенного высокого титула, верховный судья не принял бы ваш иск. Заплатите мне за услуги и уходите по своим делам. Не вам тягаться с этим человеком.

Нийаз-бай громко закричал:

— Пусть он будет караван-баши, пусть имеет титул, нам какое дело? Мы требуем своего.

Карим-бай, услышав эти слова, понял, что спорят о нем, и он громко крикнул:

— Что там, Акрам-бай?

— Пустяки. Сами тут разберемся.

— Вы обо мне, что ль? Идите сюда! Что у вас за дело? Акрам-бай с чиновником подошли и рассказали все это. Карим-бай принял надменный вид и ответил чиновнику:

— Они не меня, а высокое достоинство двора оскорбили. Какие-то торгаши вздумали тащить меня к судье! Меня, удостоенного придворного звания эшик-агабаши двора его величества эмира священной Бухары. В моей грамоте написано: «Духовенство и судьи обязаны уважать его». Его — значит меня. А вы что вздумали?

Замолчав и подумав, он развязал кошелек, достал пять тенег и дал чиновнику:

— Возьмите за услуги!

И когда тот взял, сказал ему:

— Уберите от меня этих наглецов. Если они еще раз раскроют рот, я сам за них примусь. За оскорбление придворного звания их строго накажут.

Акрам-бай с чиновником вытолкали со двора Нийаза-бая и Сафара-бая, но самочувствие Карима-бая окончательно испортилось.

В лицо его волнами ударили гнев, печаль, ярость, сменяя друг друга.

Он молча сидел под навесом.

Шутки Акрама-бая больше не развлекали его.

В воротах показался худощавый, высокий человек с редкой бородкой, седеющий, но еще не старый. Когда Акрам-бай его увидел, сказал:

— Караван-баши из Шафрикана приехал. Его зовут Абдуррахим-бай. Этот человек никогда не возвращается с базара с пустыми руками.

Карим-бай краем глаза взглянул на прибывшего.

— Хорошо.

Абдуррахим-бай долго ходил по ряду рабов и рабынь, внимательно осматривая их.

Он потолкался среди покупателей, узнал слухи об этих рабах, понял не только настроение базара, но и положение Карима-бая.

Он не приценился ни к кому из рабов и рабынь. Обратил внимание лишь на одного семилетнего мальчика.

Маклер Карима-бая, следовавший по пятам за этим неожиданным покупателем, усердно расхваливал каждого раба, каждую рабыню, но не видел в глазах Абдуррахима-бая ни к кому никакого интереса.

Наконец он заметил, что Абдуррахима-бая интересует мальчик. Маклер принялся расхваливать мальчика:

— Ака-бай, [52]Стр. 77. Ака — старший брат; почтительное обращение к старшему.
купите этого мальчика.

— Нет! — отвечал Абдуррахим-бай. — Не куплю. Что-то сердце не лежит.

— Купите, бай, не скупитесь. Деньги небольшие. Если разонравится, убыток невелик — тридцать, сорок золотых. Не больше. А если счастье улыбнется и мальчик вам понравится, вы дадите ему воспитание и на всю жизнь у вас будет полезный человек. Взгляните в его глаза, — они играют, как глаза оленя, сразу видно, насколько он смышлен.

Увидев, как Абдуррахим-бай взглянул в глаза ребенку, маклер оживился:

— Встань-ка, милый, принеси воды в этом кувшине. Мальчик взял кувшин и пошел к кухне.

Маклер сказал Абдуррахиму-баю:

— Посмотрите на его походку: как райский павлин. О его красоте и изяществе я и не говорю. Но подумайте, что, когда ему будет лет пятнадцать и в ваш тумень приедет на прогулку эмир, вы подарите его высочеству этого мальчика и удостоитесь большей чести, чем удостоился наш хивинский хозяин.

От этих слов Абдуррахим-бай взволновался. Украдкой взглянул он на Карима-бая, в чалме которого еще торчал, как банчук на мазаре, милостивый ярлык эмира.

Маклер не умолкал:

— Этого мальчика зовут Некадам. [53]Некадам — вернее, «неккадам», что значит «добрая поступь», стало новым именем, данным работорговцами Рахимдаду.
Это имя означает «добрая поступь». Отцы наши говаривали: «Имя дается на небесах!» Добрая поступь мальчика оправдывает его имя. Слава и благо вместе с шагами этого мальчика войдут в ваш дом.

Абдуррахим-бай ничего не мог возразить.

Доводы маклера все более обезоруживали покупателя. Абдуррахим-бай был вынужден сослаться на шариат.

— Хороший мальчик. Но шариат не разрешает покупать суннита и делать его рабом. Купив его, я согрешу. Я не хочу этого.

Но маклер не растерялся:

— А вы поговорите с ним сами, чтобы убедиться, что он не суннит. У него грубый кызылбашский [54]Кызылбаш — дословно «красноголовый», так называли шиитов, то есть иранцев. Первоначально кызылбашами назывались Сефевиды (иранская династия XVI в.), носившие красные головные уборы, а позже прозвище это распространилось на всех иранцев.
язык. Вот послушайте.

И маклер принялся расспрашивать Некадама, откуда он, и постепенно дошел до вопросов веры.

На каждый вопрос мальчик отвечал по-кызылбашски. И если сомневался в каком-нибудь слове, говорил медленно, осторожно.

— Ну, вот, видите сами! — сказал маклер Абдуррахиму-баю. — Как может он быть суннитом? Если вы и теперь скажете «не куплю», станет ясно, что приехали сюда не покупать, а потолкаться и что нет у вас возможности купить и прокормить раба.

Маклер заметил, что эти слова укололи самолюбие Абдуррахима-бая. Он взял его за руку и повел к Кариму-баю.

— Этот человек хочет купить Некадама. Сколько с него получить?

Карим-бай отнесся к Абдуррахиму-баю, как к давнему знакомому, он посмотрел на покупателя теплым взглядом и улыбнулся:

— Этот человек богат и опытен. Он сам знает цену всякому товару. Как он скажет, так и сделаем. Из-за мальчишки-раба нам спорить не стоит.

— Ну, в таком случае я разниму вас! — воскликнул маклер и соединил руки хозяина и покупателя. — Хотя этот мальчик стоит сто золотых, хозяин уступит его за шестьдесят. А?

Абдуррахим-бай вздрогнул от этой цены и вырвал свою руку из руки маклера.

— Нет, не выйдет! Карим-бай мягко возразил:

— Если уважаемый брат и не даст денег, не беда. Но если даст, то уж по стоимости товара.

И, обернувшись к маклеру, сказал:

— Ты же видел: утром я не отдал его и за семьдесят золотых.

Маклер настаивал, снова взял руку Абдуррахима-бая.

— Ну, ладно. В таком случае пусть будет пятьдесят золотых!

— Нет! — отдернул руку Абдуррахим-бай, но маклер держал ее крепко.

— Ну, говорите вашу цену!

Абдуррахим-бай, уже сожалея, что должен что-то сказать, нехотя ответил:

— Ну, ладно, сорок.

Карим-бай, услышав о сорока золотых, которые посыплются в его карман, сделал вид, что огорчен столь низкой ценой.

— Нет, не пойдет. Я его лучше убью и выброшу. Иначе он мне испортит все цены, дороже обойдется.

Но незаметно подмигнул маклеру. Маклер махнул рукой:

— Если хозяин не хочет, я сам продам. Из-за одного мальчишки хозяин не изменит ко мне своего благорасположения. Берите мальчика. Вынимайте деньги.

Когда Абдуррахим-бай, огорченный и уже уверенный, что сильно промахнулся, нехотя отсчитал деньги, маклер соединил опять руки работорговца и рабовладельца и вдохновенно воскликнул:

— Да будет вам польза от этих денег, а вам от раба! Переложили деньги из полы в полу.

Сорок золотых быстрой струйкой скользнули в раскрытый кошель работорговца, а маленький Некадам стал товаром Абдуррахима-бая.

Маклер, получив по две тенги от покупателя и продавца, вновь пожелал им обоим благополучия.

Акрам-бай взял каменный брусок, обвалял его в муке и покатал этот брусок по голове мальчика.

Таков древний обычай. При покупке скота, встретив купленную лошадь, корову или осла, хозяйка обваливала камешек в муке и проводила им по голове животного. Считалось, что голова его становится каменной и никогда не погибнет.

— Абдуррахим-бай, пусть голова раба будет крепка, как камень! С вас магарыч! — сказал Акрам-бай.

И получил от Абдуррахима-бая семь медных пулов, считающихся жертвой святому Бахауддину.

Карим-бай сказал Абдуррахиму-баю:

— Теперь сходите за одеждой для мальчика, а мою с него снимите и отдайте моему слуге.

— Эге! Вы забавный человек, — удивился Абдуррахим-бай. — Такому купцу не к лицу подобные слова. Если я за десять тенег покупаю осла на базаре, мне дают в придачу два аршина веревки, чтобы взять осла. А вы за сорок золотых продали мальчишку и норовите отпустить его нагишом. Я из уважения к маклеру пошел на эту сделку. Но если вы раскаиваетесь, я охотно ее расторгну.

Едва маклер заметил, что дело может разладиться, он поспешно вмешался:

— Мальчик не выйдет нагишом. Он оденет свою прежнюю одежду.

И по незаметному разрешению Карима-бая слуга быстро сбегал за прежней одеждой Некадама.

Маклер снял с него чистую одежду и надел старую, пропахшую потом, забитую пылью длинных дорог, по которым два месяца он двигался через пустыни, горы и степи, пока не достиг, наконец, Абдуррахима-бая.

— Ну, идите теперь, желаю вам обоим успеха.

Всего лишь два дня мальчик успел поносить свою обновку.

 

13

Наби-Палван усердно выполнял поручение Абдуррахима-бая.

Крестьяне сдавали очищенный хлопок. Наби-Палван принимал его и связывал в кипы.

Крестьян, не успевших очистить хлопок, Наби-Палван уговаривал взять новую партию.

— Потом рассчитаемся, — говорил он.

Некоторые, послушав Наби-Палвана, брали новый хлопок, не успев отдать прежнего. Но были и осторожные, решившие подождать.

— Нет, сперва рассчитаемся за прежний. А тогда будет видно, брать ли новый.

Этих крестьян тревожило, что у очистивших хлопок получалось хлопка и семян значительно меньше, чем было взято на очистку.

— Причина либо в супе, либо в каше! — сказал один из усатых крестьян.

— А может быть, и в супе, и в каше, — ответил другой.

— Это как понять? — спросил Наби-Палван. — Что-то мне невдомек.

— А невдомек, так помалкивай.

— Опять невдомек, почему?

— А потому! Либо было хлопка дано меньше, чем записано, либо к нашему хлопку примешан хлопок плохой.

— Это выходит, что наш хозяин либо обвешал, либо украл? Ты это говоришь?

— Нет, не говорю. Но ошибиться он мог? Работа была горячая, мог по ошибке дать плохой хлопок вместе с хорошим. Тут уж, конечно, вес не совпадет ни у семян, ни у волокна.

Но крестьянин, имевший привычку крутить усы, воскликнул:

— По ошибке? Ну, вряд ли! Наби-Палван насторожился:

— Почему «вряд ли»?

— Ошибиться можно раз или два, но когда у всех одно и то же, какая тут ошибка?

— А ты откуда узнал, что так вышло у всех и что там был плохой хлопок?

Крутя усы, крестьянин спокойно посмотрел в бешеные глаза Наби-Палвана.

— Видишь ли, я вчера тоже взял пять пудов в двух мешках. Хозяин сказал, что в них ровно пять пудов августовского хлопка.

А я его дома перевешал, и вышло на пятнадцать фунтов меньше. И половина его была из незрелых коробочек, из тех, что раскрылись после заморозков. А что из него останется после очистки?

— Если хлопок незрелый, зачем ты брал такой? — сказал только что подошедший бай.

— Поверил вам, — ответил усатый крестьянин.

— Он еще говорил, что в наших камнях до пяти пудов не хватает пятнадцати фунтов, — сказал Наби-Палван, обращаясь к баю.

— У тебя камни неверные и весы неисправные, подлец, — возмутился бай.

— А зачем спорить? Давайте, ака-бай, перевешаем ваш хлопок на моих неверных весах с моими камнями, а потом на ваших с такими же камнями. Это очень просто. А? Согласны?

Бай обмяк.

— Рустам, ты еще молод, не выбегай вперед. Хочешь — работай, не хочешь — давай мне хлопок назад. А скандалить тут незачем. Это не твой двор. Скандалят бездельники, а труженики работают.

— Работать-то я буду. Но я работаю, чтобы получить с хозяина четыре теши и кормить семью, а не для того, чтобы после работы оказаться у вас в долгу и на всю жизнь попасть к вам в кабалу.

— Ты пока иди отсюда. Мы рассчитаемся в другой раз! — сказал Наби-Палван. — Иди, иди, работай!

— Кляузники, мошенники, я вам покажу! Вы меня узнаете! — проворчал усатый крестьянин.

* * *

Около махаллинской мечети собралось много крестьян — трепальщиков хлопка. Они разговаривали горячо, то споря и перебраниваясь, то единодушно соглашаясь друг с другом.

В их разговор вмешались люди казия, [55]Стр. 81. Казий — судья, судивший на основе шариата.
раиса, [56]Раис — глава местной власти, надзиравший за исполнением религиозных обрядов и нравственностью мусульман, а также за правильностью мер, весов.
чиновники и человек от начальника ночного полицейского дозора Варданзенского туменя, которых созвал к себе Абдуррахим-бай.

Судейский служка, обращаясь к народу, самоуверенно заявил:

— Мы помирим вас. Вы дайте хозяину расписку в том, что от вас он недополучил столько-то волокна и столько-то семян, хозяин даст вам еще хлопок для очистки и понемногу удержит недоимку. Не сразу, а понемногу. А? Ну, а если вы заупрямитесь, делать нечего, — придется тащить вас всех к казию. Тогда дело примет другой оборот.

— Избави бог! — воскликнул один из крестьян. — Целую неделю и жена и дети, обдирая ногти до крови, чистили-чистили этот хлопок, сам я целую неделю гнул спину, не могу и сейчас разогнуть, пропускал волокно через трепалку, и за все это я же оказался у хозяина в долгу. Никак не поймешь, как это так получилось?

— Если б честно работали, так не получилось бы. Усатый Рустам махнул рукой:

— Выходит, мы сами себя ограбили. Вот это ловко!

— Не знаю, вор ты или не вор, но по закону ты вор. Хозяин дал тебе пять пудов хлопка и недополучил с тебя пятнадцать фунтов. Ты сам признаешь, что их у тебя недостало? А? Вот их казий и взыщет с тебя, милый.

— Сколько мне свешал хозяин, столько и получил от меня. Там не хватало того, что я недополучил, — вот мои слова! — ответил Рустам.

Тогда вмешался Разык-бай, богатый скупщик хлопка из Размаза:

— По твоим словам выходит, что хозяин вор.

— Вора называют вором, честного — честным, — ответил Рустам Разыку-баю. И улыбнулся: — Ведь вы, Разык-бай, с нашим хозяином дружите, как собака с кошкой. Может, оттого, что друг от друга норовите перетянуть трепальщиков хлопка, может, оттого, что мешаете друг другу скупать весь хлопок вокруг. И как же это вышло, что сегодня вы оказались на стороне нашего хозяина?

Один из крестьян ему ответил:

— А скупщики все заволновались, как один, когда услышали о нашей тяжбе. Они все недовесили по стольку же, им тоже придется объясняться с трепальщиками. Вот они и собрались, чтобы вместе одолеть нас, а потом поедут вместе к Разыку-баю. Да и не придется им ехать, — если мы покоримся, и там крестьяне покорятся. Вот почему Разык-бай сегодня «сердечный друг» нашего хозяина. «Вор вора узнает и темной ночью».

— Ого! — вскричал Разык-бай. — Слышали? Люди чархакима, [57]Стр. 82. Чархаким — дословно «четыре правителя»; так назывались главные представители власти в туменях и областях Бухарского эмирата: казий, раис, амлакдар — чиновник по сбору податей и миршаб — «владыка ночи» — начальник полиции.
вы слышали? Эти поганцы сейчас назвали и меня вором.

Судейский служка приказал страже:

— Тех, у кого развязался язык, взять!

Четверых трепальщиков хлопка схватили и привязали к деревьям, остальные крестьяне замолчали.

Чиновники вместе со скупщиками хлопка вели дело к тому, чтобы написать бумагу «Примирение» и в ней признать долг за трепальщиками и обязать их отработать хозяину этот долг, когда пожелает хозяин.

— Но это же несправедливо, господин! — пожаловался один из крестьян имаму.

— Ничего! — ответил имам. — Если это несправедливо, бог наградит вас за терпение. Если решится дело справедливо, надо благодарить тех, кто это дело решает. Долг верующего в том, чтобы быть благодарным.

— Ох, — тихо шепнул один из крестьян своему соседу, — если б попался мне наш хозяин в глухом местечке, я бы не пожалел его головы! Да, хитер злодей! Хитростями и обманом он захватил у нас большую часть хорошей земли. А нам приходится на этой же земле работать уже не для себя, а для него. Батрачить у него же. Чистить хлопок ему же. И за эту работу ходишь ни сыт, ни голоден, а долг твой у него растет.

— Жить надо в страхе божьем! — сказал имам. — Неблагодарность суть грех. Опомнитесь. Грешно так говорить о хозяине. Мало ли вы ели его хлеб-соль? В книгах сказано: «Долг за хлеб-соль есть долг богу». Значит, надо тяготиться этим долгом, спешить отдать этот долг.

— Вы у нашего хозяина хлеб-соль едите бесплатно, вам и приходится быть с ним заодно. Нам это понятно. А мы за горсть соли должны месяц на него работать!

— Молчи, бесстыдник! — рассердился имам. — Если ты таков, не будет тебе добра. Вот попомни мои слова. Баю богатство дано богом. А ты не рад, ты не рад божьей милости? Норовишь спорить с богом.

— Не от бога взял он это, а у нас украл!

Услышав эти слова, страж схватил крестьянина и привязал его к дереву рядом с теми, которых связали раньше.

«Примирение» написали и принудили каждого из трепальщиков расписаться, признав свой долг. Порядок взыскания этого долга устанавливался по усмотрению бая той работой, которую хозяин возложит на должника. Тем, кто согласился снова брать хлопок в очистку, половину долга Абдуррахим-бай обязался списать.

Судейский служка объяснил, что эта последняя оговорка была проявлением милости бая к своим бедным односельчанам.

— Смутьяны же, оскорбившие уважаемое духовное лицо и уважаемого землевладельца Разыка-бая, будут отведены к казию и там получат воздаяние за свои проступки.

Абдуррахим-бай вызвал свою арбу.

Смутьянов отвязали от деревьев, погрузили на арбу и связали. Абдуррахим-бай сказал связанному по рукам и ногам Рустаму:

— Теперь ты понял, кто вор, — ты или я?

— Понял! — ответил Рустам. — Ты! Только разница в том, что ночной вор идет с ножом в руках, один на один, а ты среди бела дня, на глазах у всех, грабишь. А все равно ведь все видят и все понимают.

Стражи кинулись к Рустаму, принялись бить его по голове палками. Возница сел верхом на лошадь, и арба, покачиваясь на неровной дороге, двинулась к казию Шафриканского туменя.

 

14

Осень прошла. Начиналась зима, но в бухарских землях дождей еще не было.

В небе стояли серые облака, заслоняя и без того уже неяркое солнце.

Сибирские зимние ветры через безграничные оренбургские и казахские степи несли в открытые степи Туркестана морозы и такую стужу, что руки крестьян болели, как от ожогов. Студеные ветры песком и пылью забивали глаза и секли лица.

Ранним утром, едва рассвело, рабы Абдуррахима-бая, ничего еще не поев, работали на винограднике. Надо было окопать старый виноградник, несмотря на ветер и холод.

До полдня они били и копали мотыгами мерзлую землю, подрезали лозы и совсем обессилели.

— Когда так устанешь да изголодаешься, этот ветер — как соленая вода на рану! — пожаловался Риза и прилег на холмик нарытой земли, отложив мотыгу.

Ашур остановился, опершись на рукоятку мотыги.

— Я думал, когда хозяин уедет с караваном, нам будет полегче. А этот зверь Наби-Палван еще злее самого хозяина.

Хашим, подняв с земли мотыгу, присоединился к ним:

— Я слышал их разговор, когда прощались. Хозяин сказал Наби-Палвану: «Если мной ты не можешь стать, будь хоть моими глазами».

— Я тоже этот разговор слышал, — подтвердил Ашур. — Эти слова хозяин в прошлом году говорил приказчику. Но тот не был таким, как этот.

— Потому хозяин и прогнал его. А у этого и морда, как у палача.

— Наби-Палван заставляет и рабынь и хозяйских наложниц очищать хлопок. Если при бае после домашней работы они каждый вечер очищают пять или шесть корзин хлопка, то Наби-Палван заставляет их очищать по десять. Пока весь хлопок не перечистят, и нас не пускают спать.

— Что ж, не одни мы. Вон Некадам — ребенок, а несчастному мальчишке ни минуты отдыха нет: «Некадам, гони скот в поле; Некадам, пои скотину; Некадам, вычисти стойла; Некадам, подкинь скоту сена; Некадам, подмети двор; Некадам, собери хлопковую лузгу да отнеси ее к печам; Некадам, сходи за водой; Некадам, иди чистить хлопок!» О господи! А ведь ему семь лет всего! У него изо рта еще молоком пахнет.

Таги добавил:

— А ведь что сделает не так или не поспеет, его еще бьют!

— Вставайте! — сказал Ашур. — Если мы будем тут плакаться и не перекопаем половину этого сада и не вычистим виноградник, нам попадет от Наби-Палвана.

Нехотя рабы встали с места, взялись за мотыги и топоры.

— Вот еще с этими руками несчастье, — застонал Таги, — как только похолодает, так ноют мозоли, что невозможно держать мотыгу.

— А ты возьми секач да подрезай виноградник, а копать будем мы, — предложил Ашур.

С одной стороны неба облака ушли. Засияло солнце.

— Ого! — сказал Хашим. — Уже полдень. А Калмак-оим еще не прислала нам ничего поесть. Пусть хоть бы пустой воды, да тепленькой, все же согрелись бы немножко, веселей бы и работать стало.

— Если б горячая! Да в эту погоду и похлебка-то, пока ее за две версты довезут сюда, замерзнет.

— Ты называешь это похлебкой? Что это такое — на большой котел бросают одну луковицу, горсть маша. И этим кормят нас утром, днем и ночью. Эта дрянь, как только стала опять хозяйкой, жадничает больше, чем прежде.

— Так жить нельзя! — опустил свою мотыгу Фархад. Он постоял, почесывая лоб. — Надо сделать сегодня то, что я задумал.

— Я согласен, — ответил Ашур. — Я согласен! Каждый день я все ждал — сегодня будет легче, завтра станет легче. А становится не легче, а тяжелей. Надо бежать. Попытать счастья. Может, спасемся, а если и поймают, хуже не будет.

— Да, хуже не будет. Нельзя ничего придумать, что б могло быть хуже! — поддержал Фархад. Он подошел к Ашуру: — Что может быть хуже? Смерть? Да она лучше такой жизни.

— Вон показались Гульфам и Некадам. Несут еду!

— Эй, братья, несут еду! Ашур ответил Фархаду:

— Поедим этого отвара, что нам дадут на обед, и бежим!

* * *

— Уже темнеет, а ни Гульфам, ни мальчишки нет. Что там с ними? — спросил Наби-Палван у батрака Шербека.

Шербек, перекинув корзины через ослов, вывозил со двора навоз и спокойно откликнулся:

— А почем я знаю?

Он отвел от навозной кучи нагруженного осла, а другого подвел к навозу. И снова принялся наполнять корзины. Наби-Палван обиделся за этот холодный ответ.

— Да уж, видно, не мне тебя спрашивать, не тебе отвечать! — И, рассердившись, закричал на Шербека: — Я тебя, человек, спрашиваю, чего они там пропали?

— А я вас спрашиваю: откуда я могу знать?

Он немного примял навоз в корзине и снова принялся наполнять ее. А потом сказал:

— Разве меня посылали караулить их? Или мой пуп был привязан к их пупам?

Наби-Палван, по примеру хозяина, чтобы успокоить свой гнев, произнес:

— Свят, свят…

Успокоившись от одной мысли, что надо успокоиться, Наби-Палван распорядился:

— Ты сними навоз, а ослов поставь под навес, пусть поедят. А сам садись на осла да съезди туда, узнай, что там у них в саду.

Шербек проворчал:

— Ты сними корзины, ты поставь ослов, а потом вьючить эти корзины будет твой племянник! Поди-ка, навьючь опять груженые-то корзины.

Но он все же выполнил распоряжение Наби-Палвана: сел на одного из ослов и поехал к саду.

Наби-Палван понял ворчание Шербека, но пропустил мимо ушей. От этого человека, доведенного до отчаяния, можно было услышать слова, на которые и ответа-то сразу не найдешь. Пусть уж лучше ворчит, но едет.

Ездил Шербек больше часа.

Наконец Наби-Палван заметил его восседающим на осле с грудой мотыг, положенных спереди, поперек седла. Наби-Палван торопливо пошел ему навстречу.

— А где же они?

Шербек молча въехал во двор, снял мотыги и топоры и развел руками:

— Поехал я в сад. Приезжаю. Только вот мотыги да топоры разбросаны по всему саду. Ну, я и давай их собирать. Это я привез, а посуду, лестницы, остальное все сложил там под деревом, да и поехал из сада.

— А где же сами-то они?

— Никого там нет, почем я знаю?

— Никого?

— Говорю же я: почем я знаю, если никого их нет?

— Они сбежали! — похолодел Наби-Палван.

— Почему я знаю? «Я одно знаю, — сказал про себя Шербек, — если б у меня не было ни жены, ни детей, я б сбежал, я б непременно сбежал!»

 

15

Поутру в Шафрикане, на базаре Хаджи-Арифа, [58]Стр. 87. Хаджа-Ариф — большое селение, бывшее центром Шафрпканского туменя.
глашатай, рыча и завывая от усилий, выкрикивал:

— Имущие и неимущие!

Не говорите, что не слышали!

Если хотите получить чистое золото, слушайте меня!

Из деревни Махаллы Шафриканского туменя, входящего в Дехнау Абдулладжан, сбежали восемь рабов, одна рабыня и один мальчик-раб.

Они принадлежат Абдуррахиму-баю, караван-баши. Их приметы:

На кисти рук у каждого из них есть клеймо в форме подковы, хорошо видное.

Только у мальчика клейма нет.

Кто их схватит или кто выдаст их, получит за каждого раба по одному золотому.

Кто укажет место, где они скрылись, получит за каждого раба по половине золотого.

Не отказывайтесь от этого щедрого магар-ррыча-а!

Те, кого манило золото, приступили к поискам. Поиски начались.

Но сколько ни искали, никаких беглых рабов не нашли.

Наби-Палван не успокоился на объявлениях через глашатаев. Он подал ходатайство правителю туменя.

Наконец сам сел на коня и поехал в степь, в казахский аул, где жил следопыт.

Казах-следопыт присоединился к людям чархакима, и все они двинулись на розыски.

Следопыт сперва поехал в сад, откуда рабы сбежали. Затем он осмотрел следы ног.

Потом он отправился на север.

Когда он отъехал от сада тысячи на две шагов, следы, по которым он ехал, исчезли в холмах красного песка, мелкого, как мука, зыбкого и текучего. На песке вились лишь следы ветра, напоминающие рябь на поверхности озера.

Но и след ветра на этих песках непрерывно менялся. Едва задувал северный ветер, по песку бежали длинной цепочкой мелкие волны. Чуть менялся ветер, и рисунки на песке тотчас меняли свой узор.

Следопыт несколько раз проехался по этим пескам. Он не нашел никаких следов ног. Даже собственные его следы успевали исчезнуть, пока он возвращался на прежнее место.

Едва он вынимал ногу из песка, в это место тотчас натекал песок, и вместо очертаний ступни появлялись похожие на цепи рисунки.

Казах растерялся.

Он поднял наушники своей пушистой шапки, вытер рукавом пот со лба и задумался.

— Ох, господин мой!.. — сказал он, тяжело вздохнув.

Снова он прошел один или два красных холма. Вдруг он воскликнул:

— Ой! Нашел!

Люди наместника, стоявшие в стороне, кинулись к нему:

— Где, где?

Казах, стоявший между двумя холмами песка, показал на капли крови, застывшие на земле.

— Вот это, — показал он. — Идите садитесь на своих коней и не спеша езжайте за мной. Я нашел важную примету, я пойду по ней.

Люди наместника нехотя согласились, переговариваясь между собой:

— Этот дикий человек может завести нас в пески, и мы там пропадем, как дураки.

Но, говоря это, они поехали следом за следопытом.

Он продвигался вперед, шагая от одного песчаного холма к другому. Замечая между холмами капли крови, радовался.

Проехав так около двух часов, люди наместника проголодались. Они решили и сами поесть, и лошадей покормить.

Но следопыт не согласился:

— Если мы задержимся, мы потеряем следы. Мы дадим беглецам уйти еще дальше.

Поневоле пришлось согласиться с казахом и тащиться за ним: ведь и эти государственные люди выехали с надеждой поживиться золотом, им тоже не хотелось, чтобы рабы ушли.

Наконец песчаные холмы кончились.

Началась бескрайняя гладкая степь.

Капли крови, застывшие на земле, как муравьиный след, тянулись в одну сторону.

Этот след привел их в Тикайскую степь, к пустому заброшенному скотному двору.

Следопыт подошел к краю этого двора, вырытого в земле, как прямоугольная яма, и, не оглядываясь, закричал:

— Нашел!

Всадники, ехавшие до того без всякой надежды на успех, лениво и неохотно, вдруг оживились, словно проснулись. Они выхватили сабли из ножен и поскакали к скотному двору.

Внутри двора лежало несколько человек.

Они казались мертвыми.

Один из всадников, подскакав и воинственно размахивая саблей, скрывая боязнь, закричал:

— Кто вы такие?

Но из лежавших никто не отвечал.

Следопыт подошел к лежавшим, всадники окружили их. Но и теперь никто из них не двигался.

Казах взял руку одного из лежавших и отодвинул рукав. На ней не оказалось клейма. Но в том месте, где ставятся клейма, чем-то острым кожа была соскоблена, и из ранки сочилась кровь.

— Этот живой, — сказал обрадованно следопыт. — Но на руке у него нет клейма! — вскрикнул он вдруг с отчаянием.

Следопыт поодиночке оглядел их всех. Их было восемь человек, одна женщина и один мальчик.

Ни на одной руке не увидел следопыт никакого клейма. Но у всех из кисти, где ставилось клеймо, сочилась кровь. Только рука мальчика оказалась здоровой.

— Это они! — сказал следопыт, улыбаясь. — Они!

Потом он подумал: «Соскабливая клейма, они поранили себе руки, дали нам след и доказали, что они те, кого мы ищем». Следопыт хотел разбудить одного из них.

Он ворочал его с боку на бок, раскрывая ему то один, то другой глаз, но человек, не в силах говорить, снова закрывал глаза и забывался.

— Они голодны! — сказал казах. — Принесите немного хлеба и захватите воды. Я сейчас оживлю их.

 

16

Уже несколько дней связанные рабы лежали или сидели в хлеву Абдуррахима-бая.

Дверь, запиравшуюся снаружи, раз в день открывал Наби-Палван, заносил кувшин воды и раздавал по куску хлеба.

Затем он брал оставшийся от вчерашнего дня пустой кувшин и уходил.

На двери хлопало кольцо и стучал замок. Затем снова все затихало.

В первые дни Наби-Палван не раз принимался бить беглецов. Бил их плетью и палкой.

Поэтому при появлении Наби-Палвана каждый из них испуганно сжимался в своем углу.

А когда он уходил, подбирали брошенный хлеб и поочередно пили воду из кувшина.

Однажды Наби-Палван явился рано утром.

Это было необычно и всех встревожило; что он задумал, что он приготовил для них?

Когда он вошел, они увидели в его руке плеть. Это увеличило их опасения.

Их спины были черные и опухшие еще от прошлых побоев.

Но Наби-Палван на этот раз никого не ударил, он сказал:

— Фархад, иди сюда! — и вывел Фархада из хлева.

Среди двора лежало несколько колод с кандалами. Видно, их недавно изготовили, железо казалось белым.

Наби-Палван снял с Фархада прежние кандалы и надел ему на ноги и на шею колоды.

Колоды с кандалами не очень отличались от обычных кандалов. Но кольца, надеваемые на ноги, были шире обычных, и это позволяло человеку широко шагать. Цепь оказалась короче обычной. Она доставала от пояса до шеи. В конце этой цепи, как у собачьего ошейника, находилось колечко для замка. Когда голова всовывалась в этот ошейник, он запирался на замок.

Все это железо весило пуд, но оно не мешало ни работать, ни ходить, ни вставать, ни лежать. Оно не позволяло лишь одного — бегать. В нем невозможно было сбежать.

Это железо придумал не Наби-Палван. С давних времен существовало оно на бухарской земле. В него рабовладельцы заковывали рабов, склонных к побегам.

Поочередно из хлева вывели Ашура, Ризу, Таги, Хашима и остальных.

Последними привели Гульфам и Некадама. Наби-Палван хотел заковать и их.

— Я не сама убежала. Это они меня увели! — взмолилась Гульфам.

— Это правда! — подтвердил Ашур. — Мы насильно их увели, чтобы они не выдали нас.

Наби-Палван все же поступил по-своему. Он надел на Гульфам кандалы, подобранные по ее росту.

Заковал и Некадама в небольшую колоду, видно, выкованную по заказу на его рост.

Наби-Палван послал рабов снова в тот же сад. Послал без охраны, раздав им их же мотыги и топоры.

Гульфам он отослал к Калмак-оим.

Только Некадам, вытянувшись, стоял посредине двора и ждал своей участи.

— Калмак-оим! — крикнул Наби-Палван. — Если оно накалилось, давайте!

Калмак-оим принесла зажатое в щипцах раскаленное клеймо в виде подковы. Клеймо, которым клеймили скот, отправляемый в Россию, овец в отарах, лошадей в табунах, рогатый скот в стадах и верблюдов, ходивших в караванах.

Это было клеймо, тамга, знак владельца. Знак Абдуррахима-бая.

Наби-Палван положил Некадама спиной на землю. Наступил ему на кисти рук, а Калмак-оим крепко придавила ноги мальчика.

Наби-Палван взял раскаленное клеймо щипцами и положил его на кисть правой руки.

Мальчик страшно закричал. Потом замолчал.

Наби-Палван подумал, что Некадам успокоился, но оказалось, что он потерял сознание.

Наби-Палван оторвал клеймо от руки так, как отрывают печать от сургуча.

Обожженное место Калмак-оим посыпала пережженным войлоком.

Так Некадам стал клейменым имуществом бая, из которого ничего не пропадало и не терялось.

 

17

Усадьба Абдуррахима-бая была прибрана и украшена так, как, может быть, еще никогда не украшалась.

Не только весь двор подмели и полили, но и по всей Махалле подмели и полили улицы, словно вся деревня ждала небывалых больших гостей.

А дом Абдуррахима-бая преобразился.

Его просторную приемную комнату, где до того хозяин уныло спорил с весовщиками да приказчиками, во всю длину и ширину застелили дорогим текинским ковром.

Вдоль ее стен постелили узенькие бархатные одеяла. В переднем углу комнаты — на самом почетном месте для гостей постелили одно на другое пять толстых, тоже бархатных одеял — в знак особого уважения. А в четырех местах бросили по три круглые пуховые подушки.

Над всем двором протянули полотно, затканное красными полосами, чтобы оно укрывало двор от дождя, от солнца или от снега.

Под тентом поставили в ряд широкие деревянные скамьи, покрыв их алыми кзылаякскими коврами, и по краям ковров расстелили шелковые одеяла для почетных гостей.

В верблюжьем стойле, помещавшемся рядом со двором, установили медные котлы такой величины, что в каждом из них сразу можно было сварить восемь пудов риса.

Здесь же установили и чугунные котлы: варить конскую колбасу, жарить кур и перетапливать масло. Не забыли и о медных котлах для варки варенья и нишаллы. [59]Стр. 92. Нишалла — сладкое блюдо, приготовляемое из сахара и сбитых яичных белков.
В одном углу вырыли яму, навалили в нее и зажгли сучья саксаула и накалили ее так, как накаляют печь для хлеба. Здесь целыми тушками, содрав с них кожу и выпотрошив, зажаривали ягнят.

С восходом солнца начали съезжаться гости.

Приехали все купцы, ходившие с караванами из Варданзенского туменя, местные землевладельцы, чиновники и сельские старосты во главе с караван-баши Мир-Азимом.

Все они прибыли в Махаллу и разместились по дворам, заранее для каждого из них предназначенным.

Каждый из них, оставив на этих дворах своих лошадей и слуг, вошел в дом Абдуррахима-бая.

Все расселись во дворе под полосатым полотнищем на алых кзылаякских коврах и занялись чаепитием.

В полдень с западной окраины деревни прискакал ко двору Абдуррахима-бая вестовой. Спрыгнув с седла, отдал коня мальчикам, степенно вошел во двор, степенно подошел к Абдуррахиму-баю и торжественно сказал:

— Едут.

Весь двор заволновался, как осиное гнездо.

Гости выплеснули из пиал недопитый чай, отставили пиалы, поправили свои чалмы, разгладили бороды, перевязали или подтянули шелковые пояса.

Все вышли со двора на улицу и выстроились по обе стороны дороги.

Ждать пришлось недолго.

Показались всадники.

Чем ближе они подъезжали, тем чаще встречающие снимали с головы чалмы, проверяя, хорошо ли они повязаны, пышно ли завиты. Снова надевали их на голову, снова разглаживали бороды и отряхивали халаты.

Всадники подъехали совсем близко.

Впереди ехали в ряд казий и амлакдар; за ними следом — раис и начальник стражи; за ними ехало духовенство, мирабы, [60]Стр. 93. Мираб — чиновник, ведавший распределением воды при оросительной системе землепользования.
секретари и другие чиновники.

Когда они подъехали, музыканты, стоявшие на крыше над воротами дома Абдуррахима-бая, забили в барабаны, задудели в дудки, затрубили в трубы, исполняя какой-то веселый напев.

Правители вошли в дом, заняли места на толстых бархатных одеялах. Вошли и другие гости и разместились, долго уступая друг другу места, в соответствии с их чином и положением. Купцы сели по степени своего богатства, а гости помельче расположились во дворе под полотнищем.

Развернули скатерти, перед четырьмя правителями туменя на особых блюдах поставили сдобные лепешечки и огромные десятифунтовые хлебы.

Перед купцами положили на блюдах по пять лепешек, а хлебы пятифунтовые.

А во дворе подали лепешки и по два двухсполовинойфунтовых хлеба.

Плов внесли на огромных блюдах, вмещающих не менее десяти фунтов риса каждое. Такие блюда поставили по одному на троих гостей.

Перед каждым блюдом поставили тарелки с конской колбасой, по одной жареной курице, начиненной рисом и кишмишом, а также ягненка, зажаренного на огне без масла.

Во дворе подали столько же плова, но колбасу, кур и ягнят положили вместе с пловом.

Начался пир.

Гости наелись так, что животы их натянулись до последнего предела.

Поев, вытерли руки.

Блюда унесли, подали чашки с жидкой халвой, нишаллой и вареньем. Принесли подносы, полные конфет, всякой сухой халвы, сластей, соблазнительных и по вкусу, и по виду.

Абдуррахим-бай, одетый в дорогие халаты, опоясанный шелковым платком, стоял в проходе перед гостиной. Одним глазом он наблюдал, как подают гостям, а другим — как убирают объедки и уносят ли их обратно на кухню. Он напоминал грача, глядящего одним глазом на соблазнительную кость, а другим — на опасного охотника.

Некадам, вместе с батраками и рабами подававший гостям, а потом убиравший со стола, зайдя за дверь верблюжьего хлева, взял кусок из мясных объедков и быстро сунул его в рот.

Абдуррахим-бай увидел это.

Он настиг Некадама, покрутил его уши и за уши поволок к котлу, где распоряжался Наби-Палван.

— Ты не видишь, Наби-Палван? Этот жадный и ненасытный щенок готов съесть все остатки от гостей. Я тебя здесь поставил, чтобы ты был тут моим глазом. А ты не очень-то смотришь. А тратился я не на угощение рабов. И не для батраков, не для голодранцев, явившихся сегодня нам помогать.

— Хозяин! — сказал Ашур. — Мы со вчерашнего дня не пробовали соли. Что же делать мальчику, если он шатается от голода? Ну и пускай бы съел кусочек мяса и горсть плова. Мир от этого не разрушится, а у тебя ничего не убавится.

— Мальчик, мальчик! Он для вас до двадцати лет будет мальчиком! Если вы проголодались, скажите Калмак-оим. Она вам разогреет вчерашнюю похлебку.

Один из деревенских бедняков сказал:

— Бай! Рабов Калмак-оим накормит. Разогреет им вчерашней похлебки, а мы-то, придя на пир, чем наполним наши животы?

— У тебя есть дом. Там твое место. Сходи домой и поешь. Есть же у узбеков пословица: «Собираясь на пир, поешь дома». Вот ты и поступай по этой пословице. Деды наши знали, что говорили.

Когда гости поели и напились чаю, правители туменя получили по куску парчи, шелка, бекасама, адраса, [61]Стр. 94. Бекасам — шелковая полосатая ткань на халат. Адрас — полушелковая ткань, обычно полосатая.
атласа, по десяти- и двадцатифунтовой голове сахара.

Остальным тоже роздали подарки.

Гостям — менее почетным — по коробочке леденцов.

После благодарственной молитвы гости вышли в поле.

Там они сели на скамьях, привязанных к деревьям, посмотреть копкари — козлодранье.

Начались конские скачки, когда под ноги всадникам бросили обезглавленного козленка. Всадникам надо было схватить козленка с земли и, вырывая друг у друга, вынести его из свалки. Надо было, никому не переуступая, промчать его условленное расстояние до хозяина, и хозяин вознаграждал победителя.

Много всадников и лошадей оказывались избитыми и изувеченными после каждого такого состязания.

Для сегодняшнего козлодранья зарезали сто коз и десяток телят. Тот, кому удавалось на своем коне вынести козла, получал этого козла в награду. А кому удавалось вынести теленка, получал халат и деньги.

Если с козлом достаточно было проскакать один раз в сторону, с теленком надо было проскакать трижды вокруг поля, не давая никому вырвать его из рук.

К концу третьего круга телячья шкура превращалась в клочья от десятков рук, цеплявшихся за нее, всадник оказывался исхлестанным плетками, а конь — взмыленным, избитым, искусанным до крови конями-соперниками.

На подарки на этом копкари ушло около ста халатов и тысяча тенег серебром.

Так отпраздновал Абдуррахим-бай свое возвращение с караваном из Оренбурга, а заодно и семейное торжество — свадьбы старших сыновей и обрезание младших.

Через неделю жизнь на дворе Абдуррахима-бая потекла своим обычным порядком.

Снова в сундуки и кладовки были спрятаны ковры и дорогие одеяла, блюда и чаши.

Поставили в огромной комнате сандал, [62]Стр. 95. Сандал — жаровня под низким столиком, накрытым большим ватным одеялом.
накрыли его простым одеялом.

Засунув ноги под это одеяло, Абдуррахим-бай разговаривал с Наби-Палваном, сидевшим напротив:

— Слава богу! Хорошо и с достоинством провели мы этот пир. Старших сыновей поженили, младшим сделали обрезание.

Абдуррахим-бай вдруг задумался. Тронул ладонью лоб, помолчал и снова повернулся к Наби-Палвану. Наби-Палван нетерпеливо и настороженно ждал его слов.

— Вот смекаешь ли ты, если ежегодно спаривать пять пар овец, сколько голов станет через десять лет?

— Если они не падут, не пропадут, если волки их не сожрут, если их не резать и не есть, то станет их более тысячи.

— А пять пар рабов?

— Если они обзаведутся семьей, то через десять лет их будет тридцать голов.

— Одной из милостей шариата является то, что дети рабов и рабынь считаются «дома рожденными» и остаются у хозяина.

Абдуррахим-бай замолчал.

Наби-Палван ждал, навострив уши. Он смотрел, не сводя глаз с хозяина, пытаясь угадать его мысли. Бай вздохнул.

— Я хочу поженить рабов, которым перевалило за сорок, с пожилыми рабынями. Отдам замуж и наложниц, которые не имеют от меня детей. Даже тех, которые имели, но у которых дети умерли. Если я соединю двадцать пять пар рабов и рабынь средних лет, бог даст, через десять лет от них у меня будет сто пятьдесят душ рабов и рабынь, родившихся в моем доме. Дому от этого будет большая польза.

Наби-Палван, до того никак не сумевший разгадать мысли хозяина, теперь обрадовался и подумал: «Вот где изюминка-то! Я сперва не мог понять. С большим умом продумано».

Он сказал хозяину:

— Я понимаю, почему вы не отдаете замуж молодых рабынь. Это понятно. Но почему не переженить молодых рабов? От них тоже могут родиться в вашем доме рабы и рабыни.

— Молодость — самая полезная пора. А молодой раб, обзаведясь семьей, половину сил и мыслей будет отдавать жене. Труд их хозяйству принесет больше пользы, чем их семейная жизнь. Расчет не в том, чтобы упускать сегодняшнюю пользу, мечтая о неизвестной пользе через десять лет. Нет, молодые рабы должны работать. Только работать.

* * *

Батраки и рабы до полуночи сидели в трепальне, занятые очисткой хлопка, крутя тяжелые колеса трепалок.

Закончив ночное задание, они собирались спать.

Рабы, которых хозяин поженил, ушли со своими женами в те углы и закоулки, где им полагалось жить своей семьей, — в конюшни, в хлевы, в верблюжьи стойла, на сеновалы, в сараи.

В деревянном сарае, готовя для себя и мужа постель из старой конской попоны, грустным голосом пела Калмак-оим:

Жила я свободно На просторе степей, — Пила молоко И густой кумыс. У злодея рабыней Живу я теперь, — Кровь сочится из глаз, Опущенных вниз. И, как хочет, злодей Помыкает мной: То подбросит на свет, То низвергнет во тьму. Меня радовал, Сделав своею женой, — Но кинул жену Он рабу своему.

Абдуррахим-бай вывел из числа своих жен Калмак-оим после смерти ее ребенка и, прельстившись надеждой получить новых рабов, отдал в жены старому рабу Ашуру.

 

18

Прошло немало лет. Абдуррахим-бай постарел.

Но держался он по-прежнему твердо и прямо. Он сидел в этот поздний вечер в своей большой приемной комнате, на этот раз убранной не совсем обычно.

На месте, где в зимние дни стояла жаровня, поставили длинный, аршина в три, низенький стол, постелили на нем белое полотно вместо скатерти, а вместо светильника посредине стола зажгли пять свечей, вставленных в тяжелый медный подсвечник.

На столе кипел большой самовар, и в красном, живом свете свечей на столе поблескивали тарелки с лепешками, пирожками, булочками, конфетами, миндалем, фисташками, разными сортами кишмиша.

За столом, в меховой татарской шубе, с шапкой на голове, в серых войлочных сапогах, сидел татарский купец.

Напротив сидел Абдуррахим-бай с сыновьями — Абдухакимом и Мулла-Сабитом. Тут же находились еще несколько караванных купцов Шафриканского туменя.

Рядом с татарским купцом, в просторном длинном халате и в огромной чалме, важно восседал имам селения.

За самоваром следил младший сын хозяина. Он принимал от гостей пустые стаканы, наливал чай и снова ставил перед каждым гостем его стакан.

Татарский купец, приподняв руку над подушкой, о которую опирался, выпил двумя глотками остывший чай и подтолкнул стакан к самовару. Пока ему наливали чай, он внимательно посмотрел на Абдуррахима-бая.

Старость лишь недавно столь ясно проглянула сквозь сухощавые черты хозяина. Но видно было, что не столько годы, сколько какие-то заботы изменили его лицо. Не во внешних чертах произошла перемена, а где-то внутри, откуда она на прежние, на те же самые твердые и неизменные черты набросила такую заботу, что лицо его приобрело новое выражение.

Хозяин сидел задумавшись, не глядя на своего гостя, в честь которого так изменили комнату, придав ей, насколько могли, полутатарское убранство.

Абдуррахим-бай не почувствовал пристального, хотя и быстрого взгляда серых недобрых глаз татарского купца.

— Брат-хозяин, — сказал купец, — я вам очень благодарен за почет и за уважение, оказанные нам. Но почему вы молчите? Или ко сну вас, что ли, клонит?

Абдуррахим-бай не спеша, словно отрываясь от своих мыслей, ответил:

— Слов нет. Что говорить? Конец мира это или что? Русский пришел и захватил нашу страну. [63]Стр. 98. Русский пришел и захватил нашу страну — Подразумеваются события XIX в., в результате которых Туркестан был присоединен к Российской империи, а Бухарский эмират и Хивинское ханство превратились в вассалов России.
Чему может радоваться мусульманин? Чему мне радоваться и что сказать?

Купец отпил из горячего стакана две-три ложки чая, осторожно положил ложку и тоже задумался, потом сказал:

— Так. Все это так. Мусульманин не может радоваться, ни один мусульманин, когда на его землю ступили неверные. Царство неверных посягнуло на страну ислама. Но так определено богом, и нельзя нам осуждать божью волю. Не положено это мусульманину. Это — грех.

Имам, вытянувшись из-за самовара, одобрительно кивнул купцу:

— Да, божья воля. Надо примириться и терпеть. Купец обернулся к имаму:

— Верно говоришь, хазрет. [64]Хазрет — почтительное обращение к высокопоставленным лицам, у татар — к духовенству.
Не дело правоверного противиться божьей воле. Не об этом надо нам говорить, а о своих делах.

Снова купец отпил чаю и помолчал. Заговорил он, не торопясь:

— Русские пришли. Да, пришли русские. Власть белого царя дошла до этих мест. Плохо это? Нет, не плохо. Для нашей торговли от этого большая польза. Вспомните вы все, как приходилось вам ездить к нам, в крепость, — в Оренбург или в Ирбит. Ездили вооруженные, как войско. На это был нужен большой расход, от этого товары ваши на базаре шли дороже. А теперь можно сесть верхом на коня или верблюда и спокойно проехать через всю казахскую степь. Это русские навели порядок.

Снова купец, допив чай, подтолкнул стакан к самовару и продолжал:

— Прежде надо было ехать в седле сотни верст, да к тому же с охраной. Ехал и тревожился за жизнь и за деньги. А теперь садись в почтовую телегу и езжай в Россию. Еще и трех лет не прошло, как пришли русские, а уж ваши купцы из Шафрикана открыли торговлю в Казилинске и в Ак-Мечети, построили себе новые дома, взяли себе жен у татар, у казахов. Стали подданными двух падишахов — белого царя и эмира бухарского, пьют воду из двух родников. Это значит, что русский царь милостив и справедлив к купечеству.

Пока татарский купец занялся новым стаканом чая, имам сказал:

— Подданство — это одно. Ремесло — это другое. Пророк учил вас: «Торговля есть лучшее из дел, а купцы — лучшие из людей божьих». И дивлюсь я, как царь неверных правильно понимает слова нашего пророка и тоже считает купцов лучшими из людей божьих.

— Эх, хазрет, ты не видел и дивишься, а я не дивлюсь, потому что видел. А о Святом писании я тебе напомню и другое, что сказано в наших книгах. В день Страшного суда бог не будет спрашивать царей о вере, но о справедливости…

Давно уже стаканы гостей стояли на блюдцах вверх дном либо лежали на боку, что означало: напились. Но стакан татарина снова и снова направлялся к самовару и, наполненный, возвращался к гостю.

— У тебя, оказывается, вкусный чай! — сказал купец хозяину. — Так вот я и говорю: может, мы не увидим, а наши дети увидят, как пройдут по этой земле железные дороги. За неделю можно будет доехать до Москвы, а пока до Оренбурга отсюда с трудом можно за месяц доехать. Если сейчас на верблюдах из Бухары в Оренбург купец может раз в год съездить, тогда, по железным дорогам, если захочет, четыре раза отсюда в Москву съездит. А это значит, что за год можно четыре раза сделать оборот своим деньгам. Это для купцов великая милость божья! И царская справедливость.

Абдуррахим-бай, ободренный словами татарина, сказал:

— Какая же справедливость? Царь приказал нашему эмиру освободить всех рабов в Бухаре. Приказал запретить торговлю рабами. Разве это не притеснение?

Имам поддержал Абдуррахима-бая:

— Тем самым в мусульманской стране он отменил одно из важнейших положений шариата — право на рабовладение.

Но татарин перебил его:

— Как же освобождение может быть притеснением? Бог сам разберется в божественных вопросах, а нам надо толковать о земных.

— Конечно же, притеснение! — воскликнул Абдуррахим-бай. — А что же это? У меня больше ста рабов и рабынь. Часть их родилась у меня дома, другая — куплена на базаре. Я платил за них от пятидесяти до полутораста золотых за каждого, и вот, по договору с царем, эмир обязался через двенадцать лет всех их освободить. Сразу потерять весь этот товар! А я в него вложил десять тысяч золотых. Как это перенести?

Татарин почесал себе лоб, уселся поудобнее и серьезно сказал:

— Это так. Но сосчитай и то, что если раб стоит тебе, предположим, сто золотых, он будет на тебя работать еще двенадцать лет. В год он тебе будет стоить восемь с половиной золотых. А сколько он тебе заработает за год? Во много-много раз больше.

Гость повернулся к имаму:

— А насчет шариата я тебе, хазрет, напомню. Там ведь сказано, что у каждого раба есть право с согласия своего хозяина выкупить себя своей работой за три или четыре года.

— Верно! — согласился имам. — В шариате это есть. Это вопрос «выкупа».

— Ну вот видишь. И выходит, что царь еще больше, чем шариат, проявил к мусульманам-рабовладельцам милости и милосердия. И потом: смысл рабовладения в том, чтобы раб работал. Так? А раб, который еще двенадцать лет на тебя поработает и не получит и не заработает за это время ни горсти земли, ни ручья воды, ни двора, ни родины, куда он пойдет, освободившись? Куда он от тебя уйдет? А? Ему уходить некуда, он у тебя останется. И какие бы ни предложил ему условия, он их примет.

От этой долгой речи горло татарина пересохло. И он опять толкнул свой стакан к самовару, уже потухшему и остывающему.

— Налей горяченького!.. И потом надо понять, что этот приказ белого царя — большая милость для торговых людей и промышленников. Если прежде туркмены из набегов на Иран и на Афганистан приводили в год пятьсот рабов, теперь к вам из этих стран тысячи рабов придут сами. Не в рабство придут, а работать на тебя. А тебе от них нужна работа, а не их звание.

Татарин опять внимательно посмотрел на Абдуррахима-бая:

— Этот приказ царя дан эмиру, чтобы помочь купцам, когда они захотят развернуть свое дело. Одни рабы не обеспечат заводов работниками.

Татарин вздохнул.

— Тебе разве легко сейчас очищать хлопок? — Нелегко. А трудность в том, что хлопок, купленный тобой в этом году, волокном станет только к будущему году. Твои деньги целый год лежат в хлопке без движения. А если тут, у вас в Бухаре, построить хлопковые заводы, то хлопок, купленный тобою тут, через неделю уже в виде волокна будет готов к отправке в Москву. Твои деньги не через год, а через неделю к тебе вернутся для нового оборота. Тогда только поспевай поворачиваться! Сейчас в каждой деревне работает своя маслобойня, своя мыловарня. Сколько труда по всей стране разбито на это! А если будет хороший маслобойный завод в Шафрикане, его одного хватит на весь тумень. Так и с мылом. И масло и мыло станут дешевле. Я бы на твоем месте непременно тут поставил такие заводы. Мелкие маслобойни развалятся, и все пойдут к тебе, потому что это дешевле будет стоить. И в твой карман покатятся те деньги, которые сейчас растекаются по карманам мелких мыловаров. А мыловары, чтобы не помереть с голоду, пойдут к тебе работать мастерами. Но такой завод не сдвинешь руками покупных рабов. Для него нужен дешевый рабочий, такой, чтоб он сам к тебе пришел. И таких рабочих тебе понадобится много. Приказ царя помогает в этом, он открывает дорогу таким рабочим прямо на завод. И бери их и выжимай себе из них золото.

Самовар успели подогреть. Налили горячего чая, и татарин налил чай в блюдце. Держа блюдце у губ, он снова подтолкнул стакан к самовару.

— Налей, пускай пока стынет… Это не пустые слова, это я своими глазами видел в России. В России поодиночке рабов давно уже не продают, там их целыми деревнями продавали. Там каждая деревня принадлежала своему помещику. А у хорошего помещика таких деревень было не по одной, а по нескольку. Крестьянин от своей деревни уйти никуда не мог. Он не мог уйти в город и не мог взять другой работы, кроме работы на своего помещика. Если помещик продавал землю другому помещику, с землей и крестьяне переходили к другому хозяину. Это называлось: «крепостное право». Лет десять назад царь освободил этих рабов. Дал им право идти, куда хотят, работать, где хотят, делать, что хотят. Что делать крестьянину? А?

Никто не ответил на вопрос гостя. Тогда татарин ответил сам:

— Царь отрезал часть негодных земель у крупных помещиков и отдал их освобожденным крестьянам. Но с условием, что крестьяне ежегодно вместе с налогами будут платить и за эти земли.

Татарский купец выпил чуть остывший чай и, отодвинув стакан к самовару, продолжал громче:

— Вот в результате этого из деревни в город стала поступать рабочая сила. На фабриках и заводах стало много рабочих, получила развитие промышленность. Но крупные помещики сперва тоже не были согласны с этим мероприятием. А на самом деле они не очень пострадали: они продали крестьянам негодные земли, крестьянин не мог прокормиться одной этой землей и пошел задешево работать к тому же помещику или брал землю в аренду у того же помещика, принимал условия помещика, отдавал ему свой труд. У помещиков появилось много денег; отдав их в банк, помещики зажили на проценты, а эти деньги через банк пошли в руки купцов, помогая им строить новые заводы, чтоб еще больше рабочих рук обеспечить дешевой работой, чтоб еще больше денег положить в купеческий карман. Многие завели заводы и открыли большие магазины, стали расширять дело, ускорять обороты своего капитала.

Абдуррахима-бая захватил этот рассказ. Глаза его блестели. Ноздри раздувались. Повеселев, он спросил:

— А как ты думаешь, нам, кроме торговли, полезно завести завод?

— Да, думаю. Если ты не займешься, твои дети займутся. Но нужна такая сила, чтоб устоять против русских купцов, а они очень богаты, очень сильны. Им помогают банки, у них базар по всей России и в других странах.

Абдуррахим-бай беспокойно задвигался, не решаясь перебить гостя, но явно встревоженный.

— Но вы можете делать большие дела. Для этого у вас есть только один путь. Этот ваш путь в том, чтобы объединиться с нами, с татарами, или, как вы нас зовете, с ногаями. У нас одна вера: и вы мусульмане, и мы мусульмане. И если мы соединим наши капиталы, дело у нас пойдет. Но русские это понимают, и царь запретил татарам покупать у вас землю. У вас много сырья и много бедноты, чтобы это сырье обрабатывать. Рабочих рук много придет к вам и из соседних стран, когда найдется для них здесь работа и хлеб. И вот мы, купцы, должны подумать: если мы не соединим наши деньги, они уйдут к русским богачам… Русские купцы пришли сюда не затем, чтобы угнетать нашу веру или отстранить нас от нее. На что это им нужно? Они пришли за вашим сырьем, за вашими дешевыми рабочими. Царю нет дела до того, сколько раз в день будешь ты читать молитвы, хоть сто раз в день. Царю даже выгодно, чтоб больше молились, тогда думать меньше будут, смирнее будут.

Имам, повеселев, спросил богача татарина:

— Выходит, царь нам не помешает, а даже поможет?

— Молись, хазрет, и завлекай больше народу в мечеть, но и в молитвах говори, и почаще: «Будьте покорны своим хозяевам».

— Конечно, — согласился имам. — Платеж за соль, которую они ели у своих хозяев, равносилен обязанности перед богом.

— Опять ты о чем-то загрустил, хозяин? — спросил гость.

— Я слушаю вас. И все-таки нет ничего хорошего в приходе русских. Увеличилось число купцов, все рвут товар друг у друга. Если прежде на русских товарах мы зарабатывали по десяти рублей на рубль, теперь едва-едва удается на рубль заработать рубль. Да и не удается!

— То, что ты знаешь, ты это знай для себя. То, что я знаю, пускай останется при мне.

Татарин вынул из-за пазухи часы.

— Ого, ночь-то уже проходит! Времени час! Пора спать. Имам, вставая, тоже взглянул на свои часы.

— Еще и двенадцати нет.

— Твои часы отстают, — ответил татарин.

— Не может быть, чтобы они отставали: мне их наш уважаемый хозяин Абдуррахим-бай привез в подарок из самого Оренбурга.

— Хорошие хозяева никогда не дарят хороших вещей. Запомни это, хазрет! По этой причине мои часы куплены на мои деньги, в Берлине.

Все засмеялись. Купец, пошарив в кармане, достал серебряный рубль и дал его имаму.

— Не забудь помолиться, хазрет! — сказал он, прощаясь. После долгой молитвы о здравии, благополучии, счастливом странствовании и преуспевании в делах достопочтенного гостя, татарского купца, имам ушел.

Остальные гости тоже разошлись.

 

19

Прошло несколько лет с той ночи, когда татарский гость ночевал в доме Абдуррахима-бая.

Небо сияло, как тихое, прозрачное море. Оно синело, и казалось, что синева эта густеет.

Клочья облаков плыли, подобно парусам далеких кораблей.

Временами набегал дождь, ненадолго. Солнце светило сквозь струи дождя, словно на землю падал поток драгоценностей, сверкающих, переливающихся всеми красками.

Эти короткие, но частые дожди отяжелили песок, успокоили и уплотнили холмы, которые летом, как степной пожар, передвигались с места на место по просторам пустыни. И самый песок, летом такой яркий и красный, теперь, весной, сливаясь с молодыми весенними побегами трав, казался золотисто-розовым.

Старинные поэты сказали бы о таком песке:

«Он подобен ланитам смуглых любовников, пленительных и прекрасных».

Но на этих смуглых холмах местами сверкали изумрудные весенние травы. Местами густо расцвели тюльпаны, покрывая холмы пятнами — желтыми, лиловыми, белыми.

Стояла середина апреля, месяц хамал. [65]Стр. 103. Хамал — название первого месяца древнего солнечного календаря (с 22 марта по 22 апреля).

По всей пустыне, раскинувшейся между Шафриканским туменем и пустыней Кызыл-Кумы, от селения Карахани и до самого кургана Варданзе, брели пасущиеся стада каракулевых овец.

Овец, которые и зимой и летом паслись в Красных Песках — в Кызыл-Кумах, — весной ко времени окота подгоняли к селениям, чтобы легче было взять их драгоценный приплод.

У подножия песчаных холмов, часто столь высоких, что проходы между ними казались ущельями, стояли черные юрты, покрытые тяжелыми кошмами, шатры и шалаши, где жили скотоводы со своими семьями, после зимней непогоды приехавшие к своим стадам.

В стороне от юрт женщины, девушки и рабыни доили овец, сбивали и перетапливали масло. В другом месте, удаленном от женщин, рабы — батраки и пастухи — наблюдали за окотом, чтобы успеть прирезать ягненка, пока у него еще не развернулась и не загрубела шерсть. Ягнят, шкурка которых казалась годной, резали, ни разу не дав им пососать молока. Иначе это отразилось бы на качестве шкурки. Сосать два или три раза разрешалось лишь тем ягнятам, у которых недостаточно созрела шерсть. Этим иногда дарили два или три дня жизни.

Блеяние овец и ягнят перемешивалось с отдаленной песней пастуха:

Сладостным ветром повеял рассвет, — Не из Карши ли от друга привет? Стадо гоню я с луга на луг, — Не повстречаю ль тебя я, мой друг? Сладостным ветром повеял рассвет, — Не из Карши ли от друга привет? С плачем качаю я головой, — Может быть, друг мой, вздох это твой?  Сладостным ветром повеял рассвет, — Не из Карши ли от друга привет?

Пастух пел где-то за холмами, в промежутках между словами подыгрывая себе на деревянной дудке.

Временами он замолкал, и только дудка его тосковала, стонала и жаловалась.

Рабыня, занятая лепешками, которые она пекла на песке, раскалив его перед этим жаром костра, приподнялась, вслушиваясь в песню.

Невдалеке от нее раб, раскалив узкую, глубокую яму, жарил ягненка, подвесив его туда с головой и ножками. — Э, брат Ачил! — окликнула рабыня раба.

— Что ты?

— Удивляет меня этот Некадам. Он не следит за окотом овец. Когда начинается окот, он отгоняет объягнившихся овец куда-нибудь подальше и там играет им на своей дудке. А песню всегда одну эту напевает:

Сладостным ветром повеял рассвет, — Не из Карши ли от друга привет?

Брат Ачил! Почему он сторонится всех, почему всегда норовит уединиться от всех подальше? Почему он так грустно поет?

— У него, видать, есть какое-то горе, — ответил Ачил, повертывая ягненка, висевшего над жаром. И, повторив свой ответ, он запел:

У него есть какое-то горе. Побледнел, как в огне он горит, Бледнота его мне говорит: У него есть какое-то горе… Каждый вздох его мне говорит: У него есть какое-то горе…

— Какое ж у него может быть горе? — спросила Гульсум.

— А ты не знаешь?

— Знала б, не спрашивала бы.

— Его горе — это ты. Он хочет взять тебя в жены. Она не ожидала столь прямого ответа и смутилась.

— Это шутка. Этого нет, — он всегда поет:

Сладостным ветром повеял рассвет, — Не из Карши ли от друга привет?

А я-то ведь не из Карши.

— Я знаю, что говорю. Не веришь, спроси у него сама. В это время из юрты позвали:

— Гульсум! Эй, Гульсум! Голос прервал их разговор.

— Иду! — откликнулась она, кидаясь к черной юрте. Старший сын Абдуррахима-бая, Абдухаким, сидел в юрте и ел ягненка, зажаренного целиком.

— Где Хайбар? — спросил он у Гульсум.

— Ой, я не знаю! Абдухаким рассердился:

— Ты никогда не знаешь. А я знаю. Он обиделся на вас и ушел. Вы жадные, вы его обидели.

— Мы его не били, не ругали, чем могли мы его обидеть?

— Придержи язык, тварь. Когда тебе говорят, слушай. Когда я поел, я отдал тебе недоглоданные кости и сказал: «Отдай Хай-бару». А вы, ненасытные, сами их обглодали. Вот он рассердился и ушел.

Абдухаким замолчал.

Гульсум, думая, что хозяин звал ее, чтобы поругать, и уже выполнил свое намерение, хотела идти.

— Постой! — крикнул он. — Отнеси это Хайбару! — И он кинул кусок хлеба и кусок мяса в чашу с не доглоданными костями.

Гульсум взяла чашу и, выйдя из шатра, посмотрела кругом. Собаки нигде не было видно.

— Хайбар, на! Хайбар! — крикнула она.

Но Хайбара не было ни видно, ни слышно. Она услышала из юрты недовольный голос Абдухакима:

— Он рассердился. Он не придет на твой крик. Ступай осмотри холмы. Отыщи его, поставь перед ним мясо и хлеб, сперва погладь его по морде. А когда съест мясо, брось ему кости.

Гульсум тихо, чтобы не услышали в юрте, сказала Ачилу:

— О собаке больше заботы, чем о нас.

И, неся чашу, она пошла к песчаным холмам. С одного из холмов все еще звучала песня.

Сладостным ветром повеял рассвет, — Не из Карши ли от друга привет?

Когда прерывалась песня, нежно и грустно ее повторяла дудочка, словно где-то далеко-далеко откликался женский голос, повторяя слова песни.

Печаль сжала сердце Гульсум.

И она не стала искать Хайбара, ноги сами пошли на зов этой песни.

* * *

Овцы паслись между холмами.

Ягнята, уже обросшие длинной шерстью, прыгали и резвились возле своих матерей, радуясь жизни, продленной лишь затем, чтобы матери их, оставленные на племя, доились.

На склоне холма с деревянной дудкой в руке сидел Некадам и пел:

Стадо гоняю я с луга на луг, — Не повстречаю ль тебя я, мой друг?

Перестав петь, он играл на дудке, играл и, сузив глаза, задумчиво смотрел на шалости ягнят, словно они перед ним плясали под его напев.

Гульсум подошла к нему, поставила на песок свою чашу и села. Послушав, пока он доиграл, она сказала:

— Некадам, сам-то ты так же грустишь от этой песни, как и мы?

— А разве ты слушаешь мою песню? — улыбнулся ей Некадам. И, отерев кончик дудки, отложил ее в сторону.

— А ты спроси у Ачила, как я слушаю и как она трогает мне сердце.

— Ты ему говорила об этом?

— Нет, не говорила. Только спросила, почему ты поешь:

Сладостным ветром повеял рассвет, — Не из Карши ли от друга привет?

— А что он тебе ответил?

— А он в ответ спел:

У него есть какое-то горе. Побледнел, как в огне он горит. Бледнота его мне говорит: У него есть какое-то горе… Каждый вздох его мне говорит: У него есть какое-то горе…

— А ты не спросила его: «Какое же у него может быть горе?»

— Спросила.

— А он что?

— Он только пошутил, как вы сами иногда шутите.

И, говоря это, Гульсум от смущения вспыхнула и словно расцвела.

Радостно глядя на расцветшее лицо, Некадам сказал, улыбаясь:

— Нет, это не шутка, Гульсум. Это правда.

И, может быть, чтобы не смущать ее или чтобы скрыть свое волнение, запел:

У меня на сердце горе, На лице, как пыль, лежит. На глазах слезой дрожит. У меня на сердце горе. У меня на сердце горе. Не могу таить я боли, Вздох мой — ветер в зимнем поле: У меня на сердце горе. Бледен я, душа горит; У меня на сердце горе, Горе в сердце говорит: У меня на сердце горе.

Помолчав, Некадам вдруг сказал:

— Наступило время погасить это горе.

— Какое это время?

— Нынешний год — год нашего освобождения. Двенадцать лет назад, в ту пору, когда поспевал виноград, наш хозяин ходил к судье и дал расписку, что через двенадцать лет он освободит всех рабов и рабынь. В этом году, когда начнет поспевать виноград, мы станем свободными. Тогда будет хорошо обзавестись семьей.

От караагачского хозяина к нам приходили двое рабов — Атаджан и Шадман. Они спрашивали: «Мы уже освобождены, а когда вас освободят?» Мы не знали, что им ответить и почему их освободили раньше нас: ведь приказ царя эмиру был отдан для всех рабов?

— Один для всех. Но наш злодей схитрил и оттянул время. Он дал свою расписку на полгода позже всех. Поэтому мы на полгода позже получим свободу.

— Хорошо. Через шесть месяцев виноград созреет. Но у нас не вырастет за это время ни дом, нисад, ни поле, ни коза, ни овца. У нас ничего нет. Что мы будем есть через шесть месяцев? По-прежнему жить в хлеву на хозяйском дворе, опять работать на него. У собаки своя конура, а у нас и конуры-то нет… Ох, опять все останется, как было…

Она утерла рукавом глаза и огляделась:

— Ой! Я ведь Хайбара ищу! Надо его погладить да накормить, а потом отвести его к хозяину. Помирить Хайбара с Абдухакимом.

— Разве собака мирится с собакой? — засмеялся Некадам. — Он лежит вон за теми овцами. Покличь его, да придет ли?

Гульсум встала и увидела собаку, лежавшую на песке, положив между вывернутыми лапами голову, огромную, как у казахской овцы.

— Эй, Хайбар, на! На, Хайбар!

Собака нехотя подняла голову и посмотрела на Гульсум, но не встала и опять опустила голову.

Гульсум позвала еще несколько раз. Но собака даже не подняла головы.

— Это честное животное обиделось не только на самого хозяина, но и на тех, кто к нему ходит, — сказал Некадам и негромко крикнул:

— Хайбар!

Вильнув хвостом, собака встала с места, потянулась, пришла к Некадаму, вытянула перед собой передние лапы, положила на них морду и, виляя хвостом, посмотрела в глаза Некадаму.

Гульсум, взяв из чаши хлеб и мясо, показала собаке и позвала ее.

Взглянув краем глаз на Гульсум, собака опять принялась смотреть в глаза Некадама, повиливая хвостом.

— Она на вас сильно обижена.

Некадам сам взял чашу у Гульсум и поставил ее перед собакой.

Понюхав чашу, собака снова посмотрела на Некадама и завиляла хвостом, но ни к чему не притронулась.

Некадам притянул к себе чашу, взял оттуда кусок хлеба и мяса и положил себе в рот. Съев, он опять подвинул чашу собаке.

— Возьми, мой Хайбар, ешь. Поедим вместе, — сказал он. Собака встала, подошла и принялась есть.

— По сравнению с хозяйским сыном она — человек, а не он. Мне он не прислал ни куска хлеба, а собаке послал жареного ягненка. И она, голодная, не взяла, пока не покормила меня своей пищей.

— Гульсум, эй, Гульсум! Провалилась ты, что ль? Услышав голос хозяина, Гульсум опорожнила перед собакой чашу и побежала к черной юрте.

— Сейчас! Иду!

Некадаму вдруг опять стало тяжело и тоскливо.

Он поднял дудку с песка, отер ее и снова заиграл свою песню.

 

20

Песчаные холмы, как горная гряда, со всех сторон окружали степь.

Ночь была тихой.

Звезды, сверкая, озаряли призрачным, трепещущим светом ночной мрак.

Ясное небо сияло. Звезды казались огоньками какого-то необъятного города, повисшего в небесах.

Дул весенний ветер, принося в пески запах молодых побегов и садов, зацветающих где-то далеко отсюда.

Стада спокойно лежали в загонах.

Хозяева спали в своих юртах.

Рабы и батраки лежали на песке, который после дневного труда казался им мягкой постелью. Степь молчала. Все вокруг было спокойно.

Только песня, не затихая, переливалась в отдалении:

Сладостным ветром повеял рассвет, — Не из Карши ли от друга привет? Стадо гоняю я с луга на луг, — Не повстречаю ль тебя я, мой друг? Сладостным ветром повеял рассвет, — Не из Карши ли от друга привет? С плачем качаю я головой, — Может быть, друг мой, вздох это твой? Сладостным ветром повеял рассвет, — Не из Карши ли от друга привет?

Два голоса, поддерживая напев, припевали:

Ял-лалле, ял-лалле, ял-лалле, ял… Ял-лалле, ял-лалле. ял-лалле. ял…

Иногда певец прерывал песню, брался за дудку, и от ее жалобы слова прерванной песни казались еще печальней, тоскливей и больней.

Но если песня эта нарушала безмолвие ночи, она не мешала сну людей. Она даже успокаивала их, убаюкивала, — под эту песню им, может быть, снились безмятежные сны.

Гульсум собрала и вымыла посуду на кухне, постелила хозяйскую постель в черной юрте, сходила за водой и полный тяжелый бурдюк воды прислонила к очагу.

Наконец настало время и ей отдохнуть.

Она растянулась на песке. Свой день она начинала до рассвета и без отдыха работала до полуночи, — теперь ей только б уснуть.

Но песня Некадама, убаюкивая других, гнала от нее сон. Она полежала, пытаясь забыться, но сон не шел. Тогда она вскочила, вслушалась в отдаленную жалобу дудочки и пошла на этот зов.

Когда Гульсум приблизилась, Некадам, глядя куда-то в сияющую бездну ночи, допел конец песни:

Не из Карши ли от друга привет?

С ним сидело трое или четверо рабов. Отложив дудочку, Некадам вздохнул:

— Эх, одиночество это!

— От одиночества есть хорошее средство, — ответил сидевший против него Ачил, — семья!

— Что ж, ты бы подыскал ему, посватал бы, а мы погуляли бы на свадьбе! — засмеялся словам Ачила Шадман.

— Кого же это он?

— Гульсум.

Гульсум, которую они еще не заметили, легла в складку песка и, подвинувшись ближе, прислушалась.

— Да ей скоро сорок! Ему надо бы помоложе какую-нибудь. «Да, молодость!..» — вздохнула в своей ложбинке Гульсум.

— Ей идет к сорока, а ему-то ведь тоже уже к пятидесяти. Ничего. Если он захочет, двоих-троих ребят они еще вырастят.

«Мужчинам мы нужны либо для работы, либо затем, чтобы иметь двух-трех детей!» — подумала Гульсум.

— Если я ее возьму, — ответил Некадам, — то потому, что люблю. Чтоб утешить ее сердце, которому мало доставалось радостей. А иначе зачем мне дети? Чтоб они смотрели на то же, на что досыта насмотрелись мы? Для этого не стоит рождаться.

«Милый Некадам! — думала Гульсум. — Не зря я тебя полюбила. Но что это за приятный аромат из Карши, от какого друга?»

Некадам сказал:

— Сегодня я сам говорил с ней. Она как будто согласна. Но она умно ответила: «Что мы будем есть через шесть месяцев? У нас не вырастет за это время ни дом, ни сад, ни поле, ни стадо». И ведь это правда. Что будет за семья, у которой ничего нет? И вот я теперь сам не знаю, можно ли завести мне такую семью?

— Об этом не думай! — ответил Шадман. — Мы в Караагаче, освободившись, уже налаживаем жизнь. На краю деревни, где песок засыпал усадьбы, мы решили построить свой поселок. Назовем его «улица Рабов». Мы с Атаджаном уже поставили там по шалашу. После работы у хозяина мы приходим туда и ложимся. Когда хозяин придирается к нам, мы уходим от него, собираем в степи по вязке хворосту, продаем кому-нибудь за пару лепешек, приходим в свои хибарки, едим там хлеб и лежим. Мы решили на будущий год совсем уйти от хозяина. Будем собирать дрова и на это жить. Так и ты с Гульсум можешь сделать. Женись. Если вам нехорошо покажется в хозяйском доме, придете к нам, на улицу Рабов, построите себе жилье, станете собирать дрова. Голодно, да зато свободно.

Шадман взглянул на звезды.

— Время уже за полночь. Пора идти спать. Вместе с ним встал и Ачил.

— Я тоже пойду, лягу в загоне у овец. Время, когда приходят волки. Не случилось бы беды.

И Ачил пошел в сторону своего загона.

— Если придут волки, Хайбар даст знать, — ответил Некадам. Собака, услышав свое имя, подняла голову и снова положила ее на протянутые лапы.

— Хайбар пока еще не помирился с хозяином, он не пойдет стеречь загоны, — ответил Ачил, уходя.

Некадам растянулся на песке на том месте, где сидел, и смотрел в бесчисленные сияния созвездий. Вдруг женский голос сказал рядом:

— Собака с собакой не мирятся?

Некадам повернулся на голос. Над его головой стояла Гульсум.

— Ты что тут делаешь так поздно?

— Пришла посоветоваться, как нам лучше построить дом на улице Рабов.

— Ты все слышала?

— Все. Даже то, как ты притворно говорил им о своей любви.

— Разве можно притворяться пятнадцать лет?

— Стоны и жалобы в Красных Песках ждут отклика из Карши.

— Это другое дело. Оно к тебе не относится.

— Я знаю, что это другое дело. Но ведь в одном сердце не помещается два таких дела.

— Ты ошибаешься, Гульсум, — ответил ей Некадам серьезно и строго. — То дело относится к одному из самых черных моих дней. Оно было очень давно. И не имеет никакого отношения к женщинам.

— Что же это?

— Не хочется говорить.

— Значит, у тебя от меня есть тайна?

— Нет, не от тебя. Тебе я расскажу… когда буду умирать.

— Значит, ты взаправду хочешь жить со мною всю жизнь?

— Давно хочу. Только не знаю, хочешь ли ты?

— Если бы не хотела, я б спала, а не шла к тебе по пескам среди ночи.

— Почему ж не пришла раньше? До прихода Ачила с Шадманом я лежал один и считал звезды.

— Я ходила на берег Джилвана за водой. Там вода пересохла. Пришлось идти к деревне Балаи-Руд. Оттуда тащила полный бурдюк. А он тяжелый, долго шла. Пока прошла эти четыре версты, наступила полночь. А потом услышала твою песню и пошла к тебе.

— А ты когда-нибудь пела?

— Вечером, когда я увидела, что вода в Джилване высохла, я присела на берегу, чтобы отдохнуть. И там сложила песню.

— Спой ее, я послушаю.

— Моя песня не о Карши, а о Джилване.

— Все равно. Спой!

Грустно и негромко Гульсум запела:

Когда в Джилване иссякла струя, Горькой жалобой стала вся жизнь моя. Увяла роза моя, увяла, — Увы, не дождаться ей соловья.

— Взгляни-ка на меня, Гульсум! — сказал Некадам, взяв ее руку. — Послушай теперь меня:

Я вижу: Джилван заиграл потоком, Мне снится свиданье в саду высоком. Я тот соловей, что поет в саду, Где роза снова наполнилась соком.

Гульсум, не отнимая у него своей руки, ответила, глядя куда-то в звезды:

Дрогнуло сердце от этих речей, Боль поглотил глубокий ручей… Ах! То шумит не ручей, а ветер, — Не напоить ему розы моей.

Некадам посмотрел ей в глаза, и взгляды их встретились.

Нет забот у меня, кроме думы о друге. Кроме боли за друга, нет ноши иной. От тоски сосчитал я все звезды в округе. Одинок, одинок я! Что будет со мной?

Обрадованная и взволнованная Гульсум потянулась, высоко подняв грудь, и взглянула в небо.

— Мне, одинокой, тоже остается только считать звезды.

В молочном свете луны Гульсум казалась Некадаму призрачной и пленительной.

— Какая у тебя шея! — сказал Некадам, протянув руку к Гульсум.

Ее рука обняла шею Некадама.

 

21

Годы прошли.

Некадам постарел. Он выбивался из сил.

С семи лет он не знал ничего, кроме тяжкого и безрадостного труда.

Черная нескончаемая работа. Всю жизнь впроголодь, всю жизнь работа…

Ему исполнилось шестьдесят лет. Но казался он восьмидесятилетним.

Абдухаким-бай сказал Гульсум:

— Передай Некадаму, что нынешний год неурожаен. Хлеб дорог, он своей работой не сможет прокормить себя у нас. Пускай поищет работу где-нибудь в другом месте.

Услышав это, Некадам слег.

— Бессовестные. Когда я получил бумагу о свободе, хотел было построить хижину на улице Рабов и переселиться туда, тогда молодой хозяин, этот змееныш, воспитанный змеей, изворачиваясь и обманывая, ответил: «Куда вы пойдете от нас, дедушка-раб? Зачем? Пока вы живы, пока у нас есть хлеб, — и у вас будет хлеб. Мы будем голодать, — вы будете голодать вместе с нами. А призовет вас бог, мы выроем вам могилу рядом с могилой нашего отца». Я послушался и остался у них работать. А теперь, когда я уже ничего не могу делать, он гонит меня, змееныш!

— Тогда ты был пастухом, а я нужна им была на кухне. Теперь нет сил ни у тебя, ни у меня. Остаток сил трачу я, чтобы выходить нашего больного мальчика. Что теперь делать? Надо было тогда послушать слова Ачила: он звал нас на улицу Рабов. А мы поддались на сладкие слова змееныша.

— Я растил его. Я носил его на руках. Я еще помню его младенческий запах. Он всегда меня звал «дедушка-раб». Откуда я знал, что под его ласковым языком уже зреет змеиное жало?

— Еще не поздно попросить помощи у Ачила и у Шадмана.

— Правда, сходи к ним.

* * *

В деревне Караагач на улице Рабов в глиняной низенькой хибарке лежало двое больных. Один был шестилетним мальчиком, другой шестидесятилетним стариком. У их изголовья сидела Гульсум, широким рукавом обмахивая их горячие лица.

Какая-то нищенка с длинной кривой палкой в руке, с грязным мешком за спиной, подошла к их двери.

Приставив к стене палку, она подняла обе руки и прочла молитву.

— Где ступила нога, да не придет беда… Увидев больных, она спросила у Гульсум:

— Кто это?

— Мой сын и муж мой. Сын уже около года болеет, а муж болен второй месяц. Вот уже два дня, как он теряет память и бредит. Просто не знаю я, что мне делать? Чем мне помочь? Что будет? Что будет?

— Будет то, что захочет бог. Болезнь одно, а смерть — это совсем другое. Как выступит немного холодного пота, он поправится.

И опять нищенка подняла руки и помолилась об исцелении болящих.

Гульсум поставила на порог перед нищенкой чашу с размоченной лепешкой.

— Простите, милая, больше мне нечего предложить.

— Для таких беззубых старух размоченная лепешка слаще сухого хлеба.

— Вы, видно, издалека?

— Из Карши.

Больной, старый, обессилевший Некадам, услышав слово «Карши», вздрогнул, раскрыл глаза, но снова закрыл их.

— Не из Карши ли от друга…

— Он бредит! — сказала Гульсум. — Как же вы оттуда забрели к нам?

— Вот уже два года в Карши засуха. Беда там, голод, народ бедствует.

Больной снова раскрыл глаза. Посмотрел на нищенку и снова закрыл глаза.

— Кар-ши…

Нищенка, прервавшая свой рассказ, пока Некадам шевелился, опять повернулась к Гульсум.

— Бедняга… Не было дождей… Пшеница выгорела. Река пересохла. А раз иссякла река, выгорели и сады и огороды. Хозяева, купцы, сохранившие запасы хлеба, за горсть зерна тащили к себе достояние целой семьи. За голодом явилась холера. Народ начал умирать десятками, целыми деревнями. Уже не стали ни обмывать покойников, ни хоронить их. Если умирала семья, соседи сваливали на них их хибарку. У кого были силы, побежали в сторону Бухары или Самарканда. Мой хозяин, хотя в амбарах его доверху насыпана пшеница, выгнал меня из дому. Я пошла прочь от тех мест и дошла до вас.

— Родных у вас нет, что ли?

— Не спрашивайте о родных, сестра. — И вдруг заплакала: — Не спрашивайте о родных. Хоть сейчас и считаюсь я жительницей Карши…

Опять Некадам раскрыл глаза, поднял голову, посмотрел на женщину и снова опустил голову:

— Ох, Карши… в восемнадцати часах пути был я от тебя. Умираю, не повидав тебя. Нет, не могу я умереть, не повидав тебя!..

— Опять бредит! — сказала Гульсум.

— Вы не звали знахаря сделать алас? [66]Стр. 115. Алас — суеверный обряд, заключавшийся в том, что знахарь, «врачуя», кружит над головою больного горящую палку, якобы отгоняя нечистую силу.

— Звали, не помогло. Ну, вот вы говорили о своей родине и о родных.

— Не о родине. Материнской родины я не знаю. Я была маленькой, когда разбойники увели меня оттуда, со всей родней.

Некадам вздрогнул, опять посмотрел на нищенку и, успокоившись, снова закрыл глаза.

— Они увезли всю семью в разные стороны света и порознь продали нас в разные места. Маленькой я была, не знаю, как меня увезли, куда продали родных. Смутно, смутно помню какой-то сад, какого-то страшного человека.

— Выходит, вы такая же, как и мы… Как вас зовут-то?

— Теперь меня зовут Гуландам. А мать меня звала Зеба. Некадам сквозь забытье слушал:

«Карши… Набег туркменов… Сад… Страшный человек в саду… Порознь продали… Зеба!»

Последние силы подняли Некадама.

— Зеба! О Зеба, милая! Маленькая моя Зеба! Удивленная безумным порывом больного старика, нищенка испуганно отодвинулась и со стороны смотрела на него. Гульсум подбежала к нему, охватив его голову:

— Что ты, Рахимдад? [67]Стр. 116. Что ты, Рахимдад? — С. Айни в детстве хорошо знал Рахим-дада-Некадама, которого почтительно звали «Бобо-Гулам» («дедушка-раб»). Подробности его биографии стали известны писателю тогда же от него самого и были рассказаны в «Воспоминаниях» («Бухара»). Сын Рахимдада Эргаш был другом детства С. Айни.
Что ты, родной мой?

— Рахимдад? — переспросила нищенка. И, отбросив прежний испуг, склонилась к Некадаму.

Он потянул ее к себе:

— Вот теперь я спокойно умру. Я видел тебя! Как я благодарен, что я увидел тебя. Вот лежит наша последняя память о всей семье — сынок Эргаш. Он вам обеим родной. А у меня больше нет сил.

Он закрыл глаза