Слово есть сказанное другим человеком и услышанное мною, это чужое слово по преимуществу. М. Бахтин (ЭСТГ с. 347): «Я живу в мире чужих слов.» А свое слово — мысль. Я сам не говорю, говорящий — другой мне или же я как другой, по-бахтински «я для другого», а «я для себя» — слушатель, понимающий и думающий; так и в поразительном рассказике Борхеса Борхес и я об именитом я-для-других с «его литературой» и безымянном я-для-себя. Сюда относится пословица Слушай больше, а говори меньше или На то два уха, чтоб больше слухать, один рот, да и тот много врет, а как бы два было? (ПРН, с. 407 и 317; ППЗ, с. 158) и правило для детей «Молчи и слушай, что взрослые говорят», сюда же слушаться, послушание. Слово по природе «хочет быть услышанным» (Бахтин, 1961 год. Заметки в БСС 5, с. 338 и 359), Краснá речь слушаньем (ПРН, с. 407 и 645), а можно сказать и крепка или стоúт слушаньем, и если славянское слово слово, родственное слух и слава, значит «слышимое, услышанное (мною)», ср. пословный — то же, что послушный (СВРЯ, ст. Пословесный), оно дополняет обозначения слова в разных языках как «говоримого, сказанного (другим — тв. ед.)», например сказ, сказка. Другой говорит и я слышу слова, я же говорю словами, выражаю мысли своим Я думаю, что--; мое слово для меня есть мысль. — Илиада и Одиссея начинаются с призыва к Музе: «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса», ăειδε θεá, и «Муза, скажи мне о том многоопытном муже», μοι εννεπε, Μονδα, но Вергилий начинает Энеиду от себя: «Битвы и мужа пою», сапо, — это целый переворот в идее слова, судя и по резкому противопоставлению cantabo и die miht, Musa у Горация, Искусство поэзии , 136—44. В сказителе различаются говорящий (Муза Гомера) и слушатель-рецитатор, а в писателе к ним присоединился записывающий, писец. Записанное посторонним божественное слово сказителя превратилось в написанное собственноручно собственное слово писателя. Чéм стало для говорения бывшее чисто вспомогательным записывание, показывает, кроме слов «писатель» и «литература» «письменность», отчаянное определение языкового слова как цепочки букв между двумя пробелами. Всё же близок сказителю образ Данте, пишущего под диктовку, у Ахматовой в стихотворении Муза и у Мандельштама в Разговоре о Данте ; Ахматова и сама стихи записывала, не писала, а Мандельштам даже диктовал.

Бахтинское «чужое слово». Бахтин для ненаписанной статьи о чужом слове (в записях 1970/71 — ЭСТ1 с. 347 слл.):

Я живу в мире чужих слов. И вся моя жизнь является ориентацией в этом мире, реакцией на чужие слова (бесконечно разнообразной реакцией), начиная от их освоения (в процессе первоначального овладения речью) и кончая освоением богатств человеческой культуры (выраженных в слове или в других знаковых материалах). Чужое слово ставит перед человеком особую задачу понимания этого слова (такой задачи в отношении собственного слова не существует или существует в совсем другом смысле).

Ср. под именем В. Волошинова о «задачах, которые ставит именно чужое слово сознанию, — разгадать и научить разгаданному» — Маркс, филос. яз ., 2.2. «Это распадение для каждого человека», продолжает Бахтин,

всего выраженного в слове на маленький мирок своих слов (ощущаемых как свои) и огромный, безграничный мир чужих слов — первичный факт человеческого сознания и человеческой жизни, который, как и всё первичное и само собой разумеющееся, до сих пор мало изучался (осознавался), во всяком случае, не осознавался в своем огромном принципиальном значении. —

-- В жизни как предмете мысли (отвлеченной) существует человек вообще, — но в самой живой переживаемой жизни существуем только я, ты, он, и только в ней раскрываются (существуют) такие первичные реальности, как мое слово и чужое слово, и вообще те первичные реальности, которые пока еще не поддаются познанию (отвлеченному, обобщающему), а потому не замечаются им.

А «Поиски» писателем «собственного слова на самом деле есть поиски именно не собственного, а слова, которое больше меня самого; это стремление уйти от своих слов, с помощью которых ничего существенного сказать нельзя.» (из записи 1970/71, с. 354). — Три бахтинские категории «другой для меня», «я для себя» и «я для другого» позволяют различать чужое слово, свою мысль и свое слово соответственно, причем чужое слово, это «почти колумбово открытие в филологии Бахтина» (С. Бочаров, Событие бытия, с. 510), оказывается открытием чужести первичного слова. Чужое слово — аналитическое сочетание.

Лидия Гинзбург о чужих словах. К бахтинскому «чужому слову» — более психологично Лидия Гинзбург о чужих словах, запись 1925/26 (Лит. реальн ., с. 154):

Откуда эта потребность подбирать чужие слова? Свои слова никогда не могут удовлетворить; требования, к ним предъявляемые, равны бесконечности. Чужие слова всегда находка — их берут такими, какие они есть; их всё равно нельзя улучшить и переделать. Чужие слова, хотя бы отдаленно и неточно выражающие нашу мысль, действуют как откровение или как давно искомая и обретенная формула. Отсюда обаяние эпиграфов и цитат.

А вот выпад Михаила Гаспарова, показывающий нам не столько чужое слово, сколько самого Гаспарова: «--Бахтин во всяком слове видел прежде всего „чужое слово“, бывшее в употреблении, захватанное руками и устами прежних его носителей; учитывать эти прежние употребления, чтобы они не мешали новым, конечно, необходимо, но чем меньше мы будем отвлекаться на них, тем лучше.» (Зап. вып., с. 104), так уже в его Бахтин рус. культ .

Чужое слово, своя мысль и свое слово, в таком порядке. Сперва другой с его словом ко мне, потом я сам с моим пониманием-непониманием этого слова и напоследок я как другой с выражением этой моей мысли в новом слове. Чужое слово предполагает Эпиметееву триаду, а свое слово Прометееву.

Кто говорит? Не я сам, по-бахтински я-для-себя, и даже не ты, другой мне, а все другие вместе, ср. язык «(чужой) народ». Это вы субъект говорения, собирательный хозяин языка, вы говорите мне через тебя, тобой. Ты говоришь мне как ваш представитель и орудие, ср. язык «пленник, которого допрашивают». А я только для другого говорящий, для себя же я слушатель, (не)понимающий и думающий. Ведь «для меня в жизни», сказал Бахтин в работе об авторе и герое (ЭСТ1 с. 23 и 48), отношение «я и другой», «я и все другие» «абсолютно необратимо и дано раз и навсегда». Дальше: «Другость моя радуется во мне, но не я для себя.» (с. 120) — говорит тоже моя другость, но не моя думающая самость. Но индивидуалист этого уже не знает, он привык считать, что его «я» нераздельно. К связи мысли и «я» см. В. Топоров, И.-е. * ЕС'Н-ОМ : *MEN -, сюда же ответ семилетней девочки в записи М. Гаспарова (Зап. вып., с. 339):

«--что важнее — что ты думаешь или что ты делаешь?» — «Именно я?» — «Именно ты». — «Я — что думаю, а другие — что делают». И объяснила: она-то знает, что толкнулась в коридоре не нарочно, а учительница не знает, видит только то, что сделано, и записала выговор.

С триадой мысль, слово и дело связана триада я, люди и весь мир («личность, общество, природа»); мысль связана со мною, а слово с людьми, миром-общиной. Может быть, про другость говорящего шумерская пословица «Мой рот равняет меня с людьми».

Ответы на вопрос о говорящем. Кто говорит и кого я слушаюсь)? Чей это «голос в темноте» (Беккет, Компания)? «Что это внутри меня говорит?» — вдруг спросил отца мальчик семи лет и одного месяца. Вопрос Кто сказал, что АР как отвержение А. «Сам сказал» пифагорейцев, αντòςεφα, т. е. Пифагор. Разница между «авторитарным словом» и «внутренне убедительным» по Бахтину — Слово в романе, 4 (с. 154—61), еще см. С. Аверинцев, Авторство. На «великий вопрос» (Ницше) о говорящем, на первый вопрос филологии «Кто говорит?» Мартин Бубер в Диалоге благочестиво ответил: Бог. Для Гомера говорила Муза, для александрийского филолога Аристарха преимущественно Гомер, для Лютера «одно Писание», а для Набокова он сам. Фрейдисту говорит «Оно», бессознательное. «Язык говорит», повторял Хайдеггер (Die Sprache spricht), чтобы не называть того, кого он обозвал das Man, по-русски людьё. Из Философии имени Сергея Булгакова (1): «--говорит мир, но не человек, говорит мирочеловек». Бахтин этим вопросом не задавался, если не считать позднего наброска о «форме авторства» — ЭCT1, с. 357 сл. (ср. Л. Гоготишвили в БСС 5, с. 396). Для лингвиста говорящий это неделимое частное «я». А я, словотолкователь, отвечу в духе Розенштока-Хюсси: Вы говорите, все другие вместе, мировой человек (это не булгаковский мирочеловек) — через каждое «ты» для меня.

Говорят и мировой человек . On (: homme) dit, man (: Mann, Mensch) sagt, they say, говорят. Само местоимение кто в вопросе о говорящем требует единственного числа, говорят все как один, ср. в пословице (ПРН, с. 475 и 670) «Слушай, дуброва/ дубрава, чтó лес говорит!» Как древнееврейское множественное Божьего величия элохим не против монотеизма, так и множественное неопределенно-личное говорят не против «монантропизма» по Вячеславу Иванову (Кручи , 3.1 — ИСС 3, с. 379 сл.) или Розенштоку-Хюсси. А хайдеггеров «экзистенциал» das Man (Бытие и время , § 27 и 34 слл.) это бывший первочеловек Манн германцев (Тацит, Германия , 2.3: —Маппит originem gent is--) — мифологема, сравнимая с индийскими Ману и Пурушей, библейским Адамом или гностическим Антропосом. Мифотворческое сознание, для которого главное, первое по важности есть первое по времени, старшее, делает первочеловеком мирового человека, просторечное мировой значит «очень хороший», но мирской переосмыслено по-христиански как «суетный», а у Хайдеггера архаичная хвала мировому человеку превратилась в хулу на него. Есть промежуточный случай, это двусмысленное самовосхваление в стихах на французском языке некоего On, например Bref ON fait tout, ON dit tout, | ON est de tout temps par tout-- (85 сл., сочинение XVI века, список не позднее 1641), то есть игровое олицетворение местоимения вслед за латинской Историей Никого монаха Радульфа из Анжу; см. Изольда Бурр, Похвала «On». Сюда же антипословица On-dit est un sot или On-dit est la gazette des sots, похожая на парадокс лжеца, еще ср. русские Говорят, (что) в Москве кур доят (, а к нам привезут, они только яйца несут), Не всё то правда, что люди говорят / что говорится (Р. послов. пог ., с. 408; РПП, с. 247; ПРН, с. 202 и 690).

«Кто». На тему «кто» см. Ян Гонда, Местоим. ка ; В. Топоров, Indo-Iran ., 2, и Индоевр. загов ., 3.1; к связи «кто» и «другой» — Прус . I — К Топорова, с. 256 сл., и К — L, с. 40. Русское кто, требующее единственного числа даже в конструкции те, кто + глагол, если не смешивать ее с те, которые + глагол, предполагает единую или единственную другость, то есть инакость. Из безответного вопроса Кто (его) знает? по правилу «Если и только если никто, то иной» получается утверждение типа А (его) знает «неизвестно», где А—Бог, но и чёрт или же хуй, Пушкин, архангельское Норвёг (СРНГ 21, с. 278), вообще «иной»; ср. Топоров, Случай *ĈЕN ~, прим. 29 на с. 152. Так древнеинд. ka «кто?» само стало именем бога-творца Праджапати, об этом статья Гонды.

Множественное представительства. Ты говоришь мне как ваш представитель, отсюда «вы» вежливое. Множественное вежливости «вы» к одному тебе и множественное скромности, но и величества «мы» про одного себя происходят из множественного представительства. К ребенку не обращаются на вы, потому что он еще не вошел в мир-общину и мировой человек еще не вошел в него, так и с названием зубы мудрости. Переходное от мы всякого представителя к царскому мы это мы выборного артельного старосты, имеющего право говорить за всех (артель у Мельникова-Печерского — В лесах , 1.15), ср. Э. Бенвенист, Семант. реконстр . (9), о смысловом переходе «один из многих» > «первый, единственный» в индоевр. *-poti. Представительский произвол — обычный грех.

К необратимости отношения «я» — другой. Отношение «я»—другой «абсолютнонеобратимо» (Бахтин) без третьего, представителя всех других во мне, моего толкователя, ср. заговорное обращение к Гермесу, «который в сердце», εγκáρδιος, — Греч. маг. пап ., 5.400, 7.668 и 17Б.1. Ребенок еще без этого третьего способен потребовать, чтобы другие не говорили о себе «я», «я»-де только он, или же прочесть слово яблоко как тыблоко, по рассказу Буква «ты» Пантелеева, так и Флоренский в письме жене из Соловецкого лагеря от 27.5–2.6.1935: «Помнишь, как Оля обиделась на меня за янтарь и сказала тынтарь.» (ФСС 4, с. 236). Бестолковые девяты люди не могут досчитаться одного тоже из-за того что для каждого считающего отношение «я» — другой необратимо.

Разделение себя у Борхеса и Льва Толстого. Борхес и я: уже с заглавия и почти до конца этого одностраничного рассказа, вошедшего в сборник Создатель (Еь насеоон, 1960), Хорхе Луис Борхес отделяет свое я-для-других, то есть для нас, его читателей, от я-для-себя, говоря этико-эстетическими категориями Бахтина, прежде всего работы Автор и герой . Именитый Борхес с «его литературой» — «другой» самому себе, el otro (так будет позднéе назван рассказ о встрече двух Борхесов, старика и юноши); в этом отчужденном su literatura слышна концовка верленова Искусства поэзии Et tout le reste est littérature, как и в яростной Четвертой прозе Мандельштама. Художественному разделению себя у Борхеса соответствует, кроме бахтинского философского, исповедальное разделение в дневнике Льва Толстого под 8,11 и 18.4.1909:

Как хорошо, нужно, пользительно, при сознании всех появляющихся желаний, спрашивать себя: чье это желание: Толстого или мое. Толстой хочет осудить, думать недоброе об NN, а я не хочу. И если только я вспомнил это, вспомнил, что Толстой не я, то вопрос решается бесповоротно. — Тебе, Толстому, хочется или не хочется того или этого — это твое дело. Исполнить же то, чего ты хочешь, признать справедливость, законность твоих желаний, это —мое дело.--

Не знаю, как это покажется другим, но на меня это ясное разделение] себя на Толстого и на Я удивительно радостно и плодотворно для добра действует.

Толстой забирает силу надо мной. Да врет он. Я, Я, только и есть Я, а он, Толстой, мечта и гадкая и глупая.

Да, Толстой хочет быть правым, а Я хочу, напротив, чтобы меня осуждали, а Я бы перед собой знал, ч[то] Я прав.

Вспоминается еще Мандельштам: О, как противен мне какой-то соименник — | то был не я, то был другой. (Нет, никогда ничей я не был современник-- ). Но не подходит сюда хитроумное разделение себя, которое проделал своим Вид. невид . Яков Друскин.

К бахтинским «я для себя» и «я для другого»: это я сам, сам по себе, и я как другой, один из многих; я единственный и я как все; это моя самость и моя другость. Ср. различение «первичного автора» и «вторичного» в поздних записях — ЭСТ1, с. 353 сл. Вот невидяще-ненавидящий отзыв Натальи Бонецкой, Бахтин метафиз .: «Бахтин релятивизирует „я“, образ Божий в человеке, с помощью неологизмов — монстров „я-для-себя“ и „я-для-другого“» (с. 111, в скобках).

Борхес и я кончается так: «Не знаю, который из двоих пишет эту страницу.» — «Я» Борхеса, посмотревшись в зеркало самопознания, дало «другому» и эту страницу.

Слово и пословица. К слову как «услышанному»: «Лишь потом, в других десятилетиях и полушариях, я понял: слово должно быть сказано и услышано (двумя или тремя), иначе оно не слово, а только звук.» — В. Яновский, Поля Елисейские , 7. И Топоров, Святость 1 (из прим. 46 на с. 207 сл.):

Вообще Слово — это то, что может и должно быть услышано , предназначено к у слышанию, т. е. то, что предполагает не только Я, субъект речи, автора Слова, но другого (Ты) и, как правило, завершенность коммуникации в слове, иначе говоря диалог , который имел место, — в отличие от сказать (говорить), не требующего непременного участия воспринимающего сказанное друг[ого] и, следовательно, диалога (ср. глас вопиющего в пустыне, повисающий в одиночестве невоспринятости) и — в случае сказать — апеллирующего к феноменальному (зрение — показ: с-казать, но ис-чезать).

— Да, но «Я», которое есть субъект речи, автор Слова, подобает одному Богу, можно сказать вслед за цадиком Аароном из Карлина (по Буберу), а для меня самого говорящий — другой. Идею чужести слова обновляет слово по-словица, от формулы следования и цитирования по слове/слову, обновляемой в по пословице. «Не всякое слово пословица» (ПРН, с. 972), но это позднéе, когда чужесть в слове ослабла, а первоначально всякое, ср. древнерусское и диалектное пословица «слово (языка)»; первоначально слово есть чужое-общее высказывание (общий: польское obcy «чужой», но ср. своеобщий), по котором/которому я делаю и говорю. Пословица — слово мирового человека, кому я пословен, послушен. Близко слову-пословице обозначение священного писания индуистов śruti- с тем же индоевропейским корнем «слышать, слушать», впрочем см. В. Семенцов, Интерпрет. брахман ., 1.8. Сюда же санскр. mantra-, о котором см. Инд. мантру Яна Гонды, и церковное паремия «чтение из Священного писания» при пареми`я фольклористики (παροιμíα). О пословице ср. А. Григорян, Посл, посл ., прим. И на с. 226.

Гомеровы призывы к Музе и поэт как «толковник богов» у Платона, οí δ`ε ποιŋταì ονδ`εν áλλ' ŋ˝ `ερμŋνŋˇς ειοì των θεων (Ион, 534е), и Горация, sacer interpresque deorum \ — Orpheus (Искусство поэзии , 391 сл.), свидетельствуют об исконной чужести слова, понимание которой вернул нам Бахтин. А Вергилий, начавший Энеиду от себя, стал образцом для европейской поэтической отсебятины — все эти «пою» (их упоминает С. Аверинцев, Поэтика ранневиз ., гл. Слово и книга ) или «певец» как самоназвание того, кто пишет стихи. К порицаемому в Искусстве поэзии зачину «киклического писаки» «fortunam Priami cantabo et nobile bellum» (136 сл.) см. 4. Бринк, Гор. поэз . 2, с. 214; сходство с Arma virumque сапо-- Энеиды здесь не отмечено. К чужести слова ср. «Дух Господень говорит во мне, и слово Его на языке у меня.» из Второй книги царств (23.2) или «Ибо не вы будете говорить, но Дух Отца вашего будет говорить в вас.» из Матфея (10.20). О говорении того, что «хочет Бог, чтобы я говорил», есть запись Слияние своей жизни -- в Уединенном Розанова. Но вот как криво истолкован праведный зачин Илиады у Григория Паламы: «Гомер тоже призывает богиню воспеть через него человекоубийственный гнев Ахилла, давая этому демону пользоваться собой как орудием и возводя к той же богине источник своей мудрости и красноречия.»— Триады в защиту священно-безмолвствующих , 1.1.15; это победное, торжествующее выставление языческого божества бесом называется interpretatio christiana.

Мифологема божественного слова. Сократ у Платона (Ион, 534cde) о поэтах:

--ради того бог и отнимает у них рассудок и делает их своими слугами, божественными вещателями и пророками, чтобы мы, слушая их, знали, что не они, лишенные рассудка, говорят столь драгоценные слова, а говорит сам бог (ó θεòς α`ντóς `εστιν ó λ`εγων) и через них подает нам свой голос, — мы не должны сомневаться, что не человеческие эти прекрасные творения и не людям они принадлежат, они божественны и принадлежат богам, поэты же — не что иное как толкователи воли богов, одержимые каждый тем богом, который им владеет.-- [10]

Сюда же «язык богов», но и Бог-Слово в прологе Евангелия Иоанна (к нему см. хотя бы К. Эванс, Слово и слава), `Εν àρχŋ ŋν ó λóγος καì ó λóγος ŋν πρòς τòν θεóν, καì θεòς ŋν ó λóγος. «Изначально — до сотворения мира — был Тот, кто зовется Словом. Он был с Богом, и Он был Бог.» Это мифологическое отчуждение слова и языка свидетельствует об исконной чужести слова, об изначальной другости говорящего.

«Христианское толкование» переосмыслило в свою пользу и Вергилия, вот об этом Николай Бахтин на собрании Зеленой лампы в 1927, тема «Есть ли цель у поэзии?»:

Кто создает живое, тот должен сознавать, что рано или поздно он будет не в силах связать его своим заданием, потеряет власть над ним. Так же точно и поэт. Возьмем пресловутую 4-ю эклогу Виргилия, наилучшие слова, оставшиеся такими, какими они возникли в устах поэта. Виргилий твердо знал, чего хочет, и умел найти слова, которые могли бы его выразить с должной чистотой и ясностью. Но хотел ли он, знал ли, с какими силами вступит в связь его создание? Не содрогнулся ли бы он от ужаса, если бы услышал пресловутую речь Лактанция на Никейском соборе?

(по стенографическому отчету во Встречах Ю. Терапиано, с. 76 сл.); христианизация Четвертой эклоги здесь пример общей с братом Михаилом идеи, что художественное произведение в своей жизни свободно от автора. А вот о том же переосмыслении, но как его соучастник, — Георгий Федотов к двухтысячелетию Вергилия (Лицо России , с. 311):

Но несомненно: если бы за щитом и латами классицизма не билось мистическое сердце, чуткое к голосам и предчувствиям, разве мог бы Виргилий стать Сивиллой, пророчествующей о Христе? — Не произвольно и не искусственно патриотические и средневековые теологи связали пророчество Виргилия с Вифлеемским Младенцем. Виргилий выразил всю тоску древнего мира об Искупителе, все смутные ожидания, сгустившиеся в век Августа в напряженный мистический зов. Уставно-обрядовое благочестие Энея, в конце концов, лишь рабочая трансформация белого угля четвертой эклоги.

«Ветхозаветные пророчества» об Иисусе Христе и его «прообразы», например Иосиф у Паскаля — Мысли , 570/768. Только если верно, что «душа христианка», тогда interpretatio christiana честный прием, а задача герменевтики — помогать христианам в соглашении всех несознательных с их собственной душой. Конечно, anima naturaliter religiosa, но не naturaliter christiana; сказав это второе, Тертуллиан (Апологетик , 17) выдал ересь преуспевшей секты за естественную религию человечества. «Самое страшное в христианстве — то, что это религия победителей.» — С. Лёзов, Очерки современного православного либерализма (Попытка , с. 203).

Мандельштам о Данте (Разговор о Данте , 10):

Секрет его емкости в том, что ни единого словечка он не привносит от себя. Им движет всё что угодно, только не выдумка, только не изобретательство. Дант и фантазия — да ведь это несовместимо!.. — Какая у него фантазия? Он пишет под диктовку, он переписчик, он переводчик… Он весь изогнулся в позе писца, испуганно косящегося на иллюминованный подлинник, одолженный ему из библиотеки приора.

К этому месту есть пояснение Надежды Мандельштам:

Мандельштам утверждает, что «ни одного словечка он (Данте) не привнесет от себя… он пишет под диктовку, он переписчик, он переводчик…» Литературовед этого бы сказать не мог. Это мог сказать только поэт, на собственном опыте познавший категоричность внутреннего голоса. Из приведенной цитаты следует, что в поэтическом труде немыслим никакой произвол, ни выдумка, ни фантазия. Все эти понятия Мандельштам относил к отрицательному ряду-- Фантазия и вымысел дают фиктивный продукт — беллетристику, литературу, но не поэзию. — Есть эпохи, когда возможно только литературное производство, фикция, потому что внутренний голос заглушен и «душа убывает».

— Моцарт и Сальери (гл. Две стороны одного процесса ). — Но ведь «внутренний голос заглушен» уже у Вергилия, вожатого Данте; нелитературная поэзия это, строго говоря, недостижимый для частного автора идеал дописьменной словесности, идеал фольклора.