Всю ночь и все утро шел снег, после полудня снегопад усилился и поднялся ветер. Было уже темно, когда я шел от философского факультета к Вацлавской площади. Иногда ветер утихал, а потом внезапно резко бил в спину и толкал меня вперед. Встречные прохожие шли, склонившись в поклоне, как если бы на набережной за моей спиной высился гигантский идол; сузив глаза в малюсенькие щелки, люди с трудом пробивались сквозь вьюгу. Я смотрел на снежные вихри, кружащиеся в свете фонарей, – было приятно ощущать, как холодные хлопья падают на лицо и тают на щеках; я радовался круговороту, в котором появлялись и снова расплывались очертания человеческих фигур, кустов и птиц, круговороту путаных снов города. И когда я проходил по Мелантриховой улице мимо темного сквозного прохода, в конце которого в свете невидимого фонаря колыхалась волшебная жемчужная занавесь, я поддался искушению и отклонился от своего пути, окунулся в сырую тьму подворотни и принялся бесцельно блуждать по улочкам, улицам и проходным дворам, где лежал чистый снег; я пересекал белые площади, над которыми в мятущихся снежных облаках терялись верхушки башен. Когда же мне приходилось идти против ветра, я прикрывал глаза и видел только расплывшиеся огоньки, плывущие в темноте. На Михалской улице было потише, в конце ее передо мной открылся Угольный рынок; над аркадой, в которой скрывался вход в пивную, горела неоновая вывеска и окрашивала пролетающие хлопья снега в зеленый цвет. Я понял, что замерз и устал, и направился через заснеженную площадь к зеленому свету. Под аркадой я вытряхнул из складок куртки снег, платком обтер лицо и вошел в пивную.

Просторное помещение было переполнено. Я пробирался между стульями в поисках свободного места и в конце концов присел на самый краешек скамейки у длинного стола. Я посмотрел на своих соседей – их лица тонули в белом дыму, как будто я смотрел на них через матовое стекло. Напротив меня неподвижно сидел мужчина с гладким розовым лицом, правой рукой он стискивал ручку пивной кружки, левой прижимал к себе лежавший у него на коленях странный рабочий инструмент, завернутый в плотную бумагу и заботливо перевязанный веревкой; сверху из бумаги торчала металлическая деталь, заканчивающаяся деревянной рукояткой. Все прочие мои соседи оказались совсем юными, скорее всего, это были студенты, потому что между кружками лежали книги, тетради и методички. Я пил горячий грог и слушал приятный шум, в который сливались окружающие голоса, эту колыбельную всех пивных. Время от времени из шума выныривало слово или фрагмент загадочной фразы. Я обратил внимание, что рядом со мной несколько раз прозвучали греческие имена – была зимняя сессия, и студенты, видимо, готовились к экзамену по античной философии. Постепенно их спор становился все более шумным и горячим. Меня раздражало, что теперь я разбираю слишком много слов и это мешает мне погрузиться в сладостный апейрон шума пивной. Оказалось, что студенты говорят о парадоксах, при помощи которых Зенон Элейский доказывал невозможность движения. Первые три апории – «деление», «летящая стрела» и «Ахилл и черепаха» – не вызывали разногласий, однако студенты не могли договориться, что означает четвертый парадокс, известный под названием «стадий», или «стадион». Студент в толстом свитере, на котором был узор – стилизованное изображение северных оленей, водящих хоровод на грудной клетке студента, открыл одну из книг, лежащих на столе. Я заметил название на переплете: это была «Физика» Аристотеля. Он нашел в ней пассаж, где Аристотель говорит о парадоксах Зенона, и стал читать:

– «Четвертый аргумент – о равных телах, движущихся по стадию в противоположных направлениях мимо равных им тел; одни движутся от конца стадия, другие – от середины с равной скоростью, откуда, как он думает, следует, что половина времени равна целому. Так, например, пусть АА будут неподвижные тела равного размера, ВВ – тела, начинающие с середины, равные телам АА по числу и величине, а СС – тела, начинающие с конца, равные телам ВВ по числу и величине и обладающие равной скоростью с телами В».

Все у стола внимательно слушали, мужчина с загадочным инструментом даже наклонился, чтобы за шумом пивной не упустить ни слова. Я почувствовал на тыльной стороне руки влажное прикосновение, заглянул под стол и обнаружил, что меня дружелюбно лижет заскучавший под столом черный кудрявый коккер-спаниель, который принадлежал кому-то из студентов.

– «Тогда получается, что, когда тела ВВ и СС движутся друг мимо друга, первое В накладывается на последнее С одновременно с тем, как первое С – на последнее В. Получается, что С прошло мимо всех В, а В – мимо половины тел и поэтому затратило только половину того времени, которое затратило С, так как каждое из двух проходит мимо каждого за равное время. Одновременно получается, что первое В прошло мимо всех С, так как первое С и первое В одновременно наложатся на противолежащие крайние А, ровно за такое же время проходя мимо каждого из тел В, как и мимо каждого из тел А, так как оба они проходят мимо тел А за равное время…»

Студент замолчал и огляделся. Первым заговорил мужчина с пакетом на коленях.

– Все верно, – сказал он. – Настоящих спортсменов теперь не осталось, одни мошенники. Им только деньги подавай.

Студенты пропустили мимо ушей это толкование и стали спорить о словах Аристотеля. В примечании содержалась схема, на которой Александр из Афросиады изобразил происходящее на стадии; читавший студент пустил книгу вокруг стола, но и после этого не стало понятнее, что, собственно, Зенон имел в виду в своем рассказе о стадионе. В этих неудачах были равно виноваты странное несоответствие мышления Зенона жизненному опыту, неясности толкования Аристотеля и количество алкоголя, выпитого за столом. Бесплодный спор скоро закончился, и разговор студентов снова слился с гулом пивной. Я замечал лишь мимику лиц под белой вуалью дыма, лишь жесты рук, возносящихся над столешницей. Мне приглянулась студентка в черном, с детским личиком и длинными светлыми волосами, которая сидела на другом конце стола; она взволнованно спорила с юношей, читавшим Аристотеля, и при этом водила по столу кончиками тонких указательных пальцев, которые в этом марионеточном философском споре представляли греческих атлетов. Мужчина с металлическим инструментом больше не вмешивался в дебаты, но, когда студенты снова не смогли договориться о том, в чем же смысл этого парадокса, спросил, почему бы им не инсценировать его на улице. Это показалось всем отличной идеей – студенты вскочили, окружили официанта, который как раз шел мимо, и, пока он выписывал счет, молодые люди надевали лохматые куртки, обматывались длинными шарфами и натягивали шапочки с пестрыми помпонами. Мы с розоволицым мужчиной остались вдвоем у стола, заставленного пустыми и недопитыми кружками. Неожиданно мне тоже захотелось узнать, как возможно, что половинное время равно целому, мне тоже захотелось почувствовать себя атлетом на греческом стадионе. Я быстро допил остатки грога, расплатился и выбежал из пивной.

В просвете аркады все еще кружился снег, окрашенный зеленым сиянием неона. В середине площади мелькали темные силуэты, я слышал веселые голоса и восторженный лай. Я перешел дорогу и присоединился к толпе бегающих теней. Угольный рынок выступал в роли стадиона; студент в оленьем свитере делил участников на группы А, В и С и определял им места на площади по схеме Александра из Афросиады. Когда раздастся сигнал, ряд А должен остаться на месте, ряд В – бежать к Котцам, а ряд С – мчаться в обратную сторону, по направлению к улице Скоржепка. После небольшой заминки, вышедшей из-за спаниеля с прилипшими к ушам комочками снега, который, путался у всех под ногами, все наконец заняли свои места и замерли в ожидании сигнала. Я стоял первым в ряду В, который должен был бежать к Котцам. Я оглянулся на остальных, но не увидел их лиц – молодежь закуталась в шарфы и надвинула шапки низко на лоб; в темноте выделялись только глаза и носы, как будто я очутился на маскараде каких-то лохматых животных, нацепивших белые маски. Когда все уяснили, что им следует делать, студент крикнул: «Марш!», и два ряда закутанных фигур с шарфами, развевающимися на ветру, и с подпрыгивающими помпонами на шапках пустились бежать; они бежали в разные стороны вдоль третьего, неподвижного ряда. Бегуны, одурманенные алкоголем и ослепленные снегом, налетали друг на друга и падали в сугробы, были слышны выкрики и смех, пес носился от одного ряда к другому и отчаянно лаял.

Бежать было неудобно; свежий мокрый снег прилипал к подошвам, у меня было такое чувство, будто он присасывается к ботинкам и пытается стянуть их с моих ног. Я бежал к началу Котцев, улочка была безлюдна; фонари, на одинаковом расстоянии друг от друга укрепленные на фасадах домов, освещали бледным светом узкую полоску снега между двумя стенами, на которой не было ничьих следов. От киосков, где еще недавно продавцы в пуховых куртках и толстых пальто выставляли свой товар, остались только покосившиеся конструкции из металлических жердей. В темной щели между последними домами иногда мелькали фары автомобиля, едущего по Мелантриховой улице, и будили ненадолго своим сиянием снежных призраков. Добежав до середины улицы и не слыша за собой голосов, я обеспокоился. Мне пришло в голову, что мы забыли договориться, какое место станет концом стадиона и где закончится бег Зенона. Мне подумалось, что остальные уже вернулись и что я бегу по заснеженной улице в одиночестве. Я остановился и хотел оглянуться, но в этот момент на меня налетела темная закутанная фигура, бежавшая следом. Мы оба потеряли равновесие и упали в снег. Когда мы вставали, я заметил в свете фонарей прядь светлых волос под черным капюшоном – это была девушка, на которую я обратил внимание в пивной. Мы были одни на улице, остальные уже вернулись на площадь. Оттуда слышались приглушенные голоса и собачий лай; наверное, студенты собирались повторить элейский бег; наверное, теперь они хотели инсценировать на заснеженных улицах и остальные парадоксы Зенона. Медленно падали большие хлопья снега, над нашими головами тихо потрескивала лампочка в фонаре на обшарпанной стене. Пустые Котцы тянулись между Угольным рынком и Мелантриховой улицей, как тихое спящее ущелье. Я ощутил легкое прикосновение демона печали, часто подстерегавшего меня в темных городских закоулках. Что я делаю здесь, что ищу морозной ночью посреди пустой заснеженной улицы? Почему не сижу дома, в какую игру опять втянулся? Неужели вся моя жизнь будет сплошным переплетением странных игр и я проведу ее на пустых улицах, среди чужих лиц, выныривающих из тьмы и снова исчезающих в ней, среди лиц, прекрасных из-за таинственного света, излучаемого ими, но не более реальных, чем световые фантомы в темных кинозалах?

При падении у девушки с плеча съехала сумка и из нее высыпались на снег какие-то вещи. Я очнулся от размышлений и помог ей собрать их, нашел кошелек и кожаный футляр для ключей, а потом в тени мусорного бака сверкнула какая-то красная искра; я нагнулся и увидел на снегу пурпурный камень, который улавливал и окрашивал в красное свет фонаря. Невдалеке на снегу лежали другие камни: темно-голубой, зеленый, фиолетовый и желтый. Я поднял их один за другим и посмотрел на свет. Я люблю кристаллы и часто, бродя по городу, разглядываю на прилавках магазинов и в киосках россыпи камней; в моей библиотеке есть несколько толстых книг о минералах со множеством цветных картинок, но таких камней я никогда нигде не видел. Все они были прозрачными; в центре красного камня скрывалась друза из множества мелких кристалликов – при взгляде на них казалось, что смотришь на далекий фантастический город, залитый магическим заревом заходящего солнца. Внутри темно-голубого камня блестели серебряные чешуйки, составляющие спираль; они будто замерзли в камне в момент взвихрения, которое то ли несло их наружу, то ли, наоборот, винтообразно вкручивало в самый центр темно-голубого вещества. Зеленый камень был менее прозрачным, чем остальные, но когда я поднес его к свету фонаря, то увидел, что его середина похожа на таинственный омут, полный серых ресничек-водорослей, – они точно стремились занять собой весь кристалл, и им это почти удалось; пока я вертел его, он только однажды откликнулся фиолетовым отблеском, сверкнувшим между ресничками. Внутри фиолетового камня я увидел ряд темных тычинок, которые напоминали буквы какого-то текста. В желтом камне оказалось переплетение грязно-зеленых нитей. Я подал камни девушке и спросил, как они называются.

– Это искусственные камни, – улыбнулась она, – если хотите, вы можете сами дать им имена.

Я снова рассмотрел камни; мне не хотелось верить, что они не являются творением природы. Я попросил девушку, чтобы она что-нибудь рассказала мне о них.

– Я познакомилась с человеком, который делает их, в октябре, тогда я спускалась крутой улицей на Жижкове в сторону центра… – начала было рассказывать она и вдруг осеклась: – Нет, попробую иначе. В апреле позапрошлого года я сидела на лавочке на железнодорожной станции Браник и ждала поезда в Мнишек…

– Погодите, – перебил я ее.

Многие годы я бродил по городу, встречался с людьми и слушал их рассказы. За это время мой слух натренировался, по первому слову я мог угадать тон не рассказанной еще истории, из которой выныривали лишь первые слова, ее общую гармонию – отдельные слова содержат ее в себе, подобно тому как отдельная вещь источает атмосферу комнаты, в которой она жила, атмосферу, в которой растворились все события, происшедшие в ней и удивительным образом сохранившиеся в этом дыхании. Способность замечать миры, голос которых слышится в трепетании звуков, помогала мне не заблудиться в лабиринте города: город, в котором мы живем, в большей степени создан из слов, чем из кирпича и камня. Поверхности, которые мы видим, составляют лишь незначительную часть города; нас окружают потемневшие сады слов, разрастающиеся за открытыми и видимыми поверхностями, за стенами домов и за закрытыми дверьми шкафов в чужих квартирах и таинственно просвечивающие сквозь них; подобно загадочным морским животным, мимо нас проплывают под волнующейся гладью вещества бледные тела слов. Большая часть предметов, с которыми мы встречаемся, и большинство жителей города – это фантомы, созданные из слов, из колебаний дыхания и цвета звуков. Это мимолетные призраки, они бледнеют и трансформируются, меняясь лицами, как легкими масками, и растворяются во тьме, из которой пришли; а иной раз проявляют удивительную стойкость, участвуют в некоем упорном и тягостном бессмертном действе, возвращаясь и живя с нами в наших пространствах еще долго после того, как их двойники, созданные из намного более реальной материи цветов и форм, ушли или умерли. И даже видимые поверхности, реальные стены и открытые лица, с которыми встречается наш взгляд, лишь на время показываются из моря языка, где проводят большую часть жизни, – они напитаны его водами, в них непрерывно пульсирует ритм их волн.

В словах девушки я услышал музыку длинной и удивительной истории, в которой простиралась океанская гладь и которая вела через лес и чужие комнаты. Мне было страшно, что холод и снегопад прервут путешествие по миру слов раньше, чем мы доберемся до конца пути. Я огляделся и увидел над подъездом ближайшего дома потемневшую вывеску какого-то заведения, которую в темноте было невозможно прочесть; рядом с дверью светилось бледным красноватым светом окно из толстого непрозрачного стекла. Я предложил девушке выпить бокал вина и рассказать мне историю цветных камней внутри, в тепле.

Мы вошли в тесное помещение, залитое мутным красным светом, как в фотолаборатории. Комната казалась меньше еще и от того, что она была разделена на несколько отсеков. Сиденья были обтянуты темным кожзаменителем; над каждым из отсеков на грязной стене светила тусклая лампочка, скрытая в абажуре из рваной и прожженной красной ткани. Над перегородкой одного из отсеков виднелся мощный затылок пожилого мужчины, а рядом – пучок рыжих крашеных волос, к стойке бара прислонился высокий тощий официант. Мы сняли запорошенные снегом куртки и втиснулись в один из пустых отсеков. Девушка положила цветные камни на стол. Официант вдруг ожил, как в кинофильме, когда неожиданно начинает двигаться остановленная пленка, в два шага пересек помещение и замер у нашего стола. Я заказал вино. Когда официант принес вино и наполнил бокалы, девушка снова начала свой рассказ:

– В апреле позапрошлого года я ждала на станции Браник поезд до Мнишека; было субботнее утро, я ехала к родителям на дачу. Я пришла слишком рано и потому, купив билет, села на лавочку, прижимавшуюся спинкой к стене низенького вокзального здания, освещенного солнцем. На другом конце лавочки сидел худой мужчина лет сорока пяти, с редкими волосами, взъерошенными ветром, и с не сходящей с лица мягкой улыбкой. На нем был ватник; он грелся на весеннем солнышке и жевал подгоревшую колбаску. Рядом со скамейкой был вход в камеру хранения. Я сидела и смотрела на рельсы, блестевшие на солнце, на пока еще голые деревья на холме за путями, на кирпичное здание браницкого пивоваренного завода, когда услышала какой-то шум у дверей камеры хранения. Собственно, не произошло ничего особенного: мужчина в соломенной шляпе потерял квитанцию и пытался описать сумку, сданную им на хранение, но оказалось, что он не знает, как сумка выглядит, он даже не мог точно сказать, какого она цвета. Это разозлило его – ведь, по его словам, он держал эту сумку в руках каждый день на протяжении многих лет. В конце концов сумка все-таки нашлась; когда он наконец-то с ней встретился, то осмотрел ее с изумлением, как некое неведомое животное, долгие годы жившее с ним в одной квартире и замеченное только теперь. Я не смогла сдержаться и засмеялась, а потом увидела, что случай позабавил и моего соседа по лавочке. Мы переглянулись и улыбнулись.

«С нашей стороны не очень-то хорошо смеяться над этим сбитым с толку человеком, – сказал он. – Такое могло бы случиться и с нами. Обычно мы видим вещи лишь в тот момент, когда они входят в нашу жизнь и еще не наши. Самые близкие нам вещи, которые мы многие годы используем ежедневно, покрываются налетом обыденности и становятся невидимыми, так что пространство вокруг нашего тела, где обитают эти вещи, остается для нас более загадочным краем, чем далекие экзотические страны, о которых рассказывается в журналах или по телевизору. Настоящие джунгли находятся в родном краю; это джунгли, которые мы никогда не покинем».

Слова моего соседа удивили меня: я думала, что он вахтер или кладовщик, но ни вахтеры, ни кладовщики обычно не рассуждают о невидимости знакомых вещей. Но кем бы ни был мужчина в ватнике, я признала его правоту.

«Знаете, месяц назад со мной произошел похожий случай, – сказала я. – В прачечной перепутали кучи постиранного белья; меня попросили описать, как выглядит скатерть, на которой я с детства обедаю и ужинаю, и я никак не могла сообразить, какой на ней узор. Когда скатерть наконец нашлась, я с удивлением обнаружила, что ее покрывает орнамент из одинаковых пингвинчиков. Найти пингвинов на скатерти для меня было так же удивительно и жутко, как для этого забывчивого мужчины другими глазами взглянуть на свою сумку. Как могло получиться, что пингвины оставались все эти годы невидимыми?»

«Они были скрыты под гладью очевидности», – ответил мужчина в ватнике и добавил, что и он пережил удивительную встречу с близкой вещью и что этот случай изменил всю его жизнь.

Он сложил промасленную бумажную тарелочку из-под колбаски и бросил ее в урну. Потом подсел ко мне и начал рассказывать историю о пишущей машинке. Оказалось, что он писатель; в семидесятых годах вышли два его романа, а еще он написал сценарий телесериала. Случай с машинкой произошел в то время, когда он работал над своей третьей, так и не оконченной книгой. Это была история инженера средних лет, переживающего жизненный кризис. Ему кажется, что он плывет по течению и предает идеалы молодости; к тому же ему нравится молодая коллега по НИИ, где он работает, и у него начинает рушиться брак; в конце концов все должно было разрешиться с помощью мудрого, „от сохи", дедушки или дядюшки из моравской деревни, к которому запутавшийся инженер сбежал из Праги и который в бесконечных беседах внушил бы ему истинные ценности, так что инженер вернулся бы из Моравии другим человеком и не покинул бы лоно семьи и общества. Тогда якобы такие романы были в моде. В один июльский день, где-то в начале восьмидесятых годов, он сел за машинку и хотел продолжить начатую ключевую главу, в которой дедушка или дядюшка водит инженера по винограднику и наставляет его. Но роман в тот день не шел: написав несколько предложений, автор вынимал страницу из машинки, мял ее и кидал в корзину. В пятый раз вставив чистый лист, он понял, что все еще не в состоянии сосредоточиться, и решил сегодня больше не браться за роман. А поскольку он был раздражен и хотел чем-то заняться, то решил почистить клавиши пишущей машинки. Он вдруг осознал, что ни разу этого не делал, хотя машинка была у него уже восемь лет и он написал на ней все свои книги и телесценарий.

Он намочил тряпочку и начал аккуратно, по очереди вытирать клавиши. При этом каждую из них он придерживал левой рукой, чтобы она не проваливалась и соответствующая лапка не касалась пока еще чистого листа. Вытирая нижний ряд букв, он добрался до клавиши с левой стороны, которую прежде не замечал, хотя она была там все эти годы: когда он писал, клавиша присутствовала на периферии зрения, потому что он привык работать двумя пальцами и не отрывая взгляда от клавиатуры. На клавише был знак, состоящий из шести прямых черточек, которые пересекались в центре и составляли таким образом звезду с двенадцатью лучами. Он перестал протирать клавиатуру и уставился на загадочную клавишу с таким же изумлением, как господин в соломенной шляпе на свою сумку, а я на пингвинов. Он положил левый указательный палец на клавишу, желая нажать ее, и ощутил какое-то странное, неприятное чувство. Проанализировав свои ощущения, он понял, что это страх. Писателю внушала тревогу и даже ужас некая неведомая, но близкая опасность. Оказалось, что у предмета, который он считал хорошо знакомым и совершенно ручным, есть свои тайны и незнакомые места даже на стороне, обращенной к человеческим рукам и взгляду; и теперь ему казалось, что машинка может сделать все что угодно, что, вероятно, многие годы, скрываясь под маской покорности и преданности, она ждала случая нанести удар своему хозяину. Как мало он знал пишущую машинку, как мало знал все те вещи, что жили долгие годы с ним в одной квартире, вещи, по которым скользил его взгляд и выемки и выступы которых легко и без сопротивления льнули к его рукам в загадочном мире осязания. Если таинственное встречается прямо на поверхности и лицевой стороне вещи, то что же скрывает ее внутренняя, оборотная сторона? Он думал о внутренностях пишущей машинки, которые вместе с комочками пыли приоткрывались ему в щелях между клавишами и в веере литерных рычагов; оттуда веяло отстраненностью и равнодушием. С чем соединена внутри клавиша, которую он обнаружил, какое устройство она приводит в движение? Он подумал, не будет ли разумнее оставить незнакомую клавишу в покое; он знал, что со временем она снова растворится в тумане очевидности, из которого так неожиданно вынырнула. Он все еще не мог избавиться от тягостного впечатления, что после нажатия клавиши случится недоброе, что развернется и поднимет голову нечто, многие годы недвижно отдыхавшее в сложенном, свернутом или сдавленном виде в хитросплетениях машинкиного нутра, что откуда-то из глубины механизма высунется раструб и брызнет на него духами с запахом восточных садов, или оттуда пойдет опийный дым, или его коснется невиданная клешня, взовьется флаг таинственного острова, зазвучит музыка Вагнера, вылетит стрела. Но потом ему стало стыдно за свой страх, он подумал, что все это глупости и что не случится ничего страшного, и нажал на клавишу.

В тот же момент с левой стороны веера высунулся черный рычажок – как ни странно, поднялся он от белой бумаги к клавиатуре, то есть в обратном направлении, чем остальные рычажки. Машинка будто стукнула его когтем, и писатель, которого не оставляло беспокойство, испугался, вскрикнул и быстро убрал палец с клавиши. Темный рычажок снова упал на место, машинка стояла перед ним на столе как ни в чем не бывало, с невинным видом. Писатель нажал клавишу снова, на этот раз он давил не спеша и рычажок поднимался по дуге судорожно и медленно. Пока он держал клавишу, рычажок стоял неподвижно у левого переднего края литерной корзины. Он осмотрел его: это была тонкая металлическая трубочка, наверху она заканчивалась продолговатым цилиндриком, поверхность которого была частично из выкрашенной черной краской жести, частично – из голубого стекла. Писатель сидел, держа палец на клавише, и размышлял, для чего служит рычажок, который не дотрагивается до бумаги. Ему пришло в голову, что рычажок похож на печную трубу; ему показалось, что из темного цилиндрика на верхушке вот-вот покажется струйка дыма и пишущая машинка уедет. Позади письменного стола было окно, за которым погружался во тьму невысокий городской холм, заросший густым кустарником. Писателю почудилось, будто на пустом бумажном листе, вставленном в машинку, несколько раз мигнул слабенький голубой огонек, но он подумал, что это отблески уличных фонарей или что у него рябит в глазах. Однако голубой свет разгорался все сильнее и задерживался на странице все дольше, пока не стало ясно, что это не обман усталых глаз и не отражение заоконных огней. Вскоре уже вся страница засияла в потемневшей комнате ясным голубым светом. Только теперь изумленный писатель понял, что источник этого света находится в цилиндрике на конце поднятого черного рычажка. Его жестяное покрытие было устроено таким образом, что лучи в основном падали на бумагу, а клавиатура освещалась гораздо слабее и напоминала оркестровую яму под залитой ярким сиянием сценой. Итак, все разъяснилось: рычажок был то ли лампочкой, то ли маленьким фонариком, короче говоря, приспособлением, позволяющим писать на машинке в темноте.

Он задумался, откуда лампочка берет энергию; сначала ему пришло в голову, что от батарейки, но потом он понял: за долгие годы пользования машинкой батарейка давно бы разрядилась; он решил, что источником энергии является маленькая динамомашина, которая скрыта внутри пишущей машинки и питается энергией самого процесса писания. Он попробовал постепенно ослабить нажим на клавишу: рычажок упал, и его свет померк; когда же писатель надавил на клавишу, то рычажок начал снова подниматься, а свет – разгораться. Голубое сияние ему нравилось; казалось, что печатать на бумаге, залитой голубым светом, должно быть приятно, и он жалел, что не нашел клавишу раньше. Раздражало, правда, что писать можно только одной рукой; впрочем, он думал, что существует какой-нибудь способ закрепить лампочку. И скоро он действительно обнаружил, что достаточно нажать клавишу одновременно с замком верхнего регистра, чтобы рычажок со светящейся головкой не падал».

«Что такое замок верхнего регистра?» – спросила я.

«Замок верхнего регистра есть на каждой пишущей машинке, его нажатием можно закрепить клавишу, которая отвечает за большие буквы. Теперь обе руки писателя оказались свободны; он положил их на клавиши и устремил взгляд на светящуюся голубым бумагу. В комнате совсем потемнело; яркая голубая страница отражалась в оконном стекле – будто посреди ночной равнины разлилось волшебное озеро. Когда он повернул голову, то увидел, что стекла в комнате передают друг другу призрачную картинку: голубой лист светился на застекленном книжном шкафу, на серванте у противоположной стены и, подобно сказочному цветку в лесной пещере, сиял в глубине зеркала в темной, дальней части комнаты.

Он долго смотрел на светящуюся страницу. Радость, которую он ощущал, была чем-то большим, нежели радостью от находки необычного источника света. Сначала он вообще не понимал, почему его так восхищает голубой цвет. Потом он постепенно стал осознавать, что произошла встреча гораздо более важная, чем случайное обнаружение клавиши, которую пишущая машинка таила долгие годы. Благодаря голубому свету, растворившему налет привычки, он впервые встретился с пустым листом, которого прежде никогда не видел. Только при этом сиянии писатель осознал факт существования бумаги, до этого бывшей для него всего лишь немым средством выражения мыслей и образов, лишь основой, которая сама ничего не могла сказать и только терпеливо и покорно принимала удары, оставлявшие на ней черные следы и маравшие ее белизну. Слова, которые хранила бумага, приходили извне, они не рождались на ней; фразы, истории и мысли не были укоренены в этой пустоте. Он не впервые встречался с пустотой. В памяти его всплыли давние впечатления детства, о которых он давно не вспоминал, моменты удивительного трепетного счастья и безмолвного восторга, пережитые им на окраинах города при виде высоких деревянных заборов и длинных стен заводов, а также в те минуты, когда он извлекал из родительского книжного шкафа старую книгу и разглядывал ее форзац или потертый тканый переплет, спиралеобразные узоры которого словно бы делали видимыми течения, образующие жизнь пустоты. Переплеты и форзацы будили в нем мечты о волшебных приключениях; он вспоминал, как после бывал разочарован книгой, потому что она оказывалась банальной и скучной по сравнению с историями, которые зарождались в пустоте и в которых искрились во тьме огромные цветные драгоценные камни, стены причудливых городов посреди пустыни дышали жаром, а в полутьме виллы тонкие женские пальцы открывали флакон с зеленым ядом. Как и тогда, он ощутил: то, что остальные считали пустотой, совсем не пусто; ему казалось, что на голубоватой странице пульсирует странная жизнь. Он будто чувствовал, как устремляется к речи и форме прежде безымянное и аморфное течение, волшебный шум которого непременно будет звучать в глубинах и углах рожденных фраз, звучать даже тогда, когда слова снова начнут исчезать во тьме.

На пустой странице трепетал невидимый зарождающийся текст; это были еще не слова, а грибница, из которой только должны были родиться слова, переплетение мягких корешков слов, вросших в пустоту и питающихся ее соками. Он знал, что это окажутся совсем другие слова, не те, какие он знал, хотя они и будут состоять из тех же букв и эти буквы встанут в том же порядке. Он чувствовал, что слова, которые оседали на голубых равнинах пустоты, удивительно самостоятельны, что они не нуждаются ни в каком окружении, для того чтобы сообщать что-то, ибо каждое из них несет в себе целый мир, пульсирующий собственной жизнью, – но одновременно он чувствовал, что эти слова являются частью какого-то длинного текста, который выходит за пределы страницы, сияющей голубым светом, текста, который просто протекает через нее и просачивается сквозь другие листы бумаги в других комнатах, оставляя на них черные и синие следы. Он пока еще не знал о загадочном мифе, который избрал десятки разбросанных по свету писцов, чтобы они помогли ему вынырнуть на поверхность этого мира в тех местах, где бумаги касается острие пера или рычажок пишущей машинки. Он чувствовал, что предложения, которые только собирались родиться, не принадлежат ему, что раньше они казались бы ему бессмысленными, безнравственными и недостойными того, чтобы быть записанными; но при этом они властно притягивали его: он не мог дождаться минуты, когда гул этих фраз обретет форму, и ему казалось, что он близко знаком с ними, потому что раньше жил с ними в одном краю.

Начатый роман о страданиях несчастного инженера перестал его занимать; мысли о том, что он осквернит сияние бумаги словами, не рожденными непорочной пустотой, страшили его. Тихая жизнь на пустой странице не прекращалась, становилась все более бурной, все чаще и чаще на волнующейся глади пустоты появлялось – и тут же растворялось – почти готовое слово; иногда это оказывался фрагмент предложения, которое пока что было еще только прерывистым дыханием, в дуновениях коего лишь зарождалось членение на слова. Писатель испытывал все большее напряжение, он подстерегал слова над чистым листом, и его пальцы дрожали на клавишах, как гончие псы; несколько раз он порывался отправиться за неясными, ускользающими образами; над пишущей машинкой взмывали беспокойные, трепещущие верхушки рычажков, иногда они почти касались бумаги, но в последний момент всякий раз замирали перед ней и снова опрокидывались назад, в темную пропасть. Писатель боялся, что на бумагу обманом, как враги, проникнут старые слова, и они нарушат чистоту страницы, и линия их букв прорвет тонкую ткань зарождающегося текста. Но потом наступил миг, когда тихое волнение на сияющей бумаге, трепет рук и система тяг, рычажков и шарниров пишущей машинки замкнулись в кольцо, по которому побежал ток. Пальцы нажали на клавиши, раздались первые удары. Теперь он уже знал, что черные знаки, которые усеивали бумагу, вырастают из грибницы самой страницы, что бумага сама призывает клавиши, чтобы поcле их прикосновения явились формы, приходящие из пустоты.

На бумаге родилась история. Это был рассказ о мужчине, плывущем в спасательном жилете по океану, над его головой пылает жестокое тропическое солнце. Наверное, первоначальный образ морской глади, залитой солнцем, возник из голубого сияния пустой страницы. Человек в спасательном жилете единственный, кто выжил при аварии самолета, который упал в море между континентами, далеко от берега. Скоро он перестал пытаться плыть как можно быстрее – понял, что это бесполезно: куда бы он ни плыл, повсюду будет то же кольцо морского горизонта и то же ясное небо над головой. Он прикрыл глаза и отдался на произвол теплого морского течения, легонько покачиваясь на волнах и всем телом ощущая обжигающий и отупляющий жар солнца.

Но даже тот, кто писал этот рассказ на листе, по которому разлился голубой свет, не догадывался, куда попадет несчастный, не знал, вынесет ли его морское течение на песчаный берег, где над водой склоняются пальмы с тяжелыми плодами, или на городской пляж, над которым высятся белые небоскребы, или же на пустынный остров вулканического происхождения; он не знал, погибнет ли пловец от жажды посреди океана или его разорвут акулы. Но появляющиеся слова вовсе не были совсем уж неожиданными и незнакомыми: слова, уже оказавшиеся на бумаге, обладали своей аурой, и как раз из нее и кристаллизовались постепенно слова, которые должны были вот-вот явиться, – так выныривают из тумана очертания деревьев, растущих вдоль дороги. Бедолага, которого нес теплый океан, жил в Праге, в большой тихой квартире в Старом городе; это был астроном, на упавшем в океан самолете он летел на научную конференцию в Южную Америку. Иногда он открывал глаза, но видел все тот же морской горизонт и то же безоблачное небо. Когда солнце оказалось в зените, он уснул. Пробудившись же, астроном почувствовал, что солнечные лучи уже не обжигают с прежней силой, и подумал, что его сон длился несколько часов и светило спустилось к горизонту. Глаза у него все еще были закрыты, он медленно поворачивался в воде. Иногда ему казалось, что к плеску волн примешиваются тихая музыка и приглушенные голоса, но он убеждал себя, что это галлюцинации, рожденные усталостью, жаждой и жарой. Потом он открыл глаза и изумился. Всего в нескольких десятках метров от него из моря поднимались первые дома огромного города.

Он видел прекрасные здания и богатые дворцы, окруженные высокими колоннадами, где ходили волны; стены всех строений выступали прямо из воды, среди рядов зданий вместо тротуаров колыхалась морская гладь, по которой плавали лодки, украшенные пестрыми флажками. Нигде не было тротуаров, мостов, площадок; кроме балконов и палуб судов, он не видел ни единого горизонтального участка тверди. Все плоскости поднимались из-под воды вертикально, а крыши домов и дворцов имели форму высоких, закругленных вверху конусов. Морское течение несло его прямо к городским воротам; это были две гигантские скульптуры, изваяния мужчины и женщины в простой одежде, сползающей с плеч аккуратными жесткими складками; фигуры одной рукой вздымали над головой кусок гладкой скалы, а в другой держали фонарь в виде стилизованного цветка лилии: вероятно, фонари вечером зажигали и ворота служили маяком, который указывал путь кораблям. На женщине было ожерелье в форме греческого меандра – закручивающихся и раскручивающихся спиралей, волосы ее украшал обруч из трех горизонтальных овалов, сделанных из лазурита и разделенных золотыми волнистыми линиями. Этот обруч что-то напоминал ему; внезапно он понял: украшение было той же формы, что и орнаментальная полоса на башне дворца „Корона" на Вацлавской площади. Астронома уже заметили из окон домов, фасады которых выходили на океанский простор; на балконах стали собираться люди в длинных белых одеяниях, напоминавших римские туники или арабские бурнусы, и показывать на него пальцами. Скоро в воротах появился быстрый челн с четырьмя загорелыми мускулистыми гребцами на корме; посередине под солнечным зонтиком сидел высокий седовласый мужчина. Весла ритмично опускались в воду, и вот уже челн достиг плывущего, гребцы помогли ему забраться на палубу, устроили на подушках, устилавших дно судна, и завернули в покрывала.

Седовласый мужчина наклонился к астроному и подал ему бутылку с прохладной водой. Он поприветствовал его от имени горожан и сказал, что является советником короля и что его обязанность – заботиться о потерпевших крушение, которых волны приносят иногда к городским воротам. Он сообщил, что для начала доставит его в свой дворец, где тот сможет поесть и отдохнуть, а наутро, если гость наберется сил, покажет ему город. Он также с удовольствием представит его завтра королю; он надеется, что король найдет свободную минуту для встречи, хотя завтра у горожан – важнейший религиозный праздник и во дворце и в главном храме предстоит множество хлопот. Старик отдал команду гребцам, и челн направился к городу, проплыл через ворота и легко заскользил по водной глади улиц. Астроном, опираясь головой на гору подушек, смотрел на фасады домов, которые проплывали мимо него, на ряды колонн, выраставшие из моря перед огромными дворцами, на длинные ряды окон; время от времени его взору открывались широкие лагуны, в центре которых из воды поднимались массивные изваяния и которые жители города, видимо, считали площадями. Когда лодка проплывала мимо открытых ворот дворцов, он замечал, что и за воротами над водой нет твердой земли, что проходы образуются каналами, которые соединяют гладь улицы с озерцами двориков, светящихся в конце темного сводчатого пролива. Перед глазами у него мелькали разноцветные бока лодок и быстро вздымающиеся весла, с которых капала вода; мимо челна проплывали лодочки, груженные блестящими рыбами и трепещущими лангустами, скорые почтовые суда, роскошные корабли, украшенные гербами с крабами и медузами, неспешные посудины, на палубах которых звенели столовые приборы и играла веселая музыка.

С приближением челна к главной лагуне движение на морских улицах становилось интенсивнее, гребцам приходилось лавировать между многочисленными судами; астроном видел над собой поднимающиеся ряды весел, слышал выкрики людей и звонкие голоса корабельных колоколов. Потом перед ними открылась просторная лагуна; челн свернул и поплыл вдоль череды дворцов, озаренных тихим светом солнца, которое сияло между куполами огромного здания на противоположной стороне лагуны. Астроном подумал, что это наверняка королевская резиденция; канал, который вел в лагуну, отделял дворец от белого фасада строения, бывшего, судя по всему, храмом. Челн вплыл в открытые ворота одного из дворцов. Когда они проплывали по холодному темному тоннелю, наш герой заметил в конце его маленький водяной дворик; над ним возвышался фонтан с фигурками тритонов, дующих в раковины, из которых били тонкие струйки воды, стекавшие по камню скульптур обратно в море. Челн свернул из тоннеля в узкий боковой коридорчик; и этот проход тоже оказался затоплен водой, и в прочих ответвлениях вместо пола была водная гладь – море проникало далеко в глубь дворца. „Когда же из воды наконец покажется берег?" – подумал астроном, лежавший на подушках. Челн плыл между двумя рядами высоких дверей, выраставших из воды; коридоры были такими тесными, что иногда весло скрежетало о штукатурку стены или о деревянную дверь, на темной глади дрожал отсвет хрустальных люстр, развешанных на потолке через равные промежутки. У одной двери гребцы остановились, седовласый мужчина открыл обе ее створки, и челн вплыл внутрь.

Астроном очутился в комнате, обставленной легкой мебелью, которую обрамлял простой орнамент; подобный нежной сияющей пыли, на обивке стульев лежал золотистый свет, проникавший в помещение через высокое окно; колебание водной глади было последним слабым эхом океанских волн, которые постепенно замирали и засыпали на улицах, в коридорах домов и в комнатах и превращались в такую вот еле заметную дрожь. Над водой виднелся пол, покрытый старым ковром, края которого сползали вниз, так что бахрома колыхалась в воде, точно водоросли. На ковре стояла широкая кровать, спинка которой была украшена инкрустацией: стилизованные морские коньки и осьминоги с элегантно закрученными щупальцами – и стол, на блестящей овальной столешнице которого красовались фарфоровые тарелки с грудами жареной рыбы, вареных омаров и экзотических фруктов. К столу были придвинуты мягкие стулья на тонких изогнутых ножках. Пол располагался почти над самой водной гладью, так что высокие волны достигали его края и на ковре оседала пена. Подальше от тех мест, куда проникало море, у самой стены, высился книжный шкаф с рядами толстых томов в кожаных и пергаментных переплетах; на соседней стене висели покрытые сетью трещин старые картины. Все они изображали морской город как раз в то время суток, какое сейчас и было; на всех – длинные прямые улицы, упирающиеся в далекий горизонт, к которому приближалось золотистое солнце. Картины напомнили астроному работы Клода Лоррена – вот только ни на одной не было суши или пристани, а лишь водная гладь, пронизанная светом, заливавшим гребешки волн, стены домов с мягкими тенями карнизов, у нижнего края каждой картины – лодки с маленькими человечками. Астроном неуверенно ступил на берег комнаты; челн тихо уплыл, двери неслышно закрылись. Он разделся и лег в постель; он успел подумать о том, что последний раз засыпал в своей постели в Праге и слышал при этом звон колоколов храма Святого Якуба; потом он провалился в сон, в котором улочки Старого города переплетались с морскими бульварами в один странный город».

Я слушал рассказ девушки и смотрел на ее спокойное лицо в отблесках красного света, на ее руки, что неподвижно лежали на скатерти рядом с цветными камнями. Сначала она часто умолкала и подбирала слова, а потом ее речь потекла плавно; она говорила негромко, слегка монотонно, словно в легком гипнотическом трансе:

– Когда он проснулся, светило солнце и с улицы слышались крики лодочников и звон судовых колоколов. Он надел длинную белую рубашку, переброшенную через спинку кровати, а затем встал у окна и смотрел на суда, плывущие по лагуне. Королевский дворец и храм напротив теперь ослепительно сияли на солнце, а гладь под окнами дворцовых фасадов была погружена в холодную тень, которая в это время суток дотягивалась почти до центра лагуны. Астроном сел к столу и начал есть; он обратил внимание, что, пока он спал, кто-то приготовил для него новые кушанья. Скоро послышался стук, двери открылись, и в комнату вплыл челн с хозяином дома и с гребцами. Седовласый мужчина поздоровался с ним и спросил, будет ли он еще отдыхать или хотел бы прокатиться по городу. Астроном сказал, что чувствует себя недурно и что с удовольствием осмотрит морской город. Хозяин тут же сообщил ему, что говорил с королем и что тот пообещал принять астронома после обеда в своем дворце. А вечером астроном сможет посмотреть с почетной трибуны на религиозные торжества, устраиваемые в честь главного праздника морской богини – покровительницы города. И вот астроном вошел в лодку, удобно устроился на мягком сиденье напротив королевского советника и позволил везти себя по водным улицам. Его проводник показывал ему дворцы главных вельмож, театр, Дворец юстиции и водный стадион; они проплывали по широким морским бульварам и по узким извилистым улочкам в старой части города; некоторые из этих темных проливчиков были городскими рынками – они оказались так переполнены лодками, на которых продавцы выложили свой морской товар, и челнами покупателей, что поверхность воды совсем скрылась под ними. Потом они попали в тихие окраинные районы, где из океана поднимались обшарпанные дома с бельем, висящим на балконах, и где они почти уже не встречали лодок; были видны только головы детей, которые играли с мячом в волнах, издававших жирный, кислый запах. На окраине города они проплывали мимо платформ с садами, где выращивали овощи, и мимо плавучих цехов и доков. Дома морского города обычно поднимались над водным этажом еще на один или два этажа; но наверху, как объяснил королевский советник, находились только комнаты для слуг, чуланы и кладовые, здесь обитали лишь бедняки – горожане любили границу моря и суши и по возможности устраивали свои жилища на побережьях, тянувшихся внутри домов и изрезанных узкими заливами, так что вода тысячью языков проникала прямо к столам и кроватям и приносила с собой в комнаты ароматы моря. Дома стояли на подводных коралловых рифах и имели еще по нескольку этажей под уровнем моря – там размещались садки для ловли рыбы и вдобавок в затопленных водой помещениях выращивали устриц или морские водоросли.

Советник короля во время путешествия рассказывал, что горожане поклоняются морской богине. Это новое божество, она заботится о городе всего семь лет; до нее городом правил хмурый и капризный бог, который обыкновенно являлся в виде черного кита. Придя в город, богиня сошлась с ним в битве посреди большой лагуны, в битве, за которой жители города безмолвно и со страхом наблюдали из окон дворцов. Большинство из них пребывало в сомнениях: горожане не знали, кому желать победы, – старого бога они не любили, но привыкли к нему и его причудам, и их устраивало, что он не обращал на них внимания и не беспокоил их, хотя порою все же отдавал бессмысленные и унизительные приказы (например, горожане должны были несколько недель ходить переодетыми в плюшевых зверей). Когда кит сердился, он бился головой о стены дворцов так, что со звоном подпрыгивали бокалы в сервантах; но он никогда никого не обидел по-настоящему, а иногда даже проявлял сентиментальную заботу о горожанах и защищал их от враждебных богов и демонов. Зато о богине, которая внезапно появилась в водах города, жители, наоборот, ничего не знали; они понятия не имели, как она намерена править ими и чего захочет. В страшной битве, длившейся три дня и три ночи, молодая богиня победила; черный кит с позором уплыл из города и больше в него не возвращался. Скоро оказалось, что победа богини была для людей истинным благословением. Все ее полюбили, говорил советник короля, она спокойная и ласковая, заботится о городе и охраняет его, предупреждает жителей о приближении бурь и утихомиривает опасные волны, отгоняет от города акул и иногда для развлечения жителей устраивает на ночной водной глади королевской лагуны живые картины из разноцветных светящихся медуз – медузы, подчиняясь ее командам, составляют разные группы, и на воде появляется настоящее цветное кино, которое жители смотрят с балконов и из окон; большей частью это трогательные и чарующие истории, что приключаются в городах из зеленого мрамора. При этом богиня требует от подданных только короткой утренней и вечерней молитвы и, в знак уважения, первых плодов из морского урожая.

Видно было, что советник искренне и глубоко набожный человек: когда он говорил о богине, его речь становилась ярче и голос дрожал от сдержанного волнения. Астроном расспрашивал хозяина об основании города и его истории, но услышал лишь банальные легенды, какие рассказывают о многих городах; правда, они были адаптированы к морю. Казалось, у города нет никакой истории, жизнь шла тут во все времена одинаково – горожане не чувствовали необходимости менять что-то в своем укладе. Не происходило и никаких значительных событий, членивших бы течение времени, и единственное, что сохранила, хотя бы туманно, память жителей, – это падения старых богов и приходы новых. Было неясно, длились ли разграниченные этими событиями периоды десятилетия или тысячелетия – когда астроном спрашивал об этом королевского советника, оказывалось, что это неизвестно даже ему. Однако было видно, что его это вовсе не огорчает – в городе не слишком заботились о хронологии: все, что выходило за пределы памяти двух поколений, сливалось воедино и время, когда дедушки и бабушки были еще детьми, казалось, ничем не отличалось от времени сотворения этого мира. Неясность истории усугубляло также то, что некоторые боги, судя по всему, объединились в памяти города, а иногда какой-нибудь один бог превращался в нескольких. Из рассказа советника короля можно было понять, что случались периоды, когда религией города становилось христианство или ислам, но и боги этих религий рано или поздно то уходили, то возвращались.

Обедали они в чудесном ресторане недалеко от главной лагуны. Это был просторный зал с большими окнами, затопленный водой, над которой поднимались маленькие невысокие участки тверди; на каждом из них стояли стол и несколько стульев. Посетители на своих лодках подплывали прямо к этим островкам, а официанты перемещались между кухней и столиками на мелких челнах.

В тот момент, когда писатель рассказывал об обеде в морском ресторане, послышалось гудение поезда; я заметила, что шлагбаум на переезде перед пивоваренным заводом опущен. Поезд до Мнишека, который я ждала, прибывал на платформу. Писатель извинился, что задержал меня своим повествованием, распрощался и собирался уходить. Но меня настолько захватили приключения чешского астронома в морском городе, что я решила отложить отъезд и попросила писателя продолжить рассказ о его книге. В конце концов мне удалось уговорить его, и мы снова вернулись в морской город.

После обеда советник короля и астроном отправились в королевский дворец. Их лодка проплывала лабиринтом водных коридоров, через темные покои и зеркальные залы, где с обеих сторон в стеклах зеркал простиралась в бесконечность обманчивая гладь; наконец они очутились в обширном зале без окон, с выраставшими из воды и терявшимися в высоте белыми колоннами. У колонн были пришвартованы лодки, в которых недвижно сидели молчаливые стражники, иногда во тьме блестели белки их глаз. Между колоннами был виден отдаленный свет – его излучала лампа, которая висела на шнуре, спускающемся с невидимого высокого потолка над маленьким островком, выступавшим из воды в центре темного зала; на нем стоял стол, заваленный бумагами. Над столом склонились две фигуры в белых одеяниях. Хозяин шепнул астроному, что это король и верховный жрец. Круглая лампа висела так низко, что иногда кто-нибудь из мужчин задевал ее головой; тогда лампа качалась, и ее медленно замирающее колебание заставляло плясать тени колонн, лежащие на глади подобно большой черной паутине. Когда челн подплыл к островку, король и верховный жрец поздоровались с советником и поприветствовали иностранца Они расспрашивали его об аварии самолета и о городе, где он жил. Верховный жрец интересовался богом – покровителем его родного города; он был удивлен тем, что в настоящее время у города нет никакого бога, и утешал астронома – скоро, мол, все переменится к лучшему. Потом король извинился за свою перегруженность работой в связи с подготовкой вечернего торжества и сказал, что ждет новой встречи, когда они смогут побеседовать подольше. Верховный жрец тоже пригласил астронома в свою резиденцию и пообещал показать ему главный храм.

Тут в полутемный ресторанчик вбежал коккер-спаниель, весь в снегу, который в свете ламп стал розовым, как будто кто-то украсил собаку клубникой со сливками. Он остановился посреди помещения и отряхнулся так сильно, что я почувствовал мокрый снег у себя на лице. За ним вошел юноша в остроконечном капюшоне и коротко стриженная студентка в круглых очках: эти двое сидели с нами за столом в пивной, а после участвовали в Зеноновом беге. Девушка прервала рассказ и спросила:

– Ну что, как там с элейским стадионом?

Выражение легкого транса, в который чем дальше, тем больше вводил ее собственный рассказ, моментально исчезло с лица девушки.

– Мы так и не смогли выяснить, что Зенон имел в виду, – сказал студент, пытаясь вытащить руку из рукава куртки, в котором застряли складки его толстого свитера, – все замерзли, и большинство вернулось в пивную. А мы попробовали изобразить Ахилла и черепаху и добрались досюда.

– Ничего страшного, – утешила их девушка со светлыми волосами, – в прошлом семестре я делала доклад о диалоге Платона «Парменид», так в нем Сократ говорит Зенону, что его слова и слова Парменида недоступны разуму остальных людей. Зенон там даже утверждает, что сочинение, где он излагает свои апории, не стоит принимать всерьез, так как написал его в ранней молодости в приступе воинствующей неприязни к противникам учения о едином сущем. Он даже вроде бы не хотел его обнародовать, но кто-то у него сочинение украл.

Мне подумалось – удивительно, ведь не случись в южной Италии этой давней кражи, мы бы не бегали сегодня вечером по Угольному рынку, чтобы оживить схему, которую нарисовал Александр из Афросиады в египетских садах, и я бы не сидел в этой полутемной комнате и не слушал рассказ о морском городе. Я боялся, что юноша с девушкой захотят подсесть к нам и снова станут говорить о Зеноне Элейском. Я любил Зенона, мне нравилась его способность находить странные линейные и однонаправленные лабиринты даже на самых коротких и, казалось бы, простых участках наших путей; я ценил этот плутовской способ подготовить встречу с единственным сияющим и удивительным бытием, но сейчас мне хотелось дослушать рассказ о морском городе. К счастью, однокурсники девушки сели в соседний отсек, где их не было видно. Собака легла, положила голову на пол и закрыла глаза.

– Перед вечерним празднеством астроном отдыхал в своей комнате в доме королевского советника, – продолжала рассказ девушка, и в ее голосе снова слышались то же спокойствие и монотонность, что звучали в нем прежде. – Он лежал в постели и не думал ни о чем, он позволил сознанию возрождать картины, виденные им в этот день и смешавшиеся с картинами последних дней, проведенных в Праге. Медленно темнело, на стене сумеречной комнаты отражались отблески света с морской глади. Потом он услышал стук в дверь, и в комнату вплыл его хозяин; пора было отправляться на праздник. Они плыли по лагуне, на которой качались корабли с праздничной иллюминацией. К колоннам королевского дворца со стороны, выходящей к храму, была прикреплена тяжелыми цепями плавучая трибуна, на ступеньках которой сидели мужчины и женщины в белых рубашках с золотыми украшениями, посередине занимали свои места король и верховный жрец. К советнику и астроному подплыл распорядитель и проводил их на отведенные им места. Все смотрели на ровный белый фасад храма. Морская гладь между трибуной и храмом была единственным местом, куда не могло вплыть судно, – в этом месте плавали двенадцать юных девушек в белых купальных костюмах, каждая из них держала в руках какую-то закрытую емкость. Астроном сидел неподалеку от короля; он заметил, что на столе перед королем лежит рельефное изображение медузы со множеством скрученных и переплетенных щупальцев. Из задней части рельефа тянулись под воду какие-то веревки.

Послышался голос труб, и все стихло. Астроном увидел, как король дотронулся до одного из щупальцев; внезапно из моря показался фонарь на высокой металлической ноге и поднялся вверх; скоро в нем загорелся голубой свет, лучи которого падали на фасад храма. В напряженной тишине был слышен лишь плеск воды. Король передал рельеф первосвященнику, и тот стал нажимать на концы разных щупальцев. Когда он дотрагивался до щупальца, из морских глубин между трибуной и храмом выныривала в определенном месте капитель тонкой каменной колонны; с нее свешивались длинные пучки водорослей, с которых стекала вода. Девушка, находившаяся ближе всех к очередной капители, быстро подплывала и забиралась на нее; пока колонна поднималась, она очищала ее от водорослей и раковин, а потом открывала крышку сосуда и поливала капитель черной жидкостью. Обычно девушки успевали закончить свою работу только тогда, когда верхушка уже описывала почти всю дугу, по которой поднималась, и почти касалась храмовой стены. Это было довольно опасно – девушек могло расплющить о стену, но каждой из них удавалось вовремя спрыгнуть в море. Раздавался сильный удар: это капитель ударяла в стену храма, и сразу же слышался плеск – девушка падала в воду. Капитель снова отходила от стены, и колонна опускалась обратно в море. На стене оставался черный отпечаток – непонятный знак в виде извивающейся линии. Черные символы были так сложны, что астроному казалось невозможным отличить их друг от друга. Так постепенно на фасаде храма рождался текст, и скоро это невнятное сообщение уже заняло всю стену. Советник короля наклонился к астроному и шепнул ему, что текст написан шифром, который разбирают только король, верховный жрец и богиня. Он сказал, что надпись в сезон муссонов смоют дожди и, прежде чем наступит время нового празднества, стена снова будет чистой. Астроном спросил, о чем этот текст, но советник короля сказал, что люди могут только догадываться об этом; одни говорят, что это апокалиптическая песня о том, как однажды утром на горизонте покажутся черные каменные тучи, несущие огромные золотые изваяния ангелов с воздетыми мечами, ослепительно сияющие на солнце; другие считают, что текст – это древняя ода забытому старому божеству, которое живет на морском дне на склонах подводных гор и имеет вид огромной актинии размером со взрослого человека.

Когда все колонны опустились под морскую гладь и голубой фонарь погас и тоже погрузился в воду, девушки уплыли. Верховный жрец сошел к морю, сел в приготовленную лодку и направился в центр пустой лагуны. В наступившей тишине был слышен только плеск весел, погружающихся в воду, и иногда – позвякивание золотых украшений. В морских недрах загорелся фиолетовый свет, который все усиливался, потом из воды вынырнули голова и плечи молодой девушки. Девушка взялась рукой за край лодки; на ней было сборчатое серо-розовое платье, которое колыхала вода, ее ожерелье и браслеты на обеих руках испускали фиолетовое сияние. Жрец опустился на колени и протянул ей маленькую коробочку, украшенную драгоценными камнями. Астроном шепотом спросил у советника, не богиня ли это. Тот кивнул и приложил палец к губам. Жрец и богиня разговаривали около четверти часа, потом девушка исчезла под водой; фиолетовый свет все тускнел и тускнел, пока совсем не пропал в глубине. Началось всеобщее ликование, и зазвучала музыка, праздник разлился по лагуне и морским улицам. Когда астроном ложился спать в свою постель, под окном еще звучала музыка и раздавались радостные голоса.

Писатель работал всю ночь. Когда он описывал празднество, уже начало светать и синий огонек лампочки почти потерялся в холодном утреннем свете. Он отпустил замок регистра, позволил лампочке вернуться на место и извлек страницу из пишущей машинки. Писатель бросил взгляд в окно – на ряд ржавых запертых гаражей, которые стояли у подножия холма на другой стороне безлюдной улицы. Какая-то птица возилась у него за окном, то что-то выкрикивала, то снова умолкала. Писатель поднялся со стула, почистил зубы и лег в постель. Он проснулся после полудня, лежа с закрытыми глазами, поразмышлял о разговоре инженера с моравским дядюшкой на винограднике и вдруг вспомнил, что вчера вошел в новый мир и начал писать новую книгу. Он вынул из холодильника масло, сделал себе бутерброд и сварил крепкий кофе. До вечера он слонялся по комнате, не в состоянии ни на чем сосредоточиться – не мог дождаться темноты, когда он вновь сможет нажать клавишу, поднимающую синий фонарик, и продолжить морской роман. Несколько раз он садился за машинку и хотел писать при дневном свете, но боялся, что при взгляде на страницу в привычном освещении он перестанет воспринимать действие пустоты, с которой встретился вчера впервые после детства, и снова поддастся искушению испещрять бумагу чужими, заранее заготовленными словами. И он дождался вечера и сразу, как только солнце скрылось за деревьями на холме, сел за машинку, включил голубой свет и положил пальцы на клавиши.

Астроном лежал в постели в темной комнате и не мог уснуть. Он смотрел в темноту и слушал последние отзвуки завершающегося на лагуне праздника и тихий плеск воды у стен комнаты. Вдруг он увидел, что из глубины неподалеку от книжного шкафа поднимается фиолетовый свет. Свет делался все ярче; им овладел страх, он сел на кровати и смотрел на сияющую водную гладь в углу комнаты. Из воды вынырнула голова девушки и светящееся ожерелье, на ковер легли две нежные руки со светящимися браслетами. Девушка в серо-розовом платье легко выпрыгнула на берег комнаты, босыми ногами тихо прошла по ковру и села на край постели.

Она улыбнулась ему. «Мой жрец сообщил мне, что в городе появился иностранец из Праги, – сказала она и, увидев, что он напуган ее визитом, успокоила его: – Не надо бояться, я пришла поговорить с тобой. Прежде чем стать богиней, я тоже жила в Праге; я часто думаю о ней и очень скучаю. Когда я проплываю комнатами своего дворца на дне моря, светящаяся медуза или каракатица иногда напоминает мне огни города за окном – светофоры на пустом ночном перекрестке, мигающие огни на переездах, подфарники автомобилей на шоссе. Я закрываю глаза и представляю себе, что снова гуляю по Праге. Я думаю о местах, которые любила: о высоких каменных виадуках в Глубоченах, о больших внутренних дворах в Нуслях, одну сторону которых составляет железнодорожная насыпь, поросшая пыльным кустарником, об опустевших парках, киосках на конечных остановках трамвая, о смиховской и радлицкой лестницах, поросших травой, о просторных вокзальных залах».

Они долго говорили о Праге; он поражался тому, как измененная память богини сохранила все детали города: надписи и каракули мелом на всех стенах, изгибы орнаментов на домах, точные очертания булыжников мостовой. Он смотрел на нее и слушал ее голос; она выглядела как двадцатилетняя девушка и говорила естественно и живо, будто была студенткой, которая болтает с приятелем в кафе; в то же время он ощущал в ее голосе некую особую просветленность, как будто слова рождались прямо в некоем чистом источнике звуков, но в ее голосе слышались и ноты темных морских глубин.

«Не сердись, – сказал он, – но как возможно из смертного человека превратиться в богиню?»

«Это может случиться с каждым, кто переступит границу, – объяснила она. – На самом-то деле любой человек близок к такой перемене, однако тех, кто замечает границу, очень мало, хотя она и находится на расстоянии вытянутой руки; тех же, кто отважится перейти ее, еще меньше. Дверь в таинственную комнату не заперта, она лишь завалена инструментами и картинами, старым хламом, который все таскают за собой; люди боятся его выкинуть, догадываясь, что их образ растворится в золотом потоке и их имя смешается с первородным шумом. Обычно этому должен помочь случай, знамение, голос из мира по ту сторону. Я осознала, что близко есть другой мир, когда однажды в Либени увидела на заводском складе ржавую конструкцию из перекрученных металлических прутьев; это было в семь утра в июле, в самом начале жаркого дня, – металлическая конструкция неожиданно предстала передо мной, как иероглиф в тексте, раскрывающем тайны космоса. С изумлением я вспомнила, что этот иероглиф знаком мне еще по тем временам, когда я жила не здесь, а на какой-то забытой родине, и я, будто пробудившись ото сна, вошла в открытую дверь».

Он спросил ее, сколько всего существует богов.

«На Земле нас семнадцать, – сказала она, – а во всей Вселенной восемьдесят девять. Некоторые из нас ушли в космос и бродят от звезды к звезде; иногда случается, что на Землю прилетает бог родом из какой-нибудь другой галактики и рассказывает о звездах из драгоценных камней, над которыми светят разноцветные солнца, и о звездах, прекрасные обитатели которых живут в пламени, пылающем по всей поверхности звезды, о планетах, покрытых джунглями, о лабиринтах белого дворца, построенного меланхоличным и диким аристократическим родом на комете, несущейся во Вселенной. Думаю, что когда-нибудь я тоже уйду во Вселенную, я хотела бы узнать все звезды, планеты и метеоры, о которых мне рассказывали, но на это еще есть время, у меня много времени…»

«А бог, который правил тут до тебя? Я слышал что-то о черном ките».

«Это был всего лишь демон, хотя и довольно могущественный, люди в этом не слишком разбираются. Демонов много, их гораздо больше, чем богов. Некоторые из них принимают образ людей, животных или вещей. Когда я покидала Прагу, там жили три демона, выглядевших как вещи. Это были урна на Кржижиковой улице, памятник Яну Гусу и Национальный театр. После своего превращения я подружилась с памятником Гусу. Это демон с нежной и робкой душой, который предается тихим мечтам на Староместской площади и вспоминает о звездах, где он прежде жил. В то время это существо было мне ближе всех, было моим единственным другом. Я по нему очень скучаю и жду, что он навестит меня в моем подводном дворце и немного погостит тут».

Астроном удивился, как памятник может попасть в море; богиня ответила, что демоны умеют довольно быстро перемещаться в любом обличье, но не любят двигаться и потому стоят на месте.

«Памятнику Гуса потребовалась бы неделя, чтобы добежать до Португалии, – подсчитывала она, – а потом еще две или три недели он бы добирался до меня по морскому дну: под водой ведь двигаешься медленнее».

Астроному показалось странным, что пражские демоны избрали в качестве оболочки вещи, сделанные человеком.

«Демоны любят переселяться в предметы, здания или произведения искусства, – объясняла богиня. – Они направляют руку мастера или художника и таким образом сами создают тело, которое их устраивает. Такое тело обычно похоже на их истинное обличье. Мой друг демон, ставший теперь памятником Гусу, долгие столетия был большой медузой, жил так сто тысяч лет на планете в отдаленной части Вселенной, на планете, полностью покрытой замерзшим океаном, над поверхностью которого не выступал ни один континент, ни один остров. Демон был единственным жителем этой планеты, он плавал по холодному океану подо льдом, точно с мячами, играл с камнями на дне и сочинял длинные истории о вымышленных друзьях и семье; только во время короткого лета, которое наступало раз в сто лет, случалось, что замерзший океан кое-где таял – тогда демон вылезал через полынью из воды, ложился на лед и смотрел на бесконечную равнину, освещенную синим солнцем. Вот почему круглый плоский постамент памятника напоминает верхнюю часть медузы, а вертикальные фигуры – ее щупальца. Иногда случается, что демоны не могут привыкнуть к новому телу и решают принять прежний облик. Вполне возможно, что памятник Гусу по ночам превращается в такую же большую студенистую медузу с извивающимися щупальцами, которая лежит на Староместской площади».

Астроном расспрашивал о ее жизни до того, как она стала богиней. Оказалось, что она на два года моложе его и до своего превращения жила в Праге. Он слышал об ее отце, который был довольно известным марксистским философом. Когда богиня еще была смертной девушкой, они с астрономом заходили в одни и те же ресторанчики и пивные Старого города – так же, как и он, она любила кафе «Колумбия» в аркаде Старого города и «У зеленой липы» на Мелантриховой улице; они посещали одни и те же концерты и выставки. У них даже нашлись общие друзья; мало того, какое-то время астроном встречался с ее двоюродной сестрой. Девушка стала богиней в 1974 году, в то время, когда училась на юридическом факультете. Он спросил ее, сразу ли она покинула Прагу после того, как изменилась.

«Нет, я еще какое-то время жила в своей комнате в квартире родителей, – ответила она, – но это было мучительно и причиняло всем страдания. Я не люблю вспоминать то время. Я тогда встречалась с одним парнем; когда я изменилась, мне не хотелось сразу говорить ему об этом, но он все понял сам. Мы прогуливались по Лготке, ходили вдоль заборов, за которыми росли сады, с деревьев слетали первые пожухшие листья. Мы долго молчали, потом он повернулся ко мне и с тоской в голосе сказал, что догадывается о происшедшем со мной. Нам обоим было тяжело; я чувствовала, как его любовь отчаянно ищет во мне слабеющие отголоски человеческого существа и как ее волны, не найдя человека, отчаянно и сумбурно мечутся среди тьмы и пустоты. Для него это было вдвойне тяжело, потому что он был католиком. И с родителями было нелегко. Они не знали, как вести себя со мной, и, когда мы сидели за ужином, в комнате царила мучительная тишина, нарушаемая лишь стуком приборов о тарелки. Прямо посреди ночи я уходила из дома, и мать по привычке спрашивала, куда я собралась, но осекалась на полуслове и быстро скрывалась в кухне. К тому же отец в то время был заместителем директора Института философии и работал над новым переводом „Материализма и эмпириокритицизма"; видно было, как он ужасно боится, что все узнают о случившемся со мной».

Она немного погрустнела и задумалась, какое-то время в комнате было тихо, даже с лагуны больше не доносились голоса. Скоро богиня подняла голову, посмотрела на астронома и снова улыбнулась. Взяла его за руку и сказала:

«Пойдем, я покажу тебе кое-что».

Он встал с постели и позволил довести себя до темной водной глади в углу комнаты. Богиня исчезла под водой; потом над краем ковра снова появилось ее лицо. Она спросила:

«Ну где же ты? Не бойся и иди за мной!»

«Ты забыла, что я не могу ходить под водой, как ты», – возразил он.

«Не волнуйся; если ты будешь со мной, с тобой ничего не случится. Хотя боги и не всемогущи, им не под силу, например, остановить непрерывное увеличение Вселенной или нарушить действие закона спора, но это для нас пустяки».

И тогда он в ночной одежде ушел под воду. Богиня снова взяла его за руку, они вместе поплыли среди коралловых рифов, служивших опорой для фундаментов домов и дворцов, верхние этажи которых поднимались над гладью; во тьме глубин светились ожерелье и браслеты, в их бледном сиянии судорожно проплывали пестрые рыбы, дрожали медузы и колебались щупальца морских актиний. Потом он увидел вдалеке между беспорядочно колышущимися водорослями неверный свет. Когда они подплыли ближе, оказалось, что свет выходит из больших окон первого этажа странного строения, стоящего на морском дне глубоко под водой. Это был ни дать ни взять унылый кирпичный дом в псевдоисторическом стиле конца прошлого века, какие можно увидеть в Праге на Жижкове, в Михлях или на Смихове, однако это здание было сложено из жемчужин разной величины и разных оттенков. Астроном с изумлением смотрел на карнизы, псевдоренессансные выпуклые орнаменты, балконные ящики с геранью за окнами и трубы газового отопления, составленные из жемчужин. В окнах не было стекол, и через одно из них он вплыл в комнату на первом этаже. Стены этой комнаты и вся обстановка тоже были из жемчуга: он проплывал над продолговатыми жемчужными столиками на длинных жемчужных ножках, над жемчужной стойкой бара с недопитыми жемчужными пол-литровыми кружками пива, в которых поселились маленькие креветки, и с раковиной, дно которой соединяла с краном тоненькая жемчужная струйка воды. Какое-то время он удивленно рассматривал плоские предметы рядом с пивным краном, которые тоже были сделаны из жемчужин, – а потом внезапно понял, что именно изображают странные жемчужные скульптуры: это были блюда с разными салатами. Теперь, когда у него оказался ключ к этим формам, он даже смог отличить картофельный салат от рыбного и от винегрета. Рядом с жемчужными салатами он обнаружил жемчужные копии селедочных рулетов и бутербродов с ломтиками вареных яиц и свернутыми колечками колбасы, заботливо сделанными из мелких жемчужинок. Потом он поднял голову и увидел, что бледный свет, лежащий на жемчужной поверхности салатов и бутербродов, исходит от стаи светящихся медуз, которые пульсировали у потолка помещения, как живые лампы. Над жемчужными муляжами закусок проплывали пестрые рыбы и иногда отдыхали на некоторых из них. То, что он видел вокруг себя, было ему смутно знакомо, он словно очутился в знакомой комнате, измененной сном. Он оглядывался вокруг, стараясь разгадать загадку.

«Ты понял, где мы?» – спросила богиня с улыбкой.

Астроном смотрел на жемчужную пивную, на салаты и кружки, в жемчуге которых отражались беспокойный свет медуз и благородное сияние украшений богини, и вдруг вспомнил. Он зачарованно выдохнул: «Забегаловка на углу Отакаровой и Белградской улиц в Нуслях!»

Богиня обрадовалась, что он узнал это место. Она сказала, что училась в средней школе неподалеку и что после уроков они с подружками часто там обедали; стоя у столика с маленьким стаканом пива в руке, старшеклассницы спорили о писателях и философах того времени. Когда она однажды затосковала в своем подводном дворце, то надумала построить на рифах из кораллов, раковин и жемчуга какой-нибудь пражский уголок, который она любила. Сначала она колебалась между железнодорожным мостом, Богдальцем или смиховским вокзалом, но потом вспомнила о кафешке в Нуслях. Благодаря совершенной памяти, которую она приобрела после перевоплощения, ей удалось сделать точнейшую копию – именно так выглядело это заведение в половине одиннадцатого утра двадцатого мая 1972 года, когда она видела его в последний раз. Астроном сказал богине, что он тоже хорошо знает это кафе, потому что ходил туда в то же время, что и она, – возможно, они стояли там рядышком, так же, как сейчас в его жемчужной подводной копии.

Он хотел осмотреть жемчужный дом снаружи, а потому выплыл через окно и стал подниматься вдоль фасада, он водил руками вдоль жемчужных орнаментов и листиков жемчужной герани. По жемчужной кромке разлилось фиолетовое сияние: за ним приплыла богиня; она взяла его за руку и направилась к ближайшим зарослям водорослей. Между волнующимися водорослями блеснул приглушенный свет, который пробудили сверкающие украшения в перламутре.

«Прости, тут все заросло сорняками», – извинилась богиня.

В водорослях стоял трамвай из жемчуга, они проплыли через оба вагона вдоль рядов пустых сидений. Астроном уселся на место водителя, взялся за жемчужную рукоять и смотрел во тьму перед собой. Если бы богиня построила целую подводную Прагу из жемчуга, подумалось ему, то сейчас перед ним был бы мост через Ботич, низкий виадук, а чуть дальше – Нусельская лестница. Какое-то время ему казалось, что трамвай готов отправиться во тьму, что он повезет его вдоль жемчужных стен, блестящих от света медуз, что в конце пути он будет отдыхать под жемчужной лестницей на Петршине или парить под сводами жемчужного храма Святого Вита. Однако трамвай не двигался. Богиня положила руку ему на плечо.

«Придется мне тут прополоть, – сказала она, – и сделать посветлее, чтобы трамвай было видно из окон кафе».

Потом они вернулись в дом, встали к жемчужному столику, по которому неуверенно брел маленький краб, и принялись беседовать о Нуслях и о Праге. Богиня была горда своей постройкой и призналась астроному, что это еще не все.

«Мне хотелось бы построить дома на противоположной стороне Отакаровой улицы и создать ручей Ботич с обоими берегами. Мне не терпится сложить прекрасную старую фабрику на другом берегу ручья, ее завораживающие окна с выбитыми стеклами, двор, поросший травой, и кирпичную трубу. Может быть, я сделаю еще и насыпь железнодорожной станции, заросшую кустарником, а на рельсах – поезд с локомотивом и вагоном-рестораном, где на столике будет стоять чашечка кофе, а на сиденье – валяться газеты, раскрытые и скрученные сквозняком. Но потом мне все же хотелось бы отправиться в путь в космос, мне хотелось бы повидать все чудеса, о которых говорили чужие боги, – прозрачные звезды и дрожащие звезды из студня, металлические созвездия, звезды которых соединены мостами, обрамленными гигантскими скульптурами с пылающими факелами; я хотела бы проплыть сияющими разноцветными вихрями, из которых через миллионы лет родится новая галактика, медитировать в одиночестве на гладкой поверхности мраморной звезды. Может быть, мне удастся растворить там последние застывшие кристаллы собственного сознания и растаять в ритмах дыхания космоса – тогда я стану первой среди богов, наивысшим божеством Вселенной».

В комнату вплыл осьминог, рассмотрел их лица большими и неподвижными близорукими глазами, потом уселся на жемчужный пивной кран и свесил вниз щупальца. Астроном спросил у богини, не хотела ли бы она вернуться в Прагу, если так по ней тоскует.

«Нет, – улыбнулась она, – хоть я иногда и скучаю, но я люблю свой подводный дворец, люблю свое прекрасное одиночество и темные морские глубины; я чувствую себя счастливой в своих длинных путешествиях к подводным горам. Я не могла бы жить среди вас, мне достаточно воспоминаний и жемчужных статуй. Кроме того, я чувствую ответственность за жителей морского города, я не могу оставить их тут одних».

«Я заметил, что тебя тут все любят, – сказал он. – Наверное, им будет не хватать тебя».

Высоко над ними посреди тьмы появилось неверное пятно розового света.

«Над водой восходит солнце, – сказала богиня, – тебе пора возвращаться».

Она проводила его до комнаты, попрощалась и обещала, что скоро снова придет за ним и покажет ему свой дворец.

Когда писатель дописывал эти строки, в Праге тоже светало. Он отпустил клавишу и позволил голубому свету скрыться под корпусом пишущей машинки, где он медленно угас. Писатель прикрыл усталые от ночного напряжения глаза ладонями. Заканчивалась всего лишь вторая ночь работы над его новой книгой. И все же время, когда он писал о проблемах неуравновешенного инженера, казалось ему давним прошлым или даже странным сном. Теперь он знал, что произведение, начатое позавчера, он будет писать еще долго. Все его тело было пронизано радостью, какой он до сих пор не знал, радостью, что приносила работа над текстом, смысла которого он совершенно не понимал и который, видимо, никакого смысла и не имел. Восторг, овладевший им, когда над освещенной голубым светом страницей он впервые за долгое время встретился с пустотой и ее настойчивым шепотом, продлился и превратился в тихое блаженство, озарившее каждый миг его жизни – и минуты, когда он не писал, и грязные заводи времени, где раньше владычествовала скука. Рождающееся произведение не покидало устойчивую форму, он не чувствовал необходимости разбивать и истязать язык, длинные фразы спокойно делились при голубом свете на множество второстепенных предложений и однородных членов; они разливались, словно океан по улицам, тротуарам и комнатам морского города, и, подобно тому как в сотнях разных заливов царил ритм одного прибоя, дальние части предложений были связаны между собой тонкими гармониями и неприметными симметриями. Однако он знал, что царство этого спокойного сияния форм, этого невероятного морского классицизма простирается над темной и зловонной бездной сумасшествия и отделено от нее лишь тоненькой перепонкой; случалось, что он замечал совсем близко в пробелах между словами оскаленные морды чудовищ. Знал он и то, что они когда угодно могут ворваться в его мир и разорвать прочные формы; и все же подстерегающие его опасные призраки не были страшны ему, он ожидал их прихода с улыбкой.

Незаконченный роман об инженере он засунул в ящик стола и так и не вернулся к нему. Каждый вечер он садился к пишущей машинке и на светящейся голубым светом странице позволял рождаться истории о человеке, который спасся после аварии самолета над океаном; он писал о посещениях им подводного дворца и о длинных разговорах с богиней, о возвращении от нее, когда в утреннем холоде он плыл по пустым водным улицам еще спящего города и в окнах домов и на подернутой рябью глади сиял оранжевый свет солнца, встающего над океаном. Он писал о долгих прогулках по улицам старого города, о разговорах с королем и мудрецами, о пикниках на море, о посещении театра, где играли старомодные морские трагедии, о любви астронома к молчаливой дочери королевского архитектора и о том, как он обнимал ее в комнате тихого дворца на окраине города, из окна которой была видна только океанская гладь. Днем писатель обыкновенно ходил по Праге, и порою случалось, что вечером и ночью его дневные встречи в причудливо измененном виде попадали в роман. Так ряд одноэтажных деревенских домиков, которые он нашел в Забеглицах, превратился в улочку в отдаленной части морского города, где на водном дворике у рыбьих садков, напоминающих кроличьи клетки, астроном встретился со старым жрецом позапрошлого бога, и в затхлой темной горнице, пропахшей трухлявым деревом, он слушал рассказы о божестве, которое ушло и которое уже почти никто в городе не помнит; здание пенсионной страховой кассы на Смихове превратилось в просторный дом, где находилась королевская налоговая инспекция, дом, в душных канцеляриях которого впервые появилась хищная рыба с острыми зубами, что могла залезть на скульптуру на высоту нескольких метров, – какое-то время эта рыба пугала жителей морского города; деревянная будочка кафе на пристани под железнодорожным мостом стала бистро на плавучей платформе на окраине морского города, где астроном одно время сидел почти каждый день, пил пиво из морских ресничек и смотрел на закат солнца. Иногда вещи, персонажи и события рождались из опечатки, которая появлялась на бумаге. Странно было, что все эти претворения случайного личного опыта в ткань романа вообще не ощущались как противоречащие осознанию того факта, что сам он – всего лишь инструмент для возникновения истории, живущей вне его своей собственной жизнью; напротив, случайные встречи и непредвиденные скопления букв точно приоткрывали щели, дающие возможность увидеть сквозь них страницы таинственной книги, которую он должен был написать на своей машинке.

Какое-то время он получал письма из Союза писателей, ему приходили приглашения на встречи, а литературный журнал напоминал об обещанном отрывке из нового романа. Он не отвечал на письма, а, поскольку это не помогало, послал в редакцию журнала главу морского романа – эпизод о том, как богиня взяла астронома в путешествие к далеким подводным горам, где они посетили древнее божество: это была та самая большая актиния, о которой говорилось в тексте на стене храма; божество-актиния объяснялось при помощи своих колышущихся щупальцев, то сокращая, то растягивая их, и оно поведало им о сущности этой и прошлых Вселенных и об упоительной красоте хаоса. Как он и рассчитывал, ни редакция, ни Союз писателей его больше не беспокоили.

Когда у него кончились гонорары за телесериал и за перевод одного из его романов на болгарский язык, он устроился сторожем на склад пиломатериалов недалеко от станции Браник. В то время ему уже была не нужна голубая лампочка, для того чтобы встретиться с изначальной пустотой и увидеть в ней колебание зарождающихся слов. Он часто писал и при дневном свете, но все же предпочитал, чтобы на бумагу падало голубое сияние. У него часто бывали ночные дежурства; тогда он приносил пишущую машинку на работу и писал в своей будке, а в ногах у него дремала служебная овчарка. Как из далекой дали, долетал до морского города, где он находился, шум вагонов, приезжающих на станцию. Время от времени он переставал писать и шел с собакой на обход, останавливался у забора, увенчанного колючей проволокой, и смотрел на огни ночной станции, потом возвращался в комнатку, садился к столу и снова переносился в морской город.

– Помню, однажды ночью я ехал автобусом в Годковички и заметил в темных окнах маленького домика напротив браницкого пивоваренного завода странный голубой свет, – сказал я.

– Когда я встретилась весной позапрошлого года с писателем, он писал свою книгу уже четырнадцать лет и исписал за это время тысячи страниц. При этом в романе не было сюжета, а в некоторых частях так и вовсе ничего не происходило; иногда на сотнях страниц рассказывалось об одном вялом утре, когда астроном лежал в постели, слушал плеск волн и наблюдал, как по затейливому орнаменту обоев медленно движется солнечный луч. С тысяча девятьсот восемьдесят шестого по восемьдесят восьмой год он писал длинную главу о библиотеке морского города. В начале сезона дождей астроном попал под тропический ливень; это случилось как раз тогда, когда он плыл на легком челне по одной из широких, но малолюдных окраинных улиц. Он догреб до ближайшей подворотни и смотрел из лодки на потоки воды, которые раскачивались над гладью, подобно фантастическим прозрачным джунглям. Дождь не утихал, и астроном, оглядевшись, нашел устье темного водного коридора; в его дальнем конце на воду падал косой луч света из открытых дверей. По темному коридору он доплыл к этой двери и заглянул в нее: внутри оказалось просторное помещение, заставленное подымающимися из воды книжными стеллажами. Он проплывал по меандрам среди стен из книг – полки уходили глубоко под воду; время от времени он опускал руку вниз, доставал какую-нибудь книгу и переворачивал несколько страниц, сделанных из непромокаемого материала, а потом возвращал ее на место. За одной из книжных стен на водной глади покачивалась лодка, в ней стоял мужчина с ухоженной бородкой и выравнивал томики на полке. Так астроном познакомился с городским библиотекарем. Он заботился о библиотеке в одиночку, но при этом не был загружен работой – жители морского города не были страстными книгочеями, они ценили настоящее, любили шум волн в комнатах и игру света на воде и на чтение смотрели как на странную, хотя и безвредную забаву. За годы, проведенные в морском городе, астроном научился ощущать радость от игры света на водной глади и от шепота волн, ему понравилось наблюдать за шумным потоком времени, не замутненным событиями, но его не оставляло желание узнать побольше о прошлом морского города. И он начал ездить в библиотеку и брать там книги, а писатель в будке сторожа на браницком складе пиломатериалов пересказывал содержание томов, которые читал астроном в своей комнате. Он переписывал долгие морские эпосы, философские трактаты и рассуждения о геометрии, партитуры музыкальных сочинений для водяных инструментов, сложные формулы из математических книг и увлекательные морские приключения, а также старые молитвенники – воззвания к богам, которые давно сгинули и чьи имена либо забылись, либо перешли к героям детских сказок; эти вышедшие из употребления молитвенники хранились в основном на самых нижних полках глубоко под водой, там, где подножие стеллажей покоилось на коралловых рифах, среди покачивающихся актиний и губок. Когда писатель в Бранике переписывал содержание книг, которые читал в своей комнате астроном, он всякий раз не забывал описать свет, падавший на раскрытые страницы книги, и запах бумаги, и форму коричневатых пятен, появлявшихся на листах, – будто бы он сам жил в морском городе и перенял от его жителей любовь к трепетанию и дыханию поверхностей. Иногда грузовик с деревом приезжал на склад поздно вечером, и нужно было подписать накладную; тогда писатель прерывал свои записи о книге, которую читал астроном, и улаживал все дела, а потом вновь возвращался – сначала в комнату астронома во дворце, а затем в еще более далекий мир книги, которую астроном читал, положив на колени.

Одна из книг называлась «Король номадов». Действие происходило в морском городе – но был ли это другой морской город, а не тот, где жил астроном, или как раз тот самый, хотя и преображенный авторской фантазией, понять было невозможно. Этот второй морской город был построен из темного камня, посреди его водных площадей вздымались не скульптуры, а высокие стройные обелиски, конусообразные крыши были не выпуклыми, а вогнутыми; но главное его отличие от города, где жил астроном, состояло в том, что время от времени его посещали номады, морские кочевники, – это был народ, живший в маленьких плавучих обиталищах; иногда горожане не видели номадов месяцами, но в одно прекрасное утро их суда появлялись на окраинах города, они приплывали в лодках на рынки и продавали там редкую рыбу, безделушки, сделанные из кораллов и раковин, а также рогожки из водорослей, которые они сушили на плоских крышах своих плавучих хижин. Книга рассказывала о человеке, который провел у морских кочевников много лет и стал их вождем, хотя родом был из города и прожил там до двадцати восьми лет. Он работал настройщиком водного органа; каждый день он ставил в свою лодку аквариум с желтой рыбкой-камертоном и объезжал дома, куда его вызывали; он настраивал эти прекрасные, удивительно звучащие инструменты, приносившие радость не только своими звуками, словно рожденными в морских глубинах, но и тем, что в жаркие дни они освежали слушателей струйками воды, которые разбрызгивали верхушки их трубок. После работы настройщик отдыхал в своей комнате в узкой улочке, которая каждое утро превращалась в рынок; ближе к вечеру в просветах между домами появлялось солнце, и тогда он задергивал окно белой занавеской, но в комнате все равно было душно и сыро. Он сидел, свернувшись в глубоком кресле, и смотрел на тени, которые низкое солнце проецировало на белую занавеску, – тени покупателей, выбиравших товары, что были выставлены на лодках, и живо жестикулирующие тени продавцов; он слышал отрывки фраз и вдыхал смесь гнилостных запахов. Медленное течение воды заносило мусор с рынка в его дом; даже ночью, когда торговля прекращалась, у стен его комнаты покачивались фруктовая кожура и мятая промасленная бумага, и сладковатая вонь настигала его во сне. В игре теней на занавеске он иногда видел силуэты острых шапочек номадов и слышал резкий акцент, которым отличался их говор. Для него номады были колоритными куклами из театра теней; он не догадывался, что в книгах судьбы, спрятанных на морском дне в шкафу из розовых кораллов, написано, будто он проживет у них сорок лет и станет их королем.

Однажды он приехал настраивать орган в огромный роскошный дом. В гостиной он вышел из лодки и стал ждать хозяина. Чтобы скоротать время, он принялся разглядывать марины на стенах и бронзовые статуэтки, а потом открыл толстую книгу в зеленом переплете, лежавшую на низеньком столике, прочел в ней несколько строк – в них говорилось о какой-то женщине, которая у зеркала красила веки сиреневыми тенями, – и отложил в сторону. Скоро в гостиную на богато украшенной домашней лодке вплыла девушка с зелеными перстнями и заколкой из зеленых морских камней в черных волосах, их кончики дрожали на сквозняке, гулявшем по всем комнатам огромного дома. Это была дочь высокого королевского чиновника, которому принадлежало здание, и вся остальная часть книги описывала мучительную любовь настройщика к этой холодной и жестокой девушке: его блуждание морскими улицами, безнадежные попытки залить отчаяние вином в ночных заведениях, где высокие барные стулья вырастали из темной воды с игравшими на ней разноцветными пятнами света. Но это была самая слабая часть романа: автор здесь слишком сентиментальничал и к тому же переусердствовал с избитыми морскими метафорами и цветистыми сравнениями, в которых сложные предложения переплетались и свивались, как водоросли. И астроном просто пролистал эту часть книги, а со вниманием стал читать лишь тогда, когда добрался до описания одного жаркого полудня: не было ни малейшего ветерка, и тяжелый горячий воздух лежал на городе, точно жгучая паста, а отчаявшийся и униженный настройщик бесцельно плыл безлюдными улицами города и в перспективе длинного прямого проспекта вдруг увидел вдалеке на море несколько темных точек. Это были жилища номадов, которые в очередной раз направлялись в город. Он поплыл к ним по пустой улице, миновал последние дома города и спустя какое-то время очутился у плавучих островков, которые прежде никогда не видел вблизи; он смотрел на загорелых детей, играющих на террасах, на толстых мужчин, которые покуривали в тени веранд; в темном дверном проеме он заметил женское лицо под пестрым платком, низко опущенным на лоб. Он подплыл к одному из домов и поздоровался, мужчина – весь в татуировках, с огромными усами и золотой серьгой – кивнул в ответ. С того времени настройщик морских органов поселился у номадов и спустя двадцать лет стал их предводителем, морским шейхом. Когда они бросали якорь поблизости от города, он сидел вечером на террасе и смотрел на далекие дрожащие огни; иногда он отправлялся в путешествие по улицам, плавал по местам, где провел двадцать восемь лет и где теперь чувствовал себя чужим, и снова возвращался к своему плавучему жилищу. У книги было послесловие, в котором автор пытался доказать, что роман нужно понимать как мистическую аллегорию: настройщик, мол, является символом человеческой души, город представляет мир смысла, а поселение номадов – империю идей; однако это объяснение казалось астроному натянутым и неубедительным.

Писатель обычно не перечитывал написанные дома или в будке сторожа страницы; ему было достаточно проводить в морском городе те часы, что он просиживал за пишущей машинкой, когда герои и поступки рождались из дыхания пустоты, до отказа наполненной лицами, жестами и историями. Еще реже он возвращался к написанным страницам, чтобы внести туда исправления. Но когда он закончил свое описание романа о номадах и занялся следующей книгой из библиотеки морского города – книгой, содержащей либретто оперы «Морское чудовище», которая была гораздо интереснее, чем второсортный романчик о влюбленном настройщике, то ощутил странное беспокойство и никак не мог сосредоточиться на работе. Что-то принуждало его вернуться к уже написанному тексту. И в один августовский день он извлек из ящика письменного стола в будке на складе страницы, написанные им за прошедшие дни; разбирая их, он обратил внимание на эпизод в гостиной: настройщик вот-вот впервые увидит девушку, из-за которой впоследствии уплывет в морскую даль. Он понял, что его беспокоит и притягивает к себе упоминание о нескольких строках, прочитанных настройщиком в книге со столика в гостиной, строках, в которых говорилось о женщине, красившей веки сиреневыми тенями и при этом смотревшейся в зеркало, стоящее на туалетном столике. Перед зеркалом выстроилась череда бутылочек и флаконов, здесь же лежали золотые часики, браслет из каких-то красных камней и закрытая черная коробочка. Коробочка была выстлана фиолетовым бархатом и скрывала в себе брошь в виде орла, чье тело с распростертыми крыльями было из бирюзы, оправленной в золото. В зеркале, кроме задних граней флаконов, виднелся еще и город за окном; благодаря встрече далекого и близкого на плоскости зеркала стеклянные бутылочки выглядели как странные разноцветные башни, вздымавшиеся среди домов. Город был возведен в горах, по рельефу и площади одинаковых с Альпами; на этом горном хребте не было ни единого пятачка, не застроенного домами или не покрытого серой брусчаткой тротуаров и площадей; даже отвесные скалы были облеплены человеческими жилищами. Над пустынными широкими улицами неслись низкие темные тучи. На страницы книги, в которую заглянул настройщик органа, падал приглушенный свет из окна, выходившего на маленький внутренний дворик, оконные занавеси волновались от сквозняка; на странице «Короля номадов», где была описана сцена в гостиной, в ту минуту, когда астроном читал ее в своей комнате, лежал розоватый отсвет тихого вечера на лагуне; лист, рассказывающий о том, как астроном читает про настройщика, ждущего в гостиной, и заново перечитанный писателем в Бранике, сиял в ярком свете летнего дня, и солнце стояло на небосводе высоко над баррандовским холмом.

Беглый взгляд настройщика, брошенный им на страницу неизвестной книги, не сыграл в истории о морских номадах никакой роли – больше о нем никто не вспоминал, и связан с сюжетом он не был, так что единственной причиной, по какой в романе появился этот эпизод, было внимание жителей морского города к бессмысленным деталям, которое проявлялось и в литературе тоже. Но писатель все возвращался и возвращался в своей браникской каморке к этим нескольким строкам, все перечитывал и перечитывал их. Ему казалось, что бирюзовый орел неотделим от странных, таинственных событий, которые дарят его своим сиянием. В те минуты он еще не видел всего клубка приключений, коварства, роковых случайностей и изощренных дьявольских планов, на поверхности появлялись и стремительно исчезали лишь отдельные картинки – схватки в ночных купе поездов, драгоценные камни, сияющие во тьме, невнятные разговоры о метафизике с красивыми шпионками у бассейнов белых вилл, перестрелки между яхтами под звездным небом на ночном море. Писатель внезапно страстно захотел покинуть морской город, скользнуть по открывшемуся лазу в новый мир и годами писать роман о городе на склонах гор. У него закружилась голова. За то время, что он писал свой роман, морской город стал для него ближе, чем Прага, – как же он уйдет из него? Сумеет ли вернуться туда вновь, когда доскажет содержание книги в зеленом переплете, когда действие завершится, когда украденные бриллианты отыщутся на дне ящиков, а удары кинжалом в вечерних комнатах будут отмщены? Или же останется в горном городе, жители которого не догадываются, что они всего лишь герои книги, упомянутой в другой книге? Или он продолжит свои блуждания, свои путешествия в иные миры? Ведь в горном городе тоже наверняка есть библиотеки, а в них – новые книги с новыми городами и странами, новыми планетами, неизведанными Вселенными, в которых тоже есть много книг с золотыми, сияющими, скользкими, дрожащими, пульсирующими, реющими и трепещущими буквами, с буквами из воды и дыма, с растущими и гниющими буквами. Не возникнет ли снова в тексте Прага? Наверное, это будет несколько другая Прага: например, на Вацлавской площади вместо памятника святому Вацлаву окажется сложенная из разноцветных драгоценных камней скульптура героя, борющегося с чудовищем, а сам город будет стоять на верхушке высокой горы, возвышаясь над облаками. А может, действие будет происходить в конурке сторожа в Бранике, а он сам станет персонажем, выдуманным другими его персонажами? И не появится ли он в тексте в еще более дальних глубинах, не размножится ли, как та непоседливая голландская крестьянка из нашего детства, что нарисована на баночке с какао и держит в руках точно такую же баночку, как та, на которой она нарисована? Засияет ли в каком-то из космосов белая звезда, перед которой можно будет остановиться и забыть обо всех городах, поднимающихся над морем и светящихся на вершинах гор, забыть о морском городе, забыть о Праге? Отыщет ли он, спускаясь в глубины, чистый свет, такой же простой, как голубое сияние пустой страницы, свет, в лучах которого можно будет положить предел длинному странствию по лабиринту слов и образов, куда он вступил через ворота голубого света много лет назад? Забудет ли он в череде изменений света свое имя, забудет ли имена вещей? Встретится ли с наиглавнейшим Буддой, который научит его с улыбкой отдаваться воле этого лабиринта, состоящего из лабиринтов, и возможно, научит слышать общий ритм, звучащий в мелодии всех, появляющихся из космоса? Он сидел в своей каморке и смотрел на виллы на баррандовском холме, под окном визжала пила и слышались голоса складских рабочих. Он все еще колебался, какой путь выбрать. Наконец он вспомнил о морском празднике с салютом, который готовился в морском городе, чтобы писать все новые и новые истории…

Я подумал об игровом автомате в деревенской пивной, о котором рассказывал археолог на берегу реки, о картинах в картинах; я размышлял, встречаются ли где-то в бесконечности эти ряды из двух повествований, питаются ли они одним источником, пересекаются ли в одной или нескольких точках – или же навсегда расходятся, вьются вокруг друг друга во тьме, никогда не соприкасаясь…

– Богиня еще несколько лет складывала из жемчуга подводные Нусли, но со временем Прага все больше забывалась ею, она охладела к своему детищу и навсегда забросила стройку – а ведь к тому моменту был почти закончен завод на правом берегу Ботича и его труба была уже наполовину готова. Богиня перестала интересоваться делами города, думая только о своем путешествии в космос. Она стала замкнутой, к астроному заходила все реже и реже, а потом и вовсе прекратила свои визиты. Но в ту ночь, когда она улетала к созвездию Лиры, сияющему высоко в небе, она пришла в его комнату, чтобы попрощаться. Празднества на лагуне закончились, город жил воспоминаниями и ожиданием нового бога, жил в надежде и страхе. У астронома сохранилась способность дышать под водой, и иногда он отправлялся в подводные Нусли и прогуливался по берегу подводного Ботича или же сидел на жемчужной лавочке в парке с жемчужными деревьями и наблюдал за проплывающими рыбками.

Об уходе богини в космос сторож писал летом 1989 года. Когда осенью сменился режим, он остался сторожем и продолжал писать. При этом он даже не пытался опубликовать роман или хотя бы отрывки из него. Я сказала ему, что мой отец – редактор одного пражского издательства, и принялась уговаривать, чтобы он принес мне свой труд, но писатель только улыбался, ему явно было безразлично, прочтет ли кто-нибудь его произведение. Однажды утром люди, живущие на окраине морского города, увидели на горизонте черный плавучий остров. Потом этот остров долгие месяцы шпионил за городом, плавая вокруг него и по ночам заливая квартиры ярким светом своих прожекторов. Никто не знал, что замышляют его обитатели. Появились признаки того, что в город проникли шпионы островитян, люди перестали верить друг другу, подозревая в каждом агента плавучего острова. Астронома вызвали на допрос, его подробно расспрашивали об аварии самолета и о жизни в Праге. Как раз когда писатель рассказывал об этом печальном периоде жизни морского города, к платформе подъехал поезд до Мнишека. Я не могла больше задерживаться и потому поблагодарила писателя, попрощалась с ним и села в поезд.

Я смотрела на пейзаж, мелькавший за окном, и размышляла об истории, рассказанной писателем. На вокзале я слушала ее с напряжением, как авантюрный роман, странное повествование в духе Жюля Верна, но к интересу примешивалось, с другой стороны, и некоторое отторжение. Не знаю, хотела бы я прочесть такую книгу или нет.

– Вам не нравилась фантастичность событий? – спросил я.

Девушка задумалась и ответила:

– Нет, экстравагантный вымысел обычно не тревожит; у него есть свое место в нашем мире, и его создают знакомые нам силы. Но в истории, которую рассказывал писатель, кроме богини, демона-кита и еще нескольких странностей, вроде бегающего памятника Гусу, ничего фантастического не было, в нем не принимали участия монстры, говорящие звери или кто-нибудь, им подобный. Город, который описывал писатель, наверняка не существует, но он не фантастичнее, чем арабские скальные города или плавучие виллы на Андских озерах. Хотя история странным образом притягивала меня, я не понимала, зачем она рождена, не понимала ни странной смеси из фантазий и спокойных, неспешных описаний, ни откровенных логических связей между частями целого, которое само по себе было нелогичным и бессмысленным. Еще у меня было ощущение, что автора не интересуют люди, или иначе – что их судьбы интересуют его не больше, чем рябь на водной глади и завитки дыма, что и то и другое для него – суть бессмысленные перемещения в пространстве. Мне казалось, что то, что в романе действовали люди, – случайность или дань старой привычке, что все эти годы писатель мог с таким же успехом описывать колыхание занавесок в пустой комнате или игру света на водной глади.

– Я бы с удовольствием прочел роман в тысячу страниц о колыхании белых занавесок, – ответил я. – Может быть, на страницах этой книги нам бы неожиданно встретился и человек, может быть, он встретится нам лишь тогда, когда мы перестанем отделять его лицо от жизни поверхностей, на фоне которых оно нам является. Я догадываюсь, что в этом мире неуловимых форм и движений мы могли бы научиться языку, при помощи которого тела и голоса людей сообщают нам самое главное, языку, из которого произошли все остальные языки.

– Мне в это не верится; я думаю, что тот, кто отправляется в шелестящий и трепещущий лабиринт, уже никогда не вернется, сгинет среди его печальных наслаждений, потеряется в усталом раю и не сможет ни с кем договориться, потому что его слова растворятся в однообразном шуме. История инженера, которую писатель сочинял много лет назад, возможно, была наивной, банальной и глупой, но в ней хотя бы имелся отблеск действительных вопросов, которые рождаются в мире людей, хотя бы далекий отклик живой боли и радости, – тогда как морской роман стал выражением безумного стремления вернуться к состоянию безликости, к самым началам Вселенной, или хотя бы найти остатки его монотонности в нашем мире.

– Меня все же больше заинтересовал бы эпос о колышущихся занавесках, чем роман о жизненном кризисе инженера, – ответил я.

Но я не был в этом абсолютно уверен. Я хорошо понимал страх девушки и сам его немного ощущал, но в то же время при встречах порядка с темным хаосом, который ему угрожает, я давно привык вставать на сторону хаоса. Я всегда говорил себе, что тем самым защищаю хрупкие формы, рождающиеся из хаоса, которые порядок хочет уничтожить, – но не была ли эта позиция выражением увлечения хаосом как таковым и застарелой ненависти к тем, кто устроился в порядке, как в безопасном доме? Однако я не хотел больше заниматься анализом. Мне не терпелось наконец узнать о разноцветных камнях, из-за которых мы пришли сюда и которые искрились передо мной на скатерти, и я напомнил о них девушке.

– У моей истории есть продолжение, – сказала она. – Я изучаю в университете философию и историю, а в прошлом году ходила на лекции по археологии. Это был один из моих любимых предметов. Профессор, который читал их, как раз вернулся из Индии, он был руководителем экспедиции, которая изучала остатки одной любопытной древней цивилизации. Он увлекательно рассказывал о развалинах дворцов, заросших джунглями, о скульптурах, вокруг которых обвились лианы, о странном ракушечном письме, найденном и расшифрованном двумя членами его группы. Однажды он пришел на лекцию и сразу начал рассказывать о таинственной находке в Южной Чехии, в лесах между Ландштейном и Славоницами в районе Индржихува Градеца. Там работали геологи, и под огромным камнем на вершине лесного холма они, к своему удивлению, обнаружили гигантскую каменную руку, которая как бы держала этот валун снизу. Геологи рассказали о находке археологам; те немедленно отправились в ландштейнский лес и раскопали руку до плеча. Скоро из земли показалась огромная каменная голова. Это была голова женщины с волосами, закрепленными налобным украшением в виде трех рядов горизонтальных овалов, разделенных золотыми волнистыми линиями. Находка вызвала большой ажиотаж, потому что внешний вид скульптуры не напоминал ни один из известных стилей, и никто из специалистов не мог определить, когда эта скульптура была создана и к какой культурной эпохе относится. В Ландштейн съехались ведущие археологи и историки искусства; одни находили в лице шумерские черты, другие говорили о Персии, третьи – о Египте, но в конце концов все они в недоумении умолкали перед каменной рукой и головой.

Услышав о зарытой в земле ландштейнской скульптуре, я была потрясена еще больше, чем археологи, потому что сразу вспомнила ворота морского города, о которых рассказывал писатель на вокзале. Я не удержалась и спросила, не было ли на груди у скульптуры ожерелья, сплетенного из спиралей, и не держала ли она в другой руке светильник в форме лилии. Профессор сказал, что на шее у нее действительно было спиралевидное украшение, а о фонаре он ничего не знал, так как вторая рука была еще скрыта в земле. Наверное, он думал, что я узнала об украшении от кого-то из тех, кто принимал участие в раскопках. Но спустя несколько дней археологи отрыли вторую руку, и оказалось, что в ней действительно зажат светильник в форме лилии. И когда профессор пришел на следующую лекцию, то прямо от двери направился к ряду, где сидела я, и стал расспрашивать, откуда мне было известно о подземном фонаре. Я рассказала ему о встрече с писателем и о его морском романе. Профессор думал, что это случайное совпадение, но все же решил посоветовать археологам искать с другой стороны огромного камня вторую скульптуру. Скоро там обнаружили руку другой фигуры. Профессор принимал участие в этих работах; вернувшись в Прагу, он сразу же позвонил мне и попросил зайти к нему на факультет. Мы пробыли там, пока не заперли здание, а потом до поздней ночи сидели в ресторанчике «У городской библиотеки» и отчаянно пытались найти разгадку этой истории.

Мы рассмотрели несколько возможностей. Прежде всего, могло оказаться, что описанное в книге совпало с археологическими находками по чистой случайности. Однако более правдоподобным казалось существование некоего древнего манускрипта, упоминающего о ландштейнских скульптурах, некоего источника, о котором писатель знал и который использовал в своем произведении, – он сам говорил, что опирается в творчестве на опыт реального мира. При этом превращение в литературный мотив могло быть бессознательным: в процессе творчества со дна памяти всплыло забытое воспоминание о какой-то статье или пассаж из книги, которую он читал, и писатель в тот момент мог решить, что это – порождение его фантазии. Но удивляло, что писатель, который явно не был специалистом в области археологии, знал источник, совершенно незнакомый всем отечественным и иностранным специалистам, – к тому времени известие о скульптуре дошло и до заграницы. Также было возможно, что ландштейнские скульптуры являлись копиями, а писатель где-то видел оригинал, – или же, наоборот, ландштейнские скульптуры были оригиналом, а писатель видел где-то копии. Но существование где-либо подобных скульптур, не известных никому из историков и археологов, казалось еще более неправдоподобным, чем предположение, что писатель воспользовался неизвестным древним источником.

Было и еще одно объяснение, которое помогло бы отгадать эту загадку, подумал я: возможно, скульптур вообще не существует, как не существует и писателя, и машинки с голубым огоньком, и рукописи о морском городе. Девушка могла все это выдумать. Мне сразу показалось подозрительным, что она способна пересказать историю, услышанную почти два года назад, да еще с мельчайшими подробностями, показалась странной ее охота к пересказу морских баек. Быть может, все, что она говорит, описано в ее же собственном романе, и теперь она ради развлечения рассказывает это мне как реальный случай. А может, она хранит историю в голове; я вспомнил, что в ее возрасте перед сном сочинял про себя длинные романы с продолжением, из которых не записал ни строчки и которые потом позабыл. Еще мне показалось подозрительным, что морская богиня, как и она, училась в Пражском университете. Не приписала ли она героине свои собственные мифы?

С другой стороны, о правдивости истории говорило то, что я действительно видел голубой свет в окошке напротив браникского пивоваренного завода. Само по себе это ничего не доказывало – девушка тоже могла видеть голубой свет из автобуса, и он послужил ей отправной точкой для развития фабулы. Правдоподобность ее рассказа подтверждало также наличие в нем профессора археологии: наверняка именно он руководил той самой экспедицией, о которой рассказывал мне археолог на набережной. Но и это не было убедительным доказательством. Я думал о том, как трудно найти реальность в городе, где большинство предметов и героев созданы из слов и где все сущее – лишь фантом. В тот момент мне казалось, что Прага немногим реальнее, чем морской город, и что скульптуры на фасадах домов над нашими головами такие же ирреальные, как и каменные фигуры, покоящиеся в земле посреди леса.

– Разгадку мы могли узнать только от писателя. Я пообещала профессору найти его и на другой же день отправилась в Браник. Но там я узнала, что склад пиломатериалов несколько месяцев назад был закрыт, а фирма, которой он принадлежал, разорилась. Земля и здания теперь имели другого хозяина, и из прежних работников тут никого не осталось. Я пыталась узнать что-нибудь об исчезнувшей фирме или найти кого-нибудь из сотрудников, но – как это часто бывает в таких случаях – фирма пропала бесследно. Я ходила по разным учреждениям, но мне показывали только уйму официальных бумаг, которые ссылались друг на друга. Мои долгие поиски окончились ничем – мне не удалось выяснить даже имя писателя. Профессор вспомнил, что я рассказывала ему о начале литературной деятельности незнакомца, и принялся искать его через Союз писателей и Институт чешской литературы, но тоже не преуспел. Тем временем раскопки скульптур в лесу приостановили: необходимо было укрепить склон, иначе земля могла сдвинуться, а камень – рухнуть. И посреди леса так и остались фрагменты загадочных морских скульптур.

– Я пытаюсь представить себе, как они выглядят.

– Однажды я их видела. На каникулах мы с друзьями путешествовали по Южной Чехии. Однажды утром мы вышли из Новой Быстрицы и целый день бродили по лесу у австрийской границы. Вечером лес расступился, и показалось несколько построек, над которыми между стволами деревьев высилась мощная четырехгранная башня – остатки средневекового замка. Во дворе деревенского домика мы нашли открытый ресторанчик. Когда мы сидели возле длинного стола, кто-то спросил у официанта, как называется замок, на башню которого мы смотрим. Он сказал, что это Ландштейн, и я тут же вспомнила – где-то недалеко должны быть лесные скульптуры. Я спросила о них официанта, и он, поставив пустые стаканы, которые держал в руках, на стол, указал поверх наших голов на лес. Он сказал, что скульптуры находятся в получасе ходьбы отсюда и что их легко найти, поскольку мимо них проходит специально обозначенная туристическая тропа. Я хотела увидеть скульптуры и стала уговаривать остальных немедленно отправиться в лес. Идти никому не хотелось, но когда я рассказала о тайне скульптур, то моим спутникам тоже стало интересно, и сразу после ужина мы углубились в лес. Стемнело быстро, и знаки на стволах нам приходилось искать при помощи карманных фонариков. В конусах света выныривали, чтобы тут же исчезнуть во тьме, деревья и огромные серые камни. А потом мы внезапно увидели скульптуры. На вершине холма, густо заросшего елями, лежал большой темный камень, напоминающий гигантскую черепаху, а под ним из земли выступали две фигуры. С одной стороны камень подпирала рукой женщина, по пояс погруженная в землю, с украшением на голове и фонарем из толстого мутного стекла в другой руке. Женщина смотрела вдаль; мне казалось, что этот взгляд она устремляет к далекому горизонту над морской гладью. С другой стороны под камнем была выкопана небольшая яма, которая очень напоминала нору какого-то животного; в ней виднелась лишь поднятая мускулистая рука, упершаяся ладонью в камень.

Мы разложили спальные мешки на маленькой лужайке под холмом. Кто-то придумал зажечь фонарь, который держала в руке каменная женщина. Мы открыли стеклянную дверцу и наполнили фонарь шишками и веточками, а потом положили внутрь зажженную бумагу и снова закрыли дверцу. Огонь горел долго. Мои друзья скоро уснули, а я все лежала, завернувшись в мешок, и смотрела на лесной маяк. От его беспокойного света тени деревьев и каменных глыб колебались. Я еще не спала, когда на дне фонаря остался только слой тлеющих угольков; они озаряли слабым красноватым светом одну половину лица скульптуры, а лес погрузился во тьму. Внезапно мне показалось, что за залитой красноватым светом частью лица простирается морская гладь, над которой виднеются верхние этажи домов, шум леса превратился в тихий голос спокойного моря; мне чудилось, что вот-вот из тьмы вынырнет луч света на носу корабля. В тот момент я была готова поверить, что город где-то посреди океана действительно существует и что кто-то по какой-то таинственной причине тайно перевез его ворота в славоницкие леса и закопал их здесь.

После каникул лекций по археологии больше не было. Я встретилась с профессором в коридоре факультета, и мы немного поговорили о скульптурах; он уже перестал надеяться, что найдет писателя. И мне тоже в это не верилось. В конце октября я навещала приятеля на Жижкове. Вечером я возвращалась домой, спускалась вдоль обшарпанных домов по крутым и безлюдным улицам мимо широких подворотен, из которых доносилось визжание дрелей и шлифовальных станков. Случайно глянув на противоположную сторону улицы, я увидела в нижней части окна на первом этаже яркий голубой свет. Луч был неширокий, а остальная часть комнаты тонула во тьме. Мне тут же пришло в голову, что это свет пишущей машинки и что я наконец-то разгадаю тайну лесных скульптур. Я перебежала улицу, открыла тяжелую створку двери и вошла в дом. Я поднялась по нескольким ступенькам мимо стен, выложенных изразцами, и оказалась на темной площадке перед дверью чужой квартиры; только на лестницу с перилами из хитроумно переплетенных железных прутьев, которая вела на следующий этаж, падал сверху из какого-то невидимого окна луч холодного света. Фамилия хозяина была написана на металлической табличке на двери, но в темноте я не смогла прочесть ее. Я нажала на плохо укрепленную кнопку звонка.

Послышались шаги. Потом дверь открылась, и я увидела бледного мужчину лет тридцати, в очках, с длинными черными волосами, зачесанными назад. На нем была светлая рубашка, заляпанная красно-коричневыми пятнами, – сначала я испугалась, приняв их за засохшую кровь, но потом заметила на рукавах у него пятна и других цветов, и мне пришло в голову, что это, наверное, художник, которому я помешала творить. В прихожей было полутемно; на противоположной стене на вешалке висел серый пиджак, мятый рукав которого касался ободранной, кремового цвета двери; в ее верхней трети виднелось матовое стекло, в темном прямоугольнике светились капельки разбрызганного голубого света. Я несколько путано объяснила открывшему мне мужчине, что ищу писателя, который работает на машинке с голубой лампочкой. Вид у мужчины тоже был растерянный: к гостям, судя по всему, он не привык. Он начал убеждать меня, что такой машинки у него нет и что, кроме него, в квартире никто не живет. И будто желая доказать, что не скрывает от меня ни пишущую машинку, ни самого писателя, он распахнул дверь с матовым стеклом и впустил меня внутрь. В комнате, куда вела дверь, была полутьма, только перед окном сиял голубой овал, являвшийся частью какой-то странной конструкции, стоявшей на столе. Мне стало интересно, что это, и я вошла в темную комнату. На столе, покрытом полиэтиленовой пленкой, находился сложный прибор, состоявший из множества стеклянных сосудов всевозможной формы; некоторые из них были закреплены в металлических штативах и соединены между собой стеклянными трубками. Голубовато мерцала жидкость, наполнявшая высокую овальную емкость, закрепленную на штативе примерно в трех четвертях метра над поверхностью стола; из ее верхней части выходило десять трубок. Восемь из них поднимались по пологой дуге, потом немного спускались и снова поднимались. Две трубки были длиннее и уже прочих, они изгибались крутой дугой и выходили за пределы круга, описываемого остальными. Строго под устьями двух этих длинных трубок на низких подставках стояли два грязно-зеленых предмета, похожих на яйца, перевернутые острым концом книзу. Между ними на двух металлических штативах была закреплена жестяная пластина; один ее конец находился над открытой стеклянной цилиндрической емкостью, наполненной темно-фиолетовой жидкостью, поверхность которой покрывал грязно-желтый налет, похожий на скисшие сливки. Стеклянный цилиндр стоял на металлическом поддоне, с одного конца зауженном в длинный желобок. Этот желобок заканчивался над другой стеклянной емкостью, которая стояла немного ниже, имела форму куба и была пуста. Я задумалась, зачем нужно это хитросплетение сосудов, штативов, трубок и пластин. Попала ли я в квартиру тайного алхимика или оказалась в логове сумасшедшего ученого, который вот-вот одурманит меня и будет ставить на мне свои жуткие опыты? Но мужчина в очках не выглядел пугающе, он не был даже похож на ученого, а алхимика или мага так и вовсе не напоминал.

Я огляделась. Из синеватой полутьмы выступали тяжелые полированные шкафы с закругленными углами, какие делали в тридцатые годы; выключенный торшер на блестящей металлической ножке склонялся над низким круглым столиком, примостившимся между двумя креслами, в их потертой черной коже виднелись дырки; за стеклом серванта толпились стеклянные фигурки животных; на стене висела картина маслом, изображавшая крестьянку в словацком наряде. Мне подумалось, что квартира досталась мужчине в наследство от родителей или от родственников и пространство, в котором он живет, интересует его в такой малой степени, что он не хочет тратить время на заботы о нем или же на какие-либо перемены. Но как в эту унылую комнату, дышащую затхлостью, попал аппарат, которому место, скорее, в химической лаборатории? Я повернулась к мужчине в очках и хотела спросить его, но он жестом привлек мое внимание к прибору.

В емкости, где светилась голубая жидкость, стало что-то происходить. Объем светящейся жидкости медленно увеличивался, она неторопливо поднималась по трубкам; достигнув же верха, она опять поползла вниз. Скоро все десять трубок были до краев наполнены жидкостью. Мне показалось, что банка с трубками выглядит в темной квартире как светящаяся медуза со щупальцами, два из которых – те, что тянутся к добыче, – длиннее и тоньше прочих. Острые концы трубок были закрыты маленькими стеклянными пробками, и жидкость не могла вытечь наружу. Однако скоро ее давление усилилось настолько, что пробки подались и одна за другой с негромким позвякиванием начали падать на металлическую пластину. Из концов коротких трубок потекли тонкие струйки светящейся жидкости и попали как раз в восемь концов лучей восьмиугольника, который, как я только сейчас заметила, был выгравирован на поверхности пластины. И тут же жидкость в емкости погасла. Образ медузы, поднимающейся из морских глубин, померк; теперь мне казалось, что я смотрю в ночной сад на загадочный павильон с восемью светящимися колоннами, подпирающими фантастической формы крышу. Во время своего путешествия по трубкам жидкость заметно загустела, мало того – она продолжала густеть и после того, как вытекла из устьев трубок, так что в тот момент, когда ее струйки коснулись металлической пластины, она была уже настолько густой, что не растекалась, и потому в углах восьмиугольника на наших глазах вырастали светящиеся голубые сталагмиты. Мы оба молчали и в полутьме смотрели на голубые линии; из соседней квартиры, где было включено радио, доносились звуки духового оркестра. Жидкость становилась все гуще и гуще, пока наконец струйки не замерли совсем; неоновые столбики павильона раздались и лопнули, и из щелей трубок судорожными рывками стало вылезать голубое светящееся липкое тесто, которое иногда собиралось у концов трубок во все увеличивающиеся шары, а потом быстро падало вниз, как на упругой резинке. Над остриями восьми удлиненных голубых конусов, поднимавшихся на металлической пластине, то вытягивались, то снова сокращались, не касаясь их, куски голубого теста.

Тем временем жидкость выдавила и пробки на концах обеих длинных трубок, ее первые тугие капельки упали на зеленые овалы. На их поверхности тут же появилась сеть светлых трещин. Послышалось шипение, и сквозь трещины стал подниматься белый пар. Казалось, что светящиеся голубым сталагмиты каким-то образом притягивают его – пар тек к ним с двух сторон, закручивался вокруг них спиралью и постепенно превращался в белый шар. Теперь жидкость погасла и в трубках, так что стеклянная конструкция нависала над столешницей, как большой темный паук. Сталагмиты, растущие на металлической пластине, тоже начали угасать, и какое-то время единственными источниками света в комнате, кроме отблесков уличного фонаря на закругленных углах шкафов, были сияющие голубым в белом тумане концы сталагмитов. Туманный шар вращался все медленнее, пока не замер окончательно. Он превращался в студенистую массу, которая становилась все гуще и непрозрачнее, голубой свет внутри ее был уже почти не виден. Я хотела взглянуть на него еще раз и потому наклонилась и посмотрела в шар на уровне светящихся кончиков конусов; я увидела ряд тусклых голубых огоньков, неверный свет которых напомнил мне неоновую надпись «Прага – Смихов» на смиховском вокзале, что видна была ночью из окна моей детской, когда мы жили в доме напротив вокзала. Наконец свет пропал, хотя я знала, что он все еще сияет внутри белого неправильного шара, в который превратился пар, выходивший из трещин. Пропали и последние голубые отблески на стеклах и полированной поверхности мебели, теперь комнату освещал лишь слабый свет уличного фонаря.

Густея, белый шар из пара становился тяжелее. Плечо штатива, на котором стоял белый шар, наклонилось, и молочного цвета упругое тело скользило по металлической пластине; оно рывками съезжало вниз и, замирая на время, всякий раз студенисто подрагивало. Было ясно, что оно вот-вот доберется до края пластины, перевалится через него и упадет в фиолетовую жидкость. Я с беспокойством посмотрела на мужчину в очках, но он наблюдал за движением белого дрожащего куска заливного совершенно бесстрастно, разве что мягко отстранил меня рукой подальше от прибора. Через секунду трясущееся желе действительно доехало до края пластины, перевалилось через него и упало в сосуд. Фиолетовая жидкость брызнула во все стороны и на полметра вверх.

При этом случилось нечто удивительное. Жидкость не вернулась обратно в сосуд и не залила пол, потому что в долю секунды затвердела. Это явно было какое-то вещество, которое при соприкосновении с воздухом необыкновенно быстро переходило в твердое состояние; и желтая корка, лежавшая на поверхности жидкости, а теперь перетекшая на полиэтиленовую пленку и запачкавшая паркет, по-видимому, служила для того, чтобы помешать преждевременному ее соприкосновению с воздухом. Жидкость, затвердевшая в момент разбрызгивания, приняла странную форму: это была какая-то чудовищная морская актиния из прозрачной стекловидной массы, ее длинные тонкие щупальца торчали в разные стороны, а в ее середине – там, куда угодил шар, – образовался пузырь. Капельки, которые еще можно было различить, упали на стол и на пол уже как твердые шарики – будто рассыпались мелкие бусинки.

После внезапного всплеска и тихого стука загустевших капелек, падающих на паркет, снова настала тишина, в которой слышалась лишь приглушенная радиомузыка за стеной. Я смотрела на прозрачное фиолетовое растение, которое неожиданно выросло передо мной. Оно высилось на фоне окна, целиком перекрытого фасадом дома напротив. Внутри стеклянного растения все еще виднелось белое тело, благодаря которому оно появилось и которое теперь накрепко вросло в твердую стекловидную массу. Скоро на поверхности белого шара стали появляться одна за другой голубые яркие точки, они вытянулись в подобие светящихся ресничек, но не остановились в росте, а все удлинялись и удлинялись. В невидимых недрах белого тела что-то происходило, светящиеся острия начали прорастать сквозь белую массу, и, когда эти голубые светящиеся прожилки достигли поверхности шара, я увидела их сквозь прозрачное вещество невероятной актинии. Потом я могла наблюдать за их движением: светящиеся голубым прожилки тянулись к краям, переплетались и бесконечно разветвлялись, образуя все более узенькие капилляры, – так они создавали сетку, напоминающую нервную ткань. При этом их свет разливался по фиолетовому веществу, и актиния слабо сияла перед окном всеми своими тонкими жилками.

Друзья девушки уходили; они остановились у нашего стола, хотя собака на поводке в нетерпении тащила их к двери, и договорились завтра утром встретиться в читальном зале университетской библиотеки. О Зеноне больше никто не упоминал. Когда они ушли, девушка вернулась в квартиру на Жижкове.

– Наблюдая происходящее внутри стеклянной актинии, я ощутила странный запах. Он напомнил мне тот запах, какой мы чувствуем, когда в жаркий летний день заглядываем в коридоре деревенской пивной в дверь, за которой находится пустой зал, где зимой бывают охотничьи балы. Я огляделась, чтобы найти источник запаха, и увидела, что масса внутри зеленых овалов стала светиться красным; сквозь трещины теперь сочился красный, слабо мерцающий пар. Но скоро это красное дыхание внезапно прервалось, и яйцевидные предметы погасли. Светящиеся красным облачка стали двигаться. Одно поднялось вверх, осветило похожие на географическую карту сырые разводы на потолке, оттолкнулось от штукатурки, спустилось к полу и скрылось под кроватью, откуда потом поблескивало красным. Другое же облачко проплыло мимо серванта – статуэтки на миг зажглись красными огоньками – вдоль стены, где в его свете выныривали искаженные стенные узоры, нанесенные когда-то давно валиком, и осветило лицо крестьянки на картине. Когда облачко снова приблизилось к нам, мужчина в очках взмахами руки отогнал его к фиолетовой актинии. Облачко коснулось ее, потом отплыло в сторону и замерло в углу комнаты. Скоро из места, где облачко дотронулось до актинии, посыпался мелкий порошок; этот процесс распространялся по всему телу актинии, как сыпь, с тихим шелестом она все осыпалась и осыпалась, пока перед окном не осталась только обнаженная ткань переплетенных и ветвящихся голубых жилок, похожих на холодно светящийся куст, в котором является какой-то непонятный или сумасшедший бог. Свет поднимался и при этом пульсировал, но потом я увидела, что ветви кустарника начали корежиться, отламываться и падать в фиолетовый порошок, в который превратилось стекловидное вещество. Порошок стал пениться, как шипучка, залитая водой; густая пека стекала в низкий поддон, на котором стоял сосуд, и по желобку переливалась в емкость в форме куба, где превращалась в жидкость, светящуюся слабым голубоватым светом.

Спустя некоторое время жидкость стала затвердевать, создавая какие-то странные темные формы. Квадратная стенка посудины, за которой тускло сияла голубоватая жидкость, немного напоминала экран телевизора; мне казалось, что я смотрю передачу какого-то непонятного телеканала. Я видела, как рождаются формы, для которых не существует имени. Из очертаний, поначалу замкнутых на себя, постепенно начали выпучиваться и вытягиваться отростки, и когда они достигали другой фигуры, то обвивали ее и срастались с нею. Случалось, что какой-нибудь отросток отделялся от тела, из которого вырос, а потом окружал и поглощал его; бывало даже, что он нападал на тело, с которым был все еще связан. Эти безмолвные действия казались мне музыкой, где меняющиеся формы использованы вместо тонов. Потом все формы внезапно растворились и образовали на дне посудины сплошную пленку. В ней стал кристаллизоваться странный плоскостной геометрический объект. Сначала возник белый равносторонний треугольник, потом все три его стороны раздулись таким образом, что в центре вырос еще один; в результате появилась шестиконечная звезда. Преображение линии, творившей звезду, все продолжалось; снова посреди каждой из сторон – которых теперь было двенадцать – вырос равносторонний треугольник со стороной, длина которой составляла одну треть длины первоначальной стороны, и потом с сорока восемью сторонами возникшей таким образом фигуры произошло то же самое… Тело все больше напоминало снежинку; причем процесс преобразований постоянно ускорялся и белая линия истончалась. Наблюдая эту странную звезду, я вдруг осознала, что на невидимом нам дне емкости рождается форма, периметр которой будет бесконечным – если мысленно вытянуть эту линию, она пройдет через весь космос. Однако скоро звезда растворилась, и после недолгого перерыва в сосуде началось третье действие представления. В нем снова возникали формы, которые рождали обманное впечатление, будто они наполнены жизнью. Однако на сей раз это был совершенно иной мир, чем появлявшийся при других актах. Возникающие формы больше всего напоминали фантастические растения, в емкости медленно появлялись причудливые заросли, причем каждое из растений жило изолированной жизнью и не реагировало на своих соседей; потом среди ветвей этого волшебного сада стали загораться и медленно гаснуть красные, желтые и синие огоньки. Процесс длился довольно долго, но затем и эти формы растворились и жидкость в сосуде потемнела, так что не было видно, происходит ли там что-то еще. Мужчина в очках включил торшер, стоявший между кожаными креслами. В квадратном сосуде была черная грязь, которая быстро высыхала, распространяя при этом запах, напоминающий дыхание старых кварталов средиземноморских городов летом, и скоро превратилась в черный порошок. Мужчина в очках погрузил в него руку, немного пошарил в глубине и по очереди вынул пять цветных камней.

«Какие красивые!» – воскликнула я, увидев их. Я спросила его, для чего используют эти камни. Или они делаются только для красоты? Он ответил, что камни – это побочный продукт процесса; вещество же, которое должно получиться и ради которого происходит все действо, – это черный порошок. Его дядя, который открыл эту химическую реакцию, выкидывал камни на помойку.

«А зачем нужен черный порошок?» – спросила я.

«Для самых разных целей, – неуверенно ответил он. – Например, для работы кондиционеров на американских подводных лодках, для производства дамского белья, для разгадки древнего критского письма и для ловли австралийских птиц».

Я спросила, зачем он насмехается надо мной. Он сел в кресло под торшером, положил камни на стеклянную столешницу круглого столика и пригласил меня сесть в другое кресло. А потом стал рассказывать мне о своем дяде-химике. В середине шестидесятых дядя эмигрировал и жил то в Германии, то во Франции, то в Соединенных Штатах. Когда он уезжал, племяннику было десять лет; они иногда переписывались, но о дяде он знал мало, лишь то, что тот работает в исследовательских лабораториях какой-то крупной международной компании. В девяносто втором году дядя вернулся в Прагу. У него и до отъезда почти не было друзей, и за границей он вел замкнутую жизнь, занимаясь только своей работой. Его племянник к тому времени остался один в большой квартире на Жижкове, потому что родители, с которыми он жил в этой квартире с детства, в восьмидесятые годы умерли, – и, когда в Прагу приехал дядя, молодой человек предложил ему поселиться в одной из комнат. Дядя перевез в квартиру свои химические приборы, целыми днями сидел, запершись в своей комнате, и проводил какие-то опыты. Мужчина в очках работал сторожем шлюза на одном из пражских островов, часто уходил в ночную смену, а днем отсыпался. И потому они встречались, как правило, в кухне за завтраком или ужином, да и тогда в основном молчали. Когда сторож шлюза выходил в прихожую, то почти всегда видел в щели под дверью дядиной комнаты отблески разноцветного света; часто оттуда слышались бульканье и шипение и по квартире распространялись странные запахи, прекрасные и отвратительные. Все это слишком напоминало истории из комиксов и кинокомедий о чокнутых американских изобретателях, которые всегда заканчиваются тем, что раздается взрыв и из облака дыма появляется несчастный изобретатель в изодранном костюме и с забавно перепачканным сажей лицом. Однажды он осторожно спросил дядю, в самом ли деле безопасны его опыты. Дядя улыбнулся, зашел в свою комнату и вернулся с пачкой писем. Там были письма от французских академиков, от американских и японских нобелевских лауреатов, все они восхищались его трудами и интересовались его мнением по всевозможным специальным вопросам.

Он понял, как мало на самом деле знает своего дядю. В одно воскресное утро за завтраком он попытался расспросить, почему дядюшка живет на то, что накопил за границей, и почему работает с простыми приборами в темной жижковской комнате с окнами во двор. Дядя поднял голову от омлета с беконом и сказал, что за границей нашел способ производства удивительного черного порошка. Это открытие, сказал он, приведет к перевороту в науке и получит широкое применение в самых разнообразных отраслях. Он уже испытал черный порошок для решения всевозможных задач, и результаты превзошли самые смелые ожидания. Теперь ему нужно только проработать некоторые детали, а для этого вполне достаточно небольшого прибора. Уединение на Жижкове помогает ему не отвлекаться и гарантирует, что до поры до времени его работа останется в тайне. Потом он сказал племяннику, что понимает, каким он был беспокойным и тяжелым соседом, и хочет компенсировать это, сделав его своим партнером. Он говорил, что для него самого открытие интересно только с научной точки зрения, но он знает наверняка, что оно сулит миллионы. Племянник спросил его, каким образом черный порошок используется во всех этих отраслях, и дядя ответил, что требуется несколько операций, которые сами по себе несложные, но их трудно объяснить, и обещал все растолковать, когда у него будет побольше свободного времени. На следующей неделе времени не нашлось: дядюшка доделывал какие-то мелочи и не покидал своей комнаты. Сторож прожил эту неделю точно во сне. Он никогда не стремился к богатству, ему и в голову не приходило делать карьеру, однако он с детства мечтал путешествовать по экзотическим странам. Теперь, когда он услышал о миллионах, в его сознании стали появляться картины, дремавшие там с детских лет, – побережья с пальмами, шумные рынки у подножия раскаленных солнцем глиняных стен, тихие коридоры отелей, террасы над морем и застекленные веранды горных шале. Потом наступила следующая неделя; дядюшка заглянул к нему и сообщил, что наконец-то закончил свою работу и пойдет прогуляться. Через час зазвонил телефон, и незнакомый голос сказал, что, переходя улицу, дядюшка попал под машину и умер в «скорой помощи», которая везла его в больницу.

Придя в себя после смерти родственника и снова привыкнув к пустой квартире, сторож стал просматривать дядины записи, чтобы узнать хоть что-нибудь о его открытии. Оказалось, что химик детально документировал процесс производства и что по его записям несложно повторить и получить черный порошок. Но дядя забыл об одной вещи: написать, как именно используется черный порошок, то есть что с ним нужно сделать, чтобы достигнуть всех этих удивительных результатов. Не найдя никакого упоминания в дядиных бумагах, сторож стал расспрашивать об этом специалистов, но те в ответ лишь пожимали плечами.

При этом оказалось, что порошок и в самом деле универсален. Сторож нашел в дядюшкиных вещах папки с корреспонденцией, которая относилась к тем нескольким случаям, когда дядя испытал действие порошка. Там были письма из Главного штаба американского военно-морского флота, где какой-то адмирал хвалил дядюшкину установку по кондиционированию воздуха на подводных лодках, письмо от директора фирмы «Кристиан Диор», интересовавшегося искусственным волокном для производства дамских чулок, образец которого дядя, видимо, посылал фирме, черновик письма профессору из Оксфорда, где дядя сообщал, что может при помощи своего изобретения расшифровать критское письмо, и послание, где австралийский министерский чиновник благодарил дядю за то, что ему удалось поймать птицу, которую до тех пор никто не мог изловить. Было ясно, что и при ловле птицы как-то помог черный порошок. Сторож шлюза ломал голову над тем, что может быть общего между всеми этими письмами, что именно связывает подводную лодку, дамские чулки, австралийскую птицу и критскую пиктографию, но так ничего и не надумал, – в его сознании все эти вещи угрюмо застыли друг возле друга, как на картине Магритта.

Я сочувствовала его печали, отчаянию и гневу, но из всего рассказа меня особенно заинтересовала австралийская птица, которую было невозможно поймать, и я спросила, что он знает о ней. Он сказал, что она похожа на птичку киви, хотя они и не относятся к родственным видам, – общее у них то, что их перья превратились в подобие шерсти и обе они хорошо бегают, хотя, в отличие от киви, у неизвестной птички сохранились неразвитые крылья и небольшая способность летать. В областях, где она водится, ее из-за удивительного способа добывать себе пищу называют garden party bird. Эти птицы в определенный период своей жизни отправляются из лесных дебрей на окраины больших городов и там теплыми вечерами прислушиваются за оградой к гулу пикников. Они имеют удивительную способность не только хорошо запоминать эти звуки, но и в совершенстве воспроизводить их и, вернувшись в буш, используют это свое умение при поиске пищи. Garden party birds обычно охотятся хорошо организованной стаей. Одна из птиц скрывается в кустарнике или в высокой траве у дороги, высовывает оттуда голову с длинным клювом и внимательно наблюдает за дорогой. При приближении человека она прячется и начинает издавать сохранившиеся в ее памяти звуки. Путник, который посреди пустынной равнины вдруг слышит звон бокалов, обрывки разговоров, смех, хлопки пробок от шампанского, музыку и плеск воды в бассейне, удивляется и, как правило, решает взглянуть, откуда доносятся голоса. Птица, все еще скрытая в траве, отступает, продолжая издавать звуки праздника в саду; в конце концов она приводит растерянного пешехода к месту, где их ждут остальные птицы. Они дружно набрасываются на человека; часть их угрожает ему острыми клювами, чтобы отвлечь его внимание, а остальные проклевывают рюкзак или сумку и вытаскивают оттуда все съестное. Поймать же их невозможно, потому что в местах охоты стая сооружает сложную сеть подземных нор с множеством замаскированных выходов, так что птицам всякий раз удается уйти от преследования.

Эти невероятные вещи он рассказывал мне с совершенно серьезным видом. Не выдержав, я спросила, верит ли он в это сам, – наверняка тут дядюшкина шутка или мистификация. Вместо ответа сторож шлюза встал, открыл дверь в прихожую, крикнул: «Самюэль!», а потом снова сел в кресло и стал ждать. В прихожей поднялась возня, я услышала быстрый топот, и скоро в комнате появилась лохматая птица величиной с курицу, с длинным загнутым клювом и могучими когтями, явно предназначенными для рытья земли. Птица подошла к нам и остановилась. «Дядя привез одну птицу из Австралии, и она осталась у меня, – сказал мужчина в очках. – Не бойтесь, она ручная». Птица склонила голову набок, и из ее клюва раздался булькающий звук, будто кто-то наливал вино, а к этому еще примешивались невнятные обрывки разговора, далекая музыка и женский смех.

«Хватит, Самюэль», – остановил птицу сторож шлюза. Тут же замолчав, Самюэль подошел к креслу, где сидел его хозяин, и, неловко взмахнув крыльями, взгромоздился ему на колени, свернувшись клубком, как кошка. Мужчина в очках продолжал рассказ, гладя птицу по спине. Ничего не добившись от химиков и не найдя никакой связи между отдельными случаями, когда дядюшка успешно использовал черный порошок, он подумал, что тайна порошка скрывается в способе его создания, который и может подсказать, как следует его применять. Он снова и снова повторял химический процесс. Он перенес дядюшкин аппарат в гостиную, просиживал перед ним долгие часы с Самюэлем на коленях и наблюдал за испаряющимися и сжижающимися, растекающимися и густеющими, светящимися и гаснущими веществами, следил за текущими жидкостями и волнующимися испарениями, как будто читал одну и ту же фразу, написанную непонятными мерцающими буквами, и пытался ее понять. Однако светящиеся письмена оставались немыми. Бывали минуты, когда он ощущал, что в следующий миг все поймет, но отчаянное напряжение сил ни к чему не приводило, и светящийся текст оставался все таким же невразумительным. Когда он наблюдал химический процесс, в его памяти постоянно возникали картины чужих городов, приморских бульваров и белых террас в отелях между пальмами. И все более отчетливо он осознавал, что ничего из этого ему, скорее всего, не доведется увидеть наяву, что ему не придется во время послеобеденной сиесты отдыхать в комнате, где жалюзи отбрасывают полосатую тень и где слышится монотонный шум прибоя, или пить кофе в полутьме кафе, через открытую дверь которого видна маленькая площадь, залитая ярким солнцем и уставленная деревянными столами с лежащими в ледяном крошеве блестящими морскими рыбинами. В нем нарастал ужас от осознания того, что он проведет остаток жизни в сумрачной квартире старого дома на Жижкове. Когда однажды вечером он в очередной раз сидел перед квадратной посудиной и наблюдал метаморфозы безымянных форм, он вдруг понял, что никогда не разгадает светящуюся фразу, никогда не постигнет смысла всего происходящего, не найдет продолжения, которое соединит его с другими действиями и включит в ткань нашего мира.

В тот миг он пережил нечто гораздо худшее, чем печаль от того, что далекие земли так и останутся непознанными. Разноцветные огоньки и колышущиеся формы открылись ему в их абсолютной замкнутости, во всей их чудовищной наготе элементарного присутствия, бытия только ради самого бытия. Ему казалось, что он упал на дно пропасти, что ниже уже падать просто некуда. Но, по его словам, ужас охватил его не от встречи с отвратительными формами в сосудах прибора. И не от того, что существуют формы, не имеющие названия и места в нашем мире. Больше всего напугало его осознание того, что он впервые увидел равнодушную материю, которая обычно скрывается под формами, именами и синтаксическими конструкциями, накрепко соединенными с нашей жизнью, материю, из которой сотворено все – все вещи и все существа. Происходящее на столе обернулось сорняком, расползшимся по Вселенной. Он увидел, что имена и формы – всего лишь случайные сны этой материи, что формы родились лишь из ее равнодушного бурления и набухания и что они снова растворятся в ней, что имена – лишь отголоски какого-то невнятного шума. Каждое существо и каждая вещь стали чем-то гораздо более чудовищным и отвратительным, нежели то чудовищное и отвратительное насекомое, какое он видел в фантастическом фильме. Он еще не вышел из мира смысла – теперь, однако, сам смысл казался ему бессмысленным, вернее даже – куда более страшным, чем бессмысленность, ибо для смысла нет и не может быть имени. Человек почувствовал себя запертым в тесном террариуме космоса, который до последнего уголка был заполнен скользкими гадами; мало того – он и сам превратился в такое же космическое чудовище. И воздух, который окружал его и проникал в легкие, был одной из форм этой отвратительной материи; вдыхая, он чувствовал большее отвращение, чем если бы ему в рот насильно впихивали гниющую и разлагающуюся падаль. Он знал, что вырваться из жуткого сна этого космоса не поможет даже самоубийство, поскольку самоуничтожение человека никак не изменит того факта, что жуткий, липкий океан бытия существует – и что нет и не может быть ничего иного.

Но сторож тут же отметил, что где-то на дне его ужаса и отвращения зарождается иное чувство, и скоро с изумлением осознал его как какое-то странное, до сих пор не изведанное счастье. Оно постепенно росло, и наконец все усиливающиеся волны ликования затопили все его сознание и тело и даже проникли через кожу в окружающее пространство; все вещи, которые он видел, сотрясались в ритме этого блаженного свершения. Он понял: это странное наслаждение родилось в тот момент, когда он соскользнул в пространстве ужаса еще ниже, хотя прежде ему казалось, что это невозможно. До того момента он был еще вплетен в сеть отношений, которые делали мир единым, он в страхе хватался за ячеи и наблюдал водоворот единственно сущего. Внезапный прилив ужаса заставил его отпустить руки и упасть прямо в волны. Начав тонуть, он ощутил их ритм, слегка успокоился, позволил волнам нести себя и внезапно понял, что отлаженный ход миропорядка, придающий смысл всем вещам и событиям, – всего лишь эхо этих странных ритмов, понял, что эти ритмы не являются отражением чего-то еще, а их осмысленность или неосмысленность соразмерять абсолютно не с чем. Хаос открылся ему как источник любого порядка, а тем самым – как наиболее совершенный и нерушимый порядок. То, что еще минуту назад было более бессмысленным, чем сама бессмысленность, не приобрело смысла, но обернулось болезненно жгучим сиянием, в котором смысл и бессмысленность исчезали, как исчезает разница между цветами, когда мы отдаляем от чистого источника света стеклянную призму, разлагающую белый цвет на цвета радуги. А поскольку все формы оказались только лишь случайными межами, размытыми течением самой материи, этот свет озарил все сущее, и весь космос пульсировал в одном несущем наслаждение ритме. Ощущение всеобщей чудовищной и гротескной бессмысленности превратилось в ощущение огромного счастья. Сожаление о том, что он не увидит дальних стран, исчезло. Теперь он знал, что в освободившихся от имени формах ему на каждом шагу будет открываться пространство незнаемого, куда более загадочное и чудесное, чем экзотические побережья и таинственные уголки городков, затерянных в Азии; он знал, что в любой момент сможет искупаться в сиянии более ослепительном, чем солнце юга. Это была удивительная перемена. Даже если бы за ночь на жижковском холме вырос огромный золотой дворец, охраняемый тиграми, бродящими между колонн, это и то было бы менее удивительным. Мечты о приключениях и неожиданных встречах поразительным образом исполнились. Ему открылись джунгли, скрытые в наших пространствах, теперь он мог путешествовать по собственной комнате, по пыльным фасадам домов, которые были видны из окна. Время от времени он возвращался к дядюшкиному прибору и повторял химический процесс – не для того чтобы открыть тайну черного порошка, а чтобы с помощью этого обряда напомнить себе момент, когда он стал жителем иного космоса.

Пока он рассказывал, Самюэль с трудом преодолел расстояние между нашими креслами, взобрался ко мне на плечо, устроился там поудобнее и принялся длинным клювом рыться у меня в волосах. Я вспоминала о том, как писатель на станции в Бранике говорил мне о явлении пустоты. Мне казалось, что встречи, которые были у обоих этих людей и которые всегда сопровождались голубым светом, имели что-то общее. И я коротко рассказала мужчине в очках о голубом свете на странице и о рождении морского города. Он слушал внимательно, но не согласился с тем, что их случаи похожи. Идея о том, что необходимо помогать рождению слов, возникающих из трепета пустоты, казалась ему возмутительной, он полагал ее изменой заповеди, которую внушает нам пустота. Различие между словами, которыми люди прикрывают зияние пустоты, и словами, рожденными в этой пустоте, не казалось ему значительным. В обоих случаях, думал он, к бесформенному относятся как к чему-то, могущему обрести форму, а к тишине – всего лишь как к предвестнице слов. Сияние пустой странички, говорил он, всегда будет более упоительным, чем истории, что могут родиться на ней; дворцы в джунглях, морские города и сады в пустыне, дарящие своим благоуханием чистый лист, гораздо более прекрасны, чем те, очертания которых восстают из слов. Он не понимал, как писатель мог посвятить многие годы жизни уничтожению изначального сияния открывшейся ему пустоты, превращая ее в слова. Сторож утверждал, что его собственный опыт обратен тому, что произошло с писателем. Писатель стал свидетелем рождения слов, тогда как сам он столкнулся с их гибелью. Буквы перестали отличаться от остальных видов пятен, покрывающих поверхность вещей, а звуки слов слились со всеми остальными голосами дома и города, которые он слышал в своей комнате, – с визжанием какого-то инструмента в мастерской во дворе, с шумом автомобилей, бульканьем канализации в утробе дома, шорохом занавесей. Вокруг распростерся бесконечный немой текст без единого пробела, текст, к которому не существовало ключа и который сообщал своим светом лишь собственную, достигшую совершенства бессмысленность.

Самюэль схватил клювом мочку моего уха и стал теребить ее, и тогда я сняла птицу с плеча и посадила на колени. Я смотрела на сторожа шлюза, который на протяжении своего рассказа наматывал на палец и закручивал пряди длинных волос. Меня озадачивало то обстоятельство, что он был напряжен до предела. Я-то думала, что встреча с сиянием материи, которую не может замаскировать никакая форма, породит в нем терпеливость и глубочайшее спокойствие создания, раз и навсегда достигшего цели и не обязанного никуда спешить, создания, уже удовлетворенного. Он будто догадался, о чем я думаю, и заговорил о том, как после нескольких дней упоительного счастья, когда он купался в белом сиянии, исходившем от всех предметов, это блаженное состояние – так же неожиданно, как и пришло – снова сменилось прежним чувством отвращения и ужаса. С того момента его жизнь стала бесконечным чередованием мгновений всеобъемлющей радости, когда он содрогается от восторга в ритме биения вселенского пульса, и мгновений темного ужаса, когда он тонет в мерзкой материи бытия, текущей из любой формы, смысла и ценности. Он не знал больше ничего, кроме этих двух состояний, и они сменяли друг друга внезапно и резко. Он сказал, что последние несколько недель живет во тьме и что перемена, которую он, изводимый нетерпением, ждет, все никак не наступает. И хотя он знал, что не может повлиять ни на одно из своих состояний, в этот день он все же вернулся к дядюшкиному прибору в надежде ощутить блаженство, наблюдая тот же процесс, что и тогда, когда пережил его впервые. Он сказал, что не сможет существовать так, как остальные люди, даже если бы захотел; теперь до конца жизни он будет непрестанно переходить от темного ужаса к экстатическому счастью, и наоборот. Я спросила, вернулся ли бы он к прежней жизни, будь для него дорога назад. Он немного подумал, а потом ответил, что выбрал бы нынешнюю жизнь. Вкусив этого рая и ада, он не хотел возвращаться.

Я не знала, что ему сказать, сочувствовать или завидовать; я не знала, уговаривать ли его вернуться в наш мир или же убеждать остаться в странных краях, где он поселился. Мы оба немного помолчали, и Самюэль спокойно, неподвижно лежал у меня на коленях; казалось, он уснул. Был уже почти час ночи, и я осторожно переложила птицу на круглый столик рядом с камнями, поднялась и сказала, что мне пора. Сторож шлюза подарил мне на память разноцветные камни и проводил в прихожую. Самюэль проснулся и пошел следом за нами. Похоже, ему хотелось еще раз похвастаться своими способностями, и в темной прихожей он изобразил радостные крики гостей, падающих в бассейн, плеск воды и шум листвы на ночном ветерке. Сквозняк выгнал из угла красное облачко; оно выплыло через открытую дверь в прихожую и потом, когда я выходила из квартиры, проскользнуло над моей головой на площадку. Я попрощалась со сторожем и с птицей; дверь закрылась. Я осталась в темноте. За одной из дверей работал телевизор – передавали выпуск новостей. Красное облачко путешествовало вдоль стены, а потом поплыло над ступеньками наверх и скрылось. Я вышла из дома и побежала на трамвайную остановку.

Девушка замолчала.

– А что стало с писателем и со скульптурами? – спросил я.

Она пожала плечами.

– Писателя мы так и не нашли, а скульптуры стоят как стояли, наполовину освобожденные от земли, в лесу у Ландштейна, вы можете их там увидеть.

На дне бутылки осталось немного вина, я разлил его по бокалам. Девушка допила и сказала:

– Уже поздно. Послезавтра у меня экзамен, завтра придется встать пораньше и целый день заниматься.

– Понимаю, – улыбнулся я. – Парадоксы Зенона.

Мы натянули пальто, все еще влажные от растаявшего снега, и вышли на мороз. Снегопад закончился, на земле лежал свежий, нетронутый снег. Я поднял голову и увидел на узкой полоске неба между двумя рядами темных домов несколько звезд. Мы направились в сторону Мелантриховой улицы, где играли в снежки молодые американцы, видимо, только что вышедшие из бара. Мы шагали молча. В конце улицы На Мустку мигали оранжевые огни снегоуборочных машин. Полночь уже миновала, через несколько минут отправлялся последний поезд метро, и потому на Вацлавской площади девушка быстро распрощалась со мной и сбежала по ступенькам в подземелье, залитое холодным электрическим светом. Я направился вверх по заснеженной площади, продолжая путь, от которого отклонился вечером, когда завернул в темную подворотню.