Мне не нужна такая жизнь, думает Мэри.

На лбу открываются поры, оттуда выступают крохотные капельки пота.

Не нужна!

Но слишком поздно. А что тебе тогда нужно?

Отдайте мне мою непрожитую жизнь.

Не выйдет. Увы. Она уже занята.

— Вам нехорошо?

Мэри приоткрывает глаза. Каролине тянется к ней через разделяющее их сиденье. Она тоже бледная.

— Мэри? С вами все в порядке?

Мэри кивает. С ней все в порядке. Просто она не может говорить. Просто всю ее жизнь газеты сегодня раздирают на клочки. Просто премьер решил ею пожертвовать. В остальном все в полнейшем порядке.

Но паника отступает почти тут же. Включился автопилот. Он всегда выручал ее в трудную минуту. Выручит и сейчас.

Именно автопилот мгновение спустя заставляет ее открыть сумочку и нашарить там ручку и блокнот. Каролине издает невнятный стон. Но смысл понятен: Мэри может писать? Что же она раньше этого не показывала?

Но писать Мэри, оказывается, не может, из-под стержня ручки выходят штрихи и каракули. Обреченно скривившись в сторону Каролине, она засовывает блокнот и ручку обратно в сумочку. Просто хотелось проверить! Не то чтобы Каролине поняла, она, похоже, и не хочет понимать, наоборот, смотрит на Мэри с чем-то уже напоминающим брезгливость. Мэри чуть улыбается. Что ж — не все в этом мире любят друг друга.

Теперь она достает косметичку, вынимает пару влажных салфеток, и торопливо оглядевшись — никто не видит? — засовывает руку под блузку и протирает под мышками. Следующей салфеткой проводит по лицу, поглядывая в зеркальце. Секундой позже она наносит тональный крем на подбородок, щеки и лоб, потом размазывает его пальцами круговыми массирующими движениями, как показывала та хорошенькая визажистка по телевизору. Чуть-чуть румян на скулы. Теперь припудрить все это великолепие. Пара штрихов тушью и помадой — и хоп! — чур, я в домике. За таким лицом ее ни один журналист не найдет.

В этот же миг самолет касается земли. Мэри убирает зеркальце в косметичку, достает расческу, несколькими быстрыми движениями поправляет волосы, пока самолет едет по бетонной полосе, — а потом сидит, положив руку на защелку пристяжного ремня, готовая подняться в тот же миг, как погаснет красная надпись. Каролине следит за ней.

— Вы только не переживайте, пожалуйста, — говорит она.

Мэри любезно улыбается в ответ. Она и не переживает. Ничуть.

А я переживаю. Еще как.

Времени всего четверть девятого вечера, а я сижу взаперти в своем гостиничном номере. Та же тюремная камера. Попросторнее, конечно, и значительно удобнее, но так же заперта и закрыта от мира. А я сижу на кровати и перебираю кнопки телевизионного пульта точно так же, как делала это шесть лет подряд. Разочарованная. Униженная. Встревоженная.

Почему я отвела глаза под взглядом того мужчины?

Добро пожаловать в реальность, шепчет Мэри откуда-то со стороны.

Она злая. Особенно когда включит автопилот.

Каролине, похоже, думает то же самое, что Мэри злая — стоит и качает головой. Нет, она отказывается от VIP-обслуживания. Машина, что подъехала, чтобы отвезти их с Каролине к воротам летного поля, уезжает.

— Но почему? — спрашивает Каролине. — Вся эта кодла поджидает в зале прилетов, чего ради нам подставляться?

Мэри поднимает руку. Без обсуждений! Она выйдет через общий зал прилетов, как все остальные пассажиры, что нетерпеливо теснятся и топчутся в проходе у нее за спиной.

— Почему? — снова спрашивает Каролине. — Если вы думаете, что газеты это зачтут и оценят, то я вас уверяю…

Она умолкает, прикусив губу. Мэри разглядывает ее с интересом, раньше она никогда не видела Каролине столь откровенной и несдержанной. Испугалась? Боится, что завтра окажется без работы? Хм, вероятность, конечно, есть, и немаленькая — когда увольняют министра, его пресс-секретарь тоже лишается работы. И все-таки Мэри не намерена менять решение. Вопрос лишь в том, как объяснить Каролине, почему. Вдруг ее осеняет. У нее ведь в сумочке распечатка электронного письма Сисселы к Анне. Поэтому она возвращается обратно в свой ряд и тянет за собой Каролине, пропуская остальных пассажиров. Обычные самцы средних лет пялятся, как она роется в сумочке. Может, узнали. А может, нет.

Каролине, подняв брови, следит за Мэриными манипуляциями. Сумочку не узнать. Вместо обычного элегантно подобранного набора предметов первой необходимости теперь там куча ручек и блокнотов, бумажных платочков и косметики. Мэри не сразу находит среди всего этого смятый листок. Хватает и торжествующе протягивает Каролине — та нагибается и читает.

— Так, значит, она будет вас там ждать?

Мэри кивает.

— Сиссела Оскарссон?

Мэри снова кивает.

— Но разве нельзя попросить ее подойти к другому выходу?

Мэри разводит руками. Как?

— У нее наверняка мобильный. Можно ведь позвонить.

Мэри показывает на свой висок. Каролине вздыхает.

— Не помните ее номер?

Мэри сперва кивает, потом качает головой. Помнить она помнит. Но не представляет, как его извлечь из собственной памяти. Каролине смиряется.

— Что ж, — говорит она. — Будь по-вашему.

Едва приблизившись к таможенной зоне, Мэри расправляет плечи и направляется вперед решительным шагом, волоча за собой чемодан. Какой-то министерский чиновник возникает невесть откуда — может, он летел тем же рейсом? — и пристраивается точно за ней с Каролине. Все трое идут в ногу. Безмолвные, сосредоточенные, целеустремленные.

— Господи, помоги, — шепчет Каролине, когда автоматические двери разъезжаются, но Мэри словно не слышит. Не останавливаясь, не колеблясь, ни на миг не замедлив шага, она движется напрямик к последней преграде, небольшой загородке, отмечающей границу между таможенной зоной и залом прилетов.

Рядом мгновенно возникает Сиссела.

— Без вспышек! — орет она. — Без вспышек!

Журналистская кодла, не сказать чтобы большая — четыре репортера и три фотографа, но все раздражены.

— Почему это? — интересуется один из фотографов и поднимает камеру.

— Потому что она плохо себя чувствует. Она не переносит фотовспышек. Может приступ начаться.

К Сисселе тут же подлетает репортерша.

— Что за приступ?

Сиссела зыркает на нее.

— Все вопросы к ее неврологу.

— Неврологу?

— Да. У нее афазия. Временная.

Мгновение обе молча и пристально смотрят друг на друга. Вид у Сисселы внушительный. На ней новое пальто, ярко-красное, какого-то театрального покроя, на плечи наброшен широкий черный палантин. Репортерша чуть пятится.

— А временной афазии не бывает. Сегодняшняя «Экспрессен» пишет.

Сиссела окидывает ее ледяным взглядом.

— Да что вы говорите!

Репортерша умолкает. Глаза перебегают с Мэри на Сисселу и обратно. Сумка через плечо, на ней изображена оса.

— Представьте себе. Мы спрашивали многих неврологов. И все говорят одно и то же.

Вперед протискивается молодой человек в кожаной «косухе» и обращается непосредственно к Мэри:

— Скажите, а вы не рассказывали премьер-министру о так называемом несчастном случае, который произошел с вашим мужем несколько лет тому назад?

Репортерша с осой на сумке тут же подключается:

— Вам известно, что той девице, с которой он развлекался, было всего шестнадцать? И что ее продали сутенеру еще тринадцатилетней?

Парень в кожаной куртке норовит ее отпихнуть.

— Это правда, что сегодня вечером вы встречаетесь с премьером?

Репортерша, склонив голову набок:

— Как, по-вашему, чего он хочет?

Мэри рассматривает их с интересом. Они стоят рядом с ней и в то же время — за множество миль от нее.

— Альбатрос, — говорит она.

За спиной стонет Каролине. Парень в «косухе» ошарашен.

— Что?

Каролине довольно чувствительно пихает Мэри локтем в бок и протискивается вперед.

— Послушайте, — говорит она. — Мэри Сундин нездорова. Она не в состоянии говорить, и ей срочно нужно к врачу. Так что никаких комментариев сейчас она вам не даст, и было бы лучше, если бы вы теперь разошлись.

— Но…

— Никаких «но»! — заявляет Сиссела. — Нам пора!

Она берет Мэри под руку и шествует к выходу. Фотографы поднимают камеры, вспышки бьют в потолок, но Мэри, закрыв глаза и уцепившись за Сисселу, продолжает идти. Следом бежит репортерша.

— А вы, собственно, кто? — обращается она к Сисселе.

— Немезида, — отвечает та. — Так что берегитесь!

Был туман, когда мы подходили к недостроенному домику на той стороне озера. Праздник кончился. Мама спала. Папа сидел на кухне за столом и читал газету, он взглянул поверх нее, наморщив лоб, когда мы шумно ввалились в двери.

— Это Сиссела, — сказала я.

Он не отвечал, только молча поглядел на нас и снова уткнулся в газету.

— Она у нас переночует, — объяснила я. Голос чуть дрожал. Никто из моих приятелей никогда еще у нас не ночевал, ни тут, ни в городе. Даже в гости на сок и булочки никого не приглашали.

Он по-прежнему не отвечал.

— Как мама?

Тут он оторвался от газеты, глянул на меня, потом поднялся, протиснулся мимо нас в дверь и удалился наверх. Все это — не проронив ни слова. Только когда он ушел, Сиссела осторожно шагнула в кухню. Возле раковины громоздились горы посуды. Пепельница на столе была переполнена. Но Сиссела словно ничего не замечала, она ходила кругами и улыбалась.

— Как здорово, — сказала она.

Я огляделась. По-моему, не особенно. Шкафчики старенькие, раньше они висели у нас на кухне в городе. Прошлой весной папа содрал их и отправил сюда, а тут снова приколотил к стенке и выкрасил в ярко-голубой цвет. А через неделю привез плиту и холодильник. Городская кухня больше месяца простояла совершенно пустой, покуда там не появилась новая плита — зеленая, цвета авокадо, а следом такой же авокадно-зеленый холодильник. А неделю спустя место старых кухонных шкафов заняли новые. Оранжевые. Мама едва глянула на них, как у нее заболела голова, и ей пришлось пойти прилечь. Мне цвета были по фигу, главное — что снова можно готовить еду. А то после трехнедельной диеты из бутербродов и воды из-под крана меня еле ноги держали.

Сиссела уселась за стол, порывшись в пепельнице, вытащила бычок и закурила. Я тут же глянула на дверь. Папа взбесится, если это увидит, а мама устроит истерику. Но ни того ни другой не наблюдалось, и я, прикрыв дверь, села за стол напротив, изучая то новое, что внезапно появилось в моей жизни. Друга.

— Ну, — сказала Сиссела.

— Что — ну?

— Что у вас было с Волком Сверкером?

Я растерялась. Что у нас с ним, собственно, было?

— Не знаю.

Сиссела глубоко затянулась. Рассмеялась.

— Не знаешь?

Я уперлась глазами в стол. Что мне говорить? Ни разу за всю мою жизнь я ничего о себе не рассказывала, не считая чисто внешних фактов. Сколько мне лет. Где живу. Что ела в школе на обед. Я понимала, что другие девочки ведут доверительные разговоры, но сама так и не сумела толком усвоить, как это делается. Они рассказывают друг дружке все? А как это? Как вообще заключить в слова все — все запахи, веющие в воздухе, все цвета, что ежесекундно ударяют в глазное дно, все чувства, что шевелятся под ложечкой. Как вообще возможно рассказать всю правду о мгновении вроде этого? Я и Сиссела обитаем в разных вселенных, и уйдут часы, дни, годы и вечности, чтобы рассказать все о каждой из них. К тому же это опасно. Это сделает нас уязвимыми. Легкой добычей для смерти.

Были у нас в школе девицы, уверявшие, будто они всем делятся с мамами. Опрометчиво, на мой взгляд. И довольно противно, все равно что поделиться своей зубной щеткой или трусами. С другой стороны, не сказать чтобы я так уж им и верила. Мамы говорят, если не молчат, но слушать никогда не слушают. Даже когда приносишь семь пятерок в табеле. Или рассказываешь, как тебя выбрали докладчиком, что ты будешь выступать в актовом зале, что придется стоять перед ста двадцатью сверстниками и читать им лекцию о нацизме. Мамы в таких случаях затыкают уши и кричат, какое у дочерей на это право, что они глупые, тупые, невежественные эгоистки и ничего не смыслят. А отцы тем временем встают, грязно ругаясь, и уходят, и пропадают где-то всю ночь, и потом никогда не рассказывают, куда ходили.

Сиссела посерьезнела.

— Знаешь, что мне кажется? — спросила она.

— Нет.

Она раздавила окурок.

— Что бывают тихие несчастья, про которые нельзя рассказать.

Уже потом, моя посуду, я попыталась честно рассказать самой себе, что произошло между мной и Сверкером. Просто для упражнения. Чтобы понять самой.

Он овладел мной, так сказала я себе вначале. Но это не то слово. Оно ничего не объясняло.

Я предприняла новую попытку, погружая сальную тарелку в горячую воду. Значит, дело было так: Магнус вышел и вернулся с магнитофоном. Мод и Анна убрали со стола, Торстен с Пером унесли стол с мостков. А я ничего не делала, просто стояла, обхватив себя руками, и глядела на озеро, чуть покачиваясь под музыку. Немножко пьяная. Сверкер подошел сзади. Не пригласил, просто положил руки мне на плечи, покачивая под музыку, как ее, ну, A whiter shade of pale, а потом развернул к себе, прижался щекой к моей щеке и мы стали танцевать. Да, так и было. Щекой к щеке. Тогда все и случилось.

Что?

And the crowd called out for more… Перестань!

Но все случилось именно тогда. Когда певец пел этот куплет.

Что?

Мы слились. Стали единым телом. Единой нервной системой.

А Торстен?

Его я больше не видела.

Но о том, что было дальше, я говорить не могла. Даже себе самой.

Потому что как рассказать, что я родилась в ту ночь, что до этого я позволяла секундам, минутам, дням пролетать сквозь меня, подобно мельчайшим космическим частицам, каждый миг проникающим сквозь мое тело? Прежде я никогда не была вполне уверена, что существую на самом деле. С тем же успехом можно быть тенью, мыслью, образом, стремительно проносящимся перед чужими глазами. А как иначе? Достаточно замереть на минуту-другую, и мир обо мне позабудет.

Но в ту ночь я существовала. Начала существовать.

Сверкер подтвердил факт моего существования самой тяжестью своего тела, щетиной на щеках, своими неутомимыми руками и ритмом своего дыхания. И внезапно я узнала, что такое мое тело. Живое мироздание, тесно прижатое к другому живому мирозданию, которое больше и грубее, чем мое, но с теми же чистыми родниками под языком и с такой же бесконечно ветвящейся сетью нейронов.

Его член был нежный, словно шелковый. Но только снаружи.

Эх. Какой наркоман не впадет в лирику, вспоминая о первом приходе. Сперва ощущаешь, что живешь, а потом начинается путешествие к смерти.

К тому же нет ничего скучнее, чем истории о старой любви.

Когда девчонки в Хинсеберге заводили эту шарманку, я зевала и шла спать. Я все это слышала прежде тысячу раз. Встреча мужчины и женщины. Пробуждение надежды. Возникновение мечты. Зарождение разочарования. Крушение иллюзий. Слезы.

Сверкер всегда жил в этом «мыле», оно питало его и давало кислород. Модель всегда одна и та же. Он входил в помещение, будь то приемная врача, зал ресторана или гостиная чужого дома и медлил несколько секунд у порога, прочесывая взглядом пространство комнаты, точно кого-то ища. И находил ее — почти сразу же. Это могла быть сестра из регистратуры в клинике репродуктивной медицины, темноглазая и с нежным голосом, или хрипатая официантка, улыбавшаяся ему ослепительными зубами, или белокурая подружка какого-то мальчишки из рекламного агентства, принарядившаяся по случаю вечеринки в черное короткое вечернее платье и чулки в сеточку. Он смотрел на нее, и происходило чудо, одно и то же чудо всякий раз. Она менялась. Роскошная регистраторша отмякала и делалась нежно-чувственной, циничная официантка — мечтательной и застенчивой, а юная блондинка краснела, как сама невинность, во все свое смелое декольте.

А я стояла рядом дура дурой. По крайней мере в первые годы. Позже я научилась не видеть. Вместо этого я улыбалась избраннице, так же как Сверкер, но только коротко, а потом поворачивалась спиной и находила себе какое-нибудь другое занятие. В приемной клиники — погружалась в старые журналы, в ресторане — убегала в туалет припудрить носик, в гостях — порхала туда-сюда и говорила, говорила, говорила. Главное было — придумать, о чем заговорить. Я не сразу поняла, что коллеги Сверкера меня побаиваются, что все эти душечки из рекламного бизнеса опасаются журналистов, догадываясь о презрении, питаемом нами к таким, как они. Я не делала ни малейшей попытки их успокоить, напротив, мне нравилось их пугать. И я поднимала брови, когда кто-то из них выдавал текст о тайнах маркетинга, криво усмехалась, слыша речи о рекламных кампаниях, одна другой гениальнее, и молча давала им понять, что никогда не забуду — они добровольно посвятили свою жизнь продвижению стирального порошка. В конце концов их отношение ко мне испортилось. Мне это нравилось. Их недоброжелательность меня устраивала больше, чем их сочувствие.

К тому же Сверкер заслуживал их сочувствия куда больше, чем я. Теперь, после шестилетних раздумий, я это знаю. Его коллеги никогда этого не понимали. Они восхищались им, когда он приближался к очередной бабе, и завидовали, когда она уходила за ним следом, они полагали, что он и в самом деле циничный секс-спортсмен, каким выглядит. Но Сверкер был романтик. Романтик одного мгновения, по всей видимости, но все-таки — романтик. В то мгновение, когда он впервые видел регистраторшу клиники, он любил ее, в несколько секунд он успевал купить ей желтый домик в Стоксунде, домик, где они проживут вместе десятки лет и умрут рука в руке. Но домик оказывался брошен в ту же секунду, как в поле зрения попадала официантка с белоснежной улыбкой, и Сверкер превращался в будущего писателя. Официантка станет его музой, она будет покоиться на его плече в огромной двуспальной кровати и нашептывать истории из своей драматической биографии, истории, которые он обратит в подлинную литературу. Однако он забывал свою музу при виде юной блондинки в черном мини-платьице. Вот, полагал он, совершенная женщина, будущая мать его детей, та, которой он отдаст все и которая в ответ даст ему то, чего он больше всего жаждет. Покой. Семью. Надежность. Через три месяца она превратится в надоедливую дурочку, которая только и знает, что хныкать.

Я не хныкала. Никогда. Я молча наблюдала и поражалась. Год за годом. Роман за романом. Ведь Сверкер и правда верил, что однажды встретит свою большую любовь, женщину, которая окажется его путеводной звездой и опорой, существом, что наполнит его существование смыслом, маленькую хозяйку хутора и целого озера похвал и уверений, из которого станет непрерывно черпать и поливать его вянущий садик.

Я таким существом не являлась. Во всяком случае — в его глазах. Во всяком случае — после нашей свадьбы. Я была стражем и исполняющим обязанности суперэго, тем, кто наводит порядок в хаосе и осуществляет связь времен. Причем сама этого не понимала. Понадобилось много лет, чтобы осознать: на самом деле он никогда не воспринимал меня иначе, он даже не смел думать обо мне так, как о других женщинах. Однако нуждался во мне не меньше, чем в них. Нуждался в посещениях клиники репродуктивной медицины — чтобы знать: у него есть будущее. В моем пребывании на кухне — чтобы имело смысл шептать в телефонную трубку в кабинете. Я была нужна дома, в спальне — чтобы он мог заниматься любовью в дешевом номере мотеля. Без меня все это стало бы реальностью, а реальности он бы не выдержал.

А что же я?

Я отворачиваюсь к окну и киваю своему расплывчатому отражению. Ну спасибо. После шести лет тюрьмы я знаю то, чего не знала тогда. Я получила то, в чем нуждалась сама. И чего мне, видимо, хотелось. Форму. Фасад, за которым можно спрятаться. Стенку, куда можно отвернуться и молчать. Плюс вечную надежду, что сбывшееся однажды когда-нибудь сбудется снова. Но не сбылось. Случилось нечто иное.

Ложусь и закрываю глаза.

— Ау! — окликает Сиссела. — Ты меня слышишь?

Мэри смаргивает. Ну да. Она все слышит.

— Я взяла такси. Вон там стоит. Эти с нами поедут?

Сиссела кивает в сторону Каролине и чиновника из министерства, не сообразив, что оба стоят совсем рядом и слышат, как она говорит о них словно об отсутствующих. Мэри несколько смущена и вопросительно оборачивается к Каролине.

— Нет, — отвечает Каролине. — Я тоже возьму такси. Надо еще в садик заехать.

Ну да. У нее же ребенку три года. Вдруг Мэри спохватывается, что так и не знает, чем закончился запутанный гражданский брак Каролине. Может, она теперь одна с ребенком на руках? Не оттого ли она такая взвинченная? Мэри протягивает руку и торопливо кладет ее Каролине на плечо. Это покаянный жест, извинение, просьба простить. Но Каролине поспешно отворачивается и смотрит на Сисселу.

— Вечером вы тоже ее проводите?

Сиссела морщит лоб.

— Куда?

— В Русенбад. Премьер-министр хочет ее видеть в девять часов.

Сиссела скалится.

— Почту за честь!

Каролине колеблется.

— Вы мне потом позвоните, ладно?

Сиссела улыбается. Конечно же позвонит.

Шесть лет они не виделись, но врач не сделался старше. Время словно отстало от него, хотя сам он, похоже, стремится от времени не отстать. Шесть лет назад он ходил с длинными волосами и чисто выбритым подбородком, теперь завел модную щетину и там и на голове. А вот очки — были они на нем в тот раз? Мэри хмурит лоб. Она не помнит.

Обследование шло уже не первый час, она подустала и, сидя в посетительском кресле, прикрыла глаза. Если бы ее уложили в постель на пару недель, она бы, собственно, не стала возражать — лежала бы и смотрела в осенний туман за окном. И тем не менее, услышав предложение о госпитализации, она решительно покачала головой. Нет времени. Надо бороться за жизнь. Во что бы то ни стало.

Позади Сиссела повернулась на стуле, и слабый табачный запах добирается до ноздрей Мэри. Сиссела раз пять выходила покурить с тех пор, как они прибыли в клинику Софиахеммет. Наверное, опять захотела курить, но знает, что надо терпеть, пока врач не закончит. А он сидит, схватив себя рукой за подбородок и уставившись в монитор, моргает несколько раз, пока наконец не откидывается на спинку кресла, качая головой.

— Не стыкуется.

— Что не стыкуется? — переспрашивает Сиссела.

— Симптомы не стыкуются. Должна была бы говорить.

В то же мгновение он замечает, что говорит о Мэри в третьем лице и поправляется, глядя на нее с извиняющейся улыбкой.

— Вы должны были бы говорить.

В ответ Мэри обреченно поднимает обе руки. Уж простите, но говорить я не могу. Это единственное, что она может сказать, нет жеста, способного объяснить, что она не пыталась сегодня этого сделать и даже не имеет намерения пытаться.

— Компьютерная томография никаких отклонений не показала. Энцефалограмма нормальная. Кардиограмма тоже. Никаких нарушений кровообращения, насколько я вижу, никаких признаков эпилепсии.

— Может, мигрень? Вы в последний раз говорили, что это редкая форма мигрени, — она сама мне рассказывала.

Сиссела, похоже, не замечает, что тоже говорит о Мэри в третьем лице. Врач покачивает головой.

— Ну да. Это само собой. Тоже редкость, но мигрень была только вначале. Нарушение речи, вызванное мигренью, не может длиться три недели, оно проходит примерно за сутки, значит, добавилось что-то еще…

— Что?

Врач чуть кривится.

— Думаю, какое-то функциональное расстройство.

— Что за расстройство?

Врач извиняющейся улыбкой обозначает невидимые кавычки.

— Истерия. Как выражались в прошлом.

Мэри, хихикнув, поспешно прикрывает рот ладонью.

— Ерунда полнейшая, — говорит Сиссела.

Открываю глаза и смотрю в потолок. Что со мной? Что я тут лежу и фантазирую? Я ведь могу делать, что захочу. Выйти, например.

Мысль и движение соединяются. В следующий миг я уже одета и собрана, стою в дверях номера и роюсь в сумке — не забыла ли кошелек и ключ от номера? А потом лечу вприпрыжку к лифту, несколько раз лихорадочно нажимаю на кнопку, прежде чем соображаю, что он уже тут. Едва он останавливается внизу, как я стою у самых дверей, чтобы выскочить, как только они откроются.

Только выйдя на улицу, я замедляю шаг и делаю глубокий вдох, а потом стою и не могу решить, в какую сторону идти. Но колебания продолжаются лишь несколько секунд, я поднимаю ворот куртки и становлюсь у светофора. Конечно же — мне в Русенбад.

Когда-то это были мои места. Я была начинающим политическим журналистом, полагавшим, что у бытия есть центр и периферия и чем ты ближе к власти, тем ближе к настоящей жизни. Так что в правительственные кварталы я наведывалась пару раз в неделю, как минимум, вынюхивая и выискивая новости. Мой пол давал мне преимущество, как и мой возраст. Я восторженно улыбалась нашим политрукам и доверчиво кивала важным чиновникам, мирясь с тем, что мне объясняют самоочевидные вещи и говорят чуть ли не по слогам, чтобы я поняла. Но стоило им отвернуться, как я проскальзывала к их секретаршам и превращалась в задушевную подружку (Ой, какой клевый пиджачок! А где такой купила? Ой, а правда, что твой министр на контрах с министром соцразвития?), чтобы в следующий миг отправиться дальше и почтительно постучать в дверь бюро пропусков, прежде чем ворваться в риксдаг. Бывало, что по дороге я налетала на одного-другого министра, но, притом что я всегда здоровалась и улыбалась, останавливался обычно только один. Премьер собственной персоной. Тогдашний премьер.

Первый раз я чуть дар речи не потеряла. Тогда я была совсем новичком. Проработала в газете всего несколько месяцев и все еще изумлялась, что представители власти — взаправдашние существа. За несколько дней до этого я впервые побывала в Русенбаде на обеде для прессы. Я даже поручкалась с премьером, но задать вопрос постеснялась. Вряд ли он меня запомнил. И все-таки я затеплила улыбку, завидев, как он тащится по мосту Риксбрун. День был теплый, и он расстегнул костюм, выглядевший в тот день так же, как и во все другие дни, — будто премьер в нем спит. Он ослабил узел галстука, словно тот его душил, и уже расстегивал верхнюю пуговицу рубашки, как вдруг убрал руку и ответил на мою улыбку.

— Здравствуйте, — сказал он. — Мэри. Или Мари.

Я застыла на некотором расстоянии. Со мной говорит премьер-министр, думала я. Я должна о чем-то спросить. Но так ничего и не придумала, и тогда он сам стал меня расспрашивать:

— Уж вы меня простите, но я так и не запомнил, как вас зовут. Мэри? Или Мари?

— Кто как, — пролепетала я.

— Кто как?

— Но мои друзья меня называют МэриМари.

Он наморщил лоб.

— Двойное имя?

Я улыбнулась.

— Можно сказать и так.

Он улыбнулся в ответ. Шел и наткнулся на меня? От этой мысли делается стыдно, я опускаю голову и разглядываю мыски своих туфель.

— Новость хотите?

Я снова поднимаю голову, в последний миг подавив порыв присесть в книксене.

— Да, спасибо.

Издав смешок, он трогается с места. Я иду следом.

— Ничего особенно важного, — говорит он.

— Ну и что, — отвечаю. — Я буду рада любой.

Он скосил на меня блеснувшие глаза. Так мы подружились.

Да, я смею утверждать — мы дружили в той мере, в какой могут дружить совершенно чужие люди. Однако встречались всего несколько раз в год и всегда случайно. Мы ходили вместе по Дроттнинггатан от правительственной канцелярии до штаб-квартиры партии. Мы молча сидели друг напротив друга в его кабинете после официального интервью и слушали стихи по радио. Во время пресс-конференции с журналистами ведущих СМИ мы отошли в сторонку и вполголоса обсуждали новый роман, под впечатлением которого тогда находились оба.

Наверное, у него было много таких друзей. А может, и нет. Я не знаю.

Зато знаю, что о нас ходили сплетни, утверждалось, будто я — его любовница. Этого не было. Однако мы не делали ничего, чтобы их опровергнуть — ни он, ни я. Может быть, эти слухи помогли ему точно так же, как и мне. В особенности когда спустя много лет дошли до рекламщиков.

Руки у Сверкера в тот день дрожали. Это было заметно, когда он наливал вино.

— Как там с премьер-министром? — спросил он.

— Спасибо, хорошо, — ответила я и уперлась взглядом в баранью отбивную. Я ни о чем даже не подозревала, я не встречалась с премьером много месяцев. — Все замечательно.

Сверкер опустился на стул и посмотрел на меня. Взглядом неожиданно заинтересованным.

Неожиданно зрячим. Потом поднял свой бокал, а другую руку протянул мне.

— Слушай, — сказал он. — Мы же не расстанемся?

Я подняла свой бокал, заглянула ему в глаза и улыбнулась.

— Ты же сам знаешь. Никогда!