Лучше бы я была Мари.

И Сверкер был бы мертв, а я бы вышла из тюрьмы. И ехала бы теперь на машине прочь. Или возвращалась домой. Как посмотреть.

Но если есть я, значит, Мари нет. Она — только мысль. Причем мысль довольно дурацкая, ведь захоти я и в самом деле выдумать себе альтернативную жизнь, уж я бы приправила ее разными утешительными штуками. Любовью. Доверием и искренностью, сыновьями и дочерьми, чудесными лекарствами и сенсационными научными открытиями. Но беда в том, что я сама в это не смогу поверить. Так, как верю в Мари. Я — это она, а она — это я, и только миг отделяет нас друг от друга.

Но я, собственно, думаю не о Мари. Она у меня в голове только ради того, чтобы не думать о Сверкере. О крике Сверкера. О причине его крика. И о том, как понимать эту причину.

Я ему омерзительна.

От этой мысли я зажмуриваюсь, но все равно заставляю себя снова прокручивать ее в голове. Я омерзительна Сверкеру. Он вида моего не выносит, не в состоянии находиться со мной в одной комнате, в одном доме, может, даже в одной и той же части света.

Иногда я его понимаю. Мне самой это омерзительно.

Прошло четыре года и четыре месяца с тех пор, как я его целовала. Когда Бильярдный клуб «Будущее» в последний раз собирался на Мидсоммар, мы играли в «лебединую охоту», а он сидел рядом в своем кресле и смотрел на нас. И тут я, потная и хохочущая, плюхнулась к нему на коленки, забыв на мгновение, кто я и кем стал он, и, положив ладонь ему на щеку, поцеловала, — мой язык скользнул в его рот и принялся осторожно пробовать на вкус его слюну. Но это длилось всего несколько секунд, потом он отдернул голову и сжал губы.

— Пошла ты к черту! — прошипел он. — Проваливай!

Пер стоял рядом и все видел. Он сморщил лоб и огорченно надул губы. Видимо, это меня и взбесило, что есть свидетель, что кто-то узнал, как все обстоит на самом деле. Но я ничего не сказала. Только соскользнула с колен Сверкера и, повернувшись к нему спиной, стремительно зашагала по газону к черному прямоугольнику двери и, вбежав в дом, заперлась в туалете. Я гримасничала в зеркало, полоща руки в холодной воде. Скотина! Какое у него право — так со мной разговаривать? Пусть скажет мне спасибо, что вообще живой остался! Он что, не понимает? Неужели непонятно, что я пощадила его, и не один раз! Никто бы не упрекнул меня, если бы я сдала его в приют, особенно если бы одновременно предала огласке некоторые детали того несчастного случая. «Гусь» и есть «гусь», и уж от кого уходить, как не от него!

Когда я вышла из дому, на ступеньке крыльца сидел Торстен. Я погладила его по волосам, усаживаясь рядом. Сперва вид у него сделался удивленный, а потом глаза превратились в две черные щелочки. Он улыбался.

— Ну как?

Я улыбнулась в ответ, напрягая мышцы щек. Ярость до сих пор ударами отдавалась в висках.

— Сам-то как?

— Да неплохо.

На миг наступило молчание. На кухне кто-то чем-то загремел. Торстен понизил голос.

— Сходим к озеру?

Я кивнула. Мы поднялись и пошли. За деревьями, когда нас не стало видно из сада, я протянула ему руку.

— Иногда, — сказал он, — дико жалеешь о несбывшемся.

Я сидела на камне, опустив в воду правую ногу. Вода была ледяная, и частью существа я с интересом фиксировала, как нога постепенно теряет чувствительность. Остальная часть слушала Торстена, глядела на него и украдкой принюхивалась к его запаху.

— Например, о чем?

— Что я так и не научился летать.

Я рассмеялась.

— Так тебе хочется летать? На собственных крыльях?

Он уселся у кромки пляжа, расстегивая сандалии. Он возился с ними долго, неловко, рассеянно.

— Да. А тебе нет?

— А почему мне должно хотеться? Какой смысл?

— Надо научиться додумывать всякую мысль до конца.

— Зачем?

— Затем что это — единственный способ взлететь.

Я покачала головой.

— Ты же не летаешь.

Он стянул носки.

— Летаю. И мучаюсь оттого, что не умею летать.

С другого берега озера донесся птичий крик. Торстен, склонив голову набок, взглянул в хмурое небо.

— Слышала?

Я кивнула. Да, слышала.

Когда же он придет?

Поднимаю руку, чтобы взглянуть на часы, но вижу только собственное запястье. Часы и кольца остались лежать в ванной. Плевать. Прошло уже столько времени.

Оглядываю гостиную. Идеальная чистота. Надо полагать, Сверкер вчера заставил помощницу пройтись с пылесосом. За этим он в последнее время строго следит. Кальсоны у него всегда наглажены, носки тщательно разобраны и свернуты по парам, настиранные загодя фуфайки и свитера целыми днями лежат в сушилке. Дома мне практически не остается работы.

Оно и к лучшему. Я ведь тут почти не бываю.

Иду к двери на веранду и прислоняюсь лбом к холодному стеклу. Садовая мебель по-прежнему на улице, краска потрескалась, обнажив под белой поверхностью серые ранки. Если бы кто-нибудь помог мне затащить ее в подвал, я бы, может, ее ошкурила и покрасила — в ожидании, пока вернутся слова…

Торстен мог бы помочь. Если он придет. Если решится прийти.

Но сейчас мне, в общем, безразлично. Все ведь уже стало так, как есть. Всякая вещь на своем месте, муж за одной запертой дверью, жена за другой.

Мы с ним не прекратили разговаривать. Мы просто не начинали.

Мы и в лучшие-то наши времена не говорили друг с другом. Даже не пытались, вместо этого мы смеялись, дурачились и занимались любовью. Первые недели в нашем новом доме Сверкер стремился освятить все его комнаты совокуплением. Кухню и прачечную, гостиную и столовую, кабинет, и ванную, и кладовку. Когда до нас дошло, что мы успели заняться этим везде, кроме спальни, то просто упали от хохота. Нам повезло: упали мы в нашу двуспальную кровать. Так что вскоре и спальня тоже оказалась освящена.

В те дни я постоянно улыбалась своему отражению — не могла не улыбаться.

Почему у меня такие розовые щеки? Потому что Сверкер забыл побриться. Почему у меня такие алые губы? Потому что так много целовали Сверкера. Отчего у меня ноет внизу живота? Оттого что мы часами любили друг друга.

Мы по-прежнему много работали, но поздно вечером обычно садились поболтать за пивом. В Госпочтамте придурки, зато денег немерено, так что Сверкер кое на что готов закрыть глаза. Ребята из «Адольфссона» профукали аккаунт «Юнилевера», так что в ближайшие недели Сверкер намерен перейти в наступление. А еще они взяли на фирму новую машинистку. Да, молоденькую. Симпатичную? А! Он об этом как-то не думал. А кстати, как там в газете? Ну, вообще-то новый завредакцией тоже умом не блещет, но тиражи за последние недели подросли и ощущается некоторый оптимизм. А еще мне стало известно, кто такой маньяк из Соллентуны — ну, насильник, про которого столько писали. Ну а кто же еще! Тот самый артист с идеальной прической. А кстати, пора опять показаться гинекологу. Нет, провожать меня не надо, и в этот раз тоже.

Мы болтали и болтали. Но разговора так и не получилось. Ни разу. Даже после выкидыша. Даже после того, как я узнала, что Сверкер заразил меня гонореей.

Просто тогда в нашем большом доме наступила тишина.

Я никогда не рассказывала ему, что в тот раз прошла тест на СПИД. Вообще никому не рассказывала, едва призналась самой себе, просто как-то выскользнула из редакции, села в автобус и поехала в Каролинский госпиталь.

— Мне бы пройти анонимный тест, — сообщила я сестре.

Та кивнула.

— А под каким именем?

— Не знаю.

— У меня сегодня была одна Агнета и одна Биргитта. Давайте назовем вас «Сесилия»?

Я сглотнула, после очередного выкидыша прошло всего несколько месяцев.

— Сесилия умерла.

Сестра склонила голову набок.

— Это ваша знакомая?

Подавив внезапный порыв — прижаться к этой незнакомой женщине, я лишь кивнула:

— Да.

— Тогда назовем вас Кристиной. Позвольте вашу руку?

Влажным тампоном она протерла мне сгиб локтя.

— Может быть, расскажете, что стряслось? Почему вы так встревожились?

Я помотала головой. Что я могу рассказать, если сама толком не понимаю?

— Ну и ладно, — сказала сестра. — Это дело добровольное.

Спустя несколько дней я сидела в коридоре у ее кабинета. Неподвижный воздух вокруг меня задрожал, когда дверь открылась и оттуда вышла она — крупная женщина в белом халате, руки в карманах. Я пыталась сглотнуть и не могла, — ни язык, ни глотка не повиновались нервному импульсу.

— Кристина?

Я кивнула. Она торопливо огляделась. Коридор был пуст.

— Боитесь?

Я, опять кивнув, встала.

— Ну и зря. Пойдемте.

Наверное, это было рыданием — то, что вырвалось из меня. Но прозвучало оно иначе, похоже на хмыканье или на стон. Но теперь я уже не сдерживалась и, подавшись вперед, припала головой к ее груди.

— Ой, ладно, ладно вам. — Она погладила меня по спине. — Да не инфицированы вы. Ничего страшного. Все хорошо.

Новый стон вырвался наружу. Но слез по-прежнему не было.

— Да-да, — проговорила сестра. — Тяжело, понятное дело.

Я закрываю глаза — не хочу этого помнить.

Мари припарковалась у заправки, теперь ковыряется с крышкой бака. Рядом у колонки — мужчина, он только что вставил в бак наконечник шланга и стоит, скрестив руки на груди. Мари морщит лоб. Как это делается? Едва она отпускает наконечник, бензин начинает течь. А, плевать. Отсюда уже далеко до Хинсеберга, и никто не заподозрит, что она не умеет управляться с этой штукой потому, что шесть лет просидела в тюрьме.

Сквозь пары бензина пробивается запах еды, от него сосет под ложечкой. Надо бы поесть.

Полумрак. Пустые столики, покрытые клетчатой клеенкой. Желтые вазочки с розовыми пластмассовыми цветами. Стандартное меню с фотографиями блюд. Сосиски с картофелем фри. Антрекот под соусом «беарнез». Лазанья. Мари тихонько вздыхает. За прошедшие шесть лет кое-что изменилось. Ладно, допустим, лазанья.

Она садится к окну и смотрит в темноту за стеклом. Начался дождь, блестящий асфальт отражает белый свет фонарей на заправке.

— Простите, — раздается голос. — Мы, кажется, знакомы?

Мари оборачивается, внезапно насторожившись. Тот самый мужчина, что вместе с ней заправлял машину, стоит улыбаясь у нее за спиной. Мари пытается улыбнуться в ответ.

— Неужели?

— Вы ведь из Несшё?

Мари кивает. Мужчина расплывается в улыбке.

— Позвольте?

Она не успевает ответить, как он уже поставил поднос на столик и отодвигает стул.

— Лица я запоминаю накрепко. С именами вот похуже.

Мари кивает.

— Мари.

Мужчина, уже начавший расстегивать куртку, на миг замирает, а потом протягивает руку через стол.

— А я Клас. Кажется, мы вместе учились?

— Неужели?

— Да. А потом я выбрал специализацию на классическом.

Мужчина стаскивает шарф, открыв черный ворот водолазки. Мари сдерживает улыбку: теперь и она вспомнила. Когда-то этот мужчина был шестнадцатилетним подростком, делавшим все, чтобы походить на пастора средних лет. Вечно ходил в пиджаке и черной водолазке, а на шее у него неизменно болтался блестящий серебряный крест на цепочке. Клас, он же Святоша.

— Все, дошло, — отвечает она. — Это ты вроде бы собирался стать священником?

— Я.

— И как, удалось?

Его взгляд скользит в сторону.

— Поначалу. Но потом…

— Да?

— … я избрал другой путь.

Мари, отпив воды, поднимает глаза. Он по-прежнему тощий, и ястребиный нос, так нелепо выглядевший на физиономии подростка, меньше не сделался, но теперь смотрится вполне себе неплохо. Вероятно, такой нос требует некоторой умудренности во взгляде.

— Что за путь?

Он тянется за своим «Туборгом» и наливает пиво в стакан.

— Театр. Я стал актером.

— Это поворот на сто восемьдесят.

Святоша поднимает стакан.

— Не знаю, честно говоря. Погоди, а ты ведь была шеф-редактором в «Афтонбладет»?

Мари колеблется. Что еще он сейчас припомнит?

— Это было давно!

— Да, наверное. А сейчас ты кто?

Пауза в несколько секунд. Не сказать лишнего.

— Фрилансер. А ты?

Его глаза сузились, легкая улыбка затаилась в углах рта.

— Ха, да тоже фрилансер. Скажем так. Чтобы не произносить нехорошего слова.

— Какого?

— Безработный.

Мари не отвечает. Святоша вытирает пену с верхней губы.

— Домой едешь?

— Домой?

— Ну да. В Несшё.

Она кивает:

— Да. Хоть и не знаю, домой ли это.

— Понял. Родители живы?

Мари качает головой.

— Давно уже умерли. А твои?

— Мама жива. В доме престарелых. Я приезжаю время от времени и приглядываю за нашим старым домом — в ожидании большой перемены.

Он усмехается. Официантка выкрикивает из-за стойки, что лазанья и антрекот с картофелем фри готовы. Забрав свои тарелки, они едят молча — оба проголодались. Отложив наконец вилку, Мари вдруг ощущает страшную усталость и поднимается, кинув взгляд на Святошу.

— Кофе будешь?

Он качает головой. Когда она возвращается, он уже тоже все съел и, откинувшись на спинку стула, скрестил руки на груди.

— Я кофе не пью. Он рождает ужасные ассоциации.

Мари улыбается.

— С церковной жизнью?

— Точно. С насилием против пастората.

— Ты применил к ним насилие, что ли?

Святоша качнулся на стуле.

— Нет, только мечтал. Последние годы меня прямо мучили такие фантазии. Поджог, убийство и все такое.

— Поджог и убийство?

Он перегибается через стол, вдруг оживившись.

— Да. Я разработал четкий план действий. Берешь пару колготок, макаешь во что-нибудь легковоспламеняющееся, типа жидкости для розжига, потом кладешь на стол пастора, включаешь эту удобную настольную лампу с гибкой штангой и наклоняешь как можно ближе к колготкам.

После чего уходишь и ищешь подходящее алиби на весь вечер.

— Ага. И что дальше?

— Как что, вспыхивает огонь. Спустя несколько часов. И вот пастор остается без кабинета.

Он раскачивается на стуле, вид довольный. Мари хихикает.

— А сам пастор? С ним что?

— А он выйдет куда-нибудь по делам. Или может дома посидеть со своей пасторшей.

— Но это же не убийство?

Святоша перестает раскачиваться и, выпрямившись, сцепляет пальцы.

— Нет. Это после. Я просто уничтожаю его кабинет, что совершенно бессмысленно. Месть, кстати, всегда бессмысленна.

Мари чувствует, как напрягается спина. На что он намекает?

— Неужели?

— Да.

Его лицо абсолютно невозмутимо. Мари подносит чашку к губам. Вкус у кофе гадостный.

— И ты вместо этого оставил церковь.

Легкий вздох с другой стороны стола.

— Ну да.

— Кризис веры?

Святоша окидывает ее взглядом. Пальцы по-прежнему сцеплены.

— Можно сказать и так. Хотя усомнился я не в Боге. А в себе самом.

— Как это?

Взгляд ускользает, теперь Святоша уставился в стакан с пивом.

— Я увидел себя со стороны.

— И что?

Он крутит стакан.

— Шла служба для подростков. Конфирмация. Стою я перед алтарным барьером и читаю проповедь, и вдруг вижу свое отражение в окне, за окном темно, отражение четкое. Я поднял руку к небу, вот так…

Он поднимает руку и складывает ладонь лодочкой.

— Видишь? Как Иисус-Суперстар. Вот стою я, как этот самый Суперстар, перед компанией прыщавых четырнадцатилеток, впариваю им насчет прощения и вдруг понимаю, до чего мне нравится этот жест, что я упиваюсь им, как упивался всеми библейскими словами, которыми сыпал вокруг, едва читать научился. Но меня влек не их смысл. А сам этот жест.

Он умолкает, переводя дух.

— Помнишь, в чем я ходил в школу?

Мари кивает. Святоша морщится.

— Пиджак, черная водолазка, серебряный крест. Я наряжался священником. Играл. И вот двадцать лет спустя я обнаружил, что по-прежнему играю.

— А что ты говорил о прощении?

Святоша осекся.

— Что?

— Нет, ничего.

— Как это ничего? Очень даже чего, я же вижу.

Мари взглядывает на часы.

— Поздно уже. Пора мне.

Святоша не отвечает. Мари открывает сумочку и смотрит внутрь, сама еще плохо представляя, что там ищет. А, ну да. Ключ от машины. Она сжимает ключ в ладони.

— Здорово, что встретились.

Святоша кивает.

— Мобильный есть?

Мари качает головой. В Хинсеберге иметь мобильник запрещалось, а купить она не успела.

— Нет.

Святоша не сводит с нее взгляда.

— Фрилансер без мобильного. О Господи — ну давай, продолжай в том же духе. Люди вроде меня и не в такое поверят.

В дверь звонят, я сажусь на диване и озираюсь спросонок. Освещение изменилось. Пасмурно. Солнце зашло за тучу, и снаружи, в саду, ветер раскачивает ветки жасмина. Они совсем голые, осталось лишь несколько листьев.

Снова звонят, несколько секунд я сижу не шевелясь и жду, но никакая Аннабель не пробегает на цыпочках через холл, чтобы открыть. Придется идти самой. В холле взглядываю на себя в зеркало. Бледная и растрепанная.

Это Торстен.

Он стоит боком к двери и смотрит в сад, но медленно поворачивается, когда я открываю. Поднимаю руку в немом приветствии афатиков. Он кивает в ответ, но молча, потом шагает через порог и стаскивает куртку. Я протягиваю руку за ней жестом гостеприимной хозяйки и лишь потом, сообразив, что делаю, опускаю руки. Он вешает куртку на плечики и, скрестив руки на груди, смотрит на меня.

— Так, — сообщает он. — Ну вот я и приехал.

Легкое раздражение зудит под кожей. Ну и что же? Не я ведь просила его приехать, это они с Сисселой сами все затеяли. Не понимаю зачем. Я с куда большими трудностями справлялась без всякой помощи.

— Давно не виделись, — произносит Торстен.

Киваю. Пожалуй. Если точнее — восемь месяцев. С тех пор как молча завтракали после ночи в сигтунском «Стадс-отеле». После этого никто из нас встретиться даже не пытался. Что понятно. Торстену надо было писать, мне — развивать международное сотрудничество. И мы давно уже перестали быть подлинной радостью друг для друга. Все мечты сменились в высшей степени конкретными воспоминаниями.

Торстен кивает в сторону закрытой двери.

— Дома?

Тоже киваю.

— Значит, больше не работает?

Но нет жеста, способного передать: ну почему же, Сверкер, разумеется, вызывает специальный фургон и ездит в свое рекламное агентство, только сегодня это невозможно, — сегодня суббота, офис закрыт. И деться ему некуда, даже если бы он захотел.

Остается поднять руку и слегка махнуть. Пошли наверх?

Торстен морщит лоб, он знает, что второй этаж мой, и только мой, но еще секунда уходит у него на то, чтобы понять, о чем я. Покосившись на дверь Сверкера, он смотрит на лестницу. Кивает.

— Конечно, — говорит он. — Пошли.

В тот последний Мидсоммар я сделала Сверкера невидимым. Не приближалась к нему. Не говорила с ним. Не видела его. Я много лет терпела его дурное настроение, его ругательства, его рычание и адские вопли, его нежелание говорить со мной или с кем-либо еще о том, что случилось. Довольно ему отвергать меня. Теперь — моя очередь.

Но все-таки весь вечер он находился в поле моего зрения, на самом его краешке. Я знала, что он говорит и делает, что он побледнел и глаза у него сузились. Он сидел в торце длинного стола, между Анной по правую руку и Мод по левую. Сзади него стоял помощник, бледный студент-стажер по имени Маркус. Держался парень еще боязливей, чем обычно, вероятно, ему влетело, когда он утром переодевал Сверкера. Обычное дело: первые годы Сверкер вечно злился и грубил помощникам. Неряхи и ничтожества и полнейшие идиоты! Ничего не умеют! Двое из них составили жалобу, и проверяющая из коммунального управления сокрушенно вздыхала по телефону. Разумеется, понятно, что психика у Сверкера несколько лабильна после пбдобной травмы, но, может быть, я все-таки попробую поговорить с ним, объяснить, как это важно — при общении с помощниками держаться более-менее в рамках? Я что-то промямлила в ответ, не зная, что отвечают в таких случаях.

Но в тот вечер я не мямлила, я громко разговаривала и звонко смеялась, а после четвертого тоста поднялась и исполнила соло Are you lonesome tonight.Сиссела с Магнусом вопили от восторга, Торстен изобразил умиление и притворился, что сморкается в салфетку, Анна хихикала, Мод улыбалась, и только Пер сидел с непроницаемым лицом и лишь покосился на Сверкера. Перегнувшись через стол, я послала им всем воздушные поцелуи, потом плюхнулась на стул и сделала большой глоток вина, прежде чем затянуть «Вальс Калле Шевена». Все-таки Мидсоммар. Бильярдный клуб «Будущее» поет и будет петь всю ночь.

Торстен сидел со мной рядом, так близко, что я могла ощущать тепло его щеки. То наши ноги невзначай соприкоснутся под столом, то руки нечаянно столкнутся, листая распечатанный песенник, то мы взглянем друг на друга и улыбнемся. Взгляды следили за нами, все время, одни чуть насмешливые, другие беспокойные, но мне было безразлично. Мне все было безразлично. Я никому не принадлежу. Только самой себе. И имею право делать то, что мне заблагорассудится.

А потом, когда съели всю клубнику, и сливочник опустел, и оказался выпит весь кофе и коньяк, и были спеты все песни — тогда на мостках вдруг сделалось тихо. Никто не заметил, что голубоватая ночь постепенно становилась серой, и вдруг Анна протянула ладонь и взглянула на небо.

— Боже, дождь!

В первые несколько минут дождь казался едва заметной тенью, но капли делались все тяжелее и падали все гуще. Маркус включил мотор Сверкеровой каталки и развернул ее к тропинке, Анна сгребла в охапку подушечки со скамеек и побежала следом, Мод цыкнула на Магнуса, чтобы тот не вздумал идти порожняком, и всучила ему самую большую корзинку, запихав туда всю посуду, Пер собрал бутылки, а Сиссела схватила скатерть и устремилась под ливнем к дому, накинув ее на себя, как мантию.

Мы с Торстеном остались на мостках одни.

— Искупнемся? — предложила я.

— А давай, — ответил Торстен.

Наверняка было холодно, но мы не заметили.

Вспоров поверхность, мы поплыли под водой, изредка поднимаясь наверх набрать воздуха, и снова, нырнув, уходили в иной мир. Белая кожа Торстена мерцала в темноте, пока я наконец не зажмурилась, доверив пальцам быть моими глазами. Обнявшись, мы ощупью находили друг друга и соединялись, а потом разделялись, чтобы секундой позже снова слиться.

Долго ли?

Я не знаю. Достаточно долго, чтобы остановилось время. Достаточно долго, чтобы мы наконец вместе вынырнули на поверхность и перевели дух, измученные, со слезами в глазах. Я положила голову Торстену на плечо. Он провел рукой по моей спине.

— Наконец-то, — сказал он.

— Наконец-то, — сказала я.

— Свиньи вы, — сказал Пер. — Свиньи и сволочи, черт бы вас побрал.

Его было не остановить.

Он стоял на мостках в своем старом зеленом дождевике, расставив ноги и скрестив руки на груди, и говорил не умолкая, сперва глухо, с омерзением, а потом, распаляясь, все громче и пронзительнее. Какого черта! Как так можно было поступить со Сверкером, ведь с человеком случилось такое страшное несчастье, что даже вообразить невозможно. Эх вы! И как все хитро подстроили! Неужели можно быть до такой степени черствыми? Какая подлость! Низость, подлость и вероломство!

Поначалу мы молча стояли в воде, прижавшись друг к другу и не шевелясь, словно оба надеялись, что Пер растворится в тумане и исчезнет, едва мы притворимся, что его не существует, если мы уговорим себя, что это существо на мостках — лишь фантазия, созданная и порожденная чувством вины, которая на самом деле не есть вина, а лишь мысль и представление, но…

— А ты, МэриМари! Мало того, что весь вечер терзала и мучила беднягу, хихикала и заигрывала со всеми подряд у него на глазах без зазрения совести, так теперь вообще пошла трахаться с другим у него перед носом. Какая же ты подлая! Какая подлая и отвратительная!

Нет. Он настоящий. Торстен отпустил меня, я сложила руки на груди, и мы оба медленно побрели к берегу. Холодный ветер дул в лицо, кожа покрылась мурашками, пальцы рук побелели, губы Торстена делались все синее.

— А ты, паршивый заносчивый приказчик! Торчал тут все годы с постной миной и корчил всезнайку! С этакой тонкой понимающей улыбочкой! Думаешь, не знаем, чего ради ты тут отираешься? Потрахаться хотелось, вот и все твои возвышенные цели.

Теперь мы стояли на берегу. Было почти темно: я едва различала собственные ступни, побелевшие пальцы, ковыряющие песок. Холод вцепился в хребет, меня затрясло, зубы стали стучать. Торстен положил руку мне на плечо.

— Дыши глубже, — сказал он.

Я вдохнула глубже, на какой-то миг это помогло, а потом дрожь напала снова. Тело перестало слушаться.

— Ты лгунья, МэриМари, лгунья и притворщица! — разорялся Пер. — Столько лет корчить из себя черт знает какую мученицу, охать и вздыхать и устраивать трагедию из того, что Сверкер, видите ли, вот такой! На что тебе жаловаться? В самом-то деле? Есть у тебя хоть какие-нибудь доказательства, что Сверкер был тебе неверен, не считая того раза?

— А ты у Анны спроси, — посоветовал Торстен.

И тут Пер на него набросился.

Дальше — хаос. Внезапно все оказались на берегу. Почти все. Анна плакала, вцепившись в дождевик Пера, где-то сзади, спотыкаясь и хохоча, нарезал круги Магнус — таким пьяным я его еще не видела, Мод скандалила, Сиссела грязно ругалась, Торстен с Пером, сцепившись, катались по песку, один совершенно голый, другой полностью одетый, один молча, другой — вопя что есть силы. Ни тот ни другой драться не умели, в их сжатых кулаках не было тяжести, в их хватке за горло — целеустремленности, они как бы скользили друг вдоль друга, будто на самом деле хотели избежать соприкосновений и только изображали драку.

А я стояла голая у кромки воды, стуча зубами. Сверкер, проносилось в голове. Я что, убила его? Мне виделось, как я стояла когда-то у его постели, как я протянула руку к проводу дыхательного аппарата и… Потом я вспомнила. Сверкер жив. Лежит в своей комнате в коричневую полоску всего в пятидесяти метрах отсюда, парализованный от плеч и ниже, не способный двигаться. Но он может видеть и слышать, и в этот миг я знала, что он лежит с раскрытыми глазами, смотрит во мрак и вслушивается в крики и вопли, что он знает — это конец тому единственному, что у него оставалось. Что оставалось у нас. Бильярдному клубу «Будущее».

Драка прекратилась, и наступила тишина. Торстен поднялся и, одной рукой счищая с себя песок, другой потянулся за одеждой. Пер по-прежнему сидел на песке, тяжело дыша. В глазах у него стояли слезы. Анна за его спиной прижала кулак ко рту, Мод пыталась не дать Магнусу упасть и все сглатывала и сглатывала, моргала и моргала. Сиссела сняла куртку и накинула мне на плечи, а потом повела меня прочь — к тропинке.

Все было кончено. Бильярдный клуб «Будущее» прекратил свое существование.

Торстен стоит, озираясь посреди холла на втором этаже. Колеблется. Он не хочет заходить ни в спальню, ни в гостевую. Я беру его под руку и показываю третью дверь. Кабинет. Кивнув, он следует за мной. Я опускаюсь на стул возле письменного стола, он садится в кресло у окна.

— Н-да, — говорит он. — Так чем займемся?