Переводы с английского

Алавердова Лиана

Лиана Алавердова

Переводы с английского

 

 

Мардж Пиерси (Marge Piercy)

Бабушка называла их снежинками. Она вырезала из бумаги, пока полностью не ослепла. Птицы, деревья, могендовиды, луны, цветы являлись, как по волшебству, сквозь замысловатые узоры, когда разворачивалась сложенная бумага. Изделия мамы были проще, абстрактными. Она их не хранила. Ни свои, ни мои. Это была зимняя игра. Обычно мы вырезали из газет, иногда — из старой оберточной бумаги, белой бумаги из булочной. Часто бабушка прикрепляла вырезки к стенам или на окно, глядевшее на улицу и на восток, где поднималось скрытое за домами солнце. Она молилась, обращенная к нему. Я помню одного оленя, сделанного на пасху: нежные копытца, изящные рожки. Ее животные являлись всегда попарно: кролики, кошки, особенно кошки, маленькие мышки, но никогда лошади, потому что они были связаны с погромом. Дважды овдовевшая, она чувствовала порядок вещей: даже деревья парами, за компанию. Я забыла. Я всё это утратила. Но однажды женщина прислала мне вырезку в благодарность за стихотворение, и я ощутила, как в моей руке материализовался кусочек прошлого, снежинка, давно растаявшая, испарившаяся, соединила меня с ним, и вновь возник хрупкий олень с башенкой-шеей, творение мастерства и пустоты.
Ты не можешь себе представить, как мы тогда танцевали, сказала бабушка. Мы танцевали до дурноты, танцевали, пока комната не завертится ханукальным волчком, допьяна, до головокружения, пока мы не падали, задыхаясь. Мы были бедными, рассказывала бабушка. Несколько картошек, горсть полусгнивших бобов, дикая полевая зелень. Но на шабес мы ели курицу. Ее кожа золотилась при свете свечи. Мы пили сладкое вино и взлетали до потолка. Ты не можешь вообразить, как я его любила, сказала бабушка. Он был из Санкт-Петербурга, одет так хорошо, что мой отец не мог поверить, что он еврей. Глаза его горели, когда он глядел на меня. Он цитировал Пушкина вместо Мишны. Он знал девять языков, но всё же царь хотел, чтоб он был в армии, куда евреи уходили, чтоб никогда не вернуться. Мой отец благословил нас на смертном одре. Мы прятались под соломенной крышей. Ты не можешь себе представить: мы были, как испуганные мыши. Одиннадцать детей я выносила, сказала бабушка. Из тех девяти, что выросли, Я пережила четверых. Теперь я пою тебе в ухо. Когда ты молишься, я стою рядом. Вино для Ильи пророка за пасхальным столом — для меня, которая готовила и никогда не присела. Теперь я восседаю в твоем компьютере. Теперь я королева историй, погребенных в пыли. Я восседаю над свечами твоей памяти, вызывающих мертвых. Я касаюсь твоих век, когда ты спишь, и когда ты просыпаешься, я в твоем воображении.

 

Рэйзел Зихлински (Rajzel Zychlinsky)

Все дорогие вели к смерти, Все дороги. Все ветра дышали предательством, Все ветра. На всех порогах лаяли злые собаки, На всех порогах. Все воды смеялись над нами, Все воды. Все ночи жирели от нашего страха, Все ночи. И небеса были пусты и голы, Все небеса. Бог сокрыл лицо свое.
Я помню: Это был день, Как сегодня. Я была в парке одна. Скамейки были пусты и заброшены, Как будто бы знали, Что никогда Никто не будет на них сидеть. Медленно падали листья… Каждый лист — еще одна осень. Тишина стояла вокруг, Как перед грозой. В какой стране это было? В каком городе? Это был храм Без Бога И без молящихся. И как я выбралась оттуда И спаслась?

 

Днем я вижу его на улице В темном костюме, Побритым, Причесанным, При галстуке. По ночам свет сияет в его окне, Что напротив моего. Уцелевший в газовых камерах, Он проплывает по ночам Под своим негаснущим окном — Блуждающий корабль В океане тьмы, И ни один порт Не позволяет ему войти, Чтоб он мог причалить и погаснуть. Только по утрам Гаснет Болезненно-желтый свет Его окна.

 

Марк Доннелли (Mark Donnelly)

Есть в печали момент абсолюта, как щелчок, и ты будешь знать, что Это закончилось. Это время, это летящее время — уже прощание. Ты качаешь головой и плачешь в тишине. В оцепенении ты не можешь поднять трубку телефона и позвонить, не можешь убежать или даже пройти, куда ты хочешь, не можешь проехать на машине по направлению к тому дому, к тому месту, той памяти, которую надо оставить в прошлом. Эта розовая дверь уже никогда не будет твоей, как не будут твоими ступеньки, чьи шатучие кирпичи давным-давно были прикрыты доской, чтобы не упасть, не оступиться, не споткнуться. Ты потешался тогда над ними как над поводом к примитивному комедиантству, думал, что ступеньки никуда от тебя не денутся. Но время не сцепишь скобкой и не решение — тоже решение. Иногда боль бывает невыносимой: что сделал, не сделал, внутренняя грызня, часы, дни, недели, месяцы. Сегодня ты бродишь по улицам один, как призрак, надеясь, что еще не обречен, надеясь, что откроется новая глава, ты поднимешь трубку телефона, пойдешь, поедешь по направлению к тому, что будешь считать своим домом.

 

Ханна Чарный

На иудейских холмах слово Лежит спрессованным Завернутым в слои Веков неизвестной исторической и Доисторической Памяти Время скрыто оно испарилось оно превратилось в воздух Оно течет как по артериям И солнце играет в свою королевскую игру За закрытым облаком Я не могу подумать что я могу видеть Столь многих столь многих среди кого Я рада буду исчезнуть В складках воздуха Может ли слово быть словом Когда весь Вавилон языка Свелся к голубому или зеленому

 

Джанет Кёрчхаймер (Janet R. Kirchheimer)

«Зачем?» — спросил мой отец. «Что я сделал? Мне только шестнадцать», И жандарм сказал, что если ему Это не нравится, если он будет еще задавать вопросы, То они пойдут к нему домой          и арестуют его отца вместо него. И он увидел своего отца,      который платил налог в соседней комнате, И не позвал его, боясь, что они арестуют его тоже, боясь, Что отец захочет занять его место, и Жандарм сказал, что у него работа,               квота на десять мужчин И ему всё равно, как он их наберет.              А мой отец знал жандарма, Учился вместе с его дочерью. Ему сказали вывернуть карманы, отдать Все деньги и оружие, и он отдал Свой перочинный ножичек и сказал жандарму, Что ему надо пойти в туалет,             и другой жандарм, Вильгельм, Отвел его в туалет, и он знал Вильгельма тоже.                Он сказал Вильгельму Не беспокоиться, он не собирается сбежать, и Вильгельм сказал, что он знает,             но он выполняет свою работу. Когда мой отец и девять мужчин были уже в грузовике С надписью «Trink [3] Кока-Кола», он повернулся и увидел, Что Вильгельм плакал, как ребенок.

 

Когда и как я узнала

8 лет — Мой отец висит вниз головой на трубе забора, отделяющего соседнюю улицу. Вся мелочь выпадает из его кармана. Он кажется таким молодым.

15 лет — «Было 104 девочки в Израэлитиш Мейчис Уэйсхауз, сиротском приюте в Амстердаме. Осталось в живых четыре» — рассказывает моя мать. «Я помню нашу руководительницу Юфроу Фрэнк. Каждое утро она заставляла нас пить рыбий жир. Она говорила, что он полезен для здоровья».

17 лет — Мой отец говорит мне, что его отец и сестра Руфь выбрались из Германии и поехали в Роттердам. Они рассчитывали отбыть 11 мая 1940 года в Америку. Нацисты вторглись 10 мая.

21 год — Моя мать передает мне рассказ тети Амалии. Когда она в 1947 году отправилась в Америку на корабле «Королева Елизавета» после того, как они с дядей Давидом были выпущены из лагеря для перемещенных лиц на острове Мэн, она была такая голодная, что съедала 12 булочек за завтраком. Она говорила, что это было лучшее время ее жизни.

24 года — Мой отец говорит мне: «Отто Рейс выехал из Германии в 1941 году. Он доехал поездом до Москвы, Транссибирской железной дорогой до Владивостока, кораблем до Шанхая, лодкой до Йокохамы, кораблем до Сан-Франциско и автобусом до Филадельфии, оставив свою жену и трех сыновей. Карола Стейн подписала афидевиты за них, но правительство сказало, что ее доход недостаточен.

31 год — Двоюродный брат моей матери отказывается принять деньги, которая богатая женщина ему оставила в наследство. Он говорит, что на этих деньгах слишком много крови. Моя мать рассказывает мне, что в 1939 году ее кузен попросил эту женщину подписать афидевиты для его жены и двоих дочерей. Она ему отказала.

33 года — Мой отец просит меня набрать номер телефона. Его руки трясутся. Он спрашивает свою двоюродную сестру Джуди, хочет ли она прислать своих трех детей из Израиля во время войны в Персидском Заливе. Она говорит, что не может их отпустить.

42 года — Официант в Иерусалиме советует моему отцу переехать в Израиль, потому что это — дом. Мой отец отвечает: «Дом — это любое место, куда они вас пустят».