После семидесятишестидневного путешествия Черский вышел на приток Колымы — речку Ясачную.

До Верхне-Колымска оставалось сутки пути, но, как это иногда бывает, последние версты были самыми трудными. Осенние паводки прокатились по Ясачной, она вышла из берегов, затопила окрестности.

— Я спущусь на плоту до крипости. Попрошу помочи у вирхниколымцев. Пригоню карбасы и как-никак пиребиремся, — сказал Степан.

Снова сколотили из сухих лиственниц плот. Степан помахал ружьишком на прощанье и скрылся за поворотом.

Путешественники соорудили шалаш и ночевали под мелким непрерывным дождем. Черский встал на рассвете и, зная, что Степан раньше вечера не вернется, все же нетерпеливо поглядывал на Ясачную: мутная вода ее катилась распухшими валами. Истерзанный, разбитый тяготами путешествия, Черский бодрился и внешним спокойствием поддерживал дух участников экспедиции. И никто из них, кроме Мавры Павловны, не подозревал, что он устал, страшно устал.

Пасмурный день прошел в нетерпеливом ожидании Степана. Расторгуев вернулся в сумерки, пригнав два юкагирских карбаса.

Утром следующего дня жители Верхне-Колымской крепости встречали необычного и неожиданного гостя.

Если бы бог существовал, он бы назло людям создал еще несколько Верхне-Колымсков. В своих многолетних скитаниях по сибирским краям Черский не встречал еще таких неприкаянных, унылых, беспросветных мест.

Он записал в свой дневник:

«Почерневшая, хотя и не старая, деревянная церковь, развалина древней часовни, семь юртообразных домиков без крыш и без оград, со слюдяными или ситцевыми окошками, неправильно расставленных вдоль берега, — вот все, что мы увидели, обогнув последний мыс реки. Пейзаж этот украшен был уже пожелтелым лесом, поросшим по окрестной низменности, и оживлялся десятком волкообразных ездовых собак, флегматически расхаживавших по берегу. Мы салютовали месту нашей добровольной ссылки выстрелами из берданок и получили такой же ответ из винтовок вышедших на берег людей».

И в Верхне-Колымске, как ни странно и ни дико показалось это Черскому, была своя «аристократия». Возглавлял ее приказчик якутского купца Бережнева — Филипп Синебоев. В «аристократический круг» входили заштатный священник Стефан Попов и шесть его дочерей, псаломщик Георгий Попов с двумя сыновьями и заштатный псаломщик Гай Протопопов.

Причтом правил ссыльный священник Василий Сучковский — могучий шестидесятилетний старик, живший особняком от паствы.

Приказчик Синебоев зимой почти не бывал в Верхне-Колымске. Он разъезжал по тайге, собирая с охотников пушнину за отпущенные в долг товары и боевые припасы. Были в тайге у Синебоева пять или шесть хижин, где он хранил «мягкую рухлядь».

Верхнеколымцы встретили Черского с радостью. Приезд нового, пусть временного, жителя явился для них светлопрестольным праздником.

Черскому отвели лучший домишко, правда без крыши, но теплый и просторный. Домик стоял около старой деревянной церквушки, единственной на тысячи верст вокруг.

Одну из комнат Мавра Павловна превратила в кабинетик для мужа, соорудив из ящиков письменный стол и диван. Во второй устроила спальню, гостиную и столовую, в третьей поселила Степана и Генриха. Гербарии, геологическая коллекция, книги, астролябия, компасы и гармонифлют заменили домашнюю обстановку.

Черский обнял за плечи жену, шепнул на ухо:

— Лучше, чем в Петербурге, Мавруша. Я могу работать и отдыхать. А больше мне ничего не нужно.

Он пошел осматривать крепость и знакомиться с ее обитателями. Верхне-Колымск, расположенный по берегу Ясачной — маленького притока Колымы, не удручал, не отталкивал путешественника своим безобразным видом. Он даже понравился Черскому. Черский не мог бы сказать самому себе, почему понравилось ему это местечко.

Нет ненавистнее тех мест, куда загоняют на каторгу или в ссылку. Они противны уже потому, что напоминают о свободе.

Красота, сила, радость, горе зависят от ощущения свободы. То, что кажется великолепным и ценным свободному человеку, ненавистно невольнику.

Черский знал это по себе.

Он изведал, выстрадал это восприятие за двадцать лет царской ссылки. Омск и Иркутск были несравненно красивее Верхне-Колымска, но они были для него безысходной тюрьмой. Там он годами испытывал боль одиночества и тоску невольника.

При одной мысли о местах своей неволи Черского охватывала скользкая холодная боль. А вот в Верхне-Колымске ему было легко и просторно. С этим жалким, затерянным в земных просторах местом связаны все его мечты, все надежды.

Отсюда он продолжит свое путешествие по неизвестной реке Колыме до Ледовитого океана. Нет, Российская Императорская Академия наук не ошиблась, назначив его начальником такой сложной, трудной, но интересной экспедиции…

Заложив руки за спину, он остановился на берегу Ясачной. По речушке шла шуга: из глубины поднимались студенистые комья льда и, сталкиваясь, сцеплялись между собою. «Скоро ледостав. Ударят настоящие колымские морозы. Мне остается только ждать, ждать весны и работать».

Зима ударила сразу, как грозовой гром. Почти неделю мела, не уставая, пурга, потом наступил мороз. Верхнеколымцы засели в своих берлогах, пили водку, играли в карты, рассказывали всевозможные басни и спали.

А Черский работал в своем кабинетике под неустанным наблюдением жены. Мавра Павловна на цыпочках ходила по кабинетику, шикала, когда громко разговаривали Степан, Саша или Генрих, и радовалась, что здоровье мужа улучшилось.

А Черский работал.

Он приводил в порядок свои дорожные дневники, списывал коллекции, размышлял над географическим положением хребтов Тас-Кыстабыт и Томус-Хая. Его внимание привлекла и новая горная цепь, идущая по берегам великой северной реки. Она начиналась где-то выше Верхне-Колымска и называлась у местных жителей Сиен-Томахой.

В голове ученого роились сомнения и неожиданные догадки. Он сомневался в точности географических карт, на которых положено огромное пространство между Верхоянским хребтом и рекой Колымой.

Какая-то неразбериха была на этих картах. По схемам его предшественников Сарычева и Врангеля горные цепи размещались в меридиональном направлении, с юга на север. Они якобы шли вдоль Индигирки, Яны и Колымы, не пересекаясь между собою. «Так ли это? Не ошибка ли это моих предшественников?» — мучительно размышлял Черский. «Какая жалость, что я не осмотрел эту горную систему с какой-нибудь высокой точки ее! Я видел горные цепи только с дорожных троп. А что, если горные цепи расположены не так, как на схемах Сарычева и Врангеля? Может, они идут поперек к течению Индигирки и Колымы? Да, интересно! Но пусть пока мои предположения остаются при мне…»

В мерзлом окошке стояла ночь, черная, как графит. За перегородкой всхлипывала сквозь сон Мавра Павловна, ее тревожные вздохи заглушали ровное дыхание сынишки. В соседней комнате храпели Степан и Генрих.

Черский прислушался.

Из глубины ночи долетел тоскливый собачий вой и ознобил сердце: перед глазами возникли бесшумные собачьи стаи, скользящие по горным распадкам. По графитовому окну пробежали какие-то неясные белесые клубочки, на нем зажглись и погасли тонкие блестящие иглы. «Северное сияние», — подумал Черский, подтянул в коптилке фитиль, пододвинул к себе тетрадку.

Перед ним лежал начатый в Якутске и все еще неоконченный «Проект помощи местным жителям Севера».

Он перечитал написанное, поморщился и продолжал своим бисерным почерком.

«…Якуты, юкагиры, ламуты, одулы должны быть спасены от вымирания и грабежа со стороны купцов и тойонов…

Правительство Его Величества Государя Императора Самодержца Всероссийского должно снабжать жителей Севера по казенной цене продуктами, товарами, припасами для охоты…»

Он задумался над этой фразой, приподняв руку с пером. Перо вздрогнуло и засеяло синими точками бумагу.

«…Снабжать жителей Севера по казенной цене продуктами, товарами, припасами для охоты», — перечитал он только что написанное. «Легко сказать, а сделать? Пока местных жителей снабжает якутский купец Бережнев. Единственный в Верхне-Колымске торговый лабаз принадлежит ему. Купеческий приказчик Филипп Сысоич Синебоев — бог над таежными жителями…»

Черский закусил губу. Тонкая жилка на левом виске набрякла от напряжения. Желтый цветок пламени сгибался и выпрямлялся над вонючей коптилкой.

«Надо создать рыбные магазины и хлебные склады на случай голода, так часто повторяющегося на Севере…»

Буквы легли на белый лист и показались черными. Мысль, вложенная в них, была нелепой и мертвой.

— Господи, боже мой! Господи! Я же наивный мечтатель! Разве царское правительство заинтересуется моим проектом? Так зачем же, ясно сознавая, что царь никогда не окажет помощи народам Севера, зачем я составляю этот проект? Чтобы успокоить свою совесть?

Разбрызгивая чернила, он перечеркнул фразу, положил перо, подул на коптилку. Желтый цветок исчез. На темной пластине окна вспыхивали алмазные веточки северного сияния. В своих жалких лачугах спали верхнеколымцы — одинокие, забитые люди.

Эти люди обладали способностью спать по восемнадцать часов в сутки. Страдная пора их жизни начиналась с весенним пробуждением природы и кончалась при первом посвисте сентябрьских метелей. Зиму они называли «малой смертью», и это была действительно смерть, вернее летаргический сон существ, обреченных на полное ничегонеделание.

Верхнеколымцы не имели сведений из внешнего мира, ничего не знали о событиях, его потрясающих, да и, если говорить правду, не интересовались ими.

Единственным жителем Верхне-Колымска, с которым Черский с наслаждением в эти дни беседовал, был ссыльный поп Василий Сучковский. «Преоригинальнейший человек отец Василий. Смелая и отзывчивая душа. Какое проклятое время — все смелое и честное должно погибать в диких пустынях Севера!..»

Черский положил перо и выпрямился. По заиндевелому окошку все скользили белесые клубочки, разноцветные искры и алмазные веточки полярного сияния. Он осторожно, стараясь не разбудить жену и сына, прошел в переднюю комнату и надел малицу.

Проснулся Степан, приподнял курчавую пшеничную голову, поморгал белобрысыми ресницами.

— Ты чо, Диментьич?

— А ты спи, спи! Я выйду на улицу.

— Мне тоже проветриться надо. С тобою выйду нароком…

Они вышли во двор; заиндевелые собаки оцепили их почтительным полукругом. Косматые, худые, вечно голодные псы тоскующе смотрели на путешественников. Черский вспомнил вчерашний свой разговор с якутом Емельяшкой и улыбнулся.

Он спросил у Емельяшки, велика ли его семья.

— Двенадцать душ, — ответил якут.

— Как так? У тебя десять детей?

— А ты собачек не считал? Собачки мне тоже души родные…

Черский положил руку на загривок худого пса и запрокинул его голову в небо.

Луна ослепила звезды. Вокруг нее мерцали ложные кольца; почему-то подумалось: лунный диск распадется на тысячи таких же колец, и они охватят все небо, от горизонта до горизонта.

Волкодавы, стоящие полукругом, лунные ложные кольца, голубоватые снега, пятидесятиградусный мороз не пугали Черского. Снежная верхне-колымская ночь казалась прекрасной и бодрила его. Он долго смотрел на звезды и ложные лунные кольца. Среди бесчисленных созвездий горела Полярная звезда — звезда путешественников и скитальцев. Его любимая звезда.

Пар от дыхания превращался в иней и осыпался на грудь белыми дробинками. Борода затвердела, как проволочная сетка, руки закоченели, в ушах возникло тонкое настойчивое шуршание. Шуршал замерзающий воздух.

Звездное небо затянула легкая белесая паутина. Откуда она взялась? Но она появилась и, быстро разрастаясь, заволокла ночь. Паутину пронизали синие, зеленые, красные искры, и она превратилась в плотную ткань, сотканную из драгоценных камней.

И вдруг эту гигантскую ткань кто-то невидимый взял за восточный и западный концы и подбросил вверх. Она разорвалась на длинные полотнища, полотнища обратились в ленты и, выстроясь в ряд, потекли на юг. Снежная пустыня преобразилась. По сугробам побежали зыбкие тени, снег затрепетал, охваченный зеленым пламенем.

Черский испытывал странное, двойственное ощущение, наблюдая за полярным сиянием. Его бесконечные переходы из одного цвета в другой приподнимали Черского над действительностью, уносили к тем самым звездам, о покорении которых так упрямо мечтает человек. И в то же время Черский чувствовал себя придавленным, жалким перед величием вселенной. Кто он такой? Ничтожная снежинка, затерянная в океане снегов!

Полярное сияние погасло, Черский снова очутился в темноте. Рядом стоял Степан, но Черский с трудом угадывал его лицо. Борода, брови, веки Степана светились в темноте, иней запорошил его от шапки до торбасов.

— Каково? — сказал Черский простуженным голосом. — Какая хватающая за сердце красота! Тебе понятно, Степан, почему люди, побывавшие за Полярным кругом, заболевают Севером? Если любовь к Северу можно назвать болезнью, то это великолепная болезнь. Болезнь красоты.

— Я родился на Севере, всю жизнь прожил на Севере, а привыкнуть к «юкагир уста» не могу, — ответил Степан.

— Как ты сказал? Что за «юкагир уста»?

— Да сполохи же. Местные жители называют их «юкагирскими огнями». Мне летось охотник сказку баял про них.

— Интересно, — усмехнулся в закуржавелую бороду Черский. — Длинная сказка?

— Короче заячьего хвоста. Только я не мастак сказки баять. Ну так вот. Когда-то на Севере было так много юкагирских племен, что их костры освещали небо. Теперь повымерли юкагиры, а огни как достигли неба, так и не угасают.

Черский неосторожно вобрал шуршащего воздуха в легкие и закашлялся. Ледяная струя обожгла его, острые иголки пробежали в груди.

— Пойдем в избу, Иван Дементьич. Не дай бог, простудишься. Ты и так со здоровьишком не в ладах, — взял Черского за руку Степан.

Черский, опираясь на твердую спокойную руку проводника, вернулся в избу. Степан помог ему снять малицу, усадил на стул. Черский смахнул иней с бороды и усов, облокотился о стул. Боль в легких не прекращалась. Он прижал ладони к груди, словно хотел усмирить ее, и вдруг почувствовал, как рядом с ним что-то застучало. Осторожно, тихо, тревожно. Эти короткие тупые удары удивили Черского, он стал искать причину их возникновения. И потому, что он не мог сообразить, что породило эти непонятные звуки, боль в легких усилилась. А удары все нарастали, постепенно охватывая Черского, избушку, душный воздух. Они били по нервам, проникали в мозг. Черский не шевелился, ожидая их прекращения.

И вдруг он понял: это стучало его собственное сердце. Как только он это понял, ему стало сразу легче и свободнее, сердце забилось размеренно и спокойно, боль в легких исчезла. «А ведь дело-то мое плохо», — родилась едкая мысль. «Ничего, ничего! Мы еще поживем и поборемся», — и эта вторая мысль, уничтожив первую, успокоила его.

— Спать, — сказал он себе. — Скоро рассветает…