Черского разбудил настойчивый стук в окно. Морозная ночь сменилась метельным утром; не хотелось вставать под непробиваемый рев метели. Черский спустил ноги на холодный пол, но услышал, как Степан уже подбежал к окну, приложил к мохнатому льду голову.

— Стучали? — спросил Черский.

— Покарзилось, Иван Диментьич. Да ты босиком! Залезай в постель…

Тревожный стук в окно повторился. Степан стремительно шагнул к двери, распахнул ее: снежный ветер отшвырнул Расторгуева на середину избы.

— Кто там? Входи поживее!

Ветер в клочья разорвал слова и кинул их в лицо Степану.

— Черт, леший, залезай, не мешкай…

Новый порыв ветра втолкнул в избушку толстую заснеженную фигурку, потом вторую — худую и длинную. Люди не удержались на ногах и тяжело рухнули на пол. Степан с трудом захлопнул дверь и кинулся к упавшим. Черский поспешил на помощь.

Из оленьих мехов они извлекли тоненькую юкагирку, почти девочку. Длинный старик оказался ее отцом. Он отдал дочери всю одежду, а сам, окоченелый, с заиндевелым лицом и алебастровыми руками, трясся от холода. Рваная, вытертая доха не спасла бы человека от гибели, если бы человек не родился в колымской тайге.

Черский и Степан долго оттирали отца и дочь снегом.

Проснувшаяся Мавра Павловна сварила невероятной крепости чай, приготовила строганину — последний запас мороженой кеты, накрыла стол. Проснулся Генрих и, зевая, спросил:

— Что за гости, дядя?

— Люди, Генрих, люди, — сухо ответил Черский.

Мавра Павловна усадила за стол отца и дочь, стала угощать гостей строганиной. Старик ел, ел и молчал. Девушка посматривала на Черского, на Мавру Павловну, на Генриха испуганными оленьими глазами и тоже молчала. Наевшись, старик обратился к Черскому:

— Ты будешь Иван, скажи?

— Да, я.

— Тебя называют лесные люди Справедливым?

— Вот уж этого я не знаю.

— Об этом знают таежные люди.

— Спасибо за хорошее слово. Хорошее слово дороже пыжиковой дохи.

— Я приехал к тебе за правдой. Я Эллай Хабаров, охотник, твой сосед, живущий в сиентомахинских лесах. Мы живем с тобой совсем рядом.

Черский невольно улыбнулся. Эллай Хабаров жил от Верхне-Колымска за двести верст, но для Севера это пустяки.

— Я приехал к тебе за правдой, — повторил Эллай. — Помоги мне. Ты поможешь, однако?

— Зачем спрашиваешь, Эллай? Закон тайги — помогать человеку.

— Ты не знаешь, что за помощь мне нужна.

— Разве ты спрашивал бы попавшего в беду, какая ему нужна помощь?

Эллай закрыл на секунду глаза, подумал и просто ответил:

— Тайга отвернулась бы от человека, не помогающего человеку.

— Не будем тратить время на разговоры. Какая помощь необходима тебе?

Эллай остановил взгляд на дочери. Она сжалась, в комочек у пылающего камелька. Старик повернулся к бездонному от метели окну. Пурга терлась о ледяную пластину, обтачивая и полируя ее.

— Мои собаки опрокинули нарты и сбежали, — вздохнул Эллай.

— Наша упряжка свежа.

— Пурга перестанет не скоро.

— Нам ли с тобой бояться пурги?

— Я боюсь человека, задумавшего против меня дурное. Спаси мою дочь, Иван. Спаси от плохого человека по имени Филь…

Подвижное лицо Черского окаменело.

— Что же хочет от тебя Филипп Синебоев?

— Я должен ему за муку, винчестер и медный котел. Вчера он приехал в мою ярангу и забрал всех соболей. Слишком много он взял за маленький долг. Но Эллай не пропал бы, как годовалый олененок, Эллай добыл бы еще соболей. То, что Филь требует еще, Эллай не может отдать.

— Что же он еще требует?

— Вот ее, дочь мою, Атту. Атта нужна Филю в его яранге. Правда, он не сказал, что возьмет ее даром. Филь за нее дает одеяло, ящик табака, два мешка муки. Но я не хочу, чтобы моя дочь ушла к Филю. Не хочу, но я боюсь его гнева. У меня нет ничего, кроме дочери. Научи, Иван, что мне делать.

— Ты слышала, что говорит Эллай? — спросил Черский жену.

— Слышала и могу сказать, как бы я поступила. — Мавра Павловна подсела к Атте и обняла девушку за плечи. — Я бы поехала к этому хаму и отбила у него охоту до молоденьких девушек. Эллай, твоя дочь погостит у меня.

Эллай радостно закивал головой.

— Сколько у тебя забрал соболей Синебоев? — спросил Степан.

— Три дюжины…

— Хитер бобер! За твой должишко и дюжины за глаза. Ты знаешь, где яранга Синебоева?

— В распадке Ветвистого ключа.

— Долго к нему добираться?

— За пять собачьих кормежек.

— Я еду к Синебоеву. Он вернет тебе соболей, Эллай.

— Я поеду с тобой, Степан, — сказал Черский. — Ты сгоряча дров наломаешь.

— Что за нужда, дядя, вмешиваться в дела туземцев? — лениво заговорил Генрих. — Зачем нам портить отношения с приказчиком?

— Странный ты человек, Генрих. Каменная душа.

— Всех людей не обогреешь. Я не советую ссориться с Синебоевым.

— Глупости, Генрих. А тебе, Эллай, не следует ехать с нами. Лучше разыщи своих собак, они где-то скрываются от пурги.

Эллай охотно согласился: ему не улыбалась встреча со своим кредитором. Мавра Павловна собрала узелок с хлебом, вяленой лососиной и плиточным чаем, шепнула мужу:

— Вот за что я люблю тебя, Иван…

Черский и Степан мчались на нартах по долине Ясачной, к белым вершинам Сиен-Томахи. Все вокруг них пенилось и клубилось. Припадая к земле, мела поземка. Вороны попрятались в дуплистые лиственницы, зайцы отлеживались в зарослях краснотала, белые куропатки зарылись в снег.

Пурга, пурга!

Колымская пурга может продолжаться пять, десять, пятнадцать дней. В такие дни Черскому казалось, что в мире нет ничего, кроме ревущего ветра и пролетающих снегов.

Из долины Ясачной выбрались на простор Колымы. Река спала под аршинным покровом льда, но метель вовсю разгулялась над ней. Ветер дул с нестерпимой силой, снег наотмашь бил по глазам.

Противоположный берег обстреливал их камнями, как звонкой шрапнелью, бросал в лицо ветки и хрустящий песок. Пурга дочиста вымела скалы, нарты застревали в камнях, собаки оставляли кровавые следы на голой земле.

Ценою огромных усилий они поднялись на берег, думая лишь об одном — скорее углубиться в леса Сиен-Томахи. Горные вершины то неожиданно возникали, то так же неожиданно проваливались в метель.

К вечеру путники достигли сиен-томахинских лесов. На всем Севере не встретишь таких печальных лесов, как на Сиен-Томахе. На десятки верст тянутся массивы сухих, исковерканных лиственниц. Зимой здесь голые деревья, погруженные в снег, летом — кладбище поваленных, изломанных, гниющих стволов и пней. Сквозь черный пепел пожарищ пробивается лишь редкая крапива да лоснится пегий лишайник.

Первую ночь Черский и Степан провели в сухостойном лесу, под огромными валунами, перед жарким костром. Собаки вместе с ними сидели у костра, подняв острые морды в иссеченное пургою небо. Путников окружала темнота, непроницаемая, как бездна, и такая же страшная. Достаточно было шагнуть от костра, чтобы тотчас же провалиться в темноту ночи.

Степан задремал, уткнув голову в колени. Проснулся он перед рассветом. Пурга утихла, костер погас, только головешки трепетали синими огоньками да в тенях лиственниц поблескивал снег.

Черский спал, подтянув колени к подбородку, обхватив руками шею собаки. Степан посмотрел на его белую неподвижную фигуру и невольно подумал: «Непоседливый мужик Иван-то Диментьевич-то. Какая морока гонит его в тайгу? Помогать юкагиру? Все равно всем не поможешь. А мужик-то он больно душевный. Не зря инородцы к нему за помощью лезут. Жалостливый к чужой беде человек. Да и сам-то, чую, досыта хлебнул горя. Кто беды не испытат, тот чужой не понимат…»

Степан сварил завтрак, накормил собак, разбудил Черского. Тот отряхнулся от снега и весело крикнул:

— Ты не замерз, Степан? Нет? Тогда вперед, в гости к Синебоеву.

Двое суток проплутали они по сиен-томахинским лесам. И хотя Степан ни разу не был здесь, но все же отыскал тропинку на Ветвистый ключ.

Редко встретишь человека в этих холодных лесах. Только охотники живут здесь, промышляя соболя и белку, да рыбаки ставят свои переметы на лесных озерах. Зато привольно и добычливо жить охотникам и рыбакам. Весною гнездятся здесь полчища диких гусей. Полнозвучные лебединые стоны нарушают камышовый покой болот, серебряными трубами курлыкают журавли. В чащобах ревет сторожкий сохатый, мнет голубицу медведь. В речных омутах тучами ходит хариус и налим, росомаха прыгает на зайчишку, полярная сова разрывает кедровку.

Но сейчас зима — в лесах холодно и пустынно.

Весь день пробирались Черский и Степан по руслу Ветвистого ключа. Собаки по уши проваливались в сугробы, пришлось утаптывать снег и вырубать тальниковые заросли. Голые сучья лиственниц хватали за шиворот, дымящиеся наледи преграждали путь, одинокие вороны со зловещим безмолвием кружились над ними. Удивительно неприятные птицы — радуются всему живому, попадающему в беду.

Сумерки опять затянули сопки, а Черский и Степан без отдыха продвигались вперед. Русло ключа сузилось до трех аршин, отвесные скалы сдавили его с обеих сторон. Путники очутились в извивающемся каменном коридоре. Над головами густо зачернело небо, угрожающе нависли снежные наносы. Каждую минуту они могли обрушиться в ущелье.

Собаки уже не лаяли, не резвились. Опустив хвосты, они тянули нарты, устало повизгивая. Черский шел за нартами, подавляя желание сесть на снег, закрыть глаза и уснуть. Даже Степан стал сдавать: по тому, как он переставлял ноги, можно было догадаться, что Расторгуев на пределе усталости.

— Давай переночуем, — предложил Черский.

— Здесь нельзя. Здесь нет дров, — ответил Степан. — Пройдем эти «чертовы прижимы» — и сразу на привал.

А каменный коридор все уползал и уползал в чернозвездную ночь. Наступила такая тишина, что стало больно ушам. Слабое перевизгивание собак, скрип нарт, шорох шагов обрушивались в тишину, как горный обвал. Странное испытывал чувство Черский, когда слушал тишину и грохот одновременно. Это казалось нереальным, неправдоподобным, но это было так.

Самое непонятное заключалось в том, что тишина мгновенно поглощала все звуки.

Гул.

Тишина.

Грохот.

И опять тишина.

Это не успевало поколебать воздух, и он, отяжелевший от мороза, не в силах был заволноваться или дрогнуть.

Путники остановились. Два человека и собачья упряжка стояли под звездным небом морозной ночью, прислушиваясь, сами не зная к чему.

Весь окружающий мир будто нарочно притих и, приподнявшись на цыпочки, рассматривал их. Он тоже прислушивался к ним. Кто они такие? Чего хотят? Как их встретить?

Морозную, пахнущую снегами тишину неожиданно расковал выстрел. Снега зашептались, воздух пробежал по ущелью, тайга широко вздохнула, освобождаясь от своего оцепенения.

Черский сначала не понял, почему так внезапно родилось эхо, потом догадался. Выстрел был вне ущелья, где воздух не так плотен. Он хлынул в ущелье и привел в движение воздух, оцепеневший от мороза.

Собаки отчаянно завыли, их вой взлетел над обрывами и окончательно сокрушил тишину.

— Кто же это стрелял? Неужели Синебоев? Тогда его избушка за первым поворотом, — обрадовался Черский.

Через десять-пятнадцать минут каменные прижимы кончились, уступив место просторной долине. Над пологим берегом переливался красный столб искр. Запах дыма ударил в ноздри.

Собаки залаяли, натянули постромки и устремились на красный столб. Черский и Степан стали искать место, где можно быстрее подняться на берег, но не находили его.

— Сюда, друзья, сюда! Здесь легче всего выбраться, — раздался громкий голос. Невысокий человек в волчьем полушубке, в беличьей шапке с длинными ушами, закинутыми за спину, кубарем слетел с обрыва, посмотрел на ученого и схватил его окоченевшие руки.

— Здравствуйте, господин Черский! Рад неожиданной встрече. Здравствуй, Степан! Какое счастье! По глазам вижу, как вы устали. Скорее в мою избушку. Я позабочусь о ваших собаках.

Прежде чем Черский смог сделать протестующий жест, Синебоев освободил от постромок собак и сам потащил нарты.

— За мной, за мной! — приговаривал он, легко перетаскивая нарты через сугробы. — Вас ожидает горячий чай и жареная сохатина. Я только что убил сохатого. Он заявился в гости, как по заказу. Проходите в избушку, я накормлю собак.

Синебоев построил избушку из толстых сухих лиственниц, обложил ее снаружи мохом, стены и потолок внутри обил оленьими шкурами. Единственное оконце было затянуто щучьей кожей, на грубом, сколоченном из жердей столике чадила плошка, полная медвежьего жира. Фитиль был ссучен из медвежьей же шерсти. Тонкие жерди, уложенные на камни, заменяли кровать. Над кроватью висели два винчестера, между ними кривой охотничий нож. В переднем правом углу помещался камелек.

Почти вся хижина была заставлена мешками, ящиками, банками с разными продуктами: между ними лежали котлы, ножи, топоры. На стенках, на ящиках, на мешках искрились шкуры соболей, чернобурых лисиц, белых и голубых песцов.

Черский и Степан разделись и присели на толстые очищенные пни. Черский остановил взгляд на искрящихся мехах.

«Сколько охотников ограбил Синебоев? Скольких опоил проклятой водкой, обманул, обчистил? На это я, пожалуй, не получу от него ответа. А как спокойно он себя здесь чувствует! Будто колымская тайга — его собственный дом», — подумал Черский.

В избушку стремительно вошел Синебоев.

— Собаки накормлены, я запер их в сарайчик. В нем лучше, чем на улице. Наберитесь еще терпения, я приготовлю ужин.

Он засуетился около камелька, наполняя сковородку свежими кусками сохатины, захлопотал над бутылкой водки, смачно крякнул, выдергивая пробку, потом настрогал розовые ломтики лососины.

Черский невольно залюбовался Филиппом Синебоевым. Приказчик был приземист, но широк в плечах. Продолговатое лицо окаймляла черная бородка, зеленоватые глаза сияли влажно и властно. Черский любил рассматривать и сравнивать человеческие глаза. Он сравнил глаза Синебоева с драгоценным камнем александритом. Когда рассматриваешь александрит при солнечном свете, он кажется синим и глубоким. Ночью мерцает зеленовато, остро и холодно. В пасмурную погоду александрит подернут сизой пленкой; при огне глаза Синебоева имели все цвета переменчивого александрита.

Синебоев смотрел на Черского настороженно, но ласково и внимательно. Черскому стало неудобно под этим настороженным взглядом. Они явились к Синебоеву для неприятного разговора, их разговор может кончиться ссорой, а приказчик встречает своих врагов, как желанных гостей.

Степан вытащил из кармана трубку, закурил ее, темнея напряженным лицом. Черский догадался, Расторгуев подсчитывает стоимость мехов, развешанных в хижине.

Черскому расхотелось предстоящего неприятного разговора: было так хорошо сидеть в теплом помещении, вдыхать запах жареного мяса и крепкого табака. Трудный путь и вязкая усталость брали свое.

Синебоев поставил на стол сковородку с дымящейся сохатиной, разлил по стаканам водку.

— За дорогих гостей! За счастливую встречу! — Он весело поднял стакан. — За плавающих и путешествующих! За всех, кто сейчас в пути под морозным северным небом…

Губы Степана дрогнули, брови сдвинулись, рука потянулась к стакану. Черский встревожился: что может выкинуть Расторгуев?

— За тех, кто в пути, — ответил Степан. — Но не за тех, кто сдирает с людей последнюю шкуру…

С этими словами он швырнул стакан в лицо Синебоеву. Приказчик отшатнулся, вытер рукавом лицо и медленно, даже лениво снял со стены винчестер. Черский бросился между приказчиком и Степаном.

— Что вы делаете? Остановитесь!

— Дай ему ружье, Иван Диментьич. Это дерьмо не выстрелит! Дай!

— Что вы делаете? Образумьтесь! — взволнованно повторил Черский. — Вы не посмеете драться…

— Верно, — усмехнулся Синебоев. — В моей хижине не будет ни драки, ни убийства. Успокойтесь, господин Черский, и сядьте.

Приказчик поставил винчестер в угол, выпил водку и заговорил с вежливой яростью:

— Не думайте, что я испугался. Совершенно напрасно затевать драку. Ссору начали вы, а я в долгу не останусь. Я сумею расквитаться. Клянусь своей совестью, Расторгуев, я пущу тебя вниз по реке быстрее, чем ты думаешь. А теперь убирайся отсюда…

— А я тебя трусом не считаю. Ты мошенник, а не трус. Вот только пустишь ли ты меня вниз по реке, сумлеваюсь. Выкладывай на стол меха Эллая Хабарова, и я уберусь.

— Ах, вот оно что! Вот зачем вы пожаловали? Нищий — защитник нищего. А я обдираю туземцев — каюсь! Мошну на них набиваю — тоже каюсь! За муку с Эллая причитается пять соболей, за котел еще пять, за винчестер десять. Итого двадцать. А я взял три дюжины. Лишних шестнадцать. Получай сдачу. — Синебоев наклонился: из-под койки к ногам Степана полетели черно-бурые лисы и голубые песцы.

— Пусть их забирает Эллай к чертовой матери! Только куда он денется, когда жрать захочет? Когда патроны и порох выйдут? К Синебоеву? Шалишь, кум, не с той ноги плясать вздумал.

— Синебоев! Если чо с Аттой, тебе не жить в Верхне-Колымске, — угрожающе заявил Степан.

Синебоев расхохотался.

— Вот это по-моему! И здорово и красиво! Передаю девку тебе. Пользуйся ей сколько влезет. Что еще от меня требуете? Пока все? Тогда до свиданья! Ровного пути, скатертью дорожка…