Моему почтенному, дорогому другу Хаиму, да сияет светоч его!

Как масло в огонь, как соль на раны было для меня твое письмо, которое прибавило к моим горестям еще горе и к огорчениям моим – еще огорчение. Хожу прямо-таки без головы и не знаю, что делать. Мало того что я имею такие добрые вести из Мариенбада, мне еще не хватало стыда и позора, которые доставила мне твоя Эстер, так что я должен краснеть перед каким-то Берлом Чапником, которого я остерегаюсь как огня. Если бы стал тебе рассказывать о наболевшем своем сердце, о горестях и страданиях, которые я испытываю с тех пор, как моя Бейльця в Мариенбаде, то мог бы тебе писать и писать. Но ты не заслужил, Хаим, чтобы я даже отвечал на твои ругательства и сквернословие. Как верно, что сегодня вторник на белом свете, так верно и то, что ты кругом не прав передо мной. Когда ты прочтешь это мое письмо, ты сам скажешь, что поступил со мной не как добрый друг и честный человек, а как враг и низкий человек с жестоким характером. Но давай по порядку, давай ответим на твое письмо – от начала и до конца.

То, что ты ругаешь меня, как мясника, и называешь именами, которых не услышишь даже на базаре от торговок, сидящих возле Желязной Брамы, – это бог с тобой! Утешаюсь тем, что ты, видимо, получил основательную порцию от своей Эстер, выложившей все, что у нее, бедняжки, на сердце, и выместил злобу на мне, хотя Бог знает правду, что я чист, быть бы мне так же чистым от всякого зла! И дожить бы мне так до возвращения моей Бейльци и встречи с ней в Варшаве – это у меня крепкая клятва! – как я ни полусловом не обмолвился твоей Эстер о твоих письмах ко мне или о моих письмах к тебе. Убей меня бог, если я понимаю, каким образом они попали к твоей Эстер! Наоборот, я давно уже подозревал тебя в том, что ты показал своей Эстер мои письма к тебе, – иначе откуда бы ей знать, что я тебя просил присматривать за моей Бейльцей в Мариенбаде, давать ей деньги и тому подобное? Прихожу однажды к тебе домой проведать, как поживает Эстер, и передать ей привет от моей Бейльцы, а Эстер мне говорит: «Не было что ли у вас более близкого друга в Мариенбаде, которого вы могли бы сделать опекуном вашей Бейльци, кроме моего Хаима?» Я сразу же понял, куда ветер дует, однако набрался духу и ответил: «Что вы, дорогая? Просить вашего мужа дать Бейльце денег за мой счет – значит, по-вашему, сделать его опекуном?» А она выслушала и говорит: «Знаете, реб Шлойма, давайте больше не будем об этом говорить…»

После таких слов надо, кажется, быть истуканом, чтобы не понять, что либо ты переслал ей письма, которые я тебе писал, либо просто передал ей все, что я писал тебе о моей Бейльце. Я только не понимаю, с какой целью? И еще одно доказательство того, что твоя Эстер знает о моих письмах к тебе: когда я уже собрался уходить, она говорит: «Передайте привет вашей Бейльце и напишите ей, чтобы на обратном пути из Мариенбада, когда она поедет через Берлин и будет у Вертгеймера, пусть имеет в виду и меня…» Откуда Эстер знает, что моя Бейльця была у Вертгеймера? Пророчица она? Или сорока на хвосте принесла ей эту весть из Мариенбада?

Но это бы все еще с полгоря. Ты хотел очернить меня в глазах твоей Эстер и передал ей такое, чего не должен был ни в коем случае передавать. Но что поделаешь, пропало! Что ты имел против меня, зачем ты навлек на мою голову новое несчастье? Я имею в виду Берла Чапника. Откуда этот аферист знает, что писал тебе о нем и о его мадам, о том, что они уже двадцать лет живут в Варшаве, а ни одна душа не знает, кто такой Чапник и на какие средства он живет, и тому подобное? Такой напасти я никогда не ожидал! Я пуще огня боюсь хотя бы словом обмолвиться об этом человеке и могу тебе поклясться всеми святыми, что, кроме тебя, я о нем никому и никогда дурного слова не сказал. А теперь он спрашивает, что я против него имею? Казалось бы, мы никогда, говорит он, не ссорились, а если и были между нами кое-какие счеты (слышишь? Кое-какие!) о квартирной плате, то ведь мы, говорит он, живые люди. Он надеется в ближайшее время, с Божьей помощью, рассчитаться со всеми, а со мной в первую очередь, потому что, во-первых, он считает меня порядочным человеком, добрым и с мягким характером (слышишь?), а во-вторых, ведь мы же, говорит он, теперь в некоторой степени родственники…

«Родственники»? Тут уж я вспылил. Ну «мягкий характер» и тому подобное еще можно терпеть, но если Берл Чапник заговорил о родстве, то ясно, что он сейчас попросит денег взаймы. Оказалось, однако, что я ошибся. То есть просьбой дать ему взаймы это и в самом деле кончилось, но главной целью его визита, как он сказал, было другое. «Почему это, – спрашивает он, – мое имя все время вертится у вас на языке? Зачем это вы меня оговариваете перед всем светом, так, чтобы весь Мариенбад знал, что я двадцать лет живу в Варшаве и не плачу мяснику и даже Гексельману не заплатил за ужин?…»

Каково было у меня после этого на душе, мне незачем тебе рассказывать, Хаим. Ты ведь не Курлендер, ты собственным умом это можешь понять. Но я спрашиваю: хорошо это – взять мои письма, которые я пишу тебе под строжайшим секретом, и показать мадам Чапник, чтобы она видела, что я пишу тебе о ее муже? И после этого ты возводишь на меня поклеп, будто бы я показал твоей Эстер твои письма ко мне, да еще нападаешь на меня с ругательствами и оскорбляешь меня, как последнего из последних?! Нет, Хаим, я тебя ругать не стану, как ты ругаешь меня. Я – не ты. Но сказать скажу, что ты низкий человек, с ничтожным, грубым характером и к тому же сумасшедший и зазнайка! И больше мне не о чем с тобой разговаривать. «У быка, говорят, язык хоть и длинный, а трубить он не может…»

Твой друг Шлойма Курлендер