Николай Александров

СЧАСТЛИВОЕ СВОЙСТВО ПАМЯТИ

(О творчестве Михаила Ардова)

Михаила Викторовича Ардова сегодня можно считать автором бестселлеров. Что меня лично чрезвычайно радует. И не только потому, что книги его читать интересно и весело, хотя и это немаловажно. Поговорим о другом. О воспоминаниях.

Память необыкновенный дар. От забвения и небытия человека спасает память, в известном смысле, помнить и значит жить. Беспамятство - род небытия.

И самосознанье человека основано на памяти. Или "самостоянье", говоря по-пушкински, то есть утверждение себя в мире.

Благодаря памяти человек соединяется с историей. Видит свою жизнь. Как часть истории и своей жизнью об истории свидетельствует. И если потеря памяти так страшна для личности, то что ж говорить об историческом беспамятстве. Историческое одиночество не менее страшно.

Человек всегда несет на себе (в себе) груз прошлого. Однако чем весомее груз, тем легче путь. Яснее, по крайней мере. К тому же прошлого всегда больше в жизни человека.

Память и говорит человеку, что прошлое неуничтожимо, а вполне реально и явственно. Воспоминание воссоздает, казалось бы, навсегда утраченное. Можно сказать и так: что вспоминается, помнится, то только и было. Для человека уж во всяком случае.

Переживаемый сегодня бум мемуаристики самого разного рода и отраден, и вполне объясним. Если угодно, то обилие появляющихся мемуаров, указывает на то, что худо ли бедно, но используется предоставленный историей шанс опомнится, что восстанавливается само чувство истории.

Другое дело, что воспоминание воспоминанию рознь. Воссоздавая словом прошлое человек заново творит свою жизнь и зачастую полностью пересоздает ее. Об истории я уж и не говорю. Но дело даже не в предвзятости или злом умысле. Мемуарист может быть настолько поглощен собой и своими переживаниями, что они заслоняют окружающий мир, хотя в любом случае доля субъективизма в воспоминаниях неизбежна. Существенно лишь количество и качество его.

В конечном счете, от этого зависит и читательское восприятие. Ведь чтение мемуаров в несравнимо большей степени, чем художественной литературы, зависит от читательского доверия.

Ардов относится к тем мемуаристам, которые сразу располагают к себе, чем не в последнюю очередь объясняется успех его книг "Легендарная Ордынка", "Возвращение на Одынку", непосредственным продолжением которых являются воспоминания "Вокруг Ордынки".

Это воспоминания глубоко личные, хотя бы потому, что написаны о доме, в котором вырос автор. С рассказа о первых детских впечатлениях и начинается "Легендарная Ордынка". Ардов свидетельствует о людях приходивших в дом, судит о них изнутри семейного уклада. Другое дело, что многие гости становились ордынскими жителями и в свою очередь уклад определяли. Ведь и "легендарной" Ордынка стала благодаря Анне Андреевне Ахматовой.

"Живут открытым домом" - говорили в старой Москве, что указывало не просто на характер московского гостеприимства, но именно на образ жизни, на московскую открытость, во многих домах сохранявшуюся даже в самые страшные советские годы. Открытость, которую невозможно себе представить без старомосковских застолий, чаепитий, разговоров, рассказов, баек, историй, без особой московской памяти о родственниках, знакомых, родственниках знакомых и т. д. Инерция этой старомосковской бытовой культуры сохранялась довольно долго, и во многом из нее (конечно, с учетом артистической интеллектуальной, но главное, что по духу совершенно не советской, - среды), из ее традиций вырастают воспоминания Ардова. И, прежде всего это чувствуется в особом внимании, в чуткости и любви к устному слову. Мемуары о. Михаила тем и удивительны, тем и ценны, что доносят до нас живую речь. Вот где проверяется цепкость памяти. Как часто в воспоминаниях передается "впечатление" от бесед или шуток, что, разумеется, отнюдь не то же самое, нежели сама беседа. Здесь требуется не пересказ, а цитата. А уж по части цитат, у Михаила Викторовича нет соперников.

Если судить по названию частей "ордынской" (ардовской) мемуарной трилогии, то кажется, что автор движется из центра к периферии, от наиболее существенного, центрального в жизни Ордынки к менее значимому. Во всяком случае, на это может ориентировать название "Вокруг Ордынки". Может быть, с точки зрения исторической значимости мемуаров, первоначальной и главной их цели (свидетельство об Ахматовой) так оно и есть. Но если все же принимать во внимание и фигуру мемуариста, то это не совсем справедливо. Третья часть воспоминаний наиболее лиричная, чтобы не сказать личная, и не случайно, именно в ней автор подробно пишет об отце, матери, о семье Ардовых. Мемуары приближаются к семейной хронике, и неизбежно меняется интонация, так же, как и стилистика: фрагментарность, мозаичность, анекдотичность (если иметь в виду жанр исторического анекдота) заменяется на портретность, а значит, и большую живописность.

Граница между мемуарами, автобиографией и художественной литературой сегодня кажется зыбкой, размытой. Модное выражение "нон фикшн" обозначает ту странную область, где документальная, "непридуманная" проза прикидывается (или хочет быть) беллетристикой, и наоборот. Впрочем, сколь бы изощренны ни были теоретические обоснования, ничто не мешает читателю по старинке отличать художественный вымысел от исторической правды (или претензии на нее). Что бы там ни говорили, но разница между творением воображаемого мира и воссозданием в воображении, в памяти мира исторического все же есть.

Говоря же о литературном творчестве о. Михаила Ардова, с уверенностью можно утверждать, что основано оно, как и его мемуары, на том же внимательном отношении к миру, к голосам в нем звучащим. Автор "Легендарной Ордынки" и "Мелочей архи.., прото... и просто иерейской жизни" виден и в "Триптихе" и уже угадывается в "Цистерне". Здесь художественное сливается с исторически достоверным, и создается иллюзия, будто речь героев просто автоматически перенесена на бумагу. Именно иллюзия, поскольку писательская кухня Ардову хорошо знакома, хотя писательство как таковое и составляет для него проблему. Лучше самого Михаила Викторовича об этом не скажешь: "Анна Андреевна Ахматова говорила, что у Волошина, счастливая судьба: его поэты считали художником, а художники считали поэтом и те, и другие очень уважали. У меня положение в этом роде, но гораздо хуже, потому что меня попы считают писателем, а писатели попом, и никто своим не считает.

Тем не менее, я уже давно настоящий поп, но поскольку я был писателем и рос в писательской среде, естественно, слабость к изящной словесности у меня осталась. И надо сказать, что когда мне было лет 14-15, у меня были какие-то поползновения писать стихи. Но это было "задушено" присутствием в доме Ахматовой. Когда вы живете в доме, где живет Ахматова, и к ней в гости приходит Пастернак регулярно, то стихи не попишешь. Кстати, мне примерно то же самое говорил Лев Николаевич Гумилев, который признавался, что не стал писать стихи, поскольку с ранней юности понял, что писать как родители он не сможет, а писать хуже не имело смысла. Но это относится к серьезной лирике, а вот что касается юмористических стихов, эпиграмм и пр. - то в нашем доме был своего рода культ подобного поэтического творчества".

Следы этого культа читатель легко найдет и в мемуарах, и в художественной прозе Ардова. И здесь уже начало писательского ремесла Словесная игра и игра словом, которые составляют существо большинства юмористических стихотворений, великолепный полигон для словесного творчества как такового. В этой игре начинают сверкать грани слова, развивается чувство языка и чуткость к речи. Однако важно и другое. Юмор избавляет от напыщенности и пафосности, позволяет освободить литературу от налета "сакральности", духа "мессианства" и проч., чему впоследствии способствовала (хотя и совершенно иначе) религия:

"Хотя у меня действительно остались литературные пристрастия - я очень редко сейчас читаю беллетристику, если читаю, то, наверное, только Пушкина и Гоголя, - но вот чему меня научила религия, в определенном смысле. Правильному, нормальному отношению к литературе. В русской интеллигенции и читающей публике литература с какого-то времени стала - сейчас, слава Богу, это кончается - неким суррогатом религии. Чтение романов считается образцом духовности и пр. Так вот, перефразируя известное высказывание Базарова, мне хочется сказать, что литература не храм, а мастерская и человек в ней работник".

Насколько свободно чувствует себя Ардов в этой "мастерской" можно увидеть уже в "Цистерне".

С первых же страниц читателя буквально захлестывает многоголосая стихия, поток голосов, бурлящее слово советского провинциального городка: улица, больница, двор, торговцы на рынке, старухи на паперти, опохмеляющиеся работяги в столовой - все это говорит, кричит, ругается, сплетничает, пускается в откровенности. Это непричесанная речь, где словесный сор соседствует с меткой пословицей, где на прохожего, случайного встречного обрушиваются монологи, истории, исповеди, это кружение человеческих судеб, рассказанных здесь же, сейчас, мимоходом и второпях, это действительность, которую старательно приглаживала советская беллетристика, создавая искусственных героев, искусственный фальшивый язык, стилизованную народную "мову", убогий жаргон передовиков производства и выхолощенную, безликую речь "интеллигенции". У Ардова же само слово свидетельствует о неустроенности мира, испорченности, гниении жизненных основ. Это отравленный мир, что лишний раз подчеркивает сюжет.

Автор как будто с трудом справляется с "материалом" и признается в этом. Ведь найденная рукопись, которая выносится на суд читателя (или исполняется рассказчиком) не целостное произведение, не роман, а лишь материалы к роману, наспех, начерно собранные воедино. Причем, это рукопись оставленная, принципиально не завершенная. Пестрота слов и судеб не упорядочена, не организована сюжетом, хотя сам сюжет существует: на завод прибыла цистерна с метиловым спиртом. Спирт, несмотря на строжайшее запрещение, был разворован, и практически каждый из героев, сказавших свое слово в романе, отведал украденного смертельного напитка.

Сюжет более чем характерен, и не только потому, что случаи отравления метиловым спиртом в период "развитого социализма" были чуть ли не обыденностью. Примечательно и то, что одно из самых страшных произведений о советском режиме, пьеса Венедикта Ерофеева "Вальпургиева ночь" построена на той же самой фабульной основе.

Все же в "Цистерне" еще чувствуется молодой начинающий литератор, одинаково влекомый и брошенным словом и рассказанной судьбой. Главное виден писатель не сложившегося, а складывающегося мировоззрения. А вот "Триптих" написан уже совершенно другим человеком и зрелым мастером.

Ардов отказывается от описаний, от сюжетного оформления чужого слова. Говорит о себе и за себя сама героиня, и только она. Автор растворяется в ее монологе.

Три эпохи человеческой жизни, как будто три разные судьбы. Простая речь, но зато какая! И какой характер. История псаломщица бабы-соломы просто заставляет вспомнить агиографический жанр. Здесь слово оказывается сильнее зол действительности и злобы дня, не подчиняется миру, а преодолевает его. Этим в частности объясняется и построение, композиция "Триптиха": рассказ о детстве и жизни в монастыре, о годах революции, терроре и выжигании веры, выживании в лагере; воспоминания о голодных военных годах; наконец, новое обращением к детству, к дореволюционной жизни, к строгому и стройному жизненному укладу, осмысленному и освященному верой и сразу же вызывающему в памяти "Лето Господне" Ивана Шмелева, которому, кстати сказать, и посвящен "Триптих". И то, что дошло, оказалось услышанным и сохраненным слово об этой пусть и навсегда утерянной эпохе - уже значимо.

Николай Александров