Акука

Александров Владимир Евгеньевич

Повести «Акука» и «Солнечные часы» — последние книги, написанные известным литературоведом Владимиром Александровым. В повестях присутствуют три самые сложные вещи, необходимые, по мнению Льва Толстого, художнику: искренность, искренность и искренность…

 

© Владимир Александров, 2016

© Лидия Александрова, дизайн обложки, 2016

© Акука, иллюстрации, 2016

Редактор Лидия Александрова

ISBN 978-5-4483-5900-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

 

 

К читателям

Владимир Александров, чью книгу вы держите в руках, за свою недолгую жизнь (он умер, когда ему было всего 58) написал немало хороших, интересных книг, признанных и занявших свое достойное место в нашей литературе. Был он и прекрасным журналистом — публицистический дар, интеллигентность и высокая образованность не давали его очеркам, статьям о литературе, театре затеряться в море массовой прессы.

Но две его повести, которые, я уверена, доставят вам редкую сегодня радость чтения светлой, искренней прозы — нечто для него особенное, неожиданное. В свое время они немало удивили друзей и всех тех, кто хорошо его знал. А знали его как человека совершенно городского, ощущавшего себя в столице, как рыба в воде — театры, библиотеки, выставки, конференции, бесконечное общение со множеством интересных людей… Любимые площади, фонтаны… И вдруг — тонкое, ясное, пронзительное и чуткое повествование о жизни лесного хутора, окруженного природой и органично живущего её простой и непростой жизнью. Обо всём, что вокруг этого хутора встречается и случается он написал так, словно всегда был частью той жизни. А произошло вот что. Однажды мы приехали в отпуск в Литву, на хутор Шилишки. Он увидел землю, небо, поле, луга, лошадей, услышал звон отбиваемой косы и стук молотка, песни птиц, гул пчелиного роя, шуршание колосьев, скрип половиц, вдохнул ошеломляющие запахи хлеба, свежего сена, сушеных грибов, малинового листа… С тех пор, до конца отпущенных ему дней, на несколько месяцев в году он покидал городскую жизнь, поселялся в Шилишках. Здесь и родилась его неожиданная проза.

Он увидел жизнь хутора зорким, добрым и понимающим взглядом человека, знающего цену каждого часа, прожитого на земле. А потом судьба подарила нам внука. И внук, этот малыш, возрастом чуть больше года, был с нами в Шилишках. И тоже внимательно глядел вокруг. Он ещё не знал цену времени, но уже чувствовал необъятность пространства, в котором открывал ось ему множество удивительных вещей. И Бог дал Владимиру Александрову мгновенья, когда он видел этот огромный, восхитительный неведомый мир глазами ребёнка, недавно пришедшего на землю, ещё не знающего зла, а только любовь и добро. И они вместе, дед и внук оба мудрые и открытые всему, что вокруг, удивлялись, радовались. узнавали, принимали всей душой и всем сердцем.

Бог дал автору талант написать о тех мгновениях так, что читаешь и видишь всё ясно, пронзительно, и душа словно омывается чистой водой прозрачных речек и озер, озаряется добрым светом гармонии первозданной природы, не закопчённой причудами цивилизации, но обогащённой и украшенной трудами людей, работающих на земле.

«Акука» — первое слово, которое произнес наш малыш. Этим словом он называет всё, что есть вокруг. Все разнообразие познаваемого маленький Антоша объединил одним словом в цельный, неделимый мир. И в этом огромный потаённый смысл.

Автор назвал время, которое он проводил на хуторе, «зрячим временем»: «Мне кажется, теперь я вижу все». Он видит всё ещё и потому, что в этом времени присутствует ребёнок, познающий мир. И привычное, примелькавшееся предстаёт необыкновенным, разнообразным и ярким. И посещают прозрения.

Надеюсь, и вы, прочитав книгу, станете зорче, увидите привычное по-новому, острее ощутите запахи и звуки природы, и вас посетят прозрения о мире вокруг вас и внутри вас.

Лидия Александрова

 

АКУКА

 

 

Утро

Душистый сосняк на горке.

Большой черный блестящий муравей спускает по травяному откосу крупную красную земляничину. Горка крутая. Трудное дело затеял. То снизу подопрёт собою земляничину, чтобы не укатилась. То снова сверху на неё наседает: через сосновую иголку-двойчатку перекатывает, камушек обходит.

К вечеру, пожалуй, прикатит. Вот только куда?

А как узнаешь. Не катить же с ним до захода солнца. Ещё помешаю, дело испорчу.

Пойду-ка домой. Подумаю про муравья.

Сколько же надо ему уметь, терпеть, напрягаться! Для чего? Да чтобы смысл жизни почувствовать. Чтобы и завтра работать и надеяться на послезавтра. А можно и так сказать: чтобы и завтра жить. Потому и заметил народ: «Без пригляду одни только муравьи плодятся».

Труженики земле нужны. Чего же тут приглядывать!

Пока думал про муравья, сосны расступились и дом мой показался у лесной дороги. Радуюсь дому своему, а всё про муравья думаю. Как он там, катит ли, не упустил ли ягоду землянику, не оплошал ли?

Дома хлеб лежит на столе. Неправильно лежит — нижней коркой вверх. Я перевернул хлеб. Зачем? Так надо. Как в печку сажали, как пекся, да как вынимали из печи, так пусть и живёт, пока человека кормит. «Каравай хлеба починай с головы».

Положил хлеб правильно и снова муравья своего вспомнил. А мимо окошка идет соседкин зять Михал. Идет с севальником. Это лукошко для семенного хлеба, его вешают через плечо.

Сегодня Михал севец, сеятель. А не успеет засеять поле сегодня, значит, он и завтра сеятель.

Теперь про Михала думаю. Сколько же надо ему уметь, терпеть, напрягаться. Для чего? Да чтобы жить хорошо и красиво на своей земле. «На счастье мужик и хлеб сеет». А счастье — это всё, что делает человека довольным и покойным. Счастье «доволит и покоит», — говорят старики.

Где этому учатся? Да на той же земле и учатся. Где же ещё. Была бы охота. Выходит, все мы, и люди, и муравьи, — братья. Как хлебные зёрна.

 

Мне пора

Последним апрельским утром звонит мне знакомая — тетя Зоя:

— Ну, как, собираешься?

— Собираюсь, Зоечка, пора!

— А как там Акука?

— Носится по квартире.

— Ну, ладно, мои дорогие, я ещё позвоню.

Через час звонит подруга жены тетя Люся:

— Вы когда в Литву-то уезжаете?

— Я с вещами — завтра, остальные недели через три.

— И Акука?

— Конечно. Куда же его девать?

— Акуке будет там хорошо, — одобряет тетя Люся.

К обеду приходят старинные приятели дядя Леня и тетя Лера. Увидели Акуку — рассмеялись.

— Иди ко мне, иди! — зовет его тетя Лера.

Навстречу ей катится дробный топот, будто бегут сразу пять щенков.

Дядя Леня берет Акуку на руки, треплет его голову.

— Аку-ка! — звонко катится по квартире.

— Счастливого вам пути! — говорят старинные приятели. — Нам пора: надо еще успеть в кондитерский.

— Спасибо, что зашли, — говорю я.

Дядя Леня спускает Акуку на пол, снова треплет его рыжеватую головенку.

— Аку-ка! — несется вслед гостям.

— Ребята, продолжаем сборы! — приказываю я.

…На хутор путь не простой. Поездом до Вильнюса, а дальше как получится. Может кто из друзей на машине довезет 90 километров. Может, еще на одном поезде — до станции Жеймяна, а там на лошади встретят. По разному бывает.

Вещей всегда много. На всю семью да на всё лето и осень. На полгода получается. А потом прилетят Акука, жена и дочь. Самолётом проще, меньше хлопот с Акукой. Правда, ещё не известно, как Акука перенесёт свой первый полёт. Но по-другому не получается: или вещи или Акука.

Я всегда приезжаю на хутор первый. Дом обжить-обогреть, хозяйство небольшое развернуть-наладить. Вещи зимовавшие просушить. Постирать кое-что. Мало ли дел в лесном доме и вообще на хуторе, где не был с октября минувшего года.

Как все это вспомню, так на пословицы тянет, на поговорки: «Дом невелик, да лежать не велит».

…Вот и наступило мое «завтра»

Ждем такси. И тут, конечно, звонит дядя Эдик. Он муж тети Зои, но немного ухаживает и за моей женой.

— Собрался? — беспечно спрашивает Эдуард.

— Выходим уже, а ты звонить затеял! — нервно отвечаю я.

— Ну, ты там смотри, не балуйся! — смеётся дядя Эдик.

— Сам смотри! — грубовато говорю я.

Такси ждёт под окном.

— Присядем на дорожку…

Жена и дочь проходят в мою комнату. Плотно закрываем двери.

Жена берёт на руки Акуку. Багира — наша чёрная красавица-кошка давно разлеглась в кресле. Акука вертится, крутит головой, вырывается на пол.

— Сели… — мрачно говорю я.

Молчим.

— И поехали, — объявляю я в пространство комнаты.

Обнимаю женщин, глажу Багиру, треплю головёнку Акуки.

Багажник такси забит под крышку.

До встречи через три недели!

 

Первый час

Вот я и в лесу.

Открыл дом, вошёл в свою комнату. Я работаю здесь с весны до поздней осени. Сел к столу перед окном. Примерился. Поёрзал на стуле. Стол в какой-то трухе. Потрогал ее, понюхал, сгрёб в ладонь и вспомнил! Осенью, перед отъездом в Москву я оставил на столе тыкву. Думал дождётся меня, перезимует в нетопленой хате.

Мыши думали по-другому. Хорошо, видно, пировали на тыкве. И долго пировали, тыква-то была не маленькая.

Смотрю в окно. Высокие сосны, в них теряются три дороги и одна тропа. Правее — две стодолы. У одной крыша рухнула ещё зимой 1981, снег тогда был большой. Красиво стояла, красиво и рухнула. Теперь стодола напоминает роскошный архитектурный шедевр.

Колодец у самого дома. Лужайка чистая, ярко зелёная. Вот-вот зацветут одуванчики. В любую секунду их тяжёлые бутоны готовы треснуть и впервые улыбнуться солнцу.

Окно у меня большое, в полстены. Сидишь возле него, а кажется — на лужайке! Бинокль всегда на столе: в дождь можно разглядывать небо и лес из комнаты.

Посидел, примерился, снова поёрзал на стуле. Ну, что ж, можно начинать работу?

Нет. На подоконнике, с наружной стороны, толстый слой ласточкина помёта. С прошлого лета лежит. А подоконник соседней комнаты чистый. В ней почти не живут, и ласточки привыкли селиться под стрехой над моим окном. Так им уютнее. Человек сидит за стеклом, вечерами из окна стелется тёплый рассеянный свет — одуванчиковый привет моей настольной лампы. В комнате тихая жизнь. Человек не шумит, не мешает, не суется не в свои дела.

Даже помёт не убираю под гнездом! Может ласточкам так ещё покойнее, привычнее. Потому и лепят гнездо точно надо мной.

Стук пишущей машинки ласточкам не мешает. Но, конечно, хотя бы раз в день я смотрю, как они строят. Откуда сенцо носят. Где его в грязь окунают-обмакивают, чтобы лучше лепилось. На какой грядке в огороде головками блестящими крутят. Это они так отдыхают. Летом на провода пересядут. А сейчас, в строительные дни — на грядках свежих расположились.

Комочки землицы для гнезда выбирают почернее, пожирнее. А заодно и верещат, обмениваются новостями. Крутит ласточка головкой, нервничает — гнездо-то не готово, и светится паленое пятнышко на её зобке.

И так каждую весну, каждый май.

Сегодня пятое мая 1988 года. Ласточки привыкли прилетать с шестого на восьмое. Как раз с Юрьева дня по Марков день.

Время ласточкина прилёта с давних пор связано у крестьян с надеждами на близкое лето. Хоть и примечали люди: после Юрьева дня ещё двенадцать заморозков бывает. Но именно шестого мая, не позднее, всем положено в поле выходить. Раньше — можно, позже — грех. Юрьев день — начало полевых работ. А «на Марка — небо ярко — бабам в избе жарко». Вот, оказывается, как подгадывают ласточки! Жду ласточек, а сам вещи хуторские и московские разбираю.

Расставил книжки, рассовал по шкафчикам крупы и консервы. Вытащил на солнышко одеяла, подушки, телогрейки, куртки — они зимовали на хуторе. Пусть продышатся верные вещи, пусть погреются.

Воды из колодца достал. Зимняя пока вода — зеленоватая, сонная. Ничего, к ночи вычерпаю, и к утру оживёт мой колодец, наберётся живой воды — прозрачной, весенней.

Что дальше? Печь надо протопить. А пока она топится, можно огородик покопать возле дома.

«Дом вести, не лапти плести». Что верно, то верно!

Вот и второй, и третий час прошёл моей новой жизни. Это моё время. Я называю его «зрячим временем». Мне кажется, теперь я вижу всё. От мая до октября всё вижу. С новосельем!

 

Удобная память

Упомянул я тут Юрьев день, Марков день и подумал: а ведь моя жизнь на хуторе подчиняется сельскому календарю. Этот календарь помнит всё. Значит, надо чуть-чуть рассказать о нём.

В дореволюционной России работы крестьянина-земледельца определялись датами церковного христианского календаря. Постепенно календарь, даты обросли местными признаками погоды, приметами, пословицами. Крестьяне искали зависимость урожаев и недородов от погоды. Замечали сроки сева, ухода за посевами, начала уборки, запоминали даты зацветания диких растений. Со временем и святцы подчинились быту крестьянина, его заботам об урожае: «Из одного дерева икона и лопата»!

Святцы — это список святых, которых чтит православная церковь. Составлены святцы в порядке месяцев и дней года. Иначе святцы называют месяцесловом.

Чаще всего святым давали прозвища, связанные с началом и концом какой-нибудь работы. Так было удобнее запоминать даты. Ведь записей народ не вёл и потому легко приспособил месяцеслов к своим наблюдениям. Например: Василий—капельник, Герасим-грачевник, Родион-ледолом, Еремей-запрягальник, Мавра-зелёные щи, Фёдор-житник, Степан-сеновал, Исакий-малинник, Авдотья-огуречница…

Приметлив, поэтичен труд земледельца! Так и складывался народный календарь. Нам очень нужны всё эти приметы. Они возбуждают чувства, напоминают о потерях, будят совесть.

Вот и получается, что наши предки умели и избы рубить, и землю пахать, да ещё устные календари-месяцесловы составлять. Крестьяне связаны с природой ежедневно, ежечасно своим трудом.

Народный календарь помогает крестьянину и сегодня считать своё трудовое время, иметь свою историю. Это удобная памятка. По ней живёт и мой хутор Шилишки.

 

Новые окна

Устроился хутор на песчаной горке. Здесь хорошо во время грозы. Ходит, гуляет гроза в вышине, но сосен наших не задевает. Гроза — а под ней хутор в три дома.

Греми себе на здоровье!

Погуляет, погуляет гроза вокруг хутора и скатывается за речку Лакаю. Шалеют после дождя дрозды, как дети шалеют. И никто не смеет их пугать, пусть распоются! Прошумела гроза, а утром глазам не веришь: деревья новые выросли! Это старые веселей зазеленели и распушились — молодую зелень поддразнивают.

Смешной у меня дом. Ему лет восемьдесят и он синего цвета. Лет девять назад заменили в доме окна. Маленькие вынули и врезали большущие: от какого-то коттеджа или даже от виллы! С тех пор и смотрю я из старого дома через новые окна.

— Хорошо бы поехать туда, где тебя ждут, — любит повторять мой друг.

На хуторе меня ждут. Ждут всегда. Я это знаю.

Кто ждёт?

Все! Леса Лабанорские, речки, тихое лесное озеро, ухоженные луга, дом и стодолы, колодец, соседские собаки, трясогузка у печной трубы, скворешни и гнёзда, болото клюквенное…

Откуда я знаю, что ждут?

Я так думаю.

 

Хутор мой Шилишки

Лет тридцать назад хуторов в Прибалтике было много.

Хутор — отдельная усадебка в два-три жилых дома с ухожами, со скотом и сельским хозяйством. Ухожи — это поля, пастбища, выгоны для скота, огороды и все строения вокруг жилого дома. Всё, за чем надо ухаживать, что должно быть ухожено. «Без ухожей дом — волдырь», — говорит народ.

На хуторе все культурные земли под хозяйской рукой. До всего близко. Все хозяйский глаз сам доглядит. Лично!

Есть у нас три стодолы. Это просторные, высокие сараи для скота, повозок, для хранения сена, конской сбруи, плугов. Здесь же и бак для качания мёда держат — центрифуга называется.

Раньше хутора были привычной сельской картиной, ничего особенного…

Теперь на хуторе, по-моему, все особенное. И что усадебка отдельная и живёт в лесу далеко от городка. И что самый ближайший городок — Швенченеляй за десять километров. И что всякого скота много.

Время постаралось: из «ничего особенного» сделало сказку, где всё особенное. Потому особенное, что человек современный дальше и дальше от природы и здорового труда уходит.

А как за детей обидно! Ведь большинство их никогда не видели домашнюю скотину. Не знают, как подсолнух живой цветёт и головой крутит. Попадут такие ребятишки на хутор лесной — растеряются. А то и заплачут вместе с родителями: дети — от страха, мамы-папы — от тоски.

В синем доме с новыми окнами я чаще всего живу один. Старые его хозяева умерли, молодые перебрались кто в Вильнюс, кто в Швенченеляй. Вот и приезжаю я сюда из Москвы. Статьи пишу, книжки и существую как все.

Кто эти «все»?

В одном соседнем доме живут старые поляки: пан Ян Юсис и его жена пани Текля. Летом к ним раз в неделю приезжают дети и внуки, иногда и отпуска здесь проводят.

В другом доме жила одинокая пани Юзя. Да прошлой зимой умерла. Теперь домик её пустой.

Знаком я с соседями и их детьми больше десяти лет. Помню стариков ещё бодрыми, быстрыми, ловкими. Теперь-то трудно им управляться с хозяйством. Но не сдаются, привыкли жить и работать на земле. По-другому жизни не понимают.

Вот так и живём: они и я. Живём по-разному, но по-соседски.

В свою погоду гуляет вокруг хутора гроза, цветёт вокруг него черёмуха и сирень.

Черёмуха и сирень соловьям нужны — для пения, чистого и одурманивающего и соловьев, и слушателей.

И уводят с хутора четыре дороги. Иди, куда хочешь.

И уносят с хутора две речки. Плыви, куда хочешь.

Самая красивая дорога — перед моим окном. Она как огромная ветка. Отойдёт от дома и не спеша к перекрёстку тянется. Потом в лес уходит и дальше через вырубки, гари и молодые посадки будто в небо поднимается.

Случится плохое настроение и кажется мне, что и небо заканчивается вместе с хуторскими дорогами. И тогда изводит меня только одно желание: лишь бы майским утром увидеть черёмуху. Упали дороги в Лабанорские леса, разбросали руки и ждут.

 

Зрячее время

— Как перезимовали? — спрашиваю у старой Текли.

— Со стариком трудно — ноги не хотят ходить. Злится на себя…

А я и зимою, из Москвы вижу их лесные дни и ночи и как им обоим тяжко. Но никогда они не откажутся от этой жизни. Они — дома.

Здесь их стены и дымит послушная труба. И не дым это совсем. Это летучая тёплая забота друг о друге и такой же летучий тёплый отдых до следующего близкого утра.

Здесь братские души среди доверчивых стен.

В своём доме на стены не натыкаются. Это всё равно что натыкаться на облака, на туманы. Протяни руку — и сама рука выведет тебя к свету — к такой же золотой руке.

На хуторе живут испытанные, оседлые слова.

Кто и долго ли ещё будет их слушать?

Чтобы сохранить сокровенные слова, здесь надо жить и работать. По-другому не сохранишь. Ведь слово — это дело.

Утро — моё время…

Поднимается солнце. На трубу опускается окоченевший с ночи залётный берёзовый листок. Ждёт, когда затопят печь. Тёплый дымок оживит его, смахнёт с трубы и, глядишь, снесёт к родному дереву берёзе.

Сердце не молчит, значит, глаза видят.

Пустые зимние сани впали в летнюю спячку. Нетерпеливая телега сегодня дремала под молодым месяцем, под звёздами. Телега ждёт ранних хозяев — человека и лошадку.

Хотите частушку? А то рассказ что-то грустноватый!

У ворот стоит телега, Мелки семечки грызёт. Отморозила оглобли — Никто замуж не берёт!

Говорят, на хуторе зимнее время училось расти и умирать у дуба. Такое оно тяжёлое и медленное.

А весеннее время?

Весеннее время должно обгонять первоцветы, но, главное — успевать за озимым хлебом.

День — моё время… Он поворачивает хозяйство к маю, к лету, к солнцу. Зацвели яблони. Лепестки черёмухи засыпали двор. Никто ни к кому не стучит в двери. Прохожие случаются, но ни одного пришельца.

В будние дни не бывает гостей. С мая по август редко гостюют, некогда. А коренные люди и так на виду один у другого. И руки их на виду.

Вон заскорузлые пальцы Яна и Текли в занозах чертополоха.

Такие руки могут излечить ближнего от тоски, а землю от нелюбви. Излечат делом, других лекарств у них нет.

На худой Текле вечный фартук цвета палой листвы. Снимает его только на ночь. Днём отдыхает — не снимает, некогда. Вижу соседку и в голове крутится постоянный вопрос-ответ:

— Сколько тебе лет? Сколько вчера было, того нет! Под стол ходила — хворост носила; стол переросла — коров доить пошла; косу отпустила — работницах служила; пора настала — с молодцем гуляла; пора пришла — замуж пошла; замужем сорок лет жила — тяжко горюшко несла… Вот тебе и весь сказ, а когда родилась — память извелась!

Это приговор знаменитой Олонецкой стиховодницы Ирины Андреевны Федосовой. Приговор 1895 года!

И что из того, что душа стариков-соседей оглохла к тайнам. Да, может, и не было для них в жизни тайн. «Не та счастлива, которая у отца, а та счастлива, которая у мужа».

Вечер…

Старикам время опустить руки. Дать рукам и себе отдых. Мне время поднять руки — откровенно признаться: трудно жить, как они; нет физической силы на такую жизнь. Душевные силы есть. Они и держат меня возле стариков. Спасибо им.

Не огня прошу. Прошу терпения.

Перед самым сном будто лопаются надо мною почки неуклюжих, невысказанных, сокровенных слов. И валится на меня налитая их тяжестью верхушка лохматого дерева. Ель столетняя валится. Значит засыпаю…

Зрячее время не прощает иллюзий.

Хорошо.

 

Не печка греет

И снова утро. Солнечное, сосновое и травное.

Пани Текля сидит на низенькой скамеечке и стрижёт дымчато-белую грустную козу. На них свешивается душистая розовая ветка яблони. Шерсть пеной падает и падает на одуванчики.

Коза положила голову на колени хозяйки и покорно смотрится в задубелый до блеска её фартук. Потом поднимает рогатую голову — глядит в ласточкино небо. Коза молчит. Ей не жалко своей облачной шерсти. Ей легче дышится. Это всё, что можно понять, глядя на козу и Теклю. Козы непоследовательны и своенравны. Но их можно держать на привязи! Овец на хуторах почти не держат — из-за волков. Некому пастушить, каждая пара рук и ног нужна в поле и на огороде. А «без пастуха овцы не стадо».

Гудят пчелы, охаживают-облетают яблоневый цвет над головой и одуванчики под ногами. На паре задних пчелиных лапок топорщатся шарики-ботфорты, розовые и оранжевые. Так смешно налипает яблоневая и одуванчиковая пыльца. Зато переносить удобно!

У хутора нашего, со стороны поля есть каменный холм.

Откуда он, кем насыпан?

Пахарем.

Годами пахарь и огородник выбирают камни из-под сохи и лопаты, из-под бороны и лошадиного копыта, из-под вил и собственных каблуков. Сперва человек кидает камни на межу, на край поля и огорода. А появится время — сносит в выбранное дороги место.

Десять, тридцать, пятьдесят лет растёт каменный холм. Памятник хуторянина себе, своим рукам, спине своей. Простой памятник — строгий и опрятный.

Смотрю на стариков-соседей. Соображаю.

Из всех истин человеку в конце концов остается земля и небо. Значит и мне. Мой хутор мал. Мал наш мир. Коротки длинные заботные дни. Но велик зов дома: дом постоянно ждёт человеческого тепла. Не печка греет.

 

Акука прилетел

Сегодня 21 мая. В этот день народ приговаривает: велика милость, если сегодня дождь пойдёт. С этого дня, считается, приходит устойчивое тепло.

Завтра прилетает в Вильнюс моя семья с Акукой. Сегодня надо добираться до города.

Надеваю оранжевый рюкзак. Зелёным лесом иду к ближайшей станции. И поездом до Вильнюса. Ночую, как всегда, у старого друга, литовского прозаика.

Самолёт прилетел минут на пятнадцать раньше! Подрулил к сетке-забору. За забором сгрудились встречающие. Одни с цветами, другие с детьми, есть даже с собаками.

«Не испугался бы Акука», — подумал я и заволновался. Лоб мокрый, спина холодная. Как перенёс Акука первый в жизни полет? Ведь маленький совсем.

Автобус «Икарус» подвозит пассажиров к сетке. Моих нет.

Поцелуи, цветы. Собаки покрупнее по-свойски бьют хозяев лапами в грудь. Мелкота разноцветная просто визжит и скачет от восторга.

«В этот автобус не сели», — догадываюсь я и ещё больше волнуюсь.

Следующий «Икарус» катит. Глазами сразу отыскал своих. Акука на руках у жены. Дочь держит огромную белую сумку.

— Акука-а-а! — кричу через сетку.

— Аку-ка! — во весь свой шестизубый рот отзывается внук.

Жена с мальчишкой подходит ближе. Внук прячет лицо в её плечо. Игра у нас такая. Это значит нет внука, спрятался внук, пропал куда-то.

— Как долетели?

— Спокойно, — отвечает бабушка. — Мальчишка долго носился по аэровокзалу. А внесли в самолёт — он и заснул. Проснулся, когда шли на посадку.

— Аку-ка! — хохочет маленький авиапассажир.

Хохотать внук начал, кажется, с четырёх месяцев.

Мы в то время не хохотали: ни жена (бабушка), ни я (дедушка), ни наша дочь (мама Акуки). Внук непрерывно болел, начиная с родильного дома.

Мы захохотали месяцев через семь-восемь. Сегодня 22 мая. Внуку один год, два месяца и один день. Пусть смеётся, сколько хочет. И мы вместе с ним.

 

Имя

Откуда такое имя — Акука?

Это не имя, а прозвище. Даже не прозвище. «Акука» — первое слово, какое сказал внук в своей жизни. Взял однажды и сказал:

— Акука!

Хорошее слово, удобное. Им можно назвать всё, что хочешь. И меня, и бабушку, и табуретку, и горшок, и телефон, и кошку Багиру, и черепаху Чечю. И самого себя.

И читается слово легко с обоих концов. Хоть справа налево, хоть слева направо — всё равно получается АКУКА.

Настоящее имя у мальчишки тоже есть. И родители есть. Только фантазии у них нет. Полное имя внука — Антон Антонович.

Я сперва звал его Городничим. Звал в знак протеста. Потому что в пьесе Гоголя есть такой персонаж — Антон Антонович, а работает он городничим.

Звал я, звал внука Городничим, а потом подумал: «А, может, у меня нет фантазии?» И перестал дразнить мальчишку.

И остался внук не по своей вине на всю жизнь Антон Антонычем.

Думаю, у родителей наших внуков должно быть больше фантазии, а то скука наступит. Если говорить честно, родители должны были назвать внука Вовой. И вот почему.

Заметил однажды мой друг, что моя дочь скоро станет мамой и задумался. Задумался и написал стихотворение «Про Вову и корову»:

— Я Бурёнушка, корова, Молоко даю! — Ну а я, Косынкин Вова, Подою тебя, корова, Мигом подою… Что-то нету молока, Не звенит ведро пока, Еле-еле как-кап-кап, Больше надо молока б! — Не спеши, Косынкин Вова, — Говорит ему корова, — Ты бы лучше, мужичок, Скинул новый пиджачок: Молоко течёт в рукав, Вот и «кап-кап-кап»!

Поэт прочитал стихотворение художнику. Художник нарисовал рыжеватого Вову в фартуке и голубую корову с красным цветком в губах на голубом лугу.

Поэт и художник отнесли свое творчество в журнал «Мурзилка». И в двенадцатом номере за 1986 год всё это напечатали.

А через два с половиной месяца родился мой внук…

С настоящей коровой Антон Антонович через год познакомился. А вот Вовой так и не стал — из-за родителей. Самое главное друзья мои знали: родится мальчик.

Будущая мама и даже её подруги не знали. Будущая бабушка и даже её задушевная подруга тетя Люся не знали. Ни один врач не догадался! Я вот тоже не знал. А поэт и художник знали. И заранее подготовились: придумали про будущего Вову стихотворение с картинкой.

Настоящие детские поэты и художники всё умеют и всё знают!

Только вместо Вовы получился Антон Антоныч. Но мы теперь знаем почему.

Какой из себя Антон Антоныч? Точно, как в «Мурзилке». Маленький, сантиметров 70 от земли. Весит килограммов 12, и бабушке тяжеловато его поднимать. Да он и не любит на руках ездить. Он пешком обожает ходить. Или в коляске ехать, но не долго. Пешком лучше.

Самые образованные учёные говорят: характер зависит от имени. Например, «Антон», по их исследованиям — почему-то обязательно получается противоречивый, упрямый и настойчивый.

Посмотрим.

 

Железный режим

И вот мы на хуторе все вместе. Как бы получше начать жизнь?

Бабушка решила начать нашу новую жизнь строго.

Сейчас 8 часов 25 минут, — строго сказала бабушка. Она повернула к нам свои часы.

Мы замерли.

— Правда, часы мои стоят, — добавила она мягче, но всё-таки ещё строго.

Я засмеялся.

Время у бабушки летит стремительно. Не успевает за всем уследить, даже за часами.

Но всё равно режим у Антона Антоновича будет железный.

…А мама мальчишкина уже улетела.

Сами знаете — мамы, особенно двадцатилетние, теперь тоже сплошь строгие. Они уверены: за бабушками строгий глаз нужен. Антон Антонычу как раз такая мама попалась. Она студентка.

Мама-студентка помогла привезти своего ненаглядного мальчика на хутор, проверила, как здесь хорошо, и через пять дней вернулась в Москву. Читать книги по генетике, доучиваться.

 

Зелёнка

День начинается росисто, не жарко. Из тёмных сеней на солнечную траву выбегает голый внук.

— Пусть закаляется! — говорит бабушка.

«Пусть», — думаю я, но молчу.

Нынешней весной полно комаров. Сегодня у них праздник — знакомство с Антон Антонычем.

Поздновато мы поняли это!

Бедный внук уже чешется — сурово, неутомимо, до крови. Пыхтит от усердия. Маленькая рука достаёт укусы в любой точке бледного тела. Такое увидишь только в цирке, когда выступает «женщина-змея» или китаянка с фарфором на бамбуковых тросточках. Расчесал укусы и на лопатках, и на позвоночнике, и даже страшно сказать где ещё. Но не плачет, не убегает. Антон Антонычу некогда, ведь он чешется, скребётся, царапается.

А что же бабушка?

Бабушка отловила внука и теперь сердится — на себя, на меня, в последнюю очередь на комаров. Бабушка у нас часто бывает справедливой.

Сердится и украшает поверхность внука изумрудными пятнами зелёнки. Украшает плотно, без пропусков и осечек. «Хорошо тому жить, у кого бабушка ворожит!»

Человек-салют из внука получается.

Мальчишка извивается из всех своих голых сил. Но сегодня волю бабушки ему не согнуть. Хорошо бы обрисовать Антон Антоныча в зелёнке. Но у меня не хватит слов.

…А вечером к соседям приехали по делам лесники.

Антон Антоныч бросился к их пыльному мотоциклу с коляской. Потрогал фару. Сунул палец в спицы, потом палку. Пытался залезть на седло, но упал. Снова полез.

Выходят мужчины от старика Яна, а перед ними раскрашенный Антон Антоныч.

Молодой, чисто выбритый парень в форменной фуражке привалился от смеха к стене. Два других лесника повалились в траву. Такого здесь они ещё не видали.

— Комары в Красной книге, а ты их вон сколько угробил! — сказал лесник в фуражке.

— Маугли, — добавил самый старший и вытер глаза платком.

— Акука! — ответил внук и почесал макушку.

 

Наш аист

После 10 мая на хутор каждый день прилетает белый аист.

Давний знакомый. Большой, тяжёлый, видно, в годах. Гнезда у него нет и спутницы нет. Наш аист общительная душа! Опустился на конёк крыши и сразу щелкать красным клювом. Оповещает двор о своём появлении.

Обе собаки и особенно куры истерично возмущаются. Нестройным, трусливым хором завидуют свободной птице. А птица щелкает клювом себе и нам на радость да головой крутит на все четыре стороны. Хутор приветствует!

Антон Антоныч торопится навстречу аисту.

Живность дворовая успокаивается, внук поднимает руки и кричит:

— Аика! — так он аиста называет.

Успокаивается и аист. «Вот и новая весна, — думает он, — а люди так и не приладили донышко под гнездо. Где им теперь: стары мои хуторяне, сами себя обихаживают с трудом».

Аист разгуливает по коньку Яновой крыши. Подолгу стоит на коньке, охорашивается. Знает важная птица: ни на эту крышу, ни на душистую сосну возле дома старики-хозяева уже никогда не вытащат тележное колесо, корзину или хотя бы автомобильную покрышку.

«Значит, и гнезду моему здесь не быть», — сотый раз говорит себе аист.

А внизу, задрав головёнку, стоит мальчишка.

Ян и Текля хорошо понимают аиста, а помочь и правда не могут. Раньше могли, но откладывали с весны на весну. Так и не выбрали времечко в плотной хуторской жизни. Теперь оно ушло. А как хорошо было бы пожить в таком счастливом соседстве!

Могли бы и дети гнездо устроить, но тоже с весны на весну откладывают. Да и не верят старики в их таланты. Отговаривают детей, сглазу боятся, руки неверной: а вдруг аист откажется от городской помощи? Так бывает.

Подразнил аист живность дворовую, вызвал щёлком из дому Антон Антоныча и теперь на поле перелетает. Рядышком совсем.

А как летит! Широкими крыльями не взмахивает, а высоту набирает.

Краем поля похаживает длинноногий. Держится спиной к солнцу: так глаза не слепит и зайчики от клюва не распугивают лягушат. Хитрит!

Ходит-ходит, и вдруг головка надолго в траве тонет. Клюв у птицы ловкий, но и лягушата народ проворный. Так просто не уловишь, не схватишь. Аисту есть хочется, а лягушонку-то жить надо, прыгать, а не аистов да ворон подкармливать.

Птица перелетает на люпин, на люцерну, расхаживает между грядок картофельных, потом перемахивает в овсы и на клевер. Ходит неторопливо, будто воздух клюёт перед собою. И кажется, от клюва к лапам волна перекатывается по тонкому мускулистому телу.

Вот и окончен утренний обход.

Аист, аист, длинноногий, Покажи домой дорогу…

Весною и осенью, до отлёта, аист ходит за плугом по свежей дымной пахоте. А нет других дел по утрам — стоит на одной ноге возле коровы или лошади. Стоит, в глаза скотине смотрит. Хочет понять хорошо ли отдохнули корова и лошадь ночью, гордо ли головы держат. Настроением главных работников интересуется. Сам одинокий, наш аист уважает одиноких корову и лошадь. Ценит равную себе компанию. А теперь вот и к Антон Антонычу присматривается.

— Аика, — внук показывает бабушке на аиста.

— Аист, — соглашается бабушка.

Аист смотрит в глаза Антон Антонычу.

 

Клубника, клубника

Пришёл июнь. Самые длинные и самые светлые дни. Утренний воздух пронизан солнечными лучами и будто ворочается. То скатывается с неба по мощным лучам-протуберанцам, то поднимается по ним от земли в голубую высь.

Писклявый месяц! Птицы-родители разлетаются с утра искать корм. И целый день не умолкает писк птенцов-невидимок. Писк из-под крыши, писк из дупел, из зарослей сирени, с вырубок.

Сегодня 7 июня, на грядках — спелая клубника.

По народному календарю в этот день начинают собирать лекарственные травы. Мы тоже собираем — литовский поэт Анзельмас Матутис приучил. И чай из них составлять научил. Это был его секрет. Матутис умер, и теперь секрет чая из трав, получается, наш.

— Антоша, проводи меня на клубнику, — просит бабушка.

— Акука! — соглашается внук.

Один раз проводил, а дорогу на всё лето запомнил!

Первая в жизни мальчишки живая клубника! Расхаживает внук между грядок. Почти как аист, только нос короче, хоть и красный. Расхаживает, на ягоды не наступает — успевает срывать. Щеки и лоб раскрасились клубничным соком, налипшими остатками ягод. И пятна зеленки, ясное дело, сияют. А глаза — горят.

Постепенно сок растворяет зелёнку и малый превращается в маленькое огородное пугало. Точно по поговорке: «Торчит меж людей, как пугало в горохе».

Ой, хорош!

Обычно вид у Антон Антоныча на клубничных грядках строгий. Да еще кепку-жокейку надевает козырьком назад или вбок. Отрицательный такой весь.

Помню, июль кончался, и клубника давно сошла, но Антон Антоныч всё равно строго разгуливал на грядках. Присматривался: вдруг какая клубничинка задержалась на кустике.

И находил. Два дня находил, три. Привык находить. Тут клубника-то и кончилась. Не верит мальчишка глазам, изучает грядки, ищет — а вдруг…

Лето для бабушки и внука проходит вместе с разными ягодами. По ягодам лето идёт! В лесу да на земле всё своё время знает. И человек охотно подчиняется знаниям земли и леса. И быт свой хуторской под них подлаживает.

Легче всего к жизни природы приспособлены старики да малые дети. Старый — привык, а малый никакой другой жизнью ещё не жил. Потому и хорошо Антон Антонычу на хуторе.

С утра до вечера хорошо. С вечера до утра.

А кукушки уже не слышно. Заколосились озимые — кукушкина песня спета. «Ячменным колосом подавилась», — шутит поговорка.

Не туман июньский опускается на хутор. Это поля, огороды, река, дома как бы вдыхают туман. Словно весь день прошёл на одном вдохе, а под вечер, наконец, удалось выдохнуть.

Особенно глубоко и ровно дышит хутор под молодым месяцем. Отдыхает хутор и не поймёшь — то ли раскачиваются, то ли плывут в бледно-сиреневом тумане дома, стодолы, сосны, лошадка на лугу…

 

Лошадка

Пошёл Антон Антоныч к колодцу. Проверить пошел: вдруг у колодца пустые ведра стоят. Если есть, значит и я там, и мы вдвоём будем воду доставать.

Я буду ворот крутить, Антон Антоныч положит подбородок на край сруба и будет заглядывать в страшную глубину. Посмотрит-посмотрит да и крикнет в темноту:

— Акука!

— Ука-а-а! — отзовется глубина.

Сто раз крикнешь и сто раз глубина ответит!

Пошёл, значит, мальчишка к колодцу. Вёдер нет, дверца специального шалашика-домика над колодцем закрыта на крючок. Поискал меня внук глазами. Не видно. Покричал. Не слышно.

Отправился искать дальше, зашёл за дом. А там, всего-то через дорогу песчаную, в траве стоит лошадка!

Антон Антоныч, конечно, к ней направился. А в руках — красная кружка с молоком: когда ещё про колодец думал, он молоко пил.

Пересёк дорожку, а за нею, оказывается, луг. Идёт мальчишка по высоким травам с кружкой молока. Под ноги не смотрит, на лошадку глядит. Обогнул куст сирени и дальше топает.

А мышиный горошек и клевер молодой дергают Антон Антоныча за штаны льняные белые. Уже и пупок кривой показался на пузе.

В левой руке кружка, а одной правой разве штаны поддёрнешь как положено? А глаза на лошадку смотрят. Головёнку обдувает ласковые ветерок. Луг вяло выбрасывает горстями белянок, капустниц, лимонниц. Рассыпаются, рассыпаются бабочки против ветра, на Антон Антоныча натыкаются.

Как порванные бумажки кувыркаются бабочки над лугом.

Шагает себе Акука-человечек по лугу, идёт к лошадке. И так он занят, что нет времени молоко выпить.

А травы идут и идут за мальчишкой, стягивают штаны и стягивают. Лошадка головой кивает — заметила гостя, ждёт.

Смотрит ягода «вороньего глаза» на человечка с красной кружкой и удивляется.

И ромашковые островки на лугу удивляются.

Совсем близко лошадка. Голову с чёрной челкой подняла, ушами поводит, Антон Антоныча встречает.

А он вдруг ни с места. Не может ноги из травы вырвать. Ни шагнуть, ни двинуться. Запутался. И руки заняты штанами и кружкой. Посмотрел Антон Антоныч назад: луг, куст сирени и всё. Дома нет.

И заревел Антон Антоныч на весь луг во всё горло.

Ревет, а кружку и штаны не выпускает.

Двинулась лошадка к нему на помощь. Совсем было подошла, да кончился запас привязной цепи. Натянула её и остановилась. Головой мальчишке кивает, чёлкой трясёт, губами к его мокрой щеке тянется, но не достает — цепь не пускает.

Так и стоят. Один кричит, другая кивает.

…Просто и ясно жить в деревне. А заблудиться можно у самого дома. Тогда всё перед глазами смешается. Весь мир за минуту превращается в бескрайний луг да в непроходимые заросли сирени. Ни дома, ни следов к дому.

Мальчишкина рука с кружкой тянется к большой теплой лошади. А травы за ноги держат.

Доверчивая душа лошади жаждет познать братскую душу своего маленького гостя. А цепь не пускает. Тёплое дыхание лошади не успевает сушить горькие слёзы мальчонки.

Прибежали мы на крик. Освободили Антон Антоныча из плена травяного и очень удивились: он почти не разлил молоко!

Взялись всё трое за руки, подошли к лошади. Вылил я молоко в бабушкины ладони, лошадка втянула его мягкими губами и языком прошлась по ладоням.

Когда-нибудь я расскажу внуку эту историю.

 

Надо знать, что тебя любят

А могу и другую рассказать, похожую — про птенцов куропатки.

…Тучи плывут над вечерним ячменным полем. Бежит в ячмене семейка маленьких куропаток — десять штук. Маму догоняют.

Робкая серая стайка в густом жёлтом поле.

Ворона боятся. Лисы бояться. Шмеля боятся. Ветра боятся.

Бегут, падают, друг на друга натыкаются, маму зовут. Крылышки топорщат, сами себе мешают.

Легко в высоком ячмене заблудиться.

Но перед самым заходом солнце разорвало тучи, наклонилось к ячменному полю осветило его так, что стало все видно!

И птенцы весело побежали на крик матери.

Повзрослеет Антон Антоныч хотя бы ещё на один месяц — сам найдёт в травах дорогу домой. И до лошади сам дойдет.

Сирень будет душистым маяком. Липа старая маяком-жужжащим: в ней пчелы работают. Сухой тополь — вороновым маяком, с него ворон на бабушку смотрел. А малинник дикий на берегу Першокшны пусть будет маяком сладким.

Пойдёт мальчишка к лошадке и почувствует, как к нему прикасается Сама Жизнь. Душистая, цветная, поющая, летающая, текущая, светящаяся. Почувствует мальчишка, как любят его вода и воздух, день и вечер, земля и травы, ночь и утро, дом и бабушка, луга и облака.

А потом пусть ещё месяц пройдет, и поймет Антон Антоныч главное. На самом-то деле надо знать очень немного.

Надо знать, что тебя любят. Надо понимать, что твоя кожа, а что только одежда твоя.

И мир, любя, прикоснётся к твоей сути — к самому главному в тебе.

Ты поймешь это, не волнуйся.

 

Ласточки утром

— Антон, вставай! Ласточки играют.

Прозрачным солнечным утром в высоком небе играют касатки — деревенские ласточки.

Лихо планируют друг другу навстречу, гладко расправив крылышки. А то идут рядом, все вместе и вдруг веером расходятся над землею с весёлым свистом.

Блестят на солнце перламутровые грудки. Переливаются под солнцем иссиня-чёрные головки и крылья. И всё же в солнечном луче ласточка отливает золотом. Золотое мгновение — и она снова вороная.

Я вспоминаю старинную загадку про ласточку: «Шитовило-битовило, по-немецки говорило, спереди шильце, сзади вильце, сверху синенько суконце, с исподу бело полотенце».

А чуть позднее, часов в восемь утра, обрываются игры ласточек. Исчезает их беззаботность и веселье.

В небе появляются сверхзвуковые истребители. Они тоже любят тренироваться в хорошую погоду. Когда истребитель переходит с нормальной скорости, дозвуковой, к скорости сверхзвуковой, возникает тяжёлый, как близкий пушечный выстрел, воздушный удар. И ласточки пугаются. Неужели не привыкли?

А можно ли к такому привыкнуть? Даже человек пугается.

И вот уже не щебечут, не свистят наши ласточки. Они бестолково трещат и безрадостно носятся вверх-вниз, вверх-вниз.

Ласточки привыкли к солнцу, к тёплому дождю, даже к грозовым молниям. Воздушный удар сверхзвукового истребителя для них как звук охоты и беды. Разве к такому привыкают?

А как страшно, наверное, ласточкиным птенцам…

Снова бросается самолёт на сверхзвуковой барьер.

И вздрагивают наши дома, стодолы, стога, колодцы.

Вздрагивает высокий обрывистый берег Лакаи — вместе с седыми елями, корабельными соснами, старинными берёзами.

Как убитая, с треском падает в воду красавица ель. Её корни безжалостно выворачивают-отваливают мшистое тело древнего берега. Неуклюже переваливается полуживая глыба песчаного откоса, прошитая лопающимися корнями, и сползает в воду. Тоже, как убитая. Сползает и тонет вместе с норами ласточек-береговушек, с птенцами.

Плашмя шлепается в речку живая берёза — ровесница Яна. Шлёпаются и летят в воду гнёзда дроздов, синиц, малиновок. И так — до десяти часов утра.

А бывают учебные полёты истребителей вечерние, ночные…

Есть поверье: кто разорит гнездо ласточки, у того будут веснушки. Не страшное, конечно, наказание, особенно для мужчины. Но даже его не испытают экипажи сверхзвуковых самолётов. У Антон Антоныча веснушки есть. Но они от рождения. Ласточек он уважает.

 

Колодец

Всё видит старый Ян. У него два наблюдательных пункта — подоконник и скамеечка возле дома. В любую погоду на посту.

Старик сразу заметил: Антон Антоныч не играет в песке, не возится с игрушками. Больше крутится возле нас. Помогает бабушке белье носить с проволоки, где оно сушится. Бросает в воду свои грязные вещички. Камни кидает в Першокшну с мостика. Книжки листает с картинками. Дверь входную раскачивает туда-сюда. В тазу с водой посиживает. Путешествует между яблонями и ульями.

— Ходит, ходит он у тебя, пани Лида, — говорит старик нашей бабушке.

Моя жена у него «пани», а я — «пан». Такое у поляков обращение.

— Помощник растёт, — отвечает бабушка, опуская глаза, и в голове у неё делается горячо-горячо.

Да, совсем не играет, — одобрительно качает головой старик. — Ходит, ходит…

Так старый человек освобождается от тоски по здоровым ногам, по движению, по крепкой работе. Возраст отнял у него это счастье. И даже в маленьком ребёнке он оценил деловую неуёмность, осмысленность муравьиной суеты малыша.

«Жизнь не кончена…», — рассудительно думает Ян.

Верно говорят: «Ребёнок играет куклой, кошка мышью, а всяк любимой мечтою».

Муравей наш, как и сосед, ближе к мечте. Нашел-таки пустое ведро и тащит к колодцу.

Иду за ним. Открываю крышку, опускаю ведро. Антон Антоныч от нетерпения пританцовывает на месте, ходуном ходит, высоко поднимает колени, размахивает руками над головой. «Сучит ножками», — говорит бабушка.

Ждёт мальчишка, когда полное ведро вынырнет из гулкой глубины. Вынырнуло. В ведре плавает большая лягушка.

— Акука! — кричит внук и хватает лягушку.

Она выскальзывает из его ладошки и быстро-быстро прячется в крапиву.

— Все, Антон, спасибо! — Я закрываю колодец. Относим ведро в дом.

Вчера мы вытащили в ведре крота! Завтра снова пойдём за водой

Колодец есть и возле соседского дома. Антон Антоныч наведывается и к нему. Тайком от бабушки.

Но не так это просто — подобраться тайком. Ведь и у другого колодца есть хозяйка. Это пани Текля. Ей восемьдесят два года и Антон Антонычу она получается прабабушка, только соседская

Сегодня повезло: добрался мальчишка до её колодца. Схватился обеими руками за железную ручку ворота и стал раскачивать туда-сюда, туда-сюда…

— Антоша, нельзя к колодцу! Вот я тебя палкой… — скрипучим голосом объявляет прабабушка Текля.

Она тоже видит всё, как и её муж. Соседка издали грозит мальчишке можжевеловой палкой. (А палку-то я сделал, когда пани Текле стало трудновато ходить.)

Антон Антоныч строгость со стороны ценит. Услышал прабабушкин голос, присел на секунду от лёгкого страха — и к своему дому. Но не бежит, просто идёт побыстрее, дескать, не очень испугался.

А однажды мальчишка совсем оплошал. Вижу: бежит к соседскому колодцу, счастливо улыбается. Поёт песенку на своём секретном языке.

Вот она — ручка колодезного ворота. Блестящая, холодная. Сияет Антон Антоныч. Глаза горят — солнце отражают. А ручка ворота туда-сюда, туда-сюда. Жизнь!

Полный оборот ручкой он сделать пока не может. Роста мальчишке не хватает, чтобы полностью крутануть. Но и так хорошо: туда-сюда, туда-сюда. «Скрип-скроп, скрип-скроп…

— И вдруг:

— Возьми своего! — загудел из окна сердитый голос соседского прадедушки. — Следи, говорю тебе, за своим! Он мне колодец сломает!

Голос у Яна громовый. Гудит старик в сторону нашего дома, бабушку Антон Антоныча призывает. Гудит, как басовая труба духовая.

А Антон Антоныч испугался не на шутку: описался от страха. Попробовал бежать — ноги стали заплетаться. Да так, что он рухнул прямо под блестящую ручку колодезного ворота. Не плачет. По белым льняным штанам расплывается желтоватое пятно. А холодная ручка ворота предательски покачивается: «скрип-скроп, скрип-скроп…»

 

Ястреб

Какой же он всё-таки, соседский прадедушка? Если честно, то вредный. И ничего не помогает.

Но Антон Антоныч совсем не помнит зла. Решил внук посмотреть, как это Ян ходит на двух ногах да ещё на двух палочках.

Антон Антоныч к нему, дед от него. Тогда мальчишка тоже взял две можжевеловые палочки и стал ходить, как плоховатый прадедушка.

— А палки не наши? — загудел старик в сторону нашей бабушки.

— Не ваши, — сердито ответила бабушка.

Постепенно становится ясно, почему Ян старается чаще сиживать возле дома, а не в доме у подоконника. Со скамеечки ему подробно видны оба наших двора. Забора между ними нет, только яблоньки да ульи стоят.

Оказывается, Ян охраняет свой двор от Антон Антоныча! С палками охраняет.

Мальчишка не понимает этого. Он смотрит на неважного прадедушку, как на друга.

— Акука! — доверяет он Яну свои мысли.

В ответ из-под кепки, надвинутой на брови, смотрят глаза ястреба.

Потопчется Антон Антоныч около старого ястреба, потопчется и снова пробует разговорить его:

— Аку-ка!

Неважный прадедушка молчит. Будто перед ним пусто. И Антон Антоныч отправляется по своим делам.

Гоняет молодых кур. Глядит, как взрослый петух рвёт когтем траву, а молодой не может пригладить перья на шее.

Можно и будку Лайки навестить, потолкаться возле цепной собаки.

Но куда ни пойдёт мальчишка, обязательно на глаза попадётся ручка колодезного ворота. И не оторвёшься от неё, если Ян не чихнёт.

Михал, старший зять Яна подсчитал: этим летом старик чихает одним махом тринадцать раз подряд. Можно не проверять. Постоянство и точность во всём — в природе Плохотоватого Яна. Это и хорошо, и плохо. Плохо, когда постоянство и точность крестьянина становятся бессмысленным упрямством. А такое бывает. В остальных случаях хорошо.

Смотрю я на Яна, говорю с ним, много думаю о нём и понимаю: время на нашем хуторе — это не часы. Время здесь — Ян Юсис. Он точнее и вернее, — как день и ночь, как времена года.

Старше Яна нет никого в округе. Конечно, Время — это он.

А, значит, и порядок хуторской — тоже он.

И никто больше под его вечным ястребиным глазом не в состоянии быть мудрее.

Никто, кроме Антон Антоныча. Ведь мальчишка не умеет помнить зло, а сам бесконечно добр и открыт. Антон Антоныч и Ян родились в марте. Только Ян на девяносто один год раньше…

 

Коллективное хозяйство

Выходные собачьи дни Антон Антоныч проводит вместе с Жуком и Лайкой. Тоже валяется в траве лицом к дороге. Жуку гладит пузо, а ноги лежат на Лайке. Лайка отвлекает мальчишку на себя, Жук на себя. И всем троим хорошо.

«Жигулей» не слышно, велосипеда не видно. «Скучен день до вечера, коли делать нечего». Жук куда-то исчезает. Но скоро возвращается: несет кость, обглоданную до блеска. Антон Антоныч берёт кость, мусолит шестизубым ртом. Не вкусно, он отдаёт кость собаке.

А я думаю: «Может мы ничего не понимает в детях и собаках? Может, отравились, как смогом, городским липовым знанием?»

…И снова собачьи будни.

Ах, как манит мальчишку Лайкина будка! Какой специальный домик!

Антон Антоныч лезет в будку. Лайка пляшет от радости, о поросятах забывает. На задних лапах она много выше Антон Антоныча. Часто от восторга подсекает его своей цепью и мальчишка падает возле будки на что попало. «Дружбу водить, так себя не щадить!»

Не раз в Лайкину миску с супом плюхался. Лайка не обижается, мальчишка и подавно. Садился, конечно, и мимо, но реже.

— Антоша, иди ко мне! — кричит наивная бабушка.

Словами нельзя увести Антон Антоныча от собачьей будки. Таких слов нет. Приходится хватать в охапку и уносить. Но это грубо. Это насилие над шестизубой личностью.

Отвлечь от будки могут, например, цыплята. За цыплятами интересно по двору бегать.

Когда и цыплята, и мальчишка устают носиться, все вместе жадно клюют просо из большой жестянки. Вернее, клюют цыплята, а мальчишка ест.

Раньше жестянка была селёдочной банкой. Теперь — цыплячья кормушка.

— И-и-и-и-г! И-и-и-и-г! — жалостливо кричит в высоком небе коршун-обманщик. Крик жеребёнка изображает, цыплят высматривает.

Не боятся цыплята коршуна — с ними Антон Антоныч. И коршун-притворщик планирует на другой хутор.

Как увести Антон Антоныча от цыплят? Если наступит вечер, выручает коровка. Жук подгоняет её к дому, и мальчишка бежит навстречу. Он любит бадучую игру. И здесь бабушка может его отловить. Опять насилие!

— Коровка яловая, молоко сметанное, — говорит пани Текля про свою любимицу.

Молодая на хуторе коровка, не телилась ещё. Молоко густое, сладкое, особенно на первых травах — майских и июньских.

Что ж, пока нет телёночка пусть выкармливает Акуку-человечка. «Ждали телёнка — дал бог ребёнка!»

Завораживают Антон Антоныча тёплые коровьи губы. Протянет коровке хлебную корочку и ждёт. А коровка берёт не сразу. Сначала шумно, неспешно нюхает гостинец, потом высовывает широкий язык. А вот языка-то Антон Антоныч боится. Мальчишка помнит, как это ленивый язык однажды слизал-смахнул с него шапку. Корова сжевала её.

И к цветной рубашке мальчишкиной любопытный язык всегда тянется.

Из посторонних неясностей корова особенно уважает газеты. Нерадивые ягодники и грибники бросают их в лесу и у дорог. По любимым дорожкам нашей коровы не найдёшь ни одной газеты! Не Жук же их собирает на макулатуру. Газеты на всякий случай съедает корова.

Как отвлечь Антон Антоныча от коровки?

Речкой!

— Жук, Жук, идём на Лакаю! — зовет хитрая бабушка лохматого пса.

Жук срывается с места и бежит к ней. Антон Антоныч за ним.

Лайка печально глядит на нас. И она, и мы знаем: старый Ян ни за что не отпустит её на реку в рабочий день.

— Акука, — мрачно сочувствует собаке Антон Антоныч.

Лайка натягивает цепь, опускает голову и больше не смотрит в нашу сторону.

 

Пять смыслов одного дела

Наша бабушка человек неутомимый. И все-таки иногда устает. Антон Антоныч не устает никогда.

Как быть?

Надо дать Антон Антонычу обыкновенную катушку ниток всё равно какого цвета. И можно отдыхать. Мальчишка будет разматывать нитки! Не просто разматывать, а со смыслом.

В левой ладони зажимает катушку, правой разматывает. Немножко размотает и конец нитки продевает между двумя нижними зубами. Внизу, вы помните, зубов у него пока больше и нет. Не выросли ещё. Потому и поговорка есть: «У ребят да у зайчат по два зуба».

Теперь конец нитки можно зацепить за зуб и тянуть нитку изо рта.

Представляете? С катушки нитка идёт за зуб, в рот. А изо рта ее снова тянешь наружу.

В этом Первый Смысл.

Теперь катушку можно бросить на пол и тянуть нитку двумя руками. Перебираешь, перебираешь, как матрос на палубе, и вытягиваешь, вытягиваешь нить изо рта, как фокусник в цирке. А катушка сама скачет, пляшет, постукивает по полу!

В этом Второй Смысл.

Ниток вокруг Антон Антоныча становится больше и больше. Стулья можно опутать, горшок, дверные ручки и бабушку, которая устала.

В этом Третий Смысл.

Каждый сантиметр километровой нитки пропущен между двумя зубами! Нитка намокла и здорово ко всему прилипает. Особенно к самому Антон Антонычу.

В этом хоть и четвертый, но Главный Смысл. Потому что хорошо работать в свое удовольствие, а не «ходить по ниточке».

Говорят: «По ниточке дойдёшь и до клубочка». Мало ли что говорят. Ещё надо посмотреть, кто теперь клубочек! С каждой новой попыткой Антон Антоныч запутывается в липкие нитки гуще и красивее. Но кокон-путанку никак пока из себя не сделает — рук мало.

Бабущка внука не останавливает. Не отговаривает от паучкового, гусеничного занятия. Бабушка успевает немножко передохнуть.

И это Пятый Смысл — Самый Главный.

Ниток нам хватит на весь сезон. Я даже цветными запасся.

 

Наша Эгле

12 июня змеиный праздник. По народным приметам «змеи идут поездом на змеиную свадьбу». Это значит земля совсем тёплая стала.

Густое жаркое утро. Плотный душный день. Утомительный, ветреный горячий вечер. В такую погоду неподвижно лежит в самом прохладном углу стодолы наш уж, наша Эгле. По литовским преданиям уж — змея священная; есть грустная легенда об Эгле — королеве ужей…

Нашего ужа знали многие. Лет двадцать он жил под крыльцом. Крыльцо забетонировали и уж перешёл жить в хозяйственную полуземлянку на краю огорода. Здесь ему не понравилось. Два раза в год копают грядки, часто поливают. Беспокойная жизнь. И уж перебрался в стодолу, напротив моего окна.

Жил на виду, полеживал в сторонке, слева от входа. Никому не мешал и ему не мешали.

Долго отвыкал уж от крыльца, от полуземлянки — своих прежних жилищ. Каждую весну навещал их. Плавно и открыто тянулся сперва к крыльцу — самому доброму и долгому своему убежищу.

Под солнцем бетонные ступени быстро перегреваются. Уж снисходительно млеет на гладко затёртой бетонной жаровне. В такие дни мы пользуемся другим входом в дом. Кроме Антон Антоныча. Мальчишка не отходит от Эгле, садится рядышком. Внимательно смотрят один на другого, глаза в глаза. Эгле, как и положено, не мигая — у змей не бывает век, мигать нечем. Антон Антоныч помаргивает от необъяснимой тревоги.

И всё же мальчишка тянет руку к маленькой головке с двумя желтыми пятнами. Уж беззлобно ударяет-отталкивает руку и роняет свою крепкую головку на теплую ступеньку. Уж думает. Вспоминает старое деревянное крыльцо, уют под ним и людей на нём.

В закатные часы крыльцо быстро остывает, покрывается росою. Это сердит ужа. Дня через два-три такой жизни он уползает к огороду. В полуземлянке — втором своём жилище — задерживает дольше. Приятная тёплая сырость, чёрная земля, валежины, мыши шуршат в соломе. Тоже есть что вспомнить!

Отсюда удобно выходить в огород. В свежих грядках, в молодых всходах отсиживаются в зной лягушата. Полёвки забегают и мыши-малютки. Эгле исследует у завалинки входы-выходы домашних мышей. Нервничает у невиданных, позорных для вольной жизни предметов. У презренных бутылок из-под аэрозолей. У банки полиэтиленовой из-под стиральной пасты «Эридан». Сунулся уж в неё из любопытства — и назад: противный горький запах. Полежал в жестянке из-под селёдки. Но скоро вылез, сообразил, как это унизительно для него — старожила благословенных хуторских угодий.

Многие из знакомых городских рыбаков знали Эгле ещё до нас. Придут, бывало, в гости писатели Межелайтис, Беляускас и, конечно, Марукас и первым делом про ужа спрашивают.

Видят его и радуются, как дети:

— Привет, старик!

А как не радоваться встрече с хозяином.

Не встретят — просто покричат под крыльцо:

— Эй, старик, покажись!

…Наконец, уж решил навсегда поселиться в стодоле, перестал навещать свои старые гнёзда. Питался вокруг стодолы, здесь проложил незаметную охотничью тропку.

В свободное время, днём, лежал на тёплых досках или на песочке перед входом, у самых ворот.

Мы входили в стодолу осторожно, боялись нечаянно задеть Эгле. Откроешь ворота, осмотришься и заходишь.

Уж понимал нас и старался отдыхать в сторонке.

Однажды приехал из Швенченеляя за грибами один из владельцев хутора — загорелый, обстоятельный человек Саша. Велосипед он всегда оставляет на дворе в тени. А тут решил поставить в стодолу.

Открыл ворота, вкатил велосипед, выходит, а навстречу змея ползёт. Поднял Саша с пола прутик да и стеганул Эгле. С испуга, наверное, стеганул, от неожиданности.

Эгле не стронулась с места. Только свернулась в тугой мрачный клубок и подняла головку: не понимает Александра Аркадьевича.

А Саша, видно, не оправился от испуга и еще раз Эгле прутиком.

Расправился уж во всю немалую длину, вытянулся, как плеть обжигающая, и, не страшась человека, не таясь, повернул к выходу.

Ушёл из своего третьего дома.

С того дня мы больше никогда не видели нашего ужа.

— Я же пошутил, — оправдывается до сих пор Александр Аркадьевич. — Кто же знал, что он такой обидчивый.

Антон Антоныч слушает взрослых и не очень понимает, в чём дело. Может, хорошо, что не понимает…

Поздний сиреневый вечер. Хутор тонет в густом сиреневом цвету. Запах сирени смешивается с клейким тополиным ароматом. Дорожки наши, сама пыль дорожная напитались этим бальзамом.

Антон Антоныч спит.

Где ты теперь, Эгле?

Душный вечер раскачивает травы вдоль её невидимой тропы.

 

Ложкой по лбу

Землянику собираем с двадцатого июня. Много её возле хутора. Лесные полянки, опушки, сосновый молодняк, береговые склоны — всё земляничники.

Сто раз на дню вспомнишь: «Стоит Егорка в красной ермолке, кто пройдёт, всяк поклон отдаёт?» Про землянику загадка.

Антон Антоныч собирать не умеет и не хочет. Куда бабушка, туда и он, — ходит не отстаёт. Собрала бабушка горсть — мальчишка рот открывает, а кузовок пустой. Собрал я горсть — мальчишка рот открывает…

Горсть — рот, горсть — рот, а кузовок пустой. Много ли так соберёшь?

Пришлось разделиться. Я хожу утром, жена — после обеда, когда мальчишка спит. Вечером ходим втроём.

Может, Антон Антоныч и кормился бы на земляничниках, да комары отвлекают — чешется и нас потерять боится — глазами постоянно ищет.

Попробуй-ка, поброди по лесу один! Тут привычка нужна.

А прошло денька три и освоился.

Отстал он как-то от нас и закричал:

— Ба-ба-аа!

Бабушка не откликается.

— Де-да-аа!

Не откликаюсь.

Наблюдаем за ним и помалкиваем. Он нас тоже видит.

Покричал-покричал и вдруг словно решил: а чего кричать-то? И сам стал собирать ягоды в рот.

Нагнётся, сорвёт, почешет комариный укус — и в рот ягодку. Присядет, сорвёт, почешется — и другую в рот. Зацепится за елочку белыми льняными штанами, упадёт, полежит-полежит, сорвёт третью ягодку. И подниматься-то с травки ягодной совсем не обязательно: вон она четвёртая земляничина, почти перед носом!

С того вечера редко просит срывать ему ягоды. Сам собирает с удовольствием. Только не в лукошко, а в роток шестизубый.

День первой земляники стал для Антон Антоныча праздником «Ложкой по лбу». Обычай есть: пробуешь кушанье первый раз в жизни или первый раз в году — получай ложкой по лбу. Такое вот весёлое благословение, разрешение. Чтобы добрая слава шла о кушании.

Тебе ложкой по лбу, а ты благодаришь за новое. Мы этого обычая не знали. Просветил друг Марукас.

А бабушка ещё одну игру вспомнила. Она росла в Калужкой деревне Агапино. У них был обычай хлестать ребятишек и скотину первой вербой. Стегали и приговаривали: «Как вербочка растёт, так и ты расти!» или по-другому:

Верба хлёст дери до слёз, верба красна бьёт не напрасно!

Верба с давних пор служила символом силы и здоровья…

Насыпала бабушка землянику в железные кружки, добавила сахарного песку. Подавила ягоду липовой толкушкой и залила молоком.

Земляника! Самый душистый витамин природы! Земляника с молоком! Кто не ел — не поймёт.

Взял я деревянную ложку. Антон Антоныч и жена зажмурились. Хлопнул по лбу внука и бабушку. Они открыли глаза и засмеялись.

— Антоша, возьми ложку, хлопни деда, — напоминает справедливая бабушка.

Я зажмурился, страшновато всё-таки.

С первого раза Антон Антоныч промахнулся. Попал по уху. Или лоб у меня маловат, или уши великоваты, или поговорка «выше лба уши не растут!» — неправильная. А может мальчишке жалко меня? «Благослови, да головы не сломи!»

Хлопать Антон Антоныча ложкой по лбу приходится каждый день. На хуторе для него почти вся еда новая: литовский ржаной хлеб, сало, лук-порей, щавель, ревень, грибы, черника, костяника, брусника, ежевика, клюква, пироги с мясом, со щавелем, со всеми ягодами, даже с черёмухой.

И муравьиный «сок»!.. Не пробовали? Очистите от коры (ошкурьте!) небольшую липовую или можжевеловую палочку. Хорошо послюнявьте её и положите на муравейник. Через две минуты возьмите палочку, стряхните муравьёв и облизывайте. Ну, как? Ложкой по лбу.

А называется это угощение «вкусная палочка».

Весело поели, дружно. Убрали со стола посуду. И забыли на столе деревянную ложку.

Примета есть: ложка, забытая на столе, к гостю. Милости просим. Земляника с молоком ждёт. И ржаной хлеб.

 

Кайка

Хорошая вещь пустышка. Разве заснёшь без неё по-хорошему?

Антон Антоныч уважает пустышку и ловко научился затыкать ею собственный рот.

Пустышка во рту — и начинается:

— Кай-кай-кай-кай-кай, — верещит мальчишка синичьим голоском.

— Кай-кай-кай-кай-кай, — то выше, то ниже, то тише, то громче поёт Антон Антоныч.

Это он себя усыпляет.

— Кай-кай-кай…

Сколько раз за одну трель споёт он мягкое словечко «кай»? Никто не считал. Может пятьдесят, может, и сто пятьдесят раз.

Пустышку мы теперь называет «кайкой» или «каюшкой».

Перед сном бабушка обязательно спрашивает Антон Антоныча:

— А что, мой хороший, мы забыли взять?

Мальчишка бросается к посудному шкафчику, хватает «кайку» и ловко забрасывает в рот.

— Правильно, мы же «каюшку» забыли! — соглашается бабушка.

— Кай-кай-кай-кай-кай… — верещит в кровати полусонный человек.

— Кай-кай-кай! — отзываются за вечерним сиреневым окном поздние желтогрудые синички.

Что значит «кай-кай»? Не знаем. Полгода слышим и даже не догадываемся. Песенка-верещалка просто нравится нам.

Подрастет Антон Антоныч тогда и спросим, про что пел-верещал песенку «Кай-кай».

 

Макушка лета

Пришел июль. Середина лета. Дни короче и короче, но сперва не замечаешь.

Солнце высоко. Смотреть на него нет сил. Заслонишь глаза ладонью — ладонь и пальцы просвечивает рубиновый свет. И уводишь взгляд по косому лучу к земле.

Июль называют месяц-прибериха. Теперь на дворе да в избе пусто, а на поле густо.

Проверяет хозяин посевы, но радоваться никогда не спешит. Помнит:

взошли хлеба — не дивись,

налились хлеба — не хвались,

хлеб на току — про урожай толкуй.

Серьёзные слова, обязательные, справедливые.

Правда, сладкоежка-июль богат лесными ягодами.

Высоко, опрятно сложено жаркое сено: крестьянин июлю памятник поставил. В душистые стога прячет крестьянин лето.

«Щука ныряет, весь лес валяет, горы подымает?» — про косу, про сенокос загадка сложена.

А сенцо наше на любой вкус, «сенцо — что твой чаёк»! Есть и заливное, и пойменное, и боровое, и чисто луговое. Это всё злачное сено.

Косят и на болотах. Здесь берут сено «листовняк». Оно ботвистое, широколистое. Листовняк похуже злачного…

В разогретых травах перекатывается жаркий стрёкот кузнечиков. Самый знаменитый звук в июльском хоре! К ясное погоде песня кузнечиков звенит, не остывает до глубокой ночи.

До позднего вечера носятся-свистят ласточки и бегают по дорожкам лесные трясогузки.

Песни июля далеко разносятся в закатном воздухе, особенно над рекой и озером. Слышу — косарь на лугу прибрежном: «Жих-дёр-р, жих-дёр-р!» Видно, Михал решил покосить по вечерней росе. Роса косу точит: «На травах роса — легче ходит коса».

— Пойдем Михала поглядим?

— Аг-га! — соглашается мальчишка.

Перешли мостик через Лакаю. Косаря не видно, а коса совсем рядом ходит.

«Жих-дёр-р, жих-дёр-р! — хрустит срезаемая под корень трава.

Поднимаемся повыше, к лесу — никого, и звук отдаляется. Мы — назад, прямо лугом идём на звук. «Жих-дёр-р, жих-дёр-р!» — приближается.

А где же косарь?

Скрытый осокой у кромки берега бежит коростель и скрипит в свое удовольствие:

«Жих-дёр-р, жих-дёр-р!»

Нет здесь никакого косаря. Это коростель-дергач так кричит. Пошутить над нами надумал.

Антон Антоныч и заметить птицу не успел. Убежал косарь луговой. Здорово бегает, летает хуже.

— Пошли домой, бабушке расскажем.

— Аг-га!

 

Пудик

На хуторе появился серый котёнок с белым крестом на животе. Я привёз его из Вильнюса. Ездил за книжками для Антон Антоныча, а Лиля, соседская внучка передала со мной котёнка для стариков.

Назвали котёнка Пудиком. Не потому, что легче пуда, а просто так: «хорошо там и тут, где по имени зовут».

Ни Жука, ни Антон Антоныча, ни Лайки котёнок не боится с первого дня. Держится как равный. Да и не догнать им никогда Пудика.

Любимое занятие котёнка — трясти яблони. Доберётся по стволу до самых тонких — концевых ветвей, шмякнет лапочкой по яблочку — собьёт. Собьёт и проводит вниз озорным взглядом. Шмякнёт — собьёт — проводит, шмякнёт — собьёт — проводит… Весёлый зверь — весёлое дело!

«Тук, тук-тук-тук» — глухо бьют яблоки в землю. Хвост Пудика торжественно вздрагивает. Котёнок раскачивается на ветке, наполовину срывается. Поболтается-поболтается в воздухе, как десантник на турнике, и снова забрасывает себя на ветку. Совсем не страшно!

Хвост гордо дёргается, зрачки светятся, яблоки падают, падают, падают… «Вас много, я — один!» — думает озорной Пудик про яблоки и про себя, и хвост снова мелко-мелко вздрагивает.

Может он смеётся хвостом?

Из-за котёнка Антон Антоныч выучил новое слово!

— Уди, — говорит мальчишка Пудику. Спокойно говорит, даже ласково.

— Уйди! — часто слышит мальчишка на хуторе. Так взрослые сердито отгоняют котёнка, собаку, петуха, поросят, детей.

Антон Антонычу сердиться на зверей не за что, а словечко удачное упускать не хочется.

«Уди!» — слово грубоватое, но у мальчишки звучит приятно.

 

Первый бедовый

Каждый день смотрим с Антон Антонычем на ласточкино гнездо. Растут птенцы над моим окном. Выше и выше над краешком открытого сверху гнезда четыре аккуратные головки.

А родителям-ласточкам сидеть некогда, все кормят, кормят детишек.

Ближе к ночи полетел вдруг над хутором беспокойный ласточкин свист. Захлебывается свист, сбивается, в треск превращается.

Над землёю носятся ласточки-родители. Оказывается, детёныш выпал из гнезда и неуклюже шлепнулся на крышку улья под яблоней.

— Как же это, как же это? Арр-арр! — спрашивают друг друга ласточки.

Как? А так: взобрался Первый, и Самый Бедовый, детёныш на край гнезда. Взобрался и впервые почувствовал: нет мягких стенок, нет братьев-сестричек впритирку к его крылышкам. Свобода!

Покрутил чёрной головой, осмотрелся. Осмотрелся да и встряхнулся свободно. А пёрышки молодые, целые да упругие, взяли и расправились!

Нахохлился, заважничал Первый и Самый Бедовый. Ещё свободнее, веселее встряхнулся и закачался на спичечных лапках. Покачался-покачался на краешке и свалился, сорвался с гнезда.

Падает, а крылышки сами трепещут и несут куда-то малыша. На глаза улей попался. Бочком, бочком Первый Бедовый и допорхал до улья на неумелых крылышках.

Сидит с открытым клювом, дрожит. Родители носятся над первым слётком и кормят, кормят Первого Бедового. Про других птенцов забыли. А те слышат знакомые голоса, ничего не понимают и орут в три горла — есть просят.

И вот уже Второй Бедовый выбирается на край гнезда, посмотреть, в чём дело. Он спешит, не успевает как следует встряхнуться-расправиться и сразу сваливается!

Над хутором висит пронзительный свист-треск.

Выходит бабушка Антон Антоныча — тоже узнать, в чём дело.

А Первый Бедовый даже пошевелиться не может: и страшно, и зобок полон — перекормили родители.

Ласточки пикируют и пикируют над его раскрытым клювиком, носят и носят комаров и мушек. А он, дурачок, глотает от страха и дрожит.

Взяла бабушка птенца в ладонь, он не вырывается, снова, видно, потерянный уют вспомнил, гнездовое тепло. Сердце под белым пушком бьется, вот-вот из грудки выскочит.

Бабушка ладонь не раскрывает, боится выронить гулкое сердечко Первого Бедового. Внесла малыша в дом, а тут вопит Антон Антоныч. Вопит — засыпать не хочет.

— Смотри, Антоша, — бабушка протягивает к нему ладонь с птенцом.

Мальчишка будто выключается.

— Акука.

— Птенец, — соглашается бабушка, — ласточкин.

Антон Антоныч трогает ладошкой головку Первого Бедового.

— А теперь спи, Акука, — строго и невпопад говорю я внуку, а на бабушку смотрю ещё строже.

Бабушка выходит и снова сажает птенца на крышу улья. Ласточки-родители всё ещё трещат над ульем. А из дома несутся вопли Антон Антоныча.

На хутор легла ночь.

Первому Бедовому стало холодно. Поскальзываясь, он перебирается на самый край крыши и думает: «А чего я тут расселся? Только маму с папой пугаю — вон как носятся».

Подумал так, да как встряхнётся сразу всеми молодыми перьями, всем пухом на животе — и вниз! И так здорово получилось, что полетел-то он вверх. Сам взлетел!

Встал на крыло!

Родители не удивились. Отец полетел впереди Первого Бедового, мама ласточка — сзади. Сели все трое на провода. И только отдышались-успокоились, как улышали жалобное щебетание Второго Бедового. Он слетел на крышу землянки у огорода.

Снова затрещали ласточки-родители: Второго Бедового выручать надо.

Только Антон Антоныч этого не слышал. Он спал.

 

Лес в звёздах

Шилишки окружает высоченный лес. В звёздные ночи сосны и ели мерцают, как новогодние. На них повисают звёзды. Будто оказались деревья в чёрном бархатном зале под огромным фиолетовым куполом.

Но вот народился месяц. Он встаёт, несмело подсвечивает сосновые кроны, постепенно осветляет высокое небо и гасит звёздные гирлянды на широких сосновых и еловых лапах.

А повернёшься к месяцу спиной — лицом на Запад, — деревья западной части хутора по-прежнему усыпаны звёздами.

Но поднимется месяц над лесом, гаснут и они. И тогда выступит из темноты весь серебряный лес вокруг хутора. И снова всё, — как в большом новогоднем зале: зажги в нём свет и растворится в этом свете тёмное изумрудно-оранжевое мерцание украшенной ёлки.

Ночь серебряная промывает мои глаза в ленивом тумане.

Падают звёзды. День и ночь катятся они по небу: «Рассыпался горох на четырнадцать дорог».

Через годок-другой научу Антон Антоныча считать падающие звёзды.

Ночные звёзды падают из детства. Падают и гаснут, падают и гаснут, прочертив в небе короткий искровой след. Для меня это не след, а далёкий невысказанный взгляд моей умершей бабушки. Взгляд из моей Каширы, родного городка на Оке.

Потемнели поля и луга. Остывают теплые тропинки и дороги.

«Доброму ночь не в убыток». Спит Антон Антоныч. И рука бабушки на детской головушке как целебный ромашковый венок.

«Была б моя бабуся, ничего не боюся», — шепчет ночная тишина.

За широким окном плывёт над ними жёлтый месяц. Серебряная ночь дышит белым наливом и неостывшей хвоей.

Бальзам…

 

Добрый дух

А за порогом сна собираются и собираются толпы звёзд. И просыпается добрый дух старого дома.

Дни и ночи складываются неожиданные, потому что вещи обладают памятью.

На книжной полке дышат прошлогодней весной гнёзда дрозда, серой славки, коноплянки.

В бутылке из-под молока цветёт с прошлогодней осени память о вереске.

Колосится, что-то шепчет сам себе в длинные усы снопик ячменя.

В цветочной вазе без воды шуршит высокий букет овса.

Набирается сил молодая косуля, сочиненная из сухого березового корня.

Чинно соблюдают тишину звонкие можжевеловые посохи. Они стройно привалились к стенам и ждут наших тёплых рук.

Бесшумно вьется на подоконнике белесая шкурка-чулок ужа-выползка.

Вольно живёт по ночам дух старого дома. Где этот дух обитает днём? Конечно, на чердаке. Пойдём!

Поднимаемся по лесенке-дробиночке. Вот и чердачный простор.

Не часто попадает луч солнца под скаты высокой крыши. Всего два оконца. В четыре часа дня луч входит в южное. Высветит яркой солнечной стрелкой точное время и уйдет с чердака дальше и выше. Днём здесь просыпается душный пыльный сумрак. Потом наступает ночь — тихая, отзывчивая, душистая.

И днём, и ночью живут на чердаке сундук со старыми учебниками для зрячих и слепых детей, чемодан без замков с ученическими тетрадками. Давно уже отдыхают здесь начальные школьные науки.

Два мячика цветных заблудились с прошлого лета. Ждут, когда о них вспомнят. Давно не просыпается оплывший гнутый подсвечник с огарками. Насупилась глиняная кошка-копилка с осыпавшимся глазом. Тусклому медному самовару и чашкам с отбитыми ручками снится чистая скатерть.

Тоскует по горячему камню и холодной воде рассохшаяся кадушка дубовая. С неё сползли ржавые обручи; стесняется, бедняга, своей неопрятности. Забились в кадушку полосатые льняные покрывала, полотенца, блеклые, как октябрьское поле.

Корытце долблёное помнит все поколения голых хуторских малышей. Теперь в нём дозревает сентябрьская клюква. Ее собрала бабушка Антон Антоныча на дальнем болоте.

Как юбка сказочной балерины, покачивается розовый абажур. Его нанизали на лысую швабру, а он мечтает о лампочке, хотя бы в сорок свечей.

Прялка с поломанным приводом и педалью закуталась в остатки ветхой пряжи. Щербатая трепалка-гребень понимает: никогда больше не дышать ей воздухом голубого глазастого льняного поля.

Важно разлеглись на просушку целебные травы. Бальзам…

Зубровка, зверобой, мята, листья ежевики, малины — они только в начале пути. Чабрец, бессмертник, ромашка, ягоды черёмухи, чистотел — тоже. Зимовать им в Москве.

Всякий чердак — сокровенное, с детства секретное убежище. Здесь еще остались тайны, укромные уголки.

В южное окошко вполз лунный свет. Неслышно назвал точное время: четыре часа ночи — и растворился в травах целебных.

За окошком раскачивается на ветру детское белье. Сушится под звёздами.

«В летнюю пору заря с зарею сходятся».

Время проходит и приходит, приходит и проходит. Остаются приглушённые цветные картины времени и лёгкие сладкие сны.

И птицы остаются — возвращаются под родную кровлю. Спят чердачные ласточки, пауки, мухи, даже мотыльки…

Спит трясогузка в нише у печной трубы.

Люблю ночные чердаки. Старинное пожелание — «Спокойной ночи, спать до полночи, вытаращив очи!» — сочинено про меня.

Спокойной ночи, дом.

Спокойной ночи, чердак.

Спокойной ночи, добрый дух.

Спокойной ночи, ночь…

 

Смотри!

На ранней зорьке жена позвала меня к землянке у огорода:

— Смотри…

На крышу, на росную траву налипли молодые иссиня-черные пёрышки. И больше ничего.

Соседский котёнок Пудик подробно обнюхивает крышку улья, хвост нервно вздрагивает. И зачем я привёз старику Яну этого Пудика!

Ласточки-родители не выручили Второго Бедового, не напугали котёнка своим свистом. Да и как напугаешь такого нахала да ещё в сумерках.

В гнезде над моим окном тихо сидят два Несмелых. И все так же несутся к ним ласточка-мама и ласточка-папа с мушками, схваченными на лету.

Щебечут-звенят в туманной прохладе быстрые ласточки, словно ничего не случилось. «Глуха ночушка много слёз глотает». Некогда горевать птицам, двух Несмелых ещё на крыло ставить.

Память у ласточек короткая, но и лето у нас не длинное. К месяцу августу пора готовиться, к большому перелёту.

И словно возвращается на землю серебряный свет месяца — это падает роса. Травы смотрят на меня воспалёнными рубиновыми глазами росы. Вот рассвет — «белая кошка лезет в окошко». Слёзы — роса: взойдет солнце и обсушит.

 

Луг светится

Встаёт солнце. Распрямляются травы. Повеселела роса изумрудная. Каждая бусинка играет собственной радугой.

Ляг в луг. Чуть приподними голову. Глянь поверх моря росных стеблей: тепло земли, не отданное ночи, поднимается над лугом лёгкой дымкой. Дыхание луга растворяет росный бисер, он превращается в общее ровное свечение. Легкая волна света повисает над метелками-колосками спелых трав.

Земля дышит. Луг светится.

«Заря заряница, красная девица,

врата запирала, по полю гуляла,

ключи потеряла,

месяц видел, а солнце скрало?»

Много о росе красивых загадок!

Сегодня 7 июля — Иванов день или день Ивана Купалы. Сельский праздник. Накануне — в Иванову ночь, бывало, жгли после купания костры и прыгали через них. Веселились люди, со старыми бедами расставались.

Купаться можно и воде, и в росе. Валяются девушки в росе и приговаривают: «Росою да через серебро умыться, бела будешь».

Теперь игры старые только на молодых хуторах играют. На моём молодежи нет, один Антон Антоныч.

Любят и горожане через костёр попрыгать. Досужий они народ, если из села посмотришь. Сплошь автомобильный народ. Им всё равно, когда через огонь летать.

Приедут в субботу-воскресенье, попрыгают впрок — и назад, в город. Некогда настоящего Ивана Купалу ждать!

Примета есть: на Иванову ночь звёздно — много грибов будет. Запомним!

Иван, Ян, Янко, Йонас — самые обиходные имена у многих народов.

Говорят, на Иванову ночь надо дудочку сделать и посмотреть сквозь неё: чёрта увидишь. Да кто же теперь умеет такие дудочки мастерить?

Встаёт солнце. Старик Ян уже на скамеечке под своим окном. Он в белой рубахе. Янов день — его день. Его девяносто второй праздник на этой земле.

— Эй, Текля! — кричит старик. — Не забудь молоко росить!

— Помню, помню, — спокойно отвечает жена.

Конечно, помнит. По старинному поверью с Иванова дня хорошо бы поставить молоко под три росы. Тогда корова даст больше молока. Три ночи проведут хуторские кринки-глечики да банки разные на высокой скамеечке под звёздами!

Праздник праздником, а со следующего дня, с 8 июля пора косу брать — начинается первый большой укос. Травы теперь в самом соку. Первый укос — в каждой копне пуд мёду.

Наши стебли, а твоя коса… — поют травы человеку.

Кому надо — слышит.

 

Первый и главный звук

Туман легко и весь разом поднимается выше и выше. И вот он смешивается с высоким прозрачным воздухом, исчезает.

Скоро на колоски созревших трав падёт паутина. Её натянут тысячи ткачей-невидимок. Тогда прибавится светового движения над лугами.

Первый и главный звук теперь — песня отбиваемой косы. Главным он остаётся до конца августа, до последних укосов. Как рождается песня отбиваемой косы?

От постукивания молотком по лезвию. А лезвие лежит на специальной наковаленке — бабке. Бабка вбита в столб высотой по пояс человеку.

Встанет косарь рано утром. Умоется. Попьёт молока с ржаным хлебом и на двор — косу отбивать.

Передвигает, передвигает длинное кривое лезвие по бабке и бьёт по нему молотком. Сплющивает и оттягивает молотком тёплый металл, утоньшает лезвие, чтобы острее было.

А на лугу косарь будет править лезвие — подтачивать бруском точильным. Брусок всегда у него в кармане.

Перед выходом в луга полезно каши поесть. «Ела кашу коса — ходи ниже; не ела каши коса — бери выше». Давно известно: пока не устал косарь — траву срезает низко, под корень, значит, каши поел!

Косит Михал и приговаривает:

— Коси, коса, пока роса.

Роса долой и ты домой!

Коси, коса, пока роса…

Отбивки утренней должно хватить до обеда. После обеда — опять отбивает косарь косу — на вечернюю росу.

Песня косы следом за песней петуха идёт. Кукушкина, коровья, лошадиная и все другие хуторские песни будут позднее. И самолёты начнут грохотать позже.

Отбивает Михал косу совсем недалеко от окна, за которым кровать Антон Антоныча. Но ласков, приветлив первый и главный звук: ни разу не разбудил мальчишку с «кайкой».

Когда-нибудь песню отбиваемой косы услышит Антон Антоныч в музыке Гайдна и Моцрта, Бетховена и Стравинского, Глинки и Свиридова. По-разному живёт она в их сочинениях. Да ведь и косари по-разному косы отбивают. Молодой косарь не так, как старый.

Молодой ласкает лезвие молотком размашисто, звонко. Старый — экономно: часто и чисто. Как апрельская синица тенькает молоток старика о лезвие.

Разная музыка звучит в этой тонкой работе у старого и молодого. Так и должно быть.

…Проснётся Антон Антоныч и побежит вместе с Жуком работой Михала любоваться. Будет расхаживать между пушистыми веерами скошенной травы.

На Петров день, 12 июля, косы звенят вокруг всех хуторов. Кукушка и соловей замолчали. Тёплое небо липового цвета отзывается косарям скрытным гулким пчелиным звоном. С самого мая лёгкая пчела пела хозяину:

Корми меня до Ивана,

сделаю из тебя пана.

Теперь пчела сама стала кормилицей. Гудит в липовой кроне — пыльцу на мед в улей носит.

Пчела мёд творит, косарь — сено. Она — в улей, косарь — в стога да в стодолы.

Прятать лето в душистые стога и соты — трудное и счастливое дело пчелы и крестьянина.

Возле хутора еле слышно покачивается-шуршит ровное ячменное поле. Ячмень — самый северный колосовой хлеб. Ему стоять до косы долго, калина начнёт зреть — тогда. Но и с этого поля хорошо слышно: Михал снова косу отбивает. Это последняя — вечерняя песня косы.

А вот и загадка про косу: «Белая белянка по полю ходила, домой пришла, под сарай легла?»

Спи белянка, до утра. «Утро вечера мудренее, трава соломы зеленее!»

 

Шутники

Рано, ещё туман не сошёл. Идём с Антон Антонычем умываться на Першокшну, она ближе к дому.

Кто-то спускается по ольховому стволу к воде. Чёрная ольха корнями сидит в реке. Подумал куница. Она часто здесь крутится, к семье утки-кряквы присматривается. Нет, не куница. Вьётся вокруг ствола зверёк чёрный. К воде что ли сползает?

Вгляделся, а это чёрный дятел к красном берете. Действительно, к воде спускается. Хвостом вниз.

Хвост коснулся воды. Дятел замер, прислушался, наклонил голову, проверил: точно ли вода под хвостом. И стал пить.

Свернёт тело вбок — клюв в воду. Зачерпнул, выпрямился, проглотил. Опять наклонился, зачерпнул, и снова голова вверх торчит, а хвост касается зеркала воды.

Напился дятел и шумно вверх пошёл. Не по прямой поднимается, по спирали ствол обходит. Простукивает-проверяет попутно дерево, нет ли в стволе пустот с живностью, нет ли личинок поблизости. Не без дела же с водопоя подниматься.

Ещё один наш сосед — пёстрый дятел. Этот любит с мощного дуба над Лакаей желуди в реку ронять — голавлей обманывать. Рванется голавль из-под коряги на плеск, а это желудь. Голавлю-то кузнечик померещился или жук.

Шутят дятлы и над ягодниками. Собираешь землянику или чернику, а чудной, осторожный зелёный дятел обсыпает тебя с засохшей сосны древесной трухой, гнилушками, корой. Посмотришь на него строго — замрёт: голова вверх, хвост — опора, коготки в кору впились. Отличная посадка для трудной работы. Правильно люди догадались: не болит голова у дятла.

А почему? Да потому что в удобной позе работает.

Домовитая птица дятел. Вспоминаю, как в начале мая толково и настойчиво выстукивает он дробь у своего дупла. Утром весело барабанит, вечером строго. Будущей, пока неизвестной подруге сигналы подаёт. Предлагает ей свою когтистую твёрдую лапку, выносливое противоударное сердечко, а заодно и жилище уютное.

— Слушай! — барабанит дятел. — Как гулко поёт твой будущий дом!

Значит, просторное дупло, удобное, в таком доме и уют строить легче.

 

Реки детства

Откровенная Лакая, затаённая Першокшна — реки наши дорогие. Прозрачные, быстрые, путанные, не очень глубокие и совсем не широкие. Что сказали бы вы, если б заговорили?

Нырнуло утреннее солнце в водную туманную гладь и понесла река золотой диск навстречу вечеру. Тени мрачных пущ, кабаньих и бобровых, полощутся, как медленные рыбы.

Полоска спелых луговых трав чисто отражается на границе воды и берега. Отражается долго — от пущи до пущи, от плотины бобровой до завала паводкового.

Умна загадка про реку и берега: «Два братца в воду глядятся, а век не сойдутся?»

Высокие голубые незабудки всматриваются жёлтым глазком в вечный бег реки.

В хороший день небо опрокидывается в речки. И плывут бело-голубые облака в глубине зеленоватой реки. И цвета белый, голубой и зелёный смешиваются, плывут вместе.

Глядит Антон Антоныч в Лакаю — облака речною травой прорастают. Глядит в небо — те же облака, только без травы.

Что в небо смотреть, что в реку.

Вон облако-мама плывёт-исчезает. Вот облако-бабушка к берегу подходит.

А с берега в облако-бабушку вступает сама бабушка. И плывет в своём облаке!

Но трассы реактивных истребителей уже распугивают, режут, сминают облака. Истребительные трассы. Густо-белые следы отработанного топлива долго растворяются в синеве, смешиваются с беззащитным небом.

Правильно подмечено: «Облака ходят, дела людские соглядают».

Когда взрослый человек глядит в реку и в облако, он заглядывает в прошлое, в свою память и неожиданно отгадывает себя и близких людей.

Антон Антоныч смотрит в облако, в реку и ему всё понятно. Ведь он не знает, что есть какое-то неведомое будущее. Не знает и радуется.

Взрослый насмотрится — и много навыдумывает про всё, что не осознал, не понял в жизни.

Для Антон Антоныча пространство между небом и рекою заполняется песенкой жаворонка. Повисла в воздухе, заворожила мальчишку, смеётся вместе с ним.

Жалко, что бесследно идут облака. Идут и проходят, идут и проходят.

И всё же пугаться нечего! Не может человек за всю свою жизнь вычерпать облака и речки детства ни глазами, ни мыслями. А забыть может, и это страшно.

Вечер. Ветер. Бежит звезда по течению. Другая её догоняет.

Стрекот послышался, неожиданный, пронзительный. Это большая стрекоза обманулась — упала на звезду, а звезда-то в воде. Никак не взлетит мокрая стрекоза.

Ничего, зацепится острыми коготками за осоку или мяту — выберется. Обсохнет — и в небо.

Мало или много оставят Антон Антонычу речки детства? А луга и поля детства? А леса и небеса детства?

Это от него зависит. От бабушки. От мамы.

И только от земли, воды и неба не зависит. Они всегда с нами. Они — это мы.

Смотри — вот они! Ты себя видишь?

 

У нас такая вода

Живёт Антон Антоныч на туманном, почти немыслимом берегу детства. Живёт и прикрывается чистой своей наготою. Потому и открыт мальчишка всему как земля, вода, небо.

Открыт доброму и недоброму.

Ходит в народе шутка:

— Отчего ты так глуп?

— У нас вода такая.

Антон Антонычу унывать нечего. Вода в литовских речках детства хорошая.

— Антоша, идём купаться?

— Аг-га! — мальчишка падает пузом в прибрежную траву и ползет-пятится ногами к воде, прямо в реку.

Хорошо, если голый. А часто и в одежде.

Мальчишке всё равно. Где застанет вопрос, там и падает на пузо, там и сползает в воду. Ему же не сказали «Разденься».

«Сами зовут, а сами не пускают в одежде», — наверное, сердито думает Антон Антоныч.

Он не раз падал с обрывистого бережка одетый, с головой окунался. На любой вопрос мальчишка немедленно отвечает действием. Сколько раз норовил голый бежать в лес или под дождь.

Пришлось нам переучиваться. Сначала раздеваем, если в реку, одеваем, если в лес, суем в плащ, если в дождь, а уж потом спрашиваем пойдет ли.

Вы когда-нибудь бросали камни в речку?

Попробуйте. Интересно, особенно с мостика. Бросишь и наблюдаешь, как круги на воде расходятся.

Разбежались круги, успокоились, наладилось течение и видно, где твой камень лег. Хорош был камень — гладкий, с жилами слюдяными. Можно попросить бабушку достать его. И снова в воду бросить.

«Камни в воду» — самая первая и любимая мальчишкина игра на хуторе. Но игра тяжёлая. Камни у мостика кончились, приходится таскать издалека. Мальчишку это не смущает. Он сердится, даже плачет, когда уговариваем не таскать камни.

— Антоша, брось, тяжело, мы найдём лучше.

Ни за что не бросит. Тащит, пыхтит…

Купаться в Лакае Антон Антоныч начал еще 23 мая. Понятное дело, рано. Но бабушка разрешила.

В южных, в центральных районах купаться начинают после первой грозы. Обычно в день Пахома, 28 мая: «Пришел Пахом — запахло теплом». А в Литве, конечно, позже — 6 июля, в день Аграфены-купальницы.

Умно составил народ свой бытовой календарь, грамотно и надёжно.

Жить наоборот, подчинять природу человеку нельзя, умрёт природа и судьба всего живого оборвётся. Купаться чуть-чуть раньше срока — можно. Ведь у нас вода такая.

 

На «Стриже»

У нас есть одноместная надувная лодочка «Стриж». Быстрая лодочка, потому так по-птичьи называется. Бабушка и Антон Антоныч плавают на ней вместе: в бабушке 54 килограмма, в Антон Антоныче 13. Итого 67 килограммов.

— Можно вдвоём! — решила бабушка.

Мальчишке всё равно — можно или нельзя. Он мыслит по-другому. Когда не согласен, кричит. Кричит часто. Это и понятно — мы же его воспитываем. И все-таки с каждым днём реже и реже. Когда есть бабушка, по-другому и быть не должно. Про таких бабушек говорят: «Не бабка, а угадка».

Сегодня решили плыть по Першокшне. Речка метра четыре шириной, полноводная, таинственная. Её и за осокой-то не видно, не то что за камышами и рогозом.

Надул я лодку на траве у стодолы, а сам пошёл за веслами. Вернулся — Антон Антоныч сидит в лодке: ждёт, когда поплывём. Вытащил я его со скандалом.

Привязал к поясу два весельца, поставил надутую лодочку на голову и пошёл лесной тропинкой вдоль берега. Бабушка с мальчишкой следом пробираются.

Занёс «Стрижа» подальше от дома, положил на воду. Плюхнулся в лодочку мальчишка, осторожно ступила бабушка. Я оттолкнул путешественников от берега.

Плывут вниз, сплавляются по течению к мостику, у которого умываемся. Плывут, тихо переговариваются. В лесу и на реке шуметь не хочется.

Тишина над Першокшной густая, ласковая. От воды и прибрежной листвы тишина отражается, уплывает в небо. Видно такую тишину, слышно…

Я иду к мостику обратной тропинкой, там подожду лодочку. Иду, ловлю голоса. Вижу с высокого берега две головы. Плывут головы над осокой. От радости и одновременно от страха глаза мальчишки сделались большие-большие. К воде наклоняется, ладошкой зачерпнуть норовит. Рукава намокли. А как же иначе! «Которой рекой плыть, ту и воду пить».

Помахал я им шляпой.

А они уже мимо ячменного и овсяного полей плывут. Только я их не вижу. Я уже на мостике сижу. Свесил ноги над Першокшной и гляжу по сторонам. Слышу — к широкой бобровой заводи подходят. Протёр очки — а это кряквы: селезень, утка-мама и девять утят от лодки уходят. Больше их спугнуть сегодня некому.

Уходит выводок от лодочки, а тут я на пути — посреди мостика уселся. Этого кряквы не ожидали. Притормозили ход, думают, что делать.

Я уже не болтаю ногами, застыл, как пень случайный.

Селезень и утка шумно, с брызгами срываются с воды. Хлопая крыльями и крякая, утки бесстрашно пикируют на меня.

Над самой головой прошли. Пугают. Мне даже послышалось:

— Чего расселся! А ну давай отсюда!

У селезня сине-фиолетовое зеркальце в белой рамке на каждом крыле. Утка раскрашена просто, скромно. Но всё равно бесстрашная.

Пуганули меня кряквы-родители и ушли над лесом. А утята плывут и плывут на меня, мягко покрякивают молодыми голосами.

Я не шевелюсь. И тут на нос сел комар. Пришлось прихлопнуть. И утята поняли, что я живой, опасный. Сразу назад поплыли, против течения.

Из-за деревьев вылетела утка и опустилась на воду:

— Я с вами, — крякнула, — с вами! — И повела выводок от мостика.

А навстречу «Стриж» из-за поворота выплывает. Утка повернула и снова на меня пошла. Выводок за ней. За выводком «Стриж».

— Видишь? — кричит мне бабушка и на уток веслом показывает.

Я молчу, не хочу уток пугать. И мальчишка в лодке молчит — от восторга.

А бабушка не молчит и не молчит:

— Кряквы! Целый выводок!

Выходит, мы все сближаемся. Кряква не боится. Совсем близко к мостику подошла. И вдруг резко свернула к берегу и нырнула у ольхи в осоку. За нею утята. И нет их. Только острые макушки осоки вздрагивают, показывают мне путь семейки.

«Стриж» ткнулся в то место, куда выводок скрылся.

А выводок обогнул ольху, ту самую, с которой дятел пьёт, и вышел на чистую воду позади лодки. Но не весь вышел, три утёнка задержались в осоке, не успели.

Неполный выводок за спиной бабушки и внука спокойно уходил к речному повороту.

Неожиданно кряква взлетела и пошла над самой водой. Шесть утят взлетели за мамой. На их шум мои путешественники обернулись.

— Смотри, Антоша! — бабушка показала на улетающих уток. Пока они смотрели им вслед, из-за ольхи выплыли три утёнка и тоже взлетели.

Кряква все точно рассчитала! Когда спрятаться в осоке, когда выйти на чистую воду, когда шумно взлететь и собрать всех деток.

Я теперь понял и оценил её родительскую хитрость. С мостика мне было хорошо видно.

А где же селезень? Где папа утиный прячется?

И тут над лесом объявился папа. Он сделал большой круг над любимой семейкой, бросил нам презрительное «Кря-я-я!» и сел на воду перед кряквой.

А я поговорку вспомнил: «На то у селезня зеркальца, чтоб утки гляделись».

 

Соавтор

Антон Антоныч тонко чувствует несправедливость. Он, например, точно знает: сейчас бабушка погонит спать.

И мальчишка придумал. Ровно за две минуты до бабушкиного нападения он хватает попавшуюся на глаза книжку и нападает сам.

— А-а-а-а! — включается внук и протягивает книжку.

«Совсем маленький, а как книжки любит!» — радуется бабушка и в голове у неё делается жарко-жарко.

— Давай почитаем, мой хороший!

Они усаживаются рядышком. Антон Антоныч светится, колотит пятками стул, машет руками. Всё от нетерпения и радости. Книжки ему не надоедают.

Но при нападении он хватает, конечно, не любую книжку, не случайную. Только кажется, что любую. Глаз у Антон Антоныча верный, рука твёрдая: книжку цапает с лучшими картинками и стихами. Сегодня цапнул Ерши-малыши».

Счастливая бабушка с выражением читает стихи под цветной картинкой художника Юрия Васнецова. На картинке — со вкусом одетые животные. Они пришли в гости пить чай.

Бабушка читает:

У Алёнки в гостях

Два цыплёнка в лаптях…

— Пи-пи-пи-пи! — пищит Антон Антоныч и тычет пальцем в цыплят.

Бабушка продолжает:

Петушок в сапожках…

— Кади-кади-кади-кади-ка-а! — причитает внук и показывает на петуха.

Курочка в серёжках… —

читает бабушка.

— Тиву-тиву-тиву-тя-я! — поёт Антон Антоныч.

Селезень в кафтане,

Утка в сарафане…

Мальчишка крутит головой, вроде бы селезень и утка его не интересуют. Он просто не умеет крякать, вот и притворяется.

А бабушка дочитывает последние стихи:

А корова в юбке…

— Му-у-у-у! — громко перебивает Антон Антоныч.

В теплом полушубке, —

заканчивает бабушка сквозь сплошное «Му-у-у-у!»

— Му-у-у-у! — не унимается мальчишка. Он знает: стишок кончился, пора тянуть время. Теперь надо долго и громко мычать. Тогда не сразу в кровать уложат.

Давно сказано: «Азбуку учат, во всю избу кричат».

И Антон Антоныч звонко заводит:

— Му-у-у-у! Тиву-тиву-тиву-тя-я! Кади-кади-кади-ка-а! Пи-пи-пи-пи!..

 

Живые книжки

И всё же, как Антон Антонычу удается точно выбирать лучшие книжки?

Недавно я это понял.

Перед мальчишкиным носом — целое хуторское хозяйство со своими героями. Царство домашних и диких зверей и птиц! Давайте вспомним.

Куры, белые и золотисто-коричневые, поросята, корова, лошадь, козы, собаки, кошка.

А петух! Он охраняет кур от Антон Антоныча. Увидит мальчишку, пригнёт голову к земле, разбежится, подпрыгнет — и в спину его, в спину. И куры и Плоховатый Прадедушка довольны! Живём в лесу у речек. Рядом дикие утки, ласточки деревенские и береговушки, трясогузки, семья ворона, скворцы, кукушка, соловьи, сойки, большие пёстрые дятлы, дятел зелёный, зайцы, ежи, ужи, медянки, гадюки, ящерицы, лягушки, жабы.

Душистое разнотравье лугов, лесных полян, болот. Ягодники в лесу и на болоте. А в полях рожь, ячмень, овёс, люпин, клевер, люцерна.

В огородах картошка, свёкла, тыква, кабачки, потиссоны, капуста, лук, морковь, чеснок. Сад фруктовый…

А диких зверей и птиц в наших краях даже неудобно называть дикими. Ежи к дверям приходят. Косули пасутся вдоль оградок полевых изнутри. Даже вороны городские идут в облёт хуторов: отходами да цыплятами интересуются.

Они давно полудикие: кормятся-то вблизи человека, жмутся к его жилью. Возле человека легче, и голод убивает страх. Особенно зимой. Лоси заваливаются в заснеженном саду, отдыхают под яблонями. Зайцы и кабаны наведываются в огороды.

Вот Антон Антоныч и выбирает книжки про своих соседей по двору, лесу, полю, реке. Один раз ему прочтёшь, а он и запомнил. Даже не запомнил, а узнал!

«Кто больше знает, тому и книги в руки», — разве не так всегда было?

А кого же нет у Антон Антоныча?

Домашних гусей и уток — их соседи теперь не держат.

Лебеди и дикие гуси ещё не попались мальчишке на глаза. Они осторожны. Садятся далеко от хутора — на мелкие, глухие озера. Просто так их летом не встретишь. А при весеннем и осеннем перелёте они идут высоко в небе.

Глухаря и тетерева, думаю, скоро встретим. Пойдут черника и брусника — и встретим.

 

Книжный человек

Сегодня 29 июля, старики говорят: «На Афиногена птицы притихают, задумываются». Лето перешло знойный возраст.

А Антон Антоныч, наконец, научился разговаривать по-лошадиному — ржать, значит.

— И-и-и-и-и-г! — получается у мальчишки.

И знакомая лошадка понимает: ей мальчишка поёт.

Лошадка поднимает голову, глядит на Антон Антоныча, а потом головой кивает. Одобряет его лошадиное пение.

Осталось научиться крякать и хрюкать. Правда, без буквы «Р» не получится, а мальчишка её пока не выговаривает.

Трубить лосем и кашлять, как косуля, любому человеку трудно. Я, например, не умею, а то научил бы внука.

Получается, по остальному кричать и петь Антон Антоныч умеет? Мне кажется, умеет. Двор обучает его каждый день, а книжка Леонида Яхнина «Поиграй мне, дудка-дудочка» напоминает. Есть в ней стишок «Разговоры»:

Кукушка кукует:

— Ку-ку! Ку-ку!

Голубь воркует:

— Гу-гу! Гу-гу!

Петух зорюет:

— Ку-ка-ре-ку!

Филин кричит в ночи:

— Угу!

А рыба молчит —

Ни гугу.

Антон Антоныч без конца повторяет все эти песни-крики. Надо только спросить:

— Как поёт кукушка?

Или:

— Как филин кричит?

И он сразу изобразит. Только рыбой не может.

Книжка «Поиграй мне, дудка-дудочка» пока любимая у мальчишки. И даже рассыпалась от его любви. Автору пришлось такую же вторую подарить нашему внуку.

Мы давно поверили поговорке «Всё товар, и мусор товар, а книга не товар».

Слушать любимые книги — дело серьёзное, даже опасное.

Перевернул страницу, а на ней гусь нарисован! Значит, пора пугаться, закрывать глаза кулаками. Или прятать лицо в бабушку: ткнуться в неё, куда получится. Тогда не страшно.

На самом-то деле и сначала не страшно. Но нельзя же смотреть и слушать спокойно! Так не интересно. А когда играешь в страх, в испуг, совсем другое дело!

Ждёшь-ждёшь, ждёшь-ждёшь страничку, где индюк ходит. Ждёшь-ждёшь, а потом как испугаешься! Как в бабушку уткнёшься!

Это понимать надо.

Бабушка понимает.

И снова ждёшь-ждёшь пока бабушка до козла дочитает. Даже заглядываешь на ту страницу без очереди. Только дочитала, вот он — козёл, а тебя — раз! — и нету. Ты уже спрятался. Только один глаз на всякий случай не спрятался. Глаз один, а видит всё.

Книжный человек Антон Антоныч.

Чуть не забыл! Когда книжку слушаешь, можно держать палец во рту. Антон Антоныч всегда держит.

Вы скажете: это запрещено, это неприлично, не-ги-ги-е-нич-но! (Складное слово, а писать трудно. Так бывает.)

Правильно, если у вас много зубов. А если всего шесть? Вот и приходится ощупывать указательным пальцем десны: вдруг еще один-другой зубок проклюнулся.

 

Дождь и глобус

Бабушка и внук обожают разгуливать под дождём. Можно по траве, можно по лужам. Да где хочешь можно!

Разгуливают в плащах. Похожи на два целлофановых мешка с ногами. Один мешок маленький, другой побольше. Ходят, просвечиваются сквозь блестящую голубизну. У мешка поменьше ноги вишнёвые. У мешка побольше — чёрные. Какой цвет сапог, такие и ноги.

— Антоша, идём в дом, дождь сильный!

— Атика! — отвечает Антон Антоныч и куда-то внимательно глядит.

«Атика» — новое слово. Обозначает то же, что и «Акука».

— Идём, идём, промокнешь! — повторяет бабушка.

— Ака! — отвечает мальчишка. А сам всё смотрит в неизвестную точку.

«Ака» — третье новое слово Антон Антоныча. Означает то же, что и «Атика».

«Куда же он смотрит?» — думает бабушка и глядит туда же.

Дождь усилился. Прямой, плотный, упругий, кажется, он идет в моей комнате. Окно-то огромное!

Внука и бабушки нет. Выхожу из комнаты, высовываюсь из сеней во двор.

Стоят рядом. Взялись за руки. Смотрят в одну точку. В какую — не пойму. Пытаюсь смотреть туда же.

— А ну, быстро домой! — кричу им.

— Погоди, — тихо, сквозь дождь говорит бабушка.

— Кого ты спугнуть боишься?

— Погоди, дед! — твердо просит жена.

— Я вам дам, погоди!

— Акука! — сообщает мне внук.

— Вас теперь не высушишь! — сержусь я.

Не отвечают. Стоят на том же месте. Смотрят в ту же точку.

Не выдерживаю и выхожу под дождь.

— Куда вы уставились?

Под водостоком — старая чугунная ванна. В ней плавает большой оранжевый мяч. Струя воды бьёт в мяч, и он нехотя, как морской буй, пошевеливается в ванне.

Мяч лениво показывает свои разрисованные бока. А разрисован он, как глобус, только на континентах, на морях-океанах изображены звери и рыбы. Хитро придумано.

Вода разбивается о мяч, брызги широко рассыпаются, долетают до Антон Антоныча, до бабушки, до стены дома.

Мяч-глобус поворачивается то Африкой, то Америкой.

Дождь усилился, струя лупит в глобус сильнее и он вращается быстрее и быстрее. Интересно!

Мы взялись за руки. Я без плаща: мокрому дождь не страшен.

— Акука! — объясняет весёлый внук.

— Ака! — соглашаюсь я.

— Атика! — уверенно добавляет бабушка.

Мяч повернулся Европой, потом Азией. Вот Советский Союз. На нём нарисован зубр.

На Африке — зубастый тигр.

На Южной Америке — попугай какаду.

А на Северной — ничего не нарисовано.

«Кто же там живёт?» — соображаю я растерянно. А без картинки как узнаешь?

На Антрктиде, конечно, пингвины…

А океаны! Здесь и тунец, и дельфин, и гордые парусники.

То струя воды в кита упрётся, то спрутом мяч повернётся, то морским котиком. Здорово!

А дождь идёт, идёт…

Нет, он даже стоит: вблизи серой стеной стоит, вдали похож на огромное дерево без листьев.

И время остановилось.

Но глобус в ванне крутится!

А мы взялись за руки и не боимся дождя.

Только, кто же живёт в Северной Америке?

 

Атаки сходу

И всё же много в сильный дождь не нагуляешь. Легко простудиться. Жалко будет Антон Антоныча. Лечить придется, по-другому воспитывать. И у бабушки сразу кровь от лица отольёт.

В сильный дождь накатывает на Антон Антоныча небольшое отчаяние. Лес, лужайка, колодец — вот они, а не выйдешь. Не пускают.

Как всегда, в трудные часы жизни, мальчишка хватает книжку. Хватает за любую страницу. Книжка распахивается настежь, как дверь в весёлый двор или как шкаф с незнакомыми вещами. И сразу легче Антон Антонычу.

Волочит мальчишка за собой распахнутую книгу и момент атаки на бабушку выбирает. Если бабушка шьёт или письмо пишет, он забрасывает книжку на её колени:

— Ака!

Бабушка не отзывается, не бросается читать сто раз читанное. Антон Антоныч к этому готов: он неторопливо заводит лёгкий крик:

— А-а-а-а-а!

Бабушка даже не поворачивает голову. Увлечена своим делом. Внук понимает: лёгкий крик сегодня не подходит. Он спокойно переключается на крик со слезой:

— А-а-а-гы-ы!

Слеза подходит сразу.

— Давай почитаем, мой хороший!

Хороший выключается, он снова счастлив.

До слёз мы стараемся его не доводить. За такую любовь к книжкам простишь что угодно!

А если бабушка не сидит, а стирает, месит тесто, гладит, жарит грибы? Тогда Антон Антоныч атакует с разбега. В момент атаки легче нечаянно зацепить что-нибудь руками, ногами, головой, книгой. Важно нашуметь пострашнее. Тогда тебя заметят. Плохо, конечно, если попутно упадёшь. Но зато сколько грохота и крика!

Налетает внук на бабушку, толкает её распахнутой книжкой:

— Акука!

— Редкий ребенок, — говорит соседская прабабушка пани Текля.

Бабушка Антон Антоныча всегда улавливает такие речи и в голове её делается жарко-жарко.

 

Песни дождя

Хорошо слушать-листать книжки в непогоду!

Сами подумайте! Дождь в окно бьёт. Ветер сосны раскачивает. Ржаное поле волнами перекатывается. Вся живность попряталась: кто в хлев, кто в будку, кто в дом. Травы высокие полегли, а в них лошадка — от зноя отдыхает.

Ходят низкие облака, тяжёлые, тёмные. Они похожи на индюков, на гусей, на козла. А мальчишка сидит у окна, прижался к бабушке, и у них на коленях любимая книжка!

А бывает и так. Сидят оба в тёплой кухне. Окна запотели. На столе миска с черникой. Черника светится. Рядом чашка с лесной малиной. Малина аромат выдыхает. В детской бутылочке — парное молоко.

А посреди стола ржаной литовский хлеб — ругялис…

Даже говорить больше не могу.

Хлеба с молоком захотелось. И малины с молоком.

Чернику на пирог оставим. И будем слушать песни дождя.

Много у дождя песен, потому что дожди разные бывают.

Песня грибника (пирог с грибами тоже «грибник» называется! Ложкой по лбу!) — грибного дождя — солнечная, гулкая. Грибной дождь, тёплый и мелкий, бьёт прямо в землю. Грибник парит. Песня грибного дождя самая короткая. Слушают грибы и растут. Под песню!

«Будет дождичек, будут и грибки;

а будут грибки, будет и кузовок», — так взрослые уговаривают детей переждать грибной дождик.

На грибник похож слепой дождь. Он идёт при солнце: его слышно, но не видно. Только по следам на земле и на воде догадываешься. Лужи и реки отзываются слепому дождю большими пузырями. Их и называют — дождевые пузыри.

А то севень, дождь-ситничек, зарядит. Он самый мелкий. Мельче него только морось, пыль водяная. Её и не слышно.

Зато ливень поёт громко. Прямой ливень — «как из ведра» — грохочет, по земле и воде бьёт.

Ливень-косохлест волнами шумит-набегает, порывами ветра откликается. А то как хлыстом в стены да в лес лупит. Про такой говорят — подстега.

Самый шумный — дождь с грозой. Грозовой дождь, как и грибник, почти всегда короткий. Правда, грибник тёплый, а грозовой прохладен.

Можно услышать песню дождя снежного. Он случается в конце августа, чаще в сентябре. Тихая, спокойная песня. То ли дождик идёт, то ли снег.

На самом деле — дождь со снегом. Дождь норовит побыстрее до земли долететь, а снежинки лёгкие не спешат. Поймает снежинка дождинку и спускает её, как на парашютике. Потому и песенка негромкая, будто раскачивается песенка на качелях.

Чуть не забыл барабанную дробь града. Опасная музыка! Урожай погубить может: сады покалечить, хлеба положить.

Град свирепый обрушился и унёс надежды.

Мала дождевая капля, а сколько бывает радости и печали, когда их много, когда они песни свои заводят.

 

Где у человека центр?

Бутылка с соской — тоже часть жизни Антон Антоныча. Без неё он не засыпает.

Шумит мальчишка под ночь, носится с книжками, разговаривает через окно с ласточками — время тянет. А увидит бутылку с соской — хвать и сам лезет в кровать. Серьёзным становится, недоступным. Даже я ни за что не рассмешу, какие бы рожи не строил.

Эх, бутылка, бутылка! Боимся перекормить мальчишку. А ведь с её помощью так легко руководить Антон Антонычем! Но кому нужен пузатый, неуклюжий пузырь? Потому и даём бутылку только перед сном: днём и вечером. Но и здесь всё не просто.

Бутылка с молоком, между прочим, предмет опасный. Она тяжёлая и неуправляемая.

Сидит мальчишка в кровати, держит бутылку двумя руками. Соска во рту. В какую сторону бутылочкой шевельнёт, в ту она Антон Антоныча и повалит. Чуть вперёд бутылочкой двинет, — она его за собой вперёд тянет. Назад качнёт — бутылка его назад уронит.

Мотает бутылочка внука, как хочет. Без привычки, без тренировки с нею не управишься.

Вы поняли, что получается?

Руки держат бутылочку. На конце — соска. Соску рот не выпускает, молоко сосёт. Выходит, руки, туловище, рот и голова как бы приклеены к бутылочке. Бутылка с соской управляет мальчишкой! Вот и кувыркается он от любого движения: ни встать, ни сесть, ни лечь как следует он не может.

Ляжет, например, Антон Антоныч на спину — бутылка торчит вверх, над лицом. Чуть в сторону посмотрит — на муху, допустим, или на меня, и бутылка своим весом на бок его перекатывает. Особенно трудно стоять с ней: куда угодно может мальчишку бросить или увести за собой. И не притормозишь, не остановишь, пока не вырастет на пути стена или печь.

В чем же, всё-таки, дело? Глупая бутылка, а так завладела мальчишкой!

Просто Антон Антоныч не чувствует свой центр тяжести, точку равновесия. Потому и неустойчив пока.

А точка устойчивости у человека знаете где? Она на спине находится, пониже поясницы.

У всех людей она в одном месте, даже у мам, пап, бабушек, дедушек, у писателей, учителей…

Взрослые умеют чувствовать свой центр, — их научила жизнь. Потому и падают реже, и тяжести носить могут, ну, портфель или ту же бутылку. А малыши только учатся.

И все же хорошая штука — бутылка с соской, хоть и опасная. Антон Антоныч любит опасности.

 

Головомойка

Мальчишка наш не скандальный. Покладистый, весёлый. Но есть одно очень слёзное дело в его жизни — мытье головы.

Мыло теперь выпускают для детей не кусачее. Детский шампунь тоже глаза не ест, он даже сладкий и душистый. А мальчишка всё равно вопит.

Лайка и Жук на нас с женой бросаются, заступаются за друга. Я не удивлюсь, если в такой день его пожалеет и соседский прадедушка Ян. Этого пока не было, но я верю, будет.

Мы пробовали хитрить: сперва мылить по очереди свои головы. Мылим долго-долго, смываем мыло медленно-медленно и приговариваем фальшивыми голосами:

— Смотри, Антоша, как бабушка моет голову! Чистая будет головка у бабушки, хорошая…

— Антон, видишь, как дедушка головку мылит? Ах, какой кудрявый будет теперь у нас дедушка!

То же самое говорим и про все другие головки, которые могут встретиться на хуторе. Кончаются хуторские головки — переходим на все знакомые головки вообще, где бы они ни жили.

Антон Антоныч равнодушно слушает наши обманные легенды. Понимает: после громких слов о всяких взрослых головках обязательно придёт его черёд.

Теперь его ничем не обманешь. Только бабушка вынесет во двор табурет, ведро, мыло, полотенце, чайник с горячей водой, Антон Антоныч улетучивается далеко-далеко!

Приходится искать, отлавливать. Сгребаю в охапку и не выпускаю, пока не подойдёт его черед.

Терпим слёзы горючие, вопли переливчатые, сами чуть не плачем от сострадания… Один держит Антон Антоныча и мылит головушку ушастую, другой поливает, а вместе приговариваем, не веря себе:

Моем, моем трубочиста. Чисто, чисто, чисто, чисто. Будет, будет трубочист Чист, чист, чист, чист!..

Слёзы у мальчишки под эту речевку катятся крупные-крупные. Наверное, у лошадки тоже такие.

Стихи, правда, никак не вяжутся с насилием над маленькой личностью. Да и над большой тоже…

За всё лето никакого спокойного способа головомойки так и не придумали. Обидно. И стыдно перед Антон Антонычем.

 

Специальные домики

Широка еловая ветка! Ныряю под неё — только кеды торчат наружу.

Антон Антоныч потрясён. Кеды знакомые есть, а остального деда нет.

— Дед в домике! — говорит бабушка. — «Найдёшь келью и под елью».

Мальчишка смеется и, как жеребёнок, дробно перебирает ножками, топочет от восторга. Секунда — и головой вперёд он кидается за мной. Бьёт лбом в мои кеды.

— Домик! — кричу я. — Наш специальный домик!

Антон Антоныч чешет лоб и весь сияет, наверное, от счастья.

Весёлые, душистые, колючие домики. Сколько их Антон Антоныч находил на лесных тропинках. Как сиживал-посиживал в них на тёплых мягких иголках. Прислонишься спиной к разогретому солнцем стволу и тебе хорошо.

Плачут иногда по вечерам тёплые стволы: сосновую смолу-живицу отливают янтарными кулончиками. Смоляные кулончики можно собрать. Они красиво горят — синим пламенем.

Еловая смола серкой называется. По-жеребячьи как-то! Правда красиво: сер-ка?

Антон Антоныч пробовал эту смолу скипидарную. Невкусно, зато как дед! А дед пробует всё, особенно скипидарное.

Молодая, ещё мягкая еловая шишка — известное лакомство. И бабушка, и Антон Антоныч любят такие шишки. Только не надо объедаться.

Таря-Маря в лес ходила, Шишки ела — Нам велела. А мы шишки не едим, Таре-Маре отдадим!

Урожай шишек — к урожаю яровых! Запомним.

Много из специального домика видно. Многое в специальном домике узнаешь.

«Летом всякий кустик ночевать пустит» — такая теплынь.

Ароматный простор открывается Антон Антонычу под старыми елями. Стволы и сучья покрыты мхом. Белки в вершинах играют, шелухой шишечной осыпают. А мальчишка то молчит от неожиданности, то смеётся от радости. А потом начинает влезать-вылезать из елового домика, влезать-вылезать. Десять раз, двадцать, двадцать пять!..

А самый первый специальный домик получился у нас еще в мае, под газетой «Правдой». Сложил я однажды над головой газету крышей треугольной и позвал Антон Антоныча. Он потом целый час не хотел выходить из-под «Правды», так неожиданный домик понравился.

А под купальным полотенцем вы когда-нибудь прятались?

Попробуйте. Мягко и не страшно. И с разбега можно нырнуть в такое убежище.

Про одеяло и говорить нечего! Каждое одеяло — надёжный специальный домик. Если, конечно, сухое. В одеяле и заблудиться-запутаться недолго. Даже заплакать хочется от случайного страха. Но неловко, и Антон Антоныч терпит, не плачет, пока сам не распутается. А потом, для воспитания бабушки всё же немного поревёт. Но не горько, а так — шутя.

Через всю лужайку перед моим окном, от дома до стодолы протянута проволока. На ней размашисто и громко полощется под солнцем, хлопает на ветру бельё. Низко свисают белые простыни, касаются одуванчиков и гвоздичек. Огромные серые тени от белья шатаются по лужайке, а убежать не могут.

В тени можно прятаться от жары, валяться. А можно и не прятаться. Антон Антоныч не прячется. Он уже загорел. Ему не страшно. И дел веселых много.

Мальчишка отходит, отступает от развешенного белья, а сам думает. Отойдет, додумает мысль да как разбежится — и головой в простыню, живую от ветра. Как дед учил!

Влажная, душная простыня облепит мальчишку от ушей до пяток, крутанётся он на одном месте — и завернётся в простыню! Бабочкина куколка получается!

Постоит-постоит куколкой и развернётся. И всё сначала: отбежит от проволоки с бельём — и опять головой вперёд!

Пока бабушка не заметит да не отгонит от простынных парусных домиков.

 

Топим печку

Тихонько пришёл вечер. Прохладный, прозрачный и звёздный. Он, наверное, искал тепла, и мне захотелось затопить печь.

Принёс охапку сосновых поленьев. Поленья ровные, на сколах белые в линеечку, как ученическая тетрадка.

Надо бы Антон Антоныча позвать. А прежде полезно хорошо подумать: где внук, чем занят? Можно ли его оторвать от дел, чтобы не обиделся. Да ведь и огонь без него разводить — тоже обидеть. Плакать станет горько-горько, по-настоящему. Потому и растапливаем всегда вдвоем.

— Антон, затопим печь?

— Аг-га! — мальчишка летит к печке. Трогает пальцем дверцу топки, тут же отдёргивает руку и добавляет:

— Уфф-а-аа!

Напоминает, какая горячая должна быть дверца.

Мы и не заметили, когда и как он всё это сообразил. Обжигался, наверное. Теперь Антон Антоныч держится у печи и у костра осторожно, но не боится.

Печь у нас замечательная. Круглая и высокая, почти до потолка. И покрашена золотой краской! Честное слово. Золотые бока выходят сразу в две комнаты.

Нигде, думаю, больше не встретишь золотую печь. Ни на одном хуторе, ни в одном деревенском доме.

Не только я, мы все так думаем. Ну кто ещё, кроме прежних хозяев дома, додумался бы покрасить печку золотой краской? Да никто. Поговорка — у нас в печурочке золотые чурочки — очень подходит нашей печке.

— Антон, давай кору для растопки драть?

— Атика!

Антон Антоныч наклоняется над березовым поленом. Хочет оторвать душистый завиток коры. Не получается, пыхтит, сопит. Я ему помогаю. Ничего, научится и кору драть.

Отодрали шершавую ленту. Закручивается — не распрямишь. Поиграл мальчишка корой, поудивлялся.

— Ну, поджигаем?

— Уфф-а-аа!

Жарко ли, холодно ли на дворе, а лесной дом надо протапливать. Жилище и летом любит иногда подышать печным теплом. Уважает топленную печь. «Печь нам мать родная» — ласково говорит крестьянин.

При печном огне хорошо сидеть в тёмной комнате. За окном звёзды, а на полу отсветы от топки пляшут. Тихо, слышно только лёгкий треск горящих поленьев да редкие выстрелы из топки. Это остатки влаги в дровах кипят и пар вон вылетает: пых-пах! пых-пах!

А на дворе Лайка постукивает цепью о будку. И весь шум.

Антон Антоныч молчит. В зрачках его пляшут-отражаются печные огоньки.

 

Золотое молоко

Помешиваю угольки в топке. Прогорает печка. Жаркие угольки становятся далёкими звёздочками, мерцают слабее и слабее. Совсем, значит, топка успокаивается. Остаётся жар печной. Жаром дышат золотые печкины бока — дом греют.

Совсем угольки истлели, пеплом стали.

Истоплена печь, закрыта труба.

Разметаю веником пепел с колосников. Наливаю в ярко-коричневый глиняный горшок белое сырое молоко. Ставлю горшок в пустую топку, на колосники.

Теперь не печка топится, а молоко топится в печке. До утра оно будет впитывать печной дух. К утру белое и жидкое молоко превратится в золотое и густое топлёное. Покрывает топлёное молоко оранжевая толстая пенка.

А под пенкой янтарики жира блестят…

И аромат у топлёного молока особый, то ли гречневая каша так пахнет, то ли щеки мамины…

Придёт утро. Из тёплой ещё топки выну горшок. Осторожно поболтаю в нём золотое молоко под пенкой.

Плещется, стучит молоко в пенку, воркует, словно голубь ранний.

Снова поболтаю и ещё послушаю. Щекою коснусь не остывшей с ночи кринки.

— Антон, давай свои щёки!

Мальчишка прижимается то одной, то другой щекой к тёплому горшку:

— Уфф-а-аа! — и глаза смеются.

…Утром будет топлёное молоко. А теперь — спать в натопленном доме.

Вот и растаял в ночи долгий августовский вечер.

Вечер истосковался по теплу, подошёл к дому по травам луговым, скинул с себя в сенях туман ранний, вошёл в комнату и растаял в бабушкином переднике…

 

Стирка

Читать — любимое дело. Печь топить — любимое дело. В лесу шататься — любимое дело. А река, а колодец, а лодочка «Стриж»!

Одни любимые дела на хуторе.

Потому и весело Антон Антонычу. Чуть не забыл ещё одно любимое занятие. Стирка белья!

Играть в воде радость. Играть с водой, как бабушка, — настоящее счастье. И Антон Антоныч всегда счастлив, ведь бабушка стирает, играет с водой каждый день.

Десять ползунков Антон Антоныча.

Десять мальчишкиных трусов.

Десять футболок и двадцать носков.

Десять слюнявчиков…

Вот такие получаются стихи. Их помнит только бабушка: про рубашки, кепки-жокейки, носовые платки, простыни, наволочки…

Не сразу Антон Антоныч стирать приспособился. Учился несколько дней: внимание бабушкино проверял, бдительность.

Сначала мальчишке понравилось класть мокрое бельё себе на голову. Положит и ходит. Главное — не падать, когда бельё на глаза свешивается.

Потом другим увлёкся. Схватит мокрую вещицу, поднимет над тазом, разожмёт пальцы — плюх, вещичка в таз падает. И брызги вокруг!

— Ака! — кричит Антон Антоныч, и всё сначала. Он же, напомню, неутомимый.

За три месяца и тринадцатиь дней не пропустил почти ни одной стирки. Только те, которые днём проспал.

А вы слыхали о больших стирках на воле? Это когда бельё кипятят на улице, на плите из белого кирпича.

Сами догадвываетесь: плита во дворе — это же почти костёр!

— Уфф-а-аа!

В кастрюле с ручками кипит, пузырится бельё. Его можно помешивать можжевеловой палкой. Ткнёшь палкой в кастрюлю — вода бежит через край на плиту, шипит. От плиты, из кастрюли поднимается пар, из топки вьётся дымок. Жизнь!

Потом бельё надо выполоскать в Першокшне и развесить над зелёной лужайкой. Вот тут и можно что-нибудь придумать.

Например, утащить из таза футболку, комбинезон, сшитый бабушкой из дедовой гимнастерки, трусы…

Утащить — и бегом полоскать!

Спешит к речке Антон Антоныч, но не торопится. Торопится, но не спешит — такой у него специальный ход.

Задержать или отвлечь мальчишку может только низенький куст сирени. Антон Антоныч обязательно остановится понюхать пушистую гроздь. Сморщится, сунет нос в гроздь по самые уши и шумно втянет сиреневый дух:

— Ф-ф-ф-а-аа…

Есть два способа нюхать цветы и кусты: нагнуться к цветку или сорвать цветок. Антон Антоныч открыл третий способ. Он нюхает всё цветущее только одного с ним роста. По росту своему нюхает!..

Но продолжим про стирку. Если сирень отцвела, а пижма высокая или зверобой ещё не зацвели, остановить мальчишку некому.

Идет он к Першокшне по пыльной дороге.

Пыль ногами взбивает, камушки красивые высматривает.

Спешит — не торопится. И тянется за ним мокрое длиннющее полотенце. И след в пыли оставляет, специальную мокрую борозду. Прямо Антон Антоныч идёт — и борозда ровненькая. Виляет туда-сюда от радости — и борозда виляет. Уронит полотенце — и ямка в пыли получается.

А цвет полотенца постепенно меняется. Пока до реки дойдёт, если не отловят, вещь делается серая. В песке вся, в дорожном мусоре.

Много переживаний связано у Антон Антоныча со стирками. Дело-то рискованное, ловкости требует.

Попробуйте-ка:

схватить вещичку под бабушкиным носом,

незаметно унести,

добежать до речки, а добежал — прополоскать

или, ещё лучше, просто бросить в воду — посмотреть, куда уплывёт.

Тоже целая поэма…

Лучше всех уплывают штаны и ползунки. Упадут на воду, надуются пузырем и неторопливо уходят. Как недоступный парусник спортивный — «Дракон» какой-нибудь или «Торнадо».

Антон Антоныч вслед рукой машет, а штаны-парусники уплывают…

Но, конечно, редко всё получается так складно. Не умеет мальчишка отвлекать бабушку от таза, как разведчик. Ловит его бабушка, отбирает вещички мокрые.

— Что ты делаешь, Антоша?! Нельзя! — шумит и не сердится бабушка.

А что он делает? Хочет помочь. Поиграть хочет. Почему же нельзя?

 

Сказать «нельзя!» просто

Часто ли Антон Антонычу говорят нельзя? Редко.

Что ему нельзя, вы уже поняли.

Одному подходить к колодцу.

Одному бегать на мосты и речки.

Залезать на стол и вообще крутиться у обеденного стола, когда едят взрослые.

Конечно, пачкать штаны тоже нельзя. Но этому не так легко обучить.

Вот, кажется, и всё.

Сказать «нельзя» просто. Как объяснить, почему нельзя? Не зря же приговаривают в народе: «Чего нельзя, того и хочется». Как объяснить?

Длинно, долго объяснять — никто слушать не будет, не интересно. Коротко и красиво объяснять очень трудно, самому надо уметь.

А где этому учат?

Да нигде. Жизнь этому учит. А жизнь — учёба до-ол-гая.

Лучше всего разговор про «нельзя» закончит честно, например, пословицей: «Нельзя солнышку по дважды в сутки обходить».

Вот и всё.

 

Первые грибы

Почти всё самое первое в жизни Антон Антоныча случается два раза: сначала в книжках, потом на хуторе.

Бежала лесочком

Лиса с кузовочком.

— А что в кузовочке?

— Лесные грибочки,

Грибочки-груздочки

Для сына, для дочки.

Красивая лисичка-хлопотунья набрала грибов целый кузовок с горкой. Спешит рыжая к детям, грибы рассыпаются, подбирать некогда…

Так в книжке.

А на хуторе?

В лесу, за речкой Лакаей грибы пошли поздно. Мальчишка и бабушка растворяются в парной духоте придорожных сосен. Оба сливаются с мягкой, неслышной дорогой. Июль с разгаре, самая жаркая пора в году. Липа цветёт. Недели через две рожь поспеет.

Я с корзинкой и можжевеловой палкой ушёл далеко вперёд. Подосиновик встретить не терпится. Места знаю, потому и не терпится.

Антон Антоныч с бабушкой по очереди везут пустую прогулочную коляску. Вот и отстали. Коляску мы берёем только в дальние пути. Вдруг устанет неутомимый! На коляске висит сумка для целебных трав и котелок для ягод.

Ухожу вправо. Отсюда виден дубок-ровесник:

— Добрый день, малыш!

Давно-давно здесь была тележная колея. Дрова возили, сено. Колея заросла. На ней должны стоять первые подосиновики.

Стоят. Два. Большой и поменьше.

Бегу назад, поторопить бабушку, коляску и внука.

— Акука! — зову мальчишку.

— Уу-ка-а! — откликается эхо.

— А-ка! — кричит Антон Антоныч.

Кричать в лесу не полагается. Мы и не кричим. Просто иногда забываем это мудрое правило.

Походят. Шёпотом рассказываю жене про подосиновики. Она сразу догадывается:

— У дубка?

Я киваю головой.

— Антоша, теперь мы впереди деда пойдём, — таинственно говорит бабушка. — Дубок твой поглядим.

Они сворачивают на бывшую колею. Оставляю коляску у дороги. Иду следом.

— Ой, смотри! — бабушка удивлена.

Антон Антоныч замирает. Не улыбается, не отвечает, не кричит, ни о чём не спрашивает. Растерялся от счастья.

— Лесные грибочки для сына, для дочки? — спрашивает бабушка внука.

Антон Антоныч не знает, что делать.

— Подосиновики, — лаского говорит бабушка и гладит мальчишкину голову.

— Давай сорвём, — я подталкиваю внука к подосиновикам.

Садимся возле темно—красных шапочек. Вынимаю из мха их крепкие прохладные ножки.

По очереди нюхаем шляпки.

— Ф-ф-ф-а-аа! — говорит что-то внутри Антон Антоныча.

Очищаю грибные ножки. Вспоминаю, как красиво это делал поэт Анзельмас Матутис. Ни одна песчинка не попадала снизу на шляпку. В лесу гриб чистят так, как он растёт, шляпкой вверх. Принесёшь домой — чисть, как хочешь, хоть вверх ногами.

Отдаю грибы внуку. Большой подосиновик мальчишка зажал в правой руке, поменьше — в левой. Идёт Антон Антоныч по лесу и руки заняты! Грибы не отдаёт, положить в корзину не хочет. Глаза весёлые. Так и не выпустил. Пришел на хутор с подосиновиками в руках.

А в кухне терпеливо ждёт на столе ржаной хлеб.

«Хлеб на столе, и стол престол;

а хлеба ни куска — и стол доска!»

Положил мальчишка первые в жизни грибы на стол, взял горбушку, прислонился к стенке. Вдумчиво карябает горбушку шестью зубами: «Не много укусишь, а полон рот нажуёшь!»

Зубы режутся. Дёсны чешутся. Глаза светятся.

 

Сосновые песни

— Кто отстал?

— Скорый.

— Кто дошёл?

— Спорый.

Антон Антоныч и не отстаёт и не устаёт. Главное без оглядки — вперёед.

Как дорожка лесная укажет, так и идёт.

Куда кукушка позовёт, туда и сворачивает.

Где разговор двух сосен услышит, там остановится. Задерёт голову вверх и слушает. «Всякая сосна своему бору шумит».

Как сосны разговаривают?

Наваливается ствол на ствол после большого ветра — и начнут деревья шептаться даже от маленького ветерка. Скрипят, ворчат, даже поют.

Откуда берётся звук? Трутся стволы друг о друга, оттого и звук. С непривычки слушать песни-скрипы леса страшновато. Но любопытство сильнее.

Макушки сосен поют высокими голосами, тонко, ведь и сами тонкие. И песня их к небу ближе, высоко взлетает.

Стволы потолще и поют пониже, погуще. Густая песня к земле клонится, словно тяжелее она. Над мхами стелется.

Печально скрипят сухие стволы — сосновая сушина. Жизнь в них угасла, вот и печалятся. Далёкий скрип получается, глухой. Сушина по сушине, сушина по сушине: «би-и-ик — бо-о-ок, би-и-ик — бо-о-ок»…

Говорят, «скрипучее дерево два века стоит». Может быть, да не проверишь. Поверим на слово.

 

Осень открываем

Ноги Антон Антоныча тонут во мхах.

Настороженно, строго встречают мхи человека. Понять сперва хотят, что за личность пожаловала. Понравится — мягкими делаются. И пахнут, как крепкое надкусанное яблоко, или даже, как снег. Может, зря говорят: «Нет таких трав, чтобы узнать чужой нрав»?

Неторопливо шагает Антон Антоныч по мхам. Валежины, затопленные мхом, цепляет. Спотыкается, падает.

— А-я-яй! — говорит сам себе Антон Антоныч, поднимается, дальше шагает.

Я иду в сторонке, бабушка тоже. Грибы высматриваем.

Из мха еле заметно точат рога лося. Валежину напоминают. Серо-коричневые, в продольных бороздках словно в морщинах. Лось-четырёхлетка сбросил их в феврале.

Концы двух из четырёх отростков обломаны. Боевой, видно, лось. Беру рога на плечо. Тяжёлые, но «своя ноша не тянет». Четкий памятный след оставили рога на мху.

Сегодня 1 августа. Хорошие сезонные новости! Не только рога нашёл, но и боровики начались. Главные грибы август открыли. Не потеряй такой день!

А по месяцеслову август открывают «Макриды — указчики осени» (народное поверье связано с именем святой Мокрины. Ее именины 1 августа.). Осень по макаридам смотрят: Макарида суха и осень будет суха. «На Макариду дождь — уродится рожь».

Снова слышим:

— А-я-яй!

— Полежи, Антоша, во мху, полежи, — советует бабушка.

Ставлю корзину возле мальчишки. А боровиков-то набралось. Свежесрезанные очищенные боровики пахнут вологодским маслом. Антон Антоныч склоняется над корзиной:

— Ф-ф-ф-а-аа! — вдыхает мальчишка грибной дух и смешно морщится.

Белые лежат в корзине по-особенному, не кое-как. Сами так ложатся: наверное, моя рука постепенно подчиняется глазу, а глаз — руке.

— У тебя корзина с грибами — как нарисованная, — ревниво говорит жена.

— Само получается. Я их специально не укладываю.

Корзина тяжелеет. Внук веселеет:

— Ф-ф-ф-а-аа!

Долго сегодня ходим. Паучок лесной уже накрыл корзину паутиной. Успел! Красивая работа: так сказочно ткут только призраки.

 

В рощах секретных

Лежим с Антон Антонычем на мхах, млеем.

— Давай мох смотреть! — предлагаю я.

Склоняемся над колюче-пушистыми лесами — мшаниками.

Маленькие ёлочки, игрушечные кипарисы, пальмы для чьей-то специальной жизни, для всяких симпатичных существ. Лесовичков с напёрсток, лешаков с ягодку, кикимор с иголочку, водяных с капельку.

Светится гордый мох ягель. Древний и тайный. Его голубоватые кружевные заросли похожи на покинутые коралловые острова. А совсем низко наклонишься, поймёшь — это секретный лес белобородых гномов. Важно расхаживают они в коричневых колпачках, заложив руки за спину.

Или это муравьи такие ходят под веточками мха?

А ещё ягель похож на древние черноморские рощи, покрытые мхом. В рощах секретных не бывает ветра. Потому и носят гномы-лешие высокие колпачки. Не сдует.

А есть мхи-санитары. Они стелются по берегам заболоченных клюквенных озер. Высокие мхи, салатно-розовые, путанные, как толстые шерстяные нитки. Мхом-санитаром протирают лицо и руки для чистоты и красоты. Им конопатят пазы домов, бань, сараев — мшаная конопать. И никакая порча и гниль не заводится в пазах. И тепло конопать держит в доме.

Подходишь к заболоченному берегу озера, мох под ногами пошевеливается, медленно тонет. Ноги в теплой воде. И приятный дух чистоты идёт с тобою в обнимку.

С салатно-розовыми мхами нас познакомил тоже поэт Матутис на своих «лесных телевизорах». Так он называл лесные озера — недоступные, зеркальные.

А есть мох звёздный. Сверху на него смотришь — макушки стебельков, как зеленые звёздочки.

В жаркие дни мхи сохнут. Ягель делается жёсткий, хрупкий. На солнцепеке рассыпается под ногами в голубую пыль.

Зелёные мхи становятся под солнцем мягче, приветливее. Улетучивается их колючесть. И блестят, как шёлковые.

Антон Антоныч поглаживает мхи ладошкой, трётся о них щеками. От сосны к сосне перелетает чёрный дятел и разбрасывает над нами свой дробный крик:

— Тик, тик-тик! Тик, тик-тик!

А, может, и в самом деле всё так, так-так?

 

Август, август

Недавно понял: лето не бывает одно. Есть лето июньское, июльское. И вот августовское пришло. С туманно-дымчатыми ленивыми рассветами и скорыми пожарными закатами.

Низкое облачное небо то и дело открывает солнцу окна. И всё на земле сразу меняется, начинает отбрасывать тёмные правильные тени, делается чётким.

Дали — другой берег Лакаи, заливные луга, лес — отодвигаются всё дальше и дальше. Будто смотришь в перевёрнутый бинокль.

Всё ближнее — дома, сосны, стодолы, заросли черемухи и сирени — словно увеличивается, становится ярче, просветляется.

Красота, покой и порядок на земле.

В такие просветлённые дни, кажется, понимаешь, как устроен мир…

Что может быть привлекательнее снопов ржи на скошенном поле? Да ничего. Тихая красота, мирное настроение этой картины, приглушённое золото света и цвета не забывается.

И в тебе поселяется надежда когда-нибудь снова почувствовать живую, изысканную красоту дикой природы и крестьянского труда.

Деревья пока зелёные. Но золотые листики берёзы не прячутся. К концу месяца откроется листопад.

Кружат чёрные сетки грачиных стай. Идут первые пробные облёты молоди. Налетаются и рассядутся на свежем жнивье.

Первыми оставляют хутора соловьи, кукушки, пеночки и овсянки. Им предстоит самая дальняя дорога.

Перед домом, на скошенной лужайке лежит медянка. Греется. Взял я змейку на ладонь. Медью на солнце переливается.

— Антон, подержи медянку!

Мальчишка протягивает руку.

Медянка вертится в его кулачке, выскальзывает, головкой дёргает. Отпустил внук её на землю — не уползает. Дружелюбная попалась змейка.

Поздно вечером у стодолы гуляет Главный Ёж. Пыхтит, нос везде суёт, фыркает.

А где ты, наша знаменитая Эгле? Эгле не боялась ежей. Была с ними осторожна и холодна: «вьётся ужом, а топорщится ежом». И ежи её не трогали…

Ежи бегают к дому, вернее, к ближней яблоне. Я выбрасываю под неё вялые и червивые белые, подосиновики, моховики, зелёнки, грузди.

Как грибы не собирай, порченные всегда попадутся. А ежи их любят. Вот и сбегаются под яблоню. Едят грибы шумно: чавкают, как поросята. Пируют под луной.

Жук сперва нападал на ежей. Теперь садится поотдаль и побрехивает. А что поделаешь? И хутор охранять положено, и морда вся ежами исколота.

«Человек не гоняет, а я из-за них шум поднимаю?» — соображает башковитая собака.

Ежи, как и собаки, все разные. Пугливые, нахальные, коварные, обжоры, любители строго режима, ещё, наверное, какие-нибудь. Наша ежовая семейка во главе с Главным Ёжом — нахальные обжоры. Правильно говорят: «Диковинка ёж, а и его много!»

…А утром я увидел нашу дружелюбную медянку на муравейнике. Её убили. Кто-то из пришлых-залетных грибников-ягодников. А может, и из хуторских кто.

Плохо ведут себя здешние жители: убивают в лесу и на лугу всё, что ползает. На всякий случай убивают. Потому что восемьдесят лет назад кого-то гадюка укусила.

Убивают и на муравейник бросают. И детей собственных змеями пугают: «Ах, они укусить могут!»

Да что они могут по сравнению с нами… Эх, люди! Только своим и дорожите. Лес для вас чужой, общий.

Облака цепляются за сосны, скорбно повисают над муравейником…

 

Можжевеловый посох

Вчера, второго августа, был Ильин-день. К нему обычно поспевает рожь. «Илья лето кончает, жито зажинает».

Первый сноп, первый осенний праздник на селе. Спать сегодня положено на «ильинской перине» — на первой соломе.

«До Ильи мужик купается,

а с Ильи с рекой прощается».

Наш мужичок, Антон Антоныч, нарушал это правило до второго сентября. И мы тоже. Вода хорошая, вот и купаемся.

Брусника пошла. Ходим за нею втроём.

Мальчишка путешествует со своей можжевеловой палочкой.

Много лет я делаю себе и друзьям палки из можжевельника. И внуку, конечно, сделал. Идёт Антон Антоныч, опирается на посошок — мне подражает.

Вокруг много можжевельника. Растёт медленно, капризный дерево-кустарник. Ещё бы — родственник кипариса! Ягоды можжевельника зимой поспевают! Такой он особенный. Говорят, кто это знает, того черти боятся. Беречь надо можжевельник.

Где я нахожу заготовки для палок? Там, где прошли разгильдяи-лесники, где чистку санитарную делали или неосторожный трактор набедокурил — повалил, смял кусты.

Делать посошки — занятие приятное. Самое интересное — выбирать заготовку. Надо научиться смотреть на можжевеловый куст так, словно он растёт макушкой в землю, а корневищем в небо. Тогда увидишь главное — какой получится рукоятка у будущей палки. Прямая — это одно дело. А с крючком-герлыгой — совсем другое.

Палка с крюком — это класс! Как у пастухов. Только крюк не для отлова овец или коз. Палку с крюком хорошо повесить на руки, на шею, на гвоздик. И за коляску Антон Антоныча можно зацепить.

«Лес по посоху не плачет», а человеку с посохом лучше.

Можжевеловая древесина с секретом. Тепло человеческой руки оживляет её душу. Рукоятка можжевелового посоха источает тонкий сладковатый смолистый аромат. Долго хранит рукоятка тепло, благодарно отвечает человеческой ладони.

Вернулся из лесу, повесил палочку на гвоздь, а ладонь всё пахнет смолой. И крюк-рукоятка долго хранит тепло твоей ладони.

Два раза Антон Антоныч терял свой посошок на брусничниках. Оба раза я его находил через несколько дней.

Влажный, потемневший от дождя грустно лежал посошок в брусничном раю. Ждал кого-нибудь из своих. Вот и приходил свой.

Теперь посошок живёт в Москве. Теперь его не потеряешь ни в брусничнике, ни в черничнике. Значит и искать не надо…

 

«Муха, муха…»

Капризничает Антон Антоныч мало. Даже во время еды. А если пришёл обед и на окне сидит муха, не капризничает почти никогда. Муха выручает.

Муха, Муха-Цокотуха, Позолоченное брюхо…

Комнатная муха бестолково бродит по стеклу. Лапки чистит-потирает, жужжит, когда хочется. А бабушка с выражением декламирует сказку Корнея Ивановича Чуковского «Муха-Цокотуха»:

Муха по полю пошла, Муха денежку нашла…

Надумает мальчишка капризничать, отвернётся от каши, а бабушка с Корнеем Ивановичем тут как тут:

Приходите, тараканы, Я вас чаем угощу…

Разве теперь откажешься от каши. Сразу захочешь. Кто же не любит сказку про Муху в присутствии самой Мухи?! Кто отдаст тараканам свой чай?! Только наивные люди. На хуторе таких нет.

Сказка выдумана, а живая героиня сказки — перед носом. Хорошо!

Случается, конечно, за стол сели, а мухи на окне нет. Как быть со сказкой? Какая же «Муха-Цокотуха» без настоящей мухи.

И мухи это понимают. Хоть одна да прилетит. Сперва на раму. Пусть, дескать, Антон Антоныч заметит меня. Потом, зануда, выползает на стекло, красуется.

Тогда и заводит бабушка сказку, тогда и приходит самый аппетит. Сидишь, слушаешь, смотришь да ешь всё подряд.

Приходила к Мухе Бабушка-пчела, Мухе-Цокотухе Мёду принесла…

Муха слышит про мёд и прямо голову теряет: бьётся о стекло, нахально жужжит, пробует сунуться в тарелку.

Антон Антоныч стреляет в неё глазами, а сам есть не останавливается.

Бабочка-красавица Кушайте варенье!

Бабушка декламирует и ложка за ложкой, ложка за ложкой отправляет кашу в роток своего птенца.

Или вам не нравится Наше угощение?

Не от большого ума шумит муха. Просто хулиганит, распоясалась перед мальчичшкой.

И получается совсем как в сказке. Муха веселится на стекле, а в уголке за занавеской с ночи притаился Паучок-старичок. Да не случайный Паучок, а хозяин всех оконных уголков. У него известные планы:

Хочет бедную убить, Цокотуху погубить!

Знает Паучок: безобразия и загонят Цокотуху в его липкие сети.

«Доест Антон Антоныч кашу, — соображает терпеливый Паучок, перебирая от нечего делать лапками, — напьётся травяного чайку и гулять. Тут Цокотуха и упадет в мои сети. От расстройства упадёт — зрители-то ушли!»

Психолог Паучок! Большой психолог. Не даром, значит, он старичок.

А мы за Муху не боимся. Ведь маленький Комарик тоже всегда рядом. Даже не один. Комарики, если помните, любят Антон Антоныча. Они всегда выручат Муху.

Да и не все мухи глупые. Они просто шумные. Правда, и паучки не дурачки. Короче говоря,

Сапоги скрипят, Каблуки стучат, — Будет, будет мошкара Веселиться до утра… —

про наш хутор написано. В сказке живём!

 

Про отдельную любовь

Про ласточку-папу знаете. Про селезня-красавца помните. Почему ничего нет про папу Антон Антоныча? Думаете, забыл?

Не забыл.

Просто у него специальный папа. Он есть, но его как бы нет. Не живёт он вместе с сыном. Не охота. Папа любит сына отдельно.

Так бывает.

Где он живёт? Честное слово, не знаю. Гуляет где-нибудь сам по себе. Не потому ли говорят в народе: «Отцов много, а мать одна»?

Вот, кажется, и всё про мальчишкиного папу.

 

Чья мама?

Недавно навестила соседей внучка Эля.

Антон Антоныч сидел в корыте с дождевой водой. Увидал Элю, бросился навстречу и вдруг остановился. На меня посмотрит, на бабушку, на Элю. На меня, на бабушку, на Элю. А дальше не идёт, думает: «А вдруг это не моя мама?»

Правильно сомневался.

Эля подошла к нам:

— Антоша, какой ты большой! — она видела внука впервые.

Антон Антоныч всматривается снизу вверх в красивую тетю. Смотрит, смотрит и не подходит.

Бабушка скрылась в доме и тут же вернулась с фотографией мамы Антон Антоныча:

— Смотри, Антоша, — мама!

Мальчишка не отрываясь глядит на Элю.

— Видишь, мой хороший, вот твоя мама, — волнуется бабушка.

Антон Антоныч берёт карточку и молчит.

До вечера не выпускал её из рук. И в лес с нею пошёл. А дорогой пел-приговаривал:

— Ма-ма, ма-ма-а! Ма-ма, ма-ма-а!

И в корыте перед сном купался вместе с фотографией, не отдавал.

Теперь часто играет с маминой карточкой. В книжки любимые закладывает, к Лайке в будку носит, купает карточку в Лакае.

Когда заснёт, сушим бесценную фотографию между промокашками под толковым словарём Даля.

 

Эх, жизнь

Эля подарила Антон Антонычу два грузовичка.

Он их не возит, а носит. Ходит по двору, руки заняты:

— Тым-тым-тым, пум! — гудит мальчишка и бежит-едет вместе с ручными автомобилями.

Камни объезжает, собак, корыто:

— Тым-тым-тым, пум!

На глаза попала грядка гороха. Светятся нежнозеленые стручки сахарные, просвечивают горошины на солнышке.

Мальчишка к грядке, а руки заняты. Как сорвёшь? — Тым-тым-тым, пум-м-м! — тормозит Антон Антоныч прямо под стручками.

А руки заняты. Пробует сорвать ртом. И так и сяк рот прилаживает к стручку. Но промахивается. Не рвётся горох.

Покачиваются стручки перед глазами, даже рта касаются, а не схватишь. Эх, жизнь, жизнь…

Антон Антоныч растерянно озирается. А руки всё равно заняты.

 

Бабушка ревнует

И был вечер шестого августа, и было утро седьмого. На хутор приехала Алёна — мама Антон Антоныча. Закончила полевую практику возле подмосковного Солнечногорска и примчалась в Литву.

Антон Антоныч маму не узнал. И не признавал до вечера. Измучилась мама-студентка. До вечера ревновала сына к бабушке, к своей маме, значит.

А вечером мальчишка подошёл к маме-Алене, взял за руку и повёл в лес.

Вернулись не скоро.

Бродили, в травах валялись. На берегу Лакаи играли. Камушки с моста в Першокшну бросали. Коровку на лугу навестили, лошадку.

А пришли домой — Антон Антоныч не кинулся к бабушке…

Помрачнела, расстроилась бабушка.

Стала звать-подзывать Антона.

Не уступит внучонка маме.

А мальчишка бабушку не видит,

не откликнется противный ребёнок.

Даже взгляда на бабушку не бросит

и не крикнет от радости: — Акука!

Гложет ревность по чужой удаче:

«Почему он тянется к маме,

как ко мне недавно тянулся?

Почему же дочь моя родная

добровольно сыночка не уступит?

Иль в любви к нему хочет сравняться

со мною, с бабушкой такою!»

Не найдёт себе бабушка места,

руки-ноги совсем онемели —

одолела проклятая ревность…

Когда кончилась ревность, не помню.

Думаю, минут через десять.

Сильная штука ревность,

да недолгая, если любишь.

Антон Антоныч подошёл к бабушке, взял за руку и подвёл к маме:

— Мама! — сказал мальчишка бабушке.

И обе поняли: ревновать некогда. Вот так и растаяла ревность — грустная, слепая, смешная. Со всеми хорошо мальчишке. И с бабушкой, и с мамой, и с Лакаей. И с домом, и с печкой золотою. И зачем только бабушка забыла одну старинную поговорку: «Не ревнует батрак хозяйскому добру»…

 

Вереск

В Москве висит у меня в раме под стеклом засушенный белый вереск. Его нашла жена, когда ещё не была бабушкой. Часть атласного белого куста мы засушили.

Вереск редко бывает белый. Как белая ворона или белый подосиновик. Вереск всегда нежно сиреневый.

Целые сиреневые поля низкого жёсткого кустарника раскинулись возле хутора Шилишки. Совсем не капризный кустарник. Растёт даже на песке. В народе говорят: «Поселился вереск — и человеку здесь жить можно».

Есть у вереска старинная кличка — «рыскун»: рыщет, глушит лесные поляны.

На заре земледелия в северных краях поля удобряли вересковой золой. На вересковых пепелищах получали хорошие урожаи.

Теперь жечь вереск никому не придёт в голову. Вереск берегут. Не так много осталось его медоносных зарослей.

Сегодня 14 августа — первый спас. По народному календарю отцветают розы, падают холодные росы. Раньше в этот день купали лошадей и весь скот. Так начинались проводы лета.

Отлетают первые ласточки.

А вереск ещё не цвел.

А ещё в этот день есть вкусный праздник — Авдотья—малиновка. Малина в лесу силу набрала. Сочная, тяжёлая. Куст нечаянно зацепишь — осыпается. Этим летом малина поспела почти на месяц раньше.

Через недельку, похоже, вереск зацветёт. Ему лучше знать погоду. Пчёлы ждут. Выходит, холода отодвинулись!

Наступит душистый медосбор. «Где цветок, так и медок». А цветков — море.

Из города Швенчёниса, за двадцать километров от хутора, знакомый учитель наверняка привезёт ульи. Четырнадцать пчелиных домиков.

 

Утренняя скрипка

Меня разбудила музыка. Играла скрипка. Видно, радио перед сном не выключил.

Проверил. Оказывается, выключил. Музыка плывёт со двора, через моё окно.

Ветер. Накрапывает тихий дождичек-ситник. На часах чуть больше шести часов утра. Не поздно.

Недалеко от дома стоит грузовик. С него сгружают ульи!

Музыка — из кабины грузовика. Приёмник включил водитель. Скрипка играет.

А я и не догадывался, как подходит моему хутору голос скрипки. Буду знать. Чисто скрипка играет, нежно. Какой-то свой голос, знакомый, верный.

Заслушались сосны. И пчёлам в ульях не так грустно на новом месте: все-таки переезд, первый час на хуторе. Вот и пускай посидят в ульях, музыку послушают, а там и распогодится.

Выползают пчёлы из летков и назад — нет погоды.

Люблю, когда ульи привозят. Приезжие пчёлы не были на хуторе ровно год.

Учитель и шофёр расставили ульи в длинный ровный ряд. Летками на восток. Хорошая пчела вылетает на работу с первым солнечным лучом.

Через часок проснётся Антон Антоныч, а перед его окнами двадцать игрушечных домиков и в них гулкая жизнь идёт. Прислонит ухо к стеночке, послушает, как гудит пчелиная семейка.

Нервничает семейка — солнышко задерживается.

Рождается в улье зоревое гудение!

«Во тёмной темнице красны девицы, без нитки, без спицы, вяжут вязеницы?» — про пчёл в улье загадка.

Целый городок пчелиный будет жить возле нашего дома! До самого отъезда Антон Антоныча в Москву.

Затихла скрипка. Истаял нежный звук.

Скоро разольётся над хутором вересковый аромат. Поплывёт он над всеми лесными вересковыми полянами. На них тоже привезут ульи. Разноцветные, ладные домики. Любители красят их в красный, синий и жёлтый цвет. Пчелам веселее!

Скоро пасечник угостит Антон Антоныча тёмным, вязким, горьковатым вересковым мёдом.

Когда-нибудь расскажу мальчишке шотландскую балладу писателя Стивенсона «Вересковый мёд». Тогда узнает, как

В котлах его варили И пили всей семьёй Малютки-медовары В пещерах под землёй…

Вереску посвящено немало легенд. Есть и трагические — о судьбе свободного народа пиктов. Пикты жили в древности на вересковых полях Шотландии. Они владели секретом приготовления целебного верескового напитка. Напиток делал людей молодыми и сильными.

Подрастёт Антон Антоныч, обязательно спросим у пасечника-учителя, не знает ли он этот секрет?

 

Сила есть

Интересно играть выдвижными ящичками! Они есть почти в любой мебели. Только в кровати нет.

Выдвинул, посмотрел, что внутри, и на место задвинул. А бывает, совсем вытаскивается. На место сразу не вернёшь, не идёт. Ну и не надо. Его можно на пол поставить.

Вынет мальчишка ящичек, поставит на пол, а сам ни с места. Ни туда, ни сюда. И шага сделать не может. Ящичек-то опустил себе на ноги.

Стоит Антон Антоныч над странным ящичком и думает. Наклонишься — ни с места, присядешь — ни с места, подёргаешь ногами под ящичком — ни с места. И не распрямишься толком.

Как же вытащить из-под него ноги?

Случается и доски не очень легкие опускает себе на ноги.

Удивляться не надо. У мальчишки сильные руки. Даже очень сильные для его возраста. Вот и играет с тяжестями. А потом ни с места.

Не умеет пока управлять собственной силой.

 

Антоны-вихревеи

К середине августа вновь отрастают на лугах травы — отава. Их докашивают. 15 августа приходит «Степан-сеновал»: почти всё сено в стогах. Теперь крестьянин точно знает хватит ли скотине кормов на зиму и весну.

16 августа наступают «Антоны-вихревеи». Оказывается, в честь Антон Антоныча есть сердитая примета! Если в этот день ветер с вихрями, то ожидают снежную зиму. А если родня вдруг в гости пожаловала, хозяин говорит: «Это не с поля вихрь». Не чужой, значит, человек явился, родной.

С утра ждём вихрей — ветров таких, когда пыль столбом крутит. А они не прилетают. Жалко. Потому что земле, озимым посевам зима нужна снежная. Снег в стужу — земле надёжная шуба. Западные облака над хутором сегодня такие маленькие, редкие и быстрые, будто их у неба не осталось больше — кончились.

Ну, ладно, поживём без Антонов-вихревеев. Свой Антон Антоныч имеется.

 

Грибы и творог

Плоховатый Прадедушка Ян почти не показывается на воле. Весь день видна в окне его обветренная, дубленая лысина. Старик склонился над чёрным польским молитвенником. Может, понял, что несправедлив к мальчишке? Может, раскаивается смиренно и усердно?

На скамейке возле Янова дома корзина с грибами. Мой гостинец — подосиновики, моховики, сыроежки, лисички. Соседской прабабушке Текле самой ходить по грибы трудно да и некогда.

У корзины сидит охрана — Жук и Пудик.

К вечеру в сенях нашего дома нас будет ждать творог — гостинец пани Текли. Из молока сотворит.

Творог стоит в мисочке. Его охраняют домашние ласточки. Они живут не только над окном, но и на чердаке. Залетают туда через входную дверь и через чердачное окошко. Зачем грибы и творог охранять?

Совсем не обязательно, просто так получается. Жук и Пудик ждут, когда я ошибусь. Принесу на скамейку не грибы, а, например, мясо или рыбку. Вот и дежурят.

Иногда их мечты сбываются.

А ласточки? Ласточки посматривают накрыт ли творог влажной тряпицей или тарелкой. Не накрыт — можно налету отщипнуть творожку. Притормозить свой полет точный, отщипнуть и дальше лететь!

Как за нашим за двором Стоит чашка с творогом; Прилетели две тетери, Поклевали — улетели.

Как относится к гостинцам Антон Антоныч?

Творог он любит. Особенно с земляникой, черникой или малиной. Грибы уважает за общую красоту. Вкус ещё не распробовал, но старается.

— Акука! — мальчишка бегает от дома к дому, гостинцы проверяет, на месте ли. Собака, кот и грибы на месте.

Жук и Пудик не очень довольны, а ласточки не бояться проверяющего, не сердятся. Им ещё веселее.

19 августа. Сегодня второй спас. По народному поверью можно есть яблоки. Осень встречать пора, осенины пришли.

Раньше этот день праздновали: выходили в поле, с песнями провожали закат солнца.

Бабушка была утром у озера. Навестила зоревое болото. Набрала первой клюквы. Теперь напевает:

По ягоду по клюкву,

по хорошу, крупну…

Сегодня Антон Антоныч запьёт гостинец пани Текли клюквенным киселём. Запьёт и как из поговорки выскочит: «Рожа клюковка, глаза луковки».

Ранняя клюква в этом году. Хорошо.

А вторым ласточкам отлетать пора. Жалко.

Дожди, дожди на носу.

Дождь, он глуховат.

Ему говорят:

«Иди, куда тебя просят».

А он пошёл, где сено косят.

Ему говорят:

«Иди, куда тебя ждут».

А он пошёл, где жнут.

 

Ласточки над лошадью

Сегодня вышли из дома рано. Луга посмотреть росные, грузди поискать в папоротниках, у ежевичника спелого покружить.

Ранний тяжелый туман висит от земли до неба. Тает нехотя, долго. Ветра нет, а кроны прибрежной ольхи и черёмухи шепчутся. Как под мелким дождиком.

Это капли тумана постукивают в листву, густо садятся на кроны. Особенная, недоступная и негромкая жизнь осеннего воздуха: разговоры-пересуды о близкой осени.

На пижме, конском щавеле, на клевере и люпине паутинные гамаки-блюдца. Весь луг в паутине, как в игрушечных радио-антеннах. И все антенны на юг смотрят.

Луг антенн. И каждую охраняет паучок-невидимка. С вечера в покое невесёлом ткал он свою паутину. А теперь сидит под зелёным листиком и грустно мечтает. Перебирает коготками-спицами и напевает про себя Песенку Ожидания.

На опушке папоротники. Рыже-коричневые, с красными опалинами по концам.

Осенние папоротники пахнут вкусным тонким маринадом. Но грузди в них растут свежие — сочные и крепкие. А подосиновики даже немного нахальные. Ножка под самой шляпкой трескается, лыком задирается и кирпично-красная шапочка с белым низом сползает на бок, а то и сваливается. И всё от зрелой гордости!

Пасмурно. «Серенькое утро, красненький денёк». Посмотрим.

Ласточки стайкой пикируют над лошадкой. Устанут — садятся рядышком в траву, отдыхают.

В такие мрачные утра ласточкам трудновато кормиться. Ветер сдувает мушек и комаров, да и редко вылетают они в такую погоду. Крылышки у комарья и мух мокнут. А вокруг лошади они вьются, всегда с подветренной стороны. Вот и приспособились ласточки. Хорошо питаются даже в такие дни.

…Помню, жарким июльским днём знакомая трясогузка ловила под коровьим брюхом слепней на лету. Долго охотилась быстрая птичка на бойком месте. Корова не двигалась, не мешала трясогузке.

После третьего спаса, 28 августа, всем ласточкам пора улетать. Они с нами последние деньки.

Вокруг лошадки прощальный ласточкин свист. Лошадка невозмутима. Но, вижу, довольна. Птички малые, а распугивают тучу мошкары.

С подветренной стороны подошёл к лошади Антон Антоныч. Обрадовалось комарье!

— Антоша, иди ко мне! — выручает бабушка.

Подумал-подумал мальчишка и пошёл. Да не в обход, а под лошадь. Зашёл под брюхо — тепло: ни ветра, ни дождя, одни комары. Как под крышей.

«Лошадь человеку крылья», а мальчишке крыша. Задрал головёнку — шерсть коричневая перед носом. Потрогал шерсть пальцами. Шкура лошадиная дернулась, косой складочкой пробежала по животу. Снова потрогал — снова пробежала складочка по лошадиному животу. Щекотно лошадке.

Выглянул Антон Антоныч из домика на четырёх копытах:

— Акука!

Тут бабушка его и подхватила.

Не зря же говорят: «Не дорога лошадь, коли у кого бабушки во дворе нет».

 

Интердвор

(Интервдор — такое место, где непонятный язык, цвет кожи и разрез глаз не мешает дружить, баловаться и играть вместе.)

Пятница. В доме пана Яна Юсиса гости. Две внучки — Лиля и Эля. И не одни, а с сыновьями Анджеем и Томасом — правнуками Яна и Текли.

Анджею год и восемь месяцев. Томасу год и три месяца, Антон Антонычу теперь год и четыре месяца.

Отец Анджея поляк. Отец Томаса литовец. Отец Антон Антоныча русский.

Анджей понимает только по-польски, Томас — по-литовски. Антон Антоныч — по-русски.

Сошли мальчишки возле нашего дома, а знакомиться некогда. Общее дело — корыто с водой ждать не будет!

Голый Антон Антоныч разгуливает у корыта, бросает в него сбитые Пудиком яблоки и охает, когда брызги долетают. В этом смысл.

Томас сидит у корыта в стёганной куртке, вязанной шапке и резиновых сапогах. Он молча наблюдает за Антон Антонычем. Потом приподнимается, тоже берёт яблоко, бросает в корыто и молча усаживается на прежнее место.

На Анджее красные лакированные ботинки, белые гольфы, жёлтые шорты и пестро разрисованная футболка с надписью «Rock Forum». Импортный весь.

Анджей вольготно развалился в прогулочной коляске подальше от корыта.

— Бажа-дожа, бажа-дожа, — лениво бормочет малолетний пан. С коляски ему слезать не хочется, а поговорить — пожалуйста.

Наверное, хочет сказать «bardzo dobrze». По-польски значит «очень хорошо». Но выговаривать правильно слова пока не умеет. Вот и получилась у него бажа-дожа.

Сзади к коляске незаметно подошел голый мальчишка. Он ухватился за спинку, толкнул коляску перед собой и покатил Анджея. Сила есть.

Анджей вытаращил глаза и завизжал от страха: коляска сама едет. Любой испугается.

Антон Антоныча из-за спинки высокой не видно, а коляска катит!

— Акука! — кричит голый мальчишка и толкает, толкает перед собой польского друга. Хорошо идёт заграничная коляска, мягко!

Анджей визжит. На ходу не слезешь, страшно. Томас присматривается к странным друзьям и сосёт большой палец.

На крик Анджея выскочила мама-Лиля. И, конечно, перепугалась. Прямо на неё сама едет коляска с сыном. Не сразу разглядела между колесами голые ноги Антон Антоныча.

— Милый мальчик! — крикнула по-польски мама-Лиля, сгребла Анджея в охапку и унесла в дом.

Антон Антоныч растерянно проводил их глазами, бросил коляску среди двора и побежал к Томасу:

— Ака!

— У-у-ууу, — не очень охотно ответил Томас.

Вот так и входили новые люди в жизнь Антон Антоныча. Сверстники!

Два дня верещала пестрая компания на чистом языке детства.

Жаль, что мало. В воскресенье вечером гости уехали.

Перед самым отъездом Антон Антоныч ещё раз подкараулил беззаботного Анджея в коляске. И снова покатил!

И опять Анджей орал, а Томас сосал палец, наблюдал и, наконец, нехотя посоветовал:

— У-у-у-ууу…

 

Хочет ли человек быть счастливым?

Кончается август. На Лаврентия, 23 августа, мы, как положено по месяцеслову, идём в полдень «смотреть воду».

Лакая тихая, приветливая, вода не волнуется. Значит, осень обещает быть тихой, а зима без злых метелей.

Скоро грустный сентябрь. Пятого Антон Антоныч, мама и бабушка возвращаются в Москву.

Что подарить внуку на прощание?

Ночи не сплю, думаю. Старинную шутку вспомнил:

«Подаришь уехал в Париж,

а остался один купишь!»

Вспомнил и успокоился. Никто никуда не уехал, все рядом! И нечего нервничать. Ведь я успел подарить Антон Антонычу лес, две речки, озеро, клюквенное болото, наш маленький хутор.

Где взял я свои подраки?

Да они совсем и не мои. Пятнадцать лет назад мне самому подарил их друг Марукас.

Вы скажете: «Дарёное не дарят».

Это про вещи сказано. А я говорю про лес, хутор, речки… Совсем о другом. «Любишь подарки, люби отдарки».

На таких подарках держится жизнь. Держится, не угасает.

Друг Марукас не устаёт повторять:

— Человек не хочет быть счастливым.

Вокруг такая красота.

В ней столько сил и ума, света и цвета.

В ней столько строгости и порядка, тепла и уюта!

И все для нас. Владей, но береги и заботься.

Учись жить у природы.

Будь гордым и нежным, как природа.

И ты будешь счастлив.

Будь здоров, Антон Антоныч.

А-ку-ка!

Пусть мои подарки будут с тобою всегда. Смело раздавай их надёжным людям.

 

Последний вечер

Ветер. Мелкий дождь. Погода точно совпала с приметой: 4 сентября день Агафона-огуменника. Леший проказит погодой! Копны последние разбрасывает, дожинки.

Было время, молодёжь охраняла гумны от лешего. Наряжались в шубы шерстью наружу, лешего пугать.

Шуб у нас нет. Да и дождь-ветер скоро поутих.

Бабушка с внуком надели плащи, пошли проститься с реками, соснами и ближним полем.

Шли, шли и нечаянно подслушали последний разговор ячменного поля с косарем:

— Вот мои стебли, а твоя коса.

Вот моё зерно, а твоя ладонь.

Вот твой хлеб, а мой сон…

Замерли бабушка и внук. Не мешают полю говорить, а Михалу слушать.

Низкое тяжёлое небо. Серо-коричневое поле. На краю осина причёсывается. Причёсывается и чуть слышно напевает:

Пролетели лебеди. Пролетают гуси. Ночь фиалкой пахнет. День речной осокой. Скоро листик красный я оставлю полю. Небу я оставлю ветки почерневшие…

Поле слушает. Сердце поля бьётся ровно, дышится ему покойно. Поле отдыхает.

И старая пани Текля, оказывается здесь. На последние снопы пришла посмотреть.

Аист белый взлетел, словно душа поля.

Прохладные росы сверкают в волосах пани Текли.

Рука бабушки взяла руку Антон Антоныча и повела домой.

Корова сама брела в хлев. Жук не приставал к ней.

Голос поля, песня осины ушли через луга за реку.

С ячменя возвращается Михал. И кажется не косу он несёт на плече, а молодой месяц.

На кухне, на столе, на белой скатерти новый хлеб.

Лежит, живёт новой жизнью

между землёй и небом,

между полом и потолком,

между столом и человеком,

между тёплыми ладонями мальчишки.

Обычай такой. Гостей в Литве провожают домой с Главным Гостинцем — с домашним хлебом.

И разлилась над Антон Антонычем последняя хуторская ночь.

 

Пора ссориться

Почему?

Да потому, что сегодня отъезд в Москву.

Замечали, наверное, в такой день почти всегда ссорятся.

Кто ссорится и с кем?

Все со всеми.

Почему?

Нервничают и ничего поделать с собою не могут. Иных причин не бывает.

Я нервничаю больше и громче других, хоть и остаюсь на хуторе до середины октября.

— Антоша, скажи дому «До свидания!» — просит бабушка.

— Акука, а-ка! Гулилика! — кричит мальчишка и машет дому рукой.

Гулиликой он называет теперь все ягоды: клубнику, землянику, чернику, костянику, ежевику, бруснику, а заодно и малину с клюквой.

Дом молчит. Но я знаю: до новой весны сохранит он свои травные и грибные запахи.

Дом дождётся Антон Антоныча.

До следующей весны здесь будет жить сладкий дух зверобоя и зубровки. Дух хорошего хлеба — от сушёных боровиков. Дух свежего сена — от подберёзовиков. Маслянистый крутой запах чабреца. Ежевика, вереск, малиновый лист, мята — в них дух детства, дух воспоминаний.

Такой вот букет ароматов земли и жизни ожидает мальчишку будущей весной.

«Весна да лето, пройдет и это»… Правильно сказано, да не утешает.

Антон Антоныч прожил на хуторе Шилишки ровно три месяца и тринадцать дней 1988 года.

— Сколько тебе лет?

— Сколько вчера было, того нет…

 

Всё

Первый в жизни Антон Антоныча поезд.

Мы в вагоне. Расставили вещи. Коробка с клюквой, сумка с грибами, рюкзак с травами. Все большое-большое, тяжёлое-тяжёлое. Запасы на зиму!

Я нервничаю. Бесцельно включаю-выключаю в купе разные лампочки. Дверью катаю туда-сюда. Открываю-закрываю окно. На столике в тарелочке лежит сахар. Вечный дорожный сахар с картинкой: красивый поезд мчится в счастливое будущее.

— Жжи-и-ихх! — Антон Антоныч безжалостно разрывает картинку.

Под нею хрустящая белая бумажка.

— Крра-а-ахх! — и она разорвана.

На мальчишкиной ладошке два чуть голубоватых кусочка сахара. Тесно прижались один к другому, словно догадались, зачем разорвана картинка.

А ведь не догадались!

Ни класть в чай, ни сосать сахар Антон Антоныч не собирается. Он не сластёна. Он хочет поиграть кусочками.

Играть сахаром?!

Да. Он же ещё не понимает, что сахар и хлеб не игрушки.

Ничего. Скоро узнает.

Сегодня ему исполнился один год, пять месяцев и четырнадцать дней. Ещё успеет узнать. Ведь он — человек, только пока маленький.

А я все зажигаю и выключаю свет, катаю и катаю дверь. И смотрит на меня внук, как на волшебника.

Гляжу на него и не хочу расставаться.

Зимою в московских подворотнях начнут стонать по вечерам серо-фиолетовые неласковые метели. А на засыпающего мальчишку неслышно опустятся пушистые, сладкие запахи пустого и грустного лесного дома с золотой печкой. Запахи станут прилетать с хутора каждую ночь погреться…

Пять минут до отхода.

Я обнял Антон Антоныча.

— Ну вот, старик, тебе пора ехать, а мне выходить из вагона.

Сказал и топчусь на месте. А что ещё говорить, не знаю. Потрогал мальчишкины щёки. Погладил головушку. Похлопал по плечу муравьиному.

Смеётся:

— Де-да!

Я вышел на платформу. Подошёл к окну вагона.

Жена опустила раму и высунула в просвет голову Антон Антоныча.

— Де-да!

— Антон!

Поезд неслышно тронулся. Машу рукой:

— До свидания, Ан-то-он!

И он машет:

— Де-да-аа!

— Я пошел за гриба-а-ми-и! — кричу в уплывающее окно.

Вагон уже далеко.

Вот и поезд скрылся.

Я иду по перрону Вильнюсского вокзала за грибами.

КОНЧИЛАСЬ СВОБОДНАЯ ПОВЕСТЬ ПРО ТРИ МЕСЯЦА И ТРИНАДЦАТЬ ДНЕЙ.

ПОЧЕМУ СВОБОДНАЯ?

ПОТОМУ ЧТО Я НИКОГДА НЕ ПИСАЛ ПОВЕСТЕЙ. ДАЖЕ НЕ ЗНАЮ, КАК ЭТО ДЕЛАЕТСЯ. НО ЧУВСТВУЮ.

ТАКАЯ ВОТ СВОБОДА…

 

СОЛНЕЧНЫЕ ЧАСЫ

 

 

Что выше леса?

Апрельское утро на хуторе начинается неспешно, зябко. Само в себя кутается да в туманы.

Что выше леса?

Солнце! Яркое, красное оно обжигает зарею сосны, встает-выкатывается из-за леса медленно, тяжело, по-хозяйски. С востока на запад трогаются в рост длинные чистые тени. Их отбрасывает всё, что растёт и стоит на этой земле. Утром тени ярко-фиолетовые, днём темно-зелёные бархатные, вечером — синие с золотом.

ПОШЛИ СОЛНЕЧНЫЕ ЧАСЫ. Не слышно, да видно. Утро ясное успело завести их. Говорят, солнышко восходит, барских часов не спрашивает.

Ближе к полудню тени сосен уходят на глазах сами в себя, укорачиваются, как складное удилище.

Нередко погода размывает стрелку солнечных часов, но стереть не в силах. Солнце и за облаками солнце. Светотень то успокаивается, то трепещет. Согласно слабеет или усиливается моё сердцебиение, жар сердца. Но дышится свободно, в полные лёгкие.

И вдруг дыхание перехватывает.

Нездоровье?

Да нет же, гроза надвигается.

Короткие, быстрые молнии в эту пору ярко-зелёные, как упругие стебельки озимой ржи. И так же молоды.

Бесшумна перекличка юных молний и стеблей-ровесников.

Ещё не время ливневого обвала. Складываются лишь начальные слова близкой бетховенской песни. Перезвон звуков впереди.

Старик-сосед Ян Юсис задрал голову, глядит на запад:

— Что ты скажешь…

Широченная грудь пахаря делается на вдохе квадратной.

Над хутором литовским разлился дух растворённой в мареве муравьиной кислоты.

Замри, время грозу творит.

И снова полный штиль, ленивый, блаженный. Идут солнечные часы.

Спиною чувствую, головой без шапки, как спеленут воздушной волной, и меня покачивает, даже присесть охота. Послегрозовая озонная пелена вкусна, словно антоновка с дерева. Только не хрустит. Сейчас и не надо хруста, никакого шума.

Ближе к макушкам взрослого сосняка даже в безветрие перешёптывается прозрачный пергамент молодой сосновой коры. Она лохматится, отслаивается, отрывается от стволов и причудливо планирует с высоты на игольчатый коврик у комлей.

Близ муравейника беспечно порхает махаон — красавец-парусник с изящными шпорами по нижним концам крылышек-парусов. Вот он опускается на первоцвет. Разве не видит муравьев?

Муравьи вцепились бабочке в лапки, а она взлетела. Попадали муравьи с высоты, наверное, ушиблись.

Интересно, может муравей сломать шею?

Идут солнечные часы.

 

Апрель

Привычный воздух опушки. Я успел погрузиться в него с головой.

И вдруг что-то не так. Воздух стал медовый, користо-лубяной, душный.

Да подними же голову: верба зацвела!

Рот сам открывается от неразделенной радости. Из детства радость.

И всё равно что-то не так.

Да слушай же! Только на вербе и живет густой гул; пчёлы работают. Только на вербе. Больше пчеле работать негде. Липа так загудит в середине июля. А пока — только на вербе.

Отхожу от гулкого душистого дерева на десять шагов и снова на земле всё обыкновенно. Небо покойно смотрится в талые водостоины. Вновь окунаюсь в сыроватый перволистный воздух опушки; в апреле земля преет.

Нет, не отойду от вербы.

Ещё голую землю осыпает по кругу лакированная коричневая лузга лопнувших серёжек. Словно грызёт верба на досуге крупные семечки.

Гудят пчёлы, охаживают серо-золотистых вербных «гусят» — опушившиеся вербешки. На паре задних пчелиных лапок топорщатся нежно-желтые шарики-ботфорты. Так смешно налипает вербная пыльца. Зато переносить в улей удобно. Пчела по искорке носит, да Богу и людям угождает.

Стою, смотрю, слушаю. А как уйдёшь? Разве что холод внезапный — вечная апрелева затея в дом угонит.

 

Земля просыпается

И всё-таки земля только просыпается. Просыпается на глазах: травкою, почками, инеем утренним — он наверняка перехватывает дыхание земли.

Неторопливо, частями просыпается пашня, будто дразнит нетерпеливых соседей-пахарей.

Из четверых хозяев знакомых окрестных хуторов двое уже навестили меня. По дыму из трубы поняли: приехал москвич сезонный. Один увидал дым, другой, «подветренный сосед», унюхал.

Мы рады друг другу, Стась Грецкий поскрёб голову вместе с кепкой и говорит:

— Так, може, я пахать под ячмень завтра начну?

Его поле под нынешний ячмень ко мне ближе.

— Холодно, Стась, — отвечаю я.

— Так приятно, когда ты здесь.

— И мне, и семье приятно быть полгода твоим соседом…

Ветви голых яблонь и вишен окликают мои глаза, тянут ко мне белые охранные ленты-лоскутки. Лоскутки — недавняя ласковая простыня старика Яна. Они с зимы привязаны к ветвям — отпугивать от плодовых деревьев лосей, косуль да зайцев.

Стою против ветра, потому и тянется ко мне ещё хрупкая обнажённость сада, несмело набухает он нежно-розовыми почками.

Солнечные лучи легли через кресты двух окошек на пол и стены моей комнаты, поделили её на неясные мне части.

Тихо-тихо садится солнце. Комнатные лучи неслышно-неспешно ползут под потолок.

И разом заполняет жилище фиолетовая пустота: упало-таки светило за неплотную сеть берёз и сосен.

А все-таки земля просыпается.

 

Под берёзовый орган

Воскресными утрами польское и немецкое радио транслируют мессы из костелов и кирх.

Отказываюсь от всех дел, слушаю.

Месса…

Монотонное, покорное чтение молитвы. Стихийный, то густой, то звонкий напор органа. Мольбы под музыку — просительный речитатив. Сокровенные паузы, провалы тишины. И, наконец, волны кафедрального хора с органом. Волны музыки, голосов, подголосков, стеснённые стенами и сводами, солнечными витражами и единением паствы.

Пасха. Кантата «Глория» Антонио Вивальди.

А перед глазами березовая весна в Шилишках. Ровный плотный строй умытых березок с банками сока у стволов. За окном — мой берёзовый орган в зелёных листиках-копеечках первой листвы.

Ветра нет, но мой орган отлично звучит в паузах мессы.

Зоревое гудение ранних усердных пчёл отдаётся наголосками разной высоты в тонких берёзовых стволах, резонирует с трепетной листвой.

Одуванчики, нарциссы, тюльпаны; трясогузки, зяблики, дрозды — смиренные и весёлые старожилы моего хутора-храма под открытым небом,

— Глория! Глория, глория! — вступает кафедральный хор радиомессы, сливаясь со звуками берёзового органа.

И снова провал тишины. В ней рождается одинокий полётный тенор, бесплотный и доверчивый. Он молит Бога о себе и за нас:

«… — И будет Господь прибежищем угнетённому, прибежищем во времена скорби.

И будут уповать на Тебя знающие имя Твоё, потому что Ты не оставляешь ищущих Тебя, Господи…

Ибо не навсегда забыт будет нищий, и надежда бедных не до конца погибнет…»

Храмовое эхо подхватывает «Амэн!» кардинала и уносит возглас под купол: «Амэн-н-н! Аэн-н-н!»

Отголоски, отголоски, отголоски…

Уходят мгновения редкой чистоты и идеальной простоты. Они растворяются в покое дома, долго поют во мне, очищают душу и неумолимо исчезают. Дай Бог, чтобы не бесследно. Надежда есть: не хлебом живы, а молитвою.

Бесплодно искать слова, воссоздающие мессу. Её язык, устав и традиция — незамутненное доверие к первоосновам — к Библии, латыни, чистому родному языку народа. Эти первоосновы соприродны человеку, самоявленны, как сказочные герои и события, и не требуют всезнающего вмешательства.

Об этом неловко говорить. Наши слова не помогают. И не нужны они устоявшейся душе.

По пашням бродит утро.

Не умолкает мой берёзовый орган. Минуты и часы радиомессы обитают в хуторской избе: покоят, бодрят, смягчают душу. Молитва места не ищет.

 

Два рюкзака

Рано, ещё нет шести. Плотно сеет дождь. Невнимательно сижу у пишущей машинки. За окном стелется туман, там интереснее. Отуманились река, луг. Кажется, сидишь по ту сторону стекла. Включил настольную лампу, ощущение сырости исчезает. Электрический свет меняет настроение: мурашки неуюта на спине становятся тёплыми прикосновениями покоя обжитой избы.

Из пелены медленно показывается грива, голова, круп нашей лошадки. На дорогу-невидимку выходят из тумана два пожилых человека с рюкзаками — мужчина и женщина. Она в белой косынке, он без шапки, седой. Они почти касаются друг друга локтями.

Идут мимо лошадки, мимо дома, не оборачиваются. Проходят, старательно не глядя в моё окно. Я их понимаю. Не дай, Господи, усталым путникам даже случайно заглянуть в чужой уют.

Человеку всегда нужны дом и тепло, особенно тепло душевной, дружеской привязанности.

Путь туманных незнакомцев не близок. Встали пораньше и ушли подальше. Только через двенадцать километров в ту сторону встретят жильё.

Я вижу теперь одни спины с рюкзаками. Две пары шагающих резиновых сапог поглотил туман.

Лошадка кивает, кивает тяжёлой головой вслед уплывающим чужакам.

О чём я думаю?

О пустой лесной дороге, о туманном будущем.

Ласточки лепят гнёзда, посвистывают, им всё ясно.

Хочется, чтобы путники взялись за руки.

— Дед, мы пойдём с тобою в туман? — за моей спиной стоит ещё сонный внук.

— Пойдём.

 

Отклик

Третье утро подряд открываю дверцу колодца, а на приступочке для ведра сидит черно-бархатная царственна жаба.

Сидит спокойно, смотрит мне в глаза. Беру её, пересаживаю в заросли чистотела или незабудок у колодца, здесь тень. Теперь достаю воду.

Вот и четвёртое утро. Открываю дверцу — сидит.

— Здравствуй!

Я ритуально переношу августейшую персону в тень, на этот раз в незабудки.

— До следующего утра, мадам!

Но речь не о жабе.

Оказывается колодец — ворот колодезный и ведро на цепи знают хозяйскую руку, ждут хозяйской руки.

Если брал воду кто-то другой, я не наполню ведро сразу, не поддергивая цепь. Не так чужая рука ворот крутит, по-другому сматывается и наматывается на него цепь. Не так ложится ведро на воду и выходит из колодца косо, кое-как: дужка ведра на цепи перекосилась. Не хочет ворот воротиться с полным ведром.

Но главное — нет отклика, взаимности. Что за отклик?

Я спускаю ведро, скручиваю цепь. Ведро коснулось воды дном, легло на бок, а не плюхнулось, и стало пить большими плескучими глотками, наполняться. И вот оно осторожно торкнулось, легонько дёрнуло цепь, значит, и мою руку, удерживающую рукоять ворота. Торкнулось ласково, знакомо: торк и ты замер, остановил ворот. Секунду стоишь притихший, как и колодец. Полное ведро в ртутной глубине неслышно покачивается, поплескивает, поплясывает.

Все это и есть отклик: кисть моей руки — ворот — цепь — ведро — зеркало — водяная жила — недра земли. Недра! Мы в эти секунды вместе, заодно.

Теперь поднимай воду, накручивай цепь на ворот, виток к витку, виток к витку. Звонко, по-весеннему срываются в колодезную глубину капли воды с мокрой цепи. Словно слышу далекий, из минувшего марта, даже из февраля, звон капели под сосульками. Без отклика, хоть и колодезного, неуютно. Отклик — ответ на зов.

Не пей из чужого колодца, своя вода не потечёт.

Жаба беспечно дремлет в незабудках.

 

Для овчарки и соловья

12 мая. Первое по-настоящему тёплое утро.

Иду умываться на Першокшну. В полуголой сирени пробует голос соловей. Нахожу его глазами. И он меня видит, но не боится, ему некогда. Сидит на невысокой ветке с поднятым в небо клювом. Значит напился росы с березового листика, иначе не запел бы.

Радость первого соловья можно понять:

— Дома, дома, я дома! — уняться он не в силах и не надо!

Спускаюсь к воде. Снял тельняшку. Умываюсь шумно, в своё удовольствие. Вкусное по утрам умывание в речке!

Соловей не замолкает, себя и какую-нибудь тихую самку тешит.

Вспомнил примету: кто при первом соловье скинет рубаху, того блохи не будут кусать. Семь утра, а у меня такая удача!

Давно заметил: соловьёв не пугает плеск воды, а притягивает. Может быть потому и додумались люди наливать воду в свистульку, подражающую соловьиному бульканью.

Певец несколько рассветов подряд поджидает меня у реки. Мое умывание его возбуждает, создает нужный фон солисту. Приваживает меня соловей, подманивает! Место выбрал самое подходящее для нас обоих: здесь река разговаривает.

«Река разговаривает» не для красного словца сказано, а услышано на перекатах через речники — речные булыжники. Здесь голос вода чистый, нежно-воркующий. А перед закатом он стелется над руслом.

Иногда слышишь два голоса, высокий и низкий — в разных местах реки вода разными голосами живёт. Не этим ли живым голосам отвечают вечерняя и ночная соловьиные трели из прибрежных кустов черёмухи и сирени? Соловья бодрит перекличка с речною водой.

И ещё в одном месте река разговаривает. Там, где гулко обегает завалы и обволакивает их бело-серой высокой пеной, будто кипит завал. Там свой соловей хозяйничает.

Я всё умываюсь.

От недостроенного соседского дома с лаем несётся молодая бестолковая немецкая овчарка Пирас, облаивает всё, что видит, — прихватила след! Дом свой излаяла, ольху и тополь у воды, реку.

Соловей опешил, умолк. Не знает видно поговорки! «И в Иерусалиме собаки есть».

Пирас лает, лает, лает, глупо отвечая отрывистому эхо собственного брёха в утреннем воздухе. Лай бьётся о стволы деревьев, застревает в кронах, отскакивает от зеркала воды.

«Собака лает, так соловей молчит», — не про моих соловьёв примета. Здешние не хотят молчать.

Малая птичка соловей, а знает май! И соловей разлился во всю ширь берега и луга, зашёлся, стал ревниво забивать собачий лай. Свесив крылышки, откинув чуть назад головку, птичка-невеличка трепещет, встряхивается, клюв не закрывается. Где только в ней гнездится такой голос!

Зашёлся и мощный, широкогрудый Пирас, брешет раздражённо, визгливо. Не нравится ему конкурент в гулкой утренней свободе, когда и одному лается так оглушительно и страшно. Но гавкает неопытный пёс нерасчётливо — сразу во всю грудь, во всю силу голоса. Нет у Пираса соловьиного разгона, нарастающего звука. Щёлк, бульканье, свист, треск, раскат, трель, дробь, — все колена соловья и не упомню. Не дает птица псу высказаться!

Разве перегавкаешь прирожденного солиста. Родиться надо с искрой Божией!

«Соловья баснями не кормят» говаривают перед тем, как пригласить к столу. Хуторские соловьи понимают: над всеми нами раскинулась новая весна, май зацвёл черёмухой, вот-вот на сирень перекинется. Потому и воспитывают меня трелями, не позволяют главное упустить — радость бытия.

Я всё умываюсь, фыркаю, плещусь, крякаю. Не подвожу соловья. А он серенький ликует над Першокшной.

Лай обрывается. Пирас побито тявкает, подлаивает, скулит от досады. Может и налаялся, да не вволю. Наконец совсем замолкает, мотает мордой, чихает в сирень и сдаётся, без труда униженный соловушкой.

Пёс подбегает ко мне. Хвостом не машет, ищет защиты, заглядывает в глаза. Поражение.

Сегодня день моего рождения. Концерт для овчарки и соловья, посвященный этому дню, окончен. Сольные колена-вариации соловушки продолжаются.

Всем спасибо! Был рад дожить до премьеры. Всего пятьдесят семь лет ждал.

И от блох, наверное, спасён.

 

Без троицы дом не строится

Вчера восточная соседка пани Зося принесла свежие яйца. Бабушка тайком от внука покрасила семь штук в мраморно-красный цвет.

Под ночь беру миску, наливаю в неё полкружки воды и до краев заполняю шелковистым зелёным мхом. В мох втыкаю пять брусничных веточек с лакированными листочками, три незабудки, три лесные фиалки, три одуванчика и султан тёмно-синего люпина. В эту красоту укладываю крашеные яички, а по краям пять сухих раскрытых еловых шишек. В центр миски вставляю тонкую свечку. Миску тайком выношу в холодную комнату и ставлю в шкаф до утра. В комнату и кухню вношу по большой берёзовой ветке

Завтра Троица, первые дни лета: Троица, когда листьями лес покроется.

Просыпаюсь рано и сразу к миске. Мох распушился, цветы свежие, умытые, ни один не завял. Две шишки за ночь плотно закрылись. Своя жизнь и привычки даже у сухих шишек.

Через час проснулись внук и бабушка. Прячу миску за спину, поздравляю их с праздником Троицы и протягиваю им свою роскошную икебану.

— Спасибо, дед! — улыбается бабушка.

— Ой! — только и крикнул внук. Глаза горят, руки тянутся к миске.

— Подожди, — останавливает бабушка, — сперва на Першокшну зубы чистить и умываться. Яички будут за завтраком.

Спускаемся с полотенцами к речке. Впереди, взяв утро за руку прыгает внук.

Навстречу идёт юго-западный сосед Стась Грецкий. Он ведёт под уздцы лошадку.

— Антоша, ну, как живёшь? — интересуется сосед.

— Да на улице, пан, — отвечает мальчишка.

— Я тебя понял, — говорит пан Грецкий и удаляется с лошадкой.

— Дед, ты человек? — спрашивает внук.

— Человек. И бабушка человек, и мама. А лошадка кто, как ты думаешь?

— Человек, — отвечает Антон.

— Нет, лошадка животное.

Внук об этом не думал, но соглашается. Начинает чистить зубы, а заодно объясняет мне себя:

— Дед, когда я полощу рот, я очень грустный и строгий. А когда умываю подбородок и лоб, — весёлый, потому что рот уже свободный.

Возвращаемся с весёлым внуком в дом.

Ставлю миску посреди стола, зажигаю свечку.

Ну что особенного? Алюминиевая миска, мох, цветы, свечка?

Всё особенное! В миске семь крашеных яиц, значит у нас в избе праздник.

Умытый, сияющий внук хватает яйцо из середины.

— Давай биться! — говорю я.

— Как?

— Хорошо, крепко держи яичко, бей бабушкино носиком. Антон стукнул, бабушкино треснуло.

— Ты победитель. Теперь бей моё.

Внук стукнул и снова победил.

— Победителю «ура!, как поют литовцы, «валё, валё, валё!» Теперь можешь есть.

Антон смачно съедает облупленное победное яйцо:

— Давайте ещё биться?

— Хватит, — отвечает бабушка, — мы уже побитые. А ты, если хочешь, бери ещё.

Внук, конечно, захотел и так же смачно съел второе яйцо. В миске остались три.

— Пусть полежат до завтрашнего утра, — говорю я. — Завтра тоже праздник — Духов день.

— Почему день Духов? — спрашивает внук.

— Пятидесятый день после Пасхи, воскресенье христиане посвящают Богу, единому в трёх лицах, — Отцу, Сыну и Святому Духу. А в пятьдесят первый день, в понедельник празднуют Сошествие Святого Духа на землю.

— А как он сошёл?

— Голубем прилетел. Бабушка тебе прочитает, — я беру с полки книжку «Священная история для детей».

— Это мы с мамой в Москве читали, — вспоминает Антон. — Мне тогда три годика было.

— Это и теперь читать надо, — говорю я.

— Ну я же не знал, дед!

— Вот я тебе и подсказываю, будешь знать.

— Ну правильно, дед, ведь я же твой внук.

Любит мальчишка потолковать о жизни. И миску нарядную любит не первый год, и праздник Троицы. И ждёт, когда миска появится на хуторском столе. Троицу мы всегда встречаем в Литве.

Стол со знаменитой миской стоит у кухонного окошка. За окном молодой огород, одуванчиковая лужайка, изгородь из кустов сирени. Через дорогу заливной луг-выгон, на нём лошадка пана Грецкого. Почти вровень с лугом, у нас на виду, Першокшна впадает в Лакаю. И «тот берег» виден‚ высокий, сосновый. Лицо внука светится радостью и вольною волей. А за стеной отдыхает наша крошечная железная дорога с утомлённым паровозиком. Один внук никогда не устаёт.

— Дед, мы друзья с тобой? — неожиданно спрашивает Антон.

— Конечно.

— А с бабушкой?

— Конечно. Нас здесь трое и мы дружим.

— Дед, мы вместе. Вот, когда в детском саду мы с Димой и Тарасиком дружим, мы трое вместе. Дружба, дед, это когда говорят: «Мы вместе».

— Жалко, что ты пока не умеешь записывать свои разговоры. Ты очень хорошо объяснил про дружбу: «Мы вместе». Молодец.

 

В своей тарелке

Стою лицом к незлому ветру. Упёр руки в боки и стою. Нет нахально упёр, вольно. Стою и понимаю: я живу, я на воле, мне глубоко дышится. И не дай Бог по-другому.

А как здесь дышалось до меня?

Сижу у стола, надо мною мощный потолок и высокая двускатная крыша, передо мной широченное окно. Ветер лупит в стекло комарьём-мошкарой. Она разбивается, метит стекло сеткой.

В углу буруздит внук, делает вид, что говорит по-иностранному.

— Дед, «жизнь» по-индийски так и будет «жизнь».

— Хорошо, я передам это бабушке.

Черный дятел-желна протяжно, немного истерично кричит на самой видной, скульптурной сосне. Сижу и понимаю: я в своей тарелке. Я живу здесь, потому что работаю. И не дай Бог по-другому.

А как здесь работалось до меня?

Пришло и моё время в жизни хутора Шилишки, дождался. Оно совсем не похоже на крестьянское время и всё-таки моё и моей семьи. Хорошо.

Из таких ощущений, бывает, складываются будни, простые дни наши. Пословица есть: «Не знаешь праздника, так знай хоть будни». Так, наверное, поддразнивают пахарей. Мол, не ходишь в церковь, так хоть работай.

Мои будни здесь — праздник, потому что нет в округе ни одного праздного дома, ни одного праздного поля. Значит, не бывает праздных слов и затей. А берёзовый орган всегда перед глазами, его голоса с нами.

Прохлада раннего июньского утра ускользает. Но нет ещё и, кажется, не будет изнуряющей жары; облака летучие снесут жару в другое место.

Стою лицом к незлому ветру.

— Дед, — кричит жена, — внук зовёт на рыбалку!

— Собирайтесь! — Я беру спиннинг, часы, надеваю сапоги и зелёную рыбацкую куртку с четырьмя карманами. В карманах крючки, блесны, коробочка с грузилами.

— Я пошёл вперед!

Удобное для рыбалки место совсем недалеко: обрывчик Лакаи зарос малиной, под ним укромный тихий аквариум — дно видно. В воде неподвижно раскинулась выдра.

— Моя очередь! — кричу выдре.

Она нехотя, но картинно уплывает на другую сторону в камыши.

Забрасываю блесну, работает трещотка. За спиной слышу голоса жены и Антона. Поддергиваю удилище — неловкое движение и я срываюсь в воду по уши. С трудом выбираюсь из аквариума на глазах внука. Чертыхаюсь, леска запуталась, ищу виноватых. Внук несётся ко мне:

— Дед, поглянь-ка, что у меня! — он протягивает мне на ладони лягушонка.

Стоим лицом к незлому ветру. С меня стекает река, внук радуется своей удаче. Солнечные часы идут, карманные стали.

 

Она и он, или лучше хлеб с водою, чем пирог с бедою

Она из колодца. Вкусная, призрачная, словно и нет её, строгая до ломоты в пальцах. Живая вода.

И вот Она закипела.

Обдаю кипятком большой чайник, кладу в него сбор — сушёные луговые и лесные травы, ягодный лист. Заливаю кипятком. Вмиг образуется душистая зеленоватая пена. Склоняю лицо над жерлом чайника. Вдыхаю пар от пенной встречи воды с травами. Погружаю в пар лицо. Кухню заполняет лето — дух леса, дух луга.

Входит жена:

— Заварил?

— Да.

— Я в другой комнате почувствовала, — она закрывает глаза.

Накрываю чайник крышкой и под «бабу». Пусть парится сбор до желанного настоя. Настойчивый будет чай.

Травы и листья для него собираем в июне-июле‚ ягоды — осенью. В это время все свободные места в доме занимают травы. Скошенный луг в избе! Покорная лесная полянка!

— Ты в травную комнату лучше не заходи, — говорю я в такие дни жене.

— Почему?

— Чтобы не чувствовать себя неестественно счастливой. В жизни не бывает, как в травных комнатах…

Зверобой, листья смородины, малины, ежевики, речная мята, две былочки чабреца, несколько ягод калины, рябины, черемухи и можжевельника; хорошо бы большой пучок зубровки или душистого колоска, да найти их теперь нелегко, — это и есть наш хуторской чай-настой.

Где сам чай? Можно добавить чайную ложку смеси индийского с цейлонским. Я не добавляю.

Жасминовый? Зелёный жасминовый помешает. По друидскому календарю я сам жасмин!

Главное всё-таки Вода.

Он в Литве сильный: по-домашнему уютный, по-овинному духовитый, по-крестьянски обстоятельный. Большие, под два с половиною килограмма плоские овалы — чёрно-коричневые или матовые ржаные хлебы.

Откровенный Хлеб, трудный и стойкий, как колос ржи; без сладенького жеманства, без глупостей. Он не хочет нравиться, заискивать. Не понимаешь в Хлебе и ладно.

Здешний хлеб притягивает, как и вода колодезная. Хлеб — батюшка, Водица — матушка. Это и теперь не оспоришь.

Мой чай-настой обретает с местным хлебом вряд ли доступный городу вкус и смысл, будто целуешь полированную ладонь пахаря. Извините.

Перед таким хлебом и такою водой сперва теряешься. Невольно сближаешься с начальным смыслом, кажется, самого простого:

ХЛЕБ И ВОДА, НА ХЛЕБ — НА ВОДУ, БЕЗ ВОДЫ И ХЛЕБА…

Потому и теряешься.

Раньше бы понять это. Конечно, простота хуже воровства.

Он и Она на столе.

«Хлеб выкормит, вода вымоет».

В нашей московской квартире висит над кухонным столом «Отче наш». На хуторе нет. Но, оказывается, внук помнит молитву наизусть. Только ударения кое-где меняет, не справляется четырехлетний малыш с ударениями.

И мальчишка строго воркует, остановив широкий взгляд на наших лицах:

«Отче наш, сущий на небесах! да святится имя Твое;

Да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе;

Хлеб наш насущный дай нам на сей день;

И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим;

И не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого; ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь».

 

Пап, кто это?

Радию Погодину

Сегодня 22 июня. Миновала самая короткая в году ночь. Из радио парадно летит марш «Прощание славянки».

— Расскажи про войну? — просит внук.

Разве расскажешь. Я никогда не воевал. В 1941 году мне было семь лет. Но отвечать мальчишке надо.

…В июле 1976 года шли мы на байдарке по Белоруссии, по реке Дриссе. Бабушка, я и мама Антона. Бабушка тогда не была ещё бабушкой, а мама была нашей десятилетней дочерью Алёной.

Хороший маршрут, быстрая река, дремучие лесистые и открытые песчаные берега. Правда дно опасное — каменистое и часто встречаются в воде чёрно-коричневые туши мёртвых кабанов.

Выбрали живописную глухую стоянку. Поставили палатку. Решили пожить здесь недельку.

Живём. Ходим по опушкам и пашням. Иногда забираемся в чащу. Всюду воронки, окопы, землянки. Собираем ружейные и автоматные гильзы, осколки бомб и снарядов, пулемётные ленты. Попадаются проржавевшие немецкие термосы, наши и немецкие каски.

Километров за восемь-десять от палатки обнаружили бедную деревеньку, не больше шести-семи дворов. Избы с земляными полами. В некоторых и куры живут вместе с людьми. В трёх избах живут бывшие полицаи — отсидели своё в лагерях, теперь дома сидят. Раза три удалось купить яйца и молоко. Картошку и лук нам не продавали, у самих, говорят, нет.

Мы и не догадывались, что в деревне может быть такая бедность, почти нищета.

Иногда дочь бродила одна. Уходила от палатки далеко, не боялась. Как-то прибежала испуганная:

— Пал, в осоке кто-то косой машет.

— Косарь, наверное, кто же ещё?

— Нет, не знаю,

— Пошли, поглядим.

— Я боюсь.

— Мы осторожно.

Алёна долго вела меня вдоль берега еле заметной тропинкой. Наш песчаный откос плавно и незаметно перешёл в заболоченную пойму Дриссы. Пойма поросла осокой, камышом и аиром. Сосновый лес прижал её к реке.

Где-то действительно косили.

Мы вышли на опушку, спустились в кустарник перед осокой.

— Пап, кто это?

В осоке слышится шелест, угадывается движение косы. Над кустарником маячит голова в засаленной кепке.

— Кто это? — снова спросила дочь.

— Как кто? Человек.

— Такие люди не бывают…

Тихо, не показываясь из зарослей, проходим вперёд, поближе к косарю.

В воде стоит человек лет пятидесяти в белой рубахе навыпуск и неуклюже машет косой. Левое плечо выше правого. Косовище — ручка косы — торчит справа под мышкой. Ноги не переставляет, а с трудом выдергивает из шаткой почвы. Лезвие косы ходит не совсем плоско, а сверху вниз, захватывает мало. Срезанная осока ложится под ноги в воду.

Я подбираюсь ещё ближе. Теперь вода мне выше щиколоток. Дочь остаётся на прежнем месте, не подходит.

У косаря ниже плеча нет правой руки. Левую ногу выше колена заменяет деревяшка. И он косит! Косит, стоя в воде, острую, как коса, осоку. Здесь всякая трава в корм.

Протез-деревяшка чавкает при каждом взмахе, скрипит кованым ремнём-креплением. Ладонь здоровой руки впаялась в лучек — перехват посредине косовища. Конец косовища, прижатый к телу остатком усеченного предплечья, ворочается под мышкой, норовит вывернуться. Коса не звенит, ноет. Но человек косит. Косит, потому что косить больше некому. Как на войне: кто, если не ты?

Не было тогда в Белорусских деревнях целых мальчишек и мужиков. И не могло быть. Кого война не унесла, тех искалечила. В старину говаривали: «Наш инвалид без пороху палит».

Почудилось, будто здоровая рука инвалида сжала моё сердце. В голове загудели, завыли в голос изнуряющие строки стихотворения молдаванина Григоре Виеру «Возвращение». Они о женщине. Они о том же:

Его жена была ангелом, летающим вокруг него на белоснежных крыльях, когда он сеял поле и ходил за деревянной сохой, или опрокидывал леса. Но однажды он ушёл на войну, и тогда, глядя на осыпающуюся пшеницу, она превратила крыло в косу. А когда он вернулся в свинцовом закате с медалями во всю грудь, он узнал в деревянной ореховой ручке окровавленное крыло. И впервые в жизни заплакал 3 .

Я вернулся к дочери, обнял её и сказал шепотом:

— Это человек, крестьянин. Он снова научился косить,

Подойти к косарю мы не решились. Глупо, конечно. Но дочь боялась, а мне было стыдно…

Об этой встрече я рассказываю теперь внуку. О стихотворении молчу. Думаю, рано ему.

По радио пятый раз слышим «Прощание славянки» и, наверное, десятый — «День Победы».

 

Душа

Отправляемся за земляникой. Внук скачет впереди на палке. Это самолёт.

— Дед, когда я взлетаю, у меня самолёт шипит, как чайник, который приготовился закипеть.

— Вперед гляди, лётчик!

Тропинку перегородила мёртвая ель. Она умерла два года назад, упала стволом на собственные лысые лапы, как впечаталась. Рухнуло еловое тело на свои ветви-ребра. С жестоким хрустом вонзились они в матушку землю, только эхо по лесу раскатилось, как от выстрела. А у меня мурашки по спине.

Лежит ель, истлевает среди живых собратьев, как уцелевший, не растасканный волками и енотами скелет кабана или лося.

И всё же тысячью семян за многие лесные годы ель возрождалась и возрождалась в потомстве.

— Мам, я раньше жил в космосе, а потом прилетел на землю? — спрашивает внук. Видно, вспомнил что-то из «Маленького принца».

— Правильно, — соглашается Алёна, — твоя душа жила в космосе, а потом прилетела, вселилась в твоё тело и ты родился.

— Давно?

— Четыре года назад.

Мальчишка ещё не привык, что ему четыре года, и часто проверяет нас и себя.

— А когда ты умрёшь, — продолжает Алёна, — твоя душа снова улетит в космос.

— Значит, я так и буду всегда умирать и родиться?

— Да.

— А вот, когда человека убивают на войне, его душа улетает навсегда, — говорит внук. — А если умирает сам, то переселяется в другого человека. Поэтому людей нельзя убивать.

Много вопросов задает Антон, никогда не выключается. Но что такое душа, не спрашивает. Значит знает?

Идём за земляникой.

 

У белого человека

Люблю рыбачить у старой водяной мельницы. Мельница пристроилась в низине, заросшей орешником. От моих Шилишек она в двенадцати километрах. Плотина перегородила узкую речушку, вытекающую из озера. Хорошо, покойно: знакомо плещется вода, с утра распевают в мокрой тени дрозды и отлично берёт щука.

Было время, со всей округи текли к меленке подводы с солнечным зерном. И была одна забота: работа до пота! Было время…

Теперь редко пекут домашний хлеб. Хлеб покупают в магазине. И сельские мельницы заснули. А надумает кто зерно смолоть — едет в поселок. Здесь гудит электрическая мельница. Говорят, размалывает быстрее и тоньше. говорят…

Мало ли, что говорят. А я и сегодня будто вдыхаю сладкий, клейкий запах тёплой перламутровой муки. Есть у человека память на запахи. У меня долгая память на тёплый мельничный дух. Долгая…

Когда я впервые оказался у плотины, здесь жил седой мельник да его белый кот — будто в муке оба! И жила с ними память о большом деле, о белых работных днях.

Бывало, залюбуешься дружной парой. Белый человек сидит на каменном порожке. А порожек, как и положено, — отслуживший век мельничный жернов. Вот лежит у белого старика на шее, раскинулся от плеча до плеча, как живой воротник.

Старик покуривает да на заросшую дорожку к мельнице глядит. Кот ему в ухо мурлычет и своим остреньким ушком подёргивает.

— Добрый день, дедушка Пятрас!

— Добрый…

— Погода нынче хороша!

— Хороша…

Вот и весь наш разговор. День не виделись или полгода — разговор один, ни длиннее, ни короче.

Молчуном мельник стал после смерти жены. Есть у него взрослые дети, живут в Молетае. Уговаривают отца бросить мельницу, переехать в город. Старик не желает об этом слышать: «Моя жизнь здесь».

Мельник докуривает, встает, чуть поднимает затвор плотины, спускает воду из запруды.

Меленка подливная, вода течёт под огромное деревянное колесо, сырое и мшистое. Жернов лениво страгивается с места, тяжело стучит. Пошло колесо! Быстрее, быстрее пошло и вот раскрутилось.

Над мельницей плывет стройный гул. Домик дрожит, с его крыши съезжает солома.

Мельник вдыхает, как пьёт, воздух любимой работы и снова усаживается на порожек. Кот потягивается и привычно наваливается на загривок хозяина.

Что из того, что никто не привёз зерна. Мельник глядит на живое колесо и еле заметно ухмыляется. Он всё равно счастлив. Колесо идет, жернова поют, кот мурлычет. Мельница живёт, пусть и без зерна.

Ах, как красиво молчит белый человек!

В прошлом году я снова навестил меленку.

Никого. Ветер нехотя растаскивает соломенную крышу. Стекла выбиты. Внутри хозяйничают весёлые ласточки. Из воды печально торчит бурое водяное колесо, покрытое плесенью и донными травами.

Водой мельница стоит, да от воды ж и погибает… Почти сразу удалось поймать хорошую щуку. Оставил её в траве и перешёл на другое место.

Вновь забросил блесну. На этот раз — ничего. Надо ещё перейти. Перешёл и снова ничего.

Вернулся за своей добычей. Щуки в траве нет.

«Неужели ворона утащила?» — подумал я, но не очень поверил себе. Для вороны щука была великовата.

Щука могла, конечно, и в речку сползти. Такое бывает, рыба она сильная.

Заночевать решил на берегу: мельница-то, как решето. На воле у костра лучше.

Заварил чай в котелке. Пожевал бутерброды. Влез в спальный мешок и лёг ногами к костру.

Ночью меня что-то встревожило. Открыл глаза, поднял голову: на меня уставились холодные зелёные глаза. По спине пробежал холодок. Бросил в костёр поленце. Хорошо известно, что в Лабанорских лесах есть рыси.

Зелёные глаза сверлят и сверлят меня.

Я быстро привстал на колени, схватил свою палку, но бросить не успел. Из кустов выскочил белый кот.

— У, зверюга! — крикнул я, — одной щуки ему мало!

Я вернулся к мельнице через две недели. Пусто и хмуро. Лес голый. Где-то рядом зима.

На засыпанном листвой порожке свернулся кот. Я подошёл. Кот отскочил.

— Чего боишься, белый? Пропадёшь один, — я сочувствовал зверю. Положил на жернов кусок колбасы. Кот не подошел. Пришлось отойти мне.

Кот приблизился к колбасе, долго, по миллиметру обнюхивал: не доверяет рыбакам бродячим. Наконец, взял колбасу и ушёл под порожек.

В тот мрачноватый, неуютный день рыба не клевала. Я оставил на жернове ещё кусок колбасы и пошёл к дороге.

Пока ждал попутной машины, узнал, что мельник умер минувшей зимою.

В конце нынешнего апреля, в первый же тёплый день, я был у плотины.

Стены домика кто-то растащил на дрова. Среди чёрных развалин, у бывшей двери, нелепо возвышается нетронутый временем порожек-жернов. На нем лежит белый кот, тощий, грязный, шерсть на животе свалялась. Кот расслабленно греет свои старые косточки.

Последний хозяин сырых развалин. И нет, видно, у него сил и желания пугаться прохожих.

— Дождался-таки новой весны!

Я рад за кота. У него впереди дружественное лето и бодрая осень.

 

Радуга

День. Слабый дождь. Жарко. Два-три раза ударил гром. Молнии не видно. Прогретый бор отозвался дальней грозе лёгким туманом. Меж стволов от земли к небу встала тёплая дымка. Скоро лес утонул в сизом тумане. Просеки жадно вытягивают водяную пыль из чащи и плотно завешиваются её вымокшей паклей.

Половина неба совсем мрачная, грозно-синяя, другая — хмуро-просветлённая. А где-то далеко-далеко, у горизонта протянулась широкая солнечная полоса. Эта расколотость небосвода приятна, и я чувствую почему: вот-вот всё кончится и снова станет солнечно, хорошо.

А пока старое корыто собирает дробь капели. Эта дробь — необходимый звонкий шумок у всякого хуторского жилища. Он не мешает, не может помешать, как дробь дятла и разлив зяблика.

За Лакаей встала радуга, неохватная даже глазом! Крутая, налитая семицветьем, акварельная.

Солнце разметало лучи, облака заиграли. Лес сделался разноцветным, перестал быть зелёным! Стволы сосен медные, кроны — золото с зеленью, почти изумрудные.

Забыл розовый цвет. После дождя верхний слой полегчавших облаков порозовел. Нижний обернулся вытянутыми розово-фиолетовыми парусными стругами с чёткими контурами. Вид слегка воинственный, настораживающий землю и человека.

Облака решительно отделили высокое небо от хлебных полей: между облаками-стругами и землёй голубые озера-просветы, отливающие воронёной сталью. Они скоро вызолотятся, как живая предзакатная морская гладь.

Левее радуги через Лакаю переметнулась ещё одна, невысокая, пологая. Кажется, раскинь руки и обнимешь её.

Возле хутора стоят в приречье две разные радуги. Сердце веселят, глаз радуют.

Неожиданно для себя говорю внуку:

— Антон, дай посмотрю на тебя?

— На.

Сжимаю ладонями белобрысую головушку, гляжу мальчишке в глаза:

— Антон, ты какой?

— Такой, — его серые глаза умны и покойны. В них тихие звёзды.

Стоим под мокрым ещё солнцем, разглядываем радуги и друг друга.

В некоторых местностях России говорят не радуга, а рай-дуга. Правильно говорят. Сколько не любуйся, мало. Таинственная посланница небес радуга несёт на землю радость, мир и благоволение Бога. Так должно быть.

Может и нельзя ручаться за сродство слов радуга и радость, но в последний день Всемирного Потопа праотец Ной посчитал радугу радостным знамением. Ной понял: потоп не повториться. Тучи не сплошь покрывали небо, оставались просветы для солнца. Дождь не мог больше обернуться ливнем, потопом.

…После десяти вечера с Лакаи потянулся на хутор плотный туман. Недружно поднимается по луговому скату, но идёт широко, чуть грозно. Перевалил скат, вышел в огороды. Туман проглатывает небесную синь, цепляет низкие тучки, смешивается с облаками.

Внук засыпает.

Утром мальчишка бежит в люпины пить росу из звездчатых листьев-розеток. Роса хранит вчерашние радуги.

Внук нагибается к листьям, втягивает росу из розеток. Вдруг оборачивается ко мне:

— Дед, молния блеснула.

— Не может быть. Утро-то солнечное. Это тебе показалось.

— А-а, понял, — немного помедлив говорит Антон, — это я думал о чём-то и у меня думки перегорели. И получился блеск.

Мальчишка снова помедлил, втянул росу с очередного листика и сказал:

— Я другую лампу поставил и опять думаю о радуге.

В глубине дороги слышится ломкий треск.

— Баб, я не боюсь мотоцикла? — на всякий случай спрашивает Антон.

— Нет, ты же храбрый и сильный, — отвечает жена. — Пей росу да умойся ею.

Мимо стрекочет на «Яве» знакомый туманный браконьер Костя.

— Привет москвичам! — хрипит Костя, словно его мотоцикл вдруг заговорил. — Рано встаёте!

— Стараемся.

Мотоцикл сворачивает к Лакае.

— Антон, хватит! Простудишься босиком, идём домой! — зовет бабушка.

— Иду!

— Нарви росы и домой отнеси, — советую я.

— Дед, ты шутишь, да?

 

В город и обратно

Воскресенье. Пан Юсис запрягает, собирается в костёл. Замечательная, прямо музейная бричка Яна чутко отзывается поднятым с земли оглоблям, нетерпеливо вздрагивает, покачивается на очнувшихся рессорах. Честное слово, странно, что этому ажурному сооружению с багажником и мягкими сидениями нужна лошадиная тяга. Классическая польская бричка с бронзовой арматурой‚ только без кузова, открытая.

Бричке Яна Юсиса завидуют все окрестные хозяева. (Да и саночки-самокаты дубовые полозья у него завидные). Работники литовских музеев под открытым и закрытым небом гонялись за ней. Мечтали заполучить бричку вместе с хозяином — для демонстрации живого сельского быта. Яну делали предложения. Он не отказывался и не соглашался. Он не понимал, о чём речь. Какой музей, какая бричка без пашни, без скота?

Пан Юсис направляется к нашему дому. Я знаю зачем, однако не спешу навстречу. Надо оставить старику пространство для разговора.

— Ну что, товарышч, едем в город? — обращается ко мне Ян. — Лошадку досмотришь у костёла. Потом в магазин завернём.

Старик знает, чем купить — магазином, продуктами, они у нас всегда на исходе. А мне и без магазина интересно в десятый раз слушать старика. В дороге он разговорчив и открыт: взял в руки вожжи — заговорил, оставил — замолчал.

Ян о моём бескорыстном интересе к нему не догадывается. А догадался бы — искренне не понял, чем он может быть интересен городскому человеку да ещё из Москвы.

«Товарышч» — наиболее частое обращение Яна ко мне. Так он раньше давал понять, что с советской властью у него приличные отношения, и привык. Когда подсобишь ему в чём-нибудь, бывает, благодарно бросит «пан Владзимеж», а то и просто «Володя». А когда хочет обругать, конечно, за глаза, называет «соседом» или ещё убийственнее — «Володькой».

— Ну, едешь, пан? — повторяет старик.

— Еду, — прохладно соглашаюсь я.

Беру сумку побольше. Ставлю ногу на ступенечку-стремя музейной брички. Бричка охотно, но подчеркнуто вежливо склоняется в мою сторону. Сажусь рядом со стариком, сумку укладываю в багажник под сидение. Жены провожают нас.

Часовая в один конец поездка в город не шутка: Яну идет девяносто первый год, а в экипаже товарышч из Москвы. Когда старик едет в костёл один, его жена пани Текля, в случае беды надеется на лошадку: сама в город придёт и из города на хутор. Так бывало.

Едем. Дорога лесная, уютная и жаркая — сосны, песок, по бокам мхи и вереск.

— Знаешь, пан, как я дороги эти понимаю?

— Как, пан Юсис?

— Оставь ночью с завязанными глазами где хочешь в лесу — все равно домой приду.

Старик держит вожжи чуть принатянуто, не погоняет. Внимательно глядит по сторонам, прислушивается, принюхивается, как зверь. Всю жизнь лесником был. Соперник у него здесь один — ворон, хозяин нашего неба.

Почти над нами летит суровая птица. К старику ворон относится терпимо. Лет сорок живут рядом.

Гнездо ворона за Лакаей, на старейшей опрятной ели с чуть лысоватой макушкой. Ни под еловыми лапами, ни у ствола даже в ливень не промокнешь. Мудро ворон семью устроил. «Глупа та птица, которой гнездо свое не мило». Ворон умён и простые вещи понимает и помнит.

— В обход пошёл, — кивает Ян ворону, — в одно время ходит, ни раньше, ни позже,

— Я думаю, нас провожает.

— Шутишь, пан.

Птица долго не обгоняет нас, притормаживает. Не часто видит хозяина здешней земли в бричке, постарел Ян.

Старик выводит лошадку в тень сосновых посадок на чуть заметную в траве колею. Он же и проложил её в тени.

— Зачем, товарышч, лошадке под солнцем маяться, — поясняет старик.

Ворон шумно, пружинисто мнёт крылом воздух, снижается и говорит Яну:

— Кра-кра, кра-кры-кры!

Старик понимающе трясёт головой. Ворон делает над нами широкий разворот и уходит к Шилишкам. Проводил.

— Ты прав, провожал, — говорит Ян. Он редко признает свои ошибки.

Выезжаем из лесу на гари.

— Это окопы, — показывает он на гладкие, заросшие травой, гвоздичками и земляникой почти круглые углубления по обеим сторонам дороги. — Здесь весной 1940 года сметоновская армия проводила маневры.

Теперь в окопах и ходах сообщения царство маслят. В десятой раз пересказывает мне старик собственную повесть Леса.

— Завидую вам, пан Юсис, вы так понимаете землю, лес, погоду.

— Долго живу на одном месте, нигде не был.

— Не хотелось?

— Нет когда. Зимой и летом хутор держит. Раньше большое хозяйство было, одних коров пять штук да овцы. Не оставишь на жену и сестру. Мои руки нужны. Бабы дуры.

Старик говорит отрывисто, очень громко, минуя приличную годам раздумчивость, невольную многозначительность. Не говорит, а изрекает крупными, уверенными, крутыми словами.

Точно так же Ян ведёт себя с моей женой, когда она сопровождает его в костёл. Поправок на пол, на Москву старик не делает, не привык.

— Москву поглядеть никогда не хотелось?

— Хотелось. И Петербург, — взор старика будто останавливается. Прошлое веером развернулось перед ним и удивило: без малого век на одном хуторе!

— А ты, товарышч, в Москве где живёшь?

— На улице Крупской.

— От Брежнева далеко?

— Далеко. Он жил в Кремле и на даче. Я на другой улице.

— А видал его?

— Видал.

— Я тоже царя видал. В четырнадцатом году его поезд проезжал через Швенченеляй. Царь в окно смотрел.

— Повезло вам.

— А Брежнева по телевизору смотрел. И как хоронили видал.

— Я тоже видал, как хоронили.

— Хорошо человек жил?

— Хорошо.

— Богатый?

— Богатый.

— Что ты скажешь, земли нет, а богатый, — удивляется Ян. Старик смотрит на заблуждения теперешних безземельных с сожалением, не раздражается. Свой век он не презирает, уважает. Наше время понимать перестал. Надежда нового поколения на себя кажется ему признаком полнейшего отупения новых. В себе-то Ян извериться не может, как в своей пашне. Да и где старому пахарю понять, что в землю можно не верить, как в мать-кормилицу.

Разве можно возродить веру в мать? Что должно случиться с жизнью, чтобы эту веру размотать?!

Едем. Миновали еврейское захоронение конца 1943 года. Оно к северо-западу от Швенченеляя, километрах в двух всего.

— О-о-о, сколько здесь жидов расстрелял немец, — старик уставился в дорожную колею. — Тыщу, а, може, и десять. Теперь со всего света жиды едут к нам, родных поминают. Что ты скажешь, товарышч… — голова Яна покачивается в такт бегу лошадки. Он снимает кепку с почти лысой головы.

А что я скажу?

…Швенченеляйский костёл стоит на Пионерской улице. Вернуть бы понятию «пионер» начальный смысл, тогда ничего.

Народ тянется в костёл. Оглядываются на зверский грохот ободов нашей брички о мостовую. Люди давно знают и лесного Яна и музейную бричку, но никак не привыкнут к её грохоту. Не раз советовали старику поставить бричку на резиновый ход. Удовольствие дорогое, но Яну по деньгам. Не хочет. Из экономии не хочет.

Молотят мостовую железные обода, а старику хоть бы что. Сидит осанисто, спина прямая, как у всякого невысокого человека. Кепка на бровях, взгляд орлиный. Величественно, замедленно отвечает на приветствия, не забывая ловко приподнять-смахнуть за козырек серую кепку с головы. Стариково приветствие со стороны картинно. А для него естественно, по-другому не умеет, не приучен.

Сверстников у него в приходе нет, не осталось. Поговорить почти не с кем и не о чём. Новости Яна — это поле, луг, всходы, рожь, ячмень. Других не бывает. Городские говорят только о погоде. Яну с ними скучно, погоду тоже не понимают.

Поворачиваем к боковой ограде костёла.

Я остаюсь при экипаже, Ян растворяется в храме.

Шепчет, звенит, гудит, рокочет орган. Стелется из-за витражей его голос над городком, слетают с кровли костёла вместе с голубями и галками. Истаять звуки не успевают, накатывает-нагоняет следующая волна.

Мои руки пахнут смолой. Не сразу догадываюсь — от вожжей. Руки старика сообщают хвойный запах, дух даже горячим варёным картошкам, блинам и хлебу. Только в сенокос хвойный дух уступает травному и никогда — навозному.

В электрическом сумраке костёла и возле него много детей. Они опрятны и строги, даже малыши.

В храме у пана Юсиса своё сидячее место во втором ряду, за долгие годы насиженное и настоенное самым старым прихожанином. Мессу слушает до конца. Ксендз непременно задерживается возле Яна, ценит старика, даже подтягивается в его присутствии.

Думаю, и скептик ловит себя в храме на непознаваемости происходящего, на тайне. В чём тайна службы и тайна храма? Как согласовать свободу нашей воли с судьбой? Тоже неразгаданная тайна. Давным-давно сказано: «Всякая тайна грудью крыта, а грудь рубахой».

Может быть, тайна в недосказанности, в театральности или в ошибочной ясности. Такой ясности, когда «кто таит, на том горит»?

И всё-таки храм — намеренная тайна. Правда христианин имеет здесь возможность осознать главное: от лекаря не таись.

Месса кончилась. Тихие прихожане покорно покупают у ворот самодеятельные сладости — детишкам и тем, кому ходить к службе не по силам. Мы купили конфет и фруктовой пастилы — всем старым и малым хуторянам.

Теперь в магазин и домой.

Что в магазине? Хлеб, много разного хлеба. У Яна в городе есть богатая страстишка — роскошная швенченеляйская кондитерия. Здесь старик берёт огромные круглые или овальные сладкие пшеничные хлебы. Каждый килограмма по два и больше.

Впервые за день старик улыбается. Поглаживает хлебы. Удача! У каждого из нас по два дорожника. Так называют всё хлебное, привозимое с дороги, из другого места в гостинец. В Литве эта традиция живёт крепко.

Мы снова на лесной дороге. Теперь она обратная. Однако рассказы Яна не бывают обратными: все туда, туда.

Куда? Я же говорю: туда, в его трудовую стать, в мою голову.

— А Горбачёв в Москве живёт?

— Да.

— Далеко от тебя?

— Далеко.

— Богатый?

— Наверно.

— Без земли?

— Зачем ему земля на всем готовом.

— Что ты скажешь…

Вожжи теперь и вовсе лишние. Лошадка любит возвращаться в Шилишки. Знает, куда бежит!

Обратный путь кажется короче. Мы уже чувствуем запах хутора. Нас встречает крепкий сенный, медовый дух, видно, сено ворошили.

— А что, пан, в Москве косят или уж скосили?

— У нас давно не косят даже газоны. Нету лугов, русла в граните, берега в асфальте, нет двориков. Одна столица.

— Не косят, что ты скажешь…

— Кто теперь поверит, пан Юсис, что столица от слова стол? Ни стола, ни подстолья!

Проезжаем скошенный луг.

— Сенцо, что твой чаек, товарышч! — радуется Ян.

— Похоже, — гордо принимаю я комплимент сену на свой счет.

Ян в своем приходе! «Счастлив приход, где нет королевской дороги; счастливее тот, где нет королевского замка, а самый счастливый — не знающий господина». Это Кристионас Донелайтис сказал.

— Спасибо, пан Юсис, за поездку!

— Нет за что, товарышч.

Пахарь — целая система веры и гармонии. Система осознана до инстинкта, до наследственной уверенности в будущем, пусть и политым кровью и потом.

Но система рухнула с намеренным разорением и убиением династий земледельцев в 40—70-е годы.

Слава Яну! Слава последнему!

А что дальше?

 

Пивбар

Наш дом обит по бревнам досками. Антон любит пописывать на них разные слова. Учится.

Нашел древесный уголек у печки, доски терпят, уголёк пишет: река, рыба, дом, вода, хутор, мама, пивбар…

Подходит бабушка, читает вслух.

— Баб, не читай, я не все написал, — мальчишка нервничает, хочет отвлечь. — Ну не читай!

Бабушка не отвлекается, продолжает читать. Дошла до последнего слова:

— А это что за слово?

— Это я не для тебя, это я для Анджея написал.

Анджей — правнук Яна, на три месяца старше Антона. Значит Анджею четыре года, девять месяцев. Иногда на субботу-воскресенье родители привозят его на хутор. Мальчишки вместе играют, ссорятся, мирятся.

Анджей паренёк набалованный, кусачий, без тормозов. Как старший, он быстро научил Антона кое-чему, например, некоторым неприличным словечкам, частушкам.

Мы наивно пытаемся отучить. Мало что получается. И наш мальчишка потерялся: не знает, что можно говорить из репертуара Анджея, что нельзя. Приятеля за слова разные не ругают, а его даже наказывают! А за что? Ведь не он при слове, а слово при нем.

Вот и пробует внук по-другому не расставаться со словечками — записывает их на стене дома.

 

Ты веришь мне?

Анатолию Морозу

Кто-то здорово укусил внука. Пытаюсь полечить рану на его ноге. Антон боится, а я переживаю. Правильно сказано: «Дети отцу-матери больки».

Хочу промыть укус перекисью водорода. Мальчишка отстраняется, умоляюще глядит на меня.

— Ты веришь мне, что не будет больно?

— Не верю.

— Тогда уходи, лечись сам.

— Не уйду.

— Тогда сиди спокойно, я ранку промою. Только приложу вату. От перекиси больно не бывает.

— Нет, бывает!

— Боль врача ищет, вот я и вылечу.

— Я боюсь.

— Ухода! Лечись сам.

— Не уйду!

— Тогда верь, больно не будет. Я тебя не обману.

— Боюсь.

— Почему ты не веришь мне? Я тебя когда-нибудь обманывал?

— Нет.

— Тогда давай лечиться.

Я понимаю: всякому своя рана больна. Но как же не сорваться? Как сохранить, поддержать веру внука в меня и, значит, в себя? Как не дать ему извериться? Горы свернули бы на взаимном доверии!

Ребёнка воспитывает то, как родители живут, просто живут. Всё, что мы, взрослые, прибавляем к этому словами, только запутывает детей. То же относится к учителю. Хороший учитель преподает себя. Плохой — только предмет. Так кто же я? Надо отвлечь мальчишку.

— Сегодня 19 августа, христианский праздник Преображения Господня.

— А что такое преображение?

— Иисус Христос повёл своих учеников Петра, Иакова и Иоанна на гору Фавор и преобразился пред ними.

— Как?

— Слушай: «И просияло лице Его как солнце… Одежды Его сделались блистающими, весьма белыми, как снег, как на земле белильщик не может выбелить».

— А зачем он преобразился?

— Иисус чувствовал, видел: ученики не всегда верят Ему, Его Божественной Силе. И Он показал её троим избранным, чтобы верили.

— А откуда ты знаешь?

— Так написано в Евангелии и в твоей «Священной истории, изложенной княгиней М.А.Львовой». Ты забыл.

— Почему он только троих взял?

— Для примера. Они рассказали другим.

— А прочитаешь мне про Преображение?

— Конечно. Верить надо, Антон, людям, особенно бабушке и мне. Мы не подведём. А ты пустяковый укус боишься полечить.

— Я не боюсь. Мне только страшно.

— А ты верь мне. Я тебя не обману.

Внук крепко спит, положив на подушку раскрытые губы. Высохшие слёзы оставили на щеках седые дорожки. А ты, дед, сиди возле мальчишки и кайся. Кайся в своём недоверии его открытости самородной, евангельской доброте. Кайся в своём навсегда кривом настроении. Кайся в своих непогодных годах и в том, что сердцем несмел. А утром не забудь поглядеть в серые глаза внука. Внук терпимее тебя.

«Отцы, не раздражайте детей ваших, дабы они не унывали»

 

Пойменное молоко

За молоком ходим в пойменные луга при Лакае. Здесь пасутся две дойные коровы и телка пани Франтишки, самой дальней нашей западной соседки, опрятной старушки в вечном спортивном костюме. Доить обычно приезжает на велосипеде её дочь Марыся, женщина молодая, крупная с тёмными усами и бородкой. Голова доярки выдвинута вперёд, повязана косынкой на манер корсара и похожа на голову Мефистофеля. Вернее на профиль артиста в роли Мефистофеля. И голос у Марыси подходящий.

Мы возвращаемся с черничника, заходим по пути за молоком. Марыся уже на лугу, начала доить. Велосипед прислонился в тени к стволу необъятной липы.

По поверью, лишний глаз при дойке коровы портит её. Мы не подходим.

Заливной луг, натопленный солнцем, дышит горячим цветным разнотравьем. Жарко лугу, он жадно припал к реке.

Сухая черника в наших котелках покрылась инеем, она — самое прохладное, что есть сейчас на лугу! Черника на жаре делается матовой и пахнет кисловатым крутым компотом.

Пока хозяйка доит, бабушка и Антон режут зверобой для нашего чая. Бальзам! Стебельки зверобоя на срезе пахнут детством — каплями датского короля, хотя на вкус немного вяжут.

Бабушка обнимает внука за плечи:

— Как ты думаешь, сколько лет я бабушка?

— Много, — отвечает Антон, — ты родилась маленькая и доросла до бабушки.

— Нет, это ты сделал меня бабушкой. Тебе четыре с половиною года и я четыре с половиной года бабушка.

— Не-е-ет, — не верит внук, — ты шутишь, да?

— Не шучу. До тебя я была жена и мама, а четыре с половиной года назад родился ты и я сразу сделалась бабушкой.

— Не-е-ет, ты доросла!

Кажется, внук обиделся, что всё на него свалили! За само понятие «бабушка» обиделся, для Антона оно большое, как море, а ему арифметикой головёнку морочат.

Согласиться с мальчишкой можно!

Я не мешаю им спорить. Ложусь лицом в ежик бледно-сиреневого чабреца. Под солнцем его мелкие цветочки на ползучих былинках обдают лицо влажным ароматом сладкого перца. Чабрец тоже необходим нашему чаю-настою.

Переворачиваюсь на спину, перекатываюсь в гвоздички. Раскинул руки, опрокинулся крестом среди сухих, трескучих коровьих блинов. На жену, на внука поглядываю. Жена поит в Лакае тёлку. Внук качается на плакучей ивовой ветке.

Глаза сами закрываются, сомлел. Солнце просвечивает ресницы, щекочет веки красными иголочками. Проваливаюсь в розовый жгучий туман, голова кружится. Задремал вместе с обожжёнными травами.

В раскрытую ладонь упало что-то живое, горячее и шершавое. Сквозь ресницы вижу Малину — старую корову. Она шлепнула в мою ладонь язык, шумно поскребла-подышала и вылизала. «Долог у коровы язык, да не велят говорить»!

Малина попробовала полизать кеды, пожевала конец штанины и отошла, мотнув головой. Её кривой правый рог насмешливо, по-мефистофельски загнулся в небо.

Двух других коров пани Франтишки зовут, конечно, Калина и Рябина.

Марыся подходит к нам с подойником и марлей. Она спешит: ей ещё кормить лебедей. К их дому уже две недели приплывает по Лакае семья диких лебедей-шипунов. Приплывают в два часа дня. Первым скользит отец, за ним четыре серых, неказистых гадких утёнка. Мать-лебедиха плывёт последней. Лебеди ждут, когда Марыся вынесет им хлеба, и вместо благодарности шипят, вытягивая шеи. Наедятся и куда-то ускользают до следующего дня: были и нет, словно воздух недвижный сдул.

Марыся сливает молоко в нашу банку через марлю. Густое, пенное молоко, как пиво. Цедится в трехлитровую банку еле-еле. И процеженное тоже покрывается живой шипящей пеной, хлопающей радужными пузырями.

— Антон! Пять глотков парного и домой!

— Иду! — мальчишка спрыгивает с ивы. Пьёт молоко жадно, вздыхает, отдувается.

— Всё! — он отстраняется от банки. — Дед, давай посмотрим, как пани Марыся поедет домой на велосипеде?

Видно и внук оценил что-то Мефистофельское в облике и повадках доярки!

 

Созвучия

Дед, мы с тобой пешки, поэтому пойдем пешком за реку.

— Конечно.

Дорожка поросла по бокам лесными и луговыми цветами. Антон повторяет их названия. Сам себя обучает:

— Лю-тик, лю-пин.

Скажет и радуется созвучиям.

— Не-забудка, по-забудка, — пробует слова на смысл, на согласие.

Глаз мальчишки останавливается на цветке земляники:

— Дед, земляника расцвела. Это значит «раз цветок». Зацвела значит «за цветком», отцвела значит «от цветка»,

— Стройно у тебя получилось. Пожалуй, так и есть, — я соглашаюсь с внуком.

Помню, ещё в Москве он сказал как-то:

— Пассаж от слова «пассажиры». Массаж от слова «массажиры».

Случайные созвучия вводят в грех моего маленького корнеслова. Но до чего точно «пассаж» и «массажиры» передают движение сотен тысяч приезжих людей по московским магазинам!

Входим в дремучее, сырое место, пробираемся, к берегу. Антон бросает в Лакаю шишки:

— Шиш-ка, миш-ка, нож-ка, блош-ка, кош-ка, — отвечает он звуком на звук, просто так, из-за шиш-ки.

— Пу-ночка, пе-ночка, — пошёл по птицам звуки ловить! Мои кеды скользят по мху в воду. Еле удерживаюсь на крутом спуске.

— Осторожно, дед! Здесь очень юрко. Юркий бережок, раз — и в воду!

Вода в Лакае чистейшая, видим ершистую элодею, подводные листья-ленты стрелолиста, толстые медно-белесые корни аира, ходят уклейки, окуни, голавли. На мелководье греется стайка мальков.

— Рыба вывела рыбят, — вторит сам себе Антон, — окунь окунается!

— А этажи прибрежные помнишь?

— Какие этажи? — не понял внук.

— Смотри и запоминай этажи у кромки берега: водяная гречиха на воде цветёт, выше тянется осока, повыше — камыш, рогоз, дальше ива, ольха и берёза. Этажей бывает и больше, особенно у обрывов.

Внук повторяет, повторяет, пока не устает. Вернулись домой. Обедаем. По радио играют на рояле «Марш деревянных солдатиков» Чайковского из «Детского альбома».

— Музыка маршировочных солдатиков, — вспоминает внук. Жену мою Антон зовёт чаще не бабушка, а бабочка. Бабочка не порхает, а ставит перед ним полную миску гречневой каши с молоком. Мальчишка с удовольствием съедает её. Мимо окна едет на телеге Стась Грецкий. Антон выбегает из-за стола:

— Пойду к пану Грецкому, спрошу, он любит гречневую кашу? Бежит и сразу возвращается.

— Любит? — интересуюсь я.

— Он любит яйца и картошку. Внук пьёт молоко и отходит от стола.

— Антон, ты никогда не говоришь «спасибо», — упрекаю я.

— А я не ел, я только молока попил.

— А каша?

— Ой, забыл, дед, извини. Спасибо!

Под вечер бабушка и внук поливают огород. Мальчишка обожает это занятие, потому что между грядками можно пускать реки. Антон с лейкой называет себя Антоша-поливоша.

Подходит Томас, ещё один правнук Яна. Он немного младше Антона. Томас помогает поливать.

— Томас, поглянь-ка, как помидоры покрасились! — внук показывает приятелю три первых краснеющих плода.

Бабушка уходит к корыту за водой. Возвращается, Томаса нет.

— А где Томас?

— Баб, я поливал горох, а Томас меня сильно толкнул. Но я наказал его большим обливком!

Томас убежал сушиться.

…У нас появился новый сосед — дядя Андрюс. Купил землю, строит дом. Уже подвёл под крышу. Но ни окон, ни дверей пока не вставил. Антон каждый день ходит на стройку, особенно, когда там никого нет. Мальчишка разговаривает сам с собою и с бревнами, поёт во все горло, ковыряет гвоздём щедрые янтарные потеки смолы на бревнах.

Вот и теперь ушёл в пустой дом утром и часа два нет. Осторожно, чтобы не помешать мальчишке, заглядываю в оконный проём. Всё в порядке, внук сидит на широкой доске-сороковке, сыплет на неё горкой душистые опилки из ладоней. Наверное, играет в песочные часы. Долго сыплет и вдруг спрашивает:

— Где лучше всего учить английский язык?

Опилки молчат, песочные часы идут. И сам же отвечает:

— В Англии.

— Антон, через пять минут мультфильмы! — кричу внуку, немного удалившись от стройки. — Телевизор включен.

— Иду! — внук бежит к нашему дому, по пути заглядывает в колодец, потом на огород.

— Ты что мечешься? — спрашивает бабушка. — Дед у телевизора ждёт!

— Я мечусь, как мячик! — кричит внук.

Наконец, устраивается у экрана. Смотрит бесконечные, нудные приключения американских утят и ещё каких-то противных существ. Хохочет, переживает: встанет, сядет, залезет на стул с ногами, снова встанет.

Фильм, наконец, кончился. Внук садится к столу и пишет:

«Конец филЬма».

— Дед, а ты знаешь, почему мягкий знак такой большой?

— Почему?

— Чтобы «эль» много мягче было.

Фильм не сразу отпускает воображение Антона. Он вольготно плюхается в кресло у печки и делает вид, будто говорит по телефону:

— Алё, Чип! Мы с тобой давно не виделись и не слышались! Сейчас посмотрим на политическую карту мира, — внук задирает голову, вглядывается в карту на стене и продолжает: — Скажи Джонсону, чтобы захватил пистолеты!

Глаза мальчишки случайно останавливаются на книжной полке. Берет книжку-малютку Михалкова «Щенок»:

— Александр Сергеич Михалков, — читает внук и начинает листать.

В книжку почему-то заложена моя фотография. Антон вынимает её, разглядывает, показывает бабушке:

— Баб, смотри, дед здесь такой старый, внучий. Бабушка молчит, она согласна.

Посреди комнаты мальчишка построил из кубиков замок. Он мешает ходить. С трудом перешагиваю его.

— Дед, а ты не увалишь мой замок? — беспокоится мальчишка.

— Постараюсь не увалить. А что, жалко?

— Жалость от слова «жало», — говорит Антон, — у меня жала нет!

…Вечер. Пора угомоняться. Бабушка читает Антону в постели «Мороз, Красный нос»:

…Бабёнки, пеняя на леших, Домой удирают скорей. А пьяных, и конных, и пеших Дурачить ещё веселей.

— Баб, покажи, где написано «Бабёнки, пеняя на леших»? Наверняка хочет связать строку Некрасова со словом «пивбар»!

— Вот, мой хороший, смотри и давай засыпать. Мальчишка читает и говорит:

— Ты, конечно, права, что я хорош для тебя. Что-нибудь ещё скажи про меня?

Среди ночи слышим громкий голос Антона, будто парень и не спит:

— Баб, что такое безналичный расчет?

Тогда я и понял: реклама действительно двигатель чего хочешь. После детских передач телевидения Антон не отходит от экрана, пока не просмотрит всю рекламу…

 

Грозное молоко

Четвертое августа. Семь часов вечера. На Зосином хуторе внеурочно завопил петух. Хлопает крыльями, кричит на бестолковых кур — пугает ненастьем.

Наши флюгера гудят пропеллерами, словно вот-вот взлетят в грозное небо.

Ветер бьёт яблони колким дорожным песком, гонит на хутор соломенный сор и листву. Яблоки сыплются, как град.

На воле становится тесно. От общей тревоги ушёл, стеснился избыток простора.

Никогда еще в это лето сосны так широко не раскачивало. Скрипуче каркают вороны, повернув клювы на запад, веером задирая хвосты под порывами ветра.

На хутор налегла чёрная гроза.

Ливень обрушился до горизонта, на всю землю сразу. Под частые пушечные удары грома из водостоков посыпались-потекли во все бочки, ванны, корыта и вёдра толстые свинцовые пряди дождя. Вода почти чёрная, под цвет неба.

Бабушка с внуком стоят в дверном проёме, протянули руки дождю и охают при каждом ударе. Водяная пыль обдаёт их с головы до ног.

При очередном пушечном треске земля вздрагивает. Неожиданно одна за другой валятся на лопающиеся ветви две осины и береза — вывернуло с корнем. Приствольные лохмотья дёрна вздыбились, обнажив берлоги тугих бронзовых корневищ. Берёза шлепнулась поперёк Першокшны зелёным мостом, осины — на обочину дороги.

Внук прячется за бабушку.

— Страшно?

— Страшно, баб, — шепчет Антон.

— Не бойся, скоро кончится и поедем за молоком к пани Зосе.

Внук недоверчиво глядит на бабушку:

— Ты шутишь, да?

— Нет. Вот увидишь, все скоро пройдёт и покатим. Бабушка всегда права: через полчаса ливень ушел за Лакаю!

Правда, гроза осталась с нами, только чуть поутихла, но ветер не упал.

Бабушка выводит велосипед:

— Антоша, едем!

Они снимают кеды, остаются босиком. Мальчишка влезает на раму велосипеда.

— Пока, дед! — кричит весёлая бабушка.

— Поаккуратнее на мокрой дороге!

Двадцать минут прошло, как уехали, а гроза и ливень возьми да вернись!

До Зосиного хутора не больше трёх километров. «Должны успеть, — успокаиваю себя, — у Зоси переждут, чаю напьются с мёдом».

Непогода будто и не утихала. Темень загустела. Ветер повалил в огороде фасоль, бобы, подсолнухи, разметал дранки и толь на кровлях сараев и хлева, кое-где сорвал шифер.

То тут, то там вырастают голые ветвистые стволы огненных молний. Гром беспощадно шатается над миром, где хочет.

Мое недавно легкое настроение делается тяжёлым, как глина. Чёрный, почти ночной лес, узкая дорога с разбитыми колеями, гроза, ливень, вывороченные деревья и где-то в них теряются бабушка и внук.

«Не во всякой туче гром, а и гром да не грянет, а и грянет, да не по ним, а по ним — авось не убьет!» —

сами собой шепчут губы.

Время зло насупилось, его чёрный лохматый маятник раскачивается вместе с соснами, подчиняясь воле грозы.

Деревом бы не прибило. Не попали бы в пожар. В прошлую грозу разнесло изоляторы сразу на трех столбах — вмиг огневые змейки по проводам расползлись, макушки сосен зажгли…

— Что сделать? Выйти навстречу?

Надеваю сапоги.

Как бы отвечая мне, страшный свистящий порыв ударяет в лицо и отбрасывает ливень далеко за реку. Но с грозою не справляется, она по-прежнему свирепо гуляет, рассыпается канонадой. А дождь иссяк.

Я по-старчески — плечами вздохнул, голова закружилась. Перед глазами плавно полетели радужные кольца. Много, много легких колец, их сносит, сносит к дороге. Плетусь за ними.

Навстречу едет жена с комочком внука и молоком. Они даже не намокли, только продрогли от страха.

Я очнулся:

— Ну, как?

— Ни туда, ни обратно дождь почти не тронул, — бабушка тяжело дышит, волнение не оставило её. — У Зоей отсиделись, поболтали с Янеком.

Янек — сын Зоси, добрый шалопай лет тридцати пяти с золотыми руками и дурной, редко трезвой головой.

— А гроза?

— Туда — ничего, а обратно мальчишка ехать не хотел. Не идёт к велосипеду и всё. Янек глядел-глядел на Антона и сообразил вслух: «Маленький, а тоже умирать не хочет!»

Оживший внук внимательно слушает бабушку, словно говорят о ком-то другом.

— И что же Антон?

— Побледнел, глаза огромные. Спрашивает: «Бабочка, мы не умрём?», а губы дрожат. Я чуть не расплакалась. А Янек размышляет и размышляет о жизни и смерти: «И все так, никто умирать не хочет! Вон за курицей погонишься, а она от тебя! Почему? Тоже жить хочет!»

— Как же вы всё-таки уехали, как уговорила Антона?

— Не знаю, не помню… Наверное, сам себя уговорил.

— Я уже немножко не боялся, — лепечет внук.

— Это правда, — вспомнила бабушка. — А я велосипед к железобетонному столбу электросети прислонила. Три раза пыталась взять — не смогла: током бьёт, я же босиком. Зося вышла в резиновых сапогах и оторвала велосипед от столба.

«Все в жизни просто, а в спешке не сообразишь», — подумал я.

— Едем обратно в громовых раскатах, — продолжает жена, — а мальчишка прижался затылком к моей шее и приговаривает: «Может Бог в меня молнию не обратит, я ещё маленький?.. Баб, может Бог и в тебя молнию не обратит? Ты хоть и старая, но всё равно жить хочешь».

Бабушку ещё колотит от близких воспоминаний:

— Едем… Отгораживаю внука спиною и руками от грозы, а сама страхи выдумываю. И не избавишься, не выкинешь из головы.

Я глажу головушку своего мальчишки, зачем-то хлопаю его по плечу:

— Садись, старик, пей свое грозное молоко!

На дворе ночь. Так и не посветлело нынче. Где-то догуливает гроза. О чем-то строго предупреждают уходящие зарницы.

 

Знакомая ведьма

Середина августа. Числа не помню. С надувной лодочки ловлю в Лакае рыбу. Осыпанные золотом вечерней зари ели и сосны отвлекают от поплавка.

В заречье завыли собаки. Или волки? Нет, собаки: собака лает, от собаки слышит. Воют в Янанцах. Отсюда этот хутор в четырёх километрах на восток.

Сразу подумалось: «Ведьма умерла, в заре растаяла».

Рано утром узнал: я не ошибся. Вчера вечером за покойницей приезжал на грузовике ксендз. Гроб на ночь увезли в костёл. Собаки провожали.

Угасла последняя ведьма Лабанорских лесов. Одним огоньком в лесу стало меньше.

Я знал её — жилицу стихийную.

Домовики и домовые, полевые и лешие, русалки и водяные — народ тайный и вездесущий. Покойная ведьма была для здешних мест вечной загадкой.

Вспоминаю, как познакомился с нею пятнадцать лет назад.

Шла ранняя осень. На глухой тропинке возле Лакаи передо мною возникло серое существо в виде буквы Г, похожее на большую раненую ворону. Ногтистая кисть существа была бордового цвета и опиралась на острый влажный серп. Другая рука держала пустое ведро.

Существо с трудом, не разгибаясь, свернуло голову в мою сторону. Из-под пегой, растрепанной гривы мутно глядели водянистые глаза, когда-то наверняка голубые. Буква Г попятилась, освобождая тропку, и сказала:

— Проходите, пан, у меня ведро пустое.

— Спасибо, пани, я подожду, — испуганно ответил я.

Лохмотья свешивались со старухи, как тина и водоросли с серой, вымоченной коряги.

— Ну что вы, так не можно, — она не двинулась, уступая дорогу.

Пришлось пройти вперёд.

— Спасибо, пани, — повторил я.

— Нет за что, нет за что, пан.

Она направилась в чащу, налегая на серп, как на клюку, но вдруг остановилась:

— Я знаю вас, вы из Шилишек.

— Так, пани.

Старуха растворилась в молодняке.

Скоро мы познакомились ближе: иногда сталкивались нос к носу в лесу, виделись и в огромной избе ведьмы. Её звали пани Юзя Петкевич.

Хутор Юзиного мужа Владислава был самый богатый в здешних краях. После его смерти Юзя скоро разорилась. Дочь сбежала от неё в город и старалась не навещать, стеснялась матери.

Рассказывают, когда пан Владислав умирал, он попросил привести лошадку. Жена завела её в комнату умирающего. Никогда прежде лошадка не позволяла Юзе даже приблизиться к себе, а тут покорно пошла за нею в хату к хозяину.

Могучую крестьянскую волю мужа пани Юзя не унаследовала, она ей не передалась. Случилось другое.

В день кончины Владислава сорокалетняя Юзя в одночасье стала понимать душу и язык домашних и диких животных.

Понять — обнять разумом. Юзю озарило, проснулась в ней стихийная, самородная сила внушения и взаимности. Потому и пошла лошадка в хату. «Через силу конь не ступит».

Как ожил в человеке этот источник растительной силы, покоряющий дикость без порабощения и страха? Ни лоси, ни косули от нее не убегали. Лисы и зайцы подходили к дверям. Это было что-то в роде взаимной хлеб-соли. Волчица устроила логово у кромки клюквенного болота — всего в семнадцати километрах от Юзиного жилища.

В чём был магнетизм ведьмы?

Это не был данный человеку или отвоёванный им произвол. Но это была свобода! Для зверей и деревьев ведьма оказалась существом с воли, таким же, как они. Их природные силы уровнялись. Чья сила, того и воля, и всяк в своём добре волен.

По поверью, ведьмы есть учёные и прирожденные. В народе говорят: «Учёная ведьма хуже прирожденной».

Пани Юзя Петкевич была ведьмой прирожденной. Страшной, но вежливой и грамотной. Неухоженной, неопрятной, почти нищей, но гордой и спокойной.

Лет двадцать назад она приобрела и внешность ведьмы: сломалась в пояснице, сделалась увечной. Тогда и стала ходить буквой Г.

С нечистой силой Юзя не зналась: ведьма от слова «ведать».

Зналась с травами, деревьями, вывороченными непогодой, пугающими корневищами. Собирала травы и коренья, не по личной надобности — Юзя не болела, а по любви. Никому свои сборы не давала. Но терпеливо объясняла всякому желающему, где что растёт, от чего спасает и назначала на каждый год сроки сборов.

Последние десять лет спутницами ведьмы были две высокие статные серые козы с янтарными глазищами. Козы носились за Юзей, как собаки. «От прытких коз, ни забор, ни запор»!

Жёлтая Юзина корова в стоптанных, съехавших набок бесцветных копытах редко выбиралась из дырявого, звёздного хлева — не работали ноги. Ходила корова вразвалку, тяжело, нездорово, копытами наружу. Корова поражала худобой. Иногда она давала кружку молока.

Ведьма резала серпом тонкие ветки, подкашивала высокие травы и кормила коз с рук. Козы сами пищу не искали, разучились. Юзя часами беседовала с ними: козы переставали жевать, виновато вслушивались в глухую, складную речь ведьмы, глядя ей в глаза.

Самой благодарной собеседницей оставалась немощная корова. Терпеливым словом Юзя врачевала скотинку. А та отвечала ведьме вытянутой мордой, преданным хрипом.

Когда ведьма стояла, глаза её упирались в землю. Мир она наблюдала с высоты примерно восьмидесяти сантиметров. С такой высоты начинают узнавать жизнь дети. Получилось, что лет с шестидесяти пани Юзя глядела на мир с высоты раннего детства глазами старухи.

Травы скрывали ведьму с головой, она сливалась с лугом и хлебным полем.

Передвигалась ведьма боком, далеко выбрасывая перед собою правую руку-ветку с серпом. Двигалась медленно, как в воде. Косила глазами по сторонам. Но чаще она сидела. Так её пояснице было удобнее и обзор острым глазам расширялся.

В своей большой замшелой хате с убитым земляным полом, безголосыми курами и хозяйственными крысами медлительная ведьма напоминала потухающий цветок сон-травы. Её портрет вполне поддался бы кисти Нестерова.

Как белесые волокна сон-травы, с согбенной Юзи спадали седые космы и лохмотья одежды. Правда волокна сон-травы шелковистые, покорные, а ведьма лохматилась самотканной льняной щетиной-выческами. Её сломанное тело заставляло вспомнить другое название сон-травы — «прострел».

Дверь Юзиной хаты была всегда распахнута в лес, даже ночью.

Я не раз заставал ведьму разговаривающей с двумя черно-дымчатыми крысами. Куры-дуры шарахались от них на пустой стол, с него на выключенный телевизор, а оттуда — на вечно холодную могучую печь.

Крысы не мигая пили в полумраке куриные яйца. Юзя беззлобно, по-матерински стыдила их. Крысы напряженно слушали.

— Что стал, пан, проходи! Или боишься?

— Да нет, не очень.

— Они на чердаке живут, — Юзя показала серпом на крыс, — погреб-то пустой.

Со мною ведьма говорила коротко, неохотно.

Юзя ни в чём не сомневалась, не была любопытной, не хитрила. Почти ничего не ела, как и её корова, и редко спала. Есть обеим было нечего, спать, похоже, незачем.

Лакая богата форелью, хариусом, щукой, язем. Юзя могла рыбачить, но не хотела. Помощь со стороны принимала молча, никогда не благодарила, словно это не ей. Никому не завидовала.

Я давно подозревал: ведьма — не чужая стихия в жизни людей, даже в жизни устоявшейся. Трусливо думать, будто Юзя была не от мира сего. От мира она была, от мира.

На столе, среди крысиного помета всегда лежал черный томик — «Новый Завет» на польском языке с множеством травных закладок. Над столом и Священным Писанием вечно бодрствовал крупный пепельный коровий глаз — сучек в стене, «око оттуда». Спрятаться от него было некуда.

Однажды я самовольно посмотрел заложенные страницы Нового Завета и сразу наткнулся на не случайный стих:

«Пища не приближает нас к Богу: ибо, едим ли мы, ничего не приобретаем; не едим ли, ничего не теряем».

Старуха строго наблюдала за мной.

— Заботы ото сна и от еды отбили, — спокойно сообщила она, — сон не богатит, еда проходит.

— Какие же заботы, пани, какое богатство?

— Муж в могиле, забота сны разгадывать, а богатство перед вами, — она поклонилась лесу через открытую дверь. — Где же вы научились сны разгадывать?

— Здесь. Сон правду скажет, да не всякому.

— И плохие разгадываете?

— Не хорош сон — дай десятку, поправлю! — кажется в шутку сказала ведьма. — Так цыгане говорят?

— Может быть, не знаю, — я нехотя засмеялся.

— Бог и сатана по одной земле ходили, — добавила ведьма.

Крысы продолжали возиться с яичной скорлупой.

За два дня до Юзиной кончины случилась гроза. Первая же молния отсекла от ближайшего к хате дуба тяжелый, похожий на ведьму, сук. Вторая глубоко резанула дуб вдоль ствола. В трещину входит ладонь.

Дуб не разделил судьбу Юзи, а унаследовал. Непросто расправиться с жизненной силой. Битый дуб — памятник ведьме. Ей было восемьдесят два года.

Мертвый дом покойной разбух, как гроб из сырой сосны. Хожу мимо черного жилища и всякий раз вижу хозяйку. Она стоит у двери, опирается на серп, молча провожает меня глазами. Это седая гранитная глыба у порога сторожит пустоту. Даже вблизи дикий камень трудно отличить от покойной ведьмы.

 

Письма

Целое лето Антон переписывается с пчелой Майей. Рассказывает ей о хуторе печатными буквами разной высоты. Приглашаем Майю под свою яблоньку: «Жду тебя в среду у левой ветки с пятью яблоками, если стать спиной к колодцу…» (Про спину и колодец я подсказал).

На каждое письмо внук аккуратно получает ответ от пчелы. Её письма приходят через Вильнюс. Марка на конверте всегда одна и та же: негр из Мозамбика с красным флагом и поднятым кулаком. Наверное, других марок у пчёл не бывает.

Сохранился один из ответов Майи:

«…Завтра, в девять часов одиннадцать минут прилечу к жёлтому улью в твоём дворе. Улей стоит за умывальником. Я сяду на яблоню. Если не найдёшь меня, не огорчайся, значит нелетная погода. Тогда дождись первого солнечного дня и в одиннадцать часов девять минут увидимся у колодца: я опущусь на второй цветок японской айвы возле третьего листочка на четвертой ветке пятого кустика за шестым ульем. До встречи, Майя».

Раза два Антон ждал. Но пока не встретились — погода и правда нелётная.

Внук грустит. Сидит за столом, пишет зелёным фломастером новое письмо. Подхожу сзади:

— Опять Майе?

— Нет, маме, — отвечает Антон. Пишет долго. Потом что-то рисует.

— Дед, хочешь прочесть?

— Конечно.

— На, поглянь-ка.

Читаю:

«Здравствуй, пчела мама (слово «пчела» зачеркнуто).

Вильнюс — это такая страна тёплая, где я иду. Солнышко такое, что прямо невозможное.

А вот художник. Он написал: «мама». К нему подошёл писатель, он говорит:

— Ну-ка, художник, что мне с тобой делать?

— И на том спасибо, — отвечает художник.

До свидания, мама».

Ниже нарисованы две белки с большущими хвостами.

— Вот так хвосты! — удивляюсь я.

— Хвосты хороши! — они удивляют и Антона. Мальчишка долго глядит на свой рисунок и, наконец, спрашивает:

— Знаешь, дед, почему у них такие огромные хвосты?

— Почему?

— Отросли.

 

На лесной дороге

Лес успокаивается после затяжного ненастья. Твердеют песчаные дороги, улучшаются, тоже успокаиваются — не текут песком, не хлюпают в выбоинах.

Небо тяжёлое, низкое, набухшее дождём. Тучи тучные легли на вершины сосен. Ни ширины, ни глубины у неба — никакого небосвода, одна тревога, непонятная человеку.

Пора на станцию, небо не переждёшь.

Дорога укачивает меня сонливой духотой. Дух дороги теперь хлевный. Летом в опрятном хлеву пахнет не навозом, а щедрыми синими и фиолетовыми султанами люпина и поздним рябиновым цветом. Хлевный дух заполнил придорожные пространства, покрытые небом, огороженные лесом.

Дождь может начаться в любую секунду, он висит над лесом. На открытых местах дороги мокрые тучки касаются моей головы. Чаша неба наполнена до краев, но пока не проливается. Река по левую руку — повторение неба. Тишина — как беседа. Природа не задаёт вопросов и не отвечает на них.

Непростые у меня отношения с небом и лесной гужевой дорогой на станцию Жеймяна.

Идти мне около восьми километров, полтора часа пути. Дорога — аллея под кронами. Торжественные лесные своды заглушают тревогу. Но могут и усилить её сочувственным шелестом листвы, неслышным, осязаемым шорохом опадающей хвои.

Шагаю на поезд с можжевеловой палкой и рюкзаком и вслух негромко договариваюсь с небом. Обращаюсь прямо к беспросветным облакам:

— Дождь, подожди! Дай пройти полдороги. Перевалит путь за середину, тогда начинайся. Сперва ты потерпи, а потом я.

В ответ небо ещё суровее хмурится. Сбежались тучки в одну кучку. Не привыкли к таким просьбам. И все-таки уговорил.

Прошёл четыре километра, остановился и снова обращаюсь к небу:

— Спасибо за понимание, за терпение, — благодарю я дождь, теперь давай, авось не размокну! Хватит сдерживаться.

Все честно, как договаривались.

Но дождь по власти неба так и не начинается. Щадит. Видно и небо любит, когда с ним по-хорошему. Иначе власть небес не переборешь.

Много раз я уговаривал дождь не спешить. Раз десять за лето. И он ни разу не подвёл. А сажусь в поезд — проливается. Такая вот закономерность.

У кого есть свои дороги долгие, попробуйте проверить. Не стесняйтесь обращаться к июньскому небу, к июльскому, августовскому.

«До неба высоко, до царя далеко»?

Это не закон. На тучу будет и погода. Все мы под небом ходим.

 

Брусника

Кончается август.

Мы собрались за последней брусникой. Идём все: Антон, Алёна, Лида и я. Взяли котелок и специальную Антонову плетёную корзиночку. Это много. Но ведь и брусника в этом году последняя. А когда уходишь в лес за чем-нибудь последним, только и думаешь: «А вдруг оно вообще последнее в твоей жизни?»

Мрачновато, конечно, думаешь, да так уж получается.

— Часа два обхаживаем до кустика знакомые брусничники. Вот и котелок с горкой и корзиночка. Внук гладит ладошкой собранную бруснику. И мы погладили. Зачем? Захотелось, ягода хороша: плотная, блестящая, вот-вот запоют брусничники от собственной красоты и вкусноты.

Про клюкву ещё услышишь: «красная». О бруснике так не скажут. У неё свой цвет — брусничный, а ещё говорят «брусвяный».

Возвращаемся. Подходим к мостику через Лакаю.

— Окунёмся? — спрашивает бабушка маму Антона.

— Окунёмся! — радуется дочь. Она у нас речная.

— А мы? — я смотрю на внука.

— Лучше вечером.

Наши спутницы отдают нам котелок и корзиночку, сворачивают к заросшему сиренью и липой берегу и теряются в его зелени. Даже голосов не слышно.

Мы с внуком идём на мостик, усаживаемся на крайний брус лицом по течению, свешиваем над водою ноги.

Внук то и дело поглаживает ладошкой бруснику, ягодку-другую кидает в рот, глядит в воду. Здесь хорошо видно дно.

— Отгадай загадку: «Два братца в воду глядятся, а век не сойдутся?»

— Мы с тобой, — отвечает внук.

— Не-ет, это берега реки. — Сказал и подумал: «Ответ Антона интереснее, а может и правильнее».

Метрах в тридцати от нас с прибрежной осоки слетает стайка изумрудных бестелесных стрекозок. Раздвинулась осока, заколебались, притонули кувшинки: в речку вступили две обнажённые женщины — бабушка и мама Антона. Словно приплясывая, одним бочком, другим бочком, выходят на середину Лакаи. Сперва вода им по колена, потом по пояс и, наконец, по грудь.

Женщины увидали нас на мосту, кокетливо присели в воду по горло, рассмеялись и выпрямились во весь рост, не стесняясь своих мужичков с брусникой. «Голенький ох, а за голенького Бог», — вспомнил я.

Солнце пробило береговую листву, ярко осветило купальщиц, легло на воду. Его отражение заиграло, ослепило обеих. Две ровно загорелые женщины вошли в солнечный зайчик, как в зеркало. Зажмурились от света золотого и, не открывая глаз, бесшумно окунулись в его бегучие блики. Окунулись ещё раз, ещё и ещё.

Вода сбегает с их тел, заигрывает с зайчиком, превращает женщин в золотые лучи.

Ни внук, ни я, конечно, не отрываем глаз от купальщиц.

Низко нагнувшись над кувшинками, они вдыхают их жёлтый влажный и тёплый аромат, щекочут об изящные жёлтые кувшинки свои обгорелые носы, сияющие водяными каплями щёки, руки, плечи. Снова окунаются среди волнующихся листьев и цветов, спугивая стрекоз и бабочек.

Внук глядит, глядит на маму и бабушку и звонко говорит:

— Дед, какие они худосочные.

— А что такое худосочные?

— Хорошие, значит.

Жена и дочь плавно выходят на берег, скрываются в прибрежных зарослях, одеваются. Тихо-тихо переговариваясь, подходят к мостику. Мы с внуком поднимаемся навстречу, Антон держит свою специальную корзиночку с ягодами, я — котелок. Мы молчим, женщины улыбаются.

Вот такой у нас получился день 23 августа. Памятный, ласковый, под цвет брусники, когда на ягоды падает солнечный луч. «Был бы жив, а дни будут», — успокаиваю я сам себя.

 

Большая молчанка

Пришла пора низких предзакатных облаков, тяжёлых, рваных. Подсвеченные пепельно-золотым заревом они вздымаются над сосняком, сталкиваются и расходятся, протягивая ленивые клешни с запада к востоку, с запада к востоку.

Угадываю в облаках крокодила, верблюда, щуку, рака и, конечно, себя. Застоявшийся горожанин наверняка видит в них грядущий грибной день, ему этого достаточно. Настроение горожанина улучшается, он предвкушает.

Абсолютная тишина. Грибы напористо, но без шороха и треска раздвигают мхи разноцветными шляпками, высвобождают ножки, встают в рост и силу.

Всего пять-семь ласточек несмело и печально щебечут на бельевой проволоке. И на Третий Спас, 29 августа опоздали улететь со всеми. Не ко времени потомство вывели, так получилось. Долетят ли теперь до своего зимнего лета. Вряд ли. Потому и щебет печальный, и не играют совсем ни в небе, ни у земли.

В комнате, на верхней полке стеллажа стоят две матрешки. Шикарную, на десять персон-вкладышей, мне подарил к пятидесятилетию писатель Радий Погодин. Другую матрешку отдала моя покойная матушка. Её пустая матрешка вмещает бутылку водки с длинным горлышком.

Подходит тихий сегодня внук:

— Дед, дай мне вон ту матрёшку, у которой никого нет.

Снимаю пустую матрешку. Мальчишка убегает играть с нею, спасает матрешку от одиночества.

За окном сонно. Безвольно свесился с наличника одинокий лист дикого винограда. Лист брусничного цвета на коричневой лозе. Совсем недавно лоза была цепкой, тяжелой, а лист зелёный. Осень.

Жена вымыла голову, распустила волосу, сушится.

— Баб, убери волосы, а то дед тебя не увидит, — советует внук.

Стена золотых шаров вяло склонила головки, не шелохнется, будто все разом задумались.

Бабушка греет кипятильником ведро воды для внука.

— Антон, ты собирался голову мыть!

— Давай завтра, сегодня холодно.

— А мы нарвём золотых шаров, поставим в банку и вымоем под ними головушку, как под солнцем, — предлагаю я.

— Вымоем! — радуется внук. Он выбирает золотые шары пободрее.

К нашему колодцу подъезжают два мотоцикла с колясками. В багажниках трясутся два терпеливых коричнево-золотых спаниеля. Охотники на уток. С ними одна женщина. Положили ружья на траву. Набирают воды во фляжки.

— А моя мама не ходит на охоту, — без сожаления говорит Антон. — Это мамы некоторых животных охотятся. Моя мама ходит на работу. Охота — работа звериных мам, — поясняет внук.

Охотники смущённо уезжают.

Облачная череда сбилась в табун сизых лошадей с растрепанными гривами и хвостами. Лошадей усталых, покорных.

Под вечер тянет на Першокшну. Сейчас хорошо окунуться.

Я умываюсь, жена купается.

На велосипеде едет пан Грецкий. Будет доить коров, они на нашем лугу.

— Ну что, сосед, искупал жену? — смеётся Стась.

— Порядок!

— Ну теперь я коров приведу.

— Давай!

Мы с женой уходим. Нам на смену бредут две коровы: попить, в воде постоять, остыть от длинного дня.

Солнечная подсветка не потускнела лишь на востоке, поближе к дню завтрашнему, подальше от грядущей ночи.

Кому достанется восход?

Не грибникам — крестьянам.

К премудрому Яну съехались соседи — пан Грецкий с двумя зятьями, пани Зося со своим покорным мужем Иосифом и я зашёл.

Разговор не разговор, так, большая молчанка.

О чем молчат соседи?

О своём — о ясной жизни. Все они избранники земли.

Длинный день хуторянина вспахан на совесть. От пашни до домашнего очага всегда большое расстояние. За отпущенные крестьянину годы оно не уменьшается.

Мысли соседей прямые, как борозды. Эти люди никому ничего не уступали, как истинные поэты, как художники, каждый по-своему. Не уступали плотнику радости рубить дом. Рубили сами. Закладывая избу, не забывали положить под один угол деньги — для богатства, под другой шерсть — для тепла, под третий ладан — для святости и совершенства во всём. Под четвёртый угол не клали ничего. Что Бог пошлёт, то и будет.

Когда пашешь или строишь руками, дух твой вполне может обернуться поэтическим даром. Стихи и песни складывать не обязательно. А вот кряхтеть, расправляться в пояснице, дышать полной грудью и праздновать каждый срубленный венец, каждую раму, первую топку новой печи обязательно. Поют же птицы, и ещё как поют, когда вьют гнёзда!

Не это ли суть христианского мироощущения? Поэтический дар хуторянина — отклик бытию христианина, бытию создателя. Каждый из них знает: Бог за него не будет совершать его работу. Сердце хуторянина и есть его Царство Божие. Но смотрит он на свои свершения, как на помощь, посылаемую Богом для достижения его, крестьянина цели. Потому и страдания становятся для него не лишними, а содействуют ему в его деле. Страдание — ко благу, значит во спасение.

Страда. Никто не помнит, не поминает корень слова страдать. Страда — тяжёлая ломовая работа. «Одна пора: страда!» — так народная мудрость определяет жизнь крестьянина. По работе и вера.

Между судьбой человека и жизнью природы, по Священному Писанию, тесная связь — нравственная. Потому наши падения и возрождения полностью отражаются и на всех остальных творениях природы — на всей живой твари.

Жизнь ясная уготовлена крестьянам землёю, посевом и жатвой. А продолжительность такой жизни зависит только от семьи пахаря. От её привычки читать и чтить Книгу Природы, значит прежде всего верить главе рода. Когда-то эта способность была врождённой, наследственной. Но город с его асфальтовыми удобствами вот-вот прервёт наследственность.

Потому и большая молчанка.

Каждый думает о жизни да о себе одно и то же:

Я — пашня, я и луг.

Я — лес, я и лесник.

Я — хлеб.

Я — хлев.

Я и навоз в конце концов.

Покашливают соседи, помалкивают. Никто не курит. Курящих хуторян почти не бывает.

Угощения у Юсиса не положено, чай пить не принято. На хуторах пьют молоко, оно есть всегда и у всех.

Крестьяне прощаются. Мы с Яном выходим проводить.

Старик глядит на запад, читает погоду.

Разве это мало — иметь небо? Одного этого должно хватить любому?

Нарисовать бы их вдвоём — старика и небо. Он — прочно на земле, а его глаза на небе.

Ян призван в мир быть его кормильцем. Настоящее, идеальное призвание. А идеал требует простоты и красоты.

Как это всё написать?

Ночь. Возвращаюсь к себе. Окно не зашториваю до густой темноты: боюсь не долюбоваться небом, лесом, колодцем, стодолой, дорогой — заоконным миром, всем ликом хутора.

И всего одна неясность в моей и общей жизни: придут ли на картофельное поле кабаны?

И ведь как хорошо-то от почти полной ясности!

Сижу один в освещённой сонной кухне. Дверь хаты распахнута прямо в тёплую ночь. Темень прошита сплошным пиликаньем кузнечиков и ласковыми, хоть и на одной ноте, разливами луговых цикад.

Где ещё возможна такая душевная, правдашная открытость и такое умиротворенное сердце?

Попробуй, уйти от этого! Попробуй, закрой дверь!

 

Ничей и наш

После первой же рыбалки у нашего дома возник дикий трёхцветный кот с бандитской физиономией. Нос и рот кота уродует черное пятно, потому и похож на бандита. А так — ничего зверь, крупный, рыже-черно-белый, а главное ничей. Возник он ниоткуда: не было и явился.

Охотится на мышей и крыс, удачно подкарауливает птиц.

Пришёл он к нам, конечно, не из-за одних рыбьих костей. Над всеми окнами дома — ласточкины гнезда. Кот наверняка будет терпеливо, будто между прочим, ждать, когда птенцы станут выпадать из гнёзд ему в лапы.

Ласточки поняли это раньше нас. Они ненавидят кота. Только появиться на открытом месте — смело пикируют, возмущённо верещат. Кот не отбивается. Он припадает к траве и нехотя тащит на полусогнутых свой сытый живот в заросли сирени.

Меня и жены кот долго сторонился. Антона признал быстро: мальчишка не раз защищал бандита от ласточек, и кот однажды позволил себе ткнуться лбом в его голые колени, потёрся о них. Он обошел-обвил внука и повалился перед ним на спину, подставив пушистый белый живот — знак высшего доверия!

— Дружок в один прыжок, — сказал довольный мальчишка.

Дворовый молодой петух тоже невзлюбил кота. Однажды петух нагнал его, стал бить крыльями, словно хотел обнять и задушить побыстрее, чтобы не мучился.

Антон кинулся выручать. Петух начал хлестать крыльями мальчишкины голые ноги, подскакивать, пытаясь клюнуть в затылок. Жидкие перья на петушиной шее топорщились, как крахмальные кружева на тонком запястье красавицы. Куры шумно одобряли своего повелителя, сбившись в оранжевую цыганскую толпу.

Антон подставил петуху спину и не отступил. Не отступал и петух. Мелкими перебежками отступил кот, укрылся под паучьим кустом крыжовника.

Петух сразу потерял интерес к Антону и не спеша пошёл к курам, победительно выбрасывая лапы-шпоры.

— Жив, не испугался? — спрашиваю внука.

— Он и должен был на меня напасть, — весело ответил мальчишка. — Самец нападает на самца, а не на самку. Я самец и петух самец.

— Кот тоже самец, — напомнил я, — только трусливый.

С того дня коту пришлось осознать выгоду от дружбы с Антоном. Теперь всё чаще они вместе дикуют.

Кот бегает с внуком даже на Першокшну. Антон умывается, кот ждёт на мостике. Вместе возвращаются с реки. По дороге сворачивают на луг, ловят кузнечиков, охотятся с аистом на лягушек. Пока дотащатся до дому, нужно снова идти умываться.

Часто внук и кот бродят в огороде между грядками гороха. Кот ступает за мальчишкой след в след, как лиса. Антон толкует ему о разнообразии жизни. Кот помалкивает да глазами по сторонам светит на всякий случай.

Любит Антон кота. Говорят, кто кошек любит, будет жену любить. Жалко не успею проверить это на внуке.

Сегодня что-то новое в их распорядке.

Антон залезает на разлапистый клён.

— А теперь ты, — кричит он коту.

Кот во все глаза уставился в близкое ласточкино гнездо.

— Антоша, ты где? — окликает мама.

— На клёне!

— Что делаешь?

— Учу кота лазить по деревьям!

— Тогда учись и падать всегда на ноги, как кот, — советует мама.

Кот знойно жмурится и вяло валится в тени под клёном на спину.

Антон слезает с дерева. Кот не шевелится, дремлет.

— Бабочка, можно я почитаю коту «Мир и человек»?

— Антоша, коту это не нужно, — говорит бабушка.

— Баб, ну пожалуйста…

— Он не будет слушать.

Антон бежит за книжкой. Кот провожает его полуприкрытыми глазами, встаёт, потягиваясь выгибает спину к земле, блаженно замирает в этой позе, чуть-чуть медлит и уходит к помойке.

Внук уже сидит с книжкой. Про кота забыл, самому интересно.

— Дед, дикие — это кто?

— Это значит не домашние. Звери, например, бывают дикие и домашние.

— А человек?

— И человек бывает дикий, не обработанный природой, как следует, не ручной. Не знает, что хорошо, что плохо, что можно, что нельзя.

— Как мы с котом!

— Пожалуй, — соглашаюсь я, — только кот дикий, а ты диковатый. Бабушка два или три раза читала тебе сказку «Кошка, которая гуляла сама по себе», а ты всё спрашиваешь, кто дикий, кто нет.

— Дед, я дикий. Я хожу, где вздумается, гуляю везде сам по себе! Я ничей.

— А я-то думал, это кот ничей, а ты наш с бабушкой.

— Ну и немножко ваш, — уступает мне диковатый внук.

 

Первый

Повезло — боровик!

Держу гриб шляпкой вверх, ножкой вниз, чищу. Кладу, нет — устраиваю первый боровик в корзину поверх сыроежек, моховиков и груздей. Выбираю зачем-то из-под него сосновые иголки-двойчатки будто боровику колко.

Дальше иду.

На мхи не смотрю, под ноги не гляжу, всё в корзину, в корзину: первый боровик рассматриваю, трогаю, нюхаю.

Но тут снова повезло — второй нашёлся.

Сел возле второго, корзину в мох угнездил. Не срезаю второй боровик, любуюсь.

Достал карманную тетрадочку «Для записи иностранных слов» и пишу в нее по-русски, что в голову придет.

Не очень пишется, на второй боровик глаза съезжают. Не убежал бы!

У брусничного кустика млеет змейка тёмно-серая. Ромбики вдоль всей спины — гадюка небольшая. Не уползает. Не то что уж суетливый. Уж нервный, чуть что и утек, извился тонким чёрным ручейком. Только жёлтый лепесток куриной слепоты на головке мелькнул. Гадюка цену себе знает.

А я пишу.

Что написал? Читайте: «Неужели эта сказка леса мне одному? За что?»

А тут внук бежит. Они с бабушкой позже из дому вышли.

В руке Антона мухомор. Обожает рвать мухоморы, не отговоришь.

— Дед, ты маленький был?

— Был

— А мухоморы не ел?

— Нет, они ядовитые, — говорю и чувствую немного жгучий дух мухомора.

Внук замечает боровик возле меня:

— Почему не срываешь?

Как объяснить? Приходится соврать:

— Тебя жду.

Внук глубоко, вдоль ножки боровика запускает ладошку в мох, аккуратно раскачивает и срывает гриб. Протягивает мне:

— Дед, а мы ещё грибов наищем?

— Наищем, обязательно наищем, — мне нравится повторять это хорошее слово. — Хорошее словечко придумал! Пойдем, наищем.

 

Джаз на веранде

Марине Москвиной

Застеклённая веранда хаты старика Яна смотрит точно на юг. Перед нею через дорогу картофельное поле. Веранда завалена ценным хламом: зимними рамами, корзинами, порожними мешками. Здесь же электроточило, лопаты, запасная коса, связки польской газеты «Штандарт млодых». Все, чему место обычно на чердаке, Ян и Текля стаскивают на веранду. Чердак старику не под силу. Лет пять туда не поднимался. Но чердак, думаю, не забыл острый, скандальный глаз хозяина.

Пользоваться верандой по-человечески нельзя. Можно посидеть на её высоком крылечке между двумя рослыми георгинами с розово-мраморными головастыми цветами.

Сегодня вид с крыльца мрачный: сентябрьское картофельное поле вспорото кабанами. Зрелище печальное, отчаянное, руки опускаются. Ботва выдернута с корнем, уцелевших клубней мало, почти все изгрызены. Всюду отвратительный кабаний помет, сплошь овсовый. Кабаны сперва громят овсы, а после их уборки по-хамски выпахивают картофельные поля и свекольники на всех хуторах.

Ждём нападения и сегодня. Договорились: на собачий лай обязательно выходим.

Пес Боцман залаял в два ночи. Я схватил топор и вылетел во двор.

С ярко освещённой стариковой веранды гремит джаз: Глен Миллер, конечно, «Серенада Солнечной Долины», правда с какими-то громовыми помехами. Работает радиоприемник «Урал». Как он оказался на веранде, не знаю.

Боцман носится у крыльца, забегает за колодец и радостно брещет в пространство. Необъятное эхо подзадоривает собаку, висит в ночи.

Джаз Миллера продирается сквозь металлический грохот: на крыльце в окружении георгинов стоит Ян с корытом и поленом. Лунную бесконечность над соснами раскалывает гром стариковой литавры, боцман балдеет, надрывается, но рвется не в поле, а за колодец. Глен-Миллер-джаз почти теряется, но не сдаётся. Правая рука пана Юсиса молотит поленом скромнейшее корыто. Старик ничего вокруг не видит. Он самозабвенно бьётся с кабанами-невидимками за свою картошку. Тени домов, сараев, сосен, кажется, пришли в движение, подчинились страшной, шаткой тени от корыта.

Корыто давно не упирается в крыльцо, а вольно мотается под ударами в левой руке старика. Откуда силища взялась — одной левой рукой держит!

С поленом, корытом и неповторимым Гленом Миллером Ян надеется победить.

Я к нему не подхожу. Не хочу отвлекать виртуоза Шилишек, ломать строй дикой огородной симфонии ночи. Такого в моей жизни знаю больше не будет. Такого вообще не может быть. Дорожу мгновением!

Но почему Боцмана несёт за колодец?

— Г-э-эй! Г-э-эй! — вдруг заревел пан Юсис.

Вступил последний инструмент: человеческого голоса действительно не доставало нынешней ночи.

Старик бьёт, ревёт, угрожающе вращает глазами и головой — охватывает хищным взором подлунные пашни. Голова поворачивается синхронно ударам полена. Кажется, она поскрипывает на стариковой шее и обязательно сорвёт позвоночную резьбу, вывернется из коренастого тела вместе с шеей, упадет старику под ноги и с грохотом и скоком покатится по ступеням в огород, пока не замрёт в лунном свете на голубой траве.

Этот бред в духе Сальвадора Дали вот-вот обернётся жуткой явью.

Бессмысленный восторг-лай Боцмана, общая какофония ещё недавно роскошной ночи передалась и мне. Хочется орать, скакать, размахивать плотницким топором, ляпнуть в ночь дуплетом из двустволки: в левом стволе дробь, в правом картечь! Эх, шестнадцатый калибр!

Но взлететь к желанному безобразию на волнах концерта для огорода и кабана мешают ироничная луна и расколотые шумами подлунные театральные тени. Есть в бархате теней что-то издевательское.

Сколько это продолжалось? Пять минут или двадцать пять?

Надо знать виртуоза Шилишек. Хутор грохотал корытом и Миллером около часа. Симфония пана Юсиса переросла в запой, в отчаянный нервный алкоголизм.

Кабаны сегодня не пришли. Они вообще не ходят лунными ночами под человеческое жилье. Боцман лаял на ежей за колодцем. Однако воля старого солиста с корытом и поленом, его рев никому из нас не позволил этой ночью расслабиться.

 

Спишь и видишь

К. Марукасу

Сплю и вижу.

За окнами и стенами дома звёздная ночь. Где-то в лесу живут цветные ульи, девять домиков. Но кажется их увозят: слышу в темноте стук молотка или топорика — ульи забивают перед погрузкой на машину.

То гулко, то глухо падают в ночи спелые яблоки. Вот одно стукнуло в крышку нашего улья, а другое в траву шлёпнулось.

Звёзды, звёзды. С востока пробивается сквозь лес луна. Спелая звезда на западе чертит короткий искровый след и гаснет. Что загадать?

Бельевая веревка в капельках росы: нанизались, как тяжёлые жемчужины и в каждой по луне. Широкие мытые пеньковые мешки за ночь не просохнут. Они неподвижно свисают с проволоки, как память об урожае картошки сам-десять. Серая мешковина пахнет не картошками, а почему-то квасом. Подсохнет — запахнет мукой.

Липкий, горько-ореховый дух ноготков-календулы обнимает соломки бессмертников, переступает грядки, подходит к окну.

Тявкает лисица. Чавкает ёж. Простужено кашляет косуля — пугает туристов у реки. Уютно пошевелилась в цветочной клумбе лягушка. И вдруг вздохнула и, не раскрывая рта, что-то сердито, округло пропела баском другой лягушке в той же клумбе. Та не ответила. Сидят друг против друга в гляделки играют.

Сладкий дух навозной кучи готов лечь-разбросаться по нетронутым пока парам.

На ровном сыром месте ни с того, ни с сего растёт рыхлая пирамидка земли. Показалось длинное рыльце-хоботок, покатая головка без глаз и когтистые ласты-лапки, повёрнутые наружу. Рыльце повело хоботком, принюхалось и стало что-то быстро говорить в ночь, словно невидимый ребёнок сосёт во сне соску. Крот вылез, встряхнул чёрно-бархатную шкурку, помедлил и на глазах снова утонул в земле.

Новенький сырой лягушонок неслышно путешествует вплавь в детской оцинкованной ванне под водостоком. Неторопливыми толчками он плавает-вытягивается по лягушачьи туда-сюда. И совсем не думает лягушонок, что без моей помощи ему из ванны не выбраться.

Я ничего этого не вижу. Просто пытаюсь уснуть. Но чувствую кожей большую жизнь двора и леса за стенами. Всё известно, обтрогано, осмотрено, заучено. Ночами всё это то настораживает, то томит. А чаще блаженно покоит. Ночи открыты сокровенным думам.

Моя подушка, как и подушка внука, набита сеном-чабрецом. Подогретая щекою она особенно ласкова и душиста. Зимой её можно разогревать у печки.

Через стенку, в соседней комнате дозоривается клюква. Ягоды словно пошевеливаются в долблёном корытце. Раньше в нём купали хуторских малышей. Потом оно досталось Антону, теперь — клюкве. Надо же, темно, ночь, а клюква дозоривается, зреет-краснеет!

Упругий, проваливающийся в воздухе свист крыльев древесной утки над домом непонятен. Утка обожает сырую ткань ночного воздуха, перемешанного с водяной пылью тумана. Будет долго летать-купаться в тумане, пока не исчезнет со свистом в своем дупле, даже не задев входа крыльями.

Между двумя соснами покорно ожидают утра красные неутомимые днём качели внука.

Ближе к болоту, знаю, ожили на кочках тихие светляки. Они прохладно, лениво перемигиваются, вызывают из детства сказку и спектакль о Синей Птице.

Бесшумно слетают с дремучей липы три совы с широкими округлыми по концам крылами. Их тайный полёт завораживает, а смелое кувыркание козодоя над самой землёй необъяснимо тревожит.

Все эти звуки днём не живут или живут совсем вяло.

На шляпке подсолнуха устало ночует молодой шмель. Не долетел работяга до норы. Крылья сложил плотно, зябко.

Ещё не истаял в розовой морозной заре молодой месяц, а раннего грибника уже печалят капли кроваво-мраморной листвы осинника на последней лесной гари. Мечут, мечут осины высокие лист свой безвольный на выгоревшую почву. Осыпают, осыпают раннего человека: ложатся в его корзину, пока пустую, залетают в откинутый капюшон нескладного, хрустящего дождевика.

Хорошо бы полная жизнь, там, за тёмными окнами и глухими стенами, стала близкой моему внуку. Утром поговорю с ним о заоконном мире. В детстве, в родной Кашире у меня такой мир бывал.

Вы должны простить мне некоторые неясности. В моей хуторской жизни много тайн. У вас их не меньше.

Я не ищу их специально, не коллекционирую. Я наивно хочу ясности во всём, а натыкаюсь на одни тайны. Они неотделимы от жизни в Шилишках, как неотделимы и от часов за письменным столом.

Когда-то давно у меня не стало бабушки, Каширы и Оки. Я до сих пор их разыскиваю. Мне бы хватало и снов о них. Но снов о них я не вижу. Сплю и вижу хутор.

Ни концов, ни начал — повторение.

Неслышно бьётся о стекло перламутровый мотылёк, лёгкий, как воздух. Мотылёк — душа осенней ночи.

 

Ждёшь

Я ушел к озерам. Жена и внук приедут за клюквой на велосипеде.

Сегодня тринадцатое сентября. Первый день осени по крестьянскому календарю. Утром прошёл настоящий непогодный дождь.

Какой он? Непрерывный, часа на четыре тёплый паутинный занавес. Мокрая русалочья сетка недвижно свисает с неба и, кажется, никогда не поднимется.

Нет, к полудню поднялось.

Я иду к озерам.

Что происходит со мною? Почему при виде трёх наших небольших зеркал, даже ещё на подходе к ним, сердце обрывается?

Не потому ли, что озёра — глаза земли?

«Недобрый глаз, не гляди на нас».

А белые лилии? Чьи это души?

Подхожу к кромке воды и нет сил уйти от берега. Так бы и ходил кругами, как заведённый, натыкаясь на собственный след. Так и хожу.

Собрал грибы. Развёл костёр. Снял кеды: остался босиком на прохладном пуховике мха. Жду жену и Антона с клюквенника.

Когда в лесу кого-то напряжённо ждёшь, чудятся голоса, шуршание велосипедных колес по песчаной дорожке и крылатый стрекозиный перебор велосипедных спиц, цепляющих кустики вереска.

Но никого нет. Это дух леса перелетает неслышной бабочкой от бесшумных макушек елей до немых поваленных сосен и дальше к озёрам. Тонко, по комариному звенит в ушах тишина. Проясняются осенние мелочи.

Покой душистых мокрых мхов, душного дурманящего багульника оживают голосами бабушки и внука. Голоса словно скользят по недвижным озёрным зеркалам. Слышишь тех, кого хочешь услышать. Слышишь то, что хочешь услышать.

Почему?

Душа ждёт.

— Ау!

— Ау! На голос мой идите! — кричу от костра, чтобы жена и внук скорее выбрались из болота.

Подбрасываю в огонь валежины покрупнее. Придут — обсохнут и согреются. А может и картошек испечём.

 

Уходит тайна, или несовершеннолетие

Двадцать первое сентября. Рождество Богородицы. Солнце бесцветное, холодное. Погода ветреная, небо в рваных тучах

Приветливый сумрак православного храма Пречистой Девы. Храм за свои сто лет намолен на славу. Икона Девы Марии в голубом тепло освещена немногими тонкими свечами. Над иконой теплится лампадка красного стекла.

Фонарь-барабан высокого, крутого купола завешан облаками. Застеклённая рама за алтарем в виде встающего солнечного полудиска хмурая, сизая.

Подхожу к иконе Богоматери. Ставлю три свечки — за жену, за внука, за себя.

Подкупольное пространство внезапно освещается: облака раздвинулись, солнечные, прожекторные в сумраке лучи достигли мозаики пола, легли на неё золотыми пятнами в крестах.

Небо откликнулось Рождеству Богородицы, молитвам, смирению.

С хорошим настроением возвращаюсь из Вильнюса на хутор. Рассказываю о пасмурных и солнечных минутах в храме.

В небе слышится мягкий, накатывающий крик-клёкот. Показались два медленных, размашистых клина. На юго-запад летят журавли. Летят с северо-востока.

Побежал в дом за биноклем. Считаю. В большом караване шестьдесят птиц, он чуть впереди. В малом двадцать шесть. Летят высоко — к ненастью.

Малый клин просится в строй большого, приближается к нему, старается разорвать его и собраться в один, общий. Никогда не видел воздушных перестроений, ревнивой борьбы караванов.

Короткое время обе стаи летят в виде неровной перевернутой буквы «дубль-ве». Потом она распадается на два прежних клина.

С высоты идёт волна отчетливого журавлиного говора-стона. Устали птицы под вечер, все труднее смыкать нарушенный строй.

День летят, два. Лидеры меняются, но зеркало для ночевки выбирает вожак. Вот он снова становится в голову большого клина. Скоро сядут.

А завтра вечером будут на Оке под Каширой, в заводях левого берега. После завтра где-нибудь в старицах Вороны или Хопра.

Из своего дома стучит в окно Ян:

— Что, пан, ты видишь?

— Журавли летят.

— Летят… Ты бы помог жене лошадку поймать, отвязалась.

— Хорошо, — я иду в дом за коркой хлеба — лошадке приманка.

— Через два дня гуси полетят, перед самым снегом! — кричит мне вслед старик.

На третий день утром открылся снегопад. Настоящий, красивее, чем в опере «Пиковая дама» и в балете «Щелкунчик». За тридцать минут землю засыпал снег. Осенняя зелень и желтизна остались только под крупными елями и соснами. На ломких зелёных листьях сирени — морозные пятна.

Пьем чай. Согреваемся. Снегопад кончился, выглянуло солнце. В заснеженном клевере рокочет шмель. Отогревается в лучах.

Дом выстыл до тринадцати градусов. На дворе осталось от сентября три градуса тепла.

Входит пани Текля:

— Пан Володя. Як трэвога, тэк до Бога. Як подмога, тэж до Бога!

— Что случилось?

— Лошадка забор опрокинула. Помоги поставить.

У соседей-стариков тихая паника: на всю зиму остаются одни. Ближайший хутор за три километра. Там пан Грецкий с больной женой.

Ян глядит на наши сборы долгим взглядом, но без всегдашнего любопытства. Таким глазам надо отвечать. А что ответишь?

Старик понимает. Но его не покидает надежда: после нас кто-то придёт и выручит.

Кто? Только Зося-выручалочка, не очень дальняя соседка, больше некому.

Дети? Может и приедут, навестят, только когда?

Скотина давно перестала подчиняться старикам, особенно лошадь. Один Боцман послушен. Собака старое добро помнит. «Собака друг, а лошадь ворог», — я теперь верю этой поговорке.

Паникуют холодными тёмными вечерами летучие мыши: дупла ищут — подвеситься на зиму, охладеть на время к жизни, «забыться и заснуть». На нашем чердаке тоже обосновались.

Собираю эту рукопись в стопку. Работа закончена. А рядом — окно в окно — новый сосед Андрюс с помощником рубит дом. И много часов слышен у леса перестук двух топоров — старого и молодого.

А вдруг всё ещё будет хорошо?

Венец за венцом, венец за венцом рубит сосед. День за днём, день за днём.

И глядит на душистый смолистый сруб сырая дырявая крыша Яновой стодолы. И отмирают её стены венец за венцом, месяц за месяцем. Хлопает стодола на ветру отставшими полотнами толевой кровли, как надломленными крыльями.

И заплакала пани Текля.

А наутро наш общий с соседями двор зарос маслятами…

Достаю из колодца воды старикам. Заполним всё, что можно.

— Большое спасибо тебе, товарышч!

Каково Яну и Текле глядеть друг на друга да на хозяйство, уплывающее вместе с силами в никуда?

Как назвать состояние девяностолетнего Яна?

Несовершеннолетие.

Да, духовное и хозяйственное несовершеннолетие. Где обе дочери? Больны, непосильные работы хуторские сломали. Где оба зятя? В городе на работе: один учитель, другой военный.

Как же хуторянину подготовить полноценных наследников, а не жадных потребителей?

Никто не знает. У состоятельного Яна не получилось. «Не богатство беда, — вещал преподобный Ефрем Сирин, — а упование на него и пристрастие к нему».

Потому и несовершеннолетие, духовное и хозяйственное, — они равноценны в крестьянском деле.

Яну девяносто один, Текле восемьдесят один год. Когда же наступит их совершеннолетие?

Не знаю. Теперь не знаю. Уходит тайна. Но не ко мне в руки. Уходит в небытие. С тайною стариков Юсисов уходит ощущение корневого сродства человека и пашни, будто время на всё махнуло рукой.

Как можно! Пахарь — человек святой.

Стыдно, но я не верю, что мы с Яном увидимся.

Вечер. Дым из трубы столбом, даже не колышется. Ясный бело-жёлтый закат, чистое высокое небо. Быть под утро морозу.

Высыпали звёзды. Откуда-то с юга взлетают «МиГи»: красноватая искусственная звезда-вспышка обгоняет привычное звёздное братство. Прошла полнеба и только теперь её догнал собственный звук. Печально мерцают созвездия — старожилы мироздания.

Кладу в печь крупные не колотые чурбаки — дольше горят. Печь гудит. Дверца топки прилегает не плотно. Отблески огня по её контуру перешли в темноту комнаты и беспечно шатаются по стенам и полу. Таинственное малиновое поддувало живёт, как уменьшенный, игрушечный зев ада.

Вот и всё освещение дома. Зато свет живой, свойский, как и пламя за чугунной дверцей топки.

А звук за окном догоняет и догоняет свою искусственную звезду. Но голос бабушки, обнявшей вымытого в тазу внука, отчетлив и старателен. Она читает Антону «Оле Лукойе».

Истлели угли в печи. Теперь там творожная запеканка с гречкой и тыква — наша утренняя еда.

Дом уходит в сон. И вдруг тыква тонюсенько запела в печи. Парится. Ей жарко.

Это и есть третий день октября 1991 года в нашем доме на литовском хуторе Шилишки.

Когда-то моя бабушка говаривала нашими с нею каширскими зимами:

— Главное, мой мальчик, перезимовать.

Этого я и желаю несовершеннолетним старикам Яну и Текле.

 

Когда?

Мы ещё не уехали. Завтра.

А пока можно последний раз сбегать по грибы.

Дни стоят не грибные, — калиновые и рябиновые.

Седая от инея зелень шумно блестит под ногами.

Быстро обхожу верные места. Пусто.

Незнакомый, растерявшийся городской грибник с двумя корзинами и рюкзаком, почти кричит мне:

— Ну чего им не хватает?!

Мужик протягивает мне пустые корзины.

— Погоды правильной, — я показываю ему свою, тоже пустую, — подождем.

Как встретились, так и расходимся…

Мы ещё не уехали. Завтра.

Когда снова окажемся на хуторе, в Литве, в другой стране?

В марте-апреле следующего года.

Или «когда песок по камню взойдет».

— Все шуточки передо мной выстраиваешь, — говорит с укором внук.

— Нет, мой хороший, не выстраиваю. Ты у меня большой, как мир, а я — маленький, как жизнь.

Кому же оказалось по силам остановить солнечные часы? Времени? Или безвременью?

Жизнь покажет. «Время красит, безвременье старит».

Прошлое прошло. Будущее, как всегда, близится.

Потеснится ли безвременье?

Не скоро. Очень не скоро.

— Чем лучше в Москву и Петербург съездить? — спрашивает знакомый молодой скульптор Кястутис.

— Поездом. Надежнее и дешевле.

— Хочу последний раз в жизни увидеть Третьяковку и Эрмитаж, — говорит Кястутис, — и дочь свозить, а то никогда не увидит.

Время — длительность бытия, последовательность существования. Этому помешать трудно.

…Горит прощальный костёр. Кипят сырые валежины. Нехотя упали семь или девять капель дождя. Потом ещё капель пять. Упали и больше не ждут подмоги с неба.

Снежинки пепла летучего роятся над костром, разлетаются, тают.

Время за нами, время перед нами, а при нас, получается, его нет, все вышло.

Когда?

В ответ мне самая толстая валежина перегорает пополам и с кротким пепельным шелестом обваливается, сползает обеими головешками в угольный жар, будто отвечает упавшим голосом:

— Тогда.

Почему всё, что утрачиваю навсегда, я отчаянно пытаюсь оставить другим?

Когда думаешь о тьме, не забудь звёзд над собою.

Истлевающие угли, растущая пирамидка пепла превращается на глазах в подобие песочных часов.

Ссылки

[1] А теперь читателям задача. Все даты народного календаря даны здесь по новому стилю. Он обгоняет старый стиль на 13 дней. Если захотите сами понаблюдать за жизнью природы, сверить приметы дедов и прадедов, посчитайте даты старого стиля. Взрослые вам помогут.

[2] Слава (латынь).

[3] Перевел М. Гольденберг

[4] На польском языке нет слова «еврей», только «жид».

[5] До Ельцина пан Ян Юсис не дожил.

[6] Новый Завет. Послание к Колоссянам Святого Апостола Павла. Глава 3, стих 21.

[7] Первое послание к Коринфянам Святого Апостола Павла, гл. 8, ст.8.

[8] Могу дать адрес: Чехословакия, город Мульт, Насекомая улица, розовый улей. Майе.

Содержание