День рождения Лукана

Александрова Татьяна Львовна

Часть I. Счастье в Сурренте

 

 

1

На очередных неаполитанских Августалиях , завершившихся в день накануне августовских ид в пятнадцатое консульство цезаря Домициана, поэт Публий Папиний Стаций одержал блистательную победу, выступив с чтением своего стихотворения об установленной на римском форуме конной статуе ныне здравствующего принцепса, и был удостоен высшей награды – серебряного масличного венка. Однако к своему триумфу Стаций отнесся весьма спокойно – это было то ли сдержанное удовлетворение мудреца, то ли усталое облегчение человека, вынужденного доказывать очевидное.

Августовское солнце палило нещадно, и тонкий тканевый навес, натянутый над пространством театрального полукружия, не мог сдержать властной силы Гипериона, уверенно ведшего по небесным путям пылающую колесницу. После всех церемоний, медленно пробиваясь к выходу сквозь людской поток и продолжая получать поздравления, Стаций чувствовал себя крайне утомленным. Он не любил толпы. Пребывание среди множества тел, в каждом из которых душа запрятана слишком глубоко, чтобы разглядеть ее, всегда оказывало на него гнетущее воздействие. Вот и сейчас у него пересохло в горле, пот струйками стекал по спине, губы и щеки онемели от вынужденных улыбок, а в глазах рябило от мелькания чередующихся лиц. Как во сне проплыло перед Стацием подвижное лицо вечного его соперника Валерия Марциала, на этот раз побежденного, но решившегося выдержать хороший тон и поздравить победителя, к которому он никогда не испытывал симпатий. Впрочем, досада и огорчение слишком явно читались в его глазах, и слова учтивости прозвучали тускло, не зацепив внимания триумфатора. Стаций так и сжимал в запотевшей руке свою драгоценную награду и уже подумывал, как бы передать ее рабу-нотарию, вплотную следовавшему за ним, но вдруг его размышления прервал сочный и как будто из прошлого донесшийся голос:

– Публий, сын Стация! Прими и мои поздравления!

Обернувшись, он увидел перед собой улыбающееся, добродушное лицо и сразу узнал Га я Поллия Феликса, которого не видел лет двадцать, со времени своего переезда в Рим. Да, несомненно, это был он! Лицо его, всегда широкое, стало еще шире, хотя он совсем не производил впечатления толстяка, а коротко стриженные волосы казались присыпанными мукой. Поллий был старше Стация года на три – четыре, соответственно, он уже, должно быть, завершал свое десятое пятилетие.

– Приветствую и благодарю тебя, Гай, сын Поллия! – в тон ему ответил Стаций, впервые за этот день улыбаясь от души. Так когда-то звали их друзья и знакомые, чтобы отличить от отцов: Стация, известного в Неаполе поэта и ритора, содержавшего прославленную школу, в которой обучалась наиболее даровитая часть местной молодежи, и Поллия, одного из путеоланских декурионов, богача и благотворителя. Гай, сын Поллия, учился некогда в школе Стация-отца и был в приятельских отношениях с сыном Стация Публием.

– Знаменательная встреча! – весело продолжал Поллий, левой рукой беря Стация под локоть, а правой вполне успешно раздвигая сгустившуюся перед ними толпу. – Дорогие сограждане, пропустите поэта! Он достаточно радовал вас, дайте ему отдых! Кстати, куда ты намерен направить стопы, о победитель?

– Я мечтаю поскорее вернуться в город, – ответил Стаций, вступая в плотную тень арки и вздыхая с некоторым облегчением. – Остановился я, по обыкновению, у тетушки, немного переведу дух – и, как только спадет жара, – в путь. Надо обрадовать жену. Клавдия плохо переносит путешествия в это время года, поэтому не поехала со мной. Но сердцем вся здесь, я чувствую!

– О, жены, несомненно, властвуют над нами! – вновь засмеялся Поллий. – Я бы не посмел препятствовать твоему намерению, если бы не настойчивая просьба моей собственной жены, которая очень хочет познакомиться с тобой. Она просила пригласить тебя к нам на нашу суррентинскую виллу.

– Не хотелось бы тебя огорчать отказом, но, боюсь, мне это не по силам. До Суррента часа три-четыре езды, да по самому пеклу… Да, возьми и смотри, держи крепко! – Последние слова были обращены к нотарию Клеобулу, которому Стаций наконец-то сумел отдать хрупкий венок.

– За кого ты меня принимаешь, друг? – притворно возмутился Поллий. – Неужто я решился бы предложить тебе путешествие в тряской повозке под палящим солнцем? Нет, речь идет о недолгой и приятной морской прогулке на моем собственном судне. Наша летняя вилла расположена у самого прибоя, можно сказать врезается в море и обдувается всеми ветрами… А какая библиотека покоится в зимней прохладе ее комнат! Сколько изящнейших скульптурных и живописных творений греческого гения! Создания Мирона, Поликлета, Апеллеса! Поверь, я не терял даром эти годы!

В плавном красноречии Поллия было что-то завораживающее, мысль о морской прогулке была соблазнительна, и, кроме того, Стаций начинал понимать, что даже из чисто деловых соображений не следовало бы пренебрегать приглашением возможного покровителя – Марциал уж точно не упустил бы такого случая, – но ему трудно было перебороть уже принятое решение.

– И что, твоя жена там, на вилле? Она не присутствовала на Августалиях?

– Присутствовала. Я сам немало удивился, когда она изъявила горячее желание поехать со мной. Она у меня не любительница подобных развлечений. Я же, признаться, люблю их, да и наш Учитель не возбраняет присутствие на зрелищах, предостерегая только от участия в них. Жена здесь, уже в карруке. Познакомишься ты с ней в любом случае. Но все же, я надеюсь, ты не захочешь огорчить ее отказом. Насчет карруки не бойся, мы в ней доедем только до причала.

Стаций ничего не ответил, только улыбнулся, думая, что сейчас выразит почтение матроне, а потом все-таки убедит нежданных гостеприимцев отпустить его домой.

Богато украшенная каррука с поднятым откидным пологом, запряженная четверкой холеных гнедых лошадей, ожидала их на площади перед театром, в тени, падающей от двухэтажной базилики. Возле нее стояли несколько вышколенных рабов, даже в отсутствие хозяина сохранявших почтительное молчание и благопристойность поз.

– Полла, душенька, – радостно воскликнул Поллий, приоткрывая легкую тканую завесу, – я привел тебе того, кого ты хотела видеть.

– Ты очень добр, милый, – прозвучал в ответ мягкий женский голос, и с этими словами его обладательница легко выбралась из карруки. Одета она была в столу цвета сухих виноградных листьев – такой цвет называли по-гречески «ксерампелинос». Стацию, стоявшему в двух шагах, в первый миг она показалась совсем молодой женщиной, ибо была худощава и девически ловка. Но едва взглянув на ее лицо с сетью тонких морщинок у глаз и возле губ, на обильную серебряную проседь в некогда черных как смоль волосах, он сразу понял, что ей никак не меньше сорока. Лицо ее представилось ему знакомым, но он не мог припомнить, где и когда видел его. В глубине сознания почему-то забрезжила мысль о его собственной награде, серебряном венке, но он не обратил на нее внимания.

– Приветствую тебя, госпожа! – обратился Стаций к матроне.

– Рада познакомиться с тобой, поэт, прими и мои поздравления со столь блистательной победой! – ответила она с полуулыбкой, не обнажившей ее зубов. У нее были живые черные глаза, черты лица ее были идеально правильны, а прическа только оттеняла их, хотя и была откровенно старомодной: прямые волосы, разделенные пробором и, очевидно, собранные сзади в простой узел, которого не было видно под тонким покрывалом. Как это было не похоже на безобразные валы и корзины мелко взбитых кудряшек, какие нагромождали на своих головах модницы последних лет!

– Благодарю, госпожа! – с легким поклоном ответил Стаций. И добавил нерешительно, не зная, стоит ли начинать этот разговор. – Твое лицо кажется мне знакомым… Только не помню, когда и где я мог видеть тебя…

– Возможно, в одной из прошлых жизней, – уклончиво произнесла матрона, краем глаза поглядывая на мужа. – Я, во всяком случае, вижу тебя впервые, хотя могу только сожалеть, что боги не послали мне эту встречу раньше.

– Не у тебя одного, Стаций, возникает такое чувство, – с какой-то поспешностью вступил в их разговор Поллий. – Нам нередко приходится слышать подобное. Хотя «нередко» это относительно, моя почтеннейшая супруга лишь в исключительных случаях показывается на людях, а навещают нас в основном близкие друзья. Так ты согласен посетить наш уединенный приют?

– Прошу тебя, не откажи! – присоединилась к его просьбе матрона.

– Согласен! – почти неожиданно для самого себя твердо произнес Стаций. В немалой степени его влекло любопытство. Встреча с далеким прошлым в лице Поллия вызвала в нем желание задержаться в этом ушедшем дорогом мире, а супруга Поллия явно несла в себе некую загадку, которая, как подсказывало ему внутреннее чутье, каким-то образом касалась и его.

Оба, и муж и жена, искренне обрадовались ответу Стация, все уселись в просторную карруку, Поллий начал раздавать распоряжения, решая, куда и когда пригнать повозку после их отплытия, кого из рабов послать с вестями к старой Папинии, тетке Стация, а кого – на почтовую станцию, отправить в Город его жене Клавдии краткое письмецо, которое поэт тут же по пути собственноручно начертал. Драгоценный венок было решено везти с собой, не возлагая непосильной ответственности на верного Клеобула, которого пришлось оставить в Неаполе.

Проехав по прямым и довольно широким улицам и переулкам новой Партенопеи, опустевшим от жары, они быстро достигли гавани. Отсюда открывался обширный вид на всю окрестность: на страшный разлом обезглавленной горы, добрая половина которой одиннадцать лет тому назад взлетела на воздух и, рассыпавшись, покрыла собой несчастные окрестные поселения; на змеевидно вытянувшийся Суррентинский полуостров, оканчивающийся мысом Минервы, и на устремленный к нему остров Капрею, похожий то ли на нильского крокодила, каких любили изображать на стенах кампанских вилл в числе прочих водных обитателей, то ли на нереиду, всплывшую вверх лицом и маленькой острой грудью и раскинувшую по морской глади длинные волосы. Поллий показал, где, в направлении Путеол, находится еще одна его вилла, под названием Леймон, расположенная неподалеку от города. Но там они живут зимой, а летом предпочитают Суррент.

У причала их ждало небольшое, но довольно вместительное суденышко, из тех, что называют фазеллами. Все оно было изящно расписано: на золотистом фоне переплетался узор пурпурных, голубых и белых линий, а нос и корму украшали настоящие картины, представляющие на пурпурном фоне плывущих девушек или тоже нереид. Столбики тонких бронзовых перил венчали юношеские головки, на палубе был устроен навес-парада, под которым располагалось тройное пиршественное ложе. Не прошло и получаса, как весла фазелла с плеском разрезали соленую гладь Дикархейского залива, а раскрывшийся парус, тоже оказавшийся пурпурным, весело надувался ветром, напоминая лепесток яркой розы.

Когда со всеми хлопотами было покончено и господа удобно расположились под навесом, а рабы принесли им легкое белое вино, яблоки, груши и виноград нового урожая, между старыми приятелями завязалась довольно непоследовательная беседа, состоящая из обрывков воспоминаний о прошлом, удивления или возмущения новыми постройками, изменившими привычный облик города, а также обсуждения только что завершившихся поэтических состязаний. Говорил в основном Поллий. Стаций, промочивший наконец горло, тем не менее предпочитал слушать, лишь изредка вставляя свои замечания. Иногда он терял нить разговора, задумываясь о своем, но Поллий, похоже, не замечал этого, а его жена, сама немногословная, порой выручала гостя, легко выводя его из затруднения.

Их фазелл, легко скользя, пересекал залив по диагонали, не приближаясь к берегу, и издали берег казался голубым и призрачным продолжением иззелена-синей глади моря, однако Стаций знал, что там лежат безжизненные поля серой лавы, которые за годы, миновавшие со времени катастрофы, едва начали покрываться хилой растительностью, вызывающей в воображении представление об асфоделях подземного царства. Он вспомнил об отце, который волею судеб в те дни оказался в Неаполе и сделался свидетелем этого ужаса, сократившего его век. Отец мечтал написать об извержении поэму, но так и не нашел в себе сил сделать это. Стаций вспомнил, как начинал дрожать его голос и старческие глаза затуманивались слезами, когда он пытался рассказать о том, что видел. В городах, навеки погребенных под лавой, у них были родственники, знакомые, ученики.

– А помнишь, – обратился Стаций к Поллию, – как мы мальчишками поднимались на Везувий? Когда прочитали у Страбона про скалы, изъеденные огнем… Кто бы мог подумать тогда…

– Мой дорогой Стаций! – с внезапно посерьезневшим лицом поспешно перебил его Поллий. – Как ты, возможно, уже заметил, в жизни я, по мере сил, следую учению божественного гаргеттийца, согласно которому высшее благо – не испытывать страданий. Эти воспоминания слишком мучительны для меня, не знаю, известно ли тебе, по какой причине, но в любом случае я не стану об этом рассказывать лишь потому, что не хочу причинять себе – да и тебе – лишних огорчений. Поэтому все, что касается этой темы, в нашем доме под запретом. Как и некоторые другие темы, касающиеся прошлого, моего и моей жены. Ведь так, дорогая?

– Так… – тихим эхом откликнулась его жена. Она сидела рядом со Стацием, Поллий же располагался напротив него, спиной к берегу и Везувию, – то ли потому, что уступил гостю лучшее место, то ли, как вдруг понял Стаций, чтобы не видеть картину запустения на месте некогда цветущих городов.

– Ну вот видишь, какое счастье, когда муж и жена во всем согласны, – вновь заулыбался Поллий. – Это счастье, которому может позавидовать сам Юпитер. А мы вообще живем душа в душу. Как Гай и Гайя. Ты заметил, что и наши имена созвучны подобным образом: Поллий и Полла?

– Замечательное совпадение, – похвалил Стаций, отмечая про себя, что жена Поллия, очевидно, превосходит его знатностью, поскольку такое имя, как у нее, встречалось только в сенаторском сословии, Поллий же, как и сам Стаций, принадлежал к всадническому.

Утомление дня все же давало о себе знать, так что даже текучее красноречие Поллия вскоре иссякло. Поговорив еще немного о незначащих предметах, они, отбросив условности, погрузились в долгожданное молчание. Под мерный плеск весел и шум ветерка, надувавшего парус, начинало клонить в сон. Задремавший Поллий уже похрапывал. Стаций, сопротивляясь дремоте, украдкой поглядывал на четкий, достойный камеи профиль Поллы, которая, одна из всех, сидела по-прежнему прямо и казалась неподвластной усталости, и силился вспомнить, где он мог ее видеть ранее. Но память не давала ответа.

 

2

Еще примерно через час пути берег начал четко вырисовываться во всех подробностях и стали ясно видны обрывистые скалы, по которым в изобилии вился виноград и среди листьев мерцали тугие гроздья; взорам открылись лунообразные гавани и рыжие черепичные крыши живописно расположенного Суррента.

– Вон она, наша вилла, – показал Поллий вправо от городка. – Жаль, что сейчас еще солнце высоко: когда оно садится, а море тихое, отсюда кажется, что она плывет. А справа – видишь, как будто из моря вырастает башня? Это беседка снаружи отделана каристским мрамором. А вон там правее, наверху, на скалах, храм Минервы. Тут все скалы, утесы! Вид этих мест был довольно безотраден, когда я только начал строить… Пришлось что-то сносить, что-то сглаживать! Да, Полла, – он обернулся к жене, – муж твой, конечно, не Орфей и не Амфион, чтобы двигать скалы пением, но все же он их двигает!

Сказав это, Поллий добродушно засмеялся своей шутке, Стаций оценил ее тонкое смирение, помня, что Поллий и сам мечтал когда-то о славе поэта, Полла же как будто и не услышала ее.

Стаций подивился обилию и совершенству построек на столь неровной, скалистой поверхности. Переплетения арок, ряды колонн, увенчанных коринфскими аканфами, портики, зигзагообразно шагающие по всему склону снизу доверху. На выступе мыса взгляд его сразу притянула двойная куполовидная крыша купальни, – такие крыши называются «черепахами», легкий дымок, поднимавшийся над ней, свидетельствовал, как показалось Стацию, об излишней заботливости слуг, даже в жаркий день приготовивших для хозяев теплую баню. Стаций выразил свое удивление по этому поводу, но в ответ услышал, что это не дым, а пар от горячего источника, заключенного под сводом. Берег придвигался все ближе, море стало зеленоватым и просматривалось до самого дна с темными подводными островами водорослей, а между тем взорам предстало еще одно чудо: две скалы, устремленные навстречу друг дружке, подобно сходящимся Симплегадам, но не столкнувшиеся, а сомкнувшиеся верхами и образовавшие естественные ворота, над которыми в самом месте соприкосновения скал была прикреплена мраморная доска с греческой надписью: «ла́тхэ био́сас». По верху их тянулась колоннада, и над самыми воротами была установлена мраморная статуя Геркулеса, а прямо в море, чуть в стороне, там, где небольшие скалы образовали крошечные островки, среди белой пены прибоя, высилась статуя Нептуна из позеленевшей бронзы. Путешественники привычным движением рук приветствовали богов-хранителей этого дома.

Ворота были так низки, что Стаций невольно забеспокоился, пройдет ли под ними фазелл, но тревога его оказалась напрасной, и через мгновение они очутились внутри крошечной, закрытой со всех сторон бухты, в которой покачивались еще два суденышка поменьше, но точно так же расписанных. От самого причала вверх вела мраморная лестница.

После бани и нового угощения Стацию стали показывать все помещения и переходы виллы. Ступать на каменистую почву не приходилось нигде, всюду тянулись портики с мозаичным полом. Правда, мозаика в них была самая простая, бело-черная, какую можно видеть в не очень богатых домах, зато в помещениях по полу раскинулись пестрые венки из цветов и плодов вперемежку, а по росписям стен можно было изучить всю греческую мифологию. Между портиками были посажены аккуратно подстриженные кустики букса, тамариска, шиповника, небольшие деревца лавра и туи и по-весеннему зеленела постоянно поливаемая травка, в эту августовскую пору, когда вся дикорастущая трава выжжена солнцем, доставляющая необычайную отраду зрению. Ручей от естественного источника, заключенный в мраморное русло, петляя по всей вилле, сбегал по склону в море. На двух или трех лужайках устроены были небольшие прямоугольные стоячие водоемы с цветущими лотосами и некрупными серебристыми рыбками, мелькавшими в зазеленевшей воде. Возле них стояли бронзовые лани: одни – как будто пьющие воду из водоема, другие – тревожно поднявшие свои гордые головки; ни одна из них позой не повторяла другую.

Привели его также в круглую беседку с конусообразной крышей, сплошь выложенную мрамором разных видов: желтоватым с красными прожилками нумидийским, синнадским – с пурпурными кругами по белоснежному полю, нежно-зеленым тайгетским и цвета морской волны каристским, последним она была отделана и снаружи, так что издали казалась водяным столбом – именно ее они видели, подплывая. Беседка выдавалась в самое море, по словам хозяев, в бурную погоду ее иногда даже заливало волнами, но при затишье ощущалась лишь соленая влажность мельчайших капель. Отсюда открывался прекрасный вид на Неаполь и дальние острова: вулканическую Инариму, скалистую Прохиту, увенчанную лесом Несиду. Поллий сообщил, что отсюда хорошо виден свет маяка Афродиты-Евплеи, а порой в ясную погоду бывает различим даже их Леймон. Стаций отметил про себя, что беседка, почти открытая, тем не менее закрывает вид на Везувий. Как раз там, где он должен был показаться, шел стенной проем, заканчивающийся там, где уже просматривалась Суррентинская гавань.

Солнце уже клонилось к закату, правда, Стацию казалось, что этот день растянулся самое меньшее на три. Поллий начал было показывать ему свои сокровища: древние мраморные скульптуры, драгоценные коринфские и этрусские вазы. Стаций очень любил все это, но сейчас имена и названия путались в его перегруженной впечатлениями и ноющей тонкой болью голове, и он не мог ни по достоинству оценить эти редкости, ни обидеть хозяина отказом их смотреть. На помощь ему вновь пришла хозяйка дома. Внезапно она выросла на пороге в сокровищницу Поллия и, дождавшись, пока муж заметит ее, тихо, но твердо сказала:

– Дорогой! Тебе не кажется, что нашему гостю пора дать покой? Не забывай, что мы с тобой только наслаждались зрелищем, в то время как он выступал и волновался.

Стаций посмотрел на нее с благодарностью.

Наконец-то его проводили в комнату для гостей. Довольно тесная, она выходила дверным проемом на запад, и, пока Стаций не задвинул завесу, закатное солнце превращало ее в сверкающий чертог. Млечно-белая штукатурка стала золотистой. Четче вырисовался геометрический узор золотисто-пурпурных лент. Искусно выписанные птицы ожили и, казалось, готовы были запеть. Поэт еще раз взглянул на закатное небо, на солнце, садившееся где-то там, за Капреей, и изливавшее алые потоки света на «винно-чермное» гомеровское море. Потом, радуясь возможности остаться наконец наедине с собой и своими мыслями, задернул занавес, разделся и лег, отвернувшись к стене.

Он думал, что сразу заснет. Но, как это бывает при избытке впечатлений, сон не шел к нему. Картины прошлого вставали одна за другой.

Уроженец Неаполя, Стаций уже более двадцати лет, со времени прихода к власти династии Флавиев, жил в Городе и на родине бывал редко, наездами, поэтому многие события здешней жизни проходили мимо него, не слишком охочего до новостей и тем более слухов и сплетен. Каждое новое посещение пробуждало в нем то щемящее чувство, которое, должно быть, испытывает всякий, кто волею судеб покинул край, где прошли его детство и юность. От раза к разу он находил Партенопею немного изменившейся, в чем-то обновленной, в чем-то обветшавшей, однако неизменным оставалось ощущение томной лени, окутывающее этот город, щедрое южное солнце да неисчерпаемая синяя чаша Дикархейского залива. Здесь суровая римская добродетель смягчалась истинно-греческой вольностью, – это был тот свежий воздух, которого Стацию так не хватало в чопорном и разнузданном Риме. Всякий раз ему хотелось остаться здесь навсегда, но всякий раз он понимал, что это лишь мечта, которая если и осуществится, то, может быть, только под конец его жизни, чтобы и ему упокоиться где-то поблизости от могилы с детства до боли любимого Вергилия.

За прожитые сорок пять лет жизни Стаций получил признание в узких кругах тонких ценителей ученой поэзии, что отнюдь не принесло ему богатства и давало лишь возможность существовать в похвальной воздержности, не знающей излишеств. Он старался относиться к этому философски. Вот уже десять лет он работал над главным, как сам считал, трудом своей жизни – «Фиваидой», поэмой, объединяющей все мифы фиванского цикла. Поэма требовала кропотливого изучения мифов во всех мельчайших подробностях и многочисленных ответвлениях, упорного труда над каждым словом и выражением и приносила ему немало творческих мук и радостей. Но надо было чем-то жить самому и содержать свою, пусть небольшую, семью, состоящую из жены Клавдии и ее дочери от первого брака, теперь уже невесты на выданье. К счастью, обе они неприхотливы, но есть какой-то предел, ниже которого он не мог позволить себе опуститься, чтобы не скатиться в откровенную бедность. Находить нужные знакомства и щедрых покровителей он не умел. Роль клиента ему претила. Как мог берег он старые связи, завязанные еще отцом, и именно эти связи удерживали его в Городе. Отцу как-то удавалось совмещать увлеченность высокой поэзией с деловой хваткой, сыну это не передалось. Стаций боялся, что, вернувшись в Неаполь, не сможет найти ни достаточного числа покровителей, ни учеников, какие хотя бы в небольшом количестве имелись у него в Риме.

Насиловать свой талант поделками на злобу дня и на потребу заказчикам он тем более не мог. Когда-то, в период полного безденежья, ему пришлось продать фабулу задуманной поэмы «Агава» миму Парису, и денег он получил за это втрое больше, чем получил бы за всю поэму, но от этой сделки у него осталось гадливое чувство, и впоследствии подобным способом Стаций не зарабатывал. Изредка лишь отдыхал он от главного труда, сочиняя стихотворения на случай, за которые можно было, помимо всего прочего, получить деньги, но его вдохновение было неподатливо, а случай, как известно, спереди лохмат, а сзади лыс, и ухватить его можно только сразу. Чтобы что-то кому-то посвятить, Стаций должен был чувствовать расположение к этому человеку, а кроме того, этот человек должен был дать ему некий повод, который был бы сродни его дарованию. Принесшее ему победу стихотворение о конной статуе цезаря Домициана было редкой для него удачей. Да, в какой-то миг вид этой статуи, освещенной закатным солнцем, вызвал в его душе восторг, и этот восторг породил образ, помог забыть о многом, что обычно сковывало его уста. Но потом он не раз размышлял и, испытывая свою совесть, сомневался: не кроется ли здесь презренное желание польстить сильному мира сего или малодушная осторожность? Первое едва ли, вторая – возможно, учитывая требования времени. Писать стихи и вообще промолчать о здравствующем цезаре значило попасть под дамоклов меч подозрений. Но ведь воспевали же Августа великие Вергилий и Гораций, не считая это для себя зазорным! От отца Стаций унаследовал спокойно-уважительное отношение к Флавиям: в любом случае по сравнению с несколькими предыдущими принцепсами они были как небо и земля, они спасли страну от хаоса и водворили мир, цезарь Домициан был достаточно образован и даже имел неплохой литературный вкус, а мрачная подозрительность, усиливавшаяся в нем в последние годы и вызвавшая новые гонения на сенатскую знать, представлялась Стацию чем-то вроде болезни, заслуживающей скорее снисхождения, нежели злорадства. По-настоящему отвратительными казались Стацию лишь вновь поднявшие голову доносчики, и чего бы он никогда не мог сделать, так это, подобно Марциалу, восхвалять страшного Ре гула, по роду занятий адвоката, а по делам – клеветника, погубившего многих.

Серебряный венок победителя покоился тут же, у его изголовья. Поллий заверил поэта, что за сохранность вещи в его доме он может не опасаться. Стаций взял его в руки, чтобы впервые за этот день получше рассмотреть. Один такой же венок, полученный пятнадцать лет назад, еще при жизни отца, уже хранился в его доме, и никакие денежные затруднения не могли заставить его продать эту награду или отделить хотя бы листочек на продажу. Правда, было несколько случаев, когда он уже готов был решиться на это, доставал венок и звал Клавдию, чтобы сообщить ей свое горькое решение. Но всякий раз Клавдия молча отбирала у него драгоценность и водворяла на место.

Внезапно в его мозгу вновь всплыла мысль, мелькнувшая днем: что венок и само слово «серебро» как-то связывается у него с женой Поллия. Но как, почему? Может быть, он прежде видел ее на Августалиях? Однако Поллий утверждал, что она не любительница поэтических состязаний. С первого взгляда она показалась ему молодой. Значит, молодой он ее и запомнил. Полла, Полла… Кого он знал с таким именем? Лишь нескольких аристократок. Почему же он не может вспомнить? Что за затмение?

Стаций закрыл глаза и погрузился в полудрему. В тонком сне он увидел гигантскую воронку Помпеева театра, снизу доверху заполненную народом. Сцена напоминает опушку леса – за ней ярусные ряды порфировых колонн с коринфскими капителями белого мрамора. Он, Публий, видит все это впервые: ему всего пятнадцать и он первый раз в Риме. Они с отцом приехали, чтобы посмотреть поэтические состязания, устроенные молодым цезарем Нероном. Судьи назначены по жребию из консульского звания, судят с преторских мест. Сам цезарь в числе состязающихся!

Самые достойные граждане выступают с латинскими речами и со стихами. Вот на сцене худощавый юноша, не очень высокий, немного угловатый, но весь как-то устремленный ввысь: запрокинутый лоб, волевой подбородок, длинная шея, прямая спина, расправленные плечи. Нет, красавцем его не назвать. Однако есть в нем что-то значительное. Лицо с резкими чертами немного напоминает трагическую маску. Глашатай объявляет имя: Марк Анней Лукан. Так вот он, племянник всесильного Сенеки, наставника цезаря! Ему прочат будущее нового Вергилия при новом Августе! В отличие от многих, Лукан не поет, а только напевно читает. Читает свою поэму об Орфее, спускающемся в подземное царство. Публий изумляется красоте его стиха. Странные, мрачные образы, неослабевающее напряжение, тревога, отчаяние, но стих струится, как мощный поток, сметающий все преграды на своем пути. Такому не стыдно петь об Орфее! Гармония его собственного стиха, пожалуй, способна двигать скалы! Публий смотрит на отца. Тот кажется несколько озадаченным. Неужели ему это не нравится? Да, многое непривычно, но ведь это так прекрасно! Юноша кончает свое выступление. Театр ревет: «Софо́с!» К этому возгласу от всей души присоединяет свой голос Публий. Отец тоже громко и уверенно произносит: «Софо́с!»

После Лукана выступают другие чтецы и певцы, но никто не может затмить его. Наконец, последним выступает цезарь. Вот он – среднего роста, плотный, дебелый – выходит на сцену и тоже исполняет песнь собственного сочинения, сопровождая пение игрой на лире. Лирой он владеет нехудо, но голос у него слабый, и великолепная акустика Помпеева театра лишь подчеркивает огрехи. Однако отсутствие голоса еще полбеды: тонкий поэтический слух Публия различает мелкие погрешности его стиха, неточности метрики и натяжки просодии. Юный Публий то опускает глаза от стыда за выступающего, то украдкой смотрит на отца и видит, что и тот закусывает губу. Цезарь завершает свое выступление. Театр вновь взрывается одобрительными кликами и даже рукоплесканиями. Слышатся возгласы: «Слава цезарю! Новый Аполлон! Новый Пифиец!» Публий недоумевает: неужели всем, кроме него, это понравилось? Его отец тоже, покачивая головой, сдержанно произносит: «Софос!» – и щиплет сына за руку, чтобы он сделал то же самое. Но Публий так и не может выдавить из себя требуемой похвалы. Цезаря тут же, не дожидаясь решения судей, по общему желанию участников, венчают золотым венком за лирную игру. Он спускается на орхестру к сенату, преклоняет колена, чтобы принять венок, целует его и велит отнести к статуе Августа.

И все же главным победителем состязаний, к восторгу Публия, судьи признают Лукана! Цезарь переносит поражение с достоинством, но видно, что он весь как-то потускнел, поблек. Зато Лукан сияет. Его венчают золотым венком прямо на сцене. Неожиданно победитель покидает сцену, через орхестру проходит к женским зрительским местам, устремляясь к девушке, сидящей в первом ряду рядом с пожилыми матронами. Публий, напрягая зрение, присматривается, стараясь получше разглядеть ее. Черты лица ее необычайно правильны. У нее прямые, черные как смоль волосы, разделенные пробором и собранные в простой узел. Она сияет юной свежестью и здоровьем. Лукан снимает венок с себя и вручает ей. Она смущенно улыбается, опуская голову. Театр рукоплещет. По рядам идет шепот: «Его невеста! Полла Аргентария!»

Полла Аргентария! Стаций мгновенно очнулся от своей дремоты. Вот откуда «серебро»! Да, конечно же это она, вдова поэта Лукана, – он узнал ее через столько лет, хотя видел всего один раз! Кто не слышал о ней в те дни, когда на весь род Аннеев обрушился гнев Нерона? Потом, когда неожиданно для всех была издана наконец его «Поэма о гражданской войне», или «Фарсалия», говорили, что именно Полла сохранила ее рукопись и что она еще раньше исполняла роль нотария и переписчика при муже, когда Нерон запретил ему издавать свои сочинения. Шептались, что Полла осталась чуть ли не единственной наследницей огромного состояния Аннеев. А потом она куда-то исчезла. Ходили слухи, будто она умерла или лишилась рассудка. Стало быть, наиболее правдоподобным оказался слух, будто она вышла замуж за какого-то кампанского вольноотпущенника, который взял ее ради денег. Нет, Поллий, конечно, не вольноотпущенник, он всаднического сословия и сам всегда был весьма состоятелен.

Почему Полла так хотела познакомиться с ним, Стацием? Почему просила звать его к себе? Связано ли это как-то с прошлым, от которого Поллий пытается стеной отгородить ее и себя? Стаций стал думать о Лукане. Трагическая фигура этого поэта всегда привлекала его, хотя и вызывала двойственные чувства. Мощный стих Лукана восхищал Стация – и тогда, в пятнадцать лет, когда он услышал его впервые и когда воспринимал Лукана как старшего; и потом, постепенно догоняя и обгоняя его в возрасте; и по прошествии времени, уже намного пережив его, двадцатипятилетнего. Затрагивая в своей «Фиваиде» отчасти ту же тему – тему братоубийственной войны, Стаций поражался историческому видению юного Лукана, зрелости его суждений; он многое заимствовал у него в деталях. В то же время то, как самоуверенно уходил Лукан с торного, Гомером и Вергилием проложенного, пути, то, как решительно расстался он в своей «Фарсалии» с привычным миром божеств, оберегающих каждый шаг смертных, как неумолимо ставил своих героев перед трагической неизбежностью, – все это было чуждо натуре и дарованию Стация. Эллинский миф был воздухом, которым он привык дышать. В почти обезбоженном и переполненном светской ученостью мире Лукана ему было неуютно. Впрочем, и Лукан, создавая его, меньше всего думал об уюте. О самом поэте Стаций тоже слышал много разного, и, к сожалению, больше плохого, чем хорошего. Слышал о его невыносимом характере, о его хвастовстве, заносчивости, самовлюбленности. Слышал, как он, примкнув к заговору Пизона, заигрывал с опасностью, как выставлял напоказ то, что следовало держать в тайне. Чего стоил один только ходивший из уст в уста анекдот, как Лукан, издав в отхожем месте непристойный звук, торжественно продекламировал строчку из стихотворения Нерона о громе, прогремевшем под землей! Мальчишество, неумное мальчишество – что еще сказать? И конечно, замечал нескрываемое злорадство (почему-то всегда злорадство!), когда начинали говорить о малодушии Лукана перед лицом смерти, о том, что он униженно вымаливал себе право на почетный добровольный уход из жизни, как оговорил на допросе собственную мать! Стацию больно было это слышать, и в душе он надеялся, что это неправда. Слишком противилась этому трагическая мощь лукановского стиха.

Словом, Стаций и раньше дорого бы дал за возможность докопаться в этом вопросе до истины. А тут судьба или случай послали ему встречу с Поллой! С этими мыслями Стаций отошел наконец ко сну.

 

3

Утром после скромного завтрака Стаций продолжил осмотр сокровищ гостеприимной виллы. В прохладной библиотеке с цветными мозаичными полами и фресками во всю стену, изображавшими поющих сирен и уплывающий корабль Одиссея, Поллий неспешно показывал ему старинные издания Гомера, Сапфо, трагиков и, конечно, Эпикура и его последователей. Немного помедлив, Поллий как будто нехотя сообщил, что уже переложил в греческие гекзаметры труд Учителя «О предпочтении и избегании», и намерен взяться за главное и обширнейшее его сочинение «О природе». Стаций почувствовал, что тому очень хочется почитать свои поэтические опыты, и не смог отказать ему в этом удовольствии, сам попросив что-нибудь прочесть.

Поллий принес красиво отделанный, как настоящая дорогая книга с умбиликами из слоновой кости, шафранным пергаменным переплетом и окрашенным в пурпур обрезом, свиток и, развернув, мерным голосом начал чтение.

Это было не так плохо, как опасался Стаций, всю жизнь страдавший от своего характера: он всегда боялся обидеть даже случайного собеседника и в то же время никогда не мог похвалить то, что ему не нравилось. Здесь задача несколько облегчалась. Школа Стация-старшего не прошла для Поллия даром: стихи были правильны и даже звучны, хотя, слушая их, Стаций не мог понять, зачем надо было их писать и чем они помогали восприятию эпикуровского учения. Это была даже не поэзия в лукрециевском смысле – собственно, в том, что делал Поллий, поэзии не было вообще, – это были переложенные в правильные стихи прозаические рассуждения. Но сама правильность все же заслуживала некоторой похвалы, которую Стаций и высказал. По лицу Поллия было видно, как он рад этой оценке.

– Ну прямо от сердца отлегло! Честно скажу, я боялся показывать скромные плоды своего ученого досуга такому корифею, как ты. Но тем дороже одобрение!

Потом Поллий предложил Стацию прогулку.

– В двух милях отсюда есть замечательное место. Тенистый склон, источник, поэтому земля там никогда не пересыхает. Мы нередко устраиваем обеды для гостей именно там. Дружеская трапеза на свежем воздухе, тот самый «горшочек сыру», который позволял себе в качестве утешения сам Учитель, – что может быть лучше? Ты согласен?

– Да, конечно! – улыбнулся Стаций. – Раз тебе удалось уговорить меня приехать, когда я уже всеми мыслями был в Риме, теперь я в полной твоей власти.

После недолгих сборов вещи были погружены в рэду, запряженную мулами, хозяева, гость и несколько слуг разместились в ней же. Остальные, по словам Поллия, уже загодя были отправлены на место устанавливать пиршественные ложа. Шел шестой час дня, и солнце уже перешло на сторону Суррентинских гор. Веял легкий фавоний, в широком небе плыли частые облака, похожие на корабли с поднятыми парусами, отбрасывая полупрозрачные косые тени на море и дальний берег. Синий морской простор открывался только с правой стороны, слева же дорога прижималась к самым скалам. Трава на скалах совсем высохла, даже на взгляд чувствовалась ее колкость. Стаций невольно подумал, что по таким скалам и выжженной траве бешеные кони влекли растерзанное тело Ипполита. Ведь сегодня августовские иды – таинственный праздник Дианы-Ариции и воскрешенного Ипполита – Вирбия!

– Трудно поверить, что где-то здесь можно найти приятное место для отдыха, – задумчиво произнес Стаций. Он все время украдкой поглядывал на Поллу и надеялся привлечь ее к разговору. Но она в основном приветливо улыбалась, ограничиваясь лишь немногими деловыми замечаниями.

– Доверься Поллию, дорогой гость! – ответила она на этот раз с улыбкой. – Он знает, что предлагает.

Довольный Поллий ласково привлек ее к себе и поцеловал в висок:

– Не скромничай, душенька! Ведь это ты открыла это место. Ты не представляешь, какое она у меня сокровище! – обратился он к Стацию, указывая на жену. – Лучшей хозяйки не сыскать во всей Италии! Она, моя радость, взяла на себя всю деловую сторону управления виллой, полностью освободив меня для моих ученых занятий. Если бы еще она пожелала стать слушательницей моих поэтических творений! Но нет, не хочет! – Он покачал головой и развел руками.

– Я всего лишь женщина, и возвышенные философские вопросы мне чужды, – сдержанно возразила Полла. – Из всего учения Эпикура, которым так увлечен мой муж, я запомнила только две вещи: первая – что Эпикур ушел в свою философию, когда никто не смог объяснить ему, что такое «хаос» у Гесиода, а вторая – что миры сосуществуют с мирами. И то и другое мне близко. Мне тоже в свое время никто не мог объяснить, что такое хаос… И сейчас мне порой кажется, что где-то здесь, рядом с нами, кроется иной мир. Может быть, в этой синей бездне…

Стаций приготовился ее слушать, но она вдруг смолкла так же внезапно, как заговорила. Поллий вновь перехватил нить разговора и начал сыпать цитатами из Эпикура и Лукреция.

Стаций глядел на Поллия и пытался понять, что за перемена произошла в нем за те годы, пока он его не видел. Отчасти это был прежний Поллий: добродушный, надежный, старательный. Хотя Стацию всегда недоставало в нем какого-то полета. Но сейчас к этому прибавилось – или обострилось с годами? – это упорное чудачество. Что заставило его сделаться до странности убежденным эпикурейцем? В начале своего пути он вполне успешно начал продвигаться по служебной лестнице и все у него получалось. А сейчас с ним и говорить сложно: на каждом шагу расставлены какие-то запреты, касающиеся и прошлого, и настоящего. Даже из их общего детства половина тем оказались запретными: кто-то, кого пытался вспомнить Стаций, уже умер, и поэтому Поллию больно его вспоминать, с кем-то он порвал, и опять-таки вспоминать неприятно… Счастливы ли они с Поллой – во всяком случае так, как он пытается это представить? Он и ее оберегает от ее прошлого, это понятно, и она подчиняется, но что у нее внутри? Что она не хочет слушать его стихи, неудивительно. После божественных гекзаметров Лукана старательные потуги Поллия, даже при самом хорошем к нему отношении, трудно воспринять всерьез.

Несмотря на некоторую разобщенность разговора, дорога промелькнула быстро, и к полудню они достигли цели пути. Наверху на скалах высились чьи-то виллы, под скалами от дороги пологий склон, поросший деревьями, спускался к самой воде. В просветах между деревьями было видно, что трава в этом месте и правда зелена. Ветер слегка сменил направление и усилился, наводя на мысль о возможном дожде, но дуновение его было приятно.

Под сенью мелколиственного дуба, рядом с мирно журчащим ручейком к их приезду уже были водружены пиршественные ложа и столик. Поллий и Стаций возлегли, Полла села, как всегда прямо и собранно. Проворные рабы покрыли ложа коврами, а сто лик – скатертью. Принесли пурпурное вино, местное, суррентинское, и закуску: свежих устриц, «мину-тал» – мелконарубленные овощи, политые уксусом, «оксикомин» – маринованные маслины с тмином.

– Я никак не расспрошу тебя о главном, Стаций! – начал Поллий. – Что ты сейчас пишешь? Я слышал, что ты давно работаешь над какой-то поэмой. Расскажи, что ты сочиняешь.

– Эпос о походе семерых против Фив, – ответил Стаций. – Уже близится к концу.

– Это в высшей степени интересно! – воскликнул Поллий. – Почитай что-нибудь! Хотя бы начало! В начале обычно сказано главное.

Стаций пригубил вино из стеклянного кубка, потом набрал воздуха в легкие и, опустив глаза, начал читать своим глуховатым голосом:

Братоубийственный бой, и власти черед, оскверненный Лютою ненавистью, и Фивы преступные вывесть — В душу запала мне страсть пиерийская. Песню, богини, Как мне начать? Воспеть ли исток ужасного рода, Оный сидонский увоз и агенорова приказанья Неумолимый закон простор пытавшему Кадму? Длинная дел череда, коль страх пред Марсом сокрытым Пахаря, кем в борозде ужасной воздвигнута битва, Я прослежу и подробно скажу о песне, какою В стены сойтись повелел Амфион тирийским вершинам; Тяжкая ярость к родным жилищам у Вакха откуда; В чем состоит юнонина кознь; Афамант злополучный Против кого напряг тетиву; почему устремилась Неустрашенная мать в Ионийскую глубь с Палемоном… [29]

Он нерешительно поднял глаза, не зная, продолжать ли. Поллий сидел понурясь, как будто чем-то огорченный. Зато Полла смотрела на него не отрываясь, широко открытыми глазами. Уловив паузу, Поллий, прервал его:

– Стих твой прекрасен. Но опять «братоубийственный бой»… Что влечет вас, поэтов, к таким темам? – Стаций уловил намек на Лукана. – Можно ли петь об этом, сохраняя душевное равновесие? Отчего не избрать тему более мирную, спокойную?

– Каждый пишет о том, что глубже всего запало ему в душу, – ответил Стаций. – Но если и воспоминание о походе семерых против Фив тебя огорчает, я, конечно, не буду смущать твой покой…

– Да нет же! Как бы тебе объяснить! – растерянно забормотал Поллий. – Не о семерых против Фив…

– Я догадываюсь, что ты имеешь в виду другие распри. Да, я и подразумевал – те, которые прошлись по судьбе нашего поколения. Но я предпочитаю, чтобы события нашего времени лишь угадывались сквозь покров мифа. Так больше свободы. И кроме того, уходит то наносное, поверхностное, что свойственно современности. Остается самое ядро. А миф – это целый мир. Мой мир, я привык в нем жить. Он помогает увидеть…

Внезапный порыв сильного ветра заставил шелестеть вершины деревьев. Откуда-то из-за гор послышалось воркование грома.

– О, неужто Громовержец решил-таки поразить кого-то перуном? – с преувеличенным удивлением проговорил Поллий, похоже радуясь возможности прервать нежелательную для него беседу. – Пора, давно пора… Эрот, сбегай посмотри-ка, близко ли туча, – обратился он к мальчику-слуге. Тот резво побежал по склону, смешно вскидывая пятки и размахивая руками.

– Ну что ты будешь делать с этими мальчишками? – с досадой пробормотал Поллий. – Сколько им ни повторяй, чтобы вели себя чинно, все впустую… Только порка, ничего другого они не понимают. Надо сказать Гермократу, чтобы поучил.

– Туча выходит из-за гор! Темная! И совсем близко! – крикнул мальчишка.

Впрочем, об этом можно было уже не говорить. Ветер – мощный австр – рванул с новой силой, запрокинув скатерть на углу стола. Еще мгновение – и по листве закапали крупные капли.

– Боюсь, что добраться до верха мы не успеем, – сказал Поллий. – Но тут есть небольшой храм Геркулеса, можно укрыться от дождя в нем. Сдается мне, что дождь этот долгим не будет, переждем. Пойдемте скорее. Слуги все уберут.

С этими словами он поднялся с ложа и заспешил по склону. Однако Полла не торопилась следовать его примеру. Она стала отдавать четкие и быстрые распоряжения слугам, что делать:

– Скатерть, ковры свернуть, и скорее несите их под крышу, чтобы не намокли. Ложа перевернуть. Стол вот сюда, к дереву, положите боком. Вино пусть стоит, ему ничего не сделается. Устрицам и овощам тоже. Берите хлеб, чтобы не намок…

Какой-то внутренний голос подсказал Стацию не спешить за Поллием, но остаться с ней.

Упругие струи дождя хлестнули с внезапной силой. Слуги, унося кто что мог, побежали по склону в том направлении, в каком скрылся Поллий. Полла быстро обернулась к Стацию и улыбнулась:

– К храму нам не поспеть, вымокнем до нитки. Но тут поблизости в скале есть небольшая пещера. Бежим туда!

Она схватила его за руку и увлекла за собой, с молодым проворством устремляясь по тропинке, ведущей к скалам. Стаций едва поспевал за ней.

Пещера и правда оказалась совсем близко. Это была даже не совсем пещера, скорее просто небольшое углубление в скале с навесом сверху. Но два-три человека вполне могли в нем укрыться. Добежав до него, Полла провела руками по лицу и волосам, умываясь дождевой влагой, и весело встряхнула головой:

– Ну вот, прямо как Дидона с Энеем! – воскликнула она со смехом. И тут же добавила:

– Правда, престарелая Дидона с престарелым Энеем. Надеюсь, ты не обидишься на такое определение?

– Я не обижусь, но саму себя ты зря так, госпожа… – возразил Стаций.

Она ничего не ответила.

Они остановились под естественным навесом, и перед ними тотчас же выросла белая стена ливня, от которой в их сторону отскакивали мелкие брызги. Вспышки молний следовали одна за другой, гром грохотал где-то прямо над головой, в воздухе разлилась острая свежесть.

Стаций пытался подобрать слова, чтобы начать разговор с Поллой, но та, не глядя на него и устремив взор на стену дождя, вдруг начала читать наизусть:

…Так, порождение бурь, сверкает молния в тучах И, потрясая эфир, грохочет неистовым громом, День прерывает и страх между робких рождает народов, Им ослепляя глаза косым полыханием блеска… [31]

Конечно, это была «Фарсалия»! Стаций помнил эти строки и тут же подхватил:

…В небе бушует она, и нет никакой ей преграды: Бурно падая вниз и бурно ввысь возвращаясь, Гибель сеет кругом и разметанный огнь собирает…

Дальше было уже не про грозу, поэтому Стаций прервал чтение и, не теряя времени, обратился к Полле:

– Я вспомнил тебя, госпожа Полла Аргентария! Не сейчас, уже вчера! Я видел тебя на Нерониях… тридцать лет тому назад.

– Вот как? – Брови Поллы взлетели в удивлении.

Она взяла Стация за руку и быстро заговорила.

– Поэт, у меня к тебе просьба… Ради нее я и упросила мужа зазвать тебя к нам. В прошлом году, в третий день до ноябрьских нон, моему Лукану исполнилось пятьдесят лет. – Голос ее дрогнул. – Исполнилось бы… Я отмечала эту дату только в своей душе, если не считать скромных приношений домашним богам. Но я внезапно почувствовала, что должна еще что-то для него сделать. Мне захотелось как-то иначе отметить хотя бы следующий день его рождения. Ведь празднуется же день рождения Вергилия и многих мужей, перешедших в вечную жизнь! Но в моих условиях это совершенно невозможно. Даже могила Лукана стала для меня недоступной. Нынешний муж мой – прекрасный человек и очень меня любит, но я попала в ловушку его любви. Он боится за меня и не пускает меня в мое прошлое. Точнее, думает, что не пускает, потому что на самом деле я только в нем и живу. Но… Короче говоря, мне хочется, чтобы лучший поэт нашего века почтил манны моего незабвенного мужа, что-то написав в его память. Как бы на день его рождения… Разумеется, я щедро вознагражу тебя… Ты согласен?

Глаза ее светились мольбой. Стацию было немного неловко с ходу признавать себя «лучшим поэтом века», но времени для пререканий по этому вопросу у них не было, тем более что поставленная задача его сразу заинтересовала.

– Да, я согласен, госпожа. Но чтобы что-то сочинить, я должен был бы расспросить тебя кое о чем. Трудно написать что бы то ни было, трогающее сердце, о человеке, которого плохо знаешь. Не стану скрывать, я слышал о покойном поэте много разного, через что мне хотелось бы перешагнуть, но не знаю, смогу ли я это сделать…

– Ты о чем? – с ужасом в глазах и дрожью в голосе воскликнула Полла. – Ты об этой гнусной клевете, что якобы он унижался на допросе, так что оговорил свою мать? Не верь, поэт, не верь! Это не так! Ты не знаешь, как все было! Это все Нерон! Он пустил этот слух! Как ты не понимаешь… ему хотелось, чтобы не только он был матереубийцей! И это он сам панически боялся смерти, потому-то ему и надо было выставить трусом того, кому он завидовал…

Стаций положил руку ей на плечо, ладонью ощущая внутреннюю дрожь, сотрясавшую ее. Что она не забыла первого мужа, он догадывался, но он и предположить не мог, что события двадцатипятилетней давности способны так глубоко волновать сердце. Все-таки обычно столь продолжительное время залечивает любые раны.

– Успокойся, госпожа! – мягко произнес он. – Я не только это имел в виду, и, если ты так убеждена в невиновности поэта, считай, что и я уже убежден. Я просто хотел бы знать, каким он был в жизни. И пожалуйста, не волнуйся! Если Поллий заметит твое смятение, я боюсь, из нашей затеи ничего не выйдет.

– Ты прав… – Полла сцепила руки и, поднеся их ко лбу, с силой провела согнутыми большими пальцами по лицу ото лба до подбородка и дальше по груди, точно пытаясь рассечь саму себя надвое. – Надо что-то придумать… Прошу тебя, задержись у нас хотя бы на несколько дней! Я попробую найти возможность рассказать тебе…

– А написать ты не можешь?

– Для этого надо больше времени и больше сосредоточенности… Но как я рада, что ты согласился!

– Я останусь на столько, на сколько скажешь, госпожа. Надеюсь, у нас будет время поговорить. Но сейчас попробуй в двух словах описать, если получится, какой он был. Видишь, дождь уже ослабевает, нам надо перевести разговор на другую тему, прежде чем Поллий нас найдет.

– В двух словах? – Полла задумалась. – Ну как бы это передать… Он был… наверное, как эта гроза. Я не могу сказать, что с ним можно было жить в уюте и спокойствии, как с Поллием, хотя я сама изо всех сил старалась создать для него спокойствие и уют. Но с ним была жизнь – та же острая грозовая свежесть. Он был… избранник богов. Он предвидел будущее… свое, и не только. Читай «Фарсалию» внимательно и думай не только о Помпеях и Катонах. В ней и вся наша судьба… Ох, не могу, я все не то говорю и сейчас заплачу…

– Не надо, довольно, – Стаций вновь коснулся ее плеча. – Ты уже много сказала.

Дождь стал совсем редким.

– Ты расскажи лучше о Поллии, – продолжал он. – Я хорошо знал его в юности, но я не могу понять, что с ним произошло.

– Поллий – добрый, замечательный человек, – со вздохом произнесла Полла. – А что до его чудачеств… Когда началось извержение Везувия, он оказался в Помпеях, ездил туда по каким-то делам, ведь он тогда был дуумвиром в Путеолах. Еле спасся. Добрался до дому только через полмесяца, в обход горы с той стороны. А дома выяснилось, что в те же дни пропала его жена. Открылось, что у нее был любовник в Геркулануме, она встречалась с ним, пользуясь отсутствием мужа. Не исключено, что она и не погибла, а бежала с ним. Поллию об этом говорили, и он не знал, что хуже: смерть любимой жены или известие, что она была ему неверна. У него на руках оставалась семилетняя дочка. Он долго не мог оправиться от потрясения, и только в учении Эпикура нашел опору и тогда сознательно отошел ото всех городских дел. А потом судьба свела его со мной. Ему понравилось созвучие наших имен, и он решил, что из двух несчастий может составиться счастье. Я не верила в это, но к тому времени уже так устала от жизни и неизбежной борьбы за свое постылое существование, что согласилась на его предложение. Тогда такое решение казалось мне единственным выходом, но теперь я уже не уверена, что это надо было делать. Я, может быть, только потому до сих пор и не умерла, что живу с ним и по его правилам. Но…

– Полла, душенька! Где ты? – послышался издали взволнованный голос Поллия. – Стаций, где ты? Где вы оба?

Скользя по намокшей земле, по склону пробирался незадачливый хозяин. Его поддерживал под руку раб.

– Здесь! – насколько мог громко крикнул Стаций, выходя из своего укрытия.

– Здесь, не волнуйся! – откликнулась и Полла, выходя вслед за ним.

Поллий заметил их и, неловко перепрыгивая через бегущие по склону ручейки, заспешил к ним. Полла устремилась ему навстречу.

– Дорогие, но как же так? – сокрушенно произнес Поллий, заключая наконец в объятия жену и убеждаясь, что одежда ее суха. – Я места себе не находил. Всех слуг изругал, что бросили вас.

– Я замешкалась, – стала быстро оправдываться Полла. – А наш гость не хотел оставить меня, ну а поскольку я знала, что ветхий храм всех нас не вместит, предпочла отвести его сюда.

– Мне совестно за самого себя, что я так быстро вас покинул, – в свою очередь оправдывался Поллий. – Но что за глупости ты говоришь, милая, неужто хозяйке и дорогому гостю не нашлось бы места под кровом Геркулесова храма? Кого-нибудь из слуг выставили бы на свежий воздух, ничего бы с ними не случилось.

– Ну так и с нами ничего не случилось.

– О чем же вы тут говорили?

– Разумеется, вспоминали Дидону и Энея в пещере, – нашелся Стаций. – Твоя супруга назвала меня престарелым Энеем, а себя – престарелой Дидоной.

Поллий засмеялся и погрозил обоим пальцем.

– Вот тебе достойный повод почтить бога постройкой нового просторного храма, – назидательно произнесла Полла. – Чтобы в следующий раз не было сомнений, все ли поместимся.

– Клянусь Геркулесом, я это сделаю! – торжественно возгласил Поллий.

После этого Стация повели смотреть маленький ветхий храм Геркулеса, и Поллий увлеченно рассуждал, как его можно расширить и кому из местных строителей следует поручить эту работу. Когда немного подсохло, дружеская трапеза была продолжена. Поллий по-прежнему говорил больше всех, а Стаций и Полла порой переглядывались, как люди, связанные общей тайной, но возможности продолжить начатый разговор за весь этот день им больше не представилось.