День рождения Лукана

Александрова Татьяна Львовна

Часть II. Большие надежды

 

 

1

На виллу вернулись уже затемно. Полла сказалась уставшей и сразу удалилась в свою, отдельную от мужа, спальню. Рабыня-кубикулариязасветила несколько ламп, помогла хозяйке снять платье, распустила ей волосы, расчесала их и заплела на ночь в две косы, потом бережно сложила все снятое ею и, приготовившись уходить, спросила:

– Госпожа еще чего-нибудь желает?

– Нет, Феруса, иди…

Оставшись одна, Полла некоторое время сидела за уборным столиком, разглядывая себя в зеркало. В тусклом свете ламп, с волосами, заплетенными в косы, в одной легкой тунике, она самой себе казалась намного моложе своих лет. Полла не испытывала перед зеркалом ужаса, какой нередко приписывается стареющим женщинам, – возможно, потому, что и в юности ей не было свойственно восторгаться собственным отражением. Тогда ей почти всегда что-то в себе не нравилось, зато теперь она снисходительнее относилась к своему лицу. Но, конечно, даже мнимая молодость в мерцающем свете лампы ее немного порадовала.

– Ты узнал бы меня такой? Или ты запомнил меня еще моложе? – проговорила она с полуулыбкой, обращаясь к привычному, ей одной видимому собеседнику. Потом встала и подошла к своей кровати. У изголовья часть стены была завешена плотной тканью. Полла с усилием отодвинула завесу, и открылся кусок стены с висящей посредине маской из червонного золота, таинственно поблескивающей в свете ламп. Это была посмертная маска Лукана. О том, что она находится здесь, знали только Полла и ее рабыни, вестиплики и кубикуларии, которым было строжайше запрещено кому бы то ни было о ней рассказывать. Но Полла всякий раз открывала завесу, когда испытывала потребность окунуться в темные воды прошлого и плавать в нем как в море.

– Ну вот, ты будешь доволен, мой единственный! – обратилась она к маске, протягивая руку и легонько гладя ее по щеке. – Я нашла того, кто скажет о тебе правду. И я опять иду к тебе… Принимай гостью! Если б ты знал, как я по тебе соскучилась!.. А ты? Ты ждешь меня?

Темные пустые глазницы маски смотрели на нее печально и строго. Полла вглядывалась в любимые черты и, напрягая внутреннее зрение, старалась представить мужа таким, каким увидела его впервые.

В тот осенний день, с которого все началось, – это был год третьего консульства Нерона – она, тринадцатилетняя, так же рассматривала себя в зеркало и была решительно недовольна своим отражением. Щеки казались ей слишком толстыми и слишком розовыми, нос – как будто зажатым между ними. Глаза смотрелись сонными. Волосы, заплетенные, как того требовала бабушка Цестия, выглядели прилизанными и открывали уши. Вконец расстроенная, Полла отложила зеркало и побрела в дедовскую библиотеку. В чем еще найти утешение, как не в книгах? Там все девушки прекрасны, в них влюбляются боги и герои. Можно забыть о самой себе, о своих толстых щеках и прилизанных волосах и жить их жизнью или даже их бессмертием. В ту пору Полла очень увлекалась Овидием. Ее восхищали не только сами описанные поэтом превращения, но и переходы от мифа к мифу в «Метаморфозах» – то плавные, то неожиданные. А как трогал ее овидиевский рассказ о похищении Прозерпины! Юная богиня казалась ей ровесницей, почти подружкой, так что и ее забавы, и ее ужас Полла переживала почти как свои:

…Глубоководное есть от стен недалеко геннейских Озеро; названо Перг; лебединых более кликов В волнах струистых своих и Каистр едва ли услышит! Воды венчая, их лес окружил отовсюду, листвою Фебов огонь заслоня, покрывалу в театре подобно, Ветви прохладу дарят, цветы разноцветные – почва. Там неизменно весна. Пока Прозерпина резвилась В роще, фиалки брала и белые лилии с луга, В рвенье девичьем своем и подол и корзины цветами Полнила, спутниц-подруг превзойти стараясь усердьем, Мигом ее увидал, полюбил и похитил Подземный — Столь он поспешен в любви! Перепугана насмерть богиня, Мать и подружек своих – но мать все ж чаще! – в смятенье Кличет. Когда ж порвала у верхнего края одежду, Все, что сбирала, цветы из распущенной туники пали. Столько еще простоты в ее летах младенческих было, Что и утрата цветов увеличила девичье горе!.. [37]

Все это Полла, конечно же, знала наизусть. А еще там же, в библиотеке, она нашла маленькую книжечку стихов собственного деда. Да, там так и было написано: «Марка Аргентария песни». Ну не то чтобы песни, но греческие эпиграммы. Полла с детства хорошо говорила по-гречески, ее няня Хрисафия родом была афинянка. Разумеется, и чтение, которому обучал ее дед, далось ей легко. Начав читать дедушкины творения, она то и дело в смущении чувствовала, как кровь приливает к щекам, но чтение показалось ей увлекательным, а местами и утешительным:

Нет, не любовь это, если кто прекрасную видом Жаждет на ложе обнять, мудрым послушен очам. Если ж при виде дурнушки пронзен до самого сердца И в безумной груди терпит снедающий жар — Это и есть огонь любовный, а то, что прекрасно, Всем, кто способен судить, радует глаз красотой [38] .

Какие волнующие эпитеты прилагал дедушка к воспеваемым красавицам! «Мюро́пноос» – «миррой благоухающая», «эви́схиос» – «прекраснобедрая», «потейнэ́» – «желанная»… И кто они, эти Ариста, Лисидика, Евфранта, Алкиппа… Там не менее десятка имен! Кто они – рабыни или меретрики?И как терпела их строгая бабушка Цестия?

Полла воспитывалась у деда и бабки, родителей матери, в Фиденах, городке под Римом. Отец ее принадлежал к роду Випсаниев и состоял в родстве, хотя и весьма дальнем, со знаменитым Марком Агриппой. В этом роду и жило женское родовое имя Полла вместо Випсании – так звали сестру Агриппы и нескольких других женщин этой семьи. Випсании сильно пострадали при Клавдии от козней Мессалины. Отец Поллы, уже побывавший претором и стремившийся в консулы, был отправлен в изгнание в Фессалию, где и умер при невыясненных обстоятельствах. Полла тогда была грудным младенцем и помнить его не могла. Ее мать, Аргентария, вместе с нею на какое-то время вернулась к родителям, а потом вышла замуж вторично и жила в самом Городе. В новой семье у нее родились сыновья, а старшая дочь от первого брака так и осталась у ее родителей, дед сделался ее опекуном.

Марк Аргентарий был родом из испанской Кордубы, в юности приехал в Рим, где и обосновался, учился у многих риторов, в частности у Цестия, на дочери которого впоследствии женился. Сам он тоже стал ритором, имел учеников. В молодости писал эпиграммы по-гречески, с возрастом оставил это занятие, но любовь к поэзии, греческой и латинской, сохранил навсегда, а также сохранил вольно-поэтический взгляд на мир, далекий от приземленного здравого смысла. При взгляде на него легко было сказать «поэт»: он был смуглый и седой, с четким профилем, со стрижеными, но почти всегда излишне отросшими волосами, и порой вспыхивающим вдохновенным огнем в глубине тускнеющих от старости глаз.

Аргентарий поддерживал давние дружеские отношения с земляками: семьей Аннеев. По возрасту он был значительно моложе Аннея Сенеки Старшего, отца, и значительно старше его сыновей: старшего, Новата, усыновленного впоследствии Юнием Галлионом и взявшего его имя, среднего, Сенеки, и младшего, Мелы, – но дружил и с отцом, пока тот был жив, и с сыновьями, особенно с Сенекой Младшим. Сенека Старший записал кое-какие декламации Аргентария и включил их в числе прочих в свои воспоминания о риторах августовской эпохи, написанные по просьбе сыновей.

К внезапным появлениям в их доме Сенеки-философа Полла привыкла с детства, хотя он не особенно интересовал ее, как обычно не интересуют детей малознакомые важные взрослые. Как-то раз Сенека привез ей в подарок прекрасную куклу, деревянную, с тонко выделанными чертами лица, с гнущимися руками и ногами, одетую как настоящая матрона. Но куклу тут же отобрала бабушка Цестия и спрятала к себе в сундук со словами: «Детям своим будешь показывать!» Никакие доводы восьмилетней Поллы, что куклу ей гораздо больше хочется рассмотреть самой и показать подружкам, а не откладывать для каких-то будущих детей, которых, может быть, у нее еще и не будет, не подействовали. «Глупости! – отрезала бабушка. – Как это может у тебя не быть детей? Что ж наша девочка – хуже других?» Итак, кукла была погребена в сундуке для будущих поколений, а посещения Сенеки тем более перестали интересовать Поллу.

Собственная ее жизнь была скудна внешними впечатлениями; всех-то радостей, как у любой девочки из приличной римской семьи, редко-редко за хорошее поведение удостоиться того, чтобы взяли в театр или в цирк, иногда участвовать в религиозных церемониях: вместе со сверстницами славить Палладу в Квинкватрии или нарядиться в пестрое платье на Флоралии, – а чаще просто поиграть да поболтать с несколькими подружками, девочками из семейств своего же круга, с кем позволяли водиться взрослые. Все общение обычно сводилось к неизменной игре в дочки-матери, а по мере взросления – к обсуждению нарядов и украшений, кто у кого какие видел, да к мечтам об удачном замужестве. Полле со временем все это стало казаться скучным, так что основной источник радости и впечатлений она, едва научившись читать, открыла для себя в чтении дедовских книг, а также в попытках сравняться в знаниях с учениками деда.

В тот день, привычно направляясь по узким полутемным проходам в библиотеку, Полла заметила хлопочущих слуг и, спросив о причине волнения, получила ответ, что у господина Марка гостит господин Луций Анней Сенека. Полла незаметно проскользнула в библиотеку и, порывшись на полке, отыскала свиток с овидиевскими «Героидами», которые она тогда постепенно осваивала. Развернула и тихо, вполголоса, начала читать очередное письмо. Это оказалось послание Лаодамии к Протесилаю – как странно, что именно оно!

Из Гемонийской земли гемонийскому Протесилаю Шлет Лаодамия весть, счастья желает, любя. Ветер в Авлиде тебя задержал, как молва утверждает, Где же он был, когда ты прочь от меня убегал? Надо бы морю тогда ахейским противиться веслам, Ярость бешеных волн мне бы на пользу была. Больше бы мужу дала поцелуев я и наказов, Сколько хотелось еще, сколько осталось сказать… [43]

Полле почудилось, что дверь скрипнула и кто-то вошел, но она продолжала читать, думая, что это слуги. Чтение захватывало ее. Тревога Лаодамии, не ведающей случившейся уже беды, передавалась и ей, голос ее начинал звенеть:

…Боги, молю, от нас отвратите знаменье злое! Пусть, возвратясь, посвятит муж Громовержцу доспех. Но едва о войне вспоминаю, становится страшно, Словно из снега весной, слезы струятся из глаз…

– Софо́с! – прервал ее мягкий мужской голос. – Умница, девочка!

Полла вздрогнула и обернулась. Из-за полок с книгами вышел Сенека в сопровождении Аргентария. Сенека был коренастый, глыбистый, с крупными выразительными чертами лица и внимательными черными глазами под бровями вразлет.

– Подойди, Полла, поздоровайся с нашим гостем! – ласково попросил ее дед.

Полла подошла и, обвив руками шею гостя, принужденно поцеловала его в щеку. Ей не нравилось целовать взрослых и не нравилось, когда ее целовали. Но Сенека не сделал этого, только потрепал ее по щеке.

– Ты становишься настоящей красавицей, Полла Аргентария!

Полла смущенно опустила глаза. Слышать эти слова ей было приятно, но она не смела поверить, что это правда.

– Да, вот она, моя радость! – одобрительно продолжал дед. – Красавица – это что, а какая умница! Как я жалею, что она не родилась мальчиком! Другие мои внуки, мальчишки, не такие! Не в меня. А эту я бы научил всему! Она и так все схватывает наравне с лучшими моими учениками!

Похвалы в устах деда были Полле привычны и поэтому не трогали ее. Вот бабушка, кажется, ни разу за всю жизнь не отозвалась одобрительно ни о ее внешности, ни о ее уме. Во внешнем виде девушки бабушка, похоже, больше всего ценила умение всегда прямо держать плечи, а главная наука, которой она старалась во что бы то ни стало научить Поллу, – искусство прядения шерсти, – в отличие от наук словесных, той давалась туго.

– Стоит ли печалиться, друг Аргентарий, о том, чего не может быть? – Сенека сложил в улыбку свои медлительные губы. – Ты учишь ее всему, и это хорошо, ибо женское неразумное существо исправляется наукой и знанием. Я убежден, что женщины должны обучаться так же, как и мужчины, тогда они избавятся от многих своих пороков. Когда-нибудь так и будет, и ты полагаешь этому доброе начало. Я знаю, о чем говорю, имея перед собой святой для меня пример матери, которая вникала во все наши занятия не только по материнской обязанности… Кстати, сколько девочке лет?

– Недавно исполнилось тринадцать, – ответил Аргентарий.

– Ну так уже пора подумать о ее будущем. Есть у меня одна мысль…

– Полла, детка, иди к себе! – обратился Аргентарий к внучке. – Книгу можешь взять с собой, только потом принеси и положи на место.

Ну что за несправедливость?! Как только разговор взрослых становится интересным, детей высылают прочь. Но, похоже, в этом случае разговор непосредственно касается ее. Перебороть искушение было слишком трудно. Где бы только спрятаться?..

Библиотека одной стороной выходила в небольшой садик-перистиль. Хотя уже наступил октябрь, день был сухой и теплый и все двери в сад были открыты. Выйдя в него через другой проход, Полла по самой стенке прокралась к открытому дверному проему, ведущему в библиотеку, остановилась за колонной, присела на корточки и замерла. Изнутри ее не могло быть видно. Хуже было то, что ее легко можно было заметить снаружи, и оставалось только надеяться на везение или помощь богов. Полла беззвучно взмолилась к домашним ларам и пенатам, прося, чтобы они сделали ее незаметной.

– Так сколько ему сейчас? – донесся до нее голос деда.

– В ноябре будет девятнадцать.

– Не рановато ли для женитьбы?

– По нынешним временам нет. Если сам цезарь Нерон женился в шестнадцать лет, что мешает другим следовать его примеру? Честно говоря, я вижу определенные положительные стороны ранних браков. Что мы обычно делаем? Предоставляем юношу самому себе, потакая даже низменным его страстям. А потом, когда он уже превратится в закоренелого развратника, мы вручаем ему судьбу невинного существа и хотим, чтобы он стал примерным семьянином и воспитателем для своей жены. Между тем мужу жена, по сути, уже и не нужна, он привык проводить досуг в обществе развратных женщин. Жена от невнимания мужа заводит себе молодого любовника. И где уж тут думать о многочадии, когда мужа и жену почти ничто не объединяет, кроме условий брачного договора… Потому и законы бездейственны. Впрочем, не буду затягивать свою речь… И потом, я же не предлагаю женить их прямо сейчас. Мальчик скоро должен поехать в Афины для завершения образования. Вернется года через три, а девочка к тому времени войдет в самую пору. А сейчас пусть посмотрят друг на друга. Надеюсь, она ему понравится. Он настоящий поэт, поверь мне, хотелось бы дать ему жену, которая бы его понимала…

– Ты по-прежнему полон желания воспитать совершенного человека, Сенека… Возможно, тебе это и удается. Во всяком случае, по первым государственным деяниям нашего цезаря можно сказать, что это юноша достойный. Отмена податей, вольности провинциям, назначение Корбулона, наконец, то, что он повинуется таким наставникам, как Бурр и ты, – все это говорит в его пользу. Впрочем, если нравом он пошел в деда, Германика, этого можно было ожидать…

Сенека некоторое время не отвечал, потом вновь заговорил:

– Ну конечно, не все так гладко – тебе, как старому другу, могу в этом смело признаться. Но все же я надеюсь на лучшее. Цезарь увлечен разного рода искусствами: он учился живописи, ваянию, чеканному ремеслу, он ценит и знает поэзию, сам пишет стихи… и недурные… М-да… Вот, например: «Шейка блестит киферейской голубки при каждом движенье…» Неплохой образ, если и дальше работать в том же духе, можно добиться успехов… Он… стремится выступать на сцене. Все это должно облагораживать и возвышать душу. К сожалению, наше общество до сих пор находится во власти предрассудков. Сценические выступления считаются позором. То есть мы чтим – слава богам! – эллинских поэтов, гордимся, что за последние два века цвет поэзии прижился на латинской почве, но тех, кто представляет ее народу, презираем. Зато с удовольствием смотрим, как на арене осужденные преступники проливают человеческую кровь. Не от этого ли грубость нравов? А что плохого, если играть в трагедии – да хоть бы и в комедии, разумеется пристойной, – будут представители высшей знати? Что в этом позорного, скажи, как человек, свободно мыслящий?

– Я согласен, ничего плохого в этом нет. Но все же привычка – необоримая сила. И я не пойму: ты хочешь, чтобы наша Полла выступала на сцене?

– Почему бы и нет, если у нее будет такое желание? Она прекрасно читает, она хороша собой. В будущем я вижу цезаря в окружении достойнейших семейств, и эта пара: Лукан и Полла – по праву займет одно из первых мест.

Лукан… Вот, значит, как зовут ее будущего мужа. Полле стало смешно – подружки, Бебия и две сестры Нерации, определенно станут звать ее «луканой» или «луканикой»! Мало того, что они дразнят ее «ростовщицей» из-за дедовского имени! Но именем деда, что бы там ни говорили, она гордилась – в значительной мере потому, что очень любила его. А полюбит ли она этого Лукана? Но он молод и он, по словам Сенеки, настоящий поэт… Сердце ее забилось. Она почувствовала, что приближается главное событие ее жизни, которого с волнением ждет не только каждая девушка, но и вся ее семья.

– Полла! Что это ты там делаешь? – зазвучал в ее ушах голос бабушки Цестии. Заметила! Полла вскочила и бросилась бежать на цыпочках, надеясь, что в библиотеке не слышны ее легкие шаги. Бабушка изловила ее в одном из переходов. Высохшая, смуглая, строгая, с яркой проседью в чуть вьющихся иссиня-черных волосах, пятидесятипятилетняя Цестия внешне олицетворяла непреклонную добродетель римской женщины.

– Ты что там делала, негодница? Подслушивала? И не стыдно? Благородная девица называется! А чем это тебя так заинтересовал их разговор? Ну-ка выкладывай! Не то расскажу им обоим, как ты подслушивала!

Тут Полла поняла, что бабушка сама сгорает от любопытства.

– Они, кажется, хотят выдать меня замуж… – выдавила она.

– Замуж?! – Глаза бабушки вспыхнули. – Когда? За кого?

– Не сейчас, не скоро, года через три… За какого-то… Лукана… – Полла почувствовала, что краснеет.

– Это его племянник, – решительно сказала бабушка. – Блестящее замужество! Ну, будем молить царицу Юнону, чтобы все устроила…

Смотрины были назначены через две недели, в Венерин день. Когда он наконец наступил, с утра весь дом ходил ходуном от приготовлений. Поллу нарядили в новое белое платье, служанки-вестиплики часа два укладывали на ней складки, но то, что вышло, ей совсем не понравилось: Полла сама себе казалась большой наряженной куклой. К тому же волосы ей причесали еще глаже, чем обычно. Ради торжественного случая приехала ее мать, Аргентария Старшая, и вместе с бабушкой Цестией стала давать ей наставления, как себя вести с женихом, чтобы ему понравиться, в каком порядке здороваться с его родными. От волнения у Поллы ком стоял в горле, и больше всего на свете ей хотелось убежать в дальние комнаты и спрятаться.

Наконец торжественный миг настал. Няня ввела Поллу в атрий, где в расставленных полукругом креслах уже сидели все взрослые. Окинув взглядом собравшихся, из гостей Полла узнала только Сенеку, об остальных догадалась. Рядом с Сенекой сидел похожий на него человек, только с более тяжелым взглядом и мрачным выражением лица. Полла с трепетом поняла, что это и есть ее будущий свекор, Анней Мела (все имена она уже успела запомнить по разговорам, не умолкавшим в доме с первого приезда Сенеки). Поодаль от него сидела худая матрона, в лице которой было что-то лисье. Она широко улыбалась, но что-то неестественное и недоброе почудилось Полле в ее улыбке. С не меньшим испугом Полла подумала, что это, вероятно, ее будущая свекровь, Ацилия. Цестия и Аргентария Старшая сидели рядом с ней, с двух сторон, и на лицах их застыло подобострастное выражение. Только дед, расположившийся с краю, ободряюще подмигивал внучке. Наконец она решилась взглянуть на сидевшего посредине юношу с резкими фамильными чертами Аннеев, худощавостью же скорее напоминавшего мать. Это и был Марк Анней Лукан, предназначенный ей в мужья. И он тоже сразу не понравился ей насмешливостью своих глубоко посаженных черных глаз и надменной презрительностью в выражении лица. Полла подошла к каждому и поздоровалась, как ее учили.

– Ну вот она, наша невеста, Полла Аргентария… – с улыбкой произнес Сенека. Полла отметила про себя это слово «невеста». Значит, все уже решено?

– Полла Аргентария, девица не только красивая, но и ученая, – продолжал философ. – А поскольку жених – поэт, я надеюсь, он порадует невесту и нас стихотворным обращением к ней. Во всяком случае, мне он обещал написать таковое.

Сенека вопросительно взглянул на племянника, тот в ответ сверкнул недобрым взглядом, усмехнулся, но послушно встал и, обращаясь к Полле, начал читать:

Ты мне желанна, тебя обещала златая Венера, Я тебя полюбил, прежде чем встретил тебя. В сердце (невиданный прежде) царил безраздельно твой образ, Слава ко мне донесла весть о твоей красоте… [48]

У Поллы, когда она услышала эти строки, все внутри вскипело от возмущения. По какому праву этот якобы поэт выдает за свои стихи ее любимого Овидия?! Он думает, что она не узнает послания Париса к Елене, или испытывает ее, как школьный учитель? Но, как бы то ни было, к этому испытанию она готова! Полла быстро взглянула на сидящих взрослых. Сенека и дед смотрели на нее выжидательно, Мела был непроницаем, а женщины по-прежнему благостно улыбались, кивая в такт, видимо даже не поняв, в чем дело. Дождавшись, когда жених сделает паузу для вдоха, Полла твердо и звонко начала читать наизусть ответ Елены:

Не сомневаюсь я в том, что то, о чем говорю я, Жалобой глупой сочтешь, столь же наивной, как я. Да, я проста и наивна, пока верна и стыдлива, Жизнь безупречна моя, не в чем меня упрекнуть, Если мой лик не печален и если сидеть не привыкла Я с суровым лицом, брови насупив свои, Это не значит, что жизнь мою молва запятнала И о связи со мной кто-нибудь может болтать. Вот почему удивляет меня твое дерзновенье, То, что надежду тебе в полном успехе дает…

Прочитав это, она, сама поражаясь своей дерзости, развернулась и молча направилась к выходу, уверенная, что после этого ее точно отвергнут и все отношения с этим пренеприятнейшим семейством для нее будут закончены.

– Полла! – в один голос с ужасом выдохнули мать и бабушка.

– Постой! – окликнул ее Лукан, устремляясь за ней.

Полла обернулась и встретилась с ним лицом к лицу. Но в его черных глазах, оказавшихся неожиданно большими, она уже не увидела насмешки. Напротив, в них горел тот знакомый приветливый огонек, который она часто видела в глазах деда.

– Прости меня, Полла! – сказал Лукан, улыбнувшись. Улыбка как будто солнцем осветила его лицо, и оно уже не казалось ни надменным, ни презрительным. В нем высветилась даже какая-то беззащитность. – Я не стал сочинять стихов в твою честь. Что я мог написать, ни разу тебя не видев? Но теперь я их обязательно напишу. И вообще, я докажу тебе, что я действительно лучший поэт из всех ныне живущих!

– О боги… – поморщившись, простонала Ацилия. – Эти двое стоят друг друга…

Потом, через несколько дней, семейство жениха – за исключением Мелы – вновь появилось в доме Аргентария, и был заключен сговор с торжественными словами, которыми обменялись жених и опекун невесты: «Обещаешь ли?» – «Обещаю». И жених неловко надел на тоненький пальчик трепещущей невесты железное, по старинному обычаю, колечко, знаменующее крепость их будущего союза, и губы их впервые соприкоснулись в робком поцелуе. Полла еще не могла понять, испытывает ли она к Лукану какие-то чувства, но всякое упоминание о нем заставляло ее вздрагивать и было одновременно сладостно и мучительно. Не могла она понять и как он относится к ней. Да, в тот миг, когда она чуть было не отказала ему, в его глазах вспыхнул огонек приязни, но больше она такого не замечала. Ей казалось, что он смотрит на нее испытующе и, хотя враждебности она в нем больше не чувствовала, его лицо снова для нее закрылось.

Но в любом случае им предстояла невероятно долгая – особенно по тогдашним меркам Поллы – разлука в три года, за которые многое могло измениться.

 

2

Потом Лукан уехал в Афины, а жизнь Поллы вошла в привычную колею. И в доме все как будто забыли, что она обручена, несмотря на покрывало, которое она теперь должна была надевать, выходя на улицу. Но дом она покидала редко. Бабушка еще настойчивее требовала от нее, чтобы нитка при прядении получалась ровной, без утолщений, и не слишком скрученной. А дед как будто невзначай повторял ей уже знакомые рассказы о знаменитых женах давнего и недавнего римского прошлого: о Корнелии, матери братьев Гракхов, об Октавии, сестре Августа, верной жене неверного Антония, о Юнии, сестре Брута и жене Кассия, долгие годы хранившей их запретную память, наконец, об Аррии, жене сенатора Цецины Пета, чья драма разыгралась на памяти взрослых в годы раннего детства Поллы, и о ее знаменитых предсмертных словах: «Пет, не больно!» – произнесенных с мечом в груди. Полла слушала рассказы деда с восхищением, но и с испугом: эти женщины представлялись ей словно высеченными из мрамора – нет, она бы так, наверное, не смогла…

Кончилась дождливая осень, отшумели веселые Сатурналии, миновали холодный месяц январь и печальный февраль, забрезжила, а потом уверенно вступила в свои права весна с новыми надеждами, как вдруг в конце марта на Рим и на мир обрушилось известие о самоубийстве августы Агриппины, а вслед за ним поползли чудовищные слухи, что убить ее приказал не кто иной, как ее собственный сын, молодой, уже внушивший многим надежды на лучшее цезарь Нерон. Внешне никто не выказывал неодобрения: безотчетный страх замкнул всем уста, – внутренне же все содрогнулись. Несколько лет назад, когда не стало юного цезаря Британника, по Городу ходили зловещие слухи, но тогда цезарь Нерон так искренне скорбел о безвременно ушедшем брате, что постепенно эти слухи смолкли.

Полла слышала все эти известия отрывочно: ее не посвящали во взрослые дела, но можно ли было не догадаться, что случилось нечто из ряда вон выходящее, когда обрывки разговоров то господ, то слуг доносились изо всех углов? Говорили о каком-то кораблекрушении, в которое попала августа, и о том, как до странности скоро последовала ее смерть за, казалось бы, чудесным избавлением. Обсуждались и зловещие знамения, предвещавшие страшные беды. То говорили, что одна женщина родила змею, то – что другая была поражена молнией прямо на супружеском ложе. Но если это были только разговоры, то странное явление, когда среди бела дня солнце вдруг померкло и небесный огонь коснулся Города сразу во многих местах, в Фиденах видели все. Цестия ходила мрачнее тучи, а Аргентарий – тот и вовсе как будто постарел лет на десять. Но потом их вновь навестил Сенека и внес некоторое успокоение в умы. Разговора Сенеки с дедом Полла не слышала, но в доме потом еще не раз повторялись его слова: «К сожалению, это было неизбежно. В противном случае началась бы новая гражданская война. Но этим, я надеюсь, все плохое закончится». Для подкрепления своих надежд он сослался на то, что священное древо богини Румины на форуме, начавшее было сохнуть, дало новые побеги.

Первые действия цезаря, последовавшие за смертью матери, казалось, подтверждали слова Сенеки. Он вернул в Рим нескольких знатных лиц, некогда изгнанных Агриппиной; возвращением из изгнания можно было считать и позволение перевезти в Город прах последней жены Гая Цезаря, Лоллии Паулины, которую Агриппина в свое время принудила к самоубийству.

В мае были учреждены торжества в честь первой бороды молодого цезаря. По обычаю в первый раз сбриваемая борода должна посвящаться богам. Но на этот раз семейный обряд превратился во всенародный праздник. Были объявлены Юношеские мусические игры, Ювеналии, на которых ожидалось первое публичное выступление самого цезаря, а кроме того, принять в них участие было предложено представителям лучших семей независимо от возраста. Сенека прислал Аргентарию письмо с просьбой выступить на этих играх самому и позволить выступать Полле. Аргентарий согласился без особых колебаний, зато Цестия была в ужасе. Если обычно дед и бабка старались скрыть от Поллы порой возникавшие между ними раздоры, то на этот раз их словесное сражение разразилось прямо за общей трапезой.

– Что ты удумал на старости лет? – причитала Цестия. – И как можно позволить девочке, невесте, выйти на сцену, подобно блуднице?

– Успокойся, мать! – махнул рукой Аргентарий. – Мне выступать не впервой, ты сама знаешь. Не забывай, что и твой почтенный отец выступал с речами. Не чужда наша семья этому роду занятий. Да и внучке будет интересно. Что-нибудь прочитает, не страшно. Я надеюсь, все будет благопристойно. Не может же быть, чтобы уважаемых людей втянули в какое-то непотребство. Это далеко не худшая затея, какую можно придумать. Непривычно – да, но времена меняются, как известно, и мы меняемся с ними.

Цестия замолчала и принялась вытирать платком глаза.

Зато восторгу Поллы не было границ! Она сможет выступить в театре и прочитать любимые стихи, чтобы их услышали все, и даже сам цезарь! Уж что-что, а стихи она могла читать на память часами! На смену увлечению Овидием пришло не менее сильное увлечение Вергилием. На природу она теперь смотрела сквозь призму «Буколик» и «Георгик», а на любовь и долг – сквозь призму «Энеиды». Она от души сострадала Дидоне, но еще больше – Энею, обреченному следовать предначертанным путем. Для выступления Полла хотела выбрать их прощальный диалог, но Цестия, услышав, как она читает, категорически его запретила по той причине, что Дидона там говорит:

Верю, найдешь ты конец средь диких скал, если только Благочестивых богов не свергнута власть, – и Дидоны Имя не раз назовешь. А я преследовать буду С факелом черным тебя… [51]

Как бы эти слова не были восприняты применительно к последним событиям. Полла не могла понять, что она имеет в виду, но зато хорошо понимала, что если бабушка Цестия на чем-то настаивает, спорить бесполезно. Тогда она выбрала отрывок о гибели кормчего Палинура, «жизнью заплатившего за всех», – его ей тоже всегда было жаль.

Дед одобрил выбор, и внучка не раз репетировала перед ним свое выступление, а он показывал, где понизить, а где повысить тон, подсказывал, как определить, насколько громко надо читать. Были и другие заботы: во что одеться для выступления, как держаться на сцене. После долгих колебаний было выбрано платье с длинными рукавами из тонкой шерсти бледно-зеленого цвета.

За последний год Полла немного выросла и заметно расцвела, так что иногда даже нравилась самой себе, хотя, придирчиво оценивая свою внешность, по-прежнему казалась себе толстоватой. Но она наконец-то отвоевала право закрывать уши волосами и носила строгую прическу на прямой пробор, которая удовлетворяла ее саму изяществом, а бабушку – благопристойностью. Для выступления бабушка разрешила ей надеть на голову шелковое покрывало, а еще – тонкую золотую сетку, чтобы волосы не трепались, а в уши вдеть серьги с тройными жемчужинами, «триба́кки», «с тремя ягодками», как их называли.

К своему удивлению, Полла узнала, что ее подружки, сестры Нерации, тоже готовятся выступать и даже ходят в недавно открытую школу мусических искусств, чтобы разучивать танец. Полле тоже захотелось выучить этот танец, но бабушка не позволила.

В назначенный день торжеств рано утром Сенека прислал за Аргентарием и его семьей карруку, в которой они могли беспрепятственно доехать до театра. Небольшой новый театр был выстроен специально для Ювеналий в Юлиевых садах за Тибром. Полла во все глаза смотрела в щелочки полога: выросши в Фиденах, в миле от Рима, в самом Городе за всю свою жизнь она была лишь несколько раз. Часть пути проходила непосредственно по Городу, замелькали глухие длинные каменные ограды, высоченные, в несколько этажей, инсулы, как будто нависавшие над узкими переулками; храмы, опоясанные портиками, и тут же рядом с ними – покосившиеся лачуги; все улицы были запружены народом, куда-то спешившим, толкавшимся, разноголосо шумевшим. Доносившиеся запахи отнюдь не ласкали обоняние: пахло бобовым варевом, чесноком, скисшим вином, а местами тошнотворно воняло помойкой и нечистотами, так что приходилось утыкаться носом в надушенные носовые платки. Потом они вновь выехали за Сервиевы стены, миновали Марсово поле, которое оказалось совсем даже не голым полем, как всегда представляла себе Полла, а более свободной частью города с садами и великолепными постройками; потом по арочному мосту пересекли мутно-зеленый Тибр и оказались в Юлиевых садах. Здесь тоже зеленели обширные лужайки; поднимаясь по Яникулу, к самому небу возносили свои зонтичные кроны мощные пинии, там и тут взгляд притягивали уединенные беседки, бесчисленные мраморные и бронзовые статуи. Вдоль дороги потянулись наспех выстроенные торговые ряды, таверны под холщовыми вывесками; густо пахло съестным, что-то жарилось, дымилось; тут же толпился плебс, а торговцы призывными криками старались привлечь внимание покупателей. По дорогам одна за другой тянулись разнообразные повозки, лектики, пеший люд шел, не разбирая дороги, по лужайкам. Проехали обширный водоем, построенный для навмахий, с рядами скамей по берегам.

Внезапно среди высоких пиний вырос совершенно новый, мрамором блистающий театр, не очень большой, но роскошно отделанный. Полла с изумлением смотрела на это чудо. До сих пор ей довелось бывать только в фиденском театре, тоже довольно новом, восстановленном после обрушения старого в правление Тиберия, но по сравнению с этим тот смотрелся почти древним. Здесь все было только что отполировано, свежо и невероятно чисто. Поразило ее и количество военных, формой похожих на преторианцев, но с некоторыми отличиями. Они деловито распоряжались, кому куда идти. Присланный Сенекой проводник пояснил, что принадлежали они к только что образованному корпусу августианцев.

Аргентарий шел бодро, не отставая от провожатого, Полла держалась возле них, Цестия, семенившая сзади в сопровождении двух служанок, охала и жаловалась на подагру. Внесенные вместе со всей толпой по лабиринту проходов и переходов, преодолев кручи лестниц, они очутились внутри и продолжали удивляться тому, что все скамьи были отделаны мрамором, а сцена перед рядами колонн напоминала опушку леса. Окинув взглядом зрительские места, Полла почувствовала безотчетное волнение. Она и не подозревала, что это будет так ответственно и так страшно!

Всех, кто должен был выступать, собрали на орхестре, на сенаторских местах. Собственно, почти все выступающие и были сенаторского сословия. После торжественного изнесения заключенной в золотую буллу свежесбритой бороды цезаря, которая должна быть передана в храм Юпитера Капитолийского, а также краткого молебствия Аполлону и каменам начались сами представления. Сначала звучали речи и декламировались стихи, свои и чужие. Темы для декламаций предлагала публика. Аргентарий, когда настал его черед, с ходу произнес блестящую речь на тему о воине, которого считали погибшим и который, вернувшись домой через десять лет, нашел жену замужем за другим. Полла, слушая деда, поражалась, как непринужденно струится поток его речи, хотя он до последнего мига не имел ни малейшего понятия, о чем ему придется говорить.

Потом, после еще нескольких речей и декламаций, объявили и ее. Полла вышла на сцену, чувствуя, что театр плывет у нее перед глазами. «Главное, не забудь, с чего начать!» – шепнул ей дед. «Девять дней народ пировал …» – твердила она про себя. Наконец, вступив в отмеченный черным мрамором круг, где лучше всего звучал голос, она, немного помолчав, начала:

Девять дней народ пировал, алтари отягчая Жертвами. Бурных валов не вздымали свежие ветры, Австр один лишь крепчал, корабли призывая в просторы…

Она почувствовала, как охотно отзывается на ее голос пространство театра, как голос начинает звенеть, набирая силу, но при этом кажется чьим-то чужим, доносится как будто со стороны. Она читала о том, как отплывал Эней, как родительница Венера в тревоге пришла к Нептуну, прося его усмирить взволнованное море и не дать погибнуть ее сыну. И как согласился Нептун, пообещав:

«…Не бойся, исполню То, что ты хочешь: придет невредимо он в гавань Аверна. Плакать придется тебе об одном лишь в пучине погибшем: Жизнью один заплатит за всех»…

Читая, Полла смотрела перед собой как в бездну, боясь вглядываться в лица людей, но от души надеялась, что слушают ее и сопереживают тому, что она пытается до них донести:

…Так отвечал Палинур и держал упрямо кормило, Не выпуская из рук, и на звезды глядел неотрывно. Ветвью, летейской водой увлажненною, силы стигийской Полною, бог над его головой взмахнул – и немедля Сонные веки ему сомкнула сладкая дрема. Только лишь тело его от нежданного сна ослабело, Бог напал на него и, часть кормы сокрушивши, Вместе с кормилом низверг и кормчего в глубь голубую, Тщетно на помощь из волн призывавшего спутников сонных; Сам же в воздух взлетел и на легких крыльях унесся. Но безопасно свой путь по зыбям корабли продолжали: Свято хранили их бег отца Нептуна обеты Прямо к утесам Сирен подплывали суда незаметно, — Кости белели пловцов на некогда пагубных скалах, Волны, дробясь меж камней, рокотали ровно и грозно…

Потом, уже много лет спустя, Полла вспомнила про эти «утесы Сирен», когда сама поселилась неподалеку от них…

Полла кончила читать. Раздались одобрительные клики, но весьма умеренные, и она с упавшим сердцем поняла, что ей все же не удалось своим чтением найти живой отклик в душах слушателей, о чем она мечтала. Огорченная, Полла вернулась на свое место.

– Не расстраивайся! – шепнул ей дед. – Ты читала очень хорошо – это я тебе говорю. Но наша публика привыкла к более грубым развлечениям, это тебе не Афины времен Софокла и Еврипида.

Первое отделение представления прошло вполне благопристойно, даже Цестия одобрительно кивала.

После небольшого перерыва выступления возобновились, но каждый новый выход вызывал все большее удивление. Сначала молодые девушки, среди которых Полла узнала двух сестер Нераций, под звуки тимпанов и флейт исполнили танец вакханок. Смелые наряды и вольные телодвижения дочерей лучших семейств несколько удивили Поллу, она украдкой взглянула на Цестию, лицо которой как будто окаменело, и подумала, что, если бы там, на сцене, плясала и она, бабушку бы, наверное, хватил удар.

Потом хор престарелых сенаторов, из которых многие были в масках, под звуки кифар и самбукдрожащими старческими голосами исполнил «Юбилейный гимн» Горация. Пение звучало довольно убого, но ужаснее всего было то, что после исполнения гимна глашатай объявил, что цезарь приказывает маски снять и надеется, что в этом не придется прибегать к помощи центуриона. Бросив взгляд на деда, Полла заметила, как он прямо на глазах бледнеет. Старцы торопливо сняли маски и попытались улыбнуться, но все вышло жалко и принужденно.

Следующие выступления тоже мало радовали глаз. Но самым отвратительным было шествие пантомимов, главную роль в котором играла восьмидесятилетняя старуха. Набеленная и нарумяненная, с бровями и глазами, подведенными сурьмой, с сооруженной на голове напомаженной башней мелких завитых кудряшек, несмотря на все это, а может быть вследствие этого, она напоминала горгону. «Вот это да! Так это ж старая Элия Кателла! Точно она!» – переглянулись между собой Аргентарий и Цестия. Известная красавица времен божественного Августа, сменившая пять мужей, вероятно думая, что она все еще по-женски привлекательна, лихо щеголяла способностью высоко задирать тощие ноги, похожие на высохшие корнеплоды. Двигалась она действительно очень свободно для своих лет, но все же вызывала скорее отвращение, нежели восхищение. В награду за выступление Кателла получила рев, свист, цирковые рукоплескания. Видимо, принимая все это за единодушное одобрение, престарелая танцовщица широко улыбалась, обнажая ряды вставных зубов из слоновой кости. Полле, глядя на нее, вдруг стало стыдно за себя и за деда: получается, и они участвовали в том же действе, что и эта жуткая старуха.

После очередного перерыва на сцену вышел старший брат Сенеки, Юний Галлион (Аргентарий произнес его имя вслух), и громко объявил выступление цезаря Нерона. Раздались мощные звуки труб, и на сцене появился упитанный молодой человек с гладко выбритым лицом, одетый в белоснежный хитон и пурпурный греческий плащ, с золотой лирой в руках. Несмотря на юность, у него уже наметился живот и начал образовываться второй подбородок; при вполне мужественных чертах и формах во всем его облике сквозило странное женоподобие.

– Возлюбленные сограждане! – обратился он к собравшимся, картинно воздевая руку и обводя ею театр. – Склоните свой благосклонный слух и выслушайте историю несчастного Аттиса!

Театр отозвался одобрительными рукоплесканиями и возгласами: «Слава цезарю!»

После этого на сцену вынесли стул с золотыми ножками и обтянутым пурпуром сиденьем, Нерон сел, настроил лиру, выдержав паузу, ударил по струнам и запел.

Звук его голоса, слабый и от напряжения как будто слегка надтреснутый, терялся и таял в обширном пространстве, и, что было еще хуже, срывался на высоких нотах. Полла чуть было не прыснула смехом при первой его руладе, но сидевшая рядом Цестия, зверски взглянув на нее, с силой наступила ей на ногу. Подавив смех, Полла попыталась вслушаться в то, что цезарь исполнял, но, разбирая отдельные слова, не могла связать их воедино, хотя пел он по-латыни. Она все ждала, что он вот-вот закончит, но он пел и пел. Полла, обернувшись назад, оглядела ряды театра. Слушатели ерзали на своих местах, зевали, потом откуда-то сверху послышалось шиканье. И тотчас несколько августианцев устремились туда, откуда раздавались нежелательные звуки.

Нерон ничего этого не замечал или делал вид, что не замечает. Заключительную часть своего сочинения он исполнял стоя. Из-за колонн вышли и встали за его спиной два человека: Сенека и второй, тоже в летах, – префект преторианцев Афраний Бурр. Было странно смотреть, как два этих почтенных государственных мужа слегка раскачиваются в такт музыке и движениями рук предлагают остальным последовать их примеру. Августианцы замелькали по рядам, заставляя всех слушателей подниматься и делать то же самое.

Когда Нерон наконец закончил, одобрительными криками и цирковыми рукоплесканиями разразились всаднические ряды. Как заметила Полла, они были сплошь заняты августианцами. Из остальных рядов доносились смешанные звуки: кто кричал «софо́с», кто «слава цезарю», а кто-то и откровенно улюлюкал. И всякий раз было заметно движение августианцев по рядам…

Домой возвращались подавленные, за всю дорогу не было сказано ни слова. Полла мысленно поклялась, что больше никогда ни в чем подобном участия не примет.

Через несколько дней их вновь навестил Сенека. На этот раз позвали и Поллу. Аргентарий осторожно высказал свои сомнения относительно прошедших Ювеналий. В ответ Сенека стал с какой-то преувеличенной бодростью доказывать, что все не так плохо и сказалось лишь отсутствие должной подготовки, – правда, Полла так и не поняла, у кого: у них с дедом, у хора престарелых сенаторов или у самого цезаря. Тем не менее насчет пантомимов и Кателлы Сенека охотно согласился, что это полнейшее безобразие, и заверил: больше подобное не повторится. Потом он торжественно сообщил, что цезарь вызывает Лукана из Афин до срока и скоро тот вернется. При упоминании имени Лукана Полла вздрогнула и опустила глаза.

А вскоре в Городе распространились страшные слухи, что из тех, кто выражал непочтение к цезарю в театре, кого-то нашли мертвым у себя дома, кого-то побили камнями на улице, а кто-то просто бесследно исчез…

 

3

Лукан вернулся незадолго до ноябрьских календ, но невесту навестил не сразу. Полла ждала и боялась его появления – сама не зная почему. Она говорила себе, что не может любить юношу, которого видела всего три раза, пусть даже и была помолвлена с ним. Но ей все равно было страшно. Несколько дней от него не было никаких вестей, но вот наконец раб принес записку, обращенную к Аргентарию, в которой Лукан просил разрешения посетить его дом.

В назначенный день Полла, с утра выкупавшись, до полудня наряжалась, немало удивив служанок своей придирчивостью. После долгих примерок она остановилась на простом шерстяном платье цвета морской волны и на обычной прическе, лишенной ухищрений. Пока Полла выбирала наряд, время летело как на крыльях Борея, и служанки, хлопотавшие вокруг нее, только и возвещали, что прошел еще час. Но едва лишь приготовления закончились, время как будто остановилась. Многократно бегала Полла в садик-перистиль смотреть на солнечные часы, но солнце словно застыло в бледном осеннем небе. Наконец, в восьмом часу дня раздался долгожданный звук дверной колотушки.

Полла, находившаяся в атрии, метнулась в глубину дома, в свою спальню. Вбежала и замерла, слыша биение собственного сердца. Ей уже хотелось, чтобы о ней забыли. Но нет… Шаги… Ее зовут!

Она вышла в атрий, как тогда, в первый раз, из бокового прохода, и замерла на пороге. Ей показалось, что атрий как-то особенно празднично освещен, но это были солнечные блики, которые, проходя через имплювий, трепетали на стене. Посреди атрия стояли рядом ее дед и Лукан. Почти за год, истекший с последней встречи, он немного возмужал, хотя по-прежнему был худощав и угловат. И лицо его сохраняло прежнее надменное, неприступное выражение, но, как только он увидел Поллу, глаза его загорелись неподдельным восхищением. Нет, она не могла ошибаться – она нравилась ему!

Следующие несколько месяцев Полла провела как во сне. Все события внешней жизни, бурлившей за порогом их дома и время от времени захлестывавшей своими тревогами ее семью, померкли для нее. В памяти сохранились лишь обрывки разговоров, смысл которых стал ей понятен потом, в свете последующих событий. Все, что происходило тогда, она воспринимала, только если об этом рассказывал он, ее жених, о котором она теперь думала дни и ночи напролет и который, как она знала, тоже думал о ней. Впрочем, в его жизни было немало событий и помимо нее.

Лукан приходил в их дом, где с невестой ему разрешали видеться только в присутствии кого-то из старших. Влюбленным дозволялось лишь смотреть друг на друга. Поэтому значительная часть времени протекала в общих разговорах, в которых всегда участвовал Аргентарий и крайне редко – Цестия, чей пристальный взгляд, казалось, замораживал кровь. Аргентарий же был наблюдателем снисходительным и чутким. Не попуская ничего недозволенного, он умел доставить будущим супругам позволительные и вполне невинные радости, которые сам хорошо знал: невзначай обменяться кубками или что-то передать так, чтобы рука коснулась руки, или же сесть так, чтобы одежды слегка соприкасались. К тому же он умело вел беседу, не доводя до неловкого молчания. И вскоре Лукан, освоившись и чувствуя себя как дома, охотно читал свои стихи, а также с воодушевлением рассказывал о молодом цезаре, о том, что тот собирает вокруг себя одаренных людей и что наконец, похоже, представляется удачная возможность создать то идеальное государство, о котором мечтал Цицерон.

Полла с восхищением слушала жениха и была уверена, что он всегда говорит в высшей степени умно и проникновенно. Собственные не слишком приятные впечатления от выступления цезаря уже казались ей недоразумением. Впрочем, что бы Лукан ни говорил, Полле было отрадно просто смотреть на него, внимать самому звуку его голоса. Аргентарий же слушал его то с печальным, то с насмешливым выражением лица и только качал головой.

С наступлением нового года встречи стали реже. Лукан был до срока избран квестором, а потом еще и авгуром. Новые обязанности, а также неизменное желание цезаря видеть его около себя, поглощали почти все его время. Зато теперь Лукан стал просить Аргентария, чтобы заранее установленный срок для их свадьбы – через три года после помолвки – был сокращен.

Как-то раз речь зашла о том, что весной цезарь вновь собирается устроить состязания, и на этот раз еще более пышные и многообразные, по образцу Олимпийских игр: в поэзии, в музыке и в колесничных ристаниях. Неожиданно Лукан заявил:

– Насчет музыки и колесничных ристаний не стану и обещать, но в поэтических состязаниях победу одержу я! Вот увидите!

– Почему ты так уверен? – спросил Аргентарий. В глазах его загорелся лукавый, насмешливый огонек.

– Потому что я лучший поэт нашего времени, – невозмутимо ответил Лукан.

Легкая усмешка тронула губы Аргентария.

– В мое время говорили, что скромность украшает юношей… – произнес он как будто невзначай.

– Но если бы Гораций, – а он жил еще до твоего времени, – следовал этому правилу, он никогда не написал бы своей оды к Мельпомене, – без тени смущения отозвался Лукан.

– Я сказал «юношей»! – возразил Аргентарий. – Стань сначала Горацием, а потом уж обращайся к Мельпомене.

– Мне не надо становиться Горацием. Я Лукан, – отчеканил поэт, и при этих словах у него нервно задергалась щека. – Моя муза – Каллиопа.

– Приятно познакомиться, юный любимец Каллиопы! – Аргентария явно забавляли и запальчивая самоуверенность Лукана, и его внезапное раздражение, но тон его звучал более примирительно. – Вот что я тебе скажу, мой друг! Победишь – сыграем свадьбу сразу после окончания игр. Ну а не победишь – не обессудь, будешь ждать еще год.

На том и порешили.

Буквально через несколько дней после этого разговора распространился слух о появившейся в небе комете, и весь народ дружно бросился наблюдать небесное явление. Вечерами кто выбирался на крышу, кто выходил в поле, подальше от домов. Полла тоже вместе со всеми всматривалась с крыши их фиденского дома в это продолговатое светящееся пятнышко с ярким твердым ядром и размытым хвостом, с каждым днем немного сдвигавшееся по отношению к соседним звездам. И вновь зашевелились в сердцах смутные предчувствия. Вспоминали, что шесть лет назад, незадолго до смерти принцепса Клавдия, на небе тоже являлась комета. А кто-то помнил даже, что комета была предвестием смерти божественного Августа. Вывод, который можно было из этого сделать, вслух произнести большинство не решалось, но все трепетали.

– Что скажешь о новом небесном явлении, почтеннейший авгур? – спросил Аргентарий Лукана, когда тот в очередной раз появился в их доме и участвовал в семейном обеде.

– Слава богам, наблюдение за небесными телами не входит в наши обязанности, – ответил Лукан, заканчивая расправляться со свиным ребрышком. Несмотря на худобу, ел он всегда много и охотно. Полла поглядывала на него с нежностью: ей доставляло удовольствие смотреть, даже как он ест. – Это дело Бальбилла и других астрологов. А птицы предвещают удачу. Священные куры клюют зерно исправно и исправно несут яйца, и вообще все как при Ромуле и Реме: шесть коршунов из-за Палатина, двенадцать из-за Авентина…

– Да, но судьбы тех близнецов все-таки сильно разнились, несмотря на обилие коршунов, – произнес Аргентарий, разводя руками. – И пусть их летает побольше со стороны Палатина и над ним. Но все же каковы предположения, что это может значить?

– Я могу только сослаться на мнение дяди, но думаю, что ему вполне можно доверять. Он считает, что новая комета положила конец тому позору, который возвещала комета времен божественного Клавдия. – Аргентарий скептически поджал губы, услышав это, однако Лукан, не обращая внимания на выражение его лица, продолжал. – Кстати, он написал небольшое исследование о кометах. Я уже прочел его, могу, если хочешь, принести тебе.

– Я бы прочел с интересом, так что будь любезен, – попросил Аргентарий. – А сейчас хотя бы в двух словах поясни, как наш философ понимает, что такое комета.

– Дядя считает кометы вечными божественными огнями. Это что-то вроде блуждающих звезд. Он отвергает предположения, что они являются вследствие случайного воспламенения воздуха… Но он согласен, что они могут предвещать будущее.

Лукан первым покончил с обедом и спросил себе воды для омовения рук.

– А подвижнические увлечения дяди тебя, я смотрю, миновали? – посмеиваясь, спросил Аргентарий. – Он, помнится, в юности чуть совсем себя не заморил, – воздерживаясь от мяса, да и, кажется, от всего остального.

– Я попробовал было именно под воздействием его воспоминаний, но у меня ничего не вышло, – с искренним сожалением произнес Лукан. – Весь день мысли только о еде, внутри как будто огонь, и к тому же сам всех вокруг себя испепелить готов. Как-то я иначе устроен.

– Ну и слава богам! Твоему деду некогда с большим трудом удалось убедить твоего дядю есть хоть что-нибудь, когда того уже шатало даже от дуновения фавония – сейчас, конечно, глядя на него, трудно в это поверить. А на тебя посмотреть, ты и так вот-вот взлетишь. Так что не прими мои слова за упрек и ешь на здоровье, сколько требуется. Это я так, шучу по-стариковски.

Наконец на исходе весны настали дни Нероний. К счастью, на этот раз выступления пантомимов были запрещены. Колесничные ристания предполагалось проводить в Большом цирке, мусические состязания – в театре Помпея на Марсовом поле. Аргентарий на этот раз выступать отказался, сославшись на нездоровье – он и правда прихварывал всю зиму, у него случались приступы удушливого кашля. В поэтических состязаниях можно было участвовать только с чтением собственных произведений, так что Полле и не предоставлялось возможности выступать, чему она была только рада. Она всей душой желала победы Лукану, ради чего даже, тайком от Цестии, посвятила свои любимые жемчужные сережки в храм богини Победы, послав с поручением служанку.

В самый день состязаний Полла волновалась гораздо сильнее, чем год назад, готовясь к собственному выступлению. Зато Лукан, накануне побывавший у них, казалось, не волновался совсем и был твердо настроен на победу.

И вновь они ехали в карруке, с трудом протискиваясь по узким, кривым, наводненным народом и повозками улицам Города. На этот раз путь был короче, пересекать реку было не нужно. Обширный театр Помпея высился среди окружавших его садов с портиками и торговыми палатками подобно горе, поднимающейся над поросшей кустарником равниной. Аргентарий стал рассказывать, что многие осуждали Помпея за то, что он его построил. Иметь в городе театры считалось предосудительным, для зрелищ каждый раз возводили лишь временные деревянные ряды. И еще он рассказывал о том, что тут же, рядом, в примыкающей к театру курии Помпея, позднее пал от рук заговорщиков Юлий Цезарь…

И снова была прохладная гулкость театра, слаженные песнопения молебствий, волнение выступающих, мелькание в толпе статных августианцев. Зрители на этот раз были рассажены по всем правилам: сенаторы отдельно, всадники отдельно, причем мужчины и женщины тоже порознь. Полла с Цестией и присоединившаяся к ним Аргентария Старшая оказались в первом ряду зрительских мест для знатных женщин, начинавшихся прямо за орхестрой. Эти места им указал театральный распорядитель.

От волнения у Поллы все плыло перед глазами. Нет, она точно не волновалась так в прошлом году! Но ведь тогда это была всего лишь праздная попытка увлечь своим чтением слушателей. Сейчас же от исхода состязаний зависела ее судьба: немедленное воссоединение с любимым или еще год неизбывного томления. Но она-то выдержит, ей некуда деваться, а вот он… Среди стольких соблазнов, среди вольных развлечений цезаря, о которых ходили разноречивые толки…

Один за другим на сцену выходят состязающиеся. Вот и он, ее жених. Держится уверенно. Только знакомое ей подергивание мускула на его щеке выдает внутреннее напряжение. Взглянул в ее сторону – она поймала его взгляд – и слегка улыбнулся. Вот он, запрокинув голову, читает нараспев, подчеркивая ритм стиха. Полла слушает его чтение, тонет в мощном ритмичном потоке и вновь не может связать в сознании слов, но не потому, что стихи плохи – нет, она чувствует, что они прекрасны! Но она боится, что сейчас он запнется, что-то забудет… Нет, выступление проходит без единой помарки. Рев одобрения рассеивает малейшие сомнения: он лучший! И судьи не могут считать иначе. Вот только как выступит цезарь?..

Нерон выходит на сцену. С прошлого года он стал еще мощнее. Какая-то неприятная печать лежит на его лице… Но Полла гонит прочь возникающие сомнения. Ведь и Лукан ей тоже не понравился с первого взгляда, но она ошибалась, зато теперь она любит его всем сердцем! Цезарь настраивает лиру и начинает петь. Нет, это уже не так плохо, как в прошлом году. Видимо, он усердно занимался и кое-чему научился. Откровенных срывов голоса нет, хотя все равно покрыть пространство театра он не в состоянии. Пение звучит натужно и вымученно. Однако по окончании его выступления театр неистовствует, больше всех усердствуют августианцы. Шиканья и улюлюканья уже не слышно, но причиной тому не столько возросшее мастерство цезаря-певца, сколько страх перед участью, постигшей прошлогодних недовольных.

Как ликовало сердце Поллы, когда глашатай объявил о победе ее Лукана! А потом настал тот незабываемый миг, когда Лукан, увенчанный золотым венком, спустился со сцены и, миновав ряды сенаторов, подошел к ней и передал в ее трепещущие руки сияющую драгоценность. Полла слышала, что где-то у нее за спиной произносят ее имя. Она и не предполагала, что оно может быть кому-то известно, ей всегда казалось, что она – маленькая девочка, живущая незаметно и никому неведомая. От смущения она опускает голову, мечтая скрыться от этого шепота, одобрительных кликов, рукоплесканий. Но, как бы то ни было, эта победа и этот неожиданный миг испытания всеобщим вниманием открывают дорогу к ее счастью.

Полла с трудом помнила, как ее куда-то позвали, как они с Луканом рука об руку – непривычное и сладостное чувство! – шли по переходам театра, среди приветствовавшей их толпы, и за ними едва поспевали бабушка Цестия, мать и служанки, а Аргентария, похоже, рядом не было… Как внезапно она очутилась перед цезарем и тот вблизи показался ей просто огромным, хотя был не выше среднего роста. Цвет его лица был розовый, какой бывает у рыжих, и по щекам частой россыпью разбегались веснушки. Маленькие близорукие глаза, зажатые в щелки мясистыми щеками, казались совсем бесцветными, а выдающийся нос напоминал хищный клюв чайки.

– Что же ты, друг Лукан, скрывал от нас такую дивную жемчужину? – произнес Нерон со сладкой улыбкой, сразу сделавшей его похожим на сытого кота. – Негоже, негоже…

Полла хотела было ответить, что в прошлом году выступала на Ювеналиях, но язык ее словно прилип к гортани.

– Моя невеста целомудренна и воспитана в строгих правилах, о цезарь! – ответил Лукан с поклоном. – Поверь, я бы не таил ее, если бы не правила ее дома, согласно которым сам я лишь изредка имел удовольствие лицезреть ее. Но теперь моя победа открыла нам путь к ничем не стесняемому блаженству. В ближайшее время состоится наша свадьба, и ты будешь первым из приглашенных, если, конечно, согласишься почтить нас.

– Что ж… Я всегда рад, если могу сделать приятное другу, – ответил Нерон. – Тем более, как знать, может быть, и мне в ближайшем будущем богами суждено подобное счастье.

Полла заметила, как при этих словах забегали глаза у окружавших цезаря людей.

– Да пошлют тебе боги то, чего ты желаешь, о божественный! – произнес кто-то в толпе, и несколько голосов подхватили высказанное пожелание.

После победы Лукана на Нерониях началась ускоренная подготовка к его свадьбе, назначенной, после многочисленных гаданий и исчислений, на седьмой день до июльских календ, на праздник Фор туны. К свадьбе Нерон подарил Лукану новый роскошный пригородный дом на Эсквилине, в самом начале Ламианских садов, за Сервиевыми стенами. Ввиду ожидавшегося присутствия множества важных гостей было решено, что невесту будут забирать не из скромного фиденского дома Аргентария, а из более представительного римского дома его дочери. Впрочем, для цезаря и этот дом был слишком скромен, поэтому основное празднование, в его присутствии, переносилось на второй день и должно было совершаться уже в доме новобрачных.

Все приготовления, касавшиеся Поллы, тоже вышли на иной уровень. В их жизнь вошло новое лицо – сваха-про́нуба, распоряжавшаяся всеми действиями со значительностью полководца, определяющего стратегию наступлений. Ткани, предназначавшиеся для свадебных нарядов, уже не вытаскивались из бабушкиных сундуков, как было всегда в жизни Поллы, когда ей полагались обновки, а покупались в лучших лавках Города. Поллу таскали по этим лавкам до изнеможения, она с удивлением и восторгом смотрела на переливающиеся в руках торговцев пурпурные и белоснежные потоки тканей. Эти потоки на мгновение окутывали ее, сравнивались, оценивались, в конце концов выбирался один, застывавший в виде небольшого свертка и перекочевывавший в корзину сопровождавшей их рабыни.

Выбирались и драгоценности. Это были уже не те скромные сережки с жемчужинками, с которыми она рассталась, а тонкие, искусной работы, золотые цепи, змеевидные браслеты, таинственно мерцающие драгоценные камни.

 

4

В день, предшествовавший свадьбе, Полла посвятила своих кукол, в которых давно уже не играла, домашним богам, а потом надо было ехать в Город, где ей предстоял еще один знаменательный обряд: посвящение платья в храм Фортуны-Девы на Бычьем рынке. Собираясь в этот путь, Полла пыталась осознать, что навсегда покидает дом, в котором выросла. Она прошлась по привычным комнатам, немного посидела в саду, где ей знаком был каждый кустик, каждый цветок. Глядя на трепещущие тени ветвей, следя за кружением мух, копошением пчел в цветах, слушая щебет проносившихся ласточек, она думала, что должна бы чувствовать грусть, но грусти не было. Было ожидание новой светлой жизни. Эту грусть она ощутила только годы спустя, когда, блуждая по закоулкам памяти, вновь и вновь обходила дедовский дом, любовно касаясь каждого камня.

В доме матери, который был для Поллы уже совсем чужим, она провела одну, почти бессонную, ночь. От волнения сон не шел к ней, она ворочалась на непривычной постели, забываясь ненадолго, но вскоре опять просыпаясь. Кажется, ей что-то снилось, но, проснувшись, она не могла вспомнить, что именно.

С утра ею занялись служанки матери. Полла всегда была чистоплотна – в доме бабушки Цестии иначе и быть не могло, – но по тому, сколько времени было потрачено на приведение в подобающий вид ее тела, с использованием различных душистых притираний на основе бобовой и рисовой муки, смолистых мазей для вытравления волос, благовонных масел, она почувствовала некоторую неловкость и показалась себе замарашкой. Впрочем, бабушка всегда учила ее, что слишком много внимания уделяют своему телу только непотребные женщины. Она поделилась своими сомнениями с матерью, но та лишь рассмеялась и потрепала ее по щеке:

– Сегодня главный день твоей жизни, глупышка! Сегодня все это можно и нужно!

Потом началось долгое причесывание и одевание. Волосы Поллы тщательно расчесали, разделили на шесть прядей, – во время всего этого действа в руках служанок мелькал странный предмет, оказавшийся наконечником копья. Полла что-то слышала о том, что невестам разделяют волосы копьем, но ей не приходило в голову, что наконечник самый настоящий. Затем ей стали укладывать на макушке башневидный венец, перевивая волосы красной шерстяной лентой. Получившаяся прическа совсем не понравилась Полле: щеки опять казались ей толстыми, весь облик – непривычным и странным. Но все вокруг выражали восхищение, и она смирилась. После этого на нее надели белоснежную прямую тунику, сотканную, как это было принято в древности, и долго завязывали на поясе замысловатый геркулесов узел, который должен был развязать жених. Поверх туники было надето широкое платье с золотыми нашивками и короткими рукавами, подпоясанное еще одним, широким, поясом, украшенным золотисто-зелеными камнями, называемыми сагдами, а поверх платья – пурпурная пала. На груди засверкало тонкое ожерелье, в котором на золотой цепочке вспыхивали искорки кроваво-красных карбункулов; а золотые змейки браслетов обвили руки. В уши ей вдели золотые серьги-звездочки, также с мелкими карбункулами посередине; ноги обули в высокие башмачки шафранового цвета. Тончайшая фата цвета пламени, спускавшаяся с головы, довершила брачный наряд невесты. Полла с ужасом думала, что в этом наряде ей придется провести весь день, притом что на улице стояла июньская жара.

Потом пришел черед наставлений, которые давали ей попеременно бабушка, мать и сваха. От некоторых напутствий Полла краснела в цвет своего наряда. Видя ее смущение, женщины засмеялись:

– Ничего, ничего! Завтра и твоя брачная простыня украсит рощу Анны Перенны.

Когда невеста была наряжена, ее осторожно, чтобы ничего не помять, усадили в кресло посреди убранного цветами атрия и стали ждать, когда кончатся обязательные в этот день жертвоприношения и гадания, проводившиеся без участия женщин. За ожиданием разговор шел обычный, женский, женщины охотно вспоминали каждая день своей свадьбы, какие были приметы, что сбылось и что не сбылось. Впрочем, Полла заметила, что приметы в их рассказах сбывались только добрые.

Ждать пришлось не менее часа. Наконец где-то поблизости зазвучали мужские голоса, – и атрий сразу заполнился народом, по большей части незнакомым. В некоторых из пришедших по одежде узнавались жрецы. Милостью богов гадания были благоприятны. Сердце и печень жертвы оказались в полном порядке, что сулило новобрачным любовь, мир и согласие.

Жених, сопровождаемый несколькими друзьями, появился последним, с его появлением толпа расступилась, как перед высшим магистратом. Одет он был в белоснежный хитон и тонкий огненно-красный плащ. Полла посмотрела на него с завистью: его одежда была куда легче, чем ее собственная!

Жених подошел к невесте, сваха-пронуба связала их руки тонким покрывалом, после чего началась сама церемония с мирным жертвоприношением Юноне, Гименею и домашним ларам, с долгим чтением брачного договора, из которого Полла больше половины не поняла. Потом все собрались на пир, обильный и роскошный, на котором от множества разнообразных яств разбегались глаза. Из-за большого количества народу пир проходил одновременно во всех триклиниях, и это еще притом, что сразу отпустили клиентов, по старинному обычаю вручив каждому корзиночку с угощением.

Лукан, по-видимому, вполне свободно чувствовал себя в своей нынешней роли и, как обычно, охотно угощался, совмещая наслаждение пищей и вином с наслаждениями положенными свадебными поцелуями, Полла же лишь через силу смогла впихнуть в себя кусок мустацея, свадебного пирога с виноградным суслом и салом, испеченного на лавровых листьях; да и для поцелуев, как ни долгожданны они были, ей хотелось уединения.

Вечером, с наступлением темноты, пышная свадебная процессия двинулась на Эсквилин. Поллу, по обычаю, сопровождали ее маленькие единоутробные братья, старший из которых нес впереди факел, а двое других полными горстями зачерпывали орехи, каждый из своего мешка, прикрепленного на поясе, и швыряли их под ноги жениху и невесте. Хруст раздавливаемых орехов терялся в общем гуле. От пения разноголосых флейт, от свадебных кличей «Талассию!» и «Ио, Гимен-Гименей!», казалось, сотрясался Город, от множества факелов было светло как днем; целая толпа наряженной в новые пестрые платья домашней челяди следовала за женихом и невестой, бойко распевая положенные по обряду срамные фесценнины.

Особняк, ожидавший новобрачных, был великолепен. Весь опоясанный портиками, он напоминал скорее не обычный римский дом, а роскошную кампанскую виллу. В темноте он весь светился золотыми цепочками огней от светильников, расставленных по всей длине портиков и по краю крыши. Высокие колонны у входа были перевиты вязеницами цветов, с верхнего косяка двери свисала белой пеленой пышная, прочесанная овечья шерсть, закрывавшая вход. Пронуба сначала подала Полле горшочек с салом, чтобы натереть дверные косяки, незаметно указав при этом на маленькие вбитые в них гвоздики, предназначенные для закрепления шерсти. Полла осторожно, стараясь не поранить руку об эти гвоздики (что считалось дурной приметой), смазала каждый косяк салом, а потом, раскрывая вход, стала прикреплять шерсть, половину к правому, половину к левому косяку. Сперва ей пришлось встать на цыпочки и поднять руки, насколько можно было достать, а потом постепенно спускаться вниз, до самой земли. Пока она проделывала все это, песни и возгласы стихли, и все, затаив дыхание, следили за каждым ее движением.

Потом, когда дверь оказалась словно бы украшена огромной жреческой инфулой с лентами, свисающими по обе стороны, и пронуба резким движением руки преградила вход, Полла вдруг очутилась на руках у Лукана, и он под вновь грянувшие брачные возгласы и вакхическое неистовство флейт перенес ее через порог и внес в дом, где им предстояло пройти еще несколько непродолжительных обрядов и где их уже ждали служанки, чтобы приготовить невесту ко сну. Наконец Полла с замиранием сердца вступила в брачный покой с ложем на ступенях из слоновой кости, застланным тонкими тирийскими простынями, где для нее, как и для каждой новобрачной, как будто раздвинулись стены, и открылся тот достопамятный луг, поросший лотосом, шафраном и гиацинтами, окутанный росистым золотым облаком, принявший некогда – еще не на Иде, в садах Гесперид! – Юпитера и Юнону. Только этими словами даже для самой себя могла описать Полла прохождение заветной черты.

На следующее утро молодожены вдвоем, взявшись за руки, с детским любопытством обходили свое новое, еще совсем пустое и необжитое жилище, осторожно ступая по разноцветному мрамору, любуясь тонким плетением узора, стремительно разбегавшегося по стенам. По алым, как заря, стенам вился золотой виноград, порхали золотые птицы. Те же узоры повторял искусственный мрамор штучных потолков, отчего все помещение казалось единым драгоценным ларцом. В каждой комнате одну из стен непременно украшала мифологическая сцена: то Паллада в блещущих доспехах представала посреди изумленного сонма богов, то Дафна, еще бегущая, покрывалась корой и листьями, уклоняясь деревенеющим телом от нежных прикосновений Аполлона, то просительница-Фетида смиренно припадала к коленам всемогущего Тучегонителя. Ни Лукан, ни Полла еще не заводили речи и даже не думали о том, что они добавят в каждую комнату, чтобы этот дом стал их домом, они просто любовались красотой царственного подарка.

Криптопортик соединял дом с роскошной купальней, сплошь отделанной зеленовато-голубоватым каристским мрамором, напоминавшим морские волны. Кровля там была из полупрозрачного стекла и пропускала свет. Был там и небольшой водоем, обрамленный фасийским камнем, вода в него лилась из серебряных кранов. Молодожены, видя все это великолепие, не удержались от искушения искупаться, и уже не смущались наготы друг друга; а освежившись, направились в триклиний, куда был подан завтрак. Им было так хорошо вдвоем, что обоим хотелось длить до бесконечности эту радость утра, но неумолимая необходимость заставляла начать готовиться к следующему приему. И вновь служанки, знакомые и еще незнакомые, захлопотали вокруг Поллы, облачая ее уже в другой, хотя и похожий на вчерашний, наряд, заплетая ее волосы, укладывая складки.

Наконец, в девятом часу дня, начали собираться гости, а в десятом звуки труб возвестили о прибытии самого цезаря Нерона. Лукан и Полла в окружении родных и близких ожидали его перед входом. Он подъехал в золоченой карруке в сопровождении женщины, про которую Полла подумала было, что это его супруга Октавия, однако цезарь, часто обращаясь к ней, называл ее Сабиной. Женщина эта была роскошно одета, высока и дородна, держалась высокомерно и как будто несла себя, как это обычно делают выдающиеся красавицы, хотя Полле она даже не показалась красивой: черты ее были грубоваты и простоваты, внимание привлекали только прекрасный цвет лица да каштановые волосы с отливом меда или янтаря. Она была уже не юна, лет, наверное, двадцати пяти – возраст, казавшийся пятнадцатилетней Полле почти преклонным. Полла заметила, что Сабина смерила ее презрительным взглядом с головы до ног, но не могла понять причину такой неприязни.

Вместе с цезарем, хотя и в другой карруке, приехали Сенека и его брат Галлион, а также несколько человек, кого Полла совсем не знала. Мела, отец Лукана, прибыл еще раньше, отдельно от его матери, Ацилии, с которой они все время держались порознь. Отдельно прибыла и жена Сенеки, Помпея Паулина, но по прибытии она все время старалась держаться рядом с мужем. По возрасту она годилась ему в дочери, но смотрела на него преданно и обожающе. Всего приглашенных на пир собралось человек тридцать. Все они поместились в роскошном летнем триклинии под сенью беседок, увитых виноградом. У входа было поставлено большое серебряное блюдо, в которое входящие бросали деньги – подношения молодым за первую брачную ночь. Гости не скупились и сыпали звонкие золотые монетки целыми горстями.

Пир начался, как обычно, возлиянием богам и поздравлением новобрачным. Подали закуски, потом мясо. Приготовление было настолько сложно и изысканно, что при взгляде на то или иное блюдо трудно было понять, что это: поросенок оказывался рыбой, устрицы – овощами, плоды – печеными хлебцами. Пили сладкий мареотик, доставленный из Египта, вспоминая Клеопатру, навеки связанную с этим вином строчкой Горация. После второй чаши Лукан поблагодарил цезаря за царственный подарок, выразив надежду, что он будет в их доме нередким гостем. Цезарь ответил, что истинные друзья так много значат в его жизни, что никакие подарки не могут сравняться с его искренним чувством. В ответ на эти слова отовсюду послышались одобрительные возгласы.

– Хотелось бы и мне не остаться в долгу, – сказал Лукан, поднимаясь со своего места. – Не будучи в состоянии сравниться с тобой, о цезарь, в щедрости и могуществе, я попытаюсь воздать тебе тем, что мне по силам. Полагаю, что в моей жизни начинается новый период, и я задумал ознаменовать его чем-то значительным.

Все притихли, заинтересовавшись, а Лукан продолжал:

– Недавно театр Помпея стал свидетелем благоволения ко мне богов и дарованной мне победы. И подумалось мне, что не случайно именно в этом месте выпал на мою долю этот успех. В нашей семье всегда чтили имя Великого, задумал и я почтить его большой поэмой…

– Так кого ты хочешь почтить, Помпея или меня? – перебил его Нерон, протягивая руку за щедрым куском только что поданного свадебного пирога.

– Я хочу, о цезарь, поведать о несчастнейшем для Города времени, том самом, которое Марк Туллий назвал «ночью Рима». Но не смущайся, все светлое всегда яснее видится на темном. Поэма будет посвящена тебе, чтобы твои добрые дела ярче высвечивались на фоне злодеяний минувшего времени.

– И что же? Ты только задумал или уже что-то написал?

– Ну, если бы только задумал, я не стал бы говорить об этом сегодня. Если позволишь, я хотел бы прочитать посвящение тебе. Это не самое начало, вначале говорится о губительности гражданской войны для римского народа и всего мира. Но сейчас я хочу начать именно с обращения…

Он вопросительно взглянул на Нерона. Нерон же в этот миг как раз откусил кусок мустацея и принялся жевать.

– Читай! – промямлил он с набитым ртом.

Нервная дрожь пробежала по лицу Лукана, но он совладал с собой:

– Итак, после вступления там идут такие слова:

Но, коль иного пути не нашли для прихода Нерона Судьбы, и грозной ценой покупается царство всевышних Вечное, и небеса подчиниться могли Громовержцу, Только когда улеглось сраженье свирепых гигантов, — Боги, нельзя нам роптать: оплачены этой ценою И преступленья, и грех…

Нерон, по-прежнему жуя, слушал его с самодовольной улыбкой. Лукан продолжал:

…Все это ради тебя! Когда, отстояв свою стражу, Старцем к светилам взойдешь, тобой предпочтенное небо Встретит с восторгом тебя; держать ли ты скипетр захочешь Или же ввысь воспарить в колеснице пылающей Феба, Чтобы оттуда земле, не испуганной силою солнца, Пламенем новым сиять, божества тебе всюду уступят И предоставит природа права, каким бы ты богом Стать ни решил и где бы свой трон ни воздвиг над вселенной…

Слушая эти слова и глядя на жующего Нерона, Полла живо представила его на колеснице Феба тоже жующим, как сейчас, и чуть было не рассмеялась, но вовремя спохватилась и даже сама себя ущипнула за руку. В облике цезаря, при всей его внушительности, не было ничего возвышенного, что, по ее мнению, являлось непременной принадлежностью бога. Напротив, в нем была приземленность торговца или служаки-центуриона. Его легко было вообразить за прилавком или в составе городской стражи.

…Мне ж ты давно божество, и если ты в сердце поэта Внидешь, не надо мне звать вдохновителя таинств Киррейских, Вакха не буду тогда отвлекать от родной его Нисы: Мощи один ты вольешь достаточно в римские песни!

Лукан замолчал и сел, ожидая отклика.

– Недурно, недурно! – процедил сквозь зубы цезарь. – Продолжай! И мой совет тебе: не искать лавров в мустацее.

Сказав это, он тут же громко загоготал над своей шуткой, вслед за ним засмеялись и остальные. Одобрение Лукану гости выражали весьма сдержанно.

Лукан помрачнел. Полле стало его жаль. Ей хотелось его поцеловать, но она еще не привыкла к дозволенности супружеских поцелуев, а потому только заботливо поправила складки хитона у него на груди и погладила его по плечу. Уголки губ Лукана тронула улыбка. Он перехватил руку Поллы и сжал ее.

– Скажи, поэт, – обратился к Лукану человек средних лет, с тонкими чертами лица, резко очерченными бровями и умными, насмешливыми глазами, сидевший через два места от цезаря, – ты решил писать поэму именно о Помпее? Я бы понял, если бы ты избрал… другого героя той же войны или… одного из двух других героев. Я вот почему спрашиваю. Я с интересом слежу за развитием твоего дарования, но меня немного удивляет, что ты избираешь своими героями побежденных, причем независимо от степени их героизма. То ты поешь о Гекторе, убитом Ахиллом, – но это я, положим, еще могу понять, то об Орфее, не спасшем Эвридику и растерзанном вакханками. Мы с тобой прошли одну и ту же школу, так что я должен бы тебя понимать. Но все же, на мой взгляд, наш римский дух требует большей бодрости. Мы – племя победителей, а не побежденных. И стоит ли песен полководец, в сущности, просто… бежавший с поля боя? Это ли не позор?

Сенека, внимательно слушавший Петрония, подперев голову рукой, при этих словах нахмурился.

– Благодарю тебя за интерес к моим творениям, любезный Петроний, – ответил Лукан, оживившись и как будто совсем не обидевшись за Помпея. – Ты, должно быть, пошел в понимании моего творчества дальше меня самого. Честно говоря, я не задумывался над тем, что объединяет моего Гектора с моим Орфеем. Что же касается Помпея… Это будет поэма не исключительно о нем самом, а скорее о гражданской войне как о вселенской катастрофе, подобной титаномахии или гигантомахии, только развязанной человеческими руками. Ну и, конечно, о ее героях, а это и Помпей, и Цезарь, и Катон. Только мое глубокое убеждение состоит в том, что в гражданской войне нет и не может быть победителей, и побежденный мне ближе и милее: он, стало быть, проявил больше человечности. Позорно ли было бежать с поля боя, видя, что счастье отвернулось? Не знаю… Но не позорнее ли победителю осматривать поле, усеянное телами сограждан? А насчет римского духа… Да, ты совершенно верно говоришь: мы – племя победителей, – но тем более странно наше извечное желание вонзить меч в собственное тело…

– Хорошо сказано, мой мальчик! – отозвался Сенека. – Гражданская война – наихудшее из зол, и счастлив тот правитель, которому хватит мудрости остановить ее.

Полла заметила, что Нерон вздрогнул, как будто от резкого звука, тень пробежала по его лицу. Ей почему-то стало тревожно. Но в этот миг на ее плечо легла рука Ацилии.

– Полла, доченька, не увлекайся разговорами мужей! – Ацилия улыбалась своей обычной вкрадчивой улыбкой. – Смотри, все женщины понемногу расходятся кто куда. Ты, как хозяйка, должна занять их.

Полле не хотелось оставлять мужа, но роль хозяйки показалась ей важной, и она, поднявшись, последовала за Ацилией. Женщины уже собрались в соседнем садике-перистиле, отделенном от летнего триклиния несколькими комнатами и соединенном с ним узким проходом. Оказалось, что в отсутствие неопытной хозяйки дома ее роль уже взяла на себя Аргентария Старшая. Почетное место занимала Сабина, все восхищались ее нарядом. Действительно, здесь было на что посмотреть! Все ее одеяние было из тончайшего серийского шелка цвета розовой жемчужины, правда, ее оно сильно полнило. Сабина держалась надменно и щебетание жен слушала с явной неохотой. Полла вновь ощутила на себе ее пренебрежительно-оценивающий взгляд.

Полла чувствовала себя лишней. Немного послушав общую болтовню, она решила уйти. Медленно побрела по еще не изученным переходам нового дома. Внезапно путь ей преградила крупная мужская фигура, возникшая как будто из воздуха. Полла ахнула.

Перед ней стоял цезарь. Он бесцеремонно протянул к ней руку и взял ее за подбородок:

– А скажи-ка, цыпочка, те слова, которые ты должна была узнать только за порогом мужнина дома, ты действительно услыхала впервые?

Полла попыталась отстраниться:

– К сожалению, нет, цезарь… Я… читала Катулла.

Он залился смехом, похожим на икоту.

– Что ж, честность твоя похвальна, хотя целомудрие не столь безупречно, как, вероятно, полагает твой супруг.

Полла вспыхнула:

– Нет, ты ошибаешься! Я только читала… случайно…

Его рука заскользила вниз по ее шее. Он приблизился к ней вплотную и нависал над ней своим мощным телом. Полла чувствовала удушливый запах его пота, перебивавший благовония, источаемые его и ее собственными одеждами. Ее смятение усиливалось оттого, что тело ее еще чувствовало боль и само напоминало, что теперь она неразрывно соединена с Луканом. В ужасе она уже не знала, что делать, куда метнуться, но тут послышались торопливые шаги – и рядом с Нероном возник Сенека.

В полутемном проходе лица были видны плохо, но волнения на лице философа нельзя было не заметить. Однако голос его зазвучал как обычно, спокойно и уверенно:

– О чем вы тут беседуете, дети мои?

Нерон опустил руку, которой касался Поллы:

– О чем можно беседовать с супругой поэта? Разумеется, о поэзии… Госпожа… э-э-э… Полла, оказывается, знаток и поклонница поэзии веронца.

– Да, госпожа Полла – весьма ученая молодая особа, – согласился Сенека. – Ей доступны высшие наслаждения человеческого духа. Я думаю, она, как и все мы, жаждет послушать твое пение, цезарь! Не правда ли?

– Да… – почти беззвучно пролепетала Полла, не веря своему спасению.

По проходу вновь зазвучали торопливые шаги, и из-за плеча Сенеки появилось полное гнева лицо Лукана. Щека его дергалась, а глаза горели испепеляющим огнем.

– Что-то мы выбрали неподходящее место для разговоров о поэзии и музыке, – спокойно произнес Сенека. – Пойдемте к гостям, своим уходом мы прямо-таки обезглавили пир. Нехорошо.

Как кончился пир, Полла помнила плохо. Цезарь что-то спел, и без напряжения его голос звучал не так уж отвратительно – все бурно выражали восхищение. Только Лукан почти не пытался скрыть своего дурного расположения духа, зло поглядывая то на Нерона, то на Поллу. На них же то и дело бросала подозрительные взгляды Сабина. Нерон все время подшучивал над Луканом. Сенека пытался вернуть беседу в благопристойное русло, но это у него плохо получалось.

Наконец гости разъехались, служанки приготовили Поллу ко сну. Она пошла в спальню и села на брачное ложе, не решаясь лечь. Лукана долго не было. Наконец он явился, рывком открыв дверь. Лицо его было гневно.

– Говори, что произошло там, в закоулках! – резко спросил он, садясь рядом с ней на ложе.

Полла заплакала и рассказала все почти как было, предусмотрительно умолчав лишь о том, что цезарь касался ее руками.

– Ты лжешь! – заорал Лукан, принимаясь трясти ее за плечи. – Ты сама его завлекла! Ты – лживое отродье проклятого женского племени!

– Нет, нет, поверь, нет! – плача, пыталась убедить его Полла.

– Если я узнаю о твоей измене, я… убью тебя! Слышишь?! – Лукан схватил ее за горло, как будто собираясь придушить. Голос его задрожал, и Полла внезапно, несмотря на свой испуг, прозрела всю глубину его отчаяния, выразившуюся в этой вспышке гнева. Высвободившись, она обвила его руками, прижала к груди его голову, стала целовать прямо в волосы, в темя.

– Мне никто не нужен, кроме тебя! Верь мне! – шептала она.

Лукан некоторое время молчал, не отрываясь от нее. Когда он поднял лицо, по щекам его текли слезы.

– Прости меня, Полла! – сокрушенно произнес он, тяжело вздыхая и как будто отходя от приступа судорог. – Я не хотел… Все мое детство было отравлено ненавистью между родителями, сознанием того, что мать неверна отцу. Он долго терпел это, потом махнул рукой и, не разводясь, стал жить в основном в деревне. Почему он не забрал с собой меня? Или… или он сомневался, его ли я сын?.. Со временем я стал понимать, что происходит у нас в доме. Я ненавидел любовников матери, ненавидел ее саму… И сейчас мне стало жутко при мысли, что то же самое повторится со мной. Сын часто повторяет судьбу отца, я это не раз слышал… Моему отцу ты не понравилась. «Слишком красива и слишком самоуверенна, хоть и молода», – были его слова. Это я настоял на том, чтобы жениться на тебе. Мне тоже никто не нужен, кроме тебя. Только будь мне верна!

Полла молча гладила его по голове, целовала его лицо…

Когда по прошествии многих лет она вспоминала этот случай их совместной жизни и многие последующие, подобные ему, ей по-прежнему было больше жалко его, чем себя, потому что это были извержения переполнявшей его внутренней боли.

 

5

Ссора быстро забылась, и вновь молодые супруги наслаждались обществом друг друга и своей любовью. Цезарь позволил Лукану на время забыть о своих обязанностях ради семейных радостей. Молодожены тщательно изучили свое жилище и понемногу начали его обставлять. Были привезены столы из туи с мозаичным верхом, ложа и кресла с золочеными ножками в виде львиных лап, дубовые книжные полки. Обширная библиотека Лукана перекочевала в новый дом, кое-какие книги взяла из дедовской библиотеки и Полла, в том числе, конечно, книжечку стихов деда. Драгоценные мраморные статуи, вывезенные Луканом из Афин, украсили атрий. По желанию Лукана для Поллы были заказаны наряды из шелка, чтобы были не хуже, чем у Сабины.

– А скажи мне, кто такая Сабина? – спросила его Полла, когда он завел об этом речь. – Разве супруга цезаря не Октавия?

– Супруга – Октавия. А это Поппея Сабина. То есть по отцу ее должны были бы звать Оллией. Но ее отец участвовал в заговоре Сеяна, и ее переименовали по деду со стороны матери, чтобы не осложнять ей жизнь. А дед – это тот самый Поппей Сабин, который был консулом во времена Августа и потом праздновал триумф после усмирения фракийцев.

– Так кто же она цезарю? – повторила свой вопрос Полла.

– «Кто, кто»? Сама не можешь догадаться? Уж вроде бы большая девочка! – раздраженно бросил Лукан. – Вообще, чем меньше ты будешь задавать вопросов, касающихся жизни цезаря и его приближенных, тем спокойнее будет наша с тобой собственная жизнь.

Полла помолчала. Потом все же нарушила молчание и спросила шепотом:

– Скажи, а цезарь – он все-таки хороший?

Лукан посмотрел на нее так, что она прикусила язык.

Потом она долго думала о Нероне, о Сабине и об Октавии. Ей очень хотелось увидеть последнюю. Что-то говорило ей, что Октавия должна ей понравиться. Но Лукан долго еще даже не заикался о том, чтобы взять ее во дворец.

В первый месяц после свадьбы единственным совместным их выездом было посещение философа-стоика Аннея Корнута, вольноотпущенника семьи Аннеев, у которого Лукан жил и учился года четыре до своего отъезда в Афины. Поэту не терпелось показать и представить учителю свою молодую жену. Корнут жил уединенно в крошечном имении, подаренном ему Сенекой, в маленьком домишке с убогой обстановкой и невиданным множеством книг, довольствуясь обществом нескольких учеников, и в самом Городе почти не появлялся, не посещая ни цирковых игр, ни театральных зрелищ, ни многолюдных торжеств, отчего и на свадьбе Лукана тоже не был. Встретил он их приветливо, но несмотря на это показался Полле слишком суровым; сама она ни за что не решилась бы заговорить с ним. Это был человек лет сорока пяти, невероятно худой, носивший бороду – по обычаю строгих стоиков, неулыбчивый. Он и шутил так же, без улыбки, что Поллу весьма удивило. Лукану он явно обрадовался, выбор его похвалил, Полле вежливо поклонился и… перестал ее замечать. Было очевидно, что общение с женщинами не его стихия. И Лукан, и Полла поняли, что общим их другом он не станет.

Зато их довольно часто и охотно навещали бывшие ученики Корнута и друзья Лукана: Фабий Роман, Персий Флакк и Цезий Басс. Фабий был высокий и статный юноша с приветливым взглядом темных глаз. Глядя на него, Полла ловила себя на том, что, если бы она в первый раз увидела их с Луканом вместе и могла выбирать, она скорее всего остановила бы свой выбор на Фабии. Но, переводя взгляд на своего худого, угловатого мужа, с неизменной нежностью думала, что теперь уже ни на кого его не променяет.

Поэты Персий и Басс были старше их несколькими годами. Подобно Корнуту, Персий носил бороду, только небольшую. Он был невысокого роста, очень худой, на лице его выдавался удлиненный нос, умные глаза порой смотрели немного рассеянно, а в уголках губ пряталась то ли улыбка, то ли насмешка. У него был болезненный, землистый цвет лица, и порой казалось, что его мучают приступы какой-то внутренней боли. Басс, поэт-лирик, был молчаливый, углубленный в себя молодой человек, казавшийся угрюмым. Полла немного робела перед ним.

В одно из первых посещений друзей, когда все они, расположившись в крытом летнем триклинии, медленно потягивали сильно разбавленное альбанское вино и лакомились начиненными миндалем и киннамоном подсоленными финиками, разговор зашел о начатой Луканом поэме. Друзья стали просить его почитать. Лукан не заставил долго себя уговаривать, встал и прочитал вступление к поэме:

Бой в Эмафийских полях – грознейший, чем битвы сограждан, Власть преступленья пою и могучий народ, растерзавший Победоносной рукой свои же кровавые недра, Родичей кровных войну, распавшийся строй самовластья И состязанье всех сил до основ потрясенной вселенной В общем потоке злодейств, знамена навстречу знаменам Схватки равных орлов и копья, грозящие копьям…

Лукан читал наизусть, запрокинув лоб и полуприкрыв глаза, немного нараспев, подчеркивая музыку стиха. Слушали молча, боясь пошевельнуться, и восхищение было написано на лицах. Поэт дошел до того места, с которого начал на свадьбе, прочитал несколько строк и остановился.

– Ну как? – спросил он, вернувшись на свое хозяйское место на главном пиршественном ложе.

– Софо́тата!

– Мощно!

– Великолепно!

Полла, сидевшая на одном с Луканом ложе, сияя гордостью за мужа, поглядывала то на него, то на собравшихся.

Лукан вздохнул с облегчением.

– Я был удивлен, но цезарю, похоже, не нравится то, что я пишу, – пожаловался он. – Хотя содержание того отрывка, что я прочитал, не могло его не удовлетворить.

– Знаешь, друг мой… – задумчиво произнес Персий. – Я, конечно, не ищу славы пророка и рад буду ошибиться, но мне кажется, что в дальнейшем его недовольство будет только возрастать. И чем лучше ты будешь писать, тем больше будет это недовольство…

– Но почему же?! – недоумевал Лукан.

– А ты не задумывался, почему искусник Дедал сбросил со скалы племянника Тала? – ответил Персий вопросом. – Тебе бы держаться подальше от этих мест. Спокойнее и надежнее.

– Дядя считает, что если люди достойные будут высокомерно отворачиваться от власти, их место неизбежно займут недостойные.

– Я уважаю мнение твоего дяди, но тебя он зря в это втянул, – покачал головой Персий. – Не подходит тебе эта роль. У тебя же на лице все сразу написано, что ты думаешь. Или, по-твоему, никто не умеет читать по лицам? Да и что толку в том, чтобы достойные люди поддакивали недостойным делам власти? Ведь один Тразея и не боится выразить свое несогласие! А все остальные – и, увы, в том числе твой досточтимый дядя – только согласно кивают.

– Тразея держится ментором. Вот у него точно на лице всегда написано недовольство, даже когда оно не к месту.

– Это ты свое мнение высказываешь или дядино?

Лукан нахмурился, молнии засверкали в его глазах. Он хотел возразить, но Персий опередил его:

– Ну вот, ты уже и кипятишься! Не надо! Я не имел цели тебя обидеть. Но будь осторожен с этой сомнительной дружбой! Неужели ты думаешь, что такие подарки, как этот… – он обвел взглядом просторный узорчатый триклиний, – …делаются просто так?

– Я искренне думал, что это был дар искренней дружбы… – тихо сказал Лукан, опуская голову.

– Ну а теперь как думаешь?

– Теперь не знаю… Может быть, ты и прав. Но что же мне делать?

– Ну уж, во всяком случае не искать одобрения цезаря на все свои замыслы. Пишешь себе – и пиши. И в состязания больше не суйся.

– Но если совсем никуда не соваться, кто станет читать то, что я пишу?

– Не бойся, у такого поэта, как ты, читатели всегда найдутся. Или ты думаешь, они с большей охотой станут читать топорный перевод Гомера, которым наконец разродился этот зануда Лабеон?

– Кто? Наши-то Полидамант и троянки? Вполне возможно! Эпос – такая вещь, в которой очень мало кто понимает, и все поэтому предпочитают корчить из себя поклонников старины. Прочитав перевод Лабеона, они наконец-то уразумели то, чего годами не могли понять в школе у грамматика. Очень мало кто способен по достоинству оценить новое. Но, представьте, иметь двоих-троих читателей меня не устраивает! Это скверно и жалко.

Лукан оперся локтем на подушку и отвернулся, не в состоянии скрыть досаду и не желая ее показывать. Полла придвинулась к нему теснее и забрала его свободную руку в свою, сжимая ее.

– Ну кто ж об этом говорит? – вмешался Басс. – Персий всего лишь призвал тебя к осторожности с Нероном. И вкусам обывателей следовать не стоит. Да что я говорю: ты сам не ребенок, в орехи не играешь!

– Все правильно, – согласился Персий. – Не ищи судьи вне самого себя. И не выравнивай стрелку весов, которые заведомо лгут… Подожди-ка… Сейчас… Сложилось к слову…

Он откинулся на подушки, немного помолчал, а потом начал читать, глядя в потолок, как будто слова были написаны на нем:

«Кто это станет читать?» Вот это? Никто! «Ты уверен?» Двое или вовсе никто. «Это скверно и жалко!» Да так ли? Полидамант и троянки, боюся я, что ль, Лабеона Мне предпочтут? Пустяки! Зачем тебе следовать вкусам Смутного Рима? Зачем стараться выравнивать стрелку Ложных весов? Вне себя самого судьи не ищи ты. Есть ли кто в Риме, чтоб он… Ах, коль можно сказать бы! Но можно, Если на наши взглянуть седины, на жалкую нашу Жизнь и на то, что теперь мы делаем, бросив орехи; Корчим когда из себя мы дядюшек… Нет уж, простите! Что же мне делать?… [88]

Внезапно он поморщился и замолчал, схватившись за бок…

– Что с тобой? Тебе плохо? – испуганно спросил Лукан, приподнимаясь на своем хозяйском месте.

– Нет, ничего… – помолчав, отозвался Персий. – Сейчас отпустит. Бывает у меня такое. Мне бы чего-нибудь с миррой. Вина несмешанного или меду. Это помогает.

Лукан тотчас отдал распоряжение рабу, чтобы принесли и вина, и меду с миррой, и, заняв прежнее положение, вернулся к разговору:

– Послушай, Персий, как тебе это удалось сочинить?! Мы что-то говорили, бросали какие-то обломки фраз, а ты прямо на наших глазах из этих обломков возвел столь стройное здание!

– Ну, до здания еще, положим, далеко! Так, вестибул… Не знаю… Я обычно всегда так и делаю. Поэтому у меня всегда в сатирах какой-то спор. Корнут, наоборот, меня всегда за это ругает.

– Я не согласен с ним! Я всегда восхищаюсь твоим даром и вообще считаю, что золотой венок победителя Нероний должен принадлежать тебе, а не мне! Я с радостью отдам его… Рядом с тобой я ничто! – глаза Лукана горели восхищением, а его самоуничижительный порыв немало удивил Поллу. Она подумала, что, видимо, еще совсем не знает своего мужа.

– Жену ты мне тоже отдашь? – слабо улыбнулся Персий. – Ведь ты женился на ней, потому что победил.

– Как Катон отдал свою Марцию? – засмеялся Лукан, вопросительно глядя на Поллу. – Ну, как захочет… Она же выходила за первого поэта…

Полла обвила руками его шею и прижалась щекой к его щеке.

– Нет, я никуда от тебя не уйду! – тихо, но твердо сказала она. – Даже если ты не будешь первым поэтом! Ты для меня все равно первый, всегда, что бы ни случилось!

Длительный поцелуй был завершением ее слов. Теперь она уже не стеснялась ни тех поцелуев, которыми мог внезапно одарить ее муж, ни собственного желания приласкать его в присутствии друзей. Взглянув вновь на гостей, она увидела, что они мечтательно улыбаются.

– Гляжу я на вас, и мне хочется самому поскорее жениться, – сказал Фабий. – Правда, когда я оказываюсь за вашим порогом, это желание быстро пропадает.

– Вот поэтому-то лично я и предпочитаю свободу… – смущенно пробормотал Басс, быстро стирая с лица улыбку и напуская на себя обычную серьезность.

– А ты, Персий, отчего не женишься? – спросил Лукан, стараясь шуткой скрыть тревогу за друга. – Тебе-то уж точно пора! Или ты все еще влюблен в покойную Аррию? Помню твое стихотворение о ней – бесподобно! Но отчего бы тебе не жениться на ее внучке? Ты ведь в дружбе с Тразеей, думаю, он охотно отдаст тебе дочь. У вас же не настолько близкое родство, чтобы это препятствовало браку!

– Буду жив, возможно, так и сделаю, – кратко ответил Персий.

– Так спеши! Не то прозеваешь. Точно ли малышка Фанния еще не просватана? И как это – не будешь жив? Вон уже несут и вино, и мед, и мирру.

Действительно, при этих словах Лукана появился мальчик, несущий на подносе стеклянные сосуды с душистыми снадобьями.

Персий приподнялся, дрожащей рукой принял сосуд с несмешанным вином и, сделав несколько глотков, вновь откинулся на подушки…

Вскоре после этого разговора у Лукана и Поллы вновь вышла ссора – из-за поэмы. Как-то Лукан, ни слова не сказав жене, уединился в библиотеке. Соскучившись по мужу, Полла пошла искать его – и вскоре нашла. Он сидел за маленьким столиком, сгорбившись, и что-то сосредоточенно писал стилем на дощечках записной книжки-пугиллара, почти уткнувшись в них носом. На столе лежало несколько книг, частично развернутых.

Полла остановилась в дверях, но муж не обратил на нее никакого внимания, продолжая писать и время от времени нервно погрызывая ногти. Она немного постояла, потом подошла к нему и встала рядом, заглядывая через плечо. Он даже не оглянулся. Тогда Полла сделала, как она поняла потом, ужасную вещь. Она пощекотала ему шею, обняла его за плечи и спросила:

– А что ты пишешь?

В следующее мгновенье ее как будто ударило молнией. Лукан повернулся к ней, сверкая глазами, и проскрежетал сквозь зубы:

– Прочь отсюда! Не твоего ума дело!

Обидны были не столько слова, сколько ненависть, которой они дышали. Поллу как будто ударили в самое сердце. Не помня себя, она выбежала из библиотеки и бросилась к себе в спальню. Упала на ложе и зарыдала в голос. В душе она надеялась, что муж вот-вот войдет и попросит у нее прощения, но время шло, а его все не было. Полла ждала, не послышатся ли его торопливые шаги, но раздались шаги совсем другие, медлительные, шаркающие. Няня Хрисафия, худая, высохшая старая гречанка, смуглая и седая, переехавшая вместе со своей питомицей в новый дом, вошла, и, видя ее плачущей, ни о чем не спрашивая, заговорила сама:

– Что, опять он тебя обидел? Да ты не обижайся! Он ведь сам еще мальчик. Ты хоть и моложе его, но уже девушка в самой поре, не ребенок. А вот чтобы мужчины женились такие молоденькие, я и не припомню. Хоть лет двадцать пять-то должно быть. Ты уж будь к нему поснисходительней…

Полла ничего не ответила, и няня, вздохнув, ушла. Наплакавшись, Полла стала думать над происшедшим и вскоре пришла к выводу, что была неправа. Она, конечно, слышала о поэтическом вдохновении, о том, что поэты могут общаться с музами. Но что это общение выглядит именно так: скрюченная поза над записными книжками – ей и в голову не приходило. «Он ведь сам еще мальчик!» – звучали в ушах слова няни, и в душе становилось теплее.

Тем не менее до самого вечера она боялась подойти к мужу. Боялась зайти в библиотеку, даже для того, чтобы выбрать книгу для себя. В тоске гуляла по саду, нюхала левкои, почти непахучие днем, зато по вечерам даже дом наполнявшие ароматом; наблюдала за зелеными ящерицами, застывшими на самом солнцепеке, рассматривала бронзового тритона в фонтане, извергавшего ртом воду, слушала надрывное пение цикад и, как в детстве, выслеживала их, маленьких певцов, притаившихся на ветке или слившихся с корой дерева. Когда служанка позвала ее обедать, шла с трепетом, словно на расправу. Однако Лукан ждал ее как ни в чем не бывало. Он казался довольным.

– Куда же ты пропала? – спросил он добродушно.

В душе Поллы почему-то вновь вспыхнула обида:

– Разве ты сам не прогнал меня? – со слезами в голосе воскликнула она.

– Ах вот оно что… – Лукан придвинулся к ней, обнял ее за плечи. – Ты обиделась… Ну прости! Я не хотел тебя обижать, просто ты мне помешала… Ты должна знать это на будущее: если я пишу, меня нельзя беспокоить. Я тогда не отвечаю за себя. Зато, если ты пожелаешь, я сегодня же прочитаю тебе, что написал. И если ты хочешь слышать, что я сочиняю, ты можешь присутствовать, когда я диктую нотарию. Но если я записываю свои мысли, мне ничто не должно мешать.

Полла молча склонила голову ему на плечо.

Вечером, при золотистом свете клонящегося к закату солнца, он читал ей поэму с самого начала, уже записанную на папирус. Читал про страшные предчувствия, окутавшие Рим, про Помпея Великого, схожего со старым дубом, про Цезаря, подобного разящей молнии. Местами Полла теряла нить повествования, путаясь в дебрях незнакомых географических названий и исторических событий, местами изображенные картины пугали ее, но она все равно наслаждалась стремительной музыкой стиха и с замиранием сердца думала, что эти стихи звучат не хуже, чем стихи Овидия или Вергилия. Неужели их действительно написал он, ее молодой муж, все еще похожий на угловатого подростка?

Иногда Лукан останавливался, задумывался и говорил:

– Нет, не так! Здесь надо исправить!

И тут же что-то исправлял в папирусе камышовой тростинкой, обмакивая ее в черную или красную тушь.

В какой-то миг он обратился к ней:

– Полла, помоги мне!

Она с готовностью посмотрела на него, взглядом спрашивая, что делать.

– Возьми Страбона, пятую книгу. Вон там, слева на полке. Нашла?

– Да!

– Разворачивай и смотри. Это, наверное, седьмая или восьмая страница. Почитай-ка прямо сверху, что он там пишет?

– «Из этих поселений первое – город и гавань Лу́на, – начала читать Полла по-гречески. – Греки называют город и гавань “Гаванью Селены”. Город невелик, а гавань весьма обширная и красивая…»

– Так, смотри дальше! Какие там реки около нее упоминаются?

– Сейчас, сейчас… «Между Лу́ной и Писой течет река Макра, которую многие историки принимают за границу Тиррении и Лигурии…»

– Так! Хорошо! Тогда напишем следующее:

Макра, чей резвый поток, ни единым челном не замедлен В синий впадает залив близ Лу́ны, у моря стоящей…

И он что-то поправил в папирусе.

– Неужели ты все помнишь, где что написано? – с восхищением спросила она.

– Приходится помнить многое, – просто ответил он. – Но конечно, я многое забываю, а кое-что и путаю. Однако если хочешь, ты можешь мне помогать!

– Хочу, конечно!

– Ну вот, будешь искать в книгах, что я тебя попрошу. Тогда мне меньше придется править по готовому.

Она захлопала в ладоши от радости, он засмеялся, глядя на нее, а потом продолжил читать.

Наконец дошло до того, что еще не было продиктовано нотарию и содержалось только в пугилларах – то, сочинению чего как раз и помешала Полла.

Феб между тем разогнал холодные сумерки утра, С шумом раскрылася дверь: непорочная Марция, ныне Сжегши Гортенсия прах, рыдая, вбежала к Катону; Некогда девой она разделила с ним брачное ложе, — Но, получив от нее трех потомков – награду супруги, — Отдал пенатам другим Катон ее плодовитость, Чтобы два дома она материнскою кровью связала. Здесь – ибо урна теперь Гортенсия пепел сокрыла, — С бледным от скорби лицом, волоса по плечам распустивши, В грудь ударяя себя непрерывно рукой исхудалой Пепел сожженья неся, сейчас она так восклицала, Только печалью своей желая понравиться мужу: «В дни, когда жаркая кровь, материнские силы кипели, Я, повинуясь тебе, двух мужей, плодородная, знала. С чревом усталым теперь, я с исчерпанной грудью вернулась, Чтоб ни к кому не уйти. Верни договор нерушимый Прежнего ложа, Катон; верни мне одно только имя Верной жены; на гробнице моей да напишут «Катона Марция», чтоб века грядущие знали бесспорно, Как я, тобой отдана, но не изгнана, мужа сменила. Я к тебе прихожу не как спутница радости или Счастья: иду для забот – разделить и труды, и лишенья…»

Слушая эти слова, Полла беззвучно заплакала. Лукан посмотрел на нее с удивлением:

– Ты что?

– Ну как же так было можно? Почему он ее отдал?

– Не знаю… Об этом разное говорили. Цезарь насмехался, что он отдал ее бесприданницей, а получил богатой вдовой. Но я этому не верю. Упрекать Катона в сребролюбии – это все равно что упрекать Геркулеса в трусости. Я больше верю другому, что слышал: он тем самым хотел испытать себя, потому что мудрец ни к чему в жизни не должен иметь слишком сильной привязанности. Ну и получив от нее троих детей, он решил, что долг брака уже выполнен и теперь он может полностью посвятить себя Городу и республике. Точно так же и Помпей в молодости расстался со своей возлюбленной Флорой, уступив ее приятелю. Правда, она не была ему женой… Так говорил Корнут.

– Но ведь ты меня правда никому не отдашь? Даже после того, как я рожу тебе троих детей?

– А с чего ты вообще взяла, что я должен тебя кому-то отдавать? – Лукан посмотрел на нее с явным недоумением. – Неужели ты настолько всерьез приняла шутку Персия? И до Катона мне во всех отношениях далеко… Да, кроме того, как пишет Тразея в его жизнеописании, он в ту пору сильно нуждался, и ему, помимо всего прочего, трудно было бы прокормить еще детей от Марции, если бы они родились. К счастью, у нас с тобой все по-другому. Хотя… – он на мгновенье замолчал. – Никто не знает, что будет дальше. И сможешь ли ты, оставаясь со мной, если будет надо… разделить и труды, и лишенья?

– Ты необыкновенный! – ответила она, крепко обнимая его и пряча лицо у него на груди. – И с тобой мне ничто не страшно! Я верю, что ты великий поэт.

– Ну и отлично! Я рад, что хотя бы это ты понимаешь, – с удовлетворением произнес Лукан.

И вновь Полле пришлось удивиться, на этот раз опять излишней самоуверенности мужа. Оторвавшись от его груди, она подняла глаза, заглядывая ему в лицо, пытаясь понять, шутит ли он на этот раз. Но он выглядел вполне серьезным:

– А почему же ты тогда сказал, что перед Персием ты – ничто? Ты говорил неправду?

– Нет, почему же! Я высоко ставлю его дар. Я действительно не мог бы с ходу сложить такие стихи, какие сложил он. Все, что он пишет, настолько неожиданно, прихотливо, своеобразно. Ход его мысли тонок и извилист – у меня так не получится не то что говорить – мыслить. И на Нерониях он, возможно, обошел бы меня, если бы захотел в них участвовать. Но моя муза, Каллиопа, выше его музы, Талии. Он сам это прекрасно понимает. Да и вообще… – Лукан небрежным движением откинул волосы со лба и взглянул на Поллу с вызовом. – В моем возрасте Вергилий написал только «Комара». Так что у меня все еще впереди.

– Я нисколько не сомневаюсь. Но все же меня удивляет, когда ты это говоришь сам. Разве так можно?

– Кому-то нельзя, а мне можно. Почему ты можешь это обо мне говорить, а сам я нет?

– Потому что я все-таки вижу тебя со стороны.

– Полла, если я так говорю, то только потому, что сам знаю свои силы. Я же не утверждаю, что я великий певец, или кифарист, или колесничник. Это было бы пустым бахвальством. Но поэтом я родился – это мне дано. Я знаю, что явился в этот мир, чтобы нечто сказать ему.

Полла посмотрела на него с обожанием. Ей больше не хотелось с ним спорить, потому что она сама всей душой желала, чтобы он не ошибался. Со своим непростым характером, со своими перепадами настроения, вспышками беспочвенной ревности, приступами то самоуничижения, то самонадеянности он был ей дороже всех на свете, для нее он заслонял собой весь мир.

 

6

Первые года полтора-два совместной жизни с Луканом Полла запомнила двойственно. В том, что касалось их двоих, с высоты прожитых лет это время вспоминалось ей как поздней осенью вспоминается весна: и весной бывают грозы и ливни, бывают и просто серые дни, но в памяти она остается вечным царством ласкающего тепла и всепроникающего света. Последующие ссоры, какие время от времени у них случались, запомнились ей в основном жаркими примирениями, а со временем этих ссор становилось все меньше и меньше, и все сильнее они с мужем ощущали себя неким единым существом, подобным платоновским андрогинам. Их ночи любви были полны молнийного огня, им сладко было засыпать вместе, и во сне поза одного никогда не мешала позе другого; им радостно было просыпаться и первым делом видеть лица друг друга и столь же радостно было встречаться вечером, когда Лукан возвращался после заполненного делами дня. Еще более радостно было не расставаться весь день, когда Лукана лишь с утра ненадолго отвлекали клиенты, приходившие на поклон1, потом же он до самого вечера писал «Фарсалию» в тиши библиотеки, а Полла, один за другим переворачивая свитки, выписывала для него географические названия и прочие ученые подробности, какими он щедро украшал свое творение. Изредка выдавались дни, когда у Лукана не было вдохновения писать, и они с Поллой с утра до вечера мирно наслаждались блаженной праздностью.

А между тем вокруг их тихого дома клокотало непрестанное надрывное веселье с примесью жути, и трудно было понять, где кончается первое и где начинается вторая. Волна этой жути внезапно накрывала тех, кто думал, что все еще веселится.

Нерон проявлял неистощимую изобретательность, устраивая одно развлечение за другим. То Город узнавал вдруг, что цезарь купался в священном водоеме Марциева источника. Мнения разделялись: кто-то шептал, что воды осквернены, кто-то кричал, что божеству дозволено все. То объявлялся всенародный пир: цезарь с приближенными пировал на корабле, плавающем по Тибру из Рима в Остию и обратно; по берегам выстраивались харчевни, и в них прислуживали знатнейшие матроны. То неугомонный цезарь принуждал к проведению такого пира кого-то из друзей – один из таких пиров, с раздачей головных повязок из дорогих тканей, обошелся своему устроителю в четыре миллиона сестерциев; другой, на котором гостей кропили розовой водой, а собравшемуся народу кидали серебряные чаши, картины, фазанов и павлинов, а также монеты без числа, стоил еще дороже. И на этом пиру во время раздачи подарков человек тридцать погибло в давке. Городской плебс был в восторге от затей Нерона, благородные семейства не одобряли их, но слишком боялись самого цезаря, чтобы противостоять ему.

Лукан, как правило, не отказывался от приглашений цезаря, хотя участвовал в его развлечениях все с меньшей охотой. Полла же, насколько могла, воздерживалась от этих забав, то сказываясь больной, то в крайнем случае, если не удавалось уклониться, держась на них либо неотлучно при Лукане, не только ища в нем защиты, но стараясь по возможности быть поддержкой ему, болезненно воспринимавшему едва заметные колкости, неизменно отпускаемые на его счет Нероном и его льстецами, – либо поближе к Сабине, которую недолюбливала столь же определенно, сколь Сабина недолюбливала ее.

Вообще, с матронами своего круга Полла так и не сблизилась. Разговоры с ними у нее не клеились, их интересы были ей чужды и казались мелочными, они же в свою очередь нашли ее гордой и странной, во всем под стать своему мужу. Но в некоторых церемониях, таких как празднества в честь Доброй богини, отмечаемые в пятый день до декабрьских нон, ей волей-неволей приходилось участвовать. В тот год празднества совершались в доме консула Корнелия Косса, и руководила ими его жена Руфрия. Полла поехала на них вместе с Ацилией, но при первой же возможности отделилась от нее, потому что со свекровью, лицемерной и любопытной, у нее тоже не было близости.

На этих празднествах она наконец увидела Октавию. Октавия оказалась молодой женщиной лет двадцати, небольшого роста, с кукольным испуганным личиком. Она была полной противоположностью яркой, пышнотелой Сабине и действительно понравилась Полле с первого взгляда. Сабины на празднествах не было: неопределенность ее положения не давала ей возможности участвовать в церемониях, требовавших почетного статуса замужней женщины. Полла заметила, что, хотя Октавия была женой цезаря, матроны не увивались вокруг нее, как вокруг Сабины, а откровенно ее сторонились. Когда женщины начали оплетать виноградными лозами выстроенный посреди атрия, над статуей богини, шатер из ивовых прутьев, в котором полагалось поместить священную змею (живая змея, неядовитая и сонная, покоилась тут же в глухой плетеной корзине), Полла оказалась рядом с Октавией и решилась заговорить с ней.

Разговор начался с мелочей: как лучше закреплять на прутьях лозу, чтобы она держалась. Октавия то ли была неловка от природы, то ли тяжелое душевное уныние сковало ей даже руки, но у нее не получались самые простые вещи, какие умела каждая женщина, учившаяся рукоделию (Полла с благодарностью вспомнила уроки бабушки Цестии). Полла показала ей, как завязывать узел, чтобы не порвать лозу, Октавия, как ребенок, робко повторяла ее движения. Потом они тихонько заговорили. Полла назвала себя. Услышав имя Лукана, считавшегося одним из близких друзей Нерона, Октавия вздрогнула как от удара. Полла заверила ее, что ей нечего бояться.

– Благодарю тебя, милая! – прошептала Октавия, сжимая ее руку. – Я не забуду твоей доброты. Как бы я хотела, чтобы ты была моей подругой! Я так одинока… Но если тебе не поручено говорить со мной, то это может быть опасно для тебя самой и твоего мужа. Видишь, на нас уже смотрят…

Она громко спросила, достаточно ли лозы она привязала, Полла так же громко ответила, что, пожалуй, достаточно, и они расстались. Вскоре загремели бубны, заиграли флейты, согласно зазвучали песнопения в честь богини и воздух наполнился таинственными, волнующими ароматами…

На обратном пути в Поллу прямо-таки вцепилась Ацилия:

– О чем ты говорила с Октавией?

– О пустяках. У нее не получалось закрепить лозу.

– Слушай меня! – прошипела Ацилия. – Если ты не хочешь навлечь беду на весь наш дом, брось эти выкрутасы! Я все расскажу моему сыну и твоему мужу, пусть знает, как усердствует его женушка, ему на погибель!

Она действительно обо всем доложила Лукану. Но, вопреки ее ожиданиям, он рассердился на нее саму и, непочтительно прервав разговор на полуслове, удалился, оставив ее в атрии. Потом он все-таки побеседовал с Поллой:

– Ты говорила с Октавией? Зачем?

– Мне стало жаль ее. Она такая… беззащитная…

Лукан со вздохом привлек ее к себе и погладил по голове:

– Добрая ты у меня… Но все же будь осторожнее! Цезарь собрался разводиться с Октавией. Нам лучше в эти дела не встревать…

– Но ведь по совести Октавия не сделала ничего плохого! И я тоже не сказала ничего предосудительного!

– Не спорю. Но… не надо. Есть достаточно людей, которые переврут твои слова и доложат их цезарю в таком виде, что ты сама их не узнаешь.

Однажды – это было уже в новом году, в январе – Лукан получил от цезаря записку и сообщил Полле, что должен присутствовать у него на пиру. Полла с тревогой спросила, не требуется ли явиться и ей, но Лукан успокоил ее, что на этот раз точно не требуется, и убеждал ее не ждать его и спокойно ложиться спать. Он покинул дом на закате в сопровождении нескольких дюжих рабов-телохранителей с факелами, а также дубинками и ножами. При такой охране о безопасности можно было не волноваться. К тому же на самом Лукане был алый шерстяной плащ – лэна – примета знатного путника, каких обычно боялись трогать даже в ночных стычках. Полла все же ждала мужа до третьей ночной стражи, но потом сон сморил ее и она уснула.

Проснувшись утром, она обнаружила, что спит одна, забеспокоилась и, сама, без помощи кубикуларии, быстро надев зимнюю шерстяную тунику, выскользнула из спальни. Спросив у первой попавшейся служанки, вернулся ли господин, она услышала в ответ, что вернулся и, чтобы не будить госпожу, лег спать в собственной спальне. Отдельные спальни, по обычаю знати, имелись у обоих супругов; Полла еще ни разу не уходила в свою, Лукан же иногда уединялся, когда у него бывало вдохновение и ему хотелось поработать ночью при свете лампы. Успокоенная, Полла решила не тревожить спящего и отправилась к себе совершать утренние приготовления. Она даже вышла к клиентам отдать долг вежливости, что делала крайне редко.

Но и к завтраку Лукан не вышел. Вновь охваченная беспокойством, Полла стала спрашивать слуг, все ли с ним в порядке и здоров ли он. Те мямлили в ответ что-то невнятное. Тогда Полла, не прикасаясь к еде, побежала в спальню Лукана. Двери были закрыты, и вход сторожил привратник. Полла потребовала открыть ей и после недолгих пререканий со стороны привратника добилась своего.

Войдя в спальню, она увидела Лукана лежащим на ложе под одеялом. Заметив ее, он приподнялся, она же, взглянув на его лицо, ахнула. Левый глаз весь заплыл, смотрел узкой щелкой, и был окружен сине-багровым ореолом. На щеке, возле губ виднелись и другие ссадины.

Полла бросилась к нему:

– Что случилось? Что с тобой?

– Да ничего… – сухо ответил Лукан. – Так… упал…

– Упал? – повторила Полла, широко раскрывая глаза от изумления.

При ближайшем рассмотрении выяснилось, что помимо подбитого левого глаза у него сильно, до кровоподтеков, разбит правый бок, сплошь содрана кожа на локте правой руки.

– Как же ты умудрился так упасть? – иронически поинтересовалась Полла. – Чтобы одновременно удариться и левым глазом, и правым боком?

И тут же, осторожно касаясь рукой его щеки со стороны поврежденного глаза, спросила, уже мягко:

– Тебе очень больно?

Весь оставшийся день Полла провела у постели мужа, прикладывая к его глазу завернутые в тряпку кусочки льда, приносимого слугами из погреба, промывая его ссадины отваром руты, смазывая их мирровым маслом, а попутно стараясь выпытать у него, что же все-таки произошло. Лукан долго отпирался, но в конце концов, видя, что подозрения жены страшнее самой правды, рассказал ей все как было.

– Это одна из любимых забав цезаря… уже давно. Ты, должно быть, слышала. Ночью он берет с собой нескольких друзей, все они одеваются как простолюдины, приделывают себе накладные волосы, чтобы не быть узнанными, берут факелы и идут бродить по ночному Городу, чаще к Мульвиеву мосту. Цезарь говорит, что только так можно узнать народ. Надо сказать, не он выдумал такой род забав. Еще про Антония говорили, что, когда он в Александрии развлекался с Клеопатрой, они нередко бродили так по городу, заглядывали в дома черни, не раз его и били, хотя и догадывались, кто он.

– Я слышала, но надеялась, что эти разговоры – вздор. Но так что же? Нашего цезаря тоже бьют?

– Пробовали. Правда, все, кто пробовал, плохо кончали. Обычно за нами поодаль следуют несколько августианцев, тоже в одеждах простолюдинов. И если кто-то прикоснется к цезарю, в лучшем случае его сбросят в сточную канаву. Ну а в худшем…

– А всех остальных, выходит, можно бить? Или это только ты у меня такой любимец Фортуны? Как это случилось? И где были твои слуги? Ради чего ты их тогда брал? И алая лэна тебя, конечно, тоже не защищала.

– Слуг при мне тогда не было. И лэну я оставил у них. А как именно случилось, я… не очень помню… Помню только, что это было как-то совершенно неожиданно.

– Значит, ты к тому же… был пьян? Или ударился головой?

– А ты думаешь, кто-то ходит в такие походы совсем трезвым? – насмешливо спросил Лукан. – Ну а что до «любимца Фортуны», то, клянусь Геркулесом, со мной это в первый раз! Я нечасто сопровождаю цезаря, но приглашать он меня стал давно, еще до Нероний.

– И что? Тебе это… интересно?!

– Ну что ты! Я не поклонник Антония, чтобы подражать ему в этом. И совсем не охотник до скверного вина, да и вообще до вина, ты знаешь. Корнут меня так наставлял: до тридцати лет несмешанное – исключительно в качестве лекарства. Я его только при цезаре и пробовал, всего несколько раз. Вот и вчера выпил – на свою беду. До сих пор голова трещит от этого мерзкого пойла! И для моей «Фарсалии» мне нечего там почерпнуть. Это Петроний собирает во время таких прогулок словечки и наблюдения для своих сатир. У него, кстати, весьма любопытные произведеньица получаются. Но мне это направление чуждо. Как чужд и сам Петроний… при всем его уме. Он не может без пошлости, а я ее на дух не переношу…

– Марк, миленький, пожалуйста, не ходи туда больше! – взмолилась Полла. – Если ты меня любишь! Тебя и так чуть не покалечили!

Лукан гневно взглянул на нее здоровым глазом:

– И что ты предлагаешь? В следующий раз, когда он меня позовет, я скажу: «Прости, о цезарь! Меня не пускает супруга! Я ставлю ее выше тебя и повинуюсь в первую очередь ей». Если не хочешь сама прислуживать в харчевне во время его пиршеств, как это у нас теперь делают многие благородные матроны, мирись с тем, что я участвую хотя бы в чем-то, чтобы нас не трогали… Не хотел тебе говорить, но ты меня вынудила.

Последние слова он проговорил, понизив голос. Полла осеклась. Она и не подозревала, что́ ей может угрожать и от чего, оказывается, оберегает ее муж, в самом прямом смысле подставляя под удар себя… Как мало она все-таки знает о жизни в большом мире!

– Но неужели никто не может отказаться? – спросила она, помолчав. – А как же… Тразея Пет? Он тоже ходит с Нероном в ночные походы?

– Ты когда-нибудь видела этого Тразею? – поморщился Лукан. – Он уже точно достиг аристотелевских семи седмиц человеческой жизни. И у него вечно выражение лица, как у школьного учителя, когда тот приказывает выдрать мальчишку розгой. Кто ж его станет звать для развлечений? Даже и в голову не придет.

– Ты недолюбливаешь его?

– Нет. Его нельзя не уважать. Но мне кажется, что он застыл в своем преклонении перед той республикой, которая была. У моего дяди более трезвый взгляд, хотя он тоже чтит Катона. Однако дядя понимает, что повернуть время вспять невозможно.

– Ладно, что нам теперь говорить о Тразее и о республике? – вздохнула Полла. – Я за тебя переживаю! Это слишком высокая цена даже за наше общее спокойствие.

– Ничего страшного! – беспечно махнул рукой Лукан. – Обычная мужская жизнь. Вам, женщинам, этого не понять. А мужчинам приходится иногда наносить удар, иногда принимать. Согласен, все это было глупо, но не менее глупо впадать в отчаяние из-за каждого синяка. По крайней мере, это впечатление я могу вставить куда-нибудь в поэму.

– Ну, знаешь ли! – покачала головой Полла. – Если ты захочешь все сражения описывать по личным впечатлениям, ты сам падешь в первом же бою!

Лукан засмеялся:

– Не беспокойся! Я все понимаю. И вполне в состоянии позаботиться о своей безопасности.

Потом Полла еще расспросила и хорошенько отчитала бывших при Лукане телохранителей. Те вместо ответа на ее вопросы только оправдывались, и никто из них не мог объяснить, что и как произошло. Все лишь сходились на том, что господин, как обычно, был вместе с цезарем и его ближайшей свитой, а они следовали поодаль и сами несколько ослабили бдительность, полагая, что в таком окружении ему ничто не угрожает.

В тот же день Нерон прислал Лукану письмо, в котором осведомлялся о здоровье друга и желал ему скорейшего выздоровления. У Поллы почему-то мелькнула мысль, что не без ведома цезаря все совершилось, но додумывать ее до конца она побоялась.

В последующие дни казалось, что все обошлось без последствий. Ссадины затянулись, отечность вокруг глаза спала, чернота постепенно таяла. Однако оказалось все несколько хуже: поэта стали часто мучить головные боли и ночные ужасы. Полла была уверена, что именно под воздействием их он рисовал страшные картины, от которых она содрогалась: описание зловещего священного леса, безжалостно вырубленного Цезарем, пугающие подробности битв, ранений. Лукан теперь взял за правило каждый день прочитывать ей то, что сочинил.

Однажды они вдвоем коротали зимний вечер в библиотеке, при свете масляных ламп. Лукан стоя читал, разложив папирус на предназначенном для чтения складном столике с односкатным верхом, а Полла, сидя в кресле, с удовольствием по очереди вертела в руках новенькие книжки, только что принесенные от издателя, вдыхая свежий запах кожи, нового папируса, чернил и киновари, переворачивая свитки до последней, титульной, страницы, чтобы увидеть красиво выписанные красным заглавия: «Марка Аннея Лукана “Илиакон», «Марка Аннея Лукана Катахтонион», «Марка Аннея Лукана речь в защиту Октавия Сагитты». Между тем Лукан декламировал нараспев:

… Выпустил меткий Лигдам снаряд из пращи балеарской Твердым свинцом он пробил виски молодому Тиррену, Ведшему яростный бой на высоком носу корабельном. Мышцы снаряд разорвал и с кровью пролившейся очи Выпали вдруг из глазниц: стоит боец, пораженный Сумраком, вставшим вокруг, и смертным считает сей сумрак…

– Зачем ты это пишешь? – не выдержала Полла, уже усвоившая правило не перебивать мужа, когда он читает. – Ты как будто упиваешься этим ужасом! Меня чуть не стошнило…

Лукан с размаху швырнул папирус на мозаичный пол.

– Ничего ты не понимаешь! – отрезал он. – Ты думаешь, война – это только Ахиллес благородный, шлемоблещущий Гектор да благочестивый Эней? У, женщины! Ничегошеньки вы не смыслите ни в чем, безмозглые создания! Ты «Илиаду» вообще читала? Или только выискивала про Андромаху да про Юнону на Иде? Помнишь, в каких страшных подробностях Гомер рисует войну?

…И в чело устремленного острым копьем Агамемнон Грянул, копья не сдержал ни шелом его меднотяжелый: Быстро сквозь медь и сквозь кость пролетело и, в череп ворвавшись, С кровью смесило весь мозг и смирило его в нападенье… [100]

От этого тебя не тошнит? Да, я хочу, чтобы мои читатели содрогнулись от ужаса… Потому что я говорю о страшном!

– Послушай! – не обращая внимания на выпад против женщин, сказала Полла. Она уже знала, что такие вещи надо просто пропускать мимо ушей, как и вообще запальчивый тон мужа: – Я помню, когда ты читал… на нашей свадьбе, ты говорил, что хочешь рассказать о «ночи Рима», чтобы на ее фоне стали яснее добрые дела цезаря. Но время идет, и… я что-то больше не вижу этих добрых дел! Или я чего-то не знаю? Не суди строго: я правда мало узнаю новостей, мне не от кого, у меня даже подруг нет, в основном я слышу сплетни, которые повторяют слуги, да если в твоих разговорах с друзьями что перехвачу… Что там за восстание в Британии, о котором все говорят? Кто такая эта Боудикка, женщина, устрашившая римские легионы? И то, что творится в Городе, меня пугает. А ты… Ты, кажется, решил показать одну тьму, и чем дальше, тем она мрачнее…

С этими словами она встала, подняла с полу папирус, положила его на столик и вернулась на свое место.

– Если ничего не понимаешь, лучше бы помалкивала! – раздраженно бросил Лукан, садясь рядом с ней в кресло. – Есть вселенский Логос, творец всего, правящий миром. Мудрец должен следовать этому Логосу во что бы то ни стало, в этом и состоит достоинство жизни. Так гласит учение стоиков, которое исповедую я, в котором меня воспитали Корнут и мой дядя. Мудрецу ничто не может повредить, даже смерть. Он следует Логосу, даже если кругом царит хаос. Я хочу это показать. Герой у меня – Катон, «воин призрачных прав и напрасный страж закона», высший нравственный судья дел, вершимых Цезарем и Помпеем. Катон обречен на гибель, но у него есть последователь – Брут, который сразит тирана Цезаря. Потом будет Август, который, что ни говори, намного лучше. Ну а настоящее «утро» после «ночи Рима», возможно, просто еще не наступило, и не пришел еще тот правитель-мудрец, который всецело постигнет закон разума. Да, в начале я хотел, чтобы это был Нерон, и верил, что это будет он, но, похоже, я ошибался: время еще не пришло. Слишком малый срок отделяет меня от описываемых мною событий. Если бы Вергилий писал «Энеиду» при царе Нумиторе или при его злокозненном брате Амулии, его бы тоже не поняли. Троя пала, скитается какой-то беглец Эней… Кстати, про Брута я говорю уже во второй книге, а ты ее слышала, и, стало быть, не поняла совсем. Да вообще, о чем я? О боги, с кем я спорю? С бестолковой девчонкой, недавно оставившей кукол…

Полла обиженно шмыгнула носом, потрепала мужа по волосам, взъерошив их, и снисходительно улыбнулась:

– Сам-то ты больно взрослый! Вы, мужчины, смотрите на нас свысока, а сами входите в разум намного позднее. Это и бабушка всегда повторяет, и няня. Тебе по возрасту еще десять лет называться подростком. Вон и глаз подбит – как у мальчишки! Катон небось не ходил по Городу с подбитым глазом… Так что мы на равных. А вообще, я слышала, что мудрецы не допускают гнев в свою душу. Дед так говорил. А ты говоришь о своих философских убеждениях, а сам раздражаешься.

Лукан на мгновение застыл с возмущением на лице, но потом вдруг рассмеялся и продолжал уже мирно:

– Ваша женская философия жизни меня не особо волнует, но насчет раздражительности ты права. Я и сам не считаю ее своим достоинством, просто она пока что сильнее меня. Однако если уж ты заговорила о Катоне, то да будет тебе известно, что он незадолго до смерти разбил руку, ударив раба. Из-за этого он даже не смог верно нанести удар, когда направил кинжал себе в сердце. Что это было, если не гнев? Но я не скрываю, что до Катона мне далеко во всех отношениях. Я бы и хотел быть похожим на него, но не получается…

Он немного помолчал, как будто пытаясь внутренне смириться со своим несовершенством, но потом вскинул бровь и произнес задорно:

– Зато ему, как пишут, ученье давалось туго, а мне всегда было легко учиться!

– Как ты все умеешь повернуть в свою пользу! – насмешливо отозвалась Полла.

Лукан невозмутимо пожал плечами:

– Нет, я просто говорю что есть. Кому-то боги дают одно, кому-то другое. Одному – выдающуюся телесную силу, другому – непреклонный характер, третьему быстрый ум и поэтическое дарование.

– А четвертому желание понять, – продолжала Полла уже серьезно, возвращаясь к оставленной теме. – Вот объясни мне, почему в твоей поэме не участвуют боги? Мне кажется, что присутствие богов рассеяло бы мрак. Как-то всегда спокойнее, когда знаешь, что Юпитер печется о судьбах героев… Твой Логос… он какой-то безучастный.

– А ты так уверена, что Юпитер и правда печется о них? – Лукан взглянул на нее испытующе. – Так, как мы привыкли это читать в мифах? Видишь ли… Мы все бьемся в силках наших обрядов и суеверий, не имея никакого понятия о божестве…

– Ты говоришь как безбожник! – испуганно воскликнула Полла, отшатываясь от него. И с надеждой добавила:

– Но ведь и ты сам не пренебрегаешь обрядами!

– Не пренебрегаю. Но скорее по привычке. Хотя я не безбожник, не бойся. Я не отрицаю божество, я отрицаю лишь наши представления о нем. Наша обыденная вера слишком срослась, с одной стороны, с суеверным почитанием каких-то источников, камней, духов места, а с другой – с поэтическим вымыслом. Положа руку на сердце, скажи, являлась ли тебе когда-нибудь Минерва, как Одиссею? Вот я признаюсь: мне никогда никто не являлся. Я видел сны, которые потом сбывались, у меня бывали вещие предчувствия, но чтобы я видел перед собой бога, как вижу тебя, – не было такого!

– А музы тебе тоже не являлись? Ведь ты сам говоришь, что твоя муза – Каллиопа…

– Говорю. Но я понимаю музу аллегорически. Возможно, она и беседует со мной. Иногда, когда у меня рождаются стихи, мне кажется, что эта мелодия и эти сочетания слов уже существовали где-то до меня и что я просто нашел их или что кто-то подсказал мне, где они таятся. Это не значит, что я кому-то подражаю. Я уверен, что таких созвучий никто из смертных до меня не придумал. Это отголосок божественного мира. Его-то я и зову музой. Но никаких прекрасных женщин я перед собой не видел. Так почему же я должен врать в своей поэме про какой-то якобы состоявшийся совет богов под председательством Юпитера, списанный наполовину с заседания сената в Юлиевой курии, наполовину с веселого пира на Палатине в Сатурналии? Откуда мне знать, посылал ли он Палладу к Помпею или Меркурия к Цезарю? Зачем все это? Наших богов можно понимать лишь иносказательно – как, например, это делает Корнут в своем сочинении по мифологии. Но истинное божество нам, к сожалению, недоступно… Знаешь, занятный народ – иудеи, и любопытна их вера. Они верят в одного бога, который правит вселенной, как творец или наш стоический Логос. Нерон очень заинтересовался их учением. А Сабина, та, кажется, уже вполне сознательно следует их вере…

– Выходит, Сабина у нас ближе всех к истине? Что-то непохоже!

– Я не считаю, что Сабина ближе к истине. Она вообще не задумывается о таких глубинах. Но я допускаю, что истина каким-то образом пожелала воздействовать и через нее. Ведь на Нерона она имеет огромное влияние. Дядя говорит, что бог приходит к людям и даже входит в людей – иногда неведомыми нам путями. Как знать? Может быть, Нерон когда-нибудь хоть через это придет к пониманию закономерностей вселенной…

– А почему же твой дядя сам не смог привести его к этому пониманию, как тебя?

– Не знаю. Думаю, что каждый перенимает у своего наставника только то, что сам хочет воспринять.

Полла немного помолчала, потом спросила с тревогой:

– А то, что ты написал про вырубку Цезарем священного леса, – это не против Нерона? Тут все кругом с ужасом твердят, что он купался в Марциевом водоеме у самого источника.

– Ну, и какое сходство? У меня Цезарь и лес, а тут Нерон и водоем.

– Но и там и тут кощунство.

– Нет, именно про Нерона я и не вспоминал, когда писал. Я весь этот эпизод задумал еще до того, как он это сделал. Хотя, если проявилось сходство моего Цезаря с ним, я не так уж виноват. С Цезарем я знаком не был. С кого же мне его списывать, как не с его потомка? Но видишь как, Цезарю вырубка этого леса не помешала побеждать. Так, может, и почитание его было суеверием? Точно так же и с источником. Это ли самое главное? Другое дело, что тем самым оба оскорбили чувства людей.

– А Нерон не примет твои слова на свой счет?

– Да пусть принимает – мне что? – Лукан надменно поджал губы. – Если сам чувствует, что совершил кощунство, то пусть больше не кощунствует. В конце концов, кому еще сказать правителю правду, если не поэту языком поэзии? Как говорил мой дядя, вспоминая своего учителя Аттала, выше царской власть того, кто вправе вершить суд над царями. Я бы действительно был жалким хвастуном, если бы в поэзии не выдерживал своего призвания. Довольно того, что в жизни я, как и прочие, не смею ему возражать.

– А ты не боишься поучать его языком поэзии?

– Я сильно разочаровался в нем последнее время, но все же, на мой взгляд, он неглуп и небезнадежен. Если ему на что-то указать, хотя бы косвенно, возможно, он одумается.

После этого разговора Полла решила: чтобы лучше понимать мужа, ей надо разобраться в учении стоиков. Прежде ее представления о нем были самые общие. Она знала только, что стоики – это такие мрачные люди, которые верят в конечный мировой пожар и готовы принять от жизни любой удар. Она тут же на одном дыхании прочитала два трактата Сенеки и остановилась в недоумении. Там было нечто другое, чему она не знала, верить или не верить. Аргентарий не был стоиком, он только говорил, что каждая философская школа несет в себе какую-то крупицу истины, но что полную истину постигнет тот, кому удастся собрать эти крупицы воедино. Только вот как это сделать?

Милый Аргентарий… Вспомнив эти его слова, Полла почувствовала, что сильно соскучилась по деду, которого хотя и видела несколько раз после своей свадьбы, когда он и Цестия приезжали посмотреть, как она живет, встречи их были какие-то незначащие, как между чужими… Ей вдруг захотелось самой навестить его. Но вырваться из дому было не так уж просто. Она стала обдумывать свой распорядок дня и поняла, что весь ее день поглощен заботой о Лукане, даже когда его не бывает дома. Она сама себе удивлялась: ведь до замужества она не видела в обязанностях хозяйки дома ничего, кроме скуки, и рассчитывала с легким сердцем переложить их на плечи прислуги, а оказалось, что и они приносят радость, и какую! И теперь, хотя в ее распоряжении находилось несколько десятков служанок, ей казалось важным самой проследить, чтобы на обед были поданы любимые, как она подмечала, кушанья мужа (сам он в силу выучки у Корнута никогда не высказывал пожеланий на этот счет), и самой убедиться, что в порядке приготовленная для него тога. И уж конечно, она не могла себе представить, чтобы по возвращении домой он в одиночестве сел за обеденный стол, или должен был бы обращаться к нотарию, если вдруг ему понадобятся сведения о Фессалии из Страбона или подробности тактических ходов Цезаря из Тита Ливия. При этом и для самой себя надо было находить время, потому что няня Хрисафия постоянно твердила: «Если ты будешь выглядеть и вести себя не госпожой, а служанкой, муж станет относиться к тебе как к служанке». Нет, служанкой Полла не выглядела. Теперь она как никогда стремилась быть красивой – опять-таки для него. Но так, в заботах и радостях, проходили день за днем. И только теперь какой-то внутренний голос настойчиво говорил Полле, что родных надо навестить, и именно сейчас, и она попросила у Лукана разрешения отлучиться. Тот не возражал, и посоветовал не брать лошадей, а воспользоваться лектикой, потому что так легче было миновать заторы в узких, кривых переулках.

И вновь Полла с любопытством выглядывала из-за полога, рассматривая родной и вместе с тем незнакомый Город. Был февральский день, холодный и хмурый, но сухой. С собой она взяла няню Хрисафию и двух служанок, тоже унаследованных ею из дедовского дома. Разумеется, Город служанки знали лучше, чем она, потому что им приходилось выходить с теми или иными поручениями. Полла задавала им вопросы о том, что попадалось на глаза, а они охотно отвечали.

Вновь ее поражало соседство величия и убожества. Покосившиеся, не пойми из чего построенные хибары лепились возле каменных оград роскошных особняков; рядом с основательными лавками ювелиров и торговцев дорогими заморскими тканями прямо под открытым небом дымились котлы с горячей похлебкой, и возле них толпился плебс в засаленных темных плащах; грязные дети-попрошайки, подпрыгивая, нахально пытались заглянуть в лектику Поллы, несомую рослыми сирийцами, за что получали удар хлыста от сопровождающего ее раба – педисеква. Ей было странно: как можно жить такой жизнью, какой живут они? Служанки же воспринимали все это как должное.

Полла решила приятно удивить своим посещением деда и бабку и потому даже не предупредила их, что приедет. Как только открылась знакомая низенькая дверь и родная гостья ступила за привычный порог и очутилась в тесном вестибуле с трогательной остроухой собачкой на мозаичном полу, выложенной черными камушками, дом наполнился суетой и шумом. Слуги и служанки почтительно приветствовали молодую госпожу, обнимали прежних товарок, а навстречу внучке уже спешила, неловко ковыляя на скрюченных подагрой ногах, просветленная радостью Цестия.

– Внученька! – воскликнула она со счастливыми слезами в заискрившихся глазах. За те несколько месяцев, что они не виделись, в ее волосах прибавилось седины, морщины углубились.

Полла бросилась в ее объятия, с удовольствием вдыхая исходивший от нее уютный запах родного дома.

– А где же дедушка?

Цестия сокрушенно покачала головой:

– Болеет дедушка! Как ты догадалась нас навестить, голубушка, мы уж сами хотели тебя звать, да боялись потревожить: ты у нас теперь хозяйка большого дома!

Аргентарий, укутанный в теплую эндромиду, сидел в кресле в глубине натопленной боковой комнаты. В каждом ее углу стояло по жаровне с угольями. При виде Поллы знакомый живой огонек загорелся в старческих глазах.

– Ах ты радость моя, не забыла старика! – сказал он и тут же удушливо закашлялся. Цестия дрожащими руками подала ему чашку с каким-то питьем, он немного отпил, и ему полегчало.

Полла наклонилась к деду, обняла за шею, прижалась щекой к колючей щеке. Вид его сильно обеспокоил ее. Он исхудал, глаза ввалились, кожа приобрела желтоватый оттенок. Но все расспросы, касающиеся его здоровья, он пресек:

– Чего хотеть в моем возрасте? Тут за каждый прожитый день надо богов благодарить. А вот теперь тебя повидал, так и помереть не страшно.

– О чем ты говоришь, дедушка? – возмутилась Полла. – Просто сейчас зима, помнишь, прошлой зимой ты тоже кашлял, а потом, как пригрело, тебе стало лучше. До весны-то уже рукой подать!

– Деточка, все будет так, как угодно богам, или судьбе, или светилам – говори как хочешь. Только я верю, что и конец жизни наступает в назначенный срок, и, значит, почему-то дальше идти уже не надо. Но не будем об этом. Ты лучше расскажи о себе!

Полла начала рассказывать. Бабушка стала придирчиво расспрашивать ее, как она хозяйствует, и в общем осталась довольна, заметив только, что ей постепенно надо вникать и в денежные дела, не ограничиваясь одной заботой о муже.

– Как ты расцвела, ты теперь просто необычайная красавица! – с удовлетворением произнесла Цестия. Полла поймала себя на мысли, что такую похвалу из уст бабушки слышит впервые. – Никаких перемен в себе не чувствуешь? Пора бы!

– Нет, пока никаких… – пожала плечами Полла, догадавшись, к чему она клонит.

Ей хотелось поговорить с дедом о стоиках, но вывести на эту тему оказалась не так уж просто. Когда она наконец задала свой вопрос, бабушка махнула рукой:

– Все такая же… И замужество ее не исправило! Какое нам, женщинам, дело до всего этого? Ну да ладно, говорите, не буду вам мешать.

И ушла распоряжаться об угощении.

Дед усмехнулся ей вслед:

– Сама она все такая же! А ты, внучка, молодец! Тебе надо вникать и в это! А с чего начать? Думаю, что стоическая космогония тебе не особо интересна. Логос, мировой пожар – это все ты и так слышала и знаешь. А вот применительно к жизни – кого ж читать, если не Сенеку-философа? Неужто муж тебе не посоветовал?

– Я не спрашивала…

– А, значит, ты сама решила просветиться, чтобы потом сразить его своей ученостью. Так ведь? – он засмеялся и вновь мучительно закашлялся. Полла подала ему питье.

– Имей в виду на всякий случай! – проговорил Аргентарий, поднимая чашку и показывая ей. – От застарелого кашля корень жабрицы с белым вином. А лучше спроси у бабушки, только не забудь: посоветовали ей одну знахарку – от любой болезни снадобье приготовит. Все в жизни может пригодиться. Ну так что скажешь про Сенеку?

– Я начала читать его труды… – призналась Полла. – «О блаженной жизни», «О краткости жизни»… Но вот что меня удивило, и у Лукана спросить я стесняюсь, а то еще обидится – он очень любит и уважает дядю. Словом, пишет он там, что самое лучшее времяпрепровождение – ученый досуг и что лишь то время ценно, которое посвящено ему. Но что ж он сам не посвятит себя этому хваленому ученому досугу, а занят государственными делами? И моему Лукану указывает тот же путь… – Она приблизилась к деду и тихо прошептала: – Я боюсь за него, дедушка! Нерон – страшный человек, а Марк совсем не умеет притворяться…

Аргентарий помолчал, а потом сказал со вздохом:

– Понимаю твое беспокойство, девочка! Неслучайно Гораций советовал идти в жизни средним путем. Но если бы все шли только им, наверное, не было бы ни героев, ни славных мужей. Помнишь, какой выбор был предложен Ахиллу? Жизнь славная, но краткая – или долгая, но бесславная… Что выбрал он?

– К чему ты это, дедушка? – спросила Полла в трепете. – Кому предложен выбор Ахилла? Неужто Марку?

– Ну не всегда же путь к славе означает кратко-вечность, – поспешно заговорил Аргентарий, словно поняв, что сболтнул лишнее. – Сенека хотел для него блестящего будущего, которого он достоин. А вот в своих надеждах на принцепса он, пожалуй, обманулся… Как, впрочем, и все мы. Да, Сенека Старший тоже опасался приближения сыновей к власти. Младшего, Мелу, твоего свекра, не отпускал от себя до самой своей смерти. Ну и чего этим добился? Только загубил его дарования, а ведь они были недюжинные! От невостребованности любой талант хиреет. Так что будем надеяться на милость богов. А что касается самого Сенеки… Он ведь не по доброй воле вызвался на должность воспитателя юного цезаря. Но раз уж ему выпал этот жребий, он, будучи стоиком, старался выполнять свои обязанности наилучшим образом. Это совсем не значит, что он сам не верит в свои слова о ценности ученого досуга. Читай, читай его, девочка! Пойдет на пользу! Ну а насколько прилепляться к этому учению, сама решишь. У женщин своя мудрость – мудрость любящего сердца, им нередко открывается больше, чем мужам-философам…

Полла возвращалась домой опечаленная. Почему-то она была уверена, что больше не увидит деда. Так оно и случилось. Аргентарий не дожил до весны, не перешагнув порога печального месяца февраля.

Полла запомнила его похороны, на которых присутствовало много важных лиц, в том числе Сенека. Похвальную речь покойному говорил его внук, старший из единоутробных братьев Поллы, двенадцатилетний мальчик. Полла слушала его и думала, что она сказала бы лучше. Но женщинам говорить такие речи не полагалось. Полла смотрела на Цестию – та казалась каменной, лишь ветер трепал ее паллу и седые пряди волос. День был солнечный, но очень холодный и ветреный.

По окончании печального обряда они с Луканом тихо брели по кладбищу, между общих колумбариев и отдельных семейных склепов. Полла озябла, и муж набросил на нее край своей новой, с начесом, тоги, а она уговорила его покрыть голову. Так они и шли под одним плащом; Полла заметила, что их общая тень напоминает сердце. Она обратила на это внимание мужа. Тот улыбнулся:

– А что? Разве не так?

Он остановился и показал ей на мраморное надгробие супругов. Их лица были обращены друг к другу, они держались за руки, свободная рука жены покоилась на плече мужа.

– Вот и нас с тобой когда-нибудь так же изобразят, – задумчиво произнес Лукан. – И, заметив испуг в глазах жены, быстро добавил. – Не бойся, не скоро! Лет через пятьдесят!

С тех пор как Полла вышла замуж вторично, это воспоминание всегда причиняло ей боль, потому что этого последнего утешения – общего с Луканом надгробия – она уже лишилась. Она вспоминала также о бабушке, которая всего на полгода пережила своего мужа и в том же году упокоилась рядом с ним. Старики окончили свой жизненный путь почти одновременно – прямо как Филемон и Бавкида. И всегда на память ей приходили слова Аргентария: «Конец жизни наступает в назначенный срок, и, значит, почему-то дальше идти уже не надо», – и всегда она приходила к выводу, что боги были милостивы к Аргентарию и к Цестии, избавив их от лицезрения драмы последующих лет.