День рождения Лукана

Александрова Татьяна Львовна

Часть III. Первые горести

 

 

1

Первая половина того года – это был год консульства Цезенния Пета и Петрония Турпилиана – если не считать случившейся в конце февраля смерти Аргентария, протекала для Поллы и Лукана относительно спокойно. «Фарсалия», на которую Полла смотрела почти как на собственное дитя, постепенно росла и приобретала более определенные очертания, и Лукан уже отдал издателю первую ее книгу. С какой радостью Полла развернула свеженький, только что оттертый по обрезу пемзой свиток! Это событие они отпраздновали в тесном кругу все тех же друзей-поэтов.

Потом их посетила еще одна радость. Полла наконец почувствовала в себе те перемены, на которые намекала ей Цестия. Может быть, сама она и не догадалась бы, но подсказала мудрая няня Хрисафия. Со смущением и трепетом Полла сообщила новость Лукану. Он в восторге подхватил ее на руки, закружил и не отпускал, пока сам не испугался, что ей это может быть вредно. С того дня он стал особенно внимателен к ней и даже избегал читать ей страшные сцены «Фарсалии», выбирая для нее наиболее спокойные эпизоды. А иногда они начинали вслух мечтать, как скоро украсят дом венками, как закажут резную колыбельку, и дальше, пытаясь заглянуть в более отдаленное будущее, – сколько у них будет детей, кого пошлют им боги, сыновей или дочерей, и как их будут звать. Хоть разговоры эти нередко выходили по-детски смешными, как когда они договорились до имени «Квинде́цима», Полла любила их, и всякий раз в сладостном предвкушении думала, сколько непочатого счастья их ждет впереди.

Полла внимательно прислушивалась к самой себе и к той новой жизни, которая в ней зародилась. Ей хотелось только тишины и покоя. Она вдруг стала очень разборчива в еде, до полной непереносимости вида некоторых кушаний, и, с другой стороны, неожиданно обнаружила в себе пристрастие к горько-соленому соусу гаруму, который раньше терпеть не могла. Лукан посмеивался над ней, но сам требовал у прислуги, чтобы при готовке в первую очередь учитывались вкусовые предпочтения жены. Потом наступила жара, и ради лучшего самочувствия Поллы и будущего младенца муж предложил ей вместе с ним поехать в Кампанию, в Байи. Сколько раз потом они оба корили себя, что не остались в Городе!

Для Поллы это было первое в жизни длительное путешествие, и по дороге она жадно впивала глазами слоистые гребни гор, на горизонте таявших в голубой дымке: там и тут разбросанные по долинам стада овец и коз; посадки серебристых олив, зеленые плодовые сады, усыпанные восковыми зреющими плодами, с их неизменным деревянным стражем Приапом.

Собственной виллы у Лукана в Кампании еще не было, поэтому они остановились на пустующей вилле его отца. Это было довольно скромное и запущенное строение, лишь наспех приведенное в порядок к приезду молодых господ. Росписи были грубоваты – явная работа ремесленника, выкрашенная киноварью штукатурка колонн местами облупилась до кирпичей, садик зарос травой и диким виноградом, под осыпающейся черепичной крышей во множестве гнездились ласточки. Но все же сюда долетал прохладный ветер с Дикархейского залива, и воздух был намного чище и свежее, чем в Городе. Лукан сразу же загорелся идеей приобретения земли и постройки жилища по своему вкусу, и, когда жара спадала, они с Поллой объезжали окрестности, присматривая место, где можно было бы поселиться. Лукан попутно запечатлевал все свои наблюдения, касающиеся кампанской природы и нравов местных жителей, в изысканных письмах, которые надписывал друзьям, но не отсылал, говоря, что хочет их просто издать под названием «Письма из Кампании», а Полла просто с восторженным замиранием сердца любовалась шелковым морем, бескрайним простором с изменчивой тенью от облаков, высоким одноверхим Везувием, царившим над окрестностями. Посетили они и могилу Вергилия и долго молчали, созерцая скромное надгробие, увитое плющом и каприфолью.

Они надеялись, что проведут лето в уединении и спокойствии, но злой рок привел в эти края и цезаря. Решение ехать в Кампанию созрело у него внезапно: он собирался куда-то в провинции, но какие-то дурные предзнаменования заставили его отменить эту поездку. Путь из Рима до Неаполя он проделал с обозом в тысячу повозок, с мулами, подкованными серебряными подковами, и с погонщиками, наряженными, несмотря на жару, в канузийское сукно.

Обосновавшись в своем дворце в Неаполе, цезарь вскоре прислал Лукану и Полле приглашение посетить только что построенную и отделанную виллу Сабины в Оплонтисе, крохотном безвестном городишке близ Геркуланума. По возвращении в Рим он твердо решил развестись наконец с несчастной Октавией и вступить в брак с Сабиной. Приехали все вместе: цезарь, Сабина, человек двадцать гостей, – и общий приезд был отмечен неприятным эпизодом. Когда они подъехали к вилле, спрятавшейся за мощной оградой, их взорам предстала размашисто намалеванная красной краской надпись прямо на этой ограде: «Сабина, шлюха, скверные дела творишь!» Кто и когда успел это написать? Перепуганные рабы отчаянно пытались смыть ее, но не успели до приезда господ.

Нерон был в бешенстве. Он тут же распорядился пытать и казнить всех, кто отвечал за охрану виллы. Новая охрана на первое время была собрана из сопровождавших его августианцев. Настроение гостей было изрядно испорчено, все были напуганы, и не один, должно быть, подумал, что такая же кара может в любой миг обрушиться на него самого. Полла же, услышав про этот приговор, содрогнулась до глубины души, усмотрев в нем дурной знак и для себя.

Однако красота виллы и образцовое поведение остальной прислуги, казалось, смягчили первое тяжелое впечатление. Отделка здания поражала строгим, безупречным вкусом в архитектурном стиле, свойственном эпохе уже минувшей. Оба крыла, расходившиеся от центрального входа, опоясывал портик с дорическими колоннами; внутри господствовали три цвета: красный, белый и золотистая охра, местами в них вкраплялись зеленый и синий. По стенам скользил лаконичный геометрический узор, в нескольких обширных атриях пространство раздвигалось рисованным пейзажем, где те же колонны убегали в бесконечность. Меньшие комнаты соединялись сквозной перспективой, каждая из них была украшена небольшим изображением фонтана – такие же мраморные фонтаны били в саду. В росписях то там, то тут внимание притягивала изящная подробность, которую хотелось рассмотреть получше: то корзина спелых смокв, то порхающая птичка, то трагическая маска, то важные павлины, восседавшие на мнимых балках и свесившие вниз свои роскошные хвосты. В последних виделся легкий намек на чаемое бракосочетание.

Здесь, на вилле, Нерон решил поставить трагедию Сенеки «Геркулес в безумье». Сам он играл в ней Геркулеса, Мегару играла Сабина, Амфитриона – Вителлий, Тесея – Петроний, остальные роли и партии хора также были распределены между приближенными цезаря. Тем не менее одной роли Нерону показалось мало, и, чтобы явить свой дар во всей полноте, он пожелал сыграть также небольшую роль Юноны. К женским ролям у него было особое пристрастие, но Полла видела это впервые. Зрители расположились в самом большом центральном атрии, его же часть была приспособлена под сцену, декорациями служили росписи с колоннами и продолжающимся пейзажем.

Кифары и самбуки возвестили о начале представления, и перед зрителями возникла массивная фигура, одетая в белое женское платье из виссона, с золотым венцом на голове и скипетром в руке. Массивности фигуры соответствовал низкий голос, выдававший мужчину:

Юпитера сестра (лишь этим именем Могу я зваться), мужа, что всегда мне чужд, И горний свод эфира я покинула, Оставив небеса во власть соперницам… [106]

Играл Нерон неплохо, во всяком случае это у него получалось лучше, чем петь в театре. Движения его были по-своему пластичны, и впечатление высшего накала безумия и ужаса, которым дышал монолог Юноны, ему удалось передать во всей полноте:

…Безумие, само себя разящее, Оно, оно пусть будет мне пособником! За дело, слуги Дита! Выше факелы Вздымайте! Строй, щетинящийся змеями, Веди, Мегера, выхвати злотворною Рукою балку из костра горящего! Придите отомстить за Стикс поруганный, Пусть потрясенный дух бушует пламенем Неистовей, чем недра Этны полые…

Полла слушала эти огненные слова, и внутри у нее все холодело. Бабушка приучила ее смотреть на Юнону как на заступницу женщин, а теперь и от самой этой заступницы как будто исходила опасность. Если трагедия начиналась на высокой ноте безумия, чем она могла закончиться? Не владеющую собой властительницу неба играл не владеющий собой властелин земли, только что приговоривший к смерти десятка три людей. В конце драмы безумный Геркулес должен был зарезать собственных детей. А что, если Нерону придет в голову для большей достоверности игры перебить всех сидящих перед ним гостей? Полла вдруг непреложно осознала, что один из обреченных на смерть детей скрывается внутри нее. От ужаса она судорожно впилась ногтями в руку Лукана. Он с тревогой посмотрел на нее и обнял, привлекши к себе – как будто этим он мог защитить ее!

Действие продолжалось. Нерон вышел уже в одежде Геркулеса – в львиной шкуре и с дубиной через плечо. Полла почему-то отметила про себя то, чего не замечала раньше: у него были оттопыренные уши и несоразмерно тонкие ноги, при всей массивности его фигуры. Но эти забавные подробности нисколько не ослабили ее страха. Чем ближе надвигалась жуткая развязка, тем более явно чудилось ей, что она находится на арене амфитеатра перед раскрытой клеткой с диким зверем, готовым вырвать ей чрево.

– Уйдем, уйдем! – взмолилась она к Лукану.

– Подождем хотя бы конца трагедии, – прошептал он. – Иначе, боюсь, цезарь обидится. На пир оставаться уже не будем.

Перед глазами Поллы заплясали огненные круги, а потом все провалилось в темноту.

Очнулась она в карруке, почувствовав свежий воздух и движение.

– Ну слава богам, ты пришла в себя! – услышала она рядом голос Лукана и не сразу поняла, что ее голова покоится на его плече и он обнимает ее левой рукой. – Как ты себя чувствуешь, любимая? Я уже проклинаю себя, что взял тебя сюда.

– Ничего, милый, со мной все в порядке… – поспешила успокоить его она. – Надеюсь, маленькому ничто не угрожает.

Однако, вернувшись домой, она поняла, что ошиблась и что беда уже случилась. У нее тянуло низ живота, она чувствовала липкую кровь…

Лукан был просто убит происшедшим. Он во всем винил себя, но тут же, не стесняясь присутствием слуг, на чем свет стоит ругал цезаря и его театральные увлечения. Полла безумно испугалась этой его несдержанности и, сама едва отойдя от боли и слез, принялась со всей возможной нежностью утешать его:

– Ничего! У нас еще будет маленький! И не один! Все будет, как мы с тобой мечтали! А так бывает, иногда даже без особой причины!

Когда менее года спустя Кампанию поразило мощное землетрясение, Полла поймала себя на мысли, что Нероново театральное безумие не только убило ее ребенка, но и сдвинуло земные недра – или же просто прогневило богов. О том же думала она и когда через восемнадцать лет на Оплонтис, как и на другие окрестные города, устремился все сметающий на своем пути поток огня, затопивший эти портики с дорическими колоннами, эти просторные атрии с павлинами по стенам, сквозные комнаты с белыми фонтанами, – эту прекрасную и страшную виллу, где уже давно не было ни Нерона, ни Сабины, убитой им, подобно Мегаре, павшей от руки безумного Геркулеса…

 

2

В Город возвращались в печали, с разбитыми надеждами. Строить виллу в Кампании Лукану расхотелось. Он заявил, что вообще никогда больше не поедет в эти края. Кроме того, в Риме их ожидала горестная весть о внезапной смерти Цестии. Единственное, чему порадовалась Полла, – тому, что бабушкина надежда на правнука осталась неомраченной.

Личное несчастье – потеря нерожденного ребенка – стало для Поллы первым звеном в потянувшейся с тех пор цепи бедствий. После этого не было и месяца, чтобы не стряслась какая-нибудь новая беда, общая или частная.

Рим, в который они вернулись, был потрясен убийством префекта Педания Секунда одним из его рабов. По древнему жестокому обычаю, поскольку прямой виновник найден не был, к смерти были приговорены все четыреста рабов, служивших в его доме. Решение о казни принял сенат, голоса немногих, кто, подобно Сенеке, убеждал пощадить хотя бы заведомо невинных: стариков, женщин, детей, – утонули в зверином реве требовавших расправы. Зато народ был возмущен и угрожал взяться за камни и факелы, однако волею цезаря беспощадный приговор был приведен в исполнение. Вдоль всего пути, которым осужденные следовали на казнь, были поставлены воинские заслоны.

Вернувшись из Кампании, цезарь твердо заговорил о разводе с Октавией. Однако этому не менее твердо противостояли его наставники, Сенека и Бурр. Из уст в уста ходила фраза Бурра, обращенная к цезарю: «Если ты разводишься с дочерью Клавдия, верни ей и приданое». Эти смелые слова прямодушного старика заставляли задуматься о его собственной судьбе.

Действительно, смерть префекта преторианцев была уже не за горами. Бурр умер в новом году, в консульство Публия Мария и Луция Азиния. За те годы своей жизни Полла помнила всех консулов и при каких что произошло; каждое событие оставляло в ее памяти глубокий след, это потом они стали сливаться в ее сознании, и она легко могла ошибиться годом или двумя, а что-то и совсем забыть. При каких консулах или в каком году от основания Города был взят Иерусалим? Когда умерли Веспасиан, Тит? Эти события уже не имели никакого отношения к ее судьбе, и памятные вехи не удерживались.

Старик Бурр был болен уже давно: у него в горле медленно росла опухоль. Однако смерть наступила слишком скоро после того, как Нерон, притворно беспокоясь о его здоровье, прислал ему своего врача. Говорили, что этот жрец Эскулапа смазал ему нёбо ядом. В который раз поминали небезызвестную Локусту, приготовившую губительную отраву. При упоминании этой жуткой женщины-отравительницы Полла холодела от ужаса, но в то же время ее разбирало любопытство и хотелось хоть раз увидеть эту Локусту своими глазами. Однако говорили, что она, осужденная за многие преступления, уже много лет содержится под стражей, вверенная надзору преторианцев.

В начале мая Нерон удостоил Лукана чести устроить рецитации «Фарсалии» на Палатине. К этому времени две книги поэмы были уже изданы, третья передана издателю, но ее никто не видел и не слышал. Лукан был весьма обрадован таким знаком внимания, так что даже дома вновь начал отзываться о цезаре лестно. Полла слушала его хвалы с недоверием, но спорить с мужем не отваживалась, боясь не его, но за него. И страхи ее оказались не напрасны.

В назначенный день ближе к вечеру Лукан вместе с Поллой отправился во дворец цезаря. Их путь лежал мимо возводимого цезарем Проходного дворца, гигантское строительство которого развернулось к северо-востоку от Палатина. Этот дворец должен был соединить Палатин с садами Мецената на Эсквилине. Полла уже бывала здесь и раньше, но не уставала вновь и вновь дивиться разительной противоположности, какую представлял дворец и земли вокруг него всему остальному Риму. Великий Город, сам по себе неоднородный, но в целом тесный, ветхий и грязный, внезапно обрывался перед новенькой, крепко и ладно сложенной стеной из красного кирпича, похожей на городскую. В стене были свои ворота, охраняемые преторианцами, а за стеной начинался совсем иной Рим. Здесь зеленели просторные лужайки, такие же, как в других римских садах, но ярче и чище, здесь росли и цвели диковинные растения, каких не встретишь в обычном саду Лация. Говорили, что в кущах деревьев водятся даже дикие олени, на которых цезарь, если пожелает, может охотиться. Среди всего этого зеленого великолепия уже вырисовывались очертания дворца, сложенного из плоского красного кирпича. Совершенство еще обнаженной кирпичной кладки подчеркивало стремительную пластику форм.

Пока что основная дорога пролегала мимо Проходного дворца и вела прямо к Палатину. Здесь Лукан и Полла сошли с лектики и ступили под радужные своды поднимающихся по холму великолепных зданий, плавно переходящих одно в другое. Сквозь арочные окна на поворотах лестницы открывались виды круглого храма Весты, древнего форума, горделиво возносящейся над Римом твердыни Капитолия. Форум с высоты Палатина казался копошащимся муравейником. И уже по другую его сторону из-за портиков и колонн проглядывал тот же ветхий Рим, который так разительно отличался от построек цезаря. Но вскоре длинные крипто-портики вновь скрыли от их взоров живущий своей отдельной жизнью Город.

Сверкающий лунно-белым этрусским и бело-красным синнадским мрамором атрий, в котором предстояло читать Лукану, был огромен и… почти безлюден. Возле одной из стен в середине помещался золотой трон цезаря; на местах для слушателей, расположенных в несколько рядов полукругом, сидело не более десяти человек, среди них Сенека, Галлион, Петроний и друзья Лукана, Фабий Роман и Цезий Басс. Персия не было: он уехал для поправки здоровья в свое имение в Волатерры. Полла увидела, что Лукан растерян. Его взгляд, только что горевший воодушевлением, мгновенно потух, а мускул на щеке задергался. Поэт встал за высокий односкатный столик, на место чтеца, и вопросительно взглянул на собравшихся.

– Подождем немного. Во всяком случае, сам принцепс обещал быть, – спокойно произнес Сенека.

Через некоторое время послышались шаги нескольких человек, и в зал вошел цезарь в сопровождении охраны. Когда он вошел, все встали.

– А, ну вот вы уже и в сборе! – подчеркнуто-радостно воскликнул Нерон, направляясь к трону и знаком приказывая всем садиться.

– Это что же, все? – недовольно и непочтительно спросил его Лукан.

– Приглашения были разосланы гораздо большему числу уважаемых людей, однако, видимо, их не интересует высокая поэзия, – пожал плечами Нерон. – Но неужели тебе, друг Лукан, недостаточно мнения истинных ценителей?

– Честно говоря, я ожидал видеть бо́льшую заинтересованность, – растерянно пробормотал Лукан.

– Ну да ладно, не надо долгих предисловий! Читай!

Поскольку общий объем написанного был сравнительно небольшой, ради цельности впечатления Лукан начал с самого начала, повторив хвалебное обращение к Нерону, и стал двигаться дальше. Вновь Помпей и Цезарь, плачевное состояние римских нравов, предчувствия беды, воспоминания о страшных временах Мария и Суллы, Катон и Марция, речь Помпея к войску…

Все, что читал Лукан, Полле было хорошо знакомо, многие места она помнила наизусть, а потому больше наблюдала за слушателями. Фабий и Басс слушали с нескрываемым восторгом, Сенека с улыбкой, Петроний с легкой усмешкой, остальные – кто как. Сам же Нерон, похоже, не слушал совсем. Он явно изнывал от скуки, то и дело подзывал к себе кого-то из стражи, отдавал распоряжения. Лукан, читая, время от времени бросал в его сторону красноречивые взгляды, на которые тот не обращал ни малейшего внимания.

На середине второй песни цезарь вдруг встал и, знаком прервав читающего, сказал:

– К сожалению, я вынужден удалиться. Неотложные дела не дают мне возможности дослушать это, безусловно, интересное сочинение.

Лукан от неожиданности потерял дар речи и, даже когда цезарь удалился, некоторое время сохранял молчание.

– Ну так продолжай же! – подбодрил его Галлион.

Лукан вновь начал читать, но теперь уже казалось, что он сам не понимает, что читает. Он не соблюдал цезуры, ошибался в ритме, связывал то, что надо было разделить, и разделял то, что надо было связать. Слушать его стало мукой для всех, даже для Поллы. О чем говорилось в третьей книге, ради которой и устраивались рецитации, не разобрал никто. Чтение длилось еще не меньше часа. Наконец Лукан замолчал. Раздалось несколько вялых одобрительных возгласов.

– Последний час очень чувствовалось, что твое божество тебя покинуло, – после недолгого молчания промолвил Петроний, пряча усмешку в уголках прищуренных глаз. Он явно намекал на строчку из начальной похвалы Нерону. – Ты зря пренебрег нами! Если бы ты читал для нас, мы могли бы сказать хоть что-то дельное. Ты же читал… не знаю, для кого. В целом я высоко ценю твой дар. Но если позволишь мое откровенное мнение, то, во-первых, ты все-таки слишком высокопарен. Впрочем, в твоем возрасте это извинительно. Но чем серьезнее ты рассуждаешь, тем яснее виден читателю твой юный возраст. Ну а во-вторых, то, что ты пишешь, – скорее история в гекзаметрах, нежели поэзия.

Фабий гневно сверкнул в его сторону глазами. Сенека покачал головой.

– Поэзия со временем претерпевает изменения, дражайший Петроний, – вмешался он. – Нынешний поэт не должен подражать Гомеру или Вергилию, он должен искать непроторенных путей.

– Путей, но не бездорожья! – возразил Петроний.

– Ну, между тем Лукреций с гордостью говорил, что следует «по бездорожным полям Пиэрид».

– Так за ним никто и не пошел из поэтов первой величины.

– Возможно, просто время еще не пришло. Ну а что касается высокопарности, то возраст Лукана здесь ни при чем. Я, знаешь ли, намного старше тебя, а все еще не утратил преклонения перед возвышенными идеалами. Нет ничего проще и, по земному разумению, ничего беспроигрышнее, чем, отвергнув возвышенное и устремив ум долу, презирать то, чего попросту не видишь и не хочешь видеть. Но будешь ли ты столь же неуязвим, когда предстанешь перед вечностью?

– Ну что заранее говорить об этом? – Петроний с усмешкой вскинул бровь, вызывающе взглянув на собеседника. – Что будет, то будет. Доживем – увидим. Но что до меня, то я презираю многозначительные фразы и прочий напыщенный вздор, которым у нас окружается естественный распад человеческого существа.

– Видишь ли, друг мой, – медленно произнес Сенека, потирая лоб. – Ты говоришь о том, что до порога. А я о том, что за ним. Это разные вещи.

– Но ведь, как бы мы сейчас ни спорили, что будет за порогом, каждый узнает только сам. Так что этот разговор бесполезен.

Отвлекшись от их спора, Полла взглянула на Лукана, до сих пор не проронившего ни слова. Он стоял, вцепившись в столик для чтения, замечания слушал безучастно, лицо его было бледно, как полотно. Полле показалось, что он вот-вот потеряет сознание, и она, сорвавшись с места, устремилась к нему. Ее движение привлекло внимание.

– Боюсь, что наш поэт нездоров, – понизив голос, произнес Петроний. – В таком случае приношу извинения за неуместные замечания. Давайте на этом закончим. Не обижайся, дорогой Лукан! И не принимай ничьи слова так близко к сердцу! Спорят о том, что достойно стать предметом спора, оспаривают то, что интересно. Я надеюсь, у нас будет еще не один случай поговорить о твоем творении серьезно.

Он поднялся со своего кресла и пошел прочь по узорному мрамору зала – стройный, изысканный, благоухающий киннамоном, безупречно неся свою тогу и поблескивая сардониксом на указательном пальце правой руки. Нет, неспроста его называли арбитром изящества!

Обморок, как оказалось, Лукану не грозил, но поэт пребывал в состоянии глубокого душевного потрясения.

– Ну что с тобой такое? – с нескрываемой укоризной спросил Сенека, подходя к племяннику. – Держись, мой мальчик, не раскисай! Пока еще ничего страшного не произошло. Учись держать удар, а то ты слишком избалован успехом.

И, резко повернувшись, направился прочь.

– Не огорчайся! – сочувственно произнес Галлион, устремляясь вслед за братом.

Фабий и Полла повели Лукана прочь из дворца. Он брел, как будто ослепший и оглохший, не разбирая пути и ничего не говоря. Когда они выбрались из дворцового лабиринта, солнце уже садилось, золотя прощальным светом Капитолий.

Лектика ожидала у выхода. Фабий, посадив их в лектику, сунул в руки Поллы письменную дощечку, шепнув: «Прочитайте это оба и не расстраивайтесь!»

Только за пределами дворца Полла решилась прочесть то, что он дал, с трудом разбирая буквы в сгущающихся сумерках. Но там было всего две неполных гекзаметрических строчки:

…Я видел, я сам видел, книжка, Что у Мидаса-царя ослиные уши…

– Что это? – спросила она.

– Это Персий написал. И он прав! Так оно и есть! – ответил Лукан без улыбки, впервые нарушая молчание. И тут же продолжил с отчаянием в голосе. – Полла, ну скажи, как это назвать? Как такое было возможно? Это же откровенное издевательство! Не рассылал он никому никаких приглашений! И я уверен, что никаких неотложных дел у него не было! Он просто решил показать мне, что я ничтожество!

– Тебе не кажется, что он мстит нам обоим за «Безумного Геркулеса»?

Лукан так и ахнул:

– Но как же можно сравнивать? Ты была беременна, тебе стало плохо, только поэтому я решился уйти. Я предполагал, что он обидится, но никак не думал, что он настолько злопамятен и настолько мелочен!

– Выходит, ты приписывал ему чрезмерное великодушие. Кроме того, помнишь, тот же Персий говорил, что чем лучше ты будешь писать, тем больше будет недовольство цезаря. Видимо, так оно и есть.

– Да, ну конечно! Он завидует мне! Почему Дедал сбросил со стены Тала? Из зависти! – Лукан наконец вышел из оцепенения и вслед за этими словами начал извергать проклятия, так что Полла лишь порадовалась, что он так долго молчал до этого, и только заклинала его говорить потише.

По возвращении домой она заставила мужа выпить ге́мину несмешанного вина с толченым корнем тимьяна, что считалось действенным средством от печали, и уложила спать в надежде, что завтрашний день принесет нечто лучшее.

 

3

Огорчение от неудачных рецитаций понемногу забылось, и Лукан с удвоенным рвением взялся за продолжение поэмы. И вновь в тиши библиотеки Полла внимала его чтению:

Знайте, бойцы, лишь на краткую ночь еще вы свободны: Надо последний свой час в это малое время обдумать. Жизнь не бывает кратка для того, кто в ней время имеет, Чтоб отыскать свою смерть, и слава – не ниже той смерти, Юноши, если идти грядущей судьбине навстречу. Жизни неведом нам срок, – и всем одинаково славно, Гибель рукою маня, обрывать последние миги, Юные годы терять, на которые много надежды Мы возлагали пред тем. Никто тут желать себе смерти Не принужден. Путь к бегству закрыт, грозят отовсюду Граждане – наши враги: но всяческий страх исчезает, Если решишь умереть; пожелай же того, что так нужно!..

Ее тревожили эти размышления о ранней смерти, но радовало то, что в новой, четвертой, книге не было столь пугающих описаний страданий. Однако эти ее сугубо женские тревоги и радости уступали место восхищению его стихом, его даром. Откуда, правда, он берет эти созвучия? Как они рождаются в его душе, в его уме? Как будто для него естественнее говорить стихами, чем прозой! Нет, он определенно любимец муз, может быть даже… полубог! Он, такой родной и близкий, ее Марк, которого она знает и любит со всеми его слабостями, подчас совсем детскими и забавными, как, например, его мальчишеское пристрастие к каленым орехам или неизжитая привычка грызть ногти, – но в котором всегда остается какая-то непостижимая загадка…

Следующим ударом стала для них отставка Сенеки. После смерти Бурра было уже ясно, что она не заставит себя долго ждать. У Нерона появились новые приближенные, наиболее видное место среди которых занимал сменивший Бурра на посту префекта преторианцев Софоний Тигеллин, человек темного происхождения, уже немолодой, но не уступавший распутным юнцам в тяге к самому гнусному разврату. Эти новые любимцы внушали цезарю, что Сенека лишь прикрывается маской стоического философа, на самом же деле одержим страстью к наживе, что именно непомерные проценты, которыми философ обложил Британию, привели к восстанию в этой стране, что богатством своим он превосходит самого принцепса и к тому же стремится затмить его в поэтической славе, ибо, не довольствуясь сочинением философских трактатов, все чаще пишет стихи.

Узнав о таких обвинениях против себя, а также заметив, что цезарь стал все настойчивее избегать его общества, Сенека добился личного приема и сам попросил бывшего воспитанника отпустить его на покой, оставив ему немногое для достойной и безбедной жизни, излишками же его имущества распорядиться по своему усмотрению. Нерон ответил притворно-благосклонной речью, заверив наставника, что отнюдь не считает его богатство чрезмерным и не видит причин для его сокращения. Обменявшись такими любезностями, они расстались с видимостью былой приязни, однако к прежнему образу жизни Сенека не вернулся и удалился в свое небольшое поместье в двух милях от Рима. Перед отъездом он навестил племянника в его доме.

Как обычно, философ казался бодрым. Только несколько излишняя напористость его речи и небывалая откровенность выдавали его глубокое волнение.

– Ну что ж, дети мои! У меня на старости лет начинается новая жизнь, – сказал он с усмешкой, усевшись в предложенное ему кресло. – Наверное, оно и к лучшему. Я давно мечтал об ученом досуге – теперь остаток моей жизни будет посвящен ему. Моя Паулина останется довольна: наконец-то я смогу уделять ей достаточно внимания. И буду рад видеть вас обоих у себя в гостях. Помнишь, Марк, как мы с тобой в прежние годы говорили о небесных явлениях? Я показывал тебе созвездия, рассказывал, как каждое из них называется и почему… Полла, ты не поверишь, но я помню твоего мужа и певца фарсальской битвы еще младенцем с первыми зубками – тебе, Марк, не было и года, когда тебя привезли сюда из Испании. Младенцы – они, конечно, все одинаковы, но ты, казалось, отличался от всех: ты был уже таким смышленым! С каким интересом мы тогда наблюдали за твоими первыми шагами, первыми словами… Это было горестное для нас время, когда у нас один за другим умирали дети, поэтому твоя жизнерадостность нас особенно восхищала.

Полла, слушая его, умиленно заулыбалась, Лукан же недовольно нахмурился.

– Ну а потом нам с тобой надолго пришлось расстаться, – продолжал Сенека, – и, вернувшись с Корсики, я вновь увидел тебя наполовину беззубым, но уже девятилетним мальчуганом. Правда, отсутствие зубов можно было заметить, только когда ты улыбался, а улыбался ты поначалу мало, был серьезен, как юный Катон. Как выяснилось, это было всего лишь из-за того, что кто-то из взрослых над тобой пошутил, а ты обиделся. Но мы с тобой быстро подружились. В этом возрасте ты был уже личностью! С тобой было по-настоящему интересно говорить. Твои вопросы нередко ставили меня в тупик, заставляли по-новому взглянуть на то, что я, казалось, прекрасно знал. Эх, жаль, мой милый, что по моей должности не ты был моим главным воспитанником! Хотя, несомненно, ты им стал. Короче, если пожелаешь, можно возобновить эти наши беседы.

Теперь, когда я свободен, я смогу заняться делами потомков, и, пожалуй, постараюсь изложить связно то, что знаю о природе. Тайны ее необъятны, она еще только ждет своих истинных исследователей. Возможно, есть еще неоткрытые острова, целые материки. Помнишь, как я писал в своей «Медее»? Я и сейчас подпишусь под каждым словом! – Сенека, не вставая, театрально воздел руку и прочитал с каким-то пророческим вдохновением:

…Нигде никаких нет больше границ, На новой встают земле города, Ничто на своих не оставил местах Мир, открытый путям, Индийцев поит студеный Аракс, Из Рейна перс и Альбиса пьет, Пролетят века, и наступит срок, Когда мира предел разомкнет Океан, Широко простор распахнет земной, И Тефия нам явит новый свет, И не Фула тогда будет краем земли…

Может, построить нам, пока есть средства, корабль и отправиться всем в неизведанное странствие, туда, за Геркулесовы столпы, где садится солнце? Как вам такая идея? – Он лукаво подмигнул и засмеялся. – Словом, если вы, дети мои, думаете, что я сломлен неудачей и жалею о несбывшейся надежде устроить здесь и сейчас новое идеальное государство, вы ошибаетесь! Я близко видел трех принцепсов: Га я Цезаря, оболваненного Клавдия и, наконец, Нерона – если не считать божественного Августа, при котором прошло мое детство, и Тиберия Цезаря, которого я видел лишь раз или два, потому что он почти не появлялся в Городе. С приходом каждого нового у меня в душе зарождались новые надежды. Но всякий раз они разбивались вдребезги. Что греха таить: попав в наставники к Нерону, я мнил, что присутствую при начале благодатнейшего века. Я полагал, что мальчик столь нежного возраста будет как податливый воск в моих руках. Я верил, что мне удастся побороть устойчивое предубеждение нашей затхлой сенатской знати против власти принцепсов, показав им достойный пример того, каким может быть принцепс. Я до последнего надеялся, что в нем проснется дух его славного деда, Германика. Но проснулся – увы! – потомственный Домиций Агенобарб, только еще с изощренным коварством Агриппины и изобретательной жестокостью Га я Калигулы. Неслучайно именно он мне приснился в первую же ночь после того, как я согласился на эту должность… М-да… – Сенека тяжело вздохнул и продолжал задумчиво, как будто для себя одного: Бывают люди легкие, как птицы… Думаешь, держишь за лапу – оказывается, за перо. Рванулся и унесся, оставив у тебя в руках перышко… Как в случае с известным македонским царем, напрасно носящим имя «Великого»: обучали его всяким тонкостям, требующим прилежного внимания, но они оказались непосильны для безумца, простирающего свои хищные помыслы до границ круга земного. В общем, вот к какому выводу я пришел: идеальный правитель – исключительная редкость, идеальное государство в земной жизни – недостижимо. Более того, бывает, что государство доходит до той стадии разложения, когда мудрецу в нем делать нечего. Ничто нельзя пересоздать извне, только изнутри. Пока человек сам не захочет созидать свой дух, ему не нужен наставник. Не только другой человек, но и ни одно божество не в силах заставить его это делать. Если ты сам не стремишься вверх, неизбежно покатишься вниз. Ну да ладно, что-то я разговорился! Старею, видно. Обо всем этом мы сможем побеседовать и потом. Я не для того навестил вас именно сейчас…

С этим словами Сенека поднялся с кресла, подошел к Лукану и отечески потрепал его по волосам.

– Марк, дружочек, прошу тебя, будь осмотрителен! Ты привык быть под моей защитой. Может быть, ты сам этого не сознавал, но сколько раз я сглаживал острые углы не только твоих неосторожных слов, но и твоего вызывающего молчания! Теперь этого не будет! При всем желании я не смогу помочь тебе. Ты, мой милый, когда-нибудь задумывался, что о тебе говорят люди? Тебя считают несносным гордецом, невежливым, дурно воспитанным, неблагодарным мальчишкой. Поверь, я говорю это не для того, чтобы тебя обидеть! Я знаю твою простую, искреннюю душу и люблю ее. Но порадей о том, чтобы ее узнали и другие. Хотя бы иногда смотри на себя со стороны! И прежде чем сказать что-то цезарю, считай хотя бы до десяти или молись богине мира.

После этого он подошел к Полле и положил ей руку на плечо:

– Полла, деточка, позаботься и ты о том, чтобы отношение к твоему мужу и к тебе немного изменилось. Не будь такой нелюдимкой, не живи, словно в заточении, появляйся иногда в обществе, хотя бы там, где это заведомо ничем не грозит. Избегать опасного правителя – правильно, но делать это надо незаметно.

Дав племяннику с женой такое напутствие, старый философ отправился к себе в пригородное поместье – и в новую жизнь.

Несмотря на явные предвестия, беда пришла, как всегда, внезапно. Четвертая книга «Фарсалии» была закончена, и Лукан уже намеревался издавать ее, как вдруг Нерон вызвал его к себе для разговора. Идя на встречу с цезарем, Лукан даже не подозревал, что речь пойдет о поэме.

Полла хорошо запомнила тот жаркий сентябрьский день. Собираясь на Палатин, Лукан обещал вернуться только к вечеру, потому что после разговора с цезарем хотел зайти к книготорговцу, чтобы договориться об издании четвертой книги; и она не ждала его раньше, а потому решила заняться собой и беспечно примеряла новые наряды и украшения, мирно обдумывая, выбрать ли ей для посещения цирка смарагдово-зеленое платье и ожерелье со смарагдами, а для театра – шафранное платье и ожерелье со «слезами Гелиад», прозрачными капельками янтаря, или же оставить одно из них, а может быть и оба, для дружеских собраний в своем доме, а на выход заказать что-нибудь еще.

Она как раз сняла шафранное платье и только накинула смарагдовое, когда к ней в комнату влетела запыхавшаяся служанка, крича:

– Госпожа! Господин наш Марк вернулся! Он вне себя от ярости! Что-то случилось!

Наскоро подпоясавшись первым попавшимся под руку поясом, Полла бегом побежала в атрий, где обычно встречала мужа, но Лукан, не задерживаясь в нем, уже скрылся в глубине дома. Полла не сразу нашла его, а найдя, обомлела: она увидела, что он бьет кулаками в стену и исступленно твердит что-то невнятное. Удары были такой силы, что она испугалась, как бы он не переломал себе пальцы. Вспышек его ярости она уже давно не боялась, а потому решительно бросилась к нему, повисла у него на шее. Слуги помогли ей оттащить его от стены и усадить в первое попавшееся кресло. Его всего трясло, говорить он был не в состоянии, долго не мог сделать даже глотка воды – его зубы стучали о край поднесенной серебряной чаши, вода плескалась, не попадая в рот.

– Он… запретил мне… издавать… «Фарсалию»! – Наконец прерывающимся голосом проговорил поэт, задыхаясь от возмущения. – Вообще… запретил… ей… быть! Велел… сочинять… фабулы для пантомим!

Далее последовала площадная брань, какой Полла не слышала от мужа никогда. Время шло, а он никак не мог прийти в себя. Она думала, что лучше бы уж он немужественно плакал, но нет, глаза его были сухи! Она срочно позвала домашнего врача, вольноотпущенника Аннея Спевсиппа. Спевсипп, немногословный, средних лет грек, давно живший в семье Лукана и считавшийся доверенным лицом, распознав у поэта приступ меланхолии, не мог посоветовать иного средства, кроме белой чемерицы, которую называют лекарством от безумия.

Когда Лукан обрел наконец дар речи, он сбивчиво рассказал, что Нерон объяснил свой запрет тем, что поэма слишком несовершенна для столь важной темы (в обосновании такой оценки просматривалось суждение Петрония) и что молодому поэту еще надо многому учиться и будет хорошо, если он пока займется сочинением пантомим для дворцовых представлений. Выступать с публичными речами в качестве защитника ему теперь тоже было нельзя. Но хуже всего было то, что Нерон запретил Лукану даже держать дома раба-нотария для переписывания своих сочинений, тут же заявив, что покупает его нотария Динократа за назначенную им же цену – весьма высокую. Диктовать пантомимы и другие сочинения, если таковые будут появляться, Лукан мог только во дворце одному из нотариев самого Нерона.

– Он еще уверял меня в своей дружбе и своем великодушии, говоря, что даже не требует изъятия и сожжения уже изданных книг! И, кстати, ненавязчиво напомнил мне, что я живу в подаренном им доме! Пропади он пропадом! Надо бы куда-то переселиться…

– А ты? Что ты ответил ему? – спросила Полла, с ужасом представив себе, что этот приступ бешенства начался у него еще во дворце. Но Лукан заверил ее, что вел себя в высшей степени смирно и дал волю своим чувствам, только ступив за порог собственного дома.

– Иначе, как ты понимаешь, я бы и домой не вернулся, а уже сидел бы в Мамертинской темнице, обвиненный в оскорблении величества.

Лукан был сокрушен и духовно, и телесно. Кулаки он действительно разбил о стену так, что они посинели, опухли и начали болеть, кроме того, к вечеру у него сделался сначала сильный озноб, а потом страшный жар, сопровождавшийся нестерпимой головной болью. Два дня и две ночи Полла не отходила от его постели, прикладывала к его пылающему лбу примочки из тыквы с розовым маслом и уксусом – от лихорадки, к разбитым рукам восковую мазь с семенами руты – от ушибов; поила его соком черной свеклы – от головной боли. На третий день жар у него спал, но сама она ослабела настолько, что тоже слегла. Потом несколько дней они не могли видеться совсем, потому что каждый находился на попечении Спевсиппа и слуг, решивших для пользы обоих на время разделить их.

Полла рвалась к мужу и вскоре добилась, что ее к нему пустили. Она надеялась увидеть Лукана почти выздоровевшим, но то, что предстало ее взорам, весьма опечалило ее. Телесная его болезнь отступила перед врачебным искусством, но для душевной раны не было лекарства. На смену краткой вспышке ярости пришло длительное безысходное уныние, также свойственное меланхолии. Его состояние уже позволяло ему вставать, однако он целыми днями лежал – то уткнувшись в подушку, то безучастно глядя в потолок, – почти не ел, отказываясь даже от любимых каленых орехов; говорил неохотно и мало. И без того не отличавшийся дородством, теперь он за несколько дней исхудал как скелет. Глаза его стали огромными, возле губ обозначились трагические складки. Не отваживаясь больше прибегать к чемерице, которая в больших дозах могла быть опасна для сердца, Спевсипп лечил больного кровопусканиями и растираниями, велел давать ему редьку с уксусом и щедро поить отваром лесного ладана. Лукан покорно сносил процедуры и принимал снадобья, но лучше ему не становилось. Получив запрет на воплощение главного замысла своей жизни, поэт, похоже, утратил желание жить.

Прошло еще дней десять. Видя, что муж, несмотря на все усилия, ее и врача, тает на глазах, Полла решила, что знаний Спевсиппа недостаточно, чтобы его вылечить. Одарив обетными золотыми сердечками всех богов, причастных целительству, она стала думать, к кому бы обратиться, и внезапно вспомнила слова покойного деда про знахарку, которая может приготовить действенное лекарство от любой болезни. Хотя в случае самого Аргентария лечение успехом не увенчалось, Полла решила попытать счастья. Со слов Цестии она запомнила, что живет эта знахарка где-то у Капенских ворот, и зовут ее Верекунда. Полла решила отправиться к ней сама, но предварительно послала служанку разузнать точно, где она живет. Когда все было выведано и подтверждено, Полла, одевшись на всякий случай поскромнее, чтобы не привлекать внимания, отправилась к Капенским воротам пешком, вместе с одной-единственной служанкой, молоденькой сириянкой Финикиум, той самой, которая уже знала, куда и как идти.

Как непривычно было для Поллы оказаться в толпе пешеходов! Одно дело – наблюдать за ними из лектики или карруки, другое – самой толкаться среди них, ступать по неровно-покатым камням мостовой, продавленным колесами тысяч проехавших по ним повозок, дышать затхлым воздухом улиц, постоянно быть начеку, чтобы не обворовали. Кошелек с золотыми монетами она спрятала под одежду. Между тем бойкая чернокудрая служанка уверенно пробиралась через толпу, не отпуская руку с трудом поспевавшей за ней госпожи. Не доходя до Капенских ворот, Финикиум свернула в тупик, завернула за угол пятиэтажной инсулы, где в совершенно неожиданном месте, без крыльца и без навеса, виднелась дверь. Войдя в нее вслед за своей провожатой, Полла очутилась на лестнице, где все запахи заглушала едкая вонь кошачьей мочи. В жизни Полла не видала подобного убожества! На лестнице было полутемно, а там, где в конце лестничного пролета ее освещал тусклый свет крохотного окошка, видно было, что штукатурка стен, без единого изображения, облупилась и обваливалась клочьями. Оставив Финикиум ждать внизу, Полла поднялась на третий этаж и оказалась перед неожиданно крепкой дубовой дверью. Сбоку на гвоздике висел молоточек. Полла робко постучала.

Дверь открыла, видимо, служанка – рослая деваха лет четырнадцати, толстая и веснушчатая, что-то непрерывно жевавшая. В прихожей было довольно светло – свет проникал через узкое высокое окно.

– Могу ли я видеть госпожу Верекунду? – спросила Полла. Она не знала, как следует называть целительницу, и предпочла обратиться так.

– Угу! – промычала девка, не переставая жевать, знаком пригласила ее войти, и скрылась за перегородками.

В помещении тоже воняло кошками, именно здесь кошки и жили. Одна, серая, метнулась под ноги девке, сопровождая ее, другая, угольно-черная, вышла навстречу гостье, задрав тощий хвост, и вопросительно мяукнула, сверкнув на Поллу зеленым огнем круглых глаз. Помимо кошачьего, в воздухе чувствовался запах каких-то пряностей, ладана и дыма. Пучки сушеных трав висели вдоль стены.

Служанка вновь вынырнула из-за перегородок. Она уже перестала жевать и произнесла внятно:

– Проходи!

Полла пробралась мимо каких-то полок, завешенных и заваленных пучками трав, и очутилась в крохотной комнате, освещенной боковым окном. Посреди нее высился довольно большой стол, заставленный склянками самых разных размеров, среди которых сразу бросался в глаза стоящий на почетном месте маленький золотой ларчик. Здесь уже не чувствовалось запаха кошек – только горьковатый, таинственный аромат трав и ладана.

За столом, опершись на него локтем, сидела немолодая женщина. У ног ее терлась, выгибая спину, серая полосатая кошка. Женщине на вид было лет пятьдесят. У нее было продолговатое лицо, длинный нос, по-мужски большой рот с выпирающей нижней губой и волевой подбородок. Во взгляде близко посаженных светло-карих глаз чудилось что-то неприятно тяжелое. В поредевших рыжеватых волосах, собранных в жидкий пучок на затылке, почти совсем не было седины. Одета она была в простую домашнюю тунику темно-болотного цвета.

– Приветствую тебя, госпожа! – обратилась она к Полле. В ее выговоре не было никакой примеси просторечия, она говорила так, как будто принадлежала к высшему обществу. Полла ответила на приветствие и хозяйка спросила: Что привело тебя ко мне?

– Мой муж болен… – нерешительно начала Полла.

– И чего бы ты хотела для него? – вопросительно посмотрела на нее Верекунда.

– Разве для больного можно желать чего-то кроме выздоровления? – Поллу несколько удивила сама постановка вопроса.

– Разные люди разного желают, – уклончиво ответила знахарка. – Но я рада, что имею дело с преданной женой. Так что же с ним?

– Он… пережил глубокое потрясение и впал в меланхолию… – начала Полла, не зная, в какой степени этой женщине можно доверить правду.

– Надеюсь, не ты была причиной этой меланхолии? – Верекунда усмехнулась недоброй, как показалось Полле, усмешкой.

– Нет, конечно не я! – залепетала Полла, растерявшаяся от столь несправедливого обвинения. – Я очень люблю мужа! Больше жизни!

– Бывает же такое! – хмыкнув, покачала головой травница.

В это время раздался стук входного молоточка. Послышались шлепающие шаги девки, пошедшей отпирать, звяканье щеколды, а потом – громкий мужской голос:

– Это опять я. Ну как, готово то, о чем я просил?

– Сейчас узнаю.

Девка вновь возникла в комнате и что-то шепнула на ухо Верекунде. Та встала, извинилась перед Поллой и вышла в прихожую. Некоторое время оттуда доносился ее тихий голос, что-то объяснявший, потом в ответ вновь загремел голос пришельца:

– Тебе уже заплачены деньги, и немалые. Побойся Дита и Гекаты, Локуста!

Локуста?! Полла не поверила своим ушам. Выходит, переживая о драгоценном здоровье своего ненаглядного Лукана, она попала в самое логово жуткой ведьмы, где, видимо, более привычны жены, заказывающие для своих мужей отраву! И эту отравительницу присоветовала ей родная бабушка? Разум Поллы отказывался это воспринимать.

Через некоторое время хозяйка вернулась. Взглянув на Поллу, она, похоже, поняла ее испуг. Полла в свою очередь не могла вернуться к разговору как ни в чем не бывало.

– Он назвал тебя… Локустой?!

Локуста посмотрела на нее с насмешливым вызовом:

– Услышала, значит? Да! Прозвали меня так. И что? Имя мое славно, раз все его знают. А ты сама пришла ко мне, за чем пришла, с тем и уйдешь. Или боишься?

– А разве ты не под стражей?

– Как видишь, нет.

– Но это правда?.. То, что о тебе говорят? И точно ли это ты?

– Я это я. А говорят обо мне разное. Тебе ведь кто-то посоветовал ко мне обратиться, не так ли? Люди приходят, просят меня составить ту или иную смесь и платят деньги. Я не спрашиваю, кто они, зачем им это надо, и не осуждаю их. Я просто делаю то, что умею. Остальное меня не волнует. Сама я за всю жизнь мухи не обидела. А многим и помогла. Наверное, не одну тысячу снадобий приготовила за эти годы, сотни человек спасла, которых чуть не вогнали в гроб наши невежественные лекари. Но вот ведь людская неблагодарность: помнят лишь тот состав, который кто-то кому-то подал с белыми грибами! Хотя сам состав был несомненным успехом моего искусства, которым я могла бы гордиться. Я просто как никто знаю свойства трав и минералов. Ну да ладно! Что я – девчонка, чтобы перед тобой оправдываться? Так нужны тебе мои услуги или нет?

– Пожалуй… нет! – опуская голову, ответила Полла и направилась к выходу. Потом вдруг обернулась и неожиданно для самой себя спросила: Скажи… Верекунда, почему ты так бедно живешь? Ведь тебе, наверное, платят большие деньги?

– Сколько платят – все мои, – пробормотала Локуста. – Мне довольно того, что они у меня есть. Здесь я живу уже тридцать лет, привыкла, мне удобно здесь работать. К тому же все меня уже знают – разумеется, только под моим настоящим именем – и никто не трогает. А сковырнись с места, заведи усадебку, многочисленную прислугу, и не знаешь, будешь ли завтра жива. Здесь я нужна и сильным мира сего, и слабым. По разным причинам. Ну да ладно. Иди! Прощай!

Полла вышла за дверь, когда Локуста вдруг окликнула ее:

– Подожди!

Полла заглянула в дверь вновь, не входя. Локуста, встав со своего места, устремилась к двери, отчего Полле стало не по себе: кто знает, что взбрело на ум этой бесстрастной убийце?

– Подожди! – повторила та, останавливаясь в шаге от Поллы и глядя на нее в упор. – Ты шевельнула во мне что-то живое, давно забытое! Я тебе скажу – даром, без денег. Женщина, если захочет, сама по себе может помочь, без врачей, без знахарей. Женщина – такой сильный огонек. Все! Уходи!

И захлопнула дверь.

Миновав зловонную лестницу, Полла вышла на улицу, где воздух показался ей свежим, как в саду. Финикиум, подбежавшая к двери навстречу хозяйке, замахала возле своего носа рукой, как опахалом.

– Фу… И как ты столько времени выдержала там, внутри, госпожа? Даже и тут задохнуться можно!

Они отправились в обратный путь. Полла возвращалась со смешанными чувствами: она не захотела приобщаться злу даже ради блага, и это, наверное, хорошо. Но теперь она понятия не имела, чем помочь Лукану.

Финикиум повела ее иной дорогой, не той, какой они шли сюда. Полла совсем не знала названий улиц, поэтому даже не спрашивала их, доверяясь своей провожатой.

– Так идти немного дольше, но свободнее, – пояснила та.

Внезапно внимание Поллы привлекла книжная лавка. У входа торговец выложил на колченогий столик целую гору свитков; несколько покупателей сосредоточенно рассматривали их, осторожно перекладывая и стараясь ничего не уронить. По соседству с лавкой находился и скрипторий: чуть в стороне, под портиком, работали писцы. Чтец диктовал какую-то книгу, а они быстро и слаженно писали, обмакивая тростинки в чернила. Полле бросилось в глаза, что один из писцов был черен, как эфиоп.

– Надо же! – произнесла она вслух. – Значит, так хорошо владеет латынью!

Внезапно как будто молния сверкнула в ее мозгу. Неужто она не справится с тем, с чем справляется этот юноша-эфиоп? Она тоже может писать! Она заменит мужу нотария, и никакой Нерон не сможет ее у него отнять! «Женщина – такой сильный огонек», – звучали у нее в ушах слова знахарки.

– Скорее идем домой! – затеребила она Финикиум, уже заглядевшуюся на связки дешевых халцедоновых бус в руках темнокожего египтянина.

Придя домой, Полла первым делом бросилась в купальню, потому что ей чудилось, что зловоние улиц и той жуткой инсулы прилипло к ней. Искупавшись и вернувшись в мир привычных запахов, с сильно бьющимся от нетерпения сердцем она побежала к Лукану. Он так и лежал в постели, уткнувшись лицом в подушку, и даже не шелохнулся, услышав ее шаги. Он казался спящим, но Полла была уверена: не спит. Нетронутая плошка с протертой спаржей и двумя жареными дроздами (кушанья, которые, по мнению Спевсиппа, у любого больного способны возбудить пропавший аппетит), полное блюдо с листьями капусты и латука, считавшимися лекарством от меланхолии, а также непочатый кубок с разбавленным водой душистым фалернским, стояли возле его изголовья на переносном инкрустированном столике. Полла сокрушенно покачала головой: опять он ничего не ел!

Она присела на ложе, ласково погладила мужа по плечу.

– Марк! Ты не спишь? Послушай, мне тут пришла в голову одна мысль! – радостно объявила она.

– Какая же? – равнодушно спросил он после некоторого молчания, не поворачиваясь к ней. Разумеется, он не спал.

– Твоим нотарием могу быть… я! Я могу писать под диктовку! Только ты не диктуй слишком быстро и не сердись, если я не буду сразу успевать.

Лукан еще помолчал, а потом повернул к ней голову.

– Ты? – с недоумением спросил он. – Ты это серьезно?

– Более чем. Зато уж нас с тобой они ни в чем не заподозрят! В крайнем случае мы можем заниматься этим здесь, в спальне, или, если хочешь, в купальне. Ну, как?

– Но ведь я даже прочитать то, что пишу, никому не смогу!

– Пока что твоей слушательницей буду я. А еще твои дядья, да и Фабий, Басс, Персий. Что может помешать нам собираться узким кругом? Тут я, пожалуй, соглашусь с Нероном: неужто тебе непременно нужна толпа и мало истинных ценителей?

– Он запретил читать даже друзьям! – почти простонал Лукан. – За нами может быть слежка! И, конечно же, я ничего не смогу издать! То, что я напишу, будет десятилетиями пылиться в чулане!

– Откуда ты знаешь, сколько времени будет пылиться? Но в любом случае Нерон невечен, а ты пишешь для вечности!

Лукан не ответил, но ей показалось, что слабый лучик радости блеснул в его потухших глазах. После этого она уговорила его поесть, и впервые за последние дни он осилил приготовленное кушанье целиком.

Полла не ошиблась. Семя надежды упало на плодородную почву и мгновенно проросло. В тот же вечер она заготовила себе папирус, тщательно разлиновав его при помощи линейки и свинцового диска, а на следующее утро уже сидела возле постели мужа за принесенным письменным столиком и записывала под его диктовку последние стихи «Фарсалии», еще оставшиеся в записных книжках. От слабости он смог продиктовать совсем немного, но еще через день они продолжили эту работу. Потом, когда записи кончились, Лукан принялся сочинять дальше. Вместе с вдохновением к нему стремительно возвращалось и здоровье. Вскоре молодые силы взяли свое, и жизнь Лукана и Поллы потекла по-прежнему. Они вновь чувствовали себя счастливыми, почти не задумываясь, что это счастье – под дамокловым мечом.

 

4

Избавившись от наставников, Нерон почувствовал себя вольготно. Первым делом он развелся с Октавией под предлогом ее бесплодия и уже через двенадцать дней заключил брак с Сабиной, впрочем, ее теперь все чаще звали Поппеей Августой – лесть даровала ей титул раньше самого цезаря. Полле довелось присутствовать на этой свадьбе вместе с Луканом. Свадьбу справляли так, как будто молодые вступали в брак впервые. В пурпурном свадебном платье на пышной фигуре, с высокой прической на голове, Поппея была похожа на огромную красную грушу. Когда жениху полагалось внести невесту в дом, все замерли – это действо скорее напоминало атлетическое силовое упражнение, и Нерон от тяжести ноши споткнулся о порог. Возможно, именно это неблагоприятное предзнаменование заставило новоиспеченную чету спешно предпринять действия против прежней супруги цезаря.

Вскоре против Октавии было выдвинуто обвинение в прелюбодеянии с неким рабом, александрийцем Евкером, и она была сослана сначала в имение покойного Бурра, а потом куда-то в Кампанию. В возбуждении этого дела угадывалась рука Поппеи. Полла, хоть и видела Октавию всего один раз, переживала ее несчастье как беду близкого человека. Говорили, что от рабынь Октавии под пыткой добивались показаний против нее, но они в большинстве своем держались твердо. Передавали слова одной из них, Пифиады, которая, плюнув в лицо допрашивавшему ее Тигеллину, заявила, что у Октавии даже срамные части тела чище, чем его рот.

Тигеллин самолично проводил допросы и слыл изощренным мастером пыток. Полла видела его всего несколько раз, но всегда отмечала, что сам вид его внушает ей ужас и отвращение, а Лукан как-то презрительно бросил: «Чего можно ожидать от человека, у которого жевательная часть лица так развита в ущерб черепной коробке?» Действительно, он напоминал пса из специально выведенной для боев породы молоссов, отличавшихся мертвой хваткой, про которых говорили, что они получены путем скрещивания собак с тиграми.

Этот молосский пес теперь неотступно находился при цезаре, обеспечивая его безопасность и попутно устраняя всех, кто был неугоден ему самому. Рвение его было поистине песье. Именно он добился казни Рубеллия Плавта, человека благороднейшего и твердого последователя стоической философии. Еще когда за два года до того на небе явилась комета, имя Плавта называли в качестве возможного преемника Нерона. Вскоре он был отправлен в изгнание в Азию, беспрекословно подчинившись воле принцепса. Однако Тигеллин измыслил, что Плавт и на другом конце земли представляет опасность для цезаря, а ему, Тигеллину, не уследить за столь отдаленными концами империи, – и к несчастному подослали убийцу. Когда Нерону была доставлена его голова, он заметил с деланным наивным удивлением: «А я и не знал, что у него такой большой нос!» Точно так же, по поводу головы другого казненного, Корнелия Суллы, Нерон пошутил, что ее портит ранняя седина. От этих шуток кровь стыла в жилах…

Печальная история Октавии близилась к своему завершению. Ее погибели, сам того не желая, отчасти способствовал обожавший ее простой народ. В Городе внезапно распространился невесть кем пущенный слух, что Нерон раскаялся и хочет вернуть прежнюю супругу, «земную Юнону», как звали ее в народе из-за того, что, будучи родной дочерью Клавдия, она считалась также сестрой усыновленного им Нерона. Толпы людей устремились на Капитолий; только что воздвигнутые статуи Поппеи Сабины были сброшены со своих постаментов и разбиты; богам приносились благодарственные жертвы. Тогда перепуганная Поппея убедила супруга, что это бесчинствуют приверженцы Октавии. Нерон, охваченный гневом, пресек нежеланную вспышку народной радости, приравняв ее к мятежу, а против Октавии стали выдвигаться новые обвинения. Лжесвидетелем на этот раз согласился стать Аникет, бывший дядька Нерона и убийца его матери, в ту пору командовавший Мизенским флотом. Было измышлено, что Октавия, распутством подобная своей матери Мессалине, соблазнила префекта флота, забеременела от него – недавнее обвинение в бесплодии было уже забыто! – и, в страхе быть изобличенной, вытравила плод. Но и такие обвинения, обычно вызывавшие волну народной ненависти, с непорочной Октавии скатились как вода.

За мнимые преступления Нерон сослал бывшую супругу на остров Пандатерию, куда за тридцать лет до того была сослана его собственная бабка, вдова славного и несчастливого Германика, Агриппина Старшая. Там «земная Юнона» и окончила свои дни. Ей вскрыли жилы, а поскольку кровь слишком медленно покидала скованное леденящим ужасом тело молодой женщины, чтобы ускорить смерть, ее перетащили в натопленную баню. Голова Октавии была доставлена в Рим – на радость Поппее.

Сенат встретил весть о смерти Октавии льстивыми приветствиями и поздравлениями принцепсу.

Полла узнавала подробности этого дела от самого Лукана. Он теперь частенько рассказывал ей то, о чем раньше предпочитал молчать. Октавии Полла сопереживала особенно живо; всякий раз, слыша о новом витке в истории ее бедствий, надеялась, что боги смилуются над ней, и всякий раз с отчаянием убеждалась, что несчастная еще на шаг приблизилась к гибели. Она вспоминала доверчивое, детски-кукольное личико Октавии, ее робкую неловкость, ее обреченную грусть, – и глаза Поллы наполнялись слезами.

Еще одним горем того года стала смерть Персия, неожиданная для друзей, но предчувствуемая им самим. Поэт умер вдали от друзей в своем волатеррском имении от желудочного кровотечения, перед смертью составив завещание, согласно которому все его состояние отходило его матери и сестре, библиотека же и символическая сумма денег – любимому учителю Корнуту. Впрочем, Корнут от денег отказался, взяв только книги и немногие плоды трудов самого Персия. Вместе с Бассом он разобрал папирусные свитки и записные книжки с набросками, из которых вычленилось всего шесть небольших сатир – скромное наследие столь много обещавшего молодого поэта. Первые списки были сделаны для друзей, и Лукан прерывающимся от сожаления об умершем друге голосом читал Полле его стихи, в которых рисовались картины его последних дней:

…А я в областях лигурийских Греюсь, и море мое отдыхает в заливе, где скалы Высятся мощно и дол широкий объял побережье… …Здесь я вдали от толпы, и нет дела мне, чем угрожает Гибельный Австр скоту; мне нет дела, что поле соседа Много тучней моего; и если бы все, что по роду Менее знатны, чем я, богатели, то я и тогда бы Горбиться все же не стал и без лакомых блюд не обедал, Затхлых не нюхал бы вин, проверяя печать на бутылях…

– Как жаль, что Персий так мало писал! – сокрушенно покачав головой, воскликнул он. – Он сочинял так же свободно, как дышал, но почему-то редко предавал перу свои творения. Сколько их даже не было записано!

Просматривая уже знакомую сатиру – ту самую, часть которой Персий сочинил когда-то у них в гостях, – Лукан с изумлением увидел, что памятная строчка про «царя Мидаса с ослиными ушами» изменена и читается:

Что у любого из нас ослиные уши…

– Почему так? – спросила Полла.

– Это, надо понимать, Корнут исправил! – пояснил Лукан. – Он говорил, что изменил кое-что, чтобы не вызвало подозрений. Но… при всем моем глубоком уважении к нему, я не могу согласиться с такими поправками! В чем же тогда смысл сказанного? Выходит, мы все ослы, чтобы одному ослу не было обидно?

Полла засмеялась.

– Это не смешно, моя дорогая, а очень грустно! – с горьким упреком прервал ее Лукан. – Если когда-нибудь будешь готовить к изданию «Фарсалию» после моей смерти, пожалуйста, ничего там не правь. Даже то, что в начале про Нерона. Уж что написал, то написал… Посмотрю еще – может, сам поправлю.

Полла подбежала к нему и обняла его сухощавый стан, сцепив свои руки в замок, словно пытаясь удержать его.

– Не говори так! Ты сам будешь ее издавать! Я не переживу твоей смерти, я тоже умру с тобой!

– Нет, Полла! – с неожиданной беспрекословной твердостью возразил он. – Пока «Фарсалия» в твоих руках, ты должна жить, даже… если со мной что-то случится…

– Как – случится? Почему? – спросила она, чувствуя, что у нее холодеют щеки.

– Ну ты видишь, какие времена настали? Кто сейчас может поручиться, что завтра будет жив? А «Фарсалия» – это «лучшая часть меня», как говорил старина Гораций о своей поэзии. Ты же не можешь допустить, чтобы она погибла?

Из глаз Поллы потекли слезы.

– Тебе, похоже, нравится меня мучить! Какой же ты все-таки безжалостный!

– Ну не плачь! – примирительно произнес он, целуя ее в макушку. – Могу тебя заверить, что в ближайшие семь семилетий в гости к Диту не собираюсь. И говорю совершенно умозрительно, на всякий случай. А то вдруг переедет меня, уже старого и бестолкового, колесо колесницы окончательно выжившего из ума Нерона и я не успею сказать тебе главного. Так что о таких вещах надо договариваться заранее.

– Старого и бестолкового я тебя просто не отпущу одного из дома, – улыбнулась она сквозь слезы, еще крепче прижимаясь к нему. – Тем более туда, где будет кататься на колеснице выживший из ума Нерон.

– Но ты обещаешь мне, в случае… надобности сохранить «Фарсалию»?

– Конечно, обещаю! Только и ты обещай мне беречь себя!

Он молча кивнул.

Потом она не раз задавалась вопросом: заведя разговор на эту тему, задумывался ли он уже о возможном заговоре против принцепса и о своем участии в нем? До заговора Пизона оставалось еще два года…

Их общая работа над поэмой постепенно продвигалась. Не все получалось гладко. Сколько слез пролила Полла из-за нечаянных клякс, когда ей приходилось заново переписывать по целому листу, а Лукану – заново диктовать, из-за чего он нередко приходил в ярость. Испорченные листы дорогого папируса незамедлительно сжигались, чтобы ненароком не вызвать лишних подозрений. Но все же пятая книга поэмы уже приближалась к завершению. Последней сценой в ней было прощание Помпея с супругой Корнелией и рассуждения об их супружеской любви.

Цезаря рать, отовсюду сойдясь, составила силу: Видел Помпей, что последний удар сурового Марса Стану его уж грозит, и решил, удрученный, супругу Скрыть в безопасном углу: тебя удаливши на Лесбос, Думал, Корнелия, он от шума свирепых сражений Спрятать. Как сильно, увы, законной Венеры господство В праведных душах царит: нерешительным, робким в сраженье Стал ты, Помпей, от любви: что подставить себя под удары Рима и мира судьбы не желал ты, тому основаньем Только супруга была. Уж слово твое покидает Дух твой, готовый к борьбе, – тебе нравится в неге приятной Времени ход замедлять, хоть мгновенье у рока похитить…

Слушая про Помпея и Корнелию, Полла невольно видела в их словах, даже в безмолвных движениях, отражение ее с Луканом споров и неодолимого влечения друг к другу. Правда, у Великого и его последней любви, в отличие от них, была огромная разница в возрасте, но от некоторых стихов, хотя и сдержанных, ей становилось неловко – как будто чей-то посторонний взгляд заглянул в их собственный тайник. Но сказать об этом мужу она не отваживалась. Зато отважилась спросить о другом:

– Скажи, неужели ты считаешь, что «господство законной Венеры» – это плохо для «праведной души»?

– Ответ в следующих словах, – пожал плечами Лукан: «Нерешительным, робким в сраженье стал ты, Помпей, от любви». Для мужчины-воина это плохо. Но Помпей, как я уже говорил тебе, не просто нерешителен и не всегда был таким – он нерешителен в братоубийственной войне, а тем «любезен Катону», ну, и мне вслед за ним. «Герой гражданской войны» – немыслимое сочетание, такого просто не бывает. Знаешь, почему победил Цезарь? Он перед Фарсальской битвой убеждал своих солдат целить копьями прямо в лица, в глаза солдат Помпея! Заверял их, что у того в войске одни наемники, хотя знал, что это не так! Солдаты Помпея потому и не выстояли, из-за такой тактики. Но какая это должна быть чудовищная жестокость! И Ливий пишет, как некто, убив родного отца, воевавшего на стороне противника, мечом разрубил ему лицо, чтобы не так явно было отцеубийство! Ты можешь себе такое представить? Вот какой ценой добывается победа в братоубийственных войнах! Мне иногда кажется, что и Катон тоже перестал бы быть героем, если бы победил… Но он и не мог победить. Историки сходятся на том, что его воины были смелыми в честном бою и становились робкими, когда война была несправедливой. Он воевал только для того, чтобы защитить закон и не дать полной победы тирану, а приговором самому себе положил конец гражданской войне…

– Лукан, а ты меня никуда не удалишь от себя? – спросила Полла, не слыша его последних рассуждений и возвращаясь к встревожившей ее мысли.

– Если тебе будет угрожать опасность, конечно удалю.

– А я не удалюсь! – с вызовом воскликнула она. – Я тебя не оставлю!

– А что ты мне обещала?

– А ты мне что обещал?

– Я своего обещания не нарушил. Я, если хочешь, тоже «нерешителен и робок в сраженье». Я как ни в чем не бывало посещаю Нероновы сборища, если он меня зовет. Я восторгаюсь его бездарными стишатами. У меня на языке висят слова «скверный стихоплет» и «Мидас – ослиные уши», но я не произношу их, а говорю с притворным одобрением: «Софо́с!» Или позволяю себе одно небольшое замечание, якобы имеющее целью усовершенствовать совершенство, хотя на самом деле всем его папирусам путь один – в костер. Ты знаешь, как он пишет? Частично – сам, не спорю! За день он может в муках родить строк десять. Все его записные книжки испещрены поправками. Это если у него вдохновение. Ну а если вдохновения нет, то к нему собираются помощники, в основном образованные рабы. Они вместе с ним обедают, он что-то говорит на заданную тему, а они тут же плетут из его слов гекзаметры. То есть примерно так же, как Персий мог создавать свои сатиры, только наоборот: не он запечатлевает в стихе услышанные слова и мысли, а они пишут за него, хотя поэтом называется он. Смех, да и только! Так нет же, мы его дружно хвалим! Тьфу, насколько я сам себе противен! Что за жизнь? И сколько еще лет этого вранья впереди?

Лукан закрыл лицо руками. Похоже было, что, начав с шутки, он незаметно для себя нарисовал картину, которая слишком поразила и расстроила его самого. Полла развела его руки в стороны, и умоляюще посмотрела ему в глаза:

– Ну хочешь, считай, что это я во всем виновата! Что все это только из-за меня!

– Полла, прекрати! – резко оборвал ее он. – При чем тут ты? Если я и стараюсь защитить тебя от Нероновых увеселений, это не снимает с меня ответственности за мои слова. А твои уговоры звучат как «усыпи совесть, будь подлецом, только живи, я тебя и подленьким буду любить». Что, не так?

– Так я не говорила! – возмутилась она. – Но посуди сам. Вот ты скажешь ему, что он скверный стихоплет, испытаешь кратковременное удовлетворение собой и своей правдой. Потом тебя бросят в темницу и осудят за оскорбление величества. В лучшем случае тебя сошлют куда-нибудь в Азию, как Плавта, и хотя бы на несколько лет забудут о тебе. Это, наверное, было бы неплохо, мы бы с тобой уехали, и нам бы никто не мешал. Но в худшем случае, и это скорее всего, тебя сразу же казнят, и ты даже не допишешь «Фарсалию». Ну и стоит ли такой жертвы мгновенное чувство удовлетворенности собой?

Он усмехнулся:

– Как ты, однако, поднаторела в софистике! Кто бы мог подумать!

– Послушай, Лукан! Вот недавно, когда ты просил меня кое-что уточнить по Титу Ливию, я взяла не тот свиток и, развернув его, сразу наткнулась на историю про Кавдинский мир. Что-то меня заставило прочитать ее, и она меня поразила. Я ее не знала раньше, тебе же она, без сомнения, известна.

– Ну, как же мне не помнить! Странно, что не помнишь ты. Я еще в начале поэмы ее упоминаю. Как-то там так:

… Был самнит исполнен надежды Рим опозорить сильней, чем когда-то в Кавдинском ущелье.

Все наше войско тогда в полном составе подверглось позору и прошло под ярмом ради простого сохранения жизни.

– Не только ради сохранения жизни! – с жаром воскликнула Полла. – Ради сохранения Рима! Они претерпели позор, но, если бы они так не сделали и гордо умерли, чего многие из них желали, Город остался бы без защиты и был бы стерт с лица земли. А так это кратковременное унижение стало залогом будущих побед и будущей славы.

– Ну тебе только свазории писать! – Лукан пораженно покачал головой. – Точно ты внучка своего деда! Но ладно, уговорила! Буду теперь каждый раз думать, что это я ползу под ярмом в Кавдинском ущелье, а у Рима еще большое будущее… В конце концов, правда, лучше уж я буду хвалить его блевотину, чем тебя потащат в лупанарий!

Слова про лупанарий не были мрачной шуткой. Начало использованию женщин и девушек лучших семейств в качестве проституток уже было положено в тех харчевнях, которые выстраивались по берегам Тибра во время Нероновых пиров на корабле. Но тогда это были лишь первые робкие пробы подобных увеселений. Теперь же, вскоре после своей свадьбы, Нерон устроил пир на воде, распорядителем которого назначил Тигеллина, и тот, как всегда, взялся за выполнение приказа с песьим рвением. Праздник проходил в Юлиевых садах, на пруду для навмахий. В первый день давалось обычное представление с морским боем, а на второй прямо на пруду был установлен обширный круглый помост, на котором, среди пурпурных ковров и подушек, на ложах, украшенных смарагдами, пировал Нерон с немногими приближенными. Чаши и кубки были выточены из топаза; сам же Нерон пил из драгоценного мурринового кубка, переливавшегося всеми цветами радуги и как будто светившегося изнутри (говорили, что за этот кубок он заплатил миллион сестерциев). Посреди помоста был устроен фонтан из вина, так как помост покоился на огромных деревянных бочках с вином; яства подвозились на небольших лодках.

Для народа по берегам пруда были поставлены не только харчевни, но и палатки, по назначению ничем не отличавшиеся от публичных домов. Невиданно было то, что вместо обычных проституток там предлагались женщины высшего сословия, и они не имели права отказывать никому, кто бы их ни домогался. И были случаи, когда раб овладевал госпожой в присутствии своего господина, ее мужа, или гладиатор получал девушку сенаторского сословия и развлекался с ней на глазах у ее отца. Может быть, ужаснее всего было то, что большинство женщин участвовали в этих развлечениях по собственному желанию, нашлись и отцы, по доброй воле отдавшие на поругание дочерей. Полла же больше всего на свете боялась, что ей будет прислано личное приглашение принять участие в этом непотребстве, но, к счастью, его не последовало.

В начале нового года – это был год консульства Меммия Регула и Вергиния Руфа – Поппея родила Нерону дочь. Радости принцепса не было границ, не было предела и выражению лести со стороны подданных. И новорожденная, и мать – обе сразу получили титул августы. Рожать Поппея уехала в Анций, где родился и сам Нерон и где теперь находилась его роскошнейшая вилла. Туда для поздравлений отправилось большое сенатское посольство. Было решено поместить в храме Юпитера Капитолийского золотые изваяния Фортун матери и дочери, отдельно воздвигнуть храм Плодовитости, а также устроить игры в Анции, в Бовиллах и в самом Риме. Новые Римские игры, названные Великими, предполагалось повторять каждые пять лет. На них Нерон впервые решился публично выступить в колесничных ристаниях, на них же, как всегда, ожидалось участие людей знатных и родовитых.

Уклониться от этого зрелища было нельзя, поэтому Полла вынуждена была вместе с мужем отправиться в цирк. Стоял конец января, и мысль о том, что им придется целый день провести на холоде, мало ее радовала. Пришлось надеть на себя в несколько слоев теплые шерстяные одежды. Полла также приказала слугам взять немного несмешанного вина, чтобы иметь, чем согреться, если они замерзнут. Было пасмурно и холодно, из туч до земли долетали редкие снежинки.

Тысячные толпы народу запрудили все площади и переулки рядом с Палатином и большим цирком. Сам цирк был окружен длинной аркадой, под сводами которой размещалось множество лавок. Тут продавалась разная снедь, украшения, амулеты, талисманы, дорогие ткани с Востока, тут же крутились разные гадалки в пестрых нарядах, предсказатели, астрологи, попрошайки и неизменные воришки.

Благородные семейства с трудом прокладывали путь в толпе, несмотря на все усилия их слуг, пытавшихся прорубить для них ходы в этой людской толще. Хоть опыт Поллы в посещении подобных зрелищ был и невелик, ей показалось, что по сравнению с недавними временами уважения к высшим сословиям стало меньше: раньше перед ними расступались охотнее. Что, впрочем, было неудивительно, если вспомнить о публичных домах со знатными проститутками. Отребью общества нравилось, что гордая знать низведена до их собственного уровня, они чувствовали себя с ними на равных. Но и уступать дорогу более не считали нужным.

Вытянутое эллипсовидное углубление Большого цирка, вмещавшее тысяч пятьдесят зрителей, было заполнено народом до отказа. Наученные горьким опытом зрители уже знали, что выйти на улицу до окончания представления не удастся: с его началом входные двери закрывались наглухо. Это касалось не только цирка, так было на всех представлениях с участием цезаря. Рассказывали о случаях, когда женщины рожали прямо во время его выступлений, или когда изнемогшие зрители притворялись умершими, чтобы их вытащили хотя бы через «ворота мертвецов».

Полла никак не желала расставаться с мужем и, хотя правила предписывали им сидеть отдельно, осталась при нем. Когда распорядитель попытался отослать ее на места для женщин, Лукан сунул ему новенький аурей, и вопрос был решен так, как хотелось Полле.

Нерон явился зрителям под бодрые звуки флейт. Он был одет в одежду циркового возницы поддерживаемой им факции зеленых, обильно расшитую золотом и смарагдами. Толпа приветствовала его стоя общим громоподобным криком: «Слава цезарю!» После этого трубы и гидравлические органы мощным ревом возвестили о начале представления.

После обычного торжественного шествия, помпы, была представлена диковина: слон-канатоходец. Неменьшей диковиной было и то, что в роли его погонщика выступал римский всадник из довольно известной и состоятельной семьи. Канат, не уступавший корабельному, был натянут поперек арены, через так называемый «хребет», между украшавших его египетских обелисков. Под надрывный вой труб на арену было выпущено гигантское серо-коричневое животное, похожее на живую гору на столбообразных ногах. Полла раньше никогда не видела слонов и смотрела на него с изумлением и опаской.

Пройдя по арене круг и остановившись на середине, слон поднял хобот и затрубил сам, влившись в общий трубный хор. Полла с испугом подумала, что будет, если вдруг это чудовище вздумает бежать и рванет через ряды. Однако в следующее мгновенье ее поразила разумность огромной твари. Слон остановился, повернулся и, осторожно миновав ступени возвышения, державшего канат, мелкими, медленными шажками пошел по натянутой верви. Погонщик в пестрой одежде восточного кудесника сидел у него на шее и управлял им при помощи длинного стрекала. Пока слон медленно продвигался по канату, трубы смолкли, а десятки тысяч зрителей замерли в изумлении и восторге; когда он, преодолев препятствие, ступил на твердую землю, трубы взревели вновь и им ответил гром рукоплесканий.

Потом началось состязание колесниц. Победа Нерона была предрешена, поэтому игроки ставили только на него – это было своего рода выражением благонадежности. Однако обставлено все было как подлинные состязания. Выезжали по двенадцать квадриг одновременно, всего же их состязалось тридцать шесть, по девять от каждой факции – красных, белых, зеленых и голубых. Сначала определялся победитель заезда, в последнем заезде три победителя состязались между собой.

Нерон выехал в первый заезд на квадриге, запряженной белоснежными фессалийскими лошадьми, в той же смарагдовой одежде факции зеленых. Было видно, что остальные возницы добровольно уступают ему, хотя он не все время шел первым, несколько раз пропустив одну или две колесницы вперед себя. Но уже с третьего круга он уверенно вышел вперед и одержал никем не оспариваемую победу. Два последующих заезда были более интересными, потому что в них шла настоящая борьба. Последний же, с участием Нерона, вновь имел вид заранее продуманного до мелочей действа.

Поллу обычно захватывали колесничные ристания, но в этот раз вынужденность их посещения, невозможность уйти, а также холод, который она начала остро ощущать уже после второго заезда, несмотря на все свои утепления, не давали ей сосредоточиться. Она крепко прижалась к Лукану, пытаясь не только согреться сама, но и согреть его, потому что, как всегда, тревожилась о нем больше, чем о себе. Поэт рассеянно следил за бегом колесниц, погруженный в свои мысли. Потом он достал записную книжку, стиль и, подышав на посиневшие от холода пальцы, начал что-то быстро записывать. Заглянув ему через плечо и разобрав строчки, написанные его быстрым почерком, Полла беззвучно прочитала:

…Конь ее топчет ногой и в скачке своей безудержной Твердым копытом дотла выбивает зеленое поле. Часто скакун боевой, в обнаженных полях изнемогши, Ясли пока наполняют ему привезенной соломой, — В поисках свежей травы, издыхая, ложится на землю Иль в середине пути подгибает дрожащие ноги…

Прочитав это, она очередной раз удивилась прихотливости его мировосприятия: он писал о лошадях, умирающих от голода, глядя на сытых, холеных коней, стремительно мчащихся по эллипсовидной арене Большого цирка…

В этот миг ликующий крик толпы: «Слава цезарю!» – возвестил о победе Нерона. Полла вместе со всеми повторила этот возглас – совершенно искренне: она радовалась скорой возможности покинуть ледяной цирк и поскорее вернуться домой, в жаркую баню, в прогретые жаровнями комнаты. Лукан же задумчиво молчал, сжимая стиль в окоченевшей руке.

День, проведенный на январском холоде, разумеется, ни для кого не прошел даром. Полла впервые в жизни узнала, что такое ломота в пояснице, Лукана же еще долго мучил сухой кашель, и щеки его часто горели лихорадочным румянцем. Но все это казалось мелочами по сравнению с участью десятков или даже сотен других людей разных сословий, которые в тот день простудились насмерть и вскоре умерли. Почему-то без смерти не обходилось ни одно из развлечений цезаря, даже когда он не имел цели убивать.